Жюль Ромэн
«Преступление Кинэта (Crime de Quinette). 3 часть.»

"Преступление Кинэта (Crime de Quinette). 3 часть."

- Есть фаvlоv и можно допустить существование сложного слова, подобно тому, как есть иерофант.

- А что значит?

- Маленький факел, факел.

- Итак, священный факел. Замечательно. Это слово почти не вызывает сомнений. В отношении этимологии натяжки тут нет. Совершенно естественно переходит в Жер. Жером.. Омега сохранилась в Жероме именно потому, что она омега и что на нее падает ударение... Сюда, пожалуйста... Разговор наш не затянется. На это время у меня назначено свидание с г. Лависсом.

- Мне не хотелось бы...

- Идите.

Болтая, они поднялись по лестнице. Ощущение неловкости не мешало Жерфаньону чувствовать обаяние этого худощавого и проворного человека. Новые впечатления от него, новые представления о нем не противоречили прежним, а как бы исправляли их, не давая им наполниться слишком простым содержанием, ставя их под знак сомнения или, верней, относительности. Он был непосредственным начальником студентов, стоял во главе всего учебного заведения, нося звание главного секретаря, которым он в эпоху реформы училища заменил свое прежнее звание главного надзирателя, казавшееся ему, очевидно, слишком подчеркнутым, слишком гимназическим. А разговаривал он со студентами как товарищ, подшучивающий над начальством и даже готовый при случае надуть его. Лицо Дюпюи, худое и костлявое, напоминало лик испанского святого, изможденного постами и ночными бдениями, но в веселых глазах его светилось вечно юное лукавство и все черты дышали непрестанным оживлением, выражавшимся то в еле заметной улыбке, которая обозначалась не столько на губах, сколько в трепетании век, то в безудержном смехе, растягивавшем рот и гулко отдававшемся в противоположной стене. У него была очень ясная и певучая дикция, богатая разнообразными оттенками, тонкостями, ударениями, выделением и подчеркиванием слогов. Казалось, он говорил всегда для публики, стараясь овладеть вниманием слушателей, находящихся в самых дальних концах зала, и не позволяя им дремать. Но ораторской торжественности в этом не было. Он обладал звучным, чуть-чуть сдавленным, иногда хриплым голосом, в котором слышались гобои и трубы. Это был голос совсем не парижский. Между тем, едва ли удалось бы отнести к какой-либо провинции его наиболее характерные интонации, и в нем чувствовалась вся гибкость, вся изменчивость, свойственная голосу парижанина.

Они вошли в его просторный кабинет, не казавшийся мрачным благодаря свету. Вместо того, чтобы усесться за свой стол, в свое официальное кресло, Дюпюи сел на первый попавшийся стул и указал Жерфаньону на другой стул, стоявший рядом.

- Итак, слушайте. Дело выгорело...

- О, я вам очень...

- Хорошо, хорошо. Я считаю нужным ознакомить вас в нескольких словах с положением вещей; оно довольно забавно, и вам полезно в нем разобраться. Не помню, говорил ли я, что это за люди. Их фамилия Сен-Папуль. Де Сен-Папуль. Глава семьи маркиз или граф. Семья как нельзя более скуфейная. Вы, наверное, знаете, что значит "скуфья" на жаргоне училища. Но наши школьные "скуфьи" довольствуются выполнением католических обрядов, и в вопросах политических и социальных у них бывают иногда даже очень передовые идеи. Большинство, как известно, тяготеет к сильонизму. Однако, в применении к остальному миру это словечко неизбежно приобретает более широкий смысл, и сказать "скуфья" равносильно тому, что сказать "более или менее заядлый реакционер". Таковы Сен-Папули или, по крайней мере, были таковыми еще недавно. Одним словом г. де Сен-Папуль, как я слышал, намерен выставить свою кандидатуру в законодательную палату на 1910 год от избирательного округа, имеющего обыкновение голосовать за левых. Заслуг перед республикой и светскими властями у него мало. Правда, старший сын занимает довольно видное место в министерстве торговли. Но широким массам это вряд ли может импонировать. Младший сын воспитывается в училище Боссюэ, откуда патеры водят его на занятия в лицей Луи-ле-Гран. Дочь ходит в монастырский пансион. Ну, дочь куда ни шло. Но кто-нибудь из друзей намекнул, очевидно, Сен-Папулю, что кандидата левых, который воспитывает сына в училище Боссюэ, ждет неминуемый провал. Вот почему с самого начала учебного года поднялся вопрос о замене училища Боссюэ частными уроками. Но что показалось ему гениальным, так это мысль пригласить преподавателя из Нормального училища. Козырного туза не перекроешь. Открыть такую карту в ответ на запрос какого-нибудь избирательного собрания! Мать сильно возражала. По ее понятиям, студент Нормального училища полон сарказма, близок к сатанизму и склонен к ниспровержению существующих основ. В довершение всего она прочла "Ученика" и знает, что молодой учитель, вскормленный на материалистической философии, всегда мечтает соблазнить дочь хозяев дома, где он дает уроки. Неделю тому назад, когда вы приехали, весь проект был заброшен. Мы снова извлекли его на свет божий. Вашему товарищу Жилло, естественнику, поручено преподавание наук. Вам - словесности. Это очень ответственно. Именно вы рискуете наступить на чью-нибудь любимую мозоль. При ходьбе смотрите себе под ноги.

- Вы думаете, я справлюсь?

- Разумеется. Если выйдет какая-нибудь заминка, приходите посоветоваться со мной. Они живут на улице Вано. У вас записан адрес? Представиться им можно в пятницу около пяти. Я должен распрощаться с вами. До скорого свидания, Жерфаньон.

* * *

- Ну, как?

- Все благополучно.

- Тем лучше. Пойдемте!

Жерфаньон передал свой разговор с Дюпюи и добавил:

- Поскольку речь идет о таких людях, я удивляюсь, что он выбрал именно меня. Прежде всего, он меня не знает.

- Знает. Он наблюдал за тобой во время конкурса. (Теперь мы будем на ты, правда?) У него изумительная память на лица. Он навел о тебе справки. Ты скажешь, что ему следовало бы порекомендовать им "скуфью" из нашего училища. Нет, не следовало бы. Ты только подумай: ведь надо же дать Сен-Папулю возможность извлечь из столь смелого плана максимум выгод. И потом, "скуфья" был бы способен на такие промахи, которые тебе и в голову не придет совершить. Как видишь, желая оказать тебе услугу, Дюпюи считался с обстоятельствами. Половина одиннадцатого. Ты располагаешь временем?

- Я обещал быть к завтраку у дяди.

- В каких краях он живет?

- Совсем близко от Лионского вокзала.

- О, тогда мы спокойно можем прогуляться. Ты знаешь Париж?

- Признаться, нет. Я приезжал сюда только для экзаменов. И был крайне утомлен. По вечерам гулял немного в центре. И в воскресенье перед отъездом пробежался по нескольким музеям. Это не считается.

- Я очень доволен тем, что ты сказал.

- Почему?

- Потому что у меня своего рода страсть к Парижу, но я так хорошо знаю его, что уже не могу ответить на некоторые вопросы, который задаю сам себе. Мне хотелось бы приехать сюда в первый раз, получить встряску. Даже эти ставни наверху, хотя бы, или расположение окон по фасаду! Никогда не видеть их раньше, взглянуть на них новыми глазами! Тебе это доступно.

- Да.

- Но, может быть, это не интересует тебя?

- Нет, напротив, очень интересует.

- Правда? Это хорошо... Каково же твое первое впечатление от Парижа?

- Оно уже не совсем первое.

- ...Если быть придирчивым, допустим.

- А самое первое мне хочется, пожалуй, забыть. Оно было сильно испорчено отвратительным привкусом экзаменов.

- Понимаю... Ты жил в Лионе? Я не был в Лионе. Почувствовал ли ты очень значительную разницу, очутившись здесь?

- Да, у меня было такое чувство, словно я в первый раз в жизни попал в большой город.

- Но ведь Лион - тоже большой город.

- Я вкладываю в эти слова другой смысл. Меня так и подмывает писать "Большой Город". В Париже что-то безгранично новое. Неделю тому назад, в вагоне, проезжая через предместье, я повторял себе: "Иной воздух. Иная эпоха".

- Вот как! Мне это страшно интересно. А что ты испытываешь при этом? Радостное возбуждение?

- Да, но сразу вслед за ним упадок.

- А!.. В какой ты сейчас стадии?

- В упадке. Но это уже проходит.

Они шли по левой стороне улицы Клод Бернар. Облака покрывали небо. Несмотря на половину октября, утренний воздух был очень мягок. Жалэз смотрел на эту улицу, не представлявшую собою ничего особенного, и думал о том, способен ли еще кто-нибудь угадывать в ней влияния, знаки, зовы, отголоски всего Парижа, которыми, чудилось ему, она была полна. Не столько гордость, сколько тревога заставляла его задаваться этим вопросом. Он не принадлежал к числу людей, ожидающих непременно найти в каждом другом человеке точно такую же чувствительность, какой они обладают сами. И вполне допускал, что некоторые вещи, имевшие для него значительную, но мало объяснимую ценность, могут не иметь никакой ценности для очень умных людей. К тому же он боялся вежливости, иллюзорного созвучия чувств, которому она благоприятствует, особенно, когда ее склоняет к этому зарождающаяся дружба. Боязнь таких недоразумений, почти физическое отвращение, внушаемое ими, играли для него гораздо большую роль, чем удовольствие откровенности. Вот почему, в виде общего правила о том, что интересовало его более глубоко, он говорил меньше всего. Разумеется, он не простирал свою осторожность слишком далеко и не довольствовался пустыми разговорами. Ведь, к счастью, есть вопросы, находящие живой отклик в уме, но не затрагивающие в нас ничего интимного, ничего тайного. Мы можем обсуждать их, даже тратить на них жар нашего ума, не испытывая потребности в душевных излияниях. Такого рода вопросами Жалэз большей частью и ограничивал свои разговоры с людьми. Ради Жерфаньона он уже немного нарушил это правило.

- Когда впереди много времени, заговорил он снова, - надо избегать погони за достопримечательностями, туризма по Парижу. Памятники, музеи, виды, один за другим, в традиционном порядке. Однако, уберечься от этого довольно легко, если чувствуешь, что пускаешь корни и становишься постоянным жителем Парижа. Тут помогает лень. Более опасно привыкнуть к какому-то условному Парижу, состоящему из пяти-шести центральных мест, по которым машинально снуешь взад и вперед, да к маленькому уголку, где приходится работать. Если вновь испеченный парижанин приобретает эти навыки даже на каких-нибудь три недели, все кончено. Ты найдешь его таким же через десять лет. Он навсегда останется человеком, который испуганно таращит глаза, когда ему говорят про Бют-Шомон или про остров Лебедей.

- Так что же ты мне советуешь?

- Делать то, что мы делаем сейчас. Идти наобум, куда глаза глядят. Вверяться самому городу, влияниям, интонациям отдельных его частей. Ты видишь улицу. Тебе хочется свернуть на нее. Она что-то говорит тебе. Или бульвар. Невольно идешь по нему все дальше и дальше. Может быть, манит его людность, его направление, какая-то общая устремленность, а может быть, что-то другое, неизвестное.

- Но сейчас, например, ты идешь не наобум? Ты ведь знаешь, куда ты ведешь меня?

- Конечно. Все это совместимо. Ставить себе определенную цель не возбраняется. Но она должна быть на втором плане. Нельзя, чтобы она стесняла свободу. Можно достигнуть смешения обоих мотивов. Даже если идешь по делу, в силу необходимости. Иногда ведь и музыкант импровизирует по заказу. Не допускай также, чтобы знание, приобретенное о том или ином месте, порабощало тебя. Прогулки по улицам, наиболее мне знакомым, всегда полны сюрпризов. Да, именно импровизация. У меня нет маршрутов. Или, вернее, мои маршруты вечно новы и изменчивы. Видишь, сколько здесь людей?

- Да.

- Каждый из них, вероятно, следует своему личному маршруту; одному на своих личных маршрутов, так как у всякого человека их несколько. Представь себе это. Продолжи намеченную ими линию. Это очень показательно, даже очень хорошо. Но еще лучше, если время от времени здесь проходит человек, освободившийся от личного маршрута. Как пловец Бодлера, "млеющий в волнах".

- Ты посвящаешь много времени таким прогулкам?

- Да, в общем много. Меньше, чем хотелось бы. Нужно успеть насладиться ими. Будут ли они еще возможны в нарождающемся Париже?

- Ты как будто придаешь им особенное значение?

Жалэз улыбнулся, прежде чем ответить.

- Да, конечно.

- Ты ищешь в них только отдыха?.. Или же...

- Или?

- Не знаю... чего-то более значительного.

- Да, если хочешь.

- Что же это?

- Ты так любишь точные определения?

- Нет. Но мне хотелось бы понять. Вот и все.

- Понимание придет само; путем опыта. Помнишь совет Паскаля? О положительных свойствах опыта?

- "Глупейте".

- Глупеть не надо. Надо терпеливо ждать, чтобы ум охватил то или иное явление. Не стараясь искусственно забегать вперед.

Тут Жалэз резко изменил тон. Он заговорил веселым, почти небрежным голосом, как будто желая уменьшить значение своих слов.

- Признаться, я очень рад, что мы познакомились. Нас свел, по-моему, счастливый случай. Не знаю, будем ли мы всегда сходиться во мнениях. Но важно не это. В нашем возрасте и в нашей среде мы окружены толпой товарищей, у которых есть мнения, у которых нет ничего, кроме мнений. А вот человека, способного проникаться тем, о чем у него нет еще никакого мнения, найти действительно трудно. Такой человек заслуживает название серьезного. Остальные просто легкомысленные педанты.

- Верно. Все они, конечно, блестяще учатся. В Лионе их, что сельдей в бочке.

- С другой стороны, у меня чувство, что жизнь очень коротка...

- Уже?

- Да, уже. А у тебя этого чувства нет?

- О, есть.

- И особенно, что решающая часть ее длится очень недолго. Я не хотел бы злоупотреблять разными печальными примерами, известными мне. Мы имеем право надеяться, что нам удастся избегнуть такого молниеносно быстрого краха. Но даже по удачно сложившимся судьбам видно, что некоторые области жизни отмирают рано. Например, встречи с людьми, дружба. Я уверен, что начиная с возраста, совсем близкого к нашему, я хочу сказать, с возраста, к которому мы приближаемся, человек вступает в полосу страшного одиночества...

- Остаются, однако, дружеские отношения, которые уже успели образоваться...

- Да, пожалуй... Что касается любви, то, может быть, она не обязательно подлежит этим законам... как по-твоему?

- Это для меня еще вопрос... Одни проделывают опыт любви по нескольку раз в жизни, через довольно большие промежутки времени, и каждая такая любовь кажется очень глубокой, очень волнующей. Другие утверждают, что любить по-настоящему можно только однажды...

- Во всяком случае, этот вопрос спорный. Но, вероятно, в области дружбы его нельзя даже и ставить. Я объясняю это тем, что на моем собственном языке - для личного употребления - называется свидетельствованием.

- То есть?

- Это понятие имеет ценность лишь для меня. Оно связано с определенным представлением о дружбе и об уме. Я думаю, что в каждый данный момент жизни мира ум призван свидетельствовать о некоторых вещах!.. Вот видишь ли, мне противны претенциозные разглагольствования, а ты заставляешь меня прибегать к ним. О, их претенциозность - только от неумелости; мысль, скрывающаяся за ними, совершенно проста... Знаешь ли ты рембрандтовских "Паломников в Эммаус", хотя бы по репродукции?

- Да. Самую картину я видел мельком в то воскресенье, когда обежал Лувр. Но по репродукции я знаю ее лучше.

- Со дня приезда ты еще ни разу не был в Лувре?

- Нет.

- Насколько я понимаю, ты и по Парижу не гулял больше?

- Почти нет.

Жалэз как будто удивлен, немного встревожен. Жерфаньон сгорает от стыда. "У меня огромные пробелы, и он прекрасно понимает это. Даже больше. Он думает, что мою первую неделю в Париже я провел ничего не делая, проявляя не больше любознательности, чем солдат в отпуску." Укажет ли Жерфаньон на смягчающие обстоятельства? Он колеблется, так как эти обстоятельства недостаточно изысканны. Но лучше показаться немного смешным, чем вызвать презрительное отношение к чему-то основному в себе. А главное, ему хочется быть правдивым с Жалээом.

- Эти дни промелькнули так быстро, что я их и не заметил. Ужасно нелепо. Началось с кое-каких покупок. Тетушка без конца водила меня по магазинам. Потом дядя, человек не богатый и помешанный на самодельщине, выразил желание, чтобы я помог ему провести электричество в квартире. Я сделал почти все сам.

Он добавляет, снова набравшись мужества:

- Это даже доставило мне удовольствие. Серьезно. Я часто подмечаю в себе неутоленную жажду физического труда. И когда я начинаю поддаваться ей, мне уже трудно остановиться. Наследственность, разумеется. С каждым часом это увлекает меня все дальше, как страсть, как порок. Я осыпаю себя упреками. Я ясно чувствую, что это линия наименьшего сопротивления.

- Не правда ли? Несмотря на нашу неопытность и трудности в деталях, мы ощущаем в физическом труде что-то опьяняюще легкое. Мы животные, и это нам по душе. Единственная усталость, которой мы действительно боимся, это усталость головная. Заметь, многие наши товарищи с необычайным рвением набрасываются на работу, носящую характер чистой эрудиции: она очень близка к физическому труду. Я сам бываю иногда в достаточной мере чернорабочим... Мы вместе пойдем смотреть "Паломников в Эммаус". Для чего я заговорил о них? Чтобы пояснить мою идею о свидетельствовании. Эти люди видят в харчевне некое явление, некое присутствие, еще сокрытое от остального мира. Им вместе предстоит свидетельствовать о нем. Если бы даже они не были знакомы раньше, они все равно очень подружились бы. По-моему, дружба всегда начинается с чего-то в этом духе. Вместе присутствуешь при каком-то моменте жизни мира, улавливаешь его мимолетную тайну, видишь явление, которого еще никто не видал и никто больше не увидит. Пусть это будет что-нибудь совсем незначительное. Вот, например, двое товарищей гуляют, как мы с тобой. И вдруг облако разрывается, на верхний край стены падает свет, и стена становится на миг чем-то необыкновенным. Один из товарищей касается плеча другого; другой поднимает голову и тоже видит это; тоже понимает это. Потом наверху все исчезает. Но они-то ведь in aeternum будут знать, что исчезнувшее существовало.

- Ты думаешь, дружба сводится к этому?

- Сводится... может быть, и нет. Вытекает из этого. В моем примере свидетельствовать пришлось бы о ничтожном явлении. Но ведь бывают явления величайшей важности. Вот почему также у нас мало времени на то, что создать себе самый ограниченный круг друзей, которых можно потерять, но заменить нельзя.

- Я не совсем улавливаю связь...

- Она ясна. Допустим, что за всю нашу жизнь нам удастся присутствовать хоть однажды при чем-то необычайном, достойном свидетельствовании in aeternum. Когда это может произойти? Подумай-ка. Когда, если не теперь?

- Из этого следует, что очень важно иметь наш возраст и еще несколько лет впереди...

- Еще бы!

- Но ты мимоходом коснулся любви... Разве в любви ты не допускаешь ничего такого?

- В любви без примесей? В любви, которая обходится без дружбы? Она настолько более поглощена собой, вскормлена собой. Настолько более замкнута. Так мне, по крайней, мере кажется. Ее драма внутри нее. Любовники взирают друг на друга. Друзья взирают на что-то, лежащее вне их.

- Однако, любовники часто смотрят на лунный свет и на звезды...

- Да...

- Я говорю про лунный свет и про звезды символически. На внешний мир, на то, что не они сами. Даже на явления, о которых ты говоришь.

- Возможно. Все разграничения становятся неверными, если доводить их до конца. Ты подумай над моими словами. По-моему, в том, что я пытался тебе высказать, все-таки есть правда.

Кругом носился сильный запах кожевенного завода. Жерфаньон с удивлением вдыхал его. Молодая девушка перешла наискось улицу, поравнялась с ними, бросила на них рассеянный взгляд.

- Она недурна, - сказал Жалэз. - Что, в Лионе особый тип женщин?

- Более или менее. Там часто попадаются довольно красивые.

- А какова жизнь вообще? Не слишком тускла?

- Пленнику закрытого учебного заведения трудно судить об этом.

- Во всяком случае, это город, способный что-то дать человеку. У музея прекрасная репутация. Лионцы любят музыку. Ты любишь музыку?

Прежде чем ответить, Жерфаньон выдержал маленькую схватку со своим самолюбием.

- Да, мне кажется, я имею право сказать, что я люблю музыку. Но я очень плохо ее знаю. Мое развитие шло только по линии литературы. Ты понимаешь, почему. И, вдобавок, литературы не современной. В области музыки и живописи у меня было меньше возможностей, чем у других.

Он добавил, почти краснея:

- Я рассчитываю нагнать здесь потерянное время.

- Конечно. О чем ты чаще всего говорил с товарищами?

- С большинством из них нельзя было говорить ни о чем. С двумя-тремя о литературе, философии, политике.

- Ты интересуешься политикой?

- Политиканством не очень. А политическими и социальными идеями, событиями, как таковыми, интересуюсь. Что ты на это скажешь?

- Я совершенно с тобой согласен.

- Ты не относишься к этому свысока?

- Это было бы идиотством... Как раз наоборот. Иногда политика очень занимает меня. Порой овладевает даже всеми моими мыслями... Например, сейчас.

- Ах, вот как! Значит и ты?..

- Вероятно, тут сыграло некоторую роль отбывание воинской повинности.

- Не правда ли? Задаешься опасными вопросами...

Он понизил голос.

- А иными вопросами даже перестаешь задаваться.

- Потому что ответ уже найден?.. Да...

Они обменялись загадочной полуулыбкой, как будто их невысказанные мысли встретились уже на таком перекрестке, до которого разговорам было еще далеко.

- Я всегда пессимистично относился к современному миру, - сказал Жалэз, - к современному устройству мира. Но из казармы я вернулся с ощущением... как бы это выразиться?.. более фатальной обреченности. Мы еще поговорим на эту тему. Какого ты мнения о балканских событиях?

- На прошлой неделе я думал, что каша заваривается.

- И у нас?

- Да.

- У меня нет чувства, что положение улучшилось. Утренние телеграммы мало утешительны... Во всяком случае, человеческая глупость просто страшна. О, я покажу тебе одну вещицу, которую я прочел...

- Что именно?

- Нет... сам прочтешь. Я даже переписал ее. К сожалению, с собой ее у меня нет. Переписывая ее, я ощущал какую-то горькую усладу. Мне хотелось показать кое-кому эту вещицу. Тоже своего рода пробный камень. Иная форма "свидетельствования". Глупость бывает не менее сверхъестественна, чем видение на пути в Эммаус.

Они свернули с авеню Гобеленов и прошли маленькими улицами к верхнему концу бульвара де л'Опиталь. Жалэз на минуту приостановился.

- Ты никогда здесь не был?

- О, нет.

- Тебе здесь нравится?

Жерфаньон бросил взгляд по сторонам.

- Что это за площадь позади нас?

- Площадь Италии. Мы осмотрим ее когда-нибудь. Довольно странное место; осмыслить его удается лишь мало-помалу. Даже я до сих пор иногда чувствую себя там потерянным. А здесь? Тебе нравится?

- Я удивлен. Готов сказать взволнован.

- А время сейчас еще не очень удачное. Хорошо бы прийти сюда на исходе дня, перед самым наступлением темноты, когда где-то там, сзади, поднимается ветер, ленивый ветер с юго-востока. Знаешь, газовые фонари светят тогда, словно корабельные огни. Каждое пламя мечется в одиночестве. Изредка вдалеке проезжают экипажи. Идешь по этому широкому спокойному тротуару. Тут и ширь спуска, и невидимая цель, и веяние реки, и свобода шага, и приток мыслей. Хочется никогда не возвращаться домой. Ярко освещенным кораблем поджидают тебя внизу бульвара вечерние и ночные часы. Для этого тоже, по-моему, самое важное, самое незаменимое - быть молодым. Старайся относиться к миру бескорыстно. И, как сказало бы духовное лицо, не замыкайся в тесный круг, из коего нет выхода.

В этот миг Гюро выходил из дома Жермэны. Он посмотрел на набережную. Но любимый пейзаж выдавил у него на губах лишь бледную улыбку раненого.

Получив записку от своей возлюбленной, он пришел к ней в такой час, когда она обыкновенно еще спала, и выслушал рассказ о посетителе, который был у нее. В то время как она почти без прикрас передавала угрозы и предложения, он наблюдал за ее лицом. Его ответ был краток.

- Хорошо. Я подумаю обо всем этом. Не огорчайся. Постарайся поспать еще немного.

Потом он поцеловал ее и ушел.

Очутившись на улице, Гюро по некоторым признакам понял, что к нему подкрадывается томительное уныние; не раз уже изведав его в решающие моменты своей жизни, он знал, какая едкая горечь таится в нем. С ясностью сознания, доведенной до совершенства иронией над собой, он понял также два инцидента, которые произошли с ним накануне. До сих пор он не удостаивал внимания думать о них, до крайности не любя культивировать в себе мрачность и подозрительность. Встреча с министром торговли в кулуарах палаты. Трехминутный разговор с редактором газеты. Сущие пустяки. Он едва помнил короткие фразы, сказанные ему. Министр обронил шутку; что-то вроде: "Итак, вы опять принимаетесь за геркулесов труд? Очень хорошо, когда на это хватает духа". Просматривая его новую статью о внешнем положении, редактор скорчил неопределенную гримасу: "Что такое? Разве моя статья чем-нибудь смущает вас?" "О нет. Ничего особенного". "Но все-таки?" "Да ведь я не имею права давать вам советы ни по этому поводу, ни вообще".

Не в словах тут было дело, а в характере этих двух инцидентов, в тайной нотке, прозвучавшей в них, в образовавшейся трещине, в отдаленности, которую Гюро не пожелал заметить, но которая сразу же создалась между ним и его собеседниками. Ему не высказали прямого порицания. Ему вообще ничего не высказали. Он просто перестал быть своим, сделался человеком, которого сторонятся. Вокруг него уже разрежалась атмосфера связей. Это была профилактика.

"У меня потребность немного пройтись. Хотя бы по набережной. В края Нотр-Дам, туда, где я так любил блуждать в юности. Я чувствую, мне будет ужасно грустно. Перед тем, как грусть моя достигнет апогея, я должен очутиться в таком месте, с которым меня связывала бы традиция душевного покоя. Угрозы Авойе глупы постольку, поскольку их высказал дурак. Но по существу они разумны. Я считал себя могущественным. Я считал себя человеком, который одной речью может свалить министерство, то есть значительно изменить судьбы всей страны. Мое имя... Кроме моих избирателей, найдутся сотни тысяч, миллионы людей, да, миллионы, для которых я олицетворяю собой больше, чем известное направление, разум, дерзание, надежду на лучшее будущее. Мне казалось, что бесчисленные пловцы подбадривают меня издалека. Как хрупко и обманчиво все это! Трелар берет мою статью, кусая губы; в следующий раз он постарается вынудить меня взять ее обратно. Мой запрос... Я предвижу его дальнейшую судьбу. Запрос перед пустым залом... Комизм красноречия без слушателей. Никакого сопротивления. Несколько фраз о том, что все это лишь мелкие административные дрязги, которыми смешно занимать палату, если за ними не кроются какие-то недостойные планы... Опровержение моих цифровых данных. Другие цифры, даты, факты, которых я не принял в расчет, наспех подобранные министерскими чиновниками. Двое-трое коллег пожмут мне руку в кулуарах. "Очень хорошо. Очень смело". Я знаю, кто это скажет. Тоном, в котором слышится: "Какая муха укусила вас? Вы хотите прикончить себя? Ради того, чтобы в бездну государственного бюджета кануло на несколько миллионов меньше! Как будто в министерстве колоний, общественных работ или в морском не нашлось бы двадцати еще более скандальных утечек!" Меня спокойно могут не переизбрать через два года. Последний раз я прошел только при повторном голосовании. Этот доктор, которого они на меня натравливают... Сдельный вес человека так мал. Я не захотел примкнуть к объединенной партии. Но так как я едва не примкнул к ней, так как с точки зрения многих я обязан был войти в нее, они считают меня теперь чем-то вроде ренегата. Жорес очень мил со мной, очень хорошо ко мне относится, поддержал бы меня, если бы я стоял у власти. Но он не человек личных привязанностей. Он не из тех, которые говорят: "Мой друг, можете рассчитывать на меня при любых обстоятельствах". Нет, он слишком философ и оратор; в нем не хватает для этого человеческой глубины. Он позволит какому-нибудь члену объединенной партии выставить свою кандидатуру против меня и даже не заставит его снять ее при повторном голосовании, если этот член объединенной партии трамвайный служащий или кто-нибудь в этом роде - и несколько крикунов из комитета получают из таинственных источников благословение на дальнейшую борьбу. Почему бы и нет? Ведь это "для блага дела". Если я не примкнул к объединенной партии, то разве из малодушия? Нет, конечно. Чтобы сохранить за собой свободу действий? Очевидно, да. Чтобы достигнуть власти? Пусть так. Тут нет ничего низкого. Человек, посвящающий себя политике, чувствует призвание не только критиковать, но и управлять. Иначе лучше уж быть только журналистом. Но особенно из уважения к моему собственному уму и к уму вообще. Все, во что я верил, все лучшее моей формации протестует против принятия уже готовых мыслей, суждений, решений, формулировок. Декарт. Кант. Все усилие мысли за последние три века. Сам Жорес мирится с этим только с помощью софизмов. И масоном ведь я не пожелал стать. Изысканность. Презрение к известной стадности. Отвращение к данной разновидности антиклерикализма. Полночная месса. Прежние обряды траппистов. Вот собор Нотр-Дам, нежно-серый в раннем свете. Нежно связанный с мечтами моей юности. Я хочу иметь возможность в любой час моей жизни зайти сюда, посидеть в темном углу, посмотреть на самое волшебное из цветных окон. Самое светящееся и захватывающее. Самое бездонное. Ночное пение драгоценных камней. С душой, пронзенной стрелами и цветами ночного солнца.

За все это расплачиваешься. И мой провал возможен. Неудавшийся политик. Никто не поинтересуется причинами. Об успехе еще спорят. А поражение? Никто и не оглянется. К счастью, я веду по-прежнему скромный образ жизни. Студенческая квартира. Отсутствие комфорта. Я позволяю себе кое-какие траты только на пищу, потому что у меня слабый желудок и я не переношу скверных жиров. И на одежду. Что касается книг, то библиотека святой Женевьевы и Национальная никуда от меня не уйдут. Быть одним из бедняков в несколько потертой, лоснящейся одежде. Я никогда не презирал их. У меня никогда не было культа успеха. Боже мой, сколько отрады могло бы быть в балюстраде этого моста, в маленьких волнах реки, в домах на конце острова! Какую благодарность, беспечность, свободу чувствовал бы я, если бы не эта горечь, если бы не эта пропитанность горечью всего моего существа. Жермэна... Я избегаю думать о ней. В сущности, у меня нет к ней никакого доверия. Не так ли, мое сердце? Доверия в тебе нет. Она не более корыстна, чем другие, разумеется. Даже менее. Буржуазная умеренность. Другой показались бы неприличными мои скромные подарки. Но если я потеряю положение в обществе и вместо того, чтобы способствовать ее успехам, хоть немного ее скомпрометирую... Какой убитый вид был у нее сегодня!

Нужда внушает мне страх. Он всегда был у меня. Даже в двадцать лет; я помню это. А в двадцать лет столько дорог открыто перед человеком!.. Снова взяться за адвокатуру, которой я в, сущности, никогда не занимался? Кому я буду нужен? Подозрительные дела, несправедливые претензии, низменные интересы, защитником и поверенным которых мне предстоит стать. Стоило изображать из себя паладина, чтобы докатиться до этого!.. Башня Сен-Жак-Отель де Виль... Да, вертеп правонарушителей и взяточников. Все это несмотря на золотой и спелый воздух Парижа, на статую Этьена Марселя, на рыболовов с удочками...

Может быть, я преувеличиваю. Душевные реакции у меня проходят чрезвычайно бурно. За черной птицей, летящей впереди, черные мысли тянутся бесконечной вереницей. Стороны треугольника раздвигаются до границ неба.

Какова моя цель в жизни? Все тут".

* * *

Между тем, устроив Легедри в его новом убежище и снабдив его всевозможными советами и наставлениями, Кинэт поспешно возвращался в свою мастерскую в Вожираре, где ему надо было закончить для одного библиофила, живущего поблизости, переплет "Жанны д'Арк" Анатоля Франса в двух томах. (И даже, по возможности, "Избранные стихотворения" Верлена, за которыми приходила накануне такая красивая молоденькая дама с печальными глазами.)

XVI

ФОТОГРАФИИ НА СТОЛЕ

Любезный разговор с библиофилом продолжался добрых двадцать минут. Кинэт проводил его и, так как было уже около половины седьмого, собрался закрыть ставни своего магазина. Но в магазин вошел полицейский сержант.

Кинэт едва успел почувствовать волнение. Сержант протянул ему конверт и сказал добродушным тоном:

- По-моему, это вызов. Прочтите, может быть, нужен ответ.

Кинэт распечатал повестку. Действительно, комиссар просил его поскорее зайти в полицию.

- Сейчас иду. Передайте господину комиссару, что я только закрою магазин.

- О, не торопитесь. Вас подождут.

Сержант поклонился и ушел.

Напрягая волю, Кинэт думал: "Я отказываюсь беспокоиться. Эта повестка является нормальным следствием моего утреннего визита. Я не хочу даже пытаться угадать, что мне там скажут. Полное спокойствие - вот лучшая подготовка".

В коридоре комиссариата ему попался сержант, приносивший повестку.

- Ах, это вы. Пойдемте.

Они поднялись во второй этаж.

- Я доложу о вашем приходе.

Сержант скоро вернулся и проводил Кинэта в маленькую комнату, где находились двое мужчин; первого, сидевшего за столом, Кинэт не знал; второй, стоявший у стола, оказался инспектором, которого он видел утром. Оба они рассматривали маленькие фотографии, разложенные на столе, в световом круге, отброшенном зеленым картонным абажуром. Фотографии напоминали игральные карты. Их было по крайней мере штук двадцать.

При виде Кинэта человек, сидевший за столом, смешал фотографии и уложил их в пачку.

- Добрый вечер, сударь, - сказал инспектор. - На всякий случай я подобрал некоторое количество снимков, более или менее соответствующих тем приметам, которые вы нам описали. Задача была не из легких. Сядьте на этот стул. Рассмотрите фотографии одну за другой. Не увлекайтесь. Впрочем, вы не производите на меня впечатление человека увлекающегося. Если вы узнаете субъекта, который приходил к вам, это сильно упростит дело. Возможно, однако, что вас одолеют сомнения. Наши фотографии в общем недурны; но многие из них устарели. Субъект мог измениться. Возможно и другое. У вас создастся впечатление, что среди этих людей вашего субъекта нет, но что двое или трое относятся к тому же типу, похожи на него. Это облегчило бы нам поиски. Ну, смотрите.

"Он сам указал мне, - думает Кинэт, - три выхода из положения. Но в первую голову необходимо, чтобы в моем воображении отчетливо вырисовывалось лицо, которое я описал. А сейчас я представляю себе только страничку с изложением моего описания. Оно у меня в кармане. К сожалению, это совсем не то".

Кинэт берет протянутую ему пачку фотографий. На этот раз контакт с полицией несомненно установлен. Есть от чего биться сердцу неофита. Прежде, чем приступить к делу, он еще раз сосредоточивается. Тщательно прилаживает, укрепляет, вставляет в невидимую раму отдельные части выдуманного им лица.

- Не раздумывайте слишком долго, - говорит инспектор. - В случае надобности вы подумаете после. Всего важней непосредственное впечатление.

Кинэт просматривает фотографии одну за другой. Чтобы не симулировать впечатлений, производимых ими, чего доброго, они покажутся деланными, он разыгрывает роль человека, в совершенстве владеющего собою, человека, от которого нечего ждать непроизвольного проявления чувств. По его расчетам, это заставит полицейских чиновников проникнуться уважением к нему. А он дорожит их уважением.

В то время как лица сменяются, появляются, прячутся, выплывают опять, все одинаково зловещие и словно обреченные на скорое свидание поутру с гильотиной, переплетчик старается классифицировать их по степени соответствия с вымышленным описанием. Это отнюдь не легко. За немногими исключениями его внимание каждый раз привлекают не особенности отдельных черт, а общее выражение лица, внутренняя сущность человека, отражающаяся на лице, горькая злоба, ненависть, вызов, посылаемый в пространство из какого-то неиссякаемого источника энергии.

"Если бы я видел их, - думает он, - если бы я видел хоть одного из них, я бы сразу узнал его. В общем, описание примет дешево стоит. По описанию примет можно найти только людей, за которыми постоянно охотится полиция. Да и то лишь тогда, когда розыск ведется правильно".

Пачка подходит к концу.

- Ну, что же? Полное недоумение? - спрашивает инспектор.

Переплетчик поглаживает бороду, медлит. Он не знает еще, на что решиться. Возможны три ответа. Он испытывает удовольствие при мысли, что длинные цепи событий зависят от его прихоти. Они тут, перед ним, как гроздья винограда, по разному соблазнительные. Какую выбрать? В этот миг осторожность имеет над Кинэтом меньше власти, чем страсть к драматизму, чем потребность в сильнейшем возбуждении.

"Я могу указать на любого из этих людей, быть поистине перстом божиим. Высказаться безоговорочно. Положить начало увлекательной цепи событий"... А вдруг это ловушка? Что если желая проверить добросовестность его показаний, полицейские подсунули в пачку несколько снимков с людей умерших или уже долгие месяцы томящихся в тюрьме?

- Я в очень затруднительном положении, господа. Один из этих людей поразительно похож на человека, приходившего ко мне. Поразительно, но не абсолютно.

- Который?

- Одну минутку...

Кинэт еще не выбрал. Он снова берет в руки пачку. Двумя пальцами схватывает первую попавшуюся фотографию. Так ребенок, после долгих колебаний останавливает случайный выбор на одном иа многочисленных пирожных какой-нибудь кондитерской. Кинэт бросает фотографию на стол.

- Вот этот.

В свою очередь он наблюдает за полицейскими. В их поведении нет ничего подозрительного. Они тоже как будто вопрошают и фотографию, и самих себя.

- Больше ни один снимок не напоминает вам его?

- Ни один. Но, повторяю, абсолютной уверенности у меня нет.

Обменявшись взглядом со своим коллегой, инспектор поворачивается к Кинэту.

- Что если мы попросим вас уделить нам еще пять минут?

- Хорошо.

- В таком случае, сударь, будьте добры пройти в соседнюю комнату. Мы скоро вызовем вас.

Кинэт снова попадает в помещение, которое ему уже знакомо и носит название приемной. Ему, пожалуй, страшновато, но самый страх является составной частицей крайне напряженного чувства жизни, испытываемого им сейчас. Луч в снопе света. Инспектор открывает дверь, зовет его.

- Пожалуйте!

В маленькой комнате второй полицейский чиновник уже не сидят, а стоит.

- Свободны ли вы сегодня вечером? - спрашивает он.

Голос тверд; угадать цель вопроса немыслимо. Кинэт взывает к своему здравому смыслу, чтобы остановить волну тревоги, прихлынувшую к груди.

- Сегодня вечером?.. Это не слишком устраивает меня... Начать с того, что я не обедал...

- О, вы могли бы пообедать с нами.

Что это значит? Неужели ему принесут два блюда из соседнего ресторана, как людям, которых задерживают в отделении полиции на то время, пока в камере судьи составляется приказ об их аресте? Недопустимо. Совершенно невероятно. Если только Легедри не попался в течение дня и не выдал его. А если так, он, значит, недооценивал проницательность полиции, ее мощь и быстроту действий. Ум не в состоянии постигнуть это. В душе Кинэта зарождается почти сверхъестественный образ полиции, тот образ, который преследует во сне молодых преступников, считающих ее каким-то слепящим божеством. Но душа его менее бесхитростна. Он умеет обуздывать смутные мысли.

Кинэт делает вид, что принимает приглашение к обеду за любезную шутку. И отвечает, смеясь:

- Спасибо, господа... спасибо...

- Я предложил это вполне серьезно. Если вы голодны, мы можем пообедать втроем, на скорую руку, а потом пойти... впрочем, нет. Лучше двинуться в путь немедленно, а закусить потом. Мы только что говорили по телефону. Приблизительно в это время есть надежда застать в определенном месте человека, снятого на фотографии. Вы не спеша рассмотрите его. Вы скажете нам: "Это он" или "Это не он". Вопрос будет исчерпан.

По мере того, как он говорил, Кинэт успокаивался.

- Да, да, понимаю.

- Признаться, мы несколько нарушаем обычные правила. Но вы человек умный и уравновешенный. Надо использовать эту возможность. Если я облегчу работу следователя, он не будет на меня в претензии. А что касается обеда, то это пустяки в сравнении с беспокойством, которое я вам причиняю.

Принять участие в полицейской вылазке, да еще в качестве равноправного члена, на основе чего-то близкого к товариществу, как нельзя более соответствовало тайным желаниям Кинэта. Ему страшно хотелось согласиться. Но он дал себе слово придти к Легедри не позже половины восьмого. До тех пор Легедри было категорически запрещено выходить из дому. Переплетчик уже опаздывал. Без десяти семь. В метро не поспеть. Придется разориться на такси. Нельзя давать Легедри ни малейшего повода к непослушанию.

- Я искренно огорчен, господа. Но у меня назначено свидание, которое я не могу отменить. Все это так неожиданно. Отпустите меня до девяти часов. Потом располагайте мною, как вам угодно.

- Хорошо. Пусть будет по-вашему. Приходите к девяти на набережную Ювелиров. Там вы увидите ворота. Спросите, как пройти во двор старшего председателя. Запомните название. Я приду туда вместе с моим коллегой. Если бы мы задержались, подождите немного. Скажите сторожу, что вас вызвал г. Леспинас.

XVII

НА БЕРЕГУ КАНАЛА

Кинэт дошел до второго заднего двора дома 142-бис на улице предместья Сен-Дени и поднялся в третий этаж лестницы, не обратив на себя ничьего внимания. Он легонько постучался в двери маленькой квартиры. Никто не отозвался. Тревога, испытанная накануне на улице Тайпан снова охватила Кинэта.

"Этого молодца никогда нет на месте; он вечно в бегах. Ему нельзя доверять. Никакой внутренней устойчивости. Тряпка. Правда, уже тридцать две минуты восьмого. Но я не встретил его по дороге. Он улизнул давно".

Скрепя сердце, переплетчик обратился к привратнице.

- Ах, да! Ваш служащий оставил вам записку.

Листок бумаги был тщательно сложен и напоминал пакетик с нюхательной солью, купленный в аптеке. Он содержал три строчки, написанные довольно хорошим почерком, с разными завитушками и украшениями.

"Прождав вас дольше назначенного срока, я иду выпить рюмочку на улицу Реколле, во второй погребок, направо".

"Я" было написано с большой буквы, так же как "у" в слове улица и "п" в слове погребок.

Очутившись на свежем воздухе, Кинэт дал волю злобе, клокотавшей в нем.

"Все было бы так хорошо! Я был бы так счастлив без него!"

Огибая западный вокзал, он все время сжимал кулаки.

На улице Реколле эта злоба помогла ему живехонько найти плохо освещенный фасад винного погреба; так проголодавшаяся собака бежит напрямик к кроличьему садку. Кинэт отворил дверь, смело вошел в погреб, с первого же взгляда увидел Легедри, облокотившегося на один из столиков, хлопнул его по плечу, сказал: "Ну, идемте", - повернулся на каблуках и снова вышел. Все это он проделал настолько решительно и быстро, что остальные посетители едва успели заметить его появление.

Пройдя несколько шагов по направлению к каналу, он стал ждать Легедри.

Легедри отнюдь не торопился.

- Долго ли еще вы намерены издеваться надо мной? - начал Кинэт.

- О, замолчите! Не позволю я вам ругаться с утра до вечера. Хватит с меня.

Лицо наборщика выражало еще робкий протест.

- Что вы сказали? Откуда вы набрались наглости? Я беспрерывно занимаюсь вами. Я езжу из одного конца Парижа в другой бог знает сколько раз в день. Я предпринимаю чрезвычайно опасные шаги, о которых вы даже не подозреваете. А вы не только нарушаете все запреты, которые я налагаю на вас, но и...

- Запреты! Да это хуже тюрьмы. Уверяю вас, я предпочитаю тюрьму.

- Дурак! Перестаньте кричать. Дурак!

В уличной тьме Кинэт бросал эти слова почти прямо в лицо ему, сжав зубы.

- Дурак? - повторил Легедри. - Кроме вас, очевидно, умных-то и нет. Хороши ваши выдумки, нечего сказать. Запереть меня на замок! Лишить человека свободы! Вы даже не подумали о том, что в вашей поганой конуре нет освещения. Мне пришлось сидеть в темноте с пяти до семи. До половины восьмого! А знаете, какие мысли у меня сейчас? Так и рехнуться недолго.

- У вас не было света? Как же вы написали мне записку, оставленную у привратницы?

- На кухне есть газовой рожок. Я был вынужден сидеть на кухне.

- Велика беда! Чем не хороша для вас эта кухня?

- Кухня величиной с уборную! Если уж на то пошло, почему вы не заперли меня в уборной?

- А вы предпочли бы кабинет или салон с хрустальной люстрой?

Легедри пожал плечами.

- Уверяю вас, я сойду с ума. Это невыносимо.

- Ах, по-вашему это невыносимо?

Кинэт устремил на шею Легедри беспощадный взгляд своих впалых глаз. Взгляд начал скользить по шее. Взгляд провел на шее нечто похожее на черту карандашом, дающую правильное направление пиле. Кинэт уловил аналогию и насладился ею. Он знал, что такие наслаждения ярче всего переживаются в безмолвии. Он сделал над собою усилие, чтобы молчать.

Они дошли до берега канала Сен-Мартен.

- Куда вы ведете меня? - спросил наборщик.

Кинэт ответил не сразу.

- Куда вы ведете меня?

Тон у него был уже немного более смиренный.

- Куда я вас веду? Никуда. Мне хочется закусить. Я ищу.

- Здесь вы ничего не найдете.

- Почем вы знаете?

- Около вокзала, да. Или в предместье Сен-Мартен. Но не на канале.

- Вы ошибаетесь! Здесь много маленьких харчевен, где ужинают рыбаки и где в это время не будет никого, кроме нас.

Кинэт продолжал, усмехаясь:

- Я нисколько не сомневаюсь, что роскошный ресторан с цыганками гораздо больше бы устроил вас. Уж извините, пожалуйста.

Сильные фонари, стоявшие на далеком расстоянии один от другого, разливали по набережной пустынный свет, по окраске похожий на песок. А преломляясь в канале, этот свет делал из воды маслянистые зеркала, открывал в ней страшные глубины.

Они шли приблизительно в двух метрах от берега. Кинэт слева, Легедри у самой воды. Легедри не выказывал беспокойства, но старался перейти на левую сторону. Кинэт незаметно отстранял его вправо. Порою выступ тротуара или чугунное кольцо переграждало им путь.

Кинэт больше не испытывал злобы. Эти места казались ему тайно благосклонными, заставляли биться его сердце, смущали его сладострастными обещаниями, как места, предназначенные для плотской любви, смущают своим запахом и убранством новичка, впервые посещающего их. У переплетчика было самочувствие более напряженное и более гармоничное, чем простое ощущение радости бытия. Где-то поверху пробегали мысли, проворные, как сны, и в то же время холодные, как расчеты. Их жестокая точность нисколько не страдала от того, что они неслись на волне музыкальной экзальтации.

"Он может споткнуться о мостовую. Он может попасть в кольцо. Обо что удержаться? Он едва успеет перевернуться. Лучше всего у шлюза. Падение по отвесной линии. Большие круги на воде..."

Но Легедри довольно ловок. Он обходит препятствия. Трудно допустить, чтобы он сам потерял равновесие. Умеет ли он плавать? Одежда стеснила бы его. Вода холодна. В некоторых местах берега одеты камнем. Гладкая стена. За нее тщетно бы цеплялись руки. И нужно плыть дальше. Кричишь, но крик застревает в горле.

"Никого кругом. Я единственный свидетель. Все было бы кончено. Мне больше не пришлось бы следить за ним, дрожать за него, тратить на него время. Кому какое дело до его исчезновения? В сущности, он уже исчез. Кто забеспокоится о нем? Толстушка с улицы Вандам? Пустяки. Несколько визитов. Продолжим романчик. Выдумаем развязку. Впереди много времени... Свидание на набережной Ювелиров. Я пойду непременно. Доброжелательность, изысканная вежливость, взаимное уважение. Мне ничего не стоило бы натолкнуть их на чей-нибудь след. Дальнейшие встречи. Очные ставки. Обмен мнениями. Моя безусловная скромность. Как приятно сложилось бы мое будущее, если бы этот субъект не сидел у меня на шее. Жалость? А была ли у него жалость? Он преступник. Если бы он мог подстроить так, чтобы вместо него арестовали меня... Запачканный кровью платок в пакете... Да, но рано или поздно трупы в канале всплывают. "Его нашли в воде, между двумя парусными лодками". "Матрос с "Ласточки" случайно зацепил его своим багром". Морг. Опознание? Возможно. Гипотеза о преступлении. Розыски преступника. Бесконечные осложнения. Опасность. Толстушка расскажет о моем визите. "Бородатый адвокат". В волнении она разоткровенничается, скажет про ящик. Громадная опасность..."

На другой стороне канала видны освещенные окна какой-то харчевни. Легедри указывает на нее.

- А это вас не устраивает?

- Посмотрим. Ведь нам так или иначе придется дойти до следующего моста.

Кинэт не хочет отрываться от наслаждения, доставляемого ему мечтой. А мечта его требует известных благоприятных условий. Мечта эта обладает полной силой только тогда, когда ей служат опорой обстоятельства, вызвавшие ее к жизни. Вся прелесть этой мечты в том, что она все время на краю действительности, как Легедри на краю канала. Достаточно одного движения, чтобы эта мечта превратилась в действительность.

"Самоубийство... Да. Самоубийство. Устранение всех трудностей, гуртом. "Обнаружен труп преступника, виновного в убийстве на улице Дайу". Он покарал себя сам. Сегодня же вечером отправить письмо за его подписью прокурору или комиссару городского района, того района, где он жил прежде. "Старуху убил я. Меня мучит раскаяние. Я сейчас покончу с собой". Две-три подробности о преступлении, для вящей убедительности. Его стилем. С помощью записки, которая у меня в кармане, легко подделать почерк. Да и станут ли они возиться с экспертизой? Раздобудут ли что-нибудь, написанное его рукой? Лишь бы не чересчур была заметна разница, вот и все. Это я, конечно, сделаю. Прямо с набережной Ювелиров я пойду в какое-нибудь тихое кафе. Усядусь в задней комнате. Сфабрикую письмо. Опущу его в отдаленный ящик, из которого после восьми-девяти часов вечера письма уже не вынимаются. Никаких указаний на способ самоубийства. Завтра полиция получит письмо, сделает какие-то выводы. Газеты уделят ему две строчки. Во время следствия такие письма, наверное, не редкость. Их пишут сумасшедшие и обманщики. Поиски Легедри будут идти вяло. Адреса в своем письме он не даст. Следствие затянется. Через две недели матрос выловит труп. Все совпадает. Все объясняется. Дело закончено".

По правде говоря, эта мысль: "дело закончено" вызывает в Кинэте не только чувство облегчения, но и меланхолию. Что станется с ним, в какое болото скуки погрузится он снова, когда дело будет закончено? Он ощущает прикосновение электрического пояса, его неизменную тяжесть. Верит ли он еще в этот пояс? Едва ли. Но он не решился бы расстаться с ним. Он больше не ждет от него определенной помощи. Но если бы он его бросил, ему было бы страшно, что за этим воспоследует нечто похожее на месть покинутой женщины.

Набережная загромождена какими-то мешками. Придется отойти от воды. Мост уже близок. Можно закусить в матросской харчевне, окна которой светятся напротив, и посидеть там лишних десять минут, чтобы дать время Легедри выпить полштофа или даже целый литр вина. И еще рюмку абсента. Потом они опять пойдут вдоль канала по другому берегу. Человек, который выпил за десять минут целый литр и вдобавок мало ел, сплошь и рядом теряет равновесие. А если он упадет в воду, холод сразу охватит его, лишит его способности двигаться. Он пойдет ко дну, даже не барахтаясь.

"Что, если бы выбрав удобный момент, я сильно толкнул его? Силы у меня немного, но и у него тоже. Особенно, когда он напьется. Нужно будет подвести его к самой воде, так, однако, чтобы он совершенно ничего не заподозрил. Опасность, трудность, до сих пор еще не устраненная, - в толстушке с улицы Вандам. Я сделал большую ошибку, связавшись с нею. Все так превосходно устроилось бы!"

Кинэт думает о проблеме преступления вообще. По сравнению с преступлением все остальные жизненные предприятия относительно легки. Они допускают множество упущений, множество мелких ошибок. Ум не вынужден в каждый данный момент одинаково четко представлять себе все концы и начала действия. Иногда даже он может поддаваться дремоте, как возчик на легких перегонах. Враг, если и встретится, не нападет, а если и нападет, его наступательным способностям не дадут развернуться. Общество всячески защищает людей друг от друга, затрудняет их погоню друг за другом, мешает им злоупотреблять ошибками друг друга. Но само выступая в роли врага, оно не знает пощады, не признает права убежища. Из малейшей ошибки человека оно вьет веревку, которая затягивается петлей на его шее.

Поэтому неудивительно, что лишь немногие преступления хорошо кончаются. Тем более, что их совершают обычно люди не совсем нормальные. Им не хватает ума или воли, часто того и другого. Они подвластны низким страстям. Они падки на кровь или, в лучшем случае, страдают отвращением к регулярной работе, болезненной ленью. Словом, это просто преступники. А ведь могли бы существовать и творцы преступлений.

"Не сочинить ли другое письмо, для улицы Вандам? Прощание с любимой женщиной? Она слишком глупа, чтобы заметить разницу в почерке. К тому же, волнение затуманит ей глаза. Остается ящик и пакет... Почему одаренный человек может стать творцом преступления? Да потому, что в какой-то определенный момент преступление может стать для него самым разумным выходом... Не люблю я слова "преступление". Недостаточно чувствую его смысл. Пакет в сейфе. Нужно во что бы то ни стало захватить его. Письмо содержало бы последнюю волю. "Прошу тебя отдать пакет моему адвокату". Ни одного более точного указания. Никаких признаний. Просто: "Я кончаю с собой во избежание бесчестья. Я поручил моему адвокату спасти мою память. Во имя всего, что тебе дорого, помоги ему".

Мысленно произнося эти слова, он остановил взгляд на человеке, в уста которого он их вкладывал и который молча шел рядом с ним. Свет харчевни, уже более близкий и яркий, чем все остальные уличные огни, падал на лицо печатника. Мешки под серыми глазами напоминали следы от пальцев палача на уже разлагающемся теле.

Над стеклянной дверью была надпись: "Ливийский лодочник" и "Закуска в любое время".

Легедри спросил:

- Ну, что же, зайдемте?

И Кинэт обычным вежливым тоном ответил:

- Да, конечно.

XVIII

ПОУЧИТЕЛЬНЫЙ РАЗГОВОР

- Сторож сказал, что вы пришли в девять часов. Вы очень точны.

- Я стараюсь быть точным.

- Пойдемте в эту комнату. Вероятно, она свободна. Не думаю, чтобы господин Леспинас заставил себя долго ждать.

- Здалось ли выследить субъекта, снятого на фотографии?

- Не знаю, право. Это было поручено не мне. Мои поиски шли по другому направлению. Я узнал, что в тот день в больницу Неккера доставили человека, раненого в руку. Ну, да мы все это выясним.

- Какая у вас интересная профессия, сударь!

- Вы находите?

- Да. Мне иногда жаль, что я не вступил на этот путь.

- Не воображайте, что нам всегда уж так весело.

- Но знакома ли вам скука, от которой страдают представители многих других профессий?

- Мне не приходилось сравниваться поступил сюда сразу же после окончания военной службы. Разумеется, если человек готов рисковать жизнью... В ранней молодости я прямо сходил с ума. Из кожи вон лез, чтобы участвовать в трудных предприятиях. Несколько раз чуть не поплатился собственной шкурой.

- Вы были ранены?

- Да. Но не серьезно. В этом отношении я необыкновенно счастливый. Однажды мне прострелили руку. До сих пор осталось два шрама. Негодяй выстрелил из кармана своей куртки. Это мое самое тяжелое ранение. Пустяки, как видите. Но в другой раз меня бросили в воду.

- Неужели?

- В канал. Два прохвоста, которых я выслеживал. Они это пронюхали.

- Где это произошло?

- На набережной Уазы. Прямо против улицы Арден. В десяти метрах от железнодорожного моста. В тени моста. Такие вещи, конечно, не забываются.

- Это ужасное место, правда?

- После определенного часа весь канал считается опасным.

- Как же вам удалось спастись?

- Я недурно плаваю. Однако, это не спасло бы меня, так как я был одет и вдобавок оглушен ударом кулака... Мне невероятно повезло. Я упал на полузатонувшую лодку. Если бы она не была привязана веревкой, я бы окончательно потопил ее... Не знаю уж, как я пришел в себя. Я ухватился за борт лодки, за веревку. Оба мои прохвоста удрали. Тем не менее я вылез не сразу. Помнится, еще добрых четверть часа мерз под мостом. Загремели колеса пролетки. Извозчик долго не соглашался везти меня.

- Я удивляюсь, что людей бросают в канал сравнительно редко. Казалось бы, нет ничего проще.

- Ну, иногда бросают!

- Не очень часто, судя по газетам. Правда, может быть, некоторых не находят. Как по-вашему? Все ли трупы всплывают в канале?

- Говорят, да. А знаете, у меня была еще встряска в этом роде, даже почище. В каменоломне Баньоле. Вы там когда-нибудь бывали?

- Нет.

- С тех пор я только один раз заглянул туда. Все оставалось по-старому. Не знаю, изменилось ли это местечко за последнее время. Возможно. Тогда оно производило впечатление пустыни. В каменоломне были глубокие гадереи. По ночам в них скрывался самый разнообразный сброд. Публика была непостоянная. В общем, не знаю почему, люди там не заживались. Попадались среди них, разумеется, и типичные бродяги. В течение нескольких месяцев в каменоломню приезжали кутить субъекты, страдающие противоестественными пороками. В том числе, по-видимому, и великосветские развратники. Иногда гостиница пустовала. Но вот шайка грабителей, подвизавшаяся преимущественно в окрестностях Сен-Мандэ и Венсена, избрала своим главным штабом тупик одной из галерей. Опасные молодцы! Они нападали на самые лучшие виллы. Два или три раза их подозревали и в более серьезных проделках. Как вам уже известно, я был молод. Я бредил полицией героических времен. Мой начальник понимал это и превосходно относился ко мне. Я переодевался старым бродягой. На глазах у всех шатался по галереям в лохмотьях и с сумой. Из дырки в кармане у меня торчал кусок хлеба. Порой я спал, свернувшись в уголке. В конце концов они перестали замечать меня. Я сделался чем-то вроде собаки, но собаки, понимающей и французский язык и воровской жаргон. Однажды... Навлек ли я на себя их подозрения?... Признаться, несмотря на седую бороду и толстый слой грязи, я выглядел немного молодо для старика... Может быть, им удалось организовать слежку за мной в городе. Так или иначе, они набросились на меня, связали мне руки и ноги, заткнули кляпом рот, не слишком основательно, впрочем, и отнесли меня в самый конец галереи. Я думал, что настал мой смертный час.

- Вы не сопротивлялись?

- Это было бы бесполезно. Я даже не пикнул. В таких случаях никогда не следует портить последний шанс на спасение. Но дело приняло неожиданный оборот. Четыре дня спустя я все еще валялся на том же самом месте. Связанный по рукам и ногам, умирающий от голода. Веревки уже начали перетирать мне кожу. Правда, кляп выскочил. Но кричать не имело смысла. В этом тупике голос звучит очень глухо. На мои крики никто не отзывался.

- А начальник и товарищи? А ваши близкие? Неужели никто не разыскивал вас?

- Я был холост. К родителям моим ходил раз в неделю, а то и два раза в месяц. В номерах мое отсутствие никого не удивило. Я очень часто не ночевал дома. А со службой мне не повезло. Приехала русская царствующая семья. Всех наших разогнали, кого куда. Тем не менее начальник мой кое-что сделал. По его приказанию меня искали даже в каменоломне. Но я никогда не давал точных указаний об этой галерее. Приложили ли они все старания к тому, чтобы найти меня? Не знаю. Во всяком случае, задача их была не из легких.

- Но в конце концов они все-таки нашли вас?

- Нет. В конце концов я освободился от части веревок, благодаря движению, которого не догадался сделать раньше. Впрочем, оно удалось мне только потому, что я похудел. Вы не представляете себе, как может исхудать за четыре дня человек, особенно если он привык много есть.

- И за четыре дня никто не зашел в эту галерею?

- Нет. Это была самая дальняя галерея.

- Никто даже не приблизился к ней?

- Нет, по-видимому. Я же говорил, что публика там не заживалась.

Кинэт с трудом скрывал, какого рода любопытство мучило его. Он удерживался от некоторых вопросов, подходил к ним окольным путем, надевал на них маску.

- Под самым Парижем! Невероятно! Наверное, полиция произвела уже окончательную чистку этих мест?

- Едва ли. Может быть, она и заглядывала туда. А иногда чистка производилась сама собой... Да ведь это частные владения.

- Каменоломня все еще пустует?

- В последний раз я видел там узкоколейку и две вагонетки. Мне показалось, что в одной из галерей возятся люди.

- Вот как! Возобновление работ, хотя бы частичное, влечет за собой появление ночных сторожей. Следовательно, грабители больше туда не ходят. Тем лучше! Одним разбойничьим гнездом меньше.

- О, если бы там и были ночные сторожа, один или два, допустим, чему бы они могли помешать на таком громадном пространстве? Они храпели бы около жаровни, мечтая, чтобы их оставили в покое... Да и кому придет в голову держать в таком месте ночных сторожей? Охраняют постройки, с которых сплошь и рядом таскают некоторые материалы. А тут охранять нечего.

- Значит, подобное приключение возможно и теперь?

- А что? Вам хочется испытать что-нибудь в этом роде?

Кинэт побледнел, улыбнулся и постарался принять вид человека, до сознания которого не сразу дошла остроумная шутка.

- О, будь я помоложе, я, вероятно, тоже чувствовал бы в себе священную искру.

- Вы действительно полагаете, что это ваше призвание?

- Да. И даже теперь, если бы это было возможно, я с удовольствием посвящал бы свои досуги дознаниям, розыску...

- Если бы у вас было какое-нибудь другое дело... винный погреб, например... или хотя бы газетный киоск, вас охотно использовали бы. Но в переплетную мастерскую интересующие нас люди не заходят. Может быть, вы имеете доступ в политические круги?

- Нет. Пока, по крайней мере.

- Во всяком случае я поговорю с начальством. Не считая постоянных кадров, у нас не очень-то много умных и положительных людей. Молодчики, услугами которых мы пользуемся, уж очень нечистоплотны. Кстати, если вам посчастливится, если ваш посетитель с окровавленными руками наведет нас на верный след, начальство ни в чем не откажет вам. Вы зарекомендуете себя в его глазах.

- Да что вы! А говорят, свидетели часто подвергаются различным неприятностям.

- Иногда им доставляют неприятности следственные власти и адвокаты. Но мы, если они действительно помогают нам, - никогда. Наоборот, наше учреждение очень ценит оказанные ему услуги... Я слышу голос господина Леспинаса. Пойду посмотрю, что там делается. Пока посидите здесь.

Кинэт остается в комнате, точное назначение которой ускользает от него. Во всяком, случае эта комната имеет ближайшее отношение к полиции. В другое время он насладился бы пребыванием в таком месте. Но сейчас голова его пылает. Он опьянен необходимостью выбора. Перед ним несколько видений ближайшего будущего, соперничающих в яркости. Он не в состоянии отказаться ни от одного из них. Он откладывает ту внутреннюю борьбу, которой суждено дать перевес одному из них. Он надеется, что, маяча вместе перед его глазами, они в конце концов сольются воедино. Этот разумный человек доходит до странного пожелания. Он хочет, чтобы разум оставил его в покое.

Снова входит инспектор.

- Теперь займемся делом. Только не внушайте себе ничего. Даже не спрашивайте себя ни о чем. Посмотрите и скажите "да" или "нет".

Они идут по длинному коридору. Приблизительно двадцать метров. Двадцать секунд впереди. Больше и речи нет о том, чтобы выбирать со смаком, поглаживая бороду. Меньше двадцати секунд. А там перекресток событий, на котором он внезапно очутится, как автомобиль, развивший полную скорость. Путь направо и путь налево. Среднего пути нет. И нет времени на колебания.

Инспектор открывает дверь. Кинэт видит г. Леспинаса, сидящего за маленьким столом, и нескольких мужчин на скамейке. Четверо мужчин. Они встают, когда открывается дверь. При виде их Кинэтом овладевает такое сильное искушение, что он чувствует сжатие какой-то пружины между животом и грудью. Послать одного из этих людей на скамью подсудимых и на эшафот; указать на одного из них судорожным движением властной воли. Он сопротивляется, словно бродяга, удерживающийся от желания изнасиловать пастушку. Это сопротивление настолько упорно, что его маленькие черные глаза широко открываются и пот каплями выступает на лбу. Он проходит мимо четырех людей, заставляя себя все-таки смотреть на них. Он оборачивается к г. Леспинасу, который наблюдает за ним. Легонько пожимая плечами и разводя руками, он шепчет:

- Нет... Все не то... Ни один.

Он испытывает нервную реакцию, внезапная опустошительность которой почти непереносима. Что-то говорит в нем:

"За это поплатится Легедри".

XIX

ПОЛУСОН КИНЭТА В ПЯТЬ ЧАСОВ УТРА

"Вход в каменоломню. Ночной сторож. Да, ночного сторожа нет. Глина. У меня фонарь. Или у меня нет фонаря? Глина. Узкоколейка. Без фонаря я ничего этого не увижу. Фонарь, качающийся между мною и им. Нет, пусть лучше мне светит отблеск неба. Зарево Парижа на небе. Вход в каменоломню. Большое отверстие входа. Грот. Грот Шомонского парка.

Он не хочет идти. Он скользит по глине. Мы оба скользим. Он делает это нарочно. Фонарь падает. Света больше нет. "Я не хочу идти дальше". Он нарочно падает на колени.

Вход в каменоломню. Черный вырез. Отверстие плохо вырезано. Нужно взять лом и расширить отверстие. Нужно взять лом подлиннее. Хорошенько ворочать им в вышине.

Мы никогда не дойдем. Он не хочет идти. Ночной сторож раскачивает фонарь. Да, ночного сторожа нет. Зарево Парижа отсвечивает на рельсах узкоколейки.

Он повторяет: "Я не хочу идти дальше". Вход в пещеру. Надо идти в глубину. Завести его в глубину. Катакомбы... Как хорошо сохраняются кости!

Он говорит: "Я не хочу идти дальше". Еще тридцать шагов до входа в пещеру. Надо идти в глубину. Вас ждет Софи Паран.

Фонарь освещает его лицо. Лица нет. Надо потушить фонарь. Зарево Парижа освещает его лицо. Лица нет.

Я не хочу больше видеть это лицо. Надо потушить глаза.

Вход в пещеру. Пойдемте ко входу. Софи Паран вас ждет в глубине. Здесь темно. Но в глубине Софи Паран. В глубине магазин Софи Паран. Софи Паран сидит у себя в магазине, и вокруг нее льется свет.

Спрячьте ваше лицо. Трите рукой ваше лицо, чтобы оно мало-помалу стерлось. Рыбы пожирают лица утопленников. Трите его рукой. Нос исчезает. Подбородок исчезает.

Вход в каменоломню. Мокро? Нет. Чуть-чуть сыровато. Здесь лучше, чем в канале. В самой глубине вам будет лучше, чем в канале.

Он твердит: "Я не пойду дальше". Вас ждет Софи Паран. Кто говорит про канал? Там нет воды. Там Софи Паран в лучах света. И еще там, - как это случилось? - молоденькая дама, книгу которой я должен закончить завтра утром.

Свет пожирает ваше лицо.

Он говорит: "Там нет Софи Паран. Я не пойду дальше". Она там. Идите. Уверяю вас.

Нужно убить его, когда он повернется спиной. Нужно убить его в самой глубине. Идите. Идите скорей. Вас ждет Софи Паран.

Слышал ли кто-нибудь звук выстрела? Ночной сторож не слышал. Ночного сторожа нет. Здесь Софи Паран, но она не слышала.

Паф! В глубине. В каменной расщелине. Света сколько угодно. Нежного света. Вам будет лучше, чем в канале.

Не надо убивать. Никогда не надо. Люди мрут, как мухи. Убить муху.

"Не убивайте меня". "О, что за вздор! Я убью еще десяток таких, как вы".

"Вам нужны мои деньги?" Что за вздор!

Вход. Опять главный вход. О, как ужасно все время возвращаться на то же место. Я толкаю вас по рельсам. Посмотрите, там, дальше, очень сухо.

Нет, это не канал. В глубине канала нет такого нежного света.

Я не хочу больше видеть ваше лицо. Оставьте ваше лицо в глубине.

Он не хочет идти дальше. Опять! Я не могу убить его, потому что бродяга прислушивается.

Ночной сторож прислушивается.

Я могу убить вас только в глубине. Софи Паран ждет вас в глубине. Любовь. Солнце любви. Солнце восхода.

Я даю ключ Софи Паран, чтобы она положила ваше лицо в сейф.

Вечная любовь.

Вам будет здесь лучше, чем в канале, мой друг. Обернитесь. Посмотрите. Как приятно здесь мертвецу!"

XX

В СРЕДУ ВЕЧЕРОМ

Приближалась уже середина обеда. Разговор все еще оставался вежливым и безличным. Они с любезным оживлением говорили о вещах, не имевших - оба прекрасно знали это - ничего общего с тем, что являлось целью их встречи. Потом само собой наступило молчание. Прежде, чем прервать его, Саммеко для приличия выдержал паузу.

- Господин депутат. Мы только что вспоминали край, очень мной любимый... У меня связаны с ним хорошие воспоминания... В вашем лице край этот представлен так, как он это заслуживает, блестяще... Но, видите ли, сейчас я в очень тягостном и затруднительном положении... в положении человека, решившегося - скажем прямо, на обман. О, не смотрите чересчур строго... Я уверен, вы меня поймете. Прежде всего даю вам слово, что ни одна живая душа не знает о нашем обеде. Таким образом, если моя... если моя дерзость не встретит у вас снисхождения, вам стоит только забыть этот скромный обед, этого мало интересного собеседника, и все будет кончено. Я же, со своей стороны, сохраню в сокровенном уголке моей памяти впечатление о разговоре, поистине очаровательном.

Он кашлянул, приложил к усам носовой платок из белого шелка.

- Помните, вчера, в редакции вашей газеты, я представился вам, сославшись на моих друзей Босбефов. Вы приняли меня без церемоний и без недоверия; если бы вы знали, как это меня тронуло, чисто по-человечески. Босбефы и в самом деле мои старинные и близкие друзья. Тут я не солгал. Но я сказал вам, что артистический комитет Турени уполномочил меня ознакомить вас со своими планами. Тут я солгал. Солгал по необходимости. Сейчас вы все поймете. Когда вам вручили мою визитную карточку, вы не обратили внимания на мою фамилию?

- Особого внимания, признаться, не обратил.

- Как раз на этих днях вы могли встретить ее в деле, изучением которого вы заняты; правда, в числе фамилий второстепенных. Но, разумеется, не фамилии интересуют вас больше всего. Ну, тем лучше. Я буду говорить вполне откровенно. Мне одному принадлежит инициатива этой попытки. Я ни с кем не говорил о ней. Начну с исповеди. Я один из тех людей, судьба которых построена на случайности, на случайности рождения, связей. Я был вынужден занять положение, нисколько не соответствующее моим склонностям. Мне хотелось бы путешествовать, записывать свои ощущения, жить в странах, богатых стариной и искусством, мечтать, вполне свободно предаваться чувствам. Пьер Лоти, некоторые утонченные англичане, Морис Баррес без политики, я не презираю политики - но ничего не смыслю в ней, вот кому следовало бы стать моими наставниками, вот с кого я мог бы брать пример. Я впутался в дела, нагоняющие на меня скуку и часто внушающие мне отвращение... Относительно ценности этих дел у меня нет никаких иллюзий. Я иногда борюсь за позиции... бог знает какие позиции!.. из честности перед моими компаньонами, из-за семейных обязательств... Но я не хочу бороться с таким человеком, как вы.

Гюро, сперва смотревший на него, немного склонил голову и принялся разглядывать маленькую хрустальную солонку. Правую щеку он положил на приоткрытую ладонь. Другая рука его то играла ножом, то укладывала в правильный ряд крошки на скатерти. Сердце Гюро было полно спокойной горечи, которая доставляла ему некоторое удовольствие. В этот миг только очень неожиданные испытания могли поразить или даже просто удивить его. Он думал о расцвеченном окне Нотр-Дам. Маленькая хрустальная солонка сверкала довольно загадочными, довольно красивыми искорками. Скатерть излучала белизну, по-своему огромную. Что мы знаем обо всем этом? Кто измерил все это? Конечно, между вещами существуют какие-то действенные отношения, порядка лирического или чисто духовного, к которым не допускаются люди, вечно поглощенные своими предприятиями. Нечто похожее на муравейник. Беготня многих тысяч муравьев в светящемся песке. Охотники, преследующие добычу, большими шагами ходят по ним.

Саммеко молчал. Гюро заговорил, наконец, самым безразличным тоном:

- У меня нашлись бы кое-какие замечания о средствах, к которым вы прибегли, чтобы добиться разговора со мной... Мы еще вернемся к этому. Но раз уж мы здесь... Продолжайте, сударь... Я слушаю.

- По-видимому, вы очень дурного мнения обо мне. Но, прошу вас, не дайте остыть из-за этого очередному блюду. Оно приемлемо только в горячем виде. Положить вам?.. Разрешите?.. Не думайте, пожалуйста, что я кем-то подослан. Напротив, мне самому было бы очень неприятно, если бы об этом узнали. Понимаете, сударь, я присутствовал на собраниях, где очень много говорилось о вас. Я непосредственно участвовал в них. Мои слова тоже сыграли некоторую роль. Я это не отрицаю. Но когда я поразмыслил, мне стало противно. Особенно со вчерашнего утра. Вы даже и не подозреваете, до каких мыслей я дошел. По-моему, дорогой господин Гюро, строй, при котором неизбежны ситуации вроде этой, такой строй отвратителен. Такое общество обречено на гибель.

Голос Саммеко звучал искренно. Мало того, создавалось впечатление, что он без подготовки и впервые высказывал мысли, которые сам только что открыл в глубине своего существа; что он высказывал их с тревогой и с облегчением. Гюро, привыкший угадывать чутьем многие формы лжи, поднял голову и внимательно посмотрел на этого человека. "Неужели он лжет? И в какой мере?"

- Однако, сударь, - заметил он, - я слегка запутался в разнообразных вещах, о которых вы говорите. Прежде всего, кто вы?.. Не ошибаюсь ли я?

- Не думаю, чтобы вы могли теперь ошибаться. Я Рожэ Саммеко. Член нефтяного синдиката. Я заинтересован в нем вдвойне: за счет моей жены и за свой собственный. Я принадлежу к числу людей, которые несколько дней тому назад объявили вам войну. Я обсуждал с ними, как лучше устроить на вас облаву, как, говоря прямее, раздавить вас. Видите, я не пытаюсь скрывать что-либо.

- В таком случае, сударь, цель этой встречи... да... вы признаете, что добились ее против моей воли, с помощью известной ловушки?

- Признаю.

- Цель этой встречи я представляю себе весьма смутно.

* * *

Услышав звонок, Сампэйр встает, чтобы пойти открыть дверь. Матильда Казалис хочет удержать его. Пока между ним и красивой девушкой происходит борьба великодушия, Кланрикар открывает дверь.

- Кланрикар - пусть! А вам не позволю.

- Но почему же? Я почла бы за честь открывать дверь. Я почла бы за честь делать здесь все, что угодно.

- Я заставлю вас повторить это при госпоже Шюц. По крайней мере, она станет лучшего мнения о своих обязанностях.

Сампэйр смеется, и смех колышет его бороду и грудь.

- Кстати, о госпоже Шюц. Нужно будет уговорить ее помогать мне по средам. С точки зрения обслуживания мои приемы немного хромают... А вот и Лолерк. Мы потребуем, чтобы он с места в карьер высказал свое мнение.

Лолерк входит, пожимает руки.

- О чем?

- Сегодня утром появилась статейка, по-видимому, как теперь выражаются, "инспирированная". Смысл ее приблизительно таков: "Трудно надеяться, что нам удастся предотвратить войну Болгарии и Турции. Но во всяком случае она не выйдет за пределы Балканского полуострова". Я помню точное выражение: "за пределы известной части Балканского полуострова". Международных осложнений бояться нечего.

- Тем не менее, война будет, - говорит Луиза Арджелати, уже пожилая и все еще очень красивая, благодаря густым белоснежным волосам, которые вьются, черным глазам, чувственному и певучему голосу.

- Да, конечно. Но право на известный эгоизм за нами остается. И даже, помимо эгоизма, балканская война не имеет для человечества такого значения, как война общеевропейская. Однако, мне хотелось бы услышать мнение Лолерка о статье.

Тонкое лицо Лолерка меняет выражение. Лолерк улыбается. Он сдерживает себя. Ему кажется, что в прошлую среду он говорил непозволительно много и чересчур запальчиво. Он дает себе слово не горячиться сегодня. И слушать других.

- Ну, что же, - бормочет он. - Вот и хорошо. Тем лучше. Все к лучшему.

- Лолерк стал оптимистом, - со смехом заявляет Матильда Казалис.

Лолерк бросает на Матильду Казалис быстрый взгляд. "Как она красива сегодня, - думает он. - Просто сердце разрывается! Я запрещаю себе уделять ей особое внимание. Клянусь избегать красноречия. Клянусь не стараться блистать для нее. Достойна ли меня такая рисовка? Как мысли мои разбухают, становятся парадоксальными, искажаются только потому, что я вижу эти чудесные губы, и эти глаза, и эту удивленную улыбку! Недопустимо, отвратительно".

Он тихо отвечает:

- Я всегда был оптимистом. Это основа моей натуры.

- Значит, по-вашему, - говорит Сампэйр, - эта статья отражает действительное положение вещей?

- Позвольте... Что именно кажется вам спорным?

- Главное утверждение... Заключительная фраза.

- Ах, вот как!

Вокруг Лолерка воцаряется молчание, благожелательное и слегка поддразнивающее. Сидя в кресле, передвинутом специально для нее от правой стороны окна к левой, Луиза Арджелати наклоняется вперед, чтобы не пропустить ни одного слова Лолерка. Матильда Казалис делает незаметную гримаску. Она как будто разочарована. Даже у Сампэйра такой вид, словно он ждет "ответа у доски". Лолерк вспоминает былое время и некий класс в педагогическом институте Отейля. Легравран и Дарну переглядываются, веселясь заранее. Один Кланрикар по-прежнему стоит, прислонившись к книжным полкам, и по-прежнему следит за нитью собственных размышлений.

Лолерк отлично сознает, что все его провоцируют. Тем не менее вызовы, брошенные ему отовсюду, производят свое действие, и ум его начинает испытывать почти нестерпимый зуд.

Он смотрит на Леграврана, на Луизу Арджелати, на Дарну. Поднимает взгляд на Кланрикара. И спрашивает таким размеренным тоном, что голоса его почти не слышно:

- А разве кто-нибудь из присутствующих придает значение этому главному утверждению?

Вся компания облегченно вздыхает, как будто приветствуя первое потрескивание дров, которые долго не разгорались. Лолерк щурит глаза. Легкий трепет пробегает по его ноздрям. Если бы Матильда Казалис была в его объятиях, он, наверное, укусил бы ее, наказал бы ее за то явное удовольствие, которое она выказывает. Сампэйр, замечающий у молодого человека первые признаки возбуждения, втайне потешается, но хочет показать, что его и не думают разыгрывать.

- Никто, разумеется, не понимает его буквально. Но по мнению некоторых из нас, оно все-таки в той или иной мере соответствует действительности.

- Во всяком случае, это не ваше мнение, господин Сампэйр.

- Почему?

- Я ведь помню, что вы говорили в прошлую среду.

- С прошлой среды мое мнение могло измениться.

Лолерк еще раз обводит взглядом всех присутствующих, словно спрашивая их о чем-то; потом опять поворачивается к Сампэйру:

- Если бы я не боялся обидеть кого-нибудь из вас... между прочим, совершенно не представляю себе, кого... я бы сказал...

- Говорите! Говорите!

- ...что это главное утверждение - сплошная ерунда.

Лолерк взял сразу на три тона выше. Вся компания разражается хохотом. Смеется даже Луиза Арджелати, и в этом смехе, звучащем слабее голоса, пожалуй, более состарившемся, слышатся серебристые переливы ее волос. Смеется даже госпожа Легравран, всегда такая сдержанная. Все, кроме Кланрикара.

- ...Но что люди, сочинившие эту ерунду, заслуживают оправдания, так как сами они не верили в нее ни одной секунды.

- Вы не допускаете, что великие державы действительно стараются локализировать конфликт?

- Допускаю.

- И объясняете это не идеализмом, не отвращением к войне, а недостатком подготовки и неблагоприятным стечением обстоятельств?

- Я готов допустить решительно все. Я допускаю даже, что великие державы могут еще предотвратить конфликт. Но если конфликт назреет, им не удастся его локализировать. Начать с того, что как только Болгария нападет на Турцию, сербы не устоят перед соблазном и ринутся в Боснию и Герцеговину. Вы ведь читали телеграммы из Белграда? Только сегодня утром я узнал, что сербы возводят свои права на Боснию ко временам, "предшествовавшим образованию империи Карла Великого". Я дословно привожу выражение. Вывод же предоставляю вам. Ну, а если Австрия впутается в их дрязги, нам тоже не избежать войны.

- Да, это очень серьезно. В сущности, именно в этом-то и заключается вся опасность. Но я надеюсь, и госпожа Арджелати вполне разделяет мои надежды, что сербы в конечном счете воздержатся от вмешательства в турецко-болгарские дела.

- Это просто-напросто благое пожелание.

- Нет. Они еще не в состоянии вступить в единоборство с Австрией. Ослабление Болгарии им на руку. К тому же Россия остановит их.

Кланрикар взволнованно слушает все это. Прелесть спора никогда не заслоняет от него напряженной остроты событий. Он говорит Лолерку:

- Вот видишь, несмотря на все свои уверения, ты все-таки признаешь фатальность исторических событий, внезапные сплетения обстоятельств, над которыми никто не властен.

- Больше не властен. С какого-то определенного момента. С девятнадцатого брюмера. Да и это еще не известно. Я убежден, что в каждое данное время, в каждом данном месте события можно повернуть по-своему. Повторяю, мы все ослеплены философией истории. Культом неизбежного. Со времени инквизиции еще не было таких великих злодеев, как современные представители философии истории. Боссюэ сошел со сцены. Зато появились Гегель и Маркс. Они и периодическая печать - вот лучшие помощники правительств в деле притеснения народов.

Легравран, считавший себя марксистом, и Луиза Арджелати, не читавшая Маркса, но причислившая его к лику святых социалистической церкви, протестуют, но не слишком бурно. В этом кружке к Лолерку относятся с особенной терпимостью.

- Я упомянул Маркса. К счастью - некоторые марксисты невольно выдают истинные мысли своего учителя. Они впадают в карбонаризм. Впрочем, бог с ними. Я вижу, здесь висит портрет Мишлэ. Вот это историк! Пусть он не более правдив. Зато он в сто раз лучше действует на нашу психику.

- Лучше? Вы находите? - возражает Матильда Казалис. - Показывая нам в прошлом столько мерзостей, зловещих интриг, преступлений?

- Вот именно. Достаточно удара кинжала, склянки с ядом, даже фистулы фаворитки тогда и там, где это нужно, чтобы вся история сделала огромный прыжок. По крайней мере, чувствуешь жизнь. Это школа героев. А философствующая история - опиум, вроде Ислама.

Кланрикар слушает и не улыбается.

В памяти Сампэйра сразу всплывает преподавание истории в педагогическом институте. Не увлекался ли и он философией истории? Не реакцией ли на его уроки являются воззрения Лолерка? Впрочем, бывший ученик не застрахован от ошибок. Во всяком случае, он слишком упрощает вопрос. Сампэйр никогда не отрицал значения личности и даже случая. Стены его кабинета свидетельствуют о том, что он отдает должное героям (правда, исключительно в области мысли). Все герои, портреты которых составляют неотъемлемую принадлежность его повседневной жизни, пробуждали мысль в людях. Ни один из них не торговал опиумом. Ни один из них не утверждал, что новый мир возникнет сам собой... Разве здесь нет Мишлэ? И Гюго? И Вольтера?.. Ничего, это в порядке вещей. Последующее поколение всегда немного расходится с предыдущим, что не мешает молодежи любить стариков и даже поддаваться их влиянию. Лишь бы не превращать все это в вопрос самолюбия.

Но вот Дарну задает Лолерку вопрос. Голос его тягуч и осторожен.

- Ты утверждаешь это... Хорошо... Как и все другие теории, твоя теория имеет право на существование. Но сейчас положение чрезвычайно напряженное. Что касается меня, то мне просто страшно. Страшно за себя и за все, что мне кажется ценным. Глубоко безразлично, прав ты или нет. Важно другое. Указываешь ли ты способ помешать тому, что может случиться? Спасти то, что ценно?

Кланрикар смотрит на Дарну с глубокой симпатией. Дарну высказал мысли Кланрикара.

* * *

Они идут по грязной тропинке. Налево, вверху, очень далеко, одинокий фонарь освещает конец предместья, улицу, два ряда лачуг. Свет его падает позлащенным лунным сиянием и на тропинку, по которой они идут. Кинэт удивлен. Сперва он думал, что это отраженный свет неба или отблеск Парижа. И теперь, когда источник света найден, он продолжает думать, что отблеск Парижа сливается с лучами фонаря. Его удивляет также грязь на тропинке. Под самый вечер он был здесь один и не заметил грязи. Откуда она взялась? Погода ясная. Сегодня все беспокоит Кинэта. Все кажется ему важным.

- Вот уж придумали! Нечего сказать!

Легедри снова принимается ворчать, рассуждать. Лучше всего не спорить с ним. Пока он ругается, ему не придет в голову остановиться. Весь небольшой запас воли, которым он располагает, уходит на слова.

- Придумали тоже! Видно, уж такова ваша специальность! Осложнение за осложнением! Неужели вам мало конуры за вокзалом? Если бы вы хоть позволили мне распоряжаться собой! Я не имею даже права говорить с привратницей. Роль медведя в берлоге мне не по нутру... Да, нелегкая занесла меня в вашу лавку!.. На этой дорожке сплошная глина. Как бы не расквасить физиономию!.. Знаете, у меня чувство, что вы немного помешанный, хоть и напускаете на себя такой вид, словно всему миру следовало бы поучиться у вас уму разуму.

Каждая фраза звучит немного беспокойно и выделяется двумя паузами, во время которых слышно шлепанье подметок по мокрой глине.

- Послушать вас, так вы все уладите. А на самом деле все раз за разом становится немного хуже, чем было. Я уверен, что она говорила вам о подозрениях мужа и о его намерении прогуляться в кассу. Но это же ерунда. Даже, если она действительно говорила это.

Раздраженный Кинэт невольно подает реплику.

- Через несколько минут она вам это повторит.

- Тогда, значит, вы здорово ее напугали. Вот она и решила, что жизнь будет ей не в жизнь, пока пакет лежит у нее в сейфе. После того происшествия я виделся с ней дважды. И все сошло прекрасно. Я отлично знаю ее, мою курочку... Я уверен в ней... Да... Однако, я не хвастаюсь своим умом, как вы... Ну, теперь рельсы! У меня нет ни малейшей охоты расквасить физиономию... Скажите, вы потребовали, чтобы у меня в кармане не было никаких документов на случай, если бы нас сцапали?

- Разумеется.

- Тащиться в такую даль и попасть в место, где нас могут сцапать. Вот нелепость!

- Именно здесь опасность вам не угрожает. Я просто напомнил об осторожности вообще. Для человека, находящегося в вашем положении, первое правило: никогда не иметь при себе документов. Если они не подложные. А также никаких меток на одежде и на белье. Я уже советовал вам снять метки.

- Я избавлен от этого труда. У меня меток нет. До такой роскоши мы еще не дошли. Однако, если бы нас сцапали, вся эта осторожность была бы уж ни к чему.

- Неправда, вас могут арестовать в связи с каким-нибудь пустячным делом. Вы назоветесь первым попавшимся именем. На следующий день полиция вас выпустит. У нее не сохранится ничего такого, что помогло бы ей разыскать вас. Кстати, визитная карточка, которую я вам дал, у вас по-прежнему в кармане?

- Да.

- И вы помните имя?

- Да. Леон Дюфюкрэ. Дурацкое имя. И на что оно, если нас поймают с пакетом?

- Если бы это случилось в галерее, мы успели бы освободиться от пакета.

- Ну, а на обратном пути?

- Вы решительно не хотите оставить его там?

- В галерее?

- Да, боже мой! Отчасти поэтому я и выбрал это место. Вот увидите, какой великолепный тайник я нашел для вас. Только до окончания следствия, разумеется. Вы могли бы приходить сюда, когда угодно, как в банк, и никто бы вас не контролировал. Все удобства.

- Чтобы он достался какому-нибудь вшивому бродяге! Как бы не так!.. Нет. Но я вас спрашиваю про обратный путь? Кроме всего прочего, там много семейных писем, в которых имена написаны полностью... Что, если нас сцапают на обратном пути?

- На обратном пути?.. Об этом я не думал.

- Не донесете ли вы его хотя бы до станции метрополитена? С вашим пальто и с вашей бородой вы не вызовите никаких подозрений.

- Посмотрим.

- А какова будет его дальнейшая судьба? Куда я его дену?

- Об этом я тоже еще не успел подумать.

Рельсы остаются справа. Ощущение покинутости усиливается. Легедри идет вдоль откоса и спотыкается. Споткнувшись несколько раз подряд, он снова поддается дурному настроению.

- Во всяком случае можно было найти тысячу способов для передачи этого пакета, а не ломать ноги в такой глуши.

- Тысячу способов? Например?

- Мы могли бы встретиться в кафе.

- Она не захотела.

- Почему?

- Из осторожности, надо полагать. Впрочем, я не настаивал. Это слишком опасно.

- Я выбрал бы подходящее кафе.

- Немного взволнованная женщина с большим пакетом в руках, сворачивающая с одной улицы на другую в поисках указанного места, невольно привлекает внимание. Полицейские начали бы выслеживать ее. Дележка в кафе! Это крайне банально.

- Тогда на улице, в сквере.

- Одно стоит другого. И потом, по-моему, вам необходимо освидетельствовать содержание пакета. А это возможно только в закрытом помещении.

- Под самым ее носом?

- Нет. На это время я займу ее разговором. Вы живенько посмотрите, все ли в порядке.

- Где она обещала ждать вас?

- У трамвайной остановки на улице Шампо.

- А не пойти ли нам обоим прямо туда?

- Какой смысл в этом?

- Не будете же вы уверять меня, что на улице предместья, да еще ночью, кто-нибудь вздумает наблюдать за нами!

- А как вы развернете пакет?

- О, я всецело полагаюсь на девчонку. Ручаюсь, она не притронулась к нему.

Становится все темнее и темнее. Свет далекого фонаря еще слегка окрашивает воздух, но уже не проникает во мрак, стелющийся по земле. Дорога расширяется. Еле заметны очертания большой котловины, маленьких холмов и, по другую сторону, гряды высоких скал. Кинэт достает электрический фонарь, зажигает его. На глине видны извилистые колеи. Кинэт гасит фонарь.

Понизив голос, он говорит конфиденциальным тоном человека, сообщающего что-то интимное:

- Должен вам сказать... У меня создалось впечатление, что ей хотелось бы немного побыть наедине с вами.

Произнося эти слова, он чувствует, что они и на него действуют возбуждающе. Он представляет себе Софи Паран в глубине галереи; не голую, нет, но приподнявшую платье, приготовившуюся к любви. Он овладел бы ею в темноте. Или, еще лучше, не ею, а красивой молоденькой дамой с грустным взглядом, которая приходила сегодня утром за книгой. Именно ею овладел бы он в темноте или при свете электрического фонаря, поставленного на землю. Ему, наверно, удалось бы овладеть ею. Он мог бы сделать это хоть сейчас. Как приятно ощущать пробуждение мужской силы!

От слов Кинэта хмель бросился в голову Легедри. Голос его звучит немного хрипло, и дыхание становится жарким.

- Это правда? Она действительно сказала вам это?

- Не прямо, конечно... Вы сами понимаете... Но эта женщина сходит по вас с ума... Я не решился ей предложить встречу в гостинице. Это было бы чересчур рискованно.

Легедри больше не спорит, не рассуждает.

- Далеко ли до вашей трамвайной остановки? Вы долго пробудете в отсутствии?

- Нет, минут десять, пятнадцать.

- Она не заблудится?

- Об этом беспокоиться нечего. Я точно указал маршрут трамвая и название остановки.

- А где же я буду ждать вас?

- В конце галереи. Я проведу вас туда.

- Придется сидеть в темноте?

- Я захватил с собой второй фонарь и оставлю его вам.

- А там не слишком грязно, в этой галерее?

- Вовсе не грязно. Земля совершенно сухая. Даже, кажется, песок.

- Мы не натолкнемся на субъектов, которые там ночуют?

- Нет, в этой галерее нет никого.

- Просто удивительно, что вы идете по верной дороге. Я ни зги не вижу. Даже рельсы исчезли. Вы и в самом деле обследовали эти места, когда служили в полиции?

- Да.

- Зажигайте время от времени фонарь. Вот-то натерпится страху моя маленькая Софи! Прямо не могу себе представить, чтобы вам удалось затащить ее сюда. Это было бы замечательно. Скажите, однако, куда вы денетесь, если мы захотим побыть несколько минут наедине?

- Я постою у входа в галерею. И в случае малейшей опасности подниму тревогу.

- Вот это шикарно! У вас есть все-таки хорошие черты. Вы услужливы по-своему.

По мере того, как они приближаются, высокая гряда скал обрисовывается отчетливее. Но как раз против Легедри и Кинэта их неуловимо сероватые и розоватые очертания широко раздвигаются. Как будто на землю встала бездна. Или как будто выпрямился земной мрак. Легедри остановился.

- Я не могу освоиться с мыслью, что Софи придет туда.

- На вас действует пустынность этого места?

- Не только пустынность. Все.

* * *

В то время, как Морис Эзелэн, облокотившись на обеденный стол, читает вечернюю газету, Жюльета уходит в свою комнату. Она тихонько запирает дверь на ключ. Открывает шкаф, роется в белье. Пальцы ее нащупывают книгу в новом переплете, лежащую рядом с пачкой писем. Книга вряд ли может вызвать подозрения. Книгу можно было бы показать кому угодно. Но, пожалуй, на нее захотели бы взглянуть, ее захотели бы раскрыть. До нее бы дотронулись. Эта книга приходится родной сестрой пачке писем. Обе тайны должны покоиться рядом, согревать и защищать друг друга. Жюльета пробудет с ними несколько минут. Сегодня ей не хочется вынуть из пачки какое-то определенное письмо и прочитать его, стоя у шкафа, кусая губы, чтобы не расплакаться, и пряча руку под белье при малейшем шуме. Нет. Ее не тянет ни к одному письму в отдельности. Она жаждет всех писем или, вернее, общей эманации их. Она не призывает какой-нибудь отдельный миг прошлого, воспоминанье в ряде воспоминаний. Ей хочется ласкать все прошлое, как будто оно - боязливый зверек, зарывшийся в белье.

Вся жизнь здесь. Посредством некоего чудесного процесса вся жизнь сосредоточивается в пространстве, которое целиком охватывают слегка движущиеся пальцы одной руки. Вся жизнь не может быть прошлым. Или прошлое еще не окончательно изжито. Письма живы. Мысли, заключенные в письмах, продолжают дышать и светиться. Они проникают в книгу, скользят по страницам, заключают брачный союз со стихами.

Мертво только то, в чем нет больше силы. Маленький зверек, зарывшийся в белье, гораздо сильнее некоторых людей. Разве она колебалась бы, если бы пришлось выбирать? Каждая отдельная мысль, зарывшаяся в белье, значительнее всей жалкой головы, наклонившейся над газетой. Но вот газета зашелестела. Задвигался стул. Скорей! Лишь бы аккуратно сложилось белье. Лишь бы дверь закрылась без скрипа.

Этот уголок ресторана отличается почти всей интимностью отдельного кабинета. К нему ведет лестница, которую довольно трудно найти. Люди, обедающие, в зале, ни разу не взглянули в эту сторону. Впрочем, весьма мало вероятно, чтобы Гюро встретил здесь кого-нибудь из своего круга. Во всяком случае, если даже эти люди узнают его по портретам, они наверное не узнают Саммеко.

Он не вправе, следовательно, упрекнуть Саммеко в недостатке осторожности. И, по-видимому, Саммеко говорит правду, утверждая, что беседа их останется тайной при любых обстоятельствах.

Но именно ощущение безопасности заставляет Гюро испытывать какую-то неловкость. Благодаря ей, он яснее сознает всю недопустимость самого факта. Думает Гюро и о том, что в течение всего разговора он ни разу не почувствовал себя задетым сколько-нибудь серьезно. Боже мой, как все это легко! Гений общества так облегчает вам, делает заманчиво отлогими тропинки из лагеря в лагерь, переходы от одной позиции к другой, а также, увы, с одной высоты на другую; все то, что мысль отдельного человека торжественно называет пропастью, перед которой она воздвигает целый ряд преград. Отдельный человек. Может быть, один такой человек думает сейчас о Гюро. Молодой чиновник, подбиравший документы. Как он удивился бы! Жаль, что его здесь нет. Он слушал бы, принимал бы участие в совершающемся, нес бы частицу ответственности за совершающееся.

- Я иду гораздо дальше, чем вы предполагаете, - говорит Саммеко. - Я не только верю в революцию. Я нахожу ее законной и неизбежной. Я преклоняюсь перед ней. А ведь она сулит мне большие потери. Я иду еще дальше. По-моему, необходимо заняться ее подготовкой. Только надо помнить при этом, что мы не безумцы. Нет. И не фанатики. Мы разумные существа. Мы должны заранее уготовить ей определенное русло. Может быть, вы единственный человек во Франции, способный встать в один прекрасный день во главе революции и сделать из нее нечто человечное, нечто жизнеспособное... Так у вас на роду написано... И я, хотя это противоречит моим интересам, охотно помог бы вам. Во-первых, мне ясно, что та гниль, которую я наблюдаю вблизи, не может существовать вечно. Во-вторых, я чувствую величие такого идеала. Артистическая, скажем, или, если угодно, дилетантская сторона жизни не исключает для меня всего остального. Я уже сказал вам, что я ничего не смыслю в политике. Да, в повседневной политике, в интригах, в комбинациях, благодаря которым г. Такой-то добивается или не добивается избрания, а г. Такой-то топит г. Такого-то и захватывает министерский портфель. Вот почему, кстати, говоря вполне искренно, я считаю, что едва ли стоит расходовать свои силы на борьбу с отдельными мелкими злоупотреблениями. Предоставим это мелкой сошке. Ведь перед вами целое общество, целая цивилизация, нуждающаяся в преобразованиях и в руководстве. Да что толковать! Допустите даже наилучшее, допустите, что мы не станем защищаться, и что вы сразу добьетесь изменений в системе импорта нефти. На этом, рассуждая теоретически, казна наживет несколько миллионов. Однако, постойте. Прежде всего мы закроем наши семнадцать заводов. Если нас обложат акцизом за очистку, мы просто-напросто начнем выписывать из-за границы очищенные продукты нефти. Теперь другое. На кого, в конечном счете, ляжет этот акциз? На потребителя. При данных общественных условиях не в вашей и не в чьей-либо власти помешать дальнейшему существованию наших соглашений со Стандарт-Ойлем. Фактически монополия останется за нами. И в результате бедной старушке или рабочему, покупающим литр керосина за умеренную цену, придется платить за него значительно больше. Косвенный налог на неимущие классы. Другим следствием этого явится приостановка в развитии автомобильной промышленности. Спросите у Бертрана, какого он мнения на этот счет.

Гюро медленно ел дичь, молчал и с тайной признательностью выслушивал аргументы.

- Но мы будем защищаться; сперва открыто, потом упорно отстаивая свои права перед правительством. Мнение палаты имеет лишь условное значение. Мы поведем борьбу с господами чиновниками. Неужели, по-вашему, так легко, например, установить юридически бесспорно, что минеральные масла, которые посылает нам Стандарт-Ойль, представляют собой смесь, изготовляемую специально для наших целей и ни в коем случае не могут быть названы нефтью?.. Не мне говорить вам, какими именно средствами самозащиты мы располагаем в этом отношении... Но мы будем обороняться и от вас. Вы понимаете, в каком смысле я употребляю слово "мы". И чувствуете уже, на что способна контратака. А между тем огромную силу, которую вы собираетесь восстановить против себя во имя крайне жалких результатов, эту силу я берусь в значительной мере предоставить в ваше распоряжение. Она служила бы вашим идеям и делу, о котором мы только что говорили, во всяком случае гораздо более важному, чем вопрос о таможенных тарифах. Это, разумеется, между нами. Своего рода пакт без свидетелей, но пакт священный. И, надеюсь, он закрепится дружбой, которую я рассматривал бы, как честь, которая принесла бы мне нравственное освежение, стала бы для меня оазисом, раздвинула бы горизонт страшно позитивной жизни, выпавшей на мою долю... Для начала... возьмем вашу газету. Она будет всецело вашей, как только вы этого пожелаете. И никого за спиной. Никого, кто заглядывал бы через ваше плечо. Что вы на это скажете?

Гюро допивает мерсо, оставшееся в одной из стоящих перед ним рюмок; выдержанное и крепкое, оно чем-то сродни металлу. Слова Саммеко, в которых ему слышался сперва только призыв к его слабости, вызывают в нем теперь довольно своеобразное возбуждение, смену быстрых и дерзких мыслей, учащенное биение сердца. У него уже нет чувства спуска по отлогому склону. Ему кажется, что он прошел поразительно извилистый путь и достиг скалистого выступа, с вершины которого некоторым избранным путникам открывается широкий вид на горные цепи, узкие ленты долин, морские дали. Простор, свобода, неожиданность всего этого даже и во сне не снятся скромным людишкам, совершающим воскресную прогулку в окрестностях деревень, виднеющихся где-то там внизу.

Сопоставления, ссылки на авторитеты, парадоксальные мысли теснятся в мозгу Гюро.

"В сущности, это не так уж далеко от Маркса. Презрение к мелочному повседневному реформизму. Ждать и дать назреть всеобщему перевороту. Все великие революционеры, достигшие чего-то, несомненно, хватались за такие возможности, когда представлялся соответствующий случай. Великие достижения основаны на реализме. Известный пуританизм, трусливое, чисто бюрократическое почтение к правилам морали необходимы, может быть, людям небольшого умственного размаха и заурядным борцам. Но великое никогда еще не совершалось без смелых отклонений от морали, без нарушения принципов, без всего того, что вызывает ужас в обыкновенных людях. Иезуиты. Они понимали это. Чего только они ни допускали, чему только они ни потворствовали, нисколько не руководствуясь, впрочем, соображениями личной выгоды. Ad majorem Dei gloriam. Я вполне допускаю, что какой-нибудь будущий "гигант 92 года" имел в 1780 году разговор в этом стиле с одним из генеральных откупщиков".

Он вспоминает и Ницше. В нем зарождается идея, которую он не пытается определить, от которой он не ждет пока ничего, кроме чувства героизма и гордости, - чего-то вроде бурных приветствий толпы в лучах солнца - идея союза могущественных, союза сильных, братства "власть имущих", какой бы характер ни носила их власть, идея надстройки над муравейником обыкновенных живых существ, даже над кадастром доктрин. Феодальное сообщничество.

Конец обеда, поблескивание сотни вещей, предназначенных радовать взор немногих, присутствие человека, обладающего полнотой власти, - все это способствует ускорению бега мыслей.

* * *

Кинэт и Легедри идут по галерее. Наборщик идет впереди. Он несет электрический фонарь. Кинэт сказал ему:

- Возьмите его. По крайней мере, вы будете видеть, куда ставить ноги. Второй фонарь останется про запас.

Впрочем, земля совершенно суха и ближе к середине галереи покрыта слоем мягкой пыли, сглаживающей неровности почвы.

Мало-помалу свод делается ниже. Можно подумать, что галлерея вот-вот упрется в выпуклую стену. В углу валяется что-то темное, похожее на одежду.

Легедри останавливается.

- Куртка. Здесь люди.

- Полно. Это лохмотья.

При свете фонаря Легедри обозревает закоулки подземелья. Его спутник говорит:

- Нужно свернуть направо. Видите, там небольшая изогнутая галерея. Еще минутка - и мы у пристани.

Легедри не двигается с места.

- Лучше я подожду вас здесь.

Тон Кинэта подчеркнуто равнодушен:

- Как вам угодно. Но я предпочел бы, чтобы вы сами взглянули на этот уголок. Вдруг он вам не понравится. Да и следовало бы убедиться все-таки, что там никого нет.

- Не наберешься ли вшей в этом уголке? Как вам известно, она - существо нежное.

Кинэт легонько подталкивает плечом Легедри.

- Послушайте... Пойдемте скорей. Нельзя же ее заставлять ждать до бесконечности у остановки трамвая.

Легедри входит, наконец в изогнутую галлерею. Он беспрерывно осматривает стены при свете фонаря.

Он повторяет:

- Никогда не согласится она прийти сюда. Никогда. Вы ее не знаете. Странные у вас бывают идеи!.. Нет, никогда.

- Ну, хорошо. Она подождет снаружи, у входа в каменоломню. Там-то уж ей наверное не будет страшно. Я приду за вами.

- Тогда не стоит идти дальше.

- Нет, стоит. Еще немножко. Я не думал, что вы такой трус.

Кинэт нащупывает карман, опускает в него руку.

- К черту! - восклицает Легедри. - Я дальше не иду.

Он останавливается, немного расставив ноги, сгорбившись. Он все еще наводит фонарь в глубину подземелья. Но стеклышко фонаря неподвижно, как глаз испуганного животного.

Кинэт говорит, почти кричит ему:

- Что это такое?.. Там, перед вами!.. Светите же!

Звуком собственного голоса и громким кашлем ему удается заглушить щелканье и звон металла.

Легедри отступает на полшага, но продолжает изо всех сил вглядываться в темноту. Он дрожит.

Держа револьвер в пяти сантиметрах от его шеи, Кинэт дважды спускает курок.

Через минуту, придя в себя, он чувствует себя оглушенным; кругом полная темнота и сильно пахнет порохом. Ему могло бы прийти в голову, что он у себя в постели, на улице Дайу, что все это лишь окончание страшного сна. Однако, он достает из одного из своих карманов второй электрический фонарь. Зажигает его.

Легедри лежит у ног Кинэта, лицом к земле, странно изогнув тело. Видна еще струйка дыма, сливающаяся с поднявшейся пылью. Другой электрический фонарь валяется на земле, довольно далеко от Легедри.

"Батарея может еще пригодиться. К тому же нельзя оставлять никаких улик".

Кинэт поднимает фонарь.

Потом направляется в глубину подземелья, находит впадину в скалистой стене, засовывает в нее руку, разгребает пыль, вытаскивает бутылку с зеленоватой жидкостью и большую коричневую губку.

Он возвращается к трупу и несколько мгновений смотрит на него. Хотя он малоопытен в этом отношении, смерть кажется ему бесспорной. Он отодвигает немного тело, не без труда переворачивает его так, чтобы затылок лежал вплотную к земле. Потом пробует положить губку прямо на лицо. Но губка обнаруживает склонность соскальзывать то на одну сторону, то на другую. Он вынужден взять перочинный нож и вырезать в ней углубление, приблизительно соответствующее носу, подбородку и щекам.

Убедившись, что губка держится, он открывает бутылку и осторожно льет жидкость на губку. Только теперь он думает о том, что прохожие или случайные обитатели другой галереи могли слышать выстрелы. Но он думает об этом хладнокровно. Рука его почти не дрожит и льет не спеша зеленую жидкость на большую губку, по-видимому, меняющую свой цвет; все наружные поры ее съеживаются, коробятся, дают трещины, как будто кислота, которой она пропитана, уже начинает съедать ее.

СВОДКА

За ранним завтраком Морис Эзелэн, муж Жюльеты, читает газету от 12 октября. В одном из флигелей Вожирара обнаружен труп старой женщины, убитой приблизительно неделю тому назад. Жюльета идет за своей книгой. Переплет еще не готов. Совсем иные дела волнуют Кинэта. Узнав из утренней газеты, что преступление обнаружено, он обдумывает план действий и для начала производит тщательный осмотр чемодана Легедри. Распрощавшись с Кинэтом, Жюльета поддается очарованию улиц, садится в омнибус, выходит из него, идет на Ульмскую улицу и останавливается против одного из домов. Тем временем Кинэт направляется к Легедри, разыскивает его в баре, уводит в церковь Сен Мерри и задает ему ряд вопросов. Разговор их продолжается в кафе. Переплетчик узнает, что Легедри доверил пакет Софи Паран, владелице писчебумажного магазина на улице Вандам. - Вазэм поступает на службу к Аверкампу, который идет вместе с ним в свое новое помещение на бульваре дю Палэ. По дороге Вазэм заходит на почту и получает письмо от дамы из автобуса (Риты). - Кинэт осматривает место преступления. Выясняется, что привратница видела Легедри. Вскоре после полудня Кинэт заходит к Софи Паран, которая отдает ему ключ от сейфа, где спрятан пакет. Потом Кинэт занимается поисками нового убежища. Выбор его падает на маленькую квартирку во втором дворе улицы предместья Сен-Дени; он будто бы устроит там склад обоев, при котором поселится его служащий, Легедри. - Девять часов вечера. Происходит свидание Вазэма с Ритой, и на этот раз он окончательно теряет свое целомудрие. - Жермэна Бадер принимает у себя в уборной Жака Авойе, посланного нефтепромышленниками. Он объясняет ей, какая-именно облава грозит Гюро. - Лежа в постели, Кинэт вспоминает истекший день и в конце концов убеждает себя, что он должен дать полиции ложное показание о появлении у него 6 октября перепачканного в крови "неизвестного". На следующий день Кинэт с раннего утра идет в полицию. Описание вымышленных примет "неизвестного" тщательно обдумано им. - В квартире де Шансене происходит военный совет нефтепромышленников. Де Шансене идет в префектуру полиции, где один из низших чиновников с величайшими предосторожностями знакомит его с "делом" Гюро. В это время Саммеко делает Мари де Шансене признание в любви, для обоих совершенно неожиданное. - Придя к Полю Дюпюи, главному секретарю Высшего Нормального училища, Жерфаньон получает от него ряд полезных указаний относительно семьи г. де Сен-Папуля, с сыном которого ему предстоит заниматься. Он встречает Жалэза. Во время долгой прогулки по южной части Парижа молодые люди знакомятся друг с другом. - Узнав от Жермэны про угрозы Авойе, Гюро, охваченный глубокой горечью, меланхолически блуждает около Нотр-Дам. - В половине седьмого вечера Кинэта вызывают в полицию. Там ему показывают фотографические снимки различных субъектов. В одном из них Кинэт признает громадное сходство с "неизвестным". Полицейские назначают ему свидание на девять часов. Не застав Легедри в его новом убежище, Кинэт встречается с ним в винном погребе на улице де Реколле. Они идут по берегу канала Сен-Мартен. Кинэт мечтает о том, что бы произошло, если бы он избавился от Легедри, столкнув его в канал. Они расстаются. Набережная Ювелиров. Между Кинэтом и инспектором полиции завязывается разговор о канале и о каменоломне Баньоле. Из этого разговора Кинэт извлекает ценные сведения. Ему показывают несколько субъектов. Он благоразумно не "узнает" ни одного из них. Ночь. Полусон Кинэта. Не то мысли, не то кошмары. Предвосхищая его замыслы, сны придают им конкретную форму.

Среда, 14 октября. Девять часов вечера. Несколько сцен происходит одновременно. Гюро и Саммеко обедают в ресторане. У Сампэйра собирается "маленькое ядро". Жюльета смотрит на пачку писем. Кинэт и Легедри идут в каменоломню Баньоле. Саммеко до известной степени удается завоевать доверие Гюро. Сампэйр заставляет Лолерка высказаться по вопросу о значении личности в истории. Прельстив Легедри надеждой на встречу с Софи Паран, Кинэт заманивает его в глубину одной из галерей и убивает. Он принимает меры к тому, чтобы труп невозможно было опознать.

Жюль Ромэн - Преступление Кинэта (Crime de Quinette). 3 часть., читать текст

См. также Жюль Ромэн (Jules Romains) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Силы Парижа (Puissances de Paris)
Перевод А. Франковского I УЛИЦЫ Улица Лаферьер Изогнутая, как формы, в...

Шестое октября (Le Six octobre). 1 часть.
Перевод И. Мандельштама I ЯСНЫМ УТРОМ ПАРИЖ ВЫХОДИТ НА РАБОТУ Октябрь ...