Жюль Ромэн
«Люсьена (Lucienne). 2 часть.»

"Люсьена (Lucienne). 2 часть."

В этот вечер не успела я позвонить, как дверь уже открылась. Можно было подумать, что я доктор, вызванный по самой крайней необходимости и издали подкарауливаемый тревожащеюся семьей. Служанка встретила меня ужимками, подмигиваньем, вздохами. В одной ее манере снимать мое пальто и вешать его был отзвук нашего вчерашнего разговора и ее признаний.

Со своей стороны, и я больше не чувствовала себя в этой прихожей чужой, как раньше. В первый раз я ясно представила себе, что она была центральной комнатой и к ней примыкали обитаемые помещения. Дверь в глубине вела, вероятно, в кухню. Несомненно, там изготовлялись хорошие, основательные блюда. Дом Барбленэ был мрачен, печален, если хотите, но он не отличался суровым аскетизмом. Я очень хорошо представляла себе г-жу Барбленэ, наблюдающую за распределением кусков отличного ростбифа; г-на Барбленэ в своем погребе, нагнувшимся около маленькой лампы и разливающим в бутылки превосходное бордо. Дом Барбленэ имел некоторое сходство со старинной картиной, на первый взгляд совсем почерневшей, однако богатой ушедшими внутрь переливами кармина и золота.

В гостиной меня ожидала одна только младшая дочь. Она предупредила мой вопрос, сказав мне, что ее сестра немного устала и, может быть, не будет присутствовать на уроке, и что, во всяком случае, мы можем начать без нее.

Марта говорила мне с некоторым замешательством. Лицо ее трепетало больше, чем обыкновенно, и глаза избегали моих глаз. Она поспешила сесть за рояль и укрыться со своими тайнами в шум гамм.

Но ее игра выдавала ее еще больше, чем взгляды. Когда человека выдают глаза, они признаются сразу во многом. Слишком торопливая их речь перестает быть ясной. На клавишах же возбуждение души растекается, какие бы усилия мы ни делали для того, чтобы его собрать.

Прошло несколько тактов, не выдававших ничего необычного, разве только некоторую торопливость. Вдруг, не изменяя ритма музыки, до меня донеслась пронзительная нота, звук, похожий на острие, которое сначала довольно мягко нажимает на кожу, - но кожа внезапно подается, и острие глубоко вонзается в тело.

Сейчас же вслед за этим ряд нот, деланно спокойных, пунктуально правильных, как бы желающих ввести в заблуждение - как если бы кто-нибудь, пронзительно закричав, сказал бы нам сдержанным тоном: "Что? Что произошло? Почему вы на меня смотрите?"

Я наблюдала это смятение с большой жестокостью. Я заранее наслаждалась его исходом. Я и не думала приходить на помощь Марте; не принимала никаких мер, которые облегчили бы ей задачу совладать с собой. Сколько времени, - говорила я себе, - она в состоянии будет бороться с внутренней паникой, одолевающей ее?" Я ожидала, когда ее прорвет, - не столько из любопытства, сколько из желания борьбы. Я, так сказать, выступала против нее, становясь на сторону ее паники. "До каких пор может она сопротивляться?"

Вдруг Марта поникла над роялем, согнулась, как если бы ее неожиданно ударили в грудь, быстро поднесла руки к лицу и зарыдала.

Я подошла к ней. Я поцеловала ее. Это движение было не столько порывом сердца, сколько актом приличия. Я негодовала на себя за такую холодность: обыкновенно я гораздо легче откликаюсь на самые незначительные страдания. Но в этот момент злоключение Марты, каковы бы ни были его частности, показалось мне таким естественным, что жалеть ее за него можно было только для формы. Я даже думаю, что я завидовала ей за то, что уже в такой ранней юности, притом не отличаясь особенной привлекательностью своего тела, она приобретала опыт страсти, которого другие женщины ожидают так долго.

Что касается Марты, то она прильнула ко мне ласково-доверчивым движением всего своего существа и выказала столько покорной готовности получить от меня утешение, что я почувствовала неловкость: так мало я заслуживала всего этого.

- Сестра моя очень злая, - сказала она мне наконец. - Я ничего ей не сделала. Не я виновата в том, что происходит.

- Как? Вы ссоритесь друг с другом?

- Она ненавидит меня. Она только что наговорила мне ужасных вещей. Она сказала, что она хочет умереть из-за меня, что я доведу ее до того, что она бросится под поезд у самого нашего дома.

Марта продолжала рыдать. Я оставалась около нее, стоя у рояля. Нотная тетрадь приходилась на уровне моих глаз. Изгиб страницы блестел. Она была усеяна бесчисленными черными значками, очень аккуратно напечатанными, очень правильно и систематично размещенными. Эта страница вызывала почему-то чувство современного комфорта и присущей ему скуки. Я представила себе длинную американскую улицу, дома из цемента, металла и керамики, со стенами, которые целиком можно мыть. И не пропуская ни слова из того, что Марта продолжала говорить мне, не переставая самым внимательным образом воспринимать судорожные движения, которые по временам сотрясали ее шею и бюст, так что я даже чувствовала, как они стремятся проникнуть в меня и как некоторые из моих мускулов уже подражают им, - я упорно продолжала отдаваться своим неожиданным представлениям. Какая-то часть моего сознания, что-то вроде верховного свидетеля, созерцала два независимые ряда моих мыслей, сближала их друг с другом, перепутывала с каким-то необъяснимым наслаждением и коварно отказывалась отдать предпочтение одному из них.

- Вы знаете, она ведь способна сделать это, единственно чтобы отомстить мне и устроив так, чтобы все считали меня виновницей ее смерти.

- Что же заставляет ее делать это?

- Она ненавидит меня. Но как же я могу помешать людям заметить, в конце концов, ее низкий характер и проникнуться отвращением к ней? И не моя вина, что у нее такие жесткие черты и уже есть две маленькие морщинки по углам рта. Если ей угодно, я охотно куплю ей других баночек крема, раз тех, что она употребляет, ей недостаточно.

- Марта, Марта, вы говорите злые слова.

- Я не говорю даже десятой части того, что она твердит мне по целым дням.

- Но что же, в конце концов, такого ужасного могло произойти между вами?

- О! Тут нет ничего сложного. Вы сейчас увидите, виновата ли я хоть в чем-нибудь, могла ли я хоть чему-нибудь помешать. Вы знаете - наш родственник Пьер Февр, тот молодой человек, которого вы видели позавчера? Когда он начал посещать нас, то ни у него, ни у нас не было никаких намерений. Это наш троюродный брат со стороны мамы. Он находится в шестимесячном отпуске. Его послали в Ф*** де-з-О Он вспомнил, что мы живем совсем близко, и сделал нам визит. Его пригласили обедать. Неделею раньше мои родители совсем даже не думали о нем. Когда они увидели его, то так как у них уже была мысль выдать замуж мою сестру - но совсем не немедленно, - они почуяли в нем зятя. Положение Пьера неплохое. Он комиссар коммерческого флота, плавает на больших пароходах. Он произвел хорошее впечатление на мою маму, которая любит "людей общества", как она говорит, и ни за что не может примириться со слишком простыми манерами папы. Что касается Пьера Февра, то он и не думал ни о чем подобном. Прежде всего, он крайне беспечен. И затем, он не привык к жизни буржуа маленького городка, где нужно рассчитывать каждый свой поступок. Он скучал в своей гостинице, тем более, что он совсем не нуждался в серьезном лечении. Здесь он нашел общество двух молодых девушек. Через десять минут он был уже своим человеком в доме. Вот и все. Но вы не знаете способности моей мамы заставлять людей делать то, что они менее всего собирались делать. Через месяц после первого визита было уже вещью решенной, что он женится на Цецилии. Вы не часто встретите человека, обладающего такой силой. Заметьте, что не было даже намека на какое-нибудь объявление или официальное объяснение. Это шедевр. Никто даже не взял на себя труда сказать "да" или "нет".

- Однако, наверное, нужно было, чтобы обе заинтересованные стороны пришли к соглашению. Если бы ваша сестра и г-н Пьер Февр не имели никакого влечения друг к другу...

- Позвольте разъяснить вам. У Цецилии слишком мрачный характер для того, чтобы она могла любить кого-нибудь, если понимать под любовью то, что я под нею понимаю. Но Пьер, конечно, ей нравится. Моей маме не понадобилось убеждать ее. Что касается Пьера, то я утверждаю, что он был захвачен врасплох. И он стал жалеть, как только заметил свой промах.

- Была уже официальная помолвка?

- Нет, но по мнению мамы остается только назначить для нее подходящий день. Например, помолвку - перед окончанием отпуска Пьера, а свадьбу - ко времени папиной отставки. Но Пьер стал явно охладевать к Цецилии. Он больше занялся мной. Клянусь вам, я не кокетничала с ним. Впрочем, вы меня знаете. Кроме того, Пьер вообще всегда уделял мне по крайней мере столько же внимания, как и Цецилии, и не вмешайся мама... Мало-помалу мне стало делаться страшно. Теперь Цецилия обвиняет меня, будто я поступила предательски. Она устраивает мне сцены каждый день. Сегодня она грозит лишить себя жизни.

- Что же вы, Марта, отвечаете ей?

- Что же мне, по-вашему, отвечать ей? Я говорила ей сначала, что Пьер волен оказывать предпочтение кому угодно; что они обе, мама и она, обладают большой силой, но все же неспособны вызвать любовь в сердце человека. Потом, когда я увидела, что она до такой степени ожесточена, я обещала ей ничего не делать для привлечения к себе внимания Пьера, не противиться тому, чтобы план увенчался успехом. Я совсем не склонна вызывать драмы. Я готова стушеваться перед сестрой, потому что без этого, по-видимому, все в доме пойдет вверх дном. Но этого оказывается недостаточно. Чтобы меня оставили в покое, нужно, чтобы Пьер перестал любить меня и чтобы я...

Речь ее оборвалась, и она несколько раз всхлипнула. Я имела жестокость подумать, что в эти всхлипывания входило немного искусственности. Слишком уж кстати приходились они. Я вспомнила, как моя мать, женщина в действительности довольно черствая, никогда не могла заговорить о своей покойной матери без того, чтобы на глазах у нее не навернулись слезы.

- Но, милая Марта, обстоятельства слишком серьезны, и вы не должны относиться к ним легко. Я настоятельно прошу вас об этом. В делах такого рода не годится разыгрывать маленькую девочку. Прежде всего, вы уверены в ваших чувствах?

- В моих чувствах?

- Да, чувствах к г-ну Пьеру Февру... Не испытываете ли вы просто... как бы это назвать?.. соревнования, желания идти наперекор вашей сестре и планам вашей семьи? Нет, вы в этом вполне уверены? Вы чувствуете очень большое влечение к г-ну Пьеру Февру? У вас такое впечатление, что он самое дорогое существо в мире? Более дорогое, чем ваши родители? Что без него вам невозможно будет жить? Трудно жить, очень трудно? Мысль, что он будет принадлежать другой, для вас совершенно невыносима?

Марта смотрела на меня с беспокойством. Я сама слушала себя не без некоторого изумления. Обыкновенно меня мало прельщает роль снисходительного духовника или доброжелательного советчика, которую так любят брать на себя многие. Я вижу в этом много фальши, лицемерия и мало того, что могло бы принести пользу. И я терпеть не могу, когда такой тон берут со мной. Но на этот раз никто не мог бы упрекнуть меня за это.

Наконец Марта сказала, избегая смотреть мне в глаза:

- Мне кажется, что я очень привязана к нему; мне кажется, что я его люблю.

Слова, которые она выбирала, тон ее голоса казались полными сдержанности и сомнения. Мне давали понять, что помимо стыда здесь была еще как бы почтительность по отношению ко мне. Когда я была в лицее, одна из моих одноклассниц на вопросы: "Какой город является столицей Испании?" или "Чему равен квадрат семи?" - отвечала - "Мадрид?" или "49?" - с видом мягкого недоумения, как бы желая дать понять учительнице, что самые несомненные истины оставались зависимыми от ее утверждения.

Но я была немножко недобросовестна. Мне было удобно думать, что находившаяся передо мной молодая девушка слегка приободрилась.

- А г-н Пьер Февр?

- Г-н Пьер Февр?

- Да, кажется ли вам, что он, со своей стороны, действительно сделал выбор, окончательный выбор?

- Я верю ему.

- Я, вероятно, не задала бы вам этого вопроса, если бы имела удовольствие знать его лучше. В том, что вы мне сообщили о нем, нет ничего порочащего его. Но можно спросить себя, смотрит ли он на вещи совершенно так же, как смотрите вы. Молодые люди нередко ищут общества девушек, выказывают много дружеских чувств по отношению к ним, нисколько не помышляя при этом связать свою свободу, свою жизнь. Можно впасть в заблуждение относительно их намерений. Вы сами говорите мне, что ваша мать несколько легкомысленно приписала г-ну Пьеру Февру намерение жениться на Цецилии. Хорошо разве, если снова будет допущено недоразумение, только в другой форме?

Вместо того, чтобы ответить, Марта опустила голову, вздохнула, вытерла глаза. Я подумала, что она собирается еще плакать. Хотела ли она пощадить себя от других признаний? Не была расположена говорить мне, какие она получила свидетельства искренности чувств г-на Пьера Февра? Или же находила скучным продолжать разговор со мной? Не желая снова ставить все под вопрос, она, может быть, предпочитала утвердиться в определившихся формах своей печали.

В этот момент мы увидели, что раскрылась дверь и вошла Цецилия, подобно строгому судье. Марта стала торопливо играть какое-то упражнение, моргая глазами, чтобы прогнать последнюю слезу, и зажав свой носовой платок в левой руке. Я сама притворилась, будто уделяю больше внимания раскрытой передо мной странице нот, чем приходу Цецилии.

"Она подслушивала нас? - спросила я себя. - Но что же особенное было нами сказано? Даже если бы она все время стояла в соседней комнате, приложив ухо к двери, вправе ли она сердиться на меня?"

В самом деле, я не сказала ничего компрометирующего. Но я чувствовала, что у молодой девушки были основания для недовольства мной за слова Марты, как за мои собственные. То, что я сейчас услышала, перестало быть чужим мне, наполовину принадлежало мне, в некоторой степени исходило от меня.

Так как Марта по окончании своего упражнения не выказывала готовности уходить от рояля и скорее старалась сделать вид, что это место чрезвычайно ей подходит, то старшая сестра сухо заявила ей:

- Если ты не находишь этого неудобным, Марта, я тоже буду играть... когда придет моя очередь.

Марта ничего не ответила, поднялась, изобразила преследуемого ребенка, глотающего рыдания, и быстро вышла из комнаты.

Мысль быть снова участницей той же сцены, какую только что устроила мне младшая, менее всего улыбалась мне. Я истощила все свои способности духовника. "Я наперед знаю, что она скажет мне, в каком свете представит она их историю. Вот уроки, которые становятся утомительными!'

Цецилия провожала уходящую сестру презрительным, почти жалостливым взглядом. Потом она обернулась ко мне:

- Я очень сожалею, что так опоздала. У меня был приступ мигрени. Я приняла новую таблетку, и мы можем работать.

Действительно, она стала играть, как обыкновенно, может быть, даже менее беспокойно и менее фальшиво. Она была очень бледна, но поверхностный слой кожи отдавал каким-то мраморным блеском, который делал для меня неузнаваемой бесцветную и тусклую окраску Цецилии. При этом все лицо казалось выражающим отчуждение, иронию.

В ее присутствии я почувствовала себя более взволнованной и испытала гораздо большее замешательство, чем в присутствии Марты. Мне не удавалось найти равновесие между ее присутствием и моим, как равно не удавалось почувствовать, каково истинное положение каждой из нас, какие отношения между нами были бы правильными.

Несомненно, она считалась с моим присутствием, она немножко позировала для меня. Но у меня не было впечатления, что я могу легко воздействовать на нее. Я не говорила себе, как говорила только что, оставаясь с Мартой: "Сколько времени она собирается сопротивляться?"

Затем одна мысль причинила мне беспокойство. Я вспомнила об угрозе, которую она делала сестре. "Вполне возможно, что эта деланная безмятежность проистекает от твердого решения умереть. Я предпочла бы резко подчеркнутое отчаяние. Если предположение мое верно, то я не имею права притворяться, будто я ничего не знаю, будто я ни о чем не подозреваю. Так как я не чувствую в себе мужества пойти на открытое объяснение, в котором она, к тому же, может отказать мне, то я должна ухитриться найти два или три слова, с виду банальных, но полных смысла и трогающих, которые дошли бы до ее желания умереть, отыскали бы его в том месте, где оно хоронится".

Я не находила этих слов. Кончилось тем, что вся искусственность, содержавшаяся в поведении Цецилии, стала передаваться и мне. Я заметила, что делая свои замечания относительно упражнения, я округляла фразы, я рассчитывала голосовые ударения. Очень скоро я почувствовала усталость. Весьма возможно, что нарочитые красивые фразы доставляют удовольствие, когда они произносятся перед обширной аудиторией. Но сегодня в гостиной Барбленэ с мрачною Цецилиею, сидящей налево от меня, с портретом дяди над нами, со слабыми и печальными отблесками, которыми обменивались между собою корпус рояля и гофрированная медная покрышка цветочного горшка, произнесение красивых фраз становилось занятием тягостным, как маневрирование насосом в подвале.

Я стала испытывать гнет дома Барбленэ. Мне требовалось определенное усилие, чтобы еще дольше выносить свое пребывание в нем. Казалось, что вся совершившаяся во мне предварительная работа привыкания пропала даром. Однако же я освоилась со множеством предметов этого дома. Что же вдруг сделало их необыкновенными и тягостными?

Перед самым концом урока Цецилия сказала мне:

- Вас очень затруднит встретиться здесь с г-ном Пьером Февром в будущий вторник? Он должен прийти.

Я ответила:

- О нет! Нисколько! - тоном, который выдавал, насколько этот вопрос был для меня неожиданным. Произнеся его, Цецилия бросила на меня взгляд, затем обернулась к роялю. Она слегка улыбалась. Ее поза не была, однако, ни слишком принужденной, ни слишком загадочной для того, чтобы внушить мне предположение, будто за этим приглашением скрывается насмешка или какой-нибудь вызов.

Но я размышляла над ним в течение нескольких часов.

VIII

Это собрание не представляло сначала ничего замечательного. Когда я пришла, девушки были одни. Я узнала, что г-н Пьер Февр завтракал в доме и что в настоящий момент он осматривал мастерские под руководством г-на Барбленэ. Что же касается г-жи Барбленэ, то она, несомненно, отдыхала в своей комнате в нижнем этаже или лежала в шезлонге, в столовой, по ту сторону этой двери с двумя половинами, за которую я еще не переступала.

Я начала урок, как обыкновенно. Между двумя сестрами, а также между ними и мной царило спокойствие, как между людьми, понимающими друг друга с полуслова. Цецилия и Марта обращались друг с другом с изысканной вежливостью, как воспитанницы тех чопорных пансионов, где самые интимные подруги говорят друг другу "вы". Но каждая из них имела такой вид, точно у нее была со мной какая-то особая тайна.

Когда Цецилия говорила Марте:

- Я на три такта дальше В, - тон ее голоса означал: "Очевидно, что делаю ошибку я, а правильно играет наша дорогая Марта. Даже, если я когда-нибудь научусь играть в совершенстве, моя злая судьба устроит так, что в тот день совершенная игра окажется неправильной". Но независимо от этого блеск ее взгляда, складка ее лба и что-то еще более невидимое посылали мне такую мысль: "Какое значение может иметь третий такт после В для человека, решившего умереть?".

Да, это она напоминала мне об этом, точно молчаливо подтверждала признание; это от ее тела, одновременно трепещущего и темного, исходила по направлению ко мне эта мысль. Однако, об этом не было сказано между нами ни слова. Зато мне казалось, что всякая поза Марты намекала мне на мою предстоящую встречу с Пьером Февром, спрашивала меня о ней, немножко изумлялась, ожидала, чтобы какой-нибудь знак укрепил ее уверенность или поверг в сомнение.

В конце упражнения мы услышали что-то вроде стона, исходившего из столовой. Было впечатление, что он продолжался довольно долго, но шум рояля заглушал его. При моем тогдашнем состоянии эта слабая жалоба подействовала на меня тягостно. Закопченная дверь с двумя половинками приобретала от этого какую-то мрачную торжественность и как будто увеличивалась в размерах.

Марта сейчас же встала, приняв вид маленькой девочки, торопливо идущей на зов матери. Она направилась в столовую. Цецилия поднялась в свою очередь, но осталась около рояля.

Через мгновение Марта возвратилась, закрыв за собою дверь.

- Это пустяки. Мама говорит, что Евгения не торопится принести ей ее новые пилюли, ты знаешь? Она хочет также, чтобы я занялась сейчас же... Вы меня извините, мадмуазель, мне нужно пойти в кухню, посмотреть, в каком состоянии закуска. Впрочем, вам нельзя будет теперь спокойно работать. Мы с Евгенией все время будем вам мешать.

Г-жа Барбленэ показалась лишь после того, как приготовления к закуске были закончены. Я искала на ее лице, на ее губах следов стона, который я слышала; я не находила их. Правда, в величественном выражении г-жи Барбленэ можно было прочесть мысль о том, что боль играет известную роль в человеческой жизни и дает высшим душам случай проявить себя, но мысль эта носила общий характер, не было никакого намека на что-либо частное или недавнее.

Столь же мало можно было прочесть на лице г-жи Барбленэ, была ли она в курсе соперничества своих дочерей; знала ли о его серьезности; а также мирилась ли она с крушением своего первоначального проекта и согласна ли была заменить его другой комбинацией. Время от времени она бросала то на Цецилию, то на Марту взгляд, который был достаточно безразличен для того, чтобы показаться испытующим. Можно было самое большее подумать, что она проверяет, исправен ли туалет дочерей и правильно ли расставлены ими чашки.

Г-н Барбленэ и г-н Пьер Февр пришли сейчас же за г-жей Барбленэ. Собрание состояло из тех же лиц, что и прошлый раз. Но мне понадобилось усилие, чтобы признать тождество его участников. Прежде всего я чувствовала, что занимаю в нем совсем другое положение. Я не скажу, чтобы с того времени я стала более близкой семье Барбленэ, стала до некоторой степени составлять часть ее - одно представление об этом, кажется, загрязнило бы меня. Однако чувства, мысли, влечения, которые имели место в пределах семьи Барбленэ, связывались в узел и образовывали центр гораздо ближе от меня, так что почти задевали меня при своем движении.

С самого моего первого взгляда на Пьера Февра я вновь погрузилась в размышления, которые увлекли меня в прошлый раз и были прерваны взглядом г-жи Барбленэ. Цепь моих рассуждений началась как раз с того места, где она была оборвана наподобие ленты кружев, которую мы продолжаем вязать с того места, где остановились, или тех снов, что тянутся из ночи в ночь.

"Актер маленького театра?.. Лакей?.. Если бы мне довелось встретить его сегодня в первый раз в трамвае, то нашлась ли хоть бы одна черточка на его лице, которая помешала бы мне думать, что передо мной совершающий прогулку молодой камердинер в отпуске? Да, нашлась бы, и мне не пришлось бы долго искать ее. В его взгляде нет ни подобострастного, ни наглого блеска; ни даже того угрожающего огонька гордости, который зажигается ремеслом. Складки на его лице привыкли собираться и разглаживаться свободно, соответственно настроению или непринужденной оценке положения. Вот он засмеялся. Одно мгновение у него было детское выражение, по крайней мере, около глаз, именно вследствие отсутствия принужденности, - оттого что он ни на секунду не ставил перед своим благодушным настроением никакого экрана. Актер? Нет, и не актер..."

Но в отличие от прошлого раза, моя внутренняя речь не поглотила меня до степени полного невнимания к окружающему. Она протекала как бы на заднем плане, как игра левой руки на рояле. Она составляла аккомпанемент произносимых мной слов, деятельно сочиняемых мной банальных мыслей.

Правда, мне пришлось разговаривать главным образом с самим Пьером Февром. Мы завели речь о музыке. Пьер Февр уверял, будто он никогда не умел играть на рояле. Может быть, он был искренен в том смысле, что он, вероятно, никогда не занимался систематически и что основные элементы были им усвоены чисто механически. Но он обнаруживал большие музыкальные познания. Манера, с которой он наигрывал несколько нот, чтобы напомнить мне пассажи произведений, о которых он говорил, вызывала в моем воображении маленькую пароходную каюту, несколько собравшихся в ней офицеров, попыхивающих своими трубками, и Пьера Февра, сидящего за роялем; горсточку молодых людей, втайне угнетенных пустынностью моря, встревоженных всколыхнувшимися глубоко в них воспоминаниями; Пьера Февра посреди них и музыку, которая помогает им принять свое состояние за какую-то высшую радость.

Пока мы разговаривали, голова моя немного закружилась. Давно уже мне не приходилось вести сколько-нибудь значительного разговора, особенно перед свидетелями. Мария Лемье была лишена способности увлекаться трудными темами, и судьями наших реплик были мы одни.

Конечно, наши теперешние судьи не были страшными. Однако их присутствие делало мои впечатления гораздо более интенсивным. Мне казалось, что вследствие взаимного понимания и согласия мыслей, мы вдвоем, Пьер Февр и я, вдруг образовали что-то вроде иллюминированного города, окруженного варварским населением, издали восхищающимся непонятным для него празднеством.

У Пьера Февра, может быть, не возникло столь отчетливого представления, но он, наверное, испытывал те же чувства. Когда обычный час моего возвращения давно уже миновал, я подумала, что удобно было бы попрощаться и уйти; но желание мое оставалось бездейственным в течение нескольких минут; мне понадобилось двадцать раз повторить свое решение, прежде чем я нашла в себе, наконец, силу встать и произнести слова прощания.

Не успела г-жа Барбленэ сказать своему мужу:

- Ты проводишь мадмуазель, - как Пьер Февр воскликнул:

- Но я тоже иду в город! Если мадмуазель позволит, я помогу ей перейти полотно.

Предложение было сделано тоном столь решительным, что никто не успел ни воспротивиться ему, ни даже осмыслить его.

Г-жа Барбленэ, казалось, готова была напомнить Пьеру Февру, что он должен остаться обедать, как обыкновенно. Но она ограничилась тем, что повернула голову, приподняла левую руку, немножко разжала пальцы и задержала на некоторое время дыхание.

Что касается молодых девушек, то я избегала думать о том, какое впечатление могла произвести на них эта сцена.

Не прошло минуты, как мы с Пьером Февром оказались уже на пороге.

Тот же порыв, который охватил нас обоих час тому назад и который толкнул Пьера Февра на неожиданный шаг, заставил меня сказать ему:

- Нельзя же предполагать, что это я отрываю вас от вашей невесты?

Мы пересекли первые рельсы. Он воскликнул:

- Вы убьете меня, если будете причинять мне такие потрясения. Моя невеста... но...

И он раскатился: "Ха! ха! ха!" - очень веселым и очень мужественным восклицанием, не столь плотским, как смех, поистине чистым раскатом живого и бодрого ума, вызывавшим представление о непринужденно легком отношении к жизненным положениям и так хорошо звучащим в узком коридоре парохода или у входа на капитанский мостик, наверху железной лестницы. Один единственный взгляд человеческого существа может показаться нам неисчерпаемым и может сообщить этому существу в наших глазах авторитет, вес которого нас изумляет. "Ха! ха! ха!" Пьера Февра внезапно вселило в меня полное доверие к себе самой и к окружающему, высокое представление о положении человека. Оно действовало, как рюмка вина. Даже тело и кости принимали в нем участие. Я завидовала человеку, который носил в себе такие запасы веселого расположения, и я почувствовала, до какой степени я сгораю нетерпением услышать еще раз "Ха! ха! ха!' Пьера Февра. Когда мы перешли еще несколько путей, он прибавил:

- Кто это рассказал вам, что я жених... прежде всего, чей жених?

- Извините меня. Я только что сказала или сделала глупость. Я мельком слышала обрывки признаний, вырвавшихся у моих учениц, и превратно истолковала их... Я очень сожалею...

- Не нужно столько извинений! Я, напротив, очень рад этому случаю узнать вещи, которые в известной степени касаются меня. Отлично! Вы обращаетесь со мной по-товарищески, это очень хорошо. Не пускайтесь же теперь в дипломатические увертки.

- Но что вы хотите узнать от меня? Ведь вам, несомненно, все известно лучше, чем мне.

- Извините! По-моему, у вас такой вид, что вы очень способны сообщить мне кучу вещей. Только что вы сообщили мне, что я - жених. Разве, по-вашему, это пустяк?

Здесь было бы очень уместно новое "Ха! ха! ха!", которого я желала, но которое не последовало. В момент, когда я уже начала испытывать разочарование, я сообразила, что повторяясь всякий раз, как его ожидают, этот чудесный раскат жизнерадостности приобрел бы механический характер и его власть надо мной потерпела бы ущерб.

- Осведомляйте же меня до конца! На какой день назначена моя свадьба? Мне очень важно знать это: ведь нужно сделать приготовления.

- Вы насмехаетесь надо мной, и я заслужила это. На каком основании я вмешалась не в свое дело? Но вы хорошо чувствуете, что если произошел промах, то я могу только извиниться, а не давать вам объяснения. Если кто из нас, - прибавила я спустя некоторое время, - имеет возможность исправить ошибку другого, то уж во всяком случае не я.

Он улыбнулся, сделал забавную гримаску, которую причудливо осветила лампа пилона.

- Недурно. Выходит, что я оказываюсь в положении обвиняемого. Да, да! Поделом мне... Час искупления... Вы имеете самое законное право спросить меня, как вышло, что я мог сойти за жениха... Только чьего?.. Ну, одной из барышень Барбленэ, скажем - за жениха барышень Барбленэ.

Он говорил так весело, и слова его так хорошо соответствовали стольким моим прежним размышлениям, что я не могла удержаться от смеха.

- Мне нужно оправдаться, объясниться.

Я протестовала.

- Да, да. Но вы поможете мне. Это сущие пустяки. Тут есть подробности, которые ускользают от меня, и которыми вы, именно вы, можете снабдить меня.

Мы выходили из вокзала. Когда нам предстояло перейти площадь, он остановился, чтобы сказать мне огорченным тоном:

- Вот видите, не заметив этого, я собрался провожать вас до самого города. Вас, вероятно, не очень прельщает перспектива быть встреченной с мужчиной, еще не достигшим канонического возраста. Не правда ли? Ведь мы в провинции, и в вашем положении... Я прекрасно понимаю все это. Я чуть было еще раз не попал впросак. Вы не отвечаете? По вашему лицу видно, что самой большой глупостью вы считаете это мое разглагольствование под электрическим фонарем, великолепно освещающим нас.

- Боже мой! Меня это беспокоит не больше, чем вас. Но, действительно, если мать одной из моих учениц встретит меня в вашем обществе на Вокзальной улице, которая в этот час довольно пустынна и плохо освещена, то очень вероятно, что она не возьмет на себя труда искать удовлетворительных объяснений. Впрочем, это меня не испугает. Кто знает? Может быть, она будет чувствовать ко мне нечто вроде признательности.

Его черные глаза замерцали при взгляде на меня; так смотрят на товарища, который только что ловко отпустил забавную шутку.

- Да. Слушайте. Это очень скучно. Я не могу, однако, расстаться с вами, не объяснившись. Да, да. Я настаиваю на этом. С другой стороны, не станем же мы вновь переходить через рельсы.

Меня охватило тогда странное чувство. Мне тоже показалось очень важным, чтобы наш разговор не кончился на этом. Я сказала: "Мне тоже", - так как была уверена, что за шутливыми словами Пьера Февра я угадываю такое же, почти томительное желание.

У меня было впечатление, что нам во что бы то ни стало нужно еще некоторое время остаться вместе. Через какие-нибудь полчаса мы можем разлучиться, мы вольны будем сделать это. Чувство мое не было тем чувством, которое побуждает нас затягивать прощание. Оно напоминало мне скорее эмоции, которые мне приходилось испытывать, когда я напряженно ожидала успеха какого-нибудь деликатного дела, зависящего в такой же мере от случая и внешних обстоятельств, как и от моей ловкости, и легко могущего расстроиться при слишком нетерпеливом отношении к нему.

- Вы идете по направлению к центру? - обратилась я к нему.

- Да, мне нужно сделать кое-какие поокупки. В это время года три четверти магазинов Ф***-ле-з-О закрыты, и там ничего не достанешь.

- Тогда мы можем направиться по этой улице. Я знаю дорогу. Выйдет немного дальше, чем по Вокзальной улице, но мы будем почти застрахованы от всяких встреч.

Мы пошли по указанной мной улице, которая вся была погружена во мрак.

- Вы знаете, - сказал он мне, - я - моряк, служу в коммерческом флоте. Во время моего последнего плавания я схватил злокачественный грипп, когда мы заходили на Азорские острова. К тому же у меня было малокровие, небольшие припадки печени. Словом, врач нашей Компании - превосходный человек - заставил меня взять отпуск на шесть месяцев. Я не был недоволен этим. Я плаваю уже очень долго. Так как Компания увеличила свой флот, а персонала у нее недостаточно, то все мы немного переутомились. Я не мог проводить своего отпуска в Марселе: тогда он не носил бы серьезного характера. Чтобы придать ему таковой, врач послал меня сюда, в Ф***-ле-з-О. Чистая случайность. Я скучал там в течение двух или трех недель, как вдруг вспомнил, что у меня есть родственники, живущие по соседству. Барбленэ мои кузены со стороны матери, не могу вам сказать - второй или третьей степени. Чтобы вспомнить о них, понадобилась чертовская незаполненность моего ума, а желание сделать им визит было продиктовано только злосчастной потребностью в развлечениях. Ведь я терроризирован средой маленьких буржуа и средних буржуа! Моя семья такова - вы понимаете? Меня тошнит от этой среды с самого детства; и я думаю, что я стал моряком отчасти вследствие желания убежать от нее. У меня не было даже адреса Барбленэ, но я помнил, что папаша занимает важный пост на вокзале. Должен вам сказать также, что я очень страдаю, когда мне приходится долгое время обходиться без таких вещей, как большой порт или большой город. Здесь я чувствую себя не очень хорошо. Но большой вокзал с массой зависимых от него учреждений - здешний вокзал очень красив, не правда ли? Все эти ротонды, все эти пути? - Большой вокзал - вещь довольно симпатичная. Я даже склонен думать, что немного ради вокзала, желая иметь предлог прогуляться по его платформам, я отправился на поиски своего родственника Барбленэ. Немножко похоже на Аран или Жольетту (Бассейны и набережные в Марселе. (Прим. пер.).), вы не находите? Впрочем, это оправдание я подыскал, может быть, только сейчас. Итак, я стал искать кузена и нашел его, нашел его дом. Ах! Этот дом мне страшно понравился. В Марселе, перед доками, на каком-то подобии платформы, расположенной у скрещения нескольких набережных, есть маленький затерянный бар, чудесный маленький домик. Бородатый хозяин наливает вам Old Manada Rum под десятичасовым утренним солнцем, меж тем как вас оглушает грохот от заклепывания болтов в корабельные корпуса. Конечно, дом Барбленэ не так весел, - несомненно, он гораздо менее весел, но он не лишен характерности. Больше хотелось бы, чтобы там находился маленький бар, обслуживающий укладчиков рельс и котельщиков, где старая дама - ею могла бы быть г-жа Барбленэ, но немножко попроще - подавала бы вам при случае Old Manada. Но нужно довольствоваться тем, что находишь.

Вы скажете, что я блуждаю вокруг да около и все не перехожу к сути дела? Да. Суть дела? В конце концов, я ее не знаю. То, что я только что изложил вам, производит впечатление придуманного к случаю. Мое признание вам кажется давшимся мне слишком легко, чтобы быть истинным. Не правда ли? "Проницательные" люди, когда им рассказываешь такие вещи, смотрят на вас с... проницательной улыбкой. Но и им случается ошибаться время от времени.

Правда, в доме Барбленэ были две молодые девушки. Я не стану утверждать, будто это обстоятельство было для меня неприятным или хотя бы безразличным. Если я скажу вам, что я вообще люблю женское общество, то я скажу правду - в грубых чертах, конечно. Объясняется ли это моим занятием? Может быть. Однако, наше положение в этом отношении совсем не похоже на положение военных моряков. Пароход, на котором я плаваю, бывает полон блестящих женщин и молодых девушек. Нам представляется немало случаев подходить к ним, разговаривать с ними. В особенности нам, комиссарам. Мы принимаем жалобы, просьбы переменить каюту. Вечером, когда у нас не слишком много срочной работы, ничто не мешает нам пройтись по салонам и вмешаться в общую болтовню. Напротив, это входит в наши обязанности. При этом нисколько не подвергаешься опасности, что с тобой будут обращаться как с непрошенным гостем. Вы не можете представить себе, какую сокровищницу подобострастия таит в себе каждая светская женщина, будь она десять раз миллионершей. Те же самые люди, которые на суше не пустили бы нас к себе на порог, если бы мы имели наглость представиться им там, на борту корабля - сама предупредительность. Вы понимаете - позолота, прекрасные ковры и мягкие кресла не заглушают исходящего из глубины непрерывного трепета, который вселяет в сознание отрезвляющие представления и удерживает гордость в... хлопьеобразном состоянии.

Но нужно быть тупицей, чтобы не чувствовать, что в таких отношениях нет настоящего равенства; что они остаются бесконечно далекими от какой бы то ни было интимности и товарищества. Так что я лично не злоупотребляю ими. Мне больше нравится развалиться в качалке и курить сигару в обществе какого-нибудь туповатого американца, который спрашивает у меня адреса флорентийских гостиниц и интересуется, любят ли итальянцы своего короля.

Вдобавок, все эти пароходные дамы - иностранки; если они разговаривают со мной, то делают это прежде всего в надежде усовершенствовать свой выговор и "научиться правильным оборотам". Вы понимаете, что при таких условиях я, в сущности, лишен женского общества.

Барышни Барбленэ - чего вы хотите? - были милыми провинциалочками и, кроме того, моими родственницами. Я не разводил церемоний. С самого начала я стал разговаривать с ними тоном товарища, совсем не попытавшись узнать, привычен ли им такой тон. Старшая лишена грации и, конечно, не очень красива. Все предрассудки ее семьи и ее круга уже наложили на нее осадок изрядной толщины. Но она с огнем, ручаюсь вам, у меня возникало иногда желание говорить ей живые речи, исключительно чтобы подстеречь в ее глазах пробуждение весьма смелой и даже дикой души, тотчас же обуздываемой ею. Я очень хорошо представляю ее живущей в XVI веке и предающейся страстям. Ха! ха! ха! Различие пола делает проницательным, не правда ли? Заметьте, что я сказал - в XVI веке. Я не говорил ни о г-же де Помпадур, ни о Дюбарри. Что касается младшей, то это гораздо более соблазнительная молоденькая девушка, но материала у нее, пожалуй, меньше. Чувствуешь к ней благодарность, прежде всего за то, что она походит на всех вообще девушек своего возраста, живя в доме, который чертовски не похож на другие дома. Вы видите отсюда, как легко она способна вызвать у романтика семнадцать страниц восклицаний и антитез. Не правда ли? После описания жуткого дома Барбленэ и превращения г-жи Барбленэ в чертову бабушку: "В этом мраке мерцала звезда, в этом вертепе распускался цветок". Согласитесь, что в ней есть что-то в этом роде.

Не могу поэтому отрицать, что мне нравилось быть в обществе этих молодых девушек. Следствие праздности, неимение ничего лучшего - как вам будет угодно. Я зачастил к Барбленэ. Я согласился принять приглашение на обед. Ах! Раз уж я исповедываюсь, я не должен опускать ничего. Приходилось вам уже обедать у Барбленэ? Нет? Жаль! Обеды в доме Барбленэ очень занятны, полны силы, полны мрачной поэзии. На стол подаются кушанья, которые кажутся пережаренными, забытыми в печи, черноватые соусы, и думаешь, что к ним никто не притронется. Служанка, подающая их, не внушает никакого доверия. Она напоминает натиральщицу паркетов, обметальщицу пыли с мебели, но совсем не кухарку, у нее нет ни лоснящейся полноты, ни чопорности. Да, но подождите. Первый кусок повергает вас в смущение. Спрашиваешь себя, не начинает ли доставлять тебе удовольствие самое извращение твоего вкуса. Сомнения длятся недолго. Один бокал вина, который наливает вам папаша Барбленэ, рассеивает их. Вы сразу обнаруживаете, что вам предстоит первоклассное угощение и что нужно отнестись к нему со вниманием. Это не утонченная кухня, но нечто лучшее: это глубокая кухня. Вы видите, как подаются самые обыкновенные блюда: семейный барашек, семейная пулярка. Но с каждым куском вы говорите себе: "Никогда я еще не ел баранины" или : "Я и не представлял себе, чем может быть пулярка".

Тогда вы видите, что на обстановку, среди которой вы находитесь, и на персонажей этого дома проливается как бы гастрономический свет. Вы констатируете, что служанка, ставя блюдо посредине стола, окидывает, обследует его последним беспокойным и заботливым материнским взглядом. Вы констатируете, что г-жа Барбленэ держит про запас около своей тарелки некоторое количество аптекарских снадобий, но в самой ее тарелке лежит толстый кружок говядины, отрезанный от самой середины куска, и что ее стакан более, чем на два пальца, наполнен старым непритязательным бургундским. С лица Цецилии не сходит ее обычное угрюмое выражение, а Марта сохраняет хорошо вам известный вид рассеянного ребенка. Но вы слышите, как Цецилия замечает тонким сухим голосом, не поворачивая головы и только искривив губу в сторону отца, что начатая сейчас бутылка отдает пробкой; сами же вы этого не заметили. Вы видите, как Марта берет перцу или горчицы и кладет по краям своего куска говядины точно отмеренные порции. Ах, уверяю вас, что на пароходе я не раз имел соседкой за столом дочь миллиардера или супругу посла, и все же на меня произвели большее впечатление барышни Барбленэ. Я не осмелился бы налить им плавным жестом стакан одного из наших превосходных Haut-Saint-Emillon-chimiques или указать концом вилки великолепный кусок холодного поросенка.

Вы уже готовы думать, что у меня любовь, как у других аппетит, пришла во время еды. Ведь, в конце концов, я произвожу на вас впечатление человека, всячески уклоняющегося от ответа на главный вопрос, - тот вопрос, который послужил поводом этого длинного разговора и привел нас до самых этих улиц. Да. С вами я могу быть откровенным, не производя впечатления циника. Видите ли, я не принадлежу к числу тех людей, которые думают, что для возникновения чувства любви между мужчиной и женщиной нужны какие-то счастливые встречи, редкое сродство душ. Нисколько. Мне кажется, что как только мужчина и женщина оказываются в присутствии друг друга, первое, что возникает между ними, есть чувство любви. Я употребляю это слово умышленно. Я вовсе не имею в виду какого-нибудь животного, инстинктивного импульса. Нет, чувство любви - вдруг возникающее очень сложное взаимодействие. Время не играет тут никакой роли. Я хочу сказать, что с самой первой секунды общения друг с другом вещь уже существует. Время, напротив, несет с собой угрозу все расстроить. Когда я высаживаюсь на берег после долгого плавания, я бываю очень восприимчив к тому, что происходит вокруг меня. Марсель стегает меня, как задеваемая ветка дерева. Я различаю шум каждого колеса на мостовой. Ну, так вот, когда я иду по улицам, я вижу, как бесчисленное множество мужчин и женщин проходят друг подле друга, обгоняют друг друга, сталкиваются или перекрещивают свои пути. Происходят тысячи соприкосновений, имеют место тысячи минутных сближений, тысячи чувств любви на миг вспыхивают между мужчиною и женщиною. Мне кажется, что та улица, на которую я только что сошел с парохода, представляет собой чудесный сноп искр. На следующий день я уже акклиматизируюсь, т.е. больше уже не вижу ничего этого и прохожу по улицам таким же слепым, как и всякий другой.

Итак, по моему мнению, встречающиеся друг с другом мужчина и женщина в первое мгновение бывают готовы любить друг друга. Но, за редкими исключениями, это состояние не может долго длиться. Бывает, что пространство, разделяющее их, тотчас же увеличивается. Они теряют друг друга из виду с молниеносной быстротой. Эта женщина уже в другом месте. Так как я был рассеян, то мне хватило времени только на то, чтобы полюбить ее, но я не успел рассмотреть ее, не успел даже захотеть обернуть голову в ту сторону, куда она удаляется. Или же появляются другие, протестующие чувства. Соображения благоразумия, приличия, все, что вам будет угодно, очень скоро приводят к восстановлению положения.

Вы считаете, что я преувеличиваю! Действительно, сказанное мной, может быть, более правильно по отношению к мужчинам, чем по отношению к женщинам. Или, вернее, мужчины имеют смелость подмечать эти вещи, тогда как женщины... Словом, вы понимаете, что с такой теорией я могу позволить себе не быть лицемером. Я не стану оспаривать поэтому, что между этими барышнями и мной произошло, особенно в начале, что-то напоминающее чувство любви. Объяснения требовало бы обратное. Я говорю: между барышнями Барбленэ и мной - речь шла одинаково и о Марте и о Цецилии - само по себе это не имело никакого значения, никакого практического значения. Это не должно было привести ни к какому событию.

Я сказал вам, что мне случается быть очень восприимчивым к тому, что происходит вокруг меня. Да, но все это у меня очень беспорядочно. Я бываю прискорбно рассеян. Я и не думаю обращать внимание на вещи, которые происходят у меня под носом. Если я когда-нибудь женюсь, это может быть для меня большим несчастьем. Ха! ха! Итак, лишь совсем недавно я заметил, что я основательно запутался в сетях, расставленных этой семьей. Я открыл, что старшая, Цецилия, забрала себе в голову женить меня на себе и что г-жа Барбленэ бросала на меня взоры, как на будущего зятя. Первой моей мыслью было сесть на марсельский поезд и попросить какого-нибудь товарища уступить свою очередь на ближайший пароход. Я хорошо не понимаю, что удержало меня. Лень принять решение? Сожаление потерять месяцы своего отпуска? Превосходная кухня Барбленэ? Нет, конечно. Вы скажете мне: сила еще не сознанной любви? Нет, о нет! Скорее трудность ускользнуть таким образом без глупого вида; мысль, что родители заподозрят, чего доброго, ужасную историю, станут смотреть на меня, как на трусливого соблазнителя, который убегает после того, как обесчестил дом. Никогда не знаешь. Тем более, что Цецилия, наверное, после моего отъезда, я не скажу, стала бы, рыдая, признаваться в воображаемом падении - она не настолько дьявольская женщина! - но дала бы понять, что дело зашло чрезвычайно далеко. Оставаясь здесь еще несколько недель, я отражал эту опасность и давал себе время разубедить и родителей и детей в допущенной ими ошибке.

Я мог бы с этого момента начать холодно обращаться с обеими девушками. Я не поступил таким образом. Такое изменение тона придало бы мне вид господина, который немножко поздно заметил, что он перешел установленные границы и старается избежать последствий, в которых он сначала не отдавал себе отчета. Нет. Я продолжал вести себя, как обыкновенно. Но чтобы показать старшей, что она ошиблась, возомнив себя "предметом моих желаний", а также для того, чтобы дать почувствовать им всем, что у обеих мне нравилась и у обеих я искал миловидность юного возраста и ничего больше, я стал не то что оказывать предпочтение младшей, но допустил в обращении с ней большую непринужденность, чем в обращении со старшей. Я поступил, пожалуй, так, как если бы старшая росла с каждым днем, как если бы она на моих глазах становилась женщиной и с каждым моим новым приходом заслуживала нового уважения, утрачивая таким образом то, что меня в ней больше всего занимало. Потом я стал употреблять преимущественно слово "кузины" во множественном числе; по возможности: "мои кузины". Вы понимаете? Нечто коллективное, до очевидности семейное. Еще немного, и я стал бы трепать служанку по щеке и целовать самое г-жу Барбленэ. Но я недостаточно уверен в себе, чтобы решиться на такие вещи.

Но увы, у меня такое впечатление, что мои маневры не увенчались особенным успехом. Видите ли, во всяком деле хорошая работа требует знатоков. Боюсь, что мои ухищрения не попали в цель - или еще хуже.

- Не в этих ли видах вы решили сейчас выйти одновременно со мной и сопровождать меня... публично?

- Как?

- Да... чтобы сделать ваши намерения более очевидными.

- Вот это называется ошарашить! Знаете, вы меня сильно смутили. Я могу... или, вернее, я мог бы вам ответить вещи очень решительные и очень... чувствительные. Несомненно. Но то, что я вам сказал только что относительно моих теорий, ставит меня в затруднительное положение. Я оказываюсь в дураках. Я удручен, гораздо более удручен, чем могу выразить это. Что? Вы освобождаете меня от мотивированного и обстоятельного протеста?

- Я освобождаю вас от него.

Я ответила ему это после некоторого молчания, опустив голову и устремив глаза на полосу света, тянувшуюся перед нами, глухим и почти дрожащим голосом, как если бы эти несчастные слова были чем-то крайне торжественным и влекли за собой неисчислимые последствия.

Заметил ли это, однако, мой спутник? Передалось ли ему мое беспокойство? Во всяком случае, он сообщил разговору один из тех легких толчков, которые вдруг позволяют легче дышать.

- Вы выслушали меня с большим терпением. Это очень хорошо, но этого недостаточно. Вы обещали помочь мне. Да, да! Теперь вы располагаете моими признаниями, с одной стороны, и, я уверен, в той или иной степени признаниями молодых девушек - с другой. Таким образом, никто лучше вас не способен дать совет... Я стану задавать вам вопросы, а вас прошу лишь отвечать мне. Вы давеча сказали: "Ваша невеста". Какую из сестер вы имели в виду?

- Но... скорее старшую.

- Ах! Скорее... Ах!.. И ваши сведения почерпнуты от старшей?

- Не совсем. К тому же я сказала свою фразу опрометчиво. Я, должно быть, превратно истолковала вещи, сказанные мне случайно. Слово "жених" или "помолвка" поразило меня. Я не выдумала его. Но я могла плохо понять, по какому поводу или в каком смысле оно было употреблено. Во всяком случае, я поступила глупо, воспользовавшись им.

- Гм! Вы не хотите злоупотреблять доверием, оказанным вам молодыми особами. Это похвально. Однако, оказывая услугу мне, вы окажете услугу также им. Если все эти люди продолжают обольщаться на мой счет, мне нужно знать это. В противном случае обольщение так и не кончится.

- Ну, хорошо! Говоря откровенно, я думаю, что ваша политика ударила дальше цели. Желая вывести из заблуждения старшую, вы, как бы это сказать?..

- Ввел в заблуждение младшую?

- Слишком сильно сказано. Вы заразили болезнью старшей также и младшую.

- Ах, черт!

- И притом, произошло еще нечто худшее. Старшая не выздоровела. Лишь надежды или иллюзии переселились в другое место. Цецилия, как мне кажется, совсем не признает, будто все ее возбуждение не имело никакой почвы. Она обвиняет свою сестру в вероломстве, а вас... в непостоянстве.

- Разве вы не находите, что это ужасно? Настоящая история мореплавателя. Вы знаете ее? Случай приводит вас на берег. Вы вступаете в сношение с туземцами. Они принимают вас хорошо. Происходит обмен кусков баранины на мелкий стеклянный товар. Но вы не знаете их обычаев. Вы почесываете мизинцем ухо, и оказывается, что этому движению приписывается в стране ужасное и магическое значение. Совсем то же самое и здесь! Вы понимаете, я сам происхожу из провинциальной буржуазии. Но я уже давно покинул эту среду. Я забыл ее. И, кроме того, я жил в ней в том возрасте, когда мальчик может вольничать с кузинами, не навлекая на себя несчастий. Скажите мне, что вы сделали бы на моем месте?

- Мне кажется, я спросила бы себя прежде всего, достаточно ли я уверена в том, что я не люблю одной... или другой своей кузины.

- О, о! Я догадываюсь, что вы хотите сказать. Отличная вещь психология. "Вы, сударь, воображаете себе, что у вас так... самые пустяковые чувства к особе, именуемой Цецилией Барбленэ. Иногда вы даже склонны думать, что у нее грязные мысли. Уловки человека, не знающего себя. В действительности вы чахнете от любви к ней, да, сударь". Я дал бы что-нибудь, чтобы так было на самом деле. Потому что я порядком люблю пряные теории.

- Я спросила бы себя затем, располагаю ли я еще безусловной свободой решения... я хочу сказать, не дала ли я той или другой из этих девушек каких-нибудь прав на себя.

- Каких-нибудь прав на себя? Это ужасно. Мне кажется, что струйка холодной воды течет у меня по спине. И вы действительно так думаете? Нужно предположить, что я чудовище или что мореплавателю положительно чужды нравы туземцев. Вы не можете себе представить, как меня тревожит то, что вы думаете так.

- Но... я ничего не думаю... по крайней мере, я не произношу никакого суждения. Я только поставила некоторый вопрос.

- Да, и я должен буду ответить на него без всяких обиняков. Но уже самый вопрос леденит меня. Если бы я находил его нелепым, я мог бы пренебречь им. Но нет. Я отлично сознаю, что он имеет смысл. Меня больше всего устрашает мысль, что сама моя совесть может изменить мне и одобрить взгляды туземцев. Не правда ли? Я почесываю мизинцем ухо. Прискорбно уже то, что это простое движение вооружает против вас все племя. Но если я сам начинаю думать, что, почесав ухо мизинцем, я нарушил магический порядок и заслужил наказание, тогда... тогда!

Я слушала его, смеясь.

- И затем, сударыня, я льстил себя мыслью, что в этом деле вы будете на моей стороне... что чрезвычайно помогло бы моей совести выдержать удар. Но с вашим вопросом... Вы понимаете, я нуждаюсь во мнении человека сведущего, да - человека, который мог бы уверенно сказать мне: "При наличии таких-то местных обычаев и всех прочих обстоятельств вы поставили себя в такие условия, которые допускают такой-то исход. Вот перечень прецедентов". Это, может быть, вернуло бы мне уверенность в себе. Сам я не осмеливаюсь произнести свое суждение. У меня самого впечатление, что я не сделал и не сказал ничего такого, что имело бы хоть сколько-нибудь серьезное значение, что было бы похоже на какое-нибудь обязательство. Но впечатление это внушено мне моим здравым смыслом - моим здравым смыслом, не имеющим понятия о местных обычаях и взирающим на туземцев порядком-таки свысока. Притом человек легко поддается суевериям. Ничто не подчиняет нас себе так быстро, как мрачная мысль.

- Мне кажется, я поступила нехорошо, потревожив вас. Во всяком случае, вам важно знать, как ваши кузины относятся к происходящему. Может быть, есть еще время вернуть их обеих к здравым чувствам. Что касается средств, я их совсем не знаю.

Совсем не замечая этого, мы сделали не один крюк, чтобы позволить продолжаться нашему разговору. Но ресурсы города были в этом отношении не безграничны. Нам нужно было проявить много учтивости друг к другу, чтобы не заметить, что мы дважды прошли перед маленькой затерянной лавочкой, круглая лампа которой освещала стеклянные баночки так наивно, что несомненно от этого у меня вдруг всплыло во время пути трогательное и милое воспоминание первого детства и рождественских яслей.

Вдруг мы оказались на улице Сен-Блез, как раз в том месте, где она пересекается улицей де Люиль. Вышли мы на нее по переулку Деван-де-ла Бушери, которого я не узнала; по контрасту с мраком, в который мы все время были погружены, улица Сен-Блез показалась нам почти ослепительно яркой.

Мы были захвачены врасплох центром города, так что не успели обдумать, как нам разлучиться. Довольно глупо мы остановились на самом перекрестке, придумывая - и один и другая - такой способ покинуть друг друга, который не показался бы слишком подозрительным ни окружающим нас, ни нам самим.

Мы собирались было уже обменяться друг с другом полунасмешливыми взглядами по поводу нашего затруднительного положения, как вдруг мы увидели в двух шагах от себя Цецилию Барбленэ. Да, это была Цецилия, старшая сестра из закопченного дома. Цецилия - темное тело. Казалось, она вышла не из уличной толпы, но порождена движением нашей мысли. И на улице так же, как и там, в своем доме, она образовывала род поглощающего пробела, в котором свет и оживление, казалось, резко ослабевали и исчезали, какую-то пустоту среди улицы.

Цецилия поклонилась нам и прошла мимо. Я не успела различить выражение ее лица или, вернее, я не сделала никаких усилий, чтобы схватить его. Я не старалась также увидеть, в каком направлении она удалилась.

Мы сделали несколько шагов вперед. Пьер Февр полуоткрыл рот так простодушно, точно мальчик, застигнутый на месте преступления. Но его поднятые брови, складка на лбу и блеск глаз самым очаровательным образом выражали, что он как знаток смаковал исключительность этой встречи и испытывал больше наслаждения от разыскивания причин ее, чем беспокойства от того, что сам играл в ней роль застигнутого.

Одну или две минуты мы оставались безмолвными, не находили слов; но было ясно, что мысль наша деятельно работала. Что касается меня, то я была охвачена чувством чего-то серьезного и сладостного. Лучше всякого другого я понимала все то неприятное, что было заключено в этом факте. Я готова была доказывать себе неизбежность следствий из него, готова была преувеличить их. Но тревога моя нисколько не походила на уныние.

Наконец, Пьер Февр, бросив взгляд на бляху с названием улицы, сказал мне:

- "Встречи на улице Сен-Блез или Тщетная предосторожность".

Он прибавил:

- Согласитесь, что эта встреча необыкновенна и даже неестественна. Случалось ли вам и раньше встречать ее в этот час и в этих краях?

- Нет.

- Сейчас по крайней мере семь часов. Барышни Барбленэ не принадлежат к числу тех особ, которым дают поручения в город после семи часов вечера. Над этим стоит пораздумать. Покамест же я констатирую, что если есть человек, умеющий взяться за дело, то это именно я. Воображаю, как вы разъярены на меня!

Он замолчал, минуточку подумал, между тем как множество маленьких улыбок, казалось, скользило по его лицу, струилось по его чертам, точно изливаясь из его глаз.

- Слушайте. Раз уж я так хорошо начал, как говорится, компрометировать вас, то, может быть, мне лучше всего продолжать в таком же духе. Ошибка часто является только преждевременно сорванной истиной. Хотите, мы пообедаем вместе за отдельным столиком в самом центральном ресторане города?

- Вы шутите?

- О нет! Говорю серьезно. Я очень хорошо взвешиваю то, что я говорю - одна ошибка не идет в счет, - и то, что я делаю.

- Гм... нет.

- Нет?

- Нет. Над этим тоже следует пораздумать.

- Вы хотите подумать, прежде, чем принять приглашение?

- Нет. Я хочу сказать, что над подобным предложением следует, может быть, больше раздумывать тому, кто его делает. Вы, я вижу, любите обращаться запросто с молодыми девушками. Жаль, что они не могут относиться к этим вещам так же легко, как вы.

- Легко! Извините, извините! Думайте что вам угодно о моем поведении у Барбленэ. Я заслуживаю осуждения. Но я уверяю вас, что в настоящий момент я говорю серьезно... решительно. Вы скажете мне, что вы не видите большого различия? Но вы знаете, на море "Огонь в трюме" произносится тем же тоном, что и "Пассажиры первого класса находят, что рыба дурно пахнет". Кроме того, тут будет уже не легкомыслие, тут будет...

- До свидания, господин Пьер Февр. Вы очень любезны, проводив меня так далеко.

IX

В отеле я застала Марию Лемье, которая пришла двумя или тремя минутами раньше. Мне это доставило удовольствие. Мне казалось, что достаточно мне сесть за один стол с нею, как у меня возникнет чувство безопасности, ко мне вернется уверенность.

Но между первой и последней ложкой супа я вдруг была увлечена головокружительным потоком мыслей, самой замечательной особенностью которого было то, что он не имел почти никакого отношения ни к волнениям моего дня, ни к присутствию Марии. В то мгновение эти мысли произвели на меня впечатление чего-то важного. Я хотела бы уметь выразить их при помощи внутренней речи, как бы для того, чтобы лучше сознать их ценность и помешать им исчезнуть бесследно. Но несмотря на то, что мысли эти показались мне возвышенными, несмотря на то, что они были, может быть, рассуждением о целой жизни, они были чрезвычайно далеки от слов, подобно тем мечтаниям, когда мы довольствуемся воспроизведением в своем воображении прогулки в лесу, дороги, делающей поворот, или красок неба, слишком острых для того, чтобы их можно было выразить при помощи названия.

Однако, мысли мои нисколько не были похожи на вереницу легких видений. Каждый момент моего размышления представлялся мне внушительным, почти материально грубо давал мне чувствовать свое прохождение. Предо мной вдруг пронеслась одна сцена моей повседневной жизни, затем другая; представилось, как я нахожусь в одном месте, затем в другом; и каждый раз я видела собрание существ, составившееся внезапно с большой энергией; при этом подробности, "которых не выдумаешь", светились ярко, как наглядные доказательства; но особенно существенно то, что каждое такое представление нажимало на мое сознание; каждый образ был также давлением, походившим на пожатие руки и на биение сердца. Эти частые пульсации не причиняли мне никакого страдания и были мне скорее приятны, но у меня было сознание, что они мне очень дорого стоят, и что дух мой не обладает средствами долго выдержать такое напряжение.

Когда я устраняю из всей этой фантасмагории ее странный привкус и стараюсь отыскать ее смысл, то мне сдается, что она походила на сопоставление друг с другом в стремительном движении обстоятельств моей тогдашней жизни, когда мне часто доводилось встречать другие существа, доводилось сталкиваться или входить в соприкосновение с другими лицами; и я отчетливо видела, что это сопоставление открывало мне не различные стороны бытия, но множество очень плохо связанных между собой видов бытия, множество моих собственных качеств, лишенных какой бы то ни было общей меры, множество несовместимых способов испытывать счастье и исполнять долг. И я отлично отдавала себе отчет в том, что для поведения более серьезного, чем поведение животного или поведение флюгера, нужно было обладать способностью постоянно удерживать перед своим взором весь этот круговорот раздельных мыслей или, по крайней мере, хранить постоянно наличным в уме все его совокупное значение.

Первые слова Марии Лемье заняли место рядом с моими мыслями и, не задевая их, заставили их, однако, мало-помалу отступить на задний план. Я почувствовала, как они удаляются, ускользают из моих глаз и погружаются, как дым, уносимый ветром, в потемки души, откуда они, может быть, никогда уже больше не выплывут.

После этого я почувствовала себя очень внимательной к Марии Лемье, а также очень занятой воспоминаниями об испытанном мной сегодня после полудня. Я поняла также, что мне нужно попытаться согласовать эти воспоминания с присутствием Марии Лемье.

Несомненно, не могло быть и речи о том, чтобы посвятить Марию во все происшедшее. Но не было также возможности оставить ее в полном неведении.

Какую найти уловку? Как совладать с собой в такой степени, чтобы в моей речи было соблюдено достаточное приличие? Я знаю, что Мария не отличается ни особой подозрительностью, ни особой чуткостью. Но мне стоит большого труда не передать ей моей собственной проницательности. Если я не проявлю надлежащей ловкости, то я же стану искать в ее глазах насмешливой мысли, о которой сама она не догадается, - я же и увижу в них мое замешательство в необычайно увеличенных размерах.

Я попеременно испытывала то робость, то смелость. Вдруг я воспользовалась одним из этих приливов храбрости и решилась:

- Что же это, Мария, вы мне никогда ничего не сказали о некоем господине Пьере Февре, который производит впечатление человека, часто посещающего Барбленэ. Вы, наверное, встречали его в какой-нибудь из своих приходов. Я уже и ранее заметила его; но особенно вчера мне довелось быть с ним довольно продолжительное время. Я разговаривала с ним о различных вещах. Так как и ему нужно было возвращаться в город, то он даже провожал меня часть пути. У меня впечатление, что он довольно близок к семье Барбленэ. Мне кажется, он их дальний родственник. Правда, человек он несколько иного круга. Тем не менее, это очень любопытный элемент среды, окружающей Барбленэ, и мне очень хотелось бы знать, что вы о нем думаете, какое впечатление произвел он на вас, какое место отводите вы ему на общей картине. В самом деле, это пункт, в котором мы еще не отдали себе отчета. Это пробел в нашем столь добросовестном изучении семьи. Вы знаете, это очень прискорбно, и у меня возникает вопрос, не придется ли нам проделать весь наш труд сначала? Меня очень удивляет, что вы, человек науки, прошли без внимания мимо этого факта - разве только он остался совсем неизвестным вам. В науке - не правда ли - нет фактов, не стоящих внимания? Что вы мне скажете по этому поводу, моя маленькая Мария?

Я стала очень податливой. Я почувствовала, как во мне накапливается материал для целого часа болтовни: насмешливой, поверхностной или лживой - по желанию.

Мария ответила мне спокойным тоном:

- Ах, да! Господин Февр, действительно. Они представили мне его. Я даже раз обедала вместе с ним.

- Вместе с ним?

- Да, у них.

- Он ухаживал за вами?

- Почему? Нет, он не ухаживал за мной. Я припоминаю, что он много говорил. Г-жа Барбленэ с своей провинциальной учтивостью сказала нечто вроде того, что я - настоящая ученая, что я проделываю перед своими ученицами изумительные опыть что ни один инженер не превзойдет меня в облает вычислений и что до знакомства со мной ее дочери никогда не думали, чтобы женщина была способна сделать такие успехи в математических науках. Тогда он завел речь о некоторых проблемах математической физики, касаясь их вскользь, но одна идея влекла у него за собою другую. Он вспоминал вещи, которые когда-то очень занимали его. Он принялся рассказывать каким несчастьем для него было, по прохождени двухлетнего курса специального института с полной программой Политехнической Школы, по получении уж не знаю какого количества аттестатов, занимать теперь должность какого-то управляющего гостиницей - он служит в администрации пароходного общества, кажется, по части снабжения больших пассажирских пароходов. Он совсем забыл о присутстви Барбленэ или, вернее, утратил представление о том, кто они, потому что у него бывал иногда такой вид, точно он желает узнать их мнение, и было комично слышать, как он сожалеет перед этими превосходным людьми о времени, когда он надеялся найти общее уравнение вязкости газов. Да, нужно было видеть, как он потрясал своим дессертным ножом, взяв его за лезвие и устремив пытливый взор на г-на Барбленэ, как если бы последний собирался сейчас сразить его каким-нибудь сокрушительным возражением.

- Но разве это не было манерой ухаживать за вами?

- Если угодно; однако, я не думаю. Мое присутствие пробуждало в нем целую цепь мыслей, к которым он давно уже не обращался и которые повторял вновь с удовольствием. В тот момент он имел возможность громко высказать их.

- Воспользовавшись этим случаем, он решил уже заодно пустить пыль в глаза Барбленэ? Особенно в глаза барышень?

- Нет, у меня не было такого впечатления. Это даже довольно любопытно. Он имел вид человека, ведущего себя совсем как те несносные существа, которые позируют для галерки, между тем как на самом деле он вел себя как раз обратно. Вы найдете, что я объясняю очень плохо. Вы знаете, я...

- Да, я понимаю вас. И вам приходилось еще встречаться с ним?

- Да, два или три раза, насколько я припоминаю, но все мельком.

- Вы мне не говорили об этом.

- О! Обед, на котором я встретила его, был еще до того, как вы познакомились с Барбленэ. И кроме того, признаюсь вам, мне никогда не приходилось столько думать о нем, как сегодня... Но почему вы спрашиваете? Вы приписываете этому господину какое-либо особенное значение?

- Я? Нисколько. Но так как это, по-видимому, единственный молодой человек, посещающий дом, то невольно возникает вопрос, не имеет ли семья видов на него.

- Да, это правда. Я припоминаю, что один раз подумала об этом.

- Вы ничего не заметили по поводу отношений между молодыми девушками и ним?

- Ничего особенно характерного. Он обращался с ними фамильярно, как с маленькими родственницами. Кроме того, если бы назревало, что-нибудь, я знала бы об этом. Вопреки тем представлениям, которые могли быть внушены вам словами г-на Барбленэ - помните, когда он провожал вас, - я в курсе всяких домашних тайн. Г-жа Барбленэ каждую минуту спрашивает моего совета по гораздо менее серьезным делам, чем это. Вы могли убедиться в этом на примере уроков музыки. Ее дочери поступают точно так же. Папаша Барбленэ не идет в счет. Он отводит вас в уголок, чтобы посокрушаться относительно характера, который придается воспитанию его дочерей, и иногда немного косится на меня. Но все решается без него. Поэтому меня нисколько не удивит, если окажется, что папаша Барбленэ подумывал о браке, имея в виду этого господина. Это совсем в его стиле. Он уж видит себя несчастным отцом двух стареющих ученых девиц и, чтобы избежать этого несчастья, готов выдать их замуж хотя бы за артельщиков. Но в действительности он ничего не может. Что же касается г-жи Барбленэ, то Пьер Февр не совсем такой зять, какого ей нужно. Нет. Ей нужен скорее инженер Компании, в пенснэ, окончивший Политехническую Школу "первым" - ее любимое выражение; все те, о которых я слышу от нее, поступили и окончили "первыми" - и притом все они обладатели крупного личного состояния.

- Да... Итак, вы думаете, что если бы у Барбленэ существовал какой-нибудь проект относительно этого г-на Пьера Февра, то вы знали бы о нем?

- Несомненно.

Я рассчитывала посидеть в этот вечер с Марией Лемье довольно долго, однако она дала мне понять, что у нее есть работа. Я не боялась остаться одна. Но одиночество, несомненно, снова поставило бы меня лицом к лицу с мыслями и волнениями только что проведенного мною дня, которые, как я уже видела, столпились, поджидая меня. Но сгорая от нетерпения свободно замешаться в их сумятицу, будучи наперед уверена, что получу от этого огромное возбуждение, я все же не чувствовала себя достаточно приготовленной к этому торжественному внутреннему событию.

Было одиннадцать часов, когда я возвратилась в свою комнату. Несомненно, заключения наших дней не походят одно на другое. И если бы я имела мужество вызвать в памяти весь свой жизненный опыт, то мне доставило бы удовольствие сравнить между собой, в фантазии, протягивающейся подобно фризу, способы, какими душа снимает с себя бремя проведенного дня. Может быть, это было бы полезно для моего счастья. Я думаю, по крайней мере, что это дало бы мне утешение. Но я еще недостаточно стара.

В этот вечер маленькое пространство моей комнаты показалось мне заколдованным. Я отчетливо увидела, что не следует больше рассчитывать на пережевывание впечатлений, которое было так естественно ожидать мне. Мысленно воспроизводить одно за другим события, в которых я участвовала сегодня после полудня, отдельные моменты разговора у Барбленэ, положение каждого действующего лица, неожиданные поступки Пьера Февра, нашу длинную прогулку по темным улицам, вещи, которые он мне наговорил, мое собственное поведение, наконец, встречу с Цецилией... Нет. Всему этому несомненно была присуща известная значительность; все это мне предстояло разобрать; но не в этот вечер. По крайней мере, такой способ думать о впечатлениях дня очень уж не прельщал меня в тот момент.

Пока я расплетала свои волосы, и гребешок, брошенный мной, с легким шумом скользил по мрамору комода, у меня возникло представление церкви, выходящей на большую холодную улицу предместья, улицу с вагонетками, с порывами ветра и с ломовыми телегами; я увидела женщину, идущую по улице, встречающую на своем пути церковь и заходящую в нее. Эта женщина терзаема всеми муками, и входит она в церковь для того, чтобы перестать думать о них и в то же время начать думать о них лучше.

Потом глаза мои устремились на гребешок, тешились рассматриванием его изгиба и отблесков на нем, видом освещенного мрамора, на котором он лежал. Я жалела, что я больше не ребенок. Если бы я была еще маленькой девочкой, я хорошо знала бы, чем сделается гребешок: санями в какой-нибудь северной стране, остановившимися посреди необъятной равнины. Гладкий снег сверкал бы под лучами печального солнца. Люди, сидящие в санях, может быть, слышали бы волчий вой; может быть, одна из лошадей запряжки уже замерзла бы.

Когда я легла, то заметила, что у меня не было никакого желания спать, но я не боялась также бессонницы. Я изумлялась тогда, какую легкость мы находим иногда в жизни, с каким довольством отдаемся течению времени. Тогда как в другие дни мы бываем способны провести время, только уцепившись за нить интересных мыслей; мы ужасно боимся, как бы они не покинули нас, мы всячески заискиваем перед ними. В тот вечер у меня не было никакой нужды в моих мыслях. Постель моя держала меня совсем иначе, чем обыкновенно. Она вызывала во мне не столько чувство покоя, сколько ясность, подобную той, которую дают нам высокие и пустынные места. Я слышала, как во мне родятся слова вроде "девственная чистота вершин".

Мало-помалу я начала различать странную мысль, которая доставляла мне большое удовольствие и на мгновение показалась мне необыкновенно ясной. Когда я пытаюсь выразить ее сейчас, я вижу, до какой степени она противится этому, хотя я до сих пор не перестала ощущать ее волнующий смысл. Он был приблизительно такой - конечно, оттенки в действительности были бесконечно богаче, и сила убедительности совсем другая.

Я говорила себе, что в повседневной жизни нашему телу обычно доводится вновь находить определенные предметы, определенные места и что оно каждый раз находит их такими, какими оставило их накануне, помещенными и расположенными так же, как они были помещены и расположены. Постель, комод, столик, окно - все сохранило прежние расстояния между собой; все эти предметы обмениваются между собой теми же взглядами, что и вчера, и перекрещивают их таким же образом. Мое тело хотя и движется, но в конце концов снова проходит по тем же местам и протягивается на постели, которая оставалась неподвижной. Но разве эти самые места, эти самые предметы, это самое тело, пребывая в пространстве, которое я назову видимым, продолжая верно занимать в нем определенные места или возвращаться на них после совершения маленьких обычных рейсов, - разве не производят они на меня впечатления, что все это время они пребывали также в другом пространстве невидимого порядка, и подверглись там огромным перемещениям, описали причудливые орбиты, которые установили между ними совсем новые расстояния и заставляют их занимать теперь совсем отличные положения, частью более тягостные, частью более удобные? Все это в такой степени, что самые знакомые предметы и я сама никогда не оказываемся дважды во вполне тождественном положении друг к другу; в такой степени, что я никогда не бываю дважды помещенной одинаково по отношению к мировым токам и что, подобно дому, волшебно перенесенному ночью с холма в долину и с севера на юг, тело мое бывает изумлено тем, что чувствует себя иногда хорошо, иногда плохо "поставленным".

Да; неспособная проникнуть в глубину тайны, я иной раз подмечаю эту работу чародейства, захватываю момент, когда она совершается, почти что вижу ее. Я припоминаю, что бывали вечера, когда эта самая постель казалась мне расположенной в глубине какой-то лощины, страшно далеко от всякой высоты, и что обескураживающие расстояния бежали надо мной; как если бы земля понемногу расступалась под тяжестью моего тела; и подсвечник на ночном столике был уже очень далеко от меня, переместился в область, которая становилась для меня недоступной; я видела, как потолок моей комнаты отодвигался от меня и терялся в высоте, подобно небесному своду.

Я еще и не помышляла о сне, когда часы начали бить полночь. Это были часы, которые я, наверное, слышала много раз, но не обращала на них внимания и не задавалась вопросом, где они могли находиться. Звуки доносились издали, может быть, от маленькой церкви или от монастырской часовни.

Не успели еще прозвучать двенадцать ударов, как раздался бой других часов. Я слышала удары их обоих с необычайной отчетливостью. Но они не содержали в себе ничего такого, что способно было бы пробудить кого-нибудь или хотя бы прервать чье-нибудь размышление. Ничто не могло быть более сдержанным, чем это извещение часа, более интимным, чем эти два публичные голоса.

Я была прежде всего охвачена чувством ожидания. Я была уверена - несомненно вследствие того, что смутно уже подмечала это, - что двое часов начнут бить во второй раз. Мне показалось, что тело мое съеживается или, вернее, что какая-то тяжесть равномерно давит на него со всех сторон. Из моих губ, которые, трепеща, немного приоткрылись, стало вылетать более короткое и более напряженное дыхание. Особенно чувствительной сделалась моя грудь, как если бы в ней была сосредоточена вся хрупкая оболочка моей жизни. Внутри учащенно билось мое сердце, извне же должны были донестись двенадцать ударов обоих часов, легких и неодолимых.

Вдруг первые часы действительно начали повторять полночный бой. Почти тотчас же зазвучали другие, которые немножко поторопились. Звуки их обоих чередовались, едва-едва отличаясь друг от друга. Но сила их проникновения чрезвычайно увеличилась от этого, как если бы мое существо не было подготовлено к защите против этого союза. Каждый звук одних часов наносил рану, которой препятствовал затянуться звук других. А навстречу им посылало свои удары мое сердце. Создавалось впечатление, что это тройное биение пыталось объединиться, исступленно переплестись над обломками моей жизни.

"Я обращусь в ничто!" - желала я воскликнуть. "Один удар! Еще один удар, и я обращусь в ничто!" И этот нелепый крик принес бы мне облегчение, если бы стыд не остановил его на моих губах. В свидетели тайны, совершавшейся в моем теле и остававшейся нераскрытой, покуда она не была названа, я не осмеливалась призвать молчание своей комнаты. Я хотела бы обрести наивность святых и сивилл, их мужество облегчать себя словом, освобождаться от своего страдания криком. Но мы не умеем больше утолять своих мук; какой-то ложный стыд всегда удерживает нас. Уравновешенный взгляд Марии Лемье как-то присутствовал в этой комнате. Окружающее меня пространство не было вполне очищено от недоверчивых призраков. Матери моих учениц откуда-то смотрели на меня подозрительным взглядом. Спокойствие, Люсьена! Дрожащая Люсьена, спокойствие. Где, по-твоему, находишься ты? И только что раздавшийся удар не является ли уже последним ударом?

X

На другой день, в десять часов, я едва только заканчивала свой туалет. У меня не было сколько-нибудь серьезного негодования на себя за это непривычное запоздание, и я всячески избегала приписывать ему какое-либо значение.

Я давала урок в городе в одиннадцать часов дня. У меня оставалось более чем достаточно времени, чтобы поспеть на него. Я знала, что я буду точной, как обыкновенно. Правда, я проявляла к этому большое равнодушие.

Солнце, весело освещавшее мою комнату, заставляло меня забыть о свежести воздуха. Мрамор комода блестел тем блеском, который мы называем дерзким, если замечаем его в чьих-либо глазах. Когда мне случалось задевать его, то холод прикосновения вызывал во мне представление весны, утренней прогулки по обнаженной роще, затем - по какой-то неведомой мне ассоциации - чувство длинной вереницы убегающих предо мной лет, бесконечной перспективы действий, шумящих, как придорожные тополи.

Совершая свой туалет, я разбросала кругом себя множество предметов. И даже, правду сказать, вся моя комната оставалась неубранной до этого уже позднего часа, и беспорядок ее еще более подчеркивался солнцем. Меня это не раздражало в такой степени, как можно было бы ожидать. Я воображала себе богатую молодую женщину в роскошной квартире, которая, прохаживаясь из комнаты в комнату, все не может кончить свой туалет и всюду оставляет вокруг себя беспорядок, уборка которого будет предоставлена более грубым рукам. Я говорила себе, что для бедной девушки я не так уж плохо выбрала ремесло, ибо оно при случае позволяло мне симулировать лень и небрежность богатой женщины. Вдруг я услышала, что ко мне стучатся. Я подумала, что принесли письмо, и открыла дверь. Предо мною стоял г-н Барбленэ.

- Извините, сударыня, я очень неделикатен... так неудобно беспокоить вас в этот час. Но я полагал, что вернее застану вас.

Я пододвинула ему стул.

- Нет, нет; я к вам только на минутку. Я пришел просто из-за этого зонтика, который, наверное, ваш... вы, наверное, забыли его у нас вчера вечером... Я подумал, что он, пожалуй, понадобится вам при этой непостоянной погоде. Вам могла бы занести его служанка. Но сегодня у нее большая уборка. Она была бы в состоянии зайти к вам лишь значительно позже. Ну, а мне было совсем нетрудно прогуляться сюда.

Я посмотрела на зонтик: это был мой. Я с изумлением узнала, что оставила его накануне у Барбленэ, и не припоминала даже, что взяла его с собою, когда отправлялась к ним.

- Благодарю вас. Но, право же, вам не стоило беспокоиться.

- О! Не будем говорить об этом, не будем говорить об этом.

Он стоял посередине комнаты, такой растерянный, выказывая такое явное желание остаться, так мучимый тем, что он еще хотел сказать мне, что я пожалела его за его замешательство.

- Но садитесь же, господин Барбленэ. Вокзал так далеко отсюда, а дорога идет в гору. Отдохните минутку.

Пока он сидел, я быстро перебрала три или четыре гипотезы, которые могли объяснить его поступок, и обратилась непосредственно к самой неприятной. "Семья Барбленэ, оскорбленная обстоятельствами моего ухода, в негодовании от сообщения Цецилии о ее встрече, решила отказать мне и, чтобы позолотить подносимую мне пилюлю, рассчитывает на простодушие папаши Барбленэ".

Почти непосредственно вслед за этим меня охватило уныние. Я бросила взгляд на свою комнату, на разбросанные предметы: "Ты хорошо сделала, маленькая Люсьена, воспользовавшись сегодняшним солнечным утром, чтобы вообразить себя на мгновение богатой женщиной. Еще пять минут, и было бы уже поздно... Будешь ли ты в состоянии вновь переносить лишения?.. А твоя дрожь с утра до вечера, как священное одеяние? А это пение в ушах, как если бы душа твоя, раскрывающаяся и мало-помалу от тебя уходящая, становилась сводом над твоей головой и церковной музыкой? Припоминаешь ты их? Найдешь их вновь? А твои вечерние слезы, останутся они у тебя?"

Г-н Барбленэ говорил мне в этот момент:

- Конечно, когда идешь кратчайшим путем, подъем немного тяжел.

Затем:

- Несмотря на свой возраст, я не боюсь усталости. Я не имею обыкновения обращать на нее внимание. Но когда случаются заботы, я не выдерживаю. Да. У меня, наверное, неважный вид. Я провел неприятную ночь, - да, сударыня.

- Г-жа Барбленэ чувствовала себя нехорошо?

- Нет, слава богу! Ах! Никто не знает, что я пошел к вам. Вы не выдадите меня? Так будет лучше. Представьте себе, что вчера вечером, очень поздно, я отправился взглянуть, что делается в мастерских. Там работала ночная смена, выполнялся срочный заказ. Когда я возвращался, было уже за полночь. Вы никогда не были у нас в первом этаже? У каждой из наших дочерей есть там по отдельной комнате, у самой лестницы. Наша комната находится в конце коридора. В этот час они давно уже должны были быть в постели. Итак, проходя мимо двери Марты, я слышу возбужденный разговор, повышенный голос и чьи-то рыдания. Я догадывался, в чем дело. Однако, я не думал, что оно так серьезно. Самые слова не долетали до меня, но самый тон голоса поверг меня в беспокойство. Я постучал в дверь два или три раза. Они, казалось, совсем не обратили на это внимания. Я открыл, вошел. Марта лежала или, вернее, сидела в своей постели, совсем раскрытая, несмотря на холод, и рыдала, закрыв лицо руками. Цецилия наклонилась над ней, облокотившись на ночной столик, и говорила ей прямо в лицо, торопливо, стиснув зубы; ее гневное возбуждение было так велико, что она сначала даже не обернулась ко мне. Я подошел к ним и сказал: "Что с вами, дети? Вы обе с ума сошли". Марта закричала мне: "Папа, папа! Она все мучит меня. Я ничего ей не сделала. Зачем же она меня мучит? Зачем она приходит в мою комнату, чтобы изводить меня?" Цецилия сурово посмотрела на меня, точно собиралась укусить меня. Потом она сделала над собой усилие и попыталась даже улыбнуться: "Отец, вам не нужно расстраиваться. Это наши маленькие девичьи дела. Я болтаю с Мартой. Марта безрассудная. Ей нельзя слова сказать: она сейчас же начинает кричать, точно с нее дерут кожу. Если вы станете жалеть ее, никогда конца не будет ее плачу. Это балованное дитя в семье. Маменькина дочка! Херувимчик!" И она поправила подушку под головою Марты.

Мне стоило большого труда добиться от них какого-нибудь толку. Наконец, я схватил суть. Вы уже немножко в курсе дела, не правда ли, сударыня? С тех пор, как наш родственник Пьер Февр переступил порог нашего дома, эти малютки потеряли голову. Я с самого начала увидел, что от его посещений нам будут одни только неприятности. С самого первого дня мне стало ясно, что этот молодой человек не для нас. Это отличный юноша, в глубине своей, я думаю, порядочный, но его вкусы нам чужды. Он слишком утончен, слишком блестящ... да, да! Нам следовало бы быть начеку и в случае необходимости прийти на помощь молодым девушкам. Однако, жена моя смотрит на вещи иначе. Она забрала себе в голову, что это как раз самая подходящая партия для Цецилии, и возомнила, что с момента, как она сама даст согласие, дело устроится безо всякого труда. Как бы не так! Обе девочки влюбились в своего кузена. Какая раньше? Точно не могу сказать. Я не думаю, чтобы Цецилия с самого начала до такой степени обезумела. В характере, в типе Пьера Февра есть особенности, которые, в сущности, не должны бы очень нравиться Цецилии. Но она ведет себя немножко как собака, которая бросает кость, если никто не пытается отнять ее у нее, но готова погибнуть над этой костью, как только ей покажется, что кто-нибудь обнаруживает поползновение на нее. Что касается Марты, то это натура очень чувствительная. Вас, например, она обожает. Ручаюсь вам. О! Это не значит, что она любит всех и каждого. Далеко нет. Ей нужно понравиться, и ведь - знаете! - она не очень расположена к семье. Но когда она привязывается к кому-нибудь... Заметьте, что по своему характеру она очень склонна к самопожертвованию... да, очень упряма и в то же время очень склонна к самопожертвованию. Она готова была снести женитьбу Пьера Февра на Цецилии. Удивительно, не правда ли? Но убедить ее в том, что она нехорошо поступает, пылая любовью к своему кузену, который почти что жених ее сестры, особенно выбить у нее из головы мысль, что ее кузен оказывает ей, Марте, предпочтение и только ее любит взаправду! Нет, она скорее согласится быть изрубленной на мелкие кусочки! Вот что приводит в отчаяние Цецилию - эта манера бесстрастно, покорно говорить ей: "Выходи за него замуж, если можешь; это меня не касается, этот вопрос решает семья. Но чувства мои остаются со мной". Они проводят время в том, что мучают друг друга. Музыка, рояль... мне прискорбно говорить вам это. Жена моя воображает, будто мысль принадлежит ей и будто теперь самый подходящий момент заполнить пробел воспитания дочерей. Ба! Просто вопрос соревнования. Достаточно было, чтобы Пьер Февр во время одного из своих первых посещений заговорил о музыке и сделал удивленные глаза, когда узнал, что наши барышни не умеют играть на рояле. На другой же день Марта воспылала желанием учиться играть, и Цецилия тотчас же исполнилась еще более сильным влечением к музыке. Это совсем не сложно. Вот с чем я никак не могу примириться у женщин. Я могу говорить вам это, потому что вы высшее существо. Я сам в юности питал склонность к музыке; я даже начал учиться на флейте. Но причиной моего желания учиться была любовь к музыке; вся суть в причине.

Словом, я пришел сюда совсем не для того, чтобы пересказывать вещи, вам, вероятно, уже отлично известные, но чтобы изложить события этой ночи, потому что они, в некоторой степени, касаются также и вас, и вы, вероятно, недоумеваете, каким образом вы могли быть в них замешаны. У вас не звенело в ушах этой ночью, когда вы засыпали? Если нет, то это не вина моих дочерей.

- Как так?

- Я стыжусь рассказывать вам это. Можете себе представить, что еще придумала эта несчастная Цецилия, чтобы привести в отчаяние свою сестру? Она забрала себе в голову доказать ей, что Пьер Февр безумно влюбился в вас, как только вас увидел! И ни один адвокат не сумел бы привести столько доводов: прежде всего, достаточно видеть Пьера Февра, когда он с вами разговаривает; далее: он бывает занят только вами, когда вы у нас; в ваше отсутствие он все время твердит о вашем таланте, ваших манерах, вещах, которые вы говорили; а вчера вечером, когда все рассчитывали, что он останется обедать, как обыкновенно - служанка даже нарочно поставила для него прибор в духовой шкаф, - он не мог примириться с вашим уходом и, толкаемый какой-то силой, с которой он не в состоянии был совладать, вдруг решился вас провожать. Но вы услышите еще более занятные вещи. Цецилия похвалялась тем, что следила за вами или, по крайней мере, настигла вас в городе, и она имела наглость... Но вы негодуете на меня, мадмуазель? Своим поведением в данный момент я в самом деле, произвожу впечатление очень грубого и невоспитанного человека. Но прошу вас, дорогая мадмуазель, смотрите на вещи так, как я вам излагаю. Вы видите перед собой беднягу-отца, у которого голова пошла кругом и который говорит вам все, как духовнику. Вы отлично видите, что я принимаю Цецилию за то, что она есть: за молодую наполовину обезумевшую девушку, которая грезит наяву. Но я пришел попросить у вас совета, а вы можете дать мне его только в том случае, если я ничего от вас не скрою.

- Прошу вас, господин Барбленэ, продолжайте. Что бы вы ни сказали мне, я не обижусь.

- Хорошо! Она имела наглость рассказать своей сестре, что она видела вас - Пьера Февра и вас - нежно разговаривающими на темных улицах, затем долго прощающимися в самом людном месте улицы Сен-Блез, как люди, которые больше даже не считают нужным прятаться... Еще раз прошу у вас извинения за то, что передаю вам такие глупости. Но было бы совестно оставить вас в неведении относительно них - ведь вы так преданы нашим дочерям и так чистосердечны. Не сердитесь слишком на мою несчастную Цецилию. Несомненно, у вас полное право вознегодовать на ее поступок; ведь, в конце концов, вы госпожа своих действий, и если бы даже болтовня Цецилии десять раз соответствовала истине, какие отчеты должны вы давать нам? Более того...

- Нет, господин Барбленэ, не нужно столько извинений; говорите. Поступайте так, как если бы дело шло не обо мне.

- Естественно, что Марта стала обвинять свою сестру во лжи, заявлять, что она демоническая женщина. Но ручаюсь вам, что она страдала. Цецилия не могла изобрести ничего более злобного. В настоящий момент Пьер Февр и вы являетесь для Марты двумя самыми дорогими на свете существами, уверяю вас. Сказать ей, что вы похищаете у нее сердце Пьера Февра - вы понимаете, в какое состояние это может ее повергнуть! О! Это будет не бешенство, даже не злоба и не желание причинить вам зло. Но если она действительно поверит всему этому, она окажется жестоко разочарованной. Слушайте, что я вам скажу: самое горькое для нее, пожалуй, не то, что ее кузен покидает ее ради вас, а то, что вы, вы можете полюбить Пьера Февра. Потому что, начиная с этого момента, не останется больше сомнений: она будет уверена, что кто-то другой гораздо более дорог вам, чем она; между тем, как до сих пор ничто не мешало ей считать, что, может быть, она была вам дороже всех. Я понял это из заключений, к которым она пришла. Вы не можете себе представить, чем вы являетесь для этой крошки. Однажды за столом кто-то из нас высказал предположение, что вы рано или поздно выйдете замуж и тогда покинете своих учениц. И что же вышло? Марта, обыкновенно такая тихая, пришла чуть ли не в ярость. Можно было подумать, что ей нанесли личное оскорбление. Ах, вы знаете, дети этого возраста очень нетерпимы. Раз они привязываются к вам, вы должны существовать только для них.

- Однако, разве Марта не испытывала уже чувств, которым она отдается сейчас, еще до моего появления в вашем доме? Разве она не ревновала к своей сестре? И разве участвовал в игре еще кто-нибудь, кроме г-на Пьера Февра?

- Все это верно. Но одно не мешает другому. Уверяю вас, что вы не знаете этой малютки. Она считает как нельзя более естественным, что Пьер Февр предпочитает ее всему миру, и что вы тоже предпочитаете ее всему миру. Если она любит свою мать только наполовину, то это объясняется тем, что от своей матери она никогда не добилась ничего подобного, и, к тому же, моя жена принадлежит к числу тех людей, от которых добиться таких вещей невозможно. Когда вас еще не знали в доме, вопрос о вас, конечно, не мог возникнуть. Но повторяю вам: сейчас мое впечатление таково, что больше всего ее мучит мысль потерять вас, именно вас.

- Это ребячество. И потом, зачем она поддалась убеждениям Цецилии?

- Цецилия вложила в них столько страстности! Вы знаете, как это бывает. Заблуждению веришь гораздо легче, чем истине, особенно когда речь идет о причинении себе страданий. Вам, вам, может быть, и удастся вывести ее из заблуждения, если вы возьмете на себя этот труд. Но дело от этого не устроится... напротив... Я говорю с полным убеждением: напротив. Не правда ли?

- А... каково мнение г-жи Барбленэ по поводу всего этого?

На мой вопрос г-н Барбленэ сделал жест рукой, в которой держал свою шляпу, затем другой рукой почесал себе затылок, покрытый густыми стриженными волосами цвета перца с солью.

Он опустил голову вниз, затем повернул ее к комоду. Он сделал гримаску, от которой у него сморщился лоб и раскрылся рот. Старый галл, с несколько короткими усами, имел вид бравого контрабандиста, которому таможенный чиновник неожиданно задает вопрос относительно содержимого его чемодана.

- Мнение моей жены?.. Конечно... но мне нужно сначала объяснить вам. Иначе мы никогда не поймем друг друга. Действительно, моя жена лучше кого-либо другого может отдать отчет в том, что происходит у нас, и решить, какого поведения следует держаться. У нее больше времени, чем у меня, и это женщина больших способностей. Но у нее своя манера видеть вещи. Я иногда говорю себе: как жаль, что она не родилась мужчиной. Да, она могла бы достичь положений, где требуются качества, какими она обладает. Вы понимаете, управлять маленьким домом, вроде нашего, быть погруженной в мелочи, в маленькие повседневные заботы, это не так уж трудно. Первый встречный без особенных усилий освоился бы со всем этим. Между тем, есть люди, которые больше подходят для выполнения важных дел. Кто знает? Может быть, в больших трибуналах или в правительстве есть члены, которые обладают не столь крупными способностями, как г-жа Барбленэ. Такие люди превосходно разбираются в высших вопросах, где простой смертный, в роде меня, потерялся бы, но зато... Вы понимаете, что я хочу сказать. Вовсе не то, что жена моя не интересуется происходящим в доме, отнюдь нет. Но она составила себе определенные взгляды и занята больше следованиям им, а не внимательным разглядыванием того, что происходит в действительности. Наверное, именно так должен поступать человек, когда на него возложена обязанность управлять страной.

Кроме того, ее здоровье мешает ей входить в разные мелкие подробности. Я даже удивляюсь, каким образом ей удалось сохранить весь свой здравый ум при выпавших на ее долю страданиях, которые, если хотите, не так страшны, но которые, так сказать, никогда не прекращаются.

Ясно, что мы как нельзя лучше понимаем друг друга. Но я не пойду к ней, например, разговаривать так, как я разговариваю сейчас с вами. Нет. Я, может быть, не прав. Больше того! У нас никогда не было настоящего разговора ни по поводу Пьера Февра, ни по поводу сцен между Цецилией и Мартой.

- Неужели же вы не обменялись своими впечатлениями после происшествий этой ночи?

- Несколькими словами... да и то не специально по этому поводу.

- Но разве г-жа Барбленэ не слышала шума, происходившего в комнатах дочерей?

- Мало. Их комнаты расположены довольно далеко от нашей спальни. Кроме того, в такую непостоянную погоду, как сегодня, жена моя бывает гораздо более занята своими болями. Я вам скажу также, что хотя ум у нее очень наблюдательный и ничто от нее не ускользает, она часто избегает замечать вещи, потому что она хочет сохранить свой авторитет, и считает, что родители теряют его, когда без толку вмешиваются в дела детей.

- Во всяком случае, Цецилия, вероятно, давно уже призналась во всем матери. Не правда ли? Вы сказали мне, что проект брака с самого начала получил одобрение г-жи Барбленэ. Нужно предположить, что уже в тот момент у нее должен был произойти разговор с Цецилией.

- Вероятно, но, пожалуй, не такой, как вы предполагаете. Вы не имеете никакого представления о манере моей жены разговаривать о делах. Она страшится ставить точки над i. А между тем она очень откровенный человек. Она вовсе не особа себе на уме. Если ей доведется когда-нибудь быть в обиде на епископа, она очень ясно даст ему понять это и найдет в себе достаточно характера отказаться принять его в случае, если бы он сделал визит к ней. Но она терпеть не может объяснений. Благодаря своей службе, я не бываю дома с утра до вечера, и может статься, что там говорится множество вещей, о которых мне ничего неизвестно. Но я никак не могу представить себе Цецилии, признающейся своей матери в том, что она любит своего кузена, равно как и своей жены, приглашающей к себе Цецилию для обсуждения с нею вопроса о выборе мужа. Это возможно, но это меня удивило бы.

- Все же кто-то подумал первый об этом браке... кто же: Цецилия или г-жа Барбленэ?.. Или г-н Пьер Февр?

- Уж, конечно, не Пьер Февр. Но кто из двух: жена или дочь?.. Я скажу вам. Вы, может быть, не знаете хорошенько, что такое дух семьи? Вы меня понимаете, не правда ли? Я не собираюсь говорить вам что-нибудь неприятное. Можно происходить из очень хорошей семьи, быть очень хорошо воспитанным, питать очень большую привязанность к своим родным и все же не иметь представления о том, что такое дух семьи у некоторых лиц. Вы мне ответите, что Цецилия и ее мать не так уж похожи друг на друга. Возможно. Но обе они проникнуты духом семьи.

Вслед за этим г-н Барбленэ дважды махнул в воздухе своей шляпой; движение его напоминало удары по гвоздю, которые мы делаем для очистки совести, когда отчаиваемся забить его, как следует. Он чувствовал, что его объяснение весьма недостаточно, но он чувствовал также, что оно правильно; и глаза его умоляли меня сделать самой все необходимое для освещения темных пунктов и для согласования всех этих нескольких бессвязных вещей, которые были им сказаны.

"Дух семьи". Он еще раз или два качнул головой и смотрел на меня, как бы желая увидеть, продолжают ли его слова в моей голове ту работу, которая была ими начата в его собственной. Казалось также, что он берет меня в свидетели тех странностей, которые прямодушный человек не может рано или поздно не обнаружить вокруг себя. Несмотря ни на что, он немного гордился этими странностями. Он не мог думать о своей жене и о своей старшей дочери без некоторого преклонения перед ними; и хотя г-н Барбленэ готов был признать, что сам он лишь весьма слабо ощущал в себе "дух семьи", все же он далеко не равнодушно относился к тому обстоятельству, что в его доме дух семьи был проявлен так исключительно блестяще. Ему не нужно было самому быть настоящим ревнителем этого культа, чтобы чувствовать, как влиятельность и вес распространяются также и на него.

Несколькими минутами раньше, пока он говорил, я ощутила в своем сердце могучий прилив симпатии, один из тех порывов, которые внушают нам веру, что у нас достанет силы одним ударом разрушить некоторые условные преграды, разделяющие людей, достанет силы поставить все под вопрос и побудить как другого, так и себя самих заново построить всю жизнь на основах истины. Я чуть было не сказала ему: "Добрый мой папаша Барбленэ, я вас очень люблю и очень люблю также этого бедного ребенка Марту. Вы имели несчастье взять себе в жены несносную матрону, которая принимает свои смешные манеры за формы величия - не угодно ли вам присесть! - которая в сущности никого не любит; у которой не достает самой банальной проницательности; которая торжественно царствует в доме, чтобы избежать неприятности на деле управлять им, и которая, вдобавок, разыгрывает роль неизлечимо больной, чтобы окружить себя атмосферой внимания, которую она по желанию то сгущает, то разрежает. Что касается Марты, то на свое несчастье она имеет сварливую сестру, в которой материнский эгоизм осложняется завистью, отягчается горечью. Имейте мужество отдать себе отчет в этом, раз навсегда это признать! Вам будет лучше от этого - и одной и другой стороне". Еще немного, и я обратилась бы к нему: "Приведите сюда вашу маленькую Марту. Мы объяснимся все вместе, втроем. Я вам импровизирую угощение за два су, маленький завтрак, и мы останемся втроем в моей комнате с этим светлым солнышком на моих трех разнокалиберных тарелках".

Во всем этом не было ничего нелепого или действительно неосуществимого. Все это, может быть, прямо-таки жаждало осуществления; папаша Барбленэ почувствовал, может быть, внутреннее побуждение к этому в одно время со мной, побуждение более слабое, чем у меня, потому что он был не так молод и его почтительное отношение к жесткому жизненному укладу слишком глубоко укоренилось в нем. Может быть, и Марта там, у себя, тоже ощутила одновременно с нами потребность присоединиться к нам, и ее душа находила в этой мысли успокоение и некоторое утешение.

Но теперь я больше не желаю этого. Я вспоминаю об уроке, который я должна дать в городе. У меня остается едва пять минут на окончание своих приготовлений и на дорогу. Я опоздаю. Придется в качестве компенсации продлить урок на несколько минут после полудня. Я приду в отель с опозданием. У Марии Лемье не хватит терпения ожидать меня. Она, пожалуй, будет уже кушать второе блюдо. Весь завтрак окажется расстроенным, неудавшимся. Удовольствие моего завтрака с Марией Лемье будет испорчено. Еще одно лишнее удовольствие, одна лишняя приятная вещь, на которую я рассчитывала, будет у меня отнята. Как будто и без того не было достаточно неприятностей! Мне придется начать это длинное после-полудне, имея одним удовольствием меньше, и совершить таким образом длинный путь, найти в себе мужество дотянуть до вечера, без всякой надежды встретить на пути взамен хотя бы малейший след другого удовольствия.

Промелькнувшие во мне мечты должны были вызвать на моем лице некоторый блеск, но г-н Барбленэ не был настолько чуток, чтобы его заметить, хотя, несомненно, этот блеск пробудил на дне его души отсвет того же оттенка. Ибо когда он пытался возобновить разговор, чувствовалось, что он озабочен мыслью о необходимости уйти.

Если бы мы расстались таким образом, дух мой продолжал бы пребывать в беспокойстве. Признания г-на Барбленэ поселили во мне какую-то мешанину удовлетворений, надежд, опасений, причем ни одно из этих состояний не ложилось на мое сознание ясно и уверенно.

Наша беседа открыла мне больше, чем я желала знать. Но так как она не получила завершения, то я не могла извлечь из нее ни малейшей пользы. Она повергала меня в тягостное волнение, нисколько не помогая принять определенное решение.

Уже в течение часа семья Барбленэ заполняла понемногу мою комнату, мой взгляд, меня самое; разливалась в моем настоящем и в моем будущем. Совсем рядом со мной утверждалось и подавляло меня огромное лицо, на котором я с мучительной отчетливостью различала мельчайшие черточки; лицо это так тяжело склонялось надо мной, что стесняло мое дыхание. Но глаза на этом лице были закрыты. Мне не удавалось уловить, чего, собственно, оно от меня хотело. Оно было подобно тем сновидениям, которые утомляют и обессиливают нас, благодаря сочетанию в одном и том же образе вещей хорошо нам известных и таких, которые страшно не знать.

Нет, нельзя, чтобы г-н Барбленэ ушел от меня таким образом. Мне нужно знать, чего от меня ожидают, чего от меня хотят.

- Господин Барбленэ. Я буду вынуждена вскоре попросить вас позволить мне одеться и уйти. У меня урок в городе... Но нам остается еще поговорить о вещах... довольно важных... Вы, наверное, пришли ко мне, ожидая от меня чего-нибудь?

- Сударыня... если бы вы знали, как я буду рад возвратиться домой и принести с собой средство, которое улаживало бы все, если только это средство у вас в кармане.

- У вас впечатление... что оно у меня есть?

- Это было бы очень хорошо.

- Вы думаете, может быть, что я была причиной треволнений в вашем доме, раз еще этой ночью ваши дочери ссорились из-за меня?

- Нет, сударыня, совсем нет. С чего это вам пришла в голову такая мысль?

- Если бы я перестала ходить к вам, Цецилия не могла бы больше рассказывать Марте... ведь я надеюсь, что они окажут мне столько чести и поверят, что я не встречаю г-на Пьера Февра нигде в другом месте, как только у вас?..

- Сударыня, об этом не может быть и речи.

- Я хорошо знаю, что Цецилия и Марта останутся соперницами... но неужели невозможно добиться от вашего родственника, чтобы он высказался определенно?

- Вот в чем, сударыня, вы могли бы - кто знает? - оказать нам услугу. Я не прошу вас выведывать мысли наших девочек... теперь это, пожалуй, не принесет особенной пользы, и выполнить это будет вам не так легко, как раньше. Но вы могли бы попытаться составить себе представление о том, что на самом деле думает Пьер Февр.

- Чего же собственно вы просите у меня?

- Может быть, это не так удобно... вы на меня не сердитесь. Но когда я обращаюсь к вам, то у меня впечатление, что я имею дело с особой очень серьезной или, вернее, очень мало похожей на рядовую барышню. Я нисколько не забываю, что вы молодая девушка; а также, что вы кажетесь более веселой и более юной, чем многие другие, чем Цецилия, например. Но наряду с этим чувствуется, что с вами можно говорить о самых серьезных вещах, как с особой, знающей жизнь.

- Но я не вижу, господин Барбленэ, что мешает вам самому задать вопрос г-ну Пьеру Февру? Вам самому или г-же Барбленэ. Это ваш родственник... Это мужчина, порядочный мужчина, не правда ли? Он не должен бояться отвечать, когда его спрашивают.

- Я очень хотел бы попытаться поговорить об этом со своею женою. Я наперед угадываю, что она мне скажет. Вы не знаете этой женщины.

- Но что же мешает вам самому, господин Барбленэ, зайти к г-ну Пьеру Февру, как вы зашли ко мне?

- Конечно, конечно!.. Ну, хорошо! Говоря между нами, мне совсем не хотелось бы совершать этот шаг. Создалось бы такое впечатление, будто я упрашиваю его решиться стать моим зятем или еще хуже - будто я пришел сказать ему, что он слишком зарвался, что он скомпрометировал наших дочерей, что он обязан просить руки и загладить таким образом свое поведение. По совести говоря, я и не вправе поступить так. Я не присутствовал при всех их встречах; я всего не видел и не слышал, но я положительно уверен, что не произошло ничего страшного. Если бы Пьер Февр ответил мне: "Но, дорогой мой родственник, вы все с ума сошли в вашем доме. Ваши мозги, вероятно, прокоптились паровозным дымом. Я не хочу жениться ни на Цецилии, ни на Марте. То обстоятельство, что я был любезно принят у вас, нисколько не обязывает меня просить руки одной из ваших дочерей. В противном случае, нужно было повесить надпись на дверях. И потом, перед кем я скомпрометировал ваших дочерей? Перед стрелочником, который от времени до времени видел, как я перехожу пути, или перед ламповщиком?" Если бы он ответил мне это, я оказался бы в довольно глупом положении.

- Но если он ответит не вам... а мне?

- О нет, это далеко не одно и то же.

- Тогда устройте так, чтобы он невзначай высказался перед госпожей Барбленэ. Вы хотите получить решение? Вот вам оно.

- Может быть... кто знает?

Он поднялся и сделал один или два шага. Потом, продолжая говорить, он принялся рассматривать мою дверь, обозревать ее внимательным взглядом во всех направлениях, точно мастер, прикидывающий себе ее приблизительную стоимость. Он, наверное, насмехался над моей дверью! Но забота, в которую он был погружен, дала волю уж не знаю каким побочным мыслям, которые, достигая моей двери, резвились на ней.

- Само собой разумеется, сударыня, - никому ни слова о том, что было сейчас сказано нами. Когда вы увидите девочек - ведь вы увидите их, кажется, завтра? - сделайте все возможное, чтобы придать себе такой вид, будто вы ничего не знаете.

- Но, господин Барбленэ, при нынешнем положении вещей мне будет довольно тяжело находиться в присутствии ваших дочерей, особенно если я не вправе буду иметь какое-нибудь объяснение с ними. Поставьте себя на мое место.

- В таком случае?

- В таком случае... - я готова была сказать: "Объяснение неизбежно". Потом я внезапно почувствовала то же отвращение к объяснениям этого рода, какое чувствовала к ним г-жа Барбленэ. В некоторых отношениях Цецилия налгала, но только в некоторых отношениях. Значит, мне нужно было сначала столковаться относительно фактических данных? Разумеется, доказать Цецилии, что она их злостно исказила. Но какое позорное препирательство! Что останется от моего престижа?

Вслед за этим мне показалось, что какая-то частица моего существа упирается, защищает свои права, отказывается принести себя в жертву моему самолюбию, видимости чести. И я замолчала.

Г-н Барбленэ не был удивлен моим молчанием. Он сам испытывал слишком большое замешательство В подобном же положении.

Я кончила тем, что сказала:

- Мне нужно немного подумать. Не бойтесь: я не окажусь неделикатной. Если я сочту необходимым объясниться с вашими дочерьми, я предварительно поговорю с вами об этом. Во всяком случае, я вам благодарна за ваш прямой поступок по отношению ко мне.

- Что может быть более естественным... Так до завтра, мадмуазель?

- Может быть, до завтра.

- Как, может быть? Нужно наверное. Я не уйду, если это не будет вполне наверное. Вы заставите меня ужасно пожалеть о своем приходе к вам. Обещайте мне!

- Ну хорошо, до завтра, я вам обещаю.

XI

Зачем, собственно, он приходил? То, что он сказал мне перед уходом, не объяснило мне всего. Мое беспокойство, однако, уменьшилось. Он не был подослан ни своей женой, ни вообще кем бы то ни было. Я не думаю, чтобы в последний момент он оставил невысказанным что-либо серьезное. По крайней мере, он не сделал этого сознательно.

Мне кажется, что я довольно хорошо могу представить себе, что его толкнуло на его поступок, - может быть, не все основания, которые у него были, но то, как он почувствовал в себе потребность прийти ко мне. Я послала бы всех этих людей к черту, но несомненно, что в настоящую минуту нас ужасно тянет друг к другу. Я сама, если бы я отдалась своим влечениям... Есть одна только вещь, которую я жажду сделать, одна только вещь, которая меня удовлетворила бы в этот момент: видеть Цецилию и Марту сначала одну вслед за другой, а затем обеих вместе; находиться с ними в одной мрачной комнате, задавать вопросы друг другу, мучить друг друга, вырывать друг у друга истину, говорить друг другу жестокие и - кто знает? - оскорбительные слова; но чувствовать при этом уверенность, что мы не можем по желанию разлучиться друг с другом, вследствие чего самые обиды не являются непоправимыми, ничего не разрывают, потому что не может быть и речи о том, чтобы встать и выйти с выражением негодования на лице. Именно это помогает вам облегчить сердце. У вас достанет смелости идти до конца в своем возбуждении, до полного исчерпания своей злобы, потому что вы чувствуете, что запертые двери не позволяют вам убежать после прилива исступления и что затем у вас будет время объяснить свой гнев, найти для него извинение и, может быть, даже попросить за него прощение.

Да, я очень хорошо вижу полные слез тлаза Марты и ее тонкие голубовато-белые руки, покорно отдающиеся моим.

Я хотела бы даже находиться лицом к лицу с г-жею Барбленэ - богу ведомо, как противна мне ее особа, и сегодня я в таком настроении, что одно воспоминание о ее манерах способно вызвать у меня оскомину! - я хотела бы находиться лицом к лицу с нею, быть предметом ее намеков, подозрений, вызывать их у нее, понемногу вытягивать из нее все ее секретные мысли, почти что заставить ее высказать мне вещи, которые она не имела еще мужества подумать.

Я обошлась бы без завтрака, чтобы побежать туда, если бы я посмела. Мария Лемье? Остаться с глазу на глаз с Марией Лемье - как это будет безнадежно пресно. В наших отношениях нет ни малейшей сложности. Чем бы мы могли задеть друг друга? Я смеюсь над всем, что мы в состоянии сказать друг другу. Завтраки с Марией... моя дружба с Марией... я вижу, как она подымается в воздух, вроде тех смешных воздушных шаров, которые ускользают из рук ребенка и качаются, ударяясь о потолок.

А Пьер Февр?

Пьер Февр, да. Желаю ли я видеть также и его, вот сейчас, объясниться с ним? Нет, не объясниться, видеть - может быть; и притом совсем не так, как обыкновенно видят людей. Я желаю посмотреть на него, как смотришь, например, на портрет, который вынимаешь из ящика, когда остаешься один, или на лицо, приближающееся к нам во сне. Или, если бы я была с ним в одной комнате, то необходимо, чтобы в ней находилось бы также много посторонних людей; мы были бы достаточно удалены друг от друга, мы не разговаривали бы друг с другом, мы едва обменивались бы взглядами.

Но как хорошо я могла бы рассказать ему о визите папаши Барбленэ и о ссоре двух сестер, ссоре из-за меня, из-за него! Длинная беседа с Пьером Февром на эту тему была бы занятием очень приятным, она была бы достойна его смеха, достойна увенчания его внезапным "Ха! ха! ха!", которое звучит в моих ушах. Он идет слева от меня. Он немного выше меня. Мы пользуемся самыми простыми словами, но нам кажется, что мы говорим на языке посвященных. Смысл того, о чем мы говорим, доступен только нам. Да, ничего более приятного не могло бы произойти со мной сегодня. Но я замечаю, что из вещей, занимающих наше воображение, нас больше всего привлекают к себе не обязательно вещи самые приятные.

Я не знаю, что мешает мне желать, чтобы моя встреча с Пьером Февром произошла немедленно. Может быть, слова, сказанные им при нашем расставании? Но почему же? Потому что они были немного слишком живыми? Я хочу допустить именно эту причину, но я не очень-то ей верю.

Вечером, перед обедом, я не испытала никакого желания подняться в свою комнату, чтобы почитать или разобрать какую-нибудь музыкальную пьесу. Я пыталась найти предлог задержаться на центральных улицах. Оживление там было небольшое даже в этот час. Я не раз страдала от этого. Мое парижское детство оставило во мне потребность в залитой светом толпе, которая так хорошо помогает душе оправиться от своего утомления.

Но я готова была удовольствоваться самым малым. В сколько-нибудь ярко освещенном магазине, в каждой кучке людей, собравшихся на перекрестке, я всячески пыталась увидеть пьянящий намек на большие города.

Я довела свою нетребовательность до того, что пожелала пройтись по главному магазину новостей; как если бы он заслуживал посещения просто для развлечения. Правда, весенняя выставка привлекла в него немного публики.

Два или три раза краешком глаза я увидела свое двигавшееся в зеркалах отражение, но я уделила ему столько же внимания, как и в другие дни. Однако, мне случилось остановиться прямо перед большим зеркальным стеклом; между зеркалом и мною была выставка вуалеток, которая делала очень естественной остановку на несколько минут.

Я посмотрела на себя. Случаю было угодно - так показалось мне, - чтобы мой первый взгляд был так же мало предвзятым, таким же равнодушным, как взгляд какого-нибудь прохожего. Я несомненно переживала одну из тех редких минут, когда самые известные вещи внезапно делаются нам чужими, так что нам требуется даже маленькое усилие, чтобы вспомнить свой адрес или свое имя. На секунду я забыла свое лицо. У меня было сознание, будто я в первый раз открываю его.

Прежде всего я почувствовала большое удовольствие и сейчас же вслед за тем подумала: "Вот бесспорно красивое лицо. Неужели это лицо мое? Я, значит, красива? Так красива, как это лицо?"

Конечно, в этом сочетании удовольствия и суждения более ценным было удовольствие, потому что оно обволакивало не столь хрупкие суждения. Нельзя сказать, чтобы это удовольствие было бесстрастным; как раз напротив: исполненное гордости, оно проникало меня до самой глубины моего существа. Но разве инстинкт располагал другим способом выразить мне и сообщить мне самой, как главному заинтересованному лицу, суждение, только что произнесенное им со свойственным ему почти божественным бесстрастием?

"Я красива - это мнение лишено всякой предвзятости. Мне не доводилось еще открыто признать за собою это качество. Я часто гляделась в зеркало, как всякая другая женщина; особенно я любила делать это, когда была совсем юной, и мне случалось смотреть на себя таким образом очень подолгу. Но всегда это было чем-то вроде неприятной очной ставки. Мне казалось, что я должна смягчить уже высказанный приговор; и в чертах своего лица я искала только мотивов снисхождения, как если бы я думала: "Высшим приговором я исключена из числа действительно красивых девушек; к этому вопросу нечего возвращаться. Но в какой степени я могу создавать иллюзию в глазах других, обманывать их зрение, а также свое собственное? Какое освещение будет для меня наиболее выгодным, какая прическа? Очень ли к лицу мне моя сегодняшняя прическа? Какое выражение должна я сохранять, если хочу, чтобы мое полубезобразие никогда не бросалось в глаза?"

Случай только что разрушил эти злые чары, во власти которых я пребывала. Я красива. Это вещь, которая больше не возбуждает никаких сомнений, которая даже не зависит от вкуса первого встречного и не обусловлена снисходительностью. Вот настоящее открытие, которое я только что произвела, и я чувствую, что оно имеет огромную важность. Еще немного, и я начну бояться его. Разве я не была спокойнее, когда находила, что моя внешность едва только терпима? Если я действительно красива, мне не нужно будет больше повторять каждый день маленькое усилие, которое я делала, чтобы схватить на блестящей поверхности зеркала наиболее выигрышную позу или для того, чтобы бессознательно исправить отражение, которое глаза мои боялись разглядывать слишком внимательно. Но это маленькое усилие, в общем, не было мне неприятно. Я находила в нем тот же привкус, что и в моих занятиях - занятиях бедной женщины. Богатства, блага жизни - я способна обладать ими, как и всякая другая; я не боюсь, что они раздавят меня. Но испытывать удовлетворение, когда вещи сами по себе неудовлетворительны! Принимать вид, точно ты счастлива или красива! Это тоже хорошо. Я люблю вытянутые брови и аскетически сжатые губы.

Я, может быть, первый раз размышляю о красоте - размышляю по настоящему - или, по крайней мере, о чудесном отблеске, который красота получает от живого лица, когда она утверждается на нем. Я часто признавала других женщин красивыми; признавала красивыми также некоторых встречавшихся мне мужчин. Но когда дело касалось женщины, какое-то неощутимое презрение тотчас заволакивало мысль, что она красива, и взгляд мой более охотно останавливался на этом покрове презрения, как бы придавая ему материальность. Мне казалось, что женщины делились на две категории, почти что две расы: красивых и остальных, к которым принадлежала и я. Никогда откровенно не признаваясь себе в этом, я держалась убеждения, что красивые женщины платят за свою красоту тем, что для них недоступны высшие области жизни и духа. Знаменитый вопрос: "Есть ли у женщин душа?", дикость которого заставляла меня пожимать плечами при попытке отнести его ко всем женщинам вообще, казался мне остроумным, когда я припоминала его, встречаясь с какой-нибудь красивой женщиной.

Когда речь шла о мужчине, я была далека от подобных мыслей. Правда, в этом случае я употребляла слово "красота" в несколько ином смысле. Красота мужчины казалась мне неотделимой от известного благородства черт лица, известного величия выражения, от глубины или, по крайней мере, от живости и проницательности взгляда. Когда я встречала банальное лицо "красивого мальчишки", я тотчас относила его к числу тех низменно красивых предметов - рыночных ваз, сладеньких картин, избитых романсов, - которые хороший вкус удаляет из нашей повседневной жизни; я не давала даже труда спросить себя, могло ли бы признание в любви, вылетающее из такого рта, взволновать меня, разбудив дремлющее во мне животное.

По какой-то странной непоследовательности я называла красотой женщин то, что я постыдилась бы оценить в мужчине. Хотела ли я оправдать таким образом свое презрение к почти всякой женщине, которую я считала красивой? Или же я повиновалась тайной склонности к самоунижению? Я хочу сказать - противилась признанию, что я сама красива, определенно стремилась побороть в себе присущую каждой женщине потребность быть красивой и радость, которую она ощущает от своей красоты.

Тем временем я переменила место. Вот другое зеркало. Нет ничего общего, нет решительно никакого компромисса между красотой и маленькими возможностями повседневной жизни, с которыми я до сих пор считалась. Нет никаких промежуточных звеньев. Не нужно замечать красоты и размышлять о ней, нужно ограничиваться беглым взглядом на нее, составлением смутного, поверхностного представления о ней. Когда начинаешь рассматривать ее, когда смотришь ей в лицо, она целиком входит в жизнь, и нет больше ничего, кроме нее. Красивое лицо - как оно может внезапно стать глубоким и страшным! Красивое и совсем неподвижное лицо. Почему вдруг начинаешь думать о прорвавшемся потоке - об огромной, неисчерпаемой силе, низвергающейся с вершин и все на своем пути сокрушающей? Между тем ничто не колыхнулось. Ничего не произошло. Даже легкого движения ресниц.

Я перестала смотреть на себя. Я не думаю больше о себе. Я не думаю ни о ком. Но я понимаю теперь, что можно часами смотреть на очертание ноздри, изгиб губ и никогда не насытиться этим зрелищем. Взгляд чувствует потребность еще раз проследить линию носа и щеки, еще раз впиться в эту линию, сочетаться с нею, еще раз испытать ее непреодолимую власть. Луша говорит: "Опустоши меня, прекрасное лицо. Наполни меня собою, если можешь. Но ты не можешь. Потому что ты непрестанно роешь пропасть, куда ты низвергаешься".

Жюль Ромэн - Люсьена (Lucienne). 2 часть., читать текст

См. также Жюль Ромэн (Jules Romains) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Люсьена (Lucienne). 3 часть.
Пьер Февр... Да, Пьер Февр. Я имею полное право думать о Пьере Февре, ...

Преступление Кинэта (Crime de Quinette). 1 часть.
Перевод М. Левберг I МОРИС ЭЗЕЛЕН ЧИТАЕТ ГАЗЕТУ Жюльета Эзелэн кончает...