Владислав Реймонт
«Последний сейм Речи Посполитой (Ostatni Sejm Rzeczypospolitej). 7 часть.»

"Последний сейм Речи Посполитой (Ostatni Sejm Rzeczypospolitej). 7 часть."

- Варшавский гарнизон на нашей стороне и может начать хоть завтра, заявил и Качановский.

- Литовская дивизия тоже готова, - присоединился к ним Грабовский.

Такие же заявления поступили и от других.

- Пусть сразу поднимутся Краков, Варшава и Вильно, тогда пламя охватит всю страну.

- Армия готова. Отлично. Но где у нас казна? - вставил Корсак.

- Французская республика обещает оказать польской сестре денежную помощь для борьбы. Как-никак в лице прусского короля мы имеем общего врага. И ведь одинаково бьются сердца во имя человечества над Сеной, Вислой и Неманом. Один и тот же режим свободы, равенства и братства вдохновляет нас против тиранов! - произнес с жаром Эльяш Алоэ.

- Господи! - горячился Ясинский. - Иметь бы сто тысяч солдат, народное ополчение и вооруженных крестьян в запасе, в один день зажечь факел восстания от края до края Речи Посполитой - и ни один враг не остался бы в живых на нашей земле. Гнев оскорбленного народа, как гнев в природе, должен разражаться бурей громов, ураганом...

- Я преклоняюсь перед такими горячими чувствами, но слишком далеко и высоко уносит вас, полковник, ваша политическая фантазия! - шепнул снисходительно Капостас.

Ясинский вежливо выслушал отрезвляющее замечание, но больше интересовал его разговор, который вел рядом Павликовский в группе офицеров.

- На каком же лозунге мы основываем наше восстание? Как вы полагаете?

- Конечно, на лозунге конституции третьего мая, - ответил Копець.

- Но ведь наши "королевичи" не согласны даже и на нее, - возразил Жуковский.

- Речь Посполитая не будет клянчить разрешения у золоченых дверей магнатов.

- Правильно! Для них это слишком много, а для нас - слишком мало, заявил Павликовский, ярый якобинец, автор многих политических листков. Лозунг конституции третьего мая для нас недостаточен, - если мы хотим поднять весь народ, мы должны дать свободу всем сословиям. И только общество, построенное на такой основе, устоит против тиранов. Еще Сташиц писал, что без отмены крепостничества и барщины тщетны всякие реформы.

- Надо сначала спасти Речь Посполитую, а потом давать свободу.

- Только со свободными можно завоевать свободу!

- Не для рабства ведь каждый родится, а для свободы!

- ...и жизни согласно законам природы! - посыпались голоса.

- Именно эти высокие принципы человечества дают Франции торжество над тиранами.

Качановский фыркнул при этих словах, но, сдержавшись, промолвил с солдатским простодушием:

- А мы, по старинке, возлагаем надежды на солдат и на пушки.

- Нет нужды, - продолжал не смущаясь Павликовский, - чтобы шляхта лишилась своих вольностей, надо, чтобы она их распространила на остальных свободных граждан.

- А вы освободили уже своих крепостных? - спросил не без ехидства Качановский, прекрасно зная, что этот горячий защитник хлопов - коренной петроковский мещанин и, кроме своей честности, мужества и ума, не имеет никакого другого состояния.

Не дождавшись ответа, он буркнул Зарембе:

- Хорош благодетель на чужой счет! За целую милю несет от него чернилами. Наглотался французских брошюрок и строит из себя государственного мужа. Буквоед!

В это время Морский громко отвечал кому-то:

- Общество! Оно в душе несомненно сочувствует нашим планам, но одних давит железный сапог пруссаков, другим внушают почтение егерские штыки, третьих ослепляет вера в гарантии, и им кажутся излишними всякие перемены, четвертые смотрят на все глазами своих ясновельможных покровителей. Я не сомневаюсь, однако, что большинство настроено честно и, болея над упадком Речи Посполитой, склонно к самоотверженности.

- Немало и таких, - заговорил Дзялынский, - которых останавливает не боязнь пожертвовать своею кровью или имуществом, а необходимое изменение законов и якобинские принципы. Пример Франции заставляет шляхту задумываться и пугает ее, тем более что разные печатные органы и некоторые горячие головы распространяют в стране слишком якобинские взгляды. Я считал бы необходимым дать широкое осведомление об истинных наших целях. Легче будет склонить на жертвы успокоенные умы...

- Да, клянчить у ног всяких вельможных и ясновельможных, чтобы они соизволили подарить ненужный клочок своих воспоминаний погибающей отчизне! - вскипел Павликовский. - У честного гражданина нет долга выше, чем забота о всеобщем счастье. А кто этого сам не сознает, того надо заставить выполнить этот долг!

- Да, заставить, - вставил энергично ксендз Мейер, - а тех, кто противится воле общества, стереть с лица земли, как врагов человечества. Так поступают революционеры, и в результате они одержали победу совести и разума над эгоизмом, человечности над тиранией... Воля народа диктует законы. На наших знаменах должно быть написано: "Кто не с нами, тот против нас!"

- Относиться с уважением к убеждениям других должен каждый, - заметил Дзялынский, поддерживаемый более умеренными.

Но ксендз Мейер вскричал страстно:

- Вето! Протестую! В этом коренится источник анархии в Польше. Уважение к обратным мнениям других ведет к трусливому оглядыванию на них, к слюнявому потворству, к явному предательству и открытому переходу к врагам. У епископа Коссаковского тоже свои политические убеждения, которые он и высказывает. Высказывает их и король. Тарговицкие заправилы предательски отдали страну врагу во имя своих убеждений. Неужели мы должны к этим убеждениям относиться с уважением? Нет, довольно этого! В Польше нельзя относиться терпимо к иным убеждениям, кроме тех, которые ведут к спасению Речи Посполитой на основе равенства, свободы, братства и независимости.

Дзялынский, чтобы не разжигать страстей, не возражал. Он повернулся к Амилькару Косинскому, который рассказывал о Прозоре и о Полесье.

- ...и что удивительно: среди полешуков распространяются слухи, будто через несколько недель начнется большая война с Москвой. Под Овручем мужики видели якобы целую польскую армию, пробирающуюся через леса на Волынь. Указывали число пушек, телег и лошадей. Уже видят, что еще только должно свершиться...

- Простой народ ближе к истине и часто предвидит то, чего не замечают мудрецы, - проговорил тихо ксендз Ельский.

- Слухи о близкой революции распространяются и по всей Украине, заговорил Жуковский, - а страх перед оккупацией охватывает все большие и большие массы украинского народа.

- Под новой властью мужику станет еще хуже.

- Потому-то и прежняя Запорожская Сечь хочет вести с нами переговоры...

Вбежал, запыхавшись, игумен, приглашая заговорщиков на скромный ужин.

Все охотно перешли в игуменскую келью, так как близился полдень и у многих животы давно уже наигрывали марш.

Пухлый монашек, при содействии другого, накрывал на стол, игумен же радушно приглашал закусить. Когда все уселись за стол, он проговорил нерешительно:

- Да поторапливайтесь, господа, чтобы выйти из костела вместе со всеми.

Как только закрылась за ним дверь, дрозды засвистали торжественный полонез, ничем не хуже хорошо сыгранного оркестра. Монашек суетился вокруг раскрытых клеток, тихонько насвистывая им в унисон. В костеле еще не кончилась обедня, и отдаленные глухие звуки органа вместе с отголосками молитвенных песнопений врывались в келью потоками звуков.

Тихая скорбная грусть объяла всех. В келье воцарилось молчание. Многие думали о ждущей их судьбе, кое у кого скатилась слеза, у большинства проносились в уме дорогие, близкие лица. Даже Дзялынский грустно вздыхал, окидывая взглядом лица соратников. А Капостас, пристально глядя на каждого из них, казалось, взвешивал их судьбы, и лицо его заволакивалось тучей тоски и печали при виде этой дружины добровольцев, идущих защищать пролом крепостной стены, пробитой врагами, чтобы загладить вину отцов и спасти родину.

Монашек вызвал Зарембу. В коридоре ожидал его отец Серафим.

- От Кацпера!

Он подал ему выпачканный листок бумаги, исписанный карандашом.

- Господи! Его захватили московские вербовщики! Сейчас он в лагере гренадер, просит, чтобы его спасли. Кто принес это известие?

- Мой верный человек, которому удалось пробраться в лагерь.

- Хотя бы голову пришлось сложить, а я должен освободить его из плена. Бедный парень! - Заремба был в отчаянии, ломал руки.

- Пол-эскадрона "мировских" может сесть в седло. Сташек сговорился с ними.

- Против целого полка я не выйду. Бедняга сидит закованный вместе с полсотней таких же, как и он: не знает, когда их отправят и куда. Не придумаю, право, что и предпринять! Я так боялся за него. А может быть, эту самую партию и повезет к Меречу Иванов, приятель Качановского? - Оживился вдруг, в глазах загорелось принятое решение.

- Подождите меня, отец, у меня на квартире. Я приду с капитаном, мы вместе взвесим один план. Случилась же беда!

впились в него преданным взглядом. Он же, подняв бокал, проговорил коротко:

- Смерть или победа!

- Смерть или победа! - ответили все дружно, разбивая бокалы о пол.

X

Непроницаемая тьма царила под макушками сосен и глухая полночная тишина, лишь изредка нарушаемая бульканьем воды в Немане, струящемся в темноте, какими-то шорохами, похожими на подавленный вздох, или сухим треском падающих сучьев. Было далеко за полночь. Звезды светились уже тускло, едва заметные на широком, окутанном сероватой дымкой пологе неба. Стояла глубокая тишина уснувшей земли, струилось теплое благоуханное дыхание лесов.

- Едут, слышны голоса в тумане! - шепнул вдруг отец Серафим, прикладывая ухо к земле.

Действительно, со стороны Гродно доносились отдаленные, еще неясные отголоски.

- Через полчаса должны быть здесь...

- Скорей бы, надоело мне это ожидание. Что пани подкоморша? - спросил Заремба.

- Обещала поместить хотя бы всех. Тут же при мне отправила с нарочным спешное письмо в имение своему приказчику. Горячая патриотка. А для вас готова на что угодно...

- А как перевоз через Неман? - спросил Заремба, недовольный затронутой отцом Серафимом темой.

- Готов. Трояковский умница, ведет баржи с хлебом и быками в Пруссию. И как раз пришлось ему задержаться под Меречем. Если понадобится, мигом перевезет всех на другой берег, а там уже дело Качановского вывертываться, если будет послана погоня.

- Кричат с Немана. Там наши караульные! - вскочил Заремба, тревожно прислушиваясь.

- Плотовщики перекликаются, - успокоил его отец Серафим. - Ночуют где-то у берега. Несколько дней уже Неман так и кишит судами. Говорят, несколько магнатов получили от Бухгольца разрешение свободного сплава хлеба и быков в Пруссию. Вот и торопятся. Отправляют большие партии.

- Купил этим их голоса при баллотировке трактата. Где вы видали нынче Качановского?

- На квартире у Иванова. Переобул его, говорил кто-то, в свои сапоги и делает с ним что захочет. Совсем стали друзья-приятели. Заглянул я туда за подаянием. Пьют в веселой компании. Капитан сделал вид, будто первый раз видит меня в глаза, и начал трунить надо мной и сквернословить по моему адресу. На прощанье все же бросил мне дукат.

- Всегда готов швыряться и своим и чужим.

- Мошна у него туго набита. Заявил, что согласен перейти на службу к царице. Цицианов пообещал произвести его в полковники и выдал большой аванс. Немало, вероятно, выиграл у них и в картишки. Как-то сказал мне, - с недругов надо рвать что и где придется, чтобы тем легче взять их потом за глотку...

- Слишком, однако, он рискует, ставит на карту свою честь...

Не бойся, пусть от сплетен про тебя хоть вся округа ахнет:

Кто не ест чеснока, от того чесноком не пахнет...

Это он может смело сказать и про себя. А делу нашему принесет большую пользу. Вывернется он из всей этой истории легко, хватит у него находчивости. А вы, поручик, потом обратно в Гродно?

- Чтобы отвлечь подозрения, мне надо будет показаться в обществе и поболтаться в разных местах. Кроме того, у меня много незаконченных дел. Эта несчастная история с Кацпером застала меня врасплох...

- Поражаюсь я вашему отношению!

- Он мне ближе, чем брат родной. Боюсь только, как бы его не отправили в Гродно проселочной дорогой, под усиленным конвоем.

- Вчера еще я видел его в лагере в Лососне, и он меня тоже заметил. К сожалению, подойти нельзя было, караулы мешали. Готов, однако, поручиться, что отправляют его вместе с другими. Если бы удалось напасть на них врасплох, отбить Кацпера и ускакать. Мне знакомы все броды на Немане...

- Хвалю вашу рыцарскую отвагу, отец, но наш долг отбить всех в Мерече. Гласко со своими людьми поджидает уже где-то за городом. Мацюсь, - повысил он слегка голос, - полезай-ка на сосну и посмотри в сторону Гродно! Не пора еще драться, - шепнул он монаху, - перебьют нас всех до единого. Наше предприятие удастся, если навербованные рекруты взбунтуются, перебьют конвой и разбегутся. Вот тут-то нужна голова Качановского, чтобы устроить нам удобный момент для нападения.

- Вот почему ваши солдаты переоделись уличными оборванцами...

- Смею доложить, ваше благородие: видны уж огни факелов, отрапортовал вполголоса Мацюсь.

- Хорошо. Лошадям обмотать копыта, ноздри обернуть тряпками, караулы с берега стянуть, отступить на полвыстрела и ждать команды.

Тень Мацюся скрылась бесшумно. Заремба приложил ухо к земле, прислушиваясь. Ясно доносился уже скрип телег и топот лошадей.

- Уж лучше бы драться скорей, чем так выжидать, - пробормотал отец Серафим.

Тишина поглотила их шепот. Лес стоял над ними, погруженный во тьму, глухой и словно оцепеневший во сне. Смолистый запах радовал; иногда тихо шуршала вверху сосновая хвоя или незамеченная ветка мягко щекотала лицо. Оба сидели на корточках у зарослей низкого березняка. Широкая дорога серела перед ними, точно полотнище холста, склоненные над нею сосны, казалось, смотрели в ту сторону, откуда доносился все громче и громче стук колес и звуки какого-то оркестра.

- Иванов со своей ротой замыкает шествие, - шепнул монах.

- Я думал, что он поедет вперед. Надо нам отойти подальше от дороги.

Проползли на несколько шагов глубже в лес и припали к земле неподвижно, так как во тьме начали вырисовываться серые, едва заметные тени едущих. Впереди ехал казацкий дозор, во всю ширину дороги, редко цокая копытами и сонно покачиваясь на лошадях. На некотором расстоянии от него катились запряженные четверкой крестьянские телеги, устланные соломой и заполненные лежащими людьми. Их конвоировали драгуны, растянувшиеся гуськом по обеим сторонам дороги. Ехали довольно медленно, несмотря на частые подстегивания лошадей и покрикиванье возниц: лошади тащили с трудом из-за песчаной дороги и легкого подъема. В самом конце ехали две колымаги в сопровождении казаков с факелами, вздетыми на пики, переполненные веселой компанией, которая развлекалась содержимым бутылок и поминутно разражалась пьяными криками и смехом. Раздавались звуки балалайки, которым вторили такие песни, крики, смех и звон разбиваемых о колеса бутылок, что весь лес наполнялся перекатывающимися отголосками и отвечал звонким эхом. Свет от факелов окружал багровым дымящимся заревом экипажи. В нем легко было различить лица всех едущих. Качановский сидел в первом экипаже, больше всех пил и громче всех кричал. Проезжая мимо спрятавшегося в темноте Зарембы, словно почувствовав его присутствие, он привстал на сиденье и рявкнул зычным басом условную песню:

Пришла девка в монастырь, да, в монастырь, да, в монастырь.

Брось, игумен, свой псалтырь, да, свой псалтырь, да, свой псалтырь!

Я - на исповедь...

Долго еще раздавался в ночной тишине его пьяный голос, крики компании, треньканье балалаек, и долго еще багровели во тьме огни факелов. Лишь когда все скрылось из виду, Заремба вскочил.

- Конвойных драгун тридцать человек и десять казаков, - доложил отец Серафим.

- Кацпера не видали?

- Немыслимо было никого узнать: лежат все кучей, как убитые.

Заремба издал звук, похожий на крик чайки. Через минуту послышались осторожные шаги.

- Лошадей взять под уздцы, и гуськом за мной, марш! - отдал он приказ, первым перешел дорогу и, разыскав тропинку, ведущую к Меречу, пошел быстрым шагом. Шли молча, соблюдая такую тишину, что не звякнула подкова, не фыркнула лошадь, не споткнулся никто о корень. Двигались словно тени, избегая полян и открытых мест, так как проносившийся поверху ветер доносил еще отголоски песен и музыки. Дошли до дороги, тянувшейся вдоль опушки, и, вскочив в седла, помчались во весь дух, не обращая внимания на то, что ветки хлестали лицо. Мчались так с добрый час, проезжая мимо песчаных пустошей, еле заметных во тьме деревушек, лысых холмов, речек с топкими берегами, кружа в разные стороны, точно потеряли след, проехав из осторожности вместо мили, отделявшей их от Мереча, целых две. Но очутились вблизи города как раз вовремя, когда шумная кавалькада Иванова проезжала заставу. Тут отец Серафим, знавший место, принял команду и, отдав приказ спешиться, повел по задворкам и огородам, направляясь с большой осторожностью зигзагами к Неману.

Мереч, несмотря на поздний час, не спал еще. Над базарной площадью горело зарево, словно от бивуачных костров, и стоял гул многочисленных голосов. Дойдя до конца какого-то переулка, изрытого поперек рвом и загражденного частоколом, отец Серафим крикнул по совиному, в ответ выросла точно из-под земли какая-то фигура и произнесла явственным шепотом условные слова. Это оказался Гласко, который потащил всех в ближайший сарай и заговорил скороговоркой:

- Лежат на базарной площади, пятьдесят два человека, одних дезертиров тридцать - из разных полков, захваченных на Украине и приневоленных плетками на служение царице. Повыследили их шпионы на переправах через Неман и похватали силой. Эти готовы на все, только бы избежать ожидающих их бед. Прогонят их через строй с розгами, поведут потом колесовать. Держат их в кандалах, под строгой охраной. Мне удалось с ними перекинуться весточкой и вооружить пистолетами и ножами на всякий случай. Остальные - всякий сброд, оборванцы и рядовые демобилизованных полков, сманили их водкой и обещаниями баснословных окладов, а потом загнали дубинами в лагеря. Тоже охотно взбунтуются, стосковались уже по свободе. Я дал каждому по дукату и маркитанту заплатил, чтобы их хорошо кормил. Охраны немного - сорок егерей и пять казаков, только конвойный офицер очень уж неприступный и не пьет. С ними еще телеги, нагруженные коробами, говорят - полными добычей, захваченной в прошлую войну и теперь только отсылаемой в глубь России. Под особым присмотром конюхов ведут еще табун хороших лошадей. Телеги и лошади размещены в приходском амбаре, на Ковенском шоссе. Своих солдат разместил у разных горожан, а лошадей оставил на берегу. Трояковский держит лодки наготове, во всяком случае, нам придется ретироваться за Неман. Собираются трогаться в сторону Вильно немедленно по получении приказа, - отдавал он подробный рапорт.

Отец Серафим расспрашивал его еще о разных разностях. Заремба же, переодевшись в полушубок Мацюся и нахлобучив глубоко на глаза его барашковую шапку, проговорил тихо:

- Теперь нам только ждать сигнала Качановского. Пойду на разведку. Ведите, отче.

Пробрались по узкому грязному переулку на широкую, густо застроенную базарную площадь, посредине которой у высоких деревьев горели бивуачные костры. Вокруг них кольцом лежали вповалку пленники. Обоз телег окружал их стеной, образуя как бы укрепленный форт. В промежутках стояли егеря с ружьями, остальные солдаты, составив ружья козлами, спали под охраной телег.

В окнах домов вокруг базарной площади блестели огни, множество людей суетилось в подворотнях, слышался гортанный еврейский говор.

- Зайдемте ко мне на квартиру, - предложил Гласко, проводя их через низкие сени в просторную темную комнату с окнами на базарную площадь. Напротив возвышался белый невысокий дом, в котором помещалась гостиница. Перед ней, главным образом, и стоял гомон человеческих голосов, толкотня. Все окна сияли огнями - туда заехал весь обоз Иванова, колымаги вкатили во двор, а телеги выстроились вдоль соседних домов под охраной спешившихся драгун. Слышался сердитый бас Качановского, отдававшего распоряжения.

- Этот при всяких обстоятельствах берет на себя команду, - улыбнулся Заремба.

- Разрешите, сударь, покормить прибывших? - спросил чей-то голос из глубины комнаты.

- Давай столько, сколько съедят и выпьют. Это мой хозяин, человек верный, родственник Борисевича из Гродно, - пояснил Гласко.

"Прекрасное совпадение", - подумал Заремба, подходя к хозяину.

- Погодите, почтеннейший, я вам помогу, - и начал таскать вместе с его помощником тяжелые подносы, наполненные хлебом и колбасами.

Гласко, сбросив с себя шляхетскую гордыню, понес за ними изрядный бочонок водки.

Драгуны сначала не разрешали приближаться к пленникам, но, подкупленные щедрым угощением, сделали вид, будто ничего не видят и не слышат, мерно расхаживали взад и вперед вдоль бивуака, поторапливая время от времени.

В телегах это вызывало немалую радость. Лица просветлели, протягивались руки, раздались причмокивания навстречу аппетитному запаху колбасы и водки. Удовольствие усиливалось тем, что никто не протягивал руку за платой. Пленники набрасывались на еду, как голодные волки.

Заремба, оглядывая телегу за телегой, разыскал наконец Кацпера. Бедняга был связан веревками, как баран, и лежал неподвижно. Заслышав, однако, знакомый голос, приподнялся немного и замер от изумления, не веря своим глазам.

- Ни гу-гу! Подкрепись немного, - шепнул ему Заремба, принимаясь кормить и поить его, как ребенка.

Парень с трудом глотал, орошая колбасу слезами радости.

- Жди, когда закричит сова... Тогда хватать конвойных... вязать, собраться на берегу... - шептал Заремба и, воспользовавшись тем, что солдат стоял к ним в это время спиной, разрезал ножом веревки на руках Кацпера и, ткнув ему в руки пистолет и кинжал, еще успел проговорить: - Смотри не выдай себя! - Бросил большое кольцо колбасы в телегу и быстро отбежал, так как солдат возвращался и между телегами показался какой-то офицер. Заремба смешался с толпой евреев и простонародья, глазевших у окон гостиницы, где начиналась уже попойка, тренькали балалайки, лилось вино, раздавались крики и песни.

- Теперь я верю в удачу, - шепнул Гласко, подходя к нему.

- Солдату нельзя не верить, - ответил Заремба тоже шепотом, внимательно заглядывая в окна, за которыми мелькала фигура Качановского.

Последний казался озабоченным и взволнованным, переходя в зале с места на место и по дороге украдкой взглядывая в окна. Выйдя, однако, во двор по естественной надобности, стал что-то насвистывать. Заремба засвистал тоже условный мотив. Тогда лицо Качановского прояснилось, и, вернувшись к компании, он стал рассказывать что-то такое потешное, что офицеры, покатываясь со смеху, с громким шумом начали пить за его здоровье.

Через некоторое время выкатили огромную бочку пива для конвоя и для денщиков. Выбив пробку, стали наливать кружки и раздавать их. Солдаты, вымуштрованные, по-видимому, в ежовых рукавицах, не дотронулись до пива, косясь боязливо на окна, где сидели офицеры. Ждали разрешения. И только по приказу Качановского, отойдя подальше от офицерских глаз, принялись развлекаться по-своему. Да и Гласко распорядился добавить им бочонок водки, добрых полбочонка меду и целую бадейку селедок.

Офицерская компания в гостинице развлекалась все шумней и веселей. В зале стало так жарко, что раскрыли окна, поснимали с себя мундиры, балалайки не переставали бренчать, танцевали и пили до упаду. Гродненские "паненки", раздетые до рубашки, с распущенными волосами, босые, пьяные, переходили из рук в руки, при взрывах дикого смеха, взвизгиваний и разнузданных поцелуев. Раздавались разгульные, непристойные песни под аккомпанемент разбиваемых бутылок, стекол, топанья ног по столам и боя посуды. Нашлись даже оборванные, грязные нищенки, которых кто-то привел из города. Их заставляли пить и плетками принуждали потешно прыгать, визжать и танцевать. Гостиница сотрясалась от криков, топота и бешеной попойки.

Качановский все время оставался неутомимым коноводом попойки. Пил за десятерых, кричал громче всех и, изготовляя убийственные смеси из вина, водок и медов, провозглашал все новые и новые тосты, заставляя всех с собой пить. Если же кто-нибудь из собутыльников, обессилев, падал замертво на пол, приказывал казакам класть его на разложенную татарскую бурку, запевал пьяную отходную и, подкропив ее вином, провожал в пьяной компании тело мертвецки пьяного в темную клеть под звуки похабных песнопений, звон бокалов и подвывание балалаек.

Вскоре большая часть компании была уже мертвецки пьяна и с криками, шатаясь, перекатывалась от стены к стене. Одного срывало на стол; другой, выпрямившись во весь рост, стоя посредине зала, громко командовал целой ротой и сам шагал "на месте", пока не свалился на пол, наткнувшись на торчащий сук; третий, в одной рубахе и шароварах, с бутылкой водки в руке, земно кланялся стене, каждый раз выпивая за ее здоровье. Какой-то безусый прапорщик усердно срезал саблей верхушки свеч; двое постарше, с лицами, изборожденными глубокими рубцами, лезли друг к другу и, облапившись, исповедовались один другому в грехах, заливаясь навзрыд горькими слезами.

- Скажи, что я свинья, подлец и вор! - бормотал один в перерывах между припадками мучившей его икоты.

- Плюнь мне в лицо и дай в морду! Если ты мне друг! - настаивал другой.

Какая-то девушка в мокрой от вина сорочке, свернувшись в клубок, спала в углу на куче мундиров и портупей. Другие валялись пьяные на скамьях. Из боковых комнат доносились взвизги, - весь зал представлял слишком уже безобразную и отвратительную картину. Один только Иванов, несмотря на то, что пил вместе со всеми, держался еще крепко и, впиваясь поцелуями в губы своей "душки", сидевшей у него на коленях, бормотал нежные заклинания.

"Крепкая голова", - подумал о нем Заремба, спокойно выжидая конца попойки.

Пошел проверить ее результаты среди солдат. Те спали уже под телегами и где попало. Только часовые делали еще вид, что бодрствуют. То тут, то там клевал носом кто-нибудь из солдат, опершись на ружье, или шагал тяжелой походкой сонный, со смыкающимися глазами: поддерживал на ногах его один только страх.

Огни костров погасли. Толпа зевак разошлась, окна в домах потемнели, и вся площадь окуталась непроницаемой тьмой, безмолвием и сном.

В телегах же и среди лежавших вокруг погасших костров начиналось осторожное движение, слышался сдержанный шепот, хруст соломы, осторожное ползанье.

Заремба, усевшись перед квартирой Гласко, следил за гостиницей, где начинало уже стихать. Даже голос Качановского раздавался не так часто и громко.

Темная ночь царила еще над землей, и только восточная часть неба начинала уже окрашиваться сизым рассветом, звезды гасли, словно смыкающиеся от сна глаза, петухи начинали петь, и с Немана поднимался прохладный ветерок.

- Люди прямо дрожат от нетерпения, - шепнул Гласко, подходя к нему.

- Сейчас начнем. Там уж догорают свечи, и все пьяны. - Заремба указал на гостиницу. - Дорога на Гродно рвом отрезана?

- Только что сообщили, что кончили.

Гласко ушел на свою позицию.

- Мацюсь! - Парень сидел на корточках, обгладывая какую-то кость. Продвинься поближе к Кацперу и, в случае чего, окажи ему помощь. Вот тебе тут водка!..

Время ползло медленно. Рассвет разливался морем сизо-зеленых сияний. Остроконечные крыши домов и колокольни костелов, казалось, росли и все чернее темнели на фоне светлеющего неба.

Вдруг загукала где-то трижды сова.

Заремба подбежал к Кацперу, который в это же время, по сигналу Качановского, бросился с товарищами вырывать оружие у охраны и вязать обезоруженных.

Поднялись дикие крики, звуки ударов и ожесточенной борьбы.

Привезенные из Гродно польские солдаты, как голодные волки, набросились на остальных караульных, и поднялась всеобщая свалка. Из тьмы, окутывавшей площадь, из-под телег и из домов доносились страшные крики, иногда жалобный стон, глухой хрип тех, кого душили, иногда плачущий голос, молящий о пощаде. Нелегко, однако, удавалось одолеть егерей; многие, по-видимому не совсем еще пьяные, повскакали при первом же крике и, не найдя при себе оружия, защищались кулаками с мрачной решимостью и невиданным упорством: вся базарная площадь бурлила, точно горшок с кипятком. Дерущиеся перекатывались с места на место и с проклятиями, в бешенстве катались по земле, ударяясь о телеги, о стены, обо все, что попадалось на дороге. Городок проснулся в испуге, открываясь, хлопали окна, кой-где зажигался свет, люди выбегали в одних рубашках, бабы поднимали вопль, дети ревели благим матом, собаки начали лаять и бегать кругом, как ошалелые.

Вдруг где-то, как будто перед гостиницей, забил тревогу барабан. Из подъезда выбежал Иванов с саблей в одной руке и с пистолетом в другой.

- Ружья на изготовку. Стройся! - заорал он изо всех сил и выстрелил.

Кацпер подбежал к нему, но, прежде чем руки его успели дотянуться до Иванова, получил удар саблей по голове и свалился на землю. Иванов же, как был, в шароварах и рубахе, подбежал к драгунским лошадям, привязанным у гостиницы, вихрем взвился на седло и вместе с несколькими казаками так помчался к заставе, что искры посыпались из-под копыт. Заремба выстрелил ему вслед. Иванов только схватился за зад и, подгоняя лошадь пинками ног и ударами сабли плашмя, скрылся в темноте.

- Вахмистр Гродзицкий, бери десять солдат и догоняй его во весь опор, прямиком к Гродненскому тракту. А если через полчаса не догонишь, возвращайся! - приказал Заремба и, видя, что все захваченные в плен солдаты уже связаны и перетасканы в какой-то сарай, разрешил себе заняться Кацпером.

Кацпера перенесли к колодцу на площади и уложили на казацкую бурку. У него был задет череп, кровь обильно текла из раны, он лежал без сознания. К счастью, отец Серафим, мастер на врачевание ран, хорошенько перевязал его и привел в сознание.

- Выкарабкается. Если бы он не был так близко, расколол бы ему череп, как тыкву. Вояка этот Иванов. Ну, как себя чувствуешь?

- Спасибо, ничего. Даже палки в руках не было, - простонал Кацпер сконфуженно.

- Ну, помолчи. Случилось и прошло, - проговорил тихо Заремба, утирая ему влажное от пота и крови лицо. - Подвернется случай, отплатишь ему. Мацюсь, давай лошадей! Не бойся, не оставлю тебя тут. Пан Гласко, как только погоня вернется, соберите наших солдат и отведите туда, откуда их взяли. Выдайте им по три дуката на брата, - хорошо справились. Ваше дело постараться не встретиться с погоней. Увидимся в Гродно. Перенесет ли только он дорогу? - спросил Заремба шепотом отца Серафима, указывая на раненого.

- Должен перенести. Я поеду с вами. Придется нам колесить для безопасности.

Явился Качановский, который, дав сигнал к нападению, пропал куда-то, чтобы не попасться на глаза своей компании, и теперь спрашивал, что с ними делать.

- Снести всех, как лежат, связанными, в клеть, оружие отнять, весь багаж оставить при них. Пригрозить смертью трактирщику, чтобы не развязывал их до полудня. Не очень-то им захочется возвращаться в Гродно. А вот Иванов, если улизнет от нас, наделает нам хлопот. Часа через три-четыре подоспеет погоня.

- Не стану их ждать. Посажу своих людей на отобранных лошадей, и ищи-свищи, - он вдруг покачнулся и чуть не упал. - Черт возьми, что-то у меня в голове помутилось.

- В ногах неладно, когда в голове нескладно, - усмехнулся укоризненно монах.

- Изжога меня мучит, черт, опьянел я, что ли? Эй, ты там, сбегай-ка в гостиницу, принеси мне миску кислой капусты. Самое лучшее лекарство.

- Налили вы в себя столько, что и бочке не выдержать.

- Ну, а своего все же добились. Здорово-таки я провел Иванова!

- Будет он вас поминать со скрежетом зубовным, - заметил Гласко.

- И-и... - махнул он презрительно рукой. - Пускай ищет ветра в поле. Не сделать ли перекличку вон этим сорвиголовам?

Заремба, как командир своей экспедиции, направился к людям, возившимся у заново разложенных костров.

- Стройся! Шеренгой вперед, марш! - скомандовал Качановский, точно на параде. Ватага, сомкнувшись в шеренгу, зашагала так, что земля дрогнула.

- Раз, два! Раз, два! Стой!

Солдаты остановились, как вкопанные, перед Зарембой. Он расхохотался; большинство было одето в мундиры и амуницию, сорванную с пленных русских солдат, а те, кому не хватило ружей, держали казацкие пики "на плечо". Даже барабанщики стояли на флангах.

- Такой парад привлечет внимание.

Он был недоволен.

- В лохмотьях были, без сапог, уже вши их носили, - оправдывался Качановский, огорченный его неудовольствием. - В первом же местечке прикажу портным нашить петлицы наших цветов, и кто их узнает. Чуть не на сто человек новое обмундирование, - это не шутки... Лошадей и телеги я отправил к переправе, хочу спрятаться в занеманских лесах еще до наступления утра. Мне пора трогать.

Отправив людей к переправе, он взял у Зарембы деньги на расходы, инструкции и планы местностей по пути к бригаде Мадалинского, стоявшей где-то на берегу Нарева, близ Остроленки. Трогательно распрощался с товарищами и удалился шатающейся походкой.

- Шальной человек. Не хотел бы я очутиться в его шкуре, - проговорил Гласко и направился к солдатам, поджидавшим его в огородах.

- Кацпера возьмем на носилки между нашими лошадьми, - хлопотал Заремба.

- Ему хуже. Посмотрите на него, - прошептал с тревогой монах.

- Не оставлю его в Мерече. Перетрясут здесь все, до последней перины. Посажу его впереди себя на лошадь и как-нибудь довезу. Кацпер! - нагнулся Заремба к раненому, но тот не издал ни звука, пошевелил только губами, как будто теряя сознание.

- Господи! Отче, помогите, - схватился Заремба в отчаянии за голову.

- Возьму его в свою монастырскую бричку, - ждет меня тут со вчерашнего дня, - и довезу прямо на квартиру пани подкоморши. Надо ее только предупредить.

- Мацюсь сейчас отправится. Я останусь с вами.

- Безопаснее будет поехать мне одному, - ответил отец Серафим. Придется сделать крюк, но к вечеру буду в городе. Поезжайте и вы с богом, не мешкайте.

Перекрестил его на дорогу. С восходом же солнца выехала из Мереча монастырская бричка. Как всегда, впереди шел козел-поводырь, а за ним небольшое стадо овец, наскоро закупленных в местечке. Паренек покачивался на козлах, лошадки тащились лениво, а отец Серафим, шепча молитвы, озабоченно поглядывал на Кацпера, лежавшего под покрышкой, и часто обтирал ему водкой ноздри и лицо. В тот момент, когда сворачивали с Гродненского тракта влево, на проселочную дорогу, ведущую к лесам, огромный багровый диск поднялся на небе.

XI

Зарембе удалось при содействии босняков, принимавших участие в заговоре, добраться до своей квартиры еще до открытия застав, бдительно охраняемых казаками. Выспавшись в течение нескольких часов и переодевшись самым модным франтом, бренча цепочками и брелоками, в огромном галстуке, повязанном вокруг шеи, в котором он мог потонуть до самых глаз, в полосатом жилете, голубом фраке, узких белых панталонах, в остроконечной шляпе, красивый, благоухающий ароматом французских духов, улыбающийся, несмотря на глубокое беспокойство о Кацпере, он собирался показаться в городе, чтобы обратить на себя внимание. В это время на пороге появился Гласко. Вид у него был усталый, весь он был забрызган грязью, лицо его пылало от негодования.

- Что случилось? - забеспокоился Заремба. - Какая-нибудь неприятность?

- Большущая! Прикажите мне дать чего-нибудь поесть. И слушайте, что со мной приключилось! Помчался я из Мереча и спокойно на рассвете еще доехал до имения, где "мировские" пасут своих лошадей. Раздал дукаты, приказал держать язык за зубами и направляюсь с хорунжим в его палатку, чтобы немного выспаться. Выбегает оттуда поручик Закржевский. Ждал нас, оказывается, со вчерашнего дня, - кто-то из конюхов донес ему, что двадцать пять человек ушло неизвестно куда и зачем. Насел на меня, как на еврейскую клячу. Говорю дураку спокойно, что вы ему все разъясните. Взбесился, болван, еще больше и приказал вязать меня. К счастью, до этого не дошло, потому что его не послушались. Я думал, что с ним удар случится, - избил солдат и пообещал всех отдать под гетманский суд. Я ему рассказываю и то, и другое, советую быть спокойнее, отнестись к делу благоразумно, а он мне все твердит, как попугай: король, служба, долг. Болван неотесанный, такое мне скверное слово сказал, что я его на дуэль вызвал. Весь эскадрон он повел в Гродно, и даю голову на отсечение, что побежит жаловаться королю и гетману и подаст официальный рапорт. Дело примет для нас скверный оборот.

- Дурак этот Марцин, это верно; но солдат хороший. Из-за большой своей привязанности к королю может нам наделать много бед. Что мы рискуем своей жизнью - это пустяки, лишь бы дело не потерпело ущерба. Если вдруг примутся допрашивать солдат и расследуют, как было дело, так по нитке до клубка доберутся. Черт возьми, этого допустить нельзя, - раздумывал вслух Заремба в большом волнении. - Нельзя терять ни минуты!

- Что же вы думаете делать?

- Я должен удержать Закржевского, чтобы он не подавал рапорта, хотя бы пришлось мне употребить насилие. Нет другого выхода. Едемте, лошади ждут.

Поехали в Старый Замок, представлявший собой почти развалину, где на время сейма квартировали "мировские", несшие личную охрану его величества короля. В воротах, загороженных барьером, стоял караул с примкнутыми штыками. В длинном дворе, заваленном обломками, толпились солдаты и о чем-то совещались, так как в толпе слышались возбужденные голоса и поднимались сжатые кулаки.

- Что тут творится? - спросил Гласко вахмистра Гродзицкого, поджидавшего их.

- Я обставил караулами ворота и все выходы. Жду приказов пана ротмистра, - отрапортовал ему Гродзицкий. - Не хотел никого выпускать, шепнул он многозначительно. - Ведь тут и наша шкура может пострадать. Всех нас уже вызывали на допрос.

- Станьте же у дверей, чтобы нам никто не помешал... и смотрите!

Закржевский жил в угловой башне, сильно потрескавшейся в верхней части. Занимал он там две комнаты в нижнем этаже, убранные с солдатской простотой. Как раз в то время, когда они вошли, он сидел перед окном и сочинял рапорт. Заслышав шаги, вскочил и, увидев друга, заговорил быстро, не обращая ни на кого внимания.

- Знаешь, что наделал ротмистр? Взбунтовал моих солдат и повел их на разбой. Ты сам офицер и понимаешь, какое это преступление - напасть в мирное время на союзных солдат, и притом еще где - под боком у короля и сейма. За такое дело можно ответить головой. Это дело сейчас же разнесется, посол потребует у короля удовлетворения, и за все придется отвечать мне, несчастному. Я ответствен за эскадрон перед королем и гетманом. Сейчас отправлюсь со служебным рапортом, а вас, ротмистр, прикажу задержать на гауптвахте. - Он стал лихорадочно одеваться. - Я не хочу потерять свою репутацию, я не переживу такого позора. Господи, чтобы меня заподозрили в разбое! - простонал он в отчаянии и, прицепив саблю к портупее, направился к двери.

Заремба загородил ему дорогу.

- Ты не сделаешь ни шагу отсюда без нашего согласия! - Голос его свистел, как взмах сабли в воздухе.

- Что это? Насилие? Пусти меня! Я имею дело с ротмистром Гласко! Дай дорогу!

- Молчи, давай поговорим, как друзья. Ты имеешь дело со мной, потому что я командовал всей вылазкой. Ротмистр исполнял только мою команду. Я тебе объясню мотивы...

У Марцина от сильного волнения на мгновение отнялся язык. Он стоял точно парализованный.

- Выслушай сначала, в чем дело, а потом поступишь, как тебе подскажет сердце и разум.

Но Закржевского не убедили, очевидно, мотивы, которые пространно излагал ему Заремба: он все время петушился, размахивал руками, не хотел слушать и прерывал его, ссылаясь на свой долг, на короля, гетмана и воинскую честь. Когда же в конце концов Заремба потребовал, чтобы он отказался от подачи рапорта и предал забвению все, что произошло, Марцин, как человек порывистый, упрямый в принятом решении и преданный королю, выхватил саблю из ножен и крикнул:

- Рота! Ко мне!

Он бросился к дверям, но два обнаженных клинка преградили ему дорогу и, выбив саблю из его рук, угрожающе направились в грудь.

- Молчи. Клянусь тебе, что ты не выйдешь живым, если не дашь честного офицерского слова, что сохранишь все случившееся в глубочайшей тайне. Выбирай! - властно говорил Заремба с такой мрачной решимостью, что Марцин, при всей своей храбрости, отпрянул назад с протестующим возгласом:

- Рубите, а короля не продам! Рубите!..

- Твой долг перед родиной больше, чем перед королем! Выбирай, здесь не шутки шутят!

Видя, что его ожидает неизбежная смерть, Марцин дал торжественное офицерское слово хранить тайну. Но им пришлось раз двадцать поклясться ему, что он поступил честно, не нарушив своего долга по отношению к королю.

- Хорошо, что сегодня в замке и в сейме несет караул литовская гвардия, - я не смел бы показаться на глаза его величеству, - проговорил Закржевский таким огорченным голосом, что Заремба поцеловал его, сказав ему в утешение:

- В свое время король все узнает, и именно за этот поступок повысит тебя в чине. Ты еще поблагодаришь меня. Успокой солдат! Мне надо торопиться в город.

С ним остался только Гласко и, подкрепившись как следует, лег спать на его постель.

Заремба приказал ехать к подкоморше. Он хотел попросить у нее убежища для Кацпера. День был ужасно жаркий. Город как будто весь вымер, улицы были пусты, двери магазинов прикрыты, а окна на солнечной стороне завешены чем попало, в некоторых местах женской юбкой или грязными тряпками.

- Хороша нынче жатва в Грабове! - выпалил вдруг ни с того ни с сего Мацюсь с козел.

- Дурак! Погоняй быстрее! Запахло тебе, вижу, дожинками.

Мацюсь вздохнул только и, изливая на лошадях свою тоску, погнал быстрее.

У пани подкоморши они застали весьма трогательную картину: посредине огромной прихожей двое парней сидели верхом на третьем, а четвертый хлестал его изо всех сил. Дворецкий Рустейко, попыхивая трубкой, флегматично считал удары, сопровождая их, точно целебным пластырем, благонамеренными сентенциями:

- Тридцать пять... К богу взывай, да руку прикладывай, лентяй... Тридцать шесть... Даже в святом писании сказано: дух святый, сударь ты мой, бить розгой следует... Тридцать семь... Розга никогда вреда не принесет... Тридцать восемь... Только тебя, хам, учить все равно что, сударь ты мой, горохом об стену. Сорок!.. Довольно... К вашим услугам, пан паручик. Твое счастье, бездельник, десять горячих от тебя убежало. Очухайся и марш на работу! Да не реви ты мне тут...

Заремба, не выносивший этих домашних экзекуций, быстро прошел в комнаты. Рустейко, запыхавшись, догнал его.

- Я доложил пани подкоморше - она еще в спальне. Не подать ли пивка для прохлаждения? Жарко нынче, сударь, - он обтер платком потную лысину. Беда у меня с этими бездельниками, храни бог! Как не побеседуешь с ними плеткой, так не понимают. Присядьте же, пан поручик! Что поделаешь распустила их моя хозяюшка. Школы велит для них устраивать, перевести на право оброка! Слыханное ли дело! - всплеснул он руками, изображая воплощенное страдание. - Чирикают там, в головенке, сударь мой, воробушки, ой чирикают! Каждому говорю: дубинка - лучший для них учитель! Только нынче в моде вольности, революции и какие-то там философии! А есть ведь еще и такие ученые дураки, что проповедуют равенство с крепостными!

- Спасибо, я принадлежу именно к таким, - проговорил Заремба со злой иронией.

Но Рустейко, не сбитый с панталыку, ловко перешел на другие предметы, начав длинный перечень всевозможных жалоб и анекдотов, повторяемых изо дня в день. Когда, однако, в комнату вошла княжна Кисель, он быстро скрылся. Княжна, приходившаяся дальней родственницей подкоморше и жившая у нее давно в приживалках, худая и сгорбленная, как кочерга, с таким же крючковатым лицом, смуглая, похожая на старую ворону, одета была по моде эпохи последнего саксонского короля и благоухала лавандой, смешанной с камфорой. С большой важностью выступая в роли заместительницы хозяйки, она повела его в отдаленные комнаты, увешанные клетками с птицами и уставленные креслами и диванами, на которых валялись собачонки разных пород. Вся эта братия, завидев ее, поднимала невероятную возню и гомон. Заремба заткнул уши, оглядываясь по сторонам и ища спасения.

- Видимо, вы, пан поручик, не любитель божьих тварей, - проговорила она чуть слышным голосом.

- Почему же, - на вертеле, в рагу и в разных других блюдах, вареных, жареных и копченых... Живыми они мне нравятся меньше, - засмеялся он бесцеремонно.

- Жаль, что в лагерях не развиваются более нежные чувства! - заметила она с язвительной улыбкой, прижимая к груди разжиревших до безобразия собачонок.

Избавил Зарембу от затруднительного ответа паюк, пригласивший его к подкоморше.

Он застал ее еще в широкой кровати из красного дерева, словно в ладье, украшенной художественной резьбой и поддерживаемой четырьмя серебряными грифами, под пунцовым балдахином, который подпирали позолоченные амуры. Золотистые занавески на окнах и обивка стен разливали приятный свет, в котором пани подкоморша казалась красивой, как никогда. Она возлежала на постели, обнаженная почти до пояса, но уже во всеоружии любовных приманок умело расположенных белил и красок. Из-под изящного чепчика выбивались на белоснежную подушку игривые локоны. Блестящие глаза и налитые кровью губы сулили рай, а золотистое шелковое одеяло соблазнительно обрисовывало контуры ее пышных форм. Она, казалось, была поглощена разглядыванием шелков, кружев и вышивок, накиданных высоким ворохом на ковре. Торговец, стоя на коленях у раскрытых коробов, показывал все более и более красивые образцы, расхваливая их со всем своим красноречием. Негритенок стоял у изголовья, держа утренний шоколад и бисквиты и скаля ослепительно белые зубы.

Завидев входящего Зарембу, пани подкоморша сделала вид, что смущена, и, закрывая скрещенными руками почти обнаженную грудь, выслала всех из комнаты и, подавая ему красиво очерченную руку, велела сесть поближе.

Заремба изложил ей цель своего посещения и, по ее настоянию, рассказал историю ночной вылазки. Умолчал только о приключении с Марцином.

- Весь мой дом к вашим услугам, - заявила с жаром пани подкоморша. Берите все, что вам нужно, располагайтесь, как дома. Только в солдате я вижу настоящего человека! - восклицала она, восхваляя героизм, воинственность, пыл битв. Даже крики убиваемых звучали для нее как упоительная мелодия, а шумная лагерная жизнь, походы и опасность казались ей раем. Она восторгалась так пылко, что обнаженные ноги ее выскользнули из-под одеяла, глаза заиграли прелестнейшими искорками, и вся она была охвачена жаром взволнованной крови... Все это ее возбуждало, как возбуждает благородного скакуна звук боевого рожка... Заремба не знал ее еще такою и с восторгом смотрел на ее пылающее лицо. Взгляд Зарембы ударил ей в голову, она схватила его за руку, едва сдерживая внезапно проснувшийся любовный жар.

Много труда стоило Зарембе не поддаться искушению и сидеть как чурбан, глухим к ее шепоту, изливающему жар, к ее взглядам, полным поцелуев, прикосновениям, опаляющим огнем, томным движениям и безмолвным, но выразительным обещаниям любовных ласк. Делал вид, будто не понимает языка любви. В конце концов, подавив в груди волнение и в душе - обманутые надежды, она позвонила прислуге. Словно в наказание, Заремба должен был присутствовать при церемонии завивки и причесывания волос. Она не отпустила его от себя даже тогда, когда горничные стали одевать ее с самой сорочки. Его отделяли только низкие ширмочки, совершенно не мешавшие любоваться прекрасным зрелищем. Он вынес это зрелище, хотя покраснел весь, как рак, и обливался потом.

- Сегодня, наверно, жарко на улице, - проговорила она тихо, кусая губы от досады.

- Ужасно! - заверил он ее таким тоном, что она рассмеялась, сразу простив ему все, и, решив, что он робеет перед ней, захотела сделать его послушным.

- Мы пообедаем вместе, а ужинать я повезу вас к гетманше Ожаровской, там нам будет прохладнее. Разрешите завязать вам галстук, он у вас развязался...

Она прижалась к нему выпуклой грудью, наслаждаясь его смущением и румянцем.

Заремба согласился только на ужин, так как показываться как можно больше на людях входило в его планы и отвечало создавшемуся положению.

Он уехал, ругаясь на чем свет стоит, и, несмотря на ужасный зной, слонялся по трактирам и бильярдным, внимательно прислушиваясь, не говорят ли в публике о Мерече.

Весть о ночном происшествии, по-видимому, еще не разнеслась, так как повсюду говорили с большим ожесточением об отношениях с Пруссией, которые должны были со дня на день начать обсуждаться в сейме, за что усиленно боролись Бухгольц, его клевреты, а еще больше его талеры.

- Подгорский и Юзефович много проиграли вчера Белинскому. Это значит, что прусский король расходуется уже не зря, - шептал на ухо соседям у Сулковского один из всезнаек, шляхтич из-под Ошмян, Янковский.

- Кто посмеет выступать в сейме за прусский трактат, того исполосовать саблями!

- Всемилостивейшая союзница укротит этих прусских подлецов, увидите!

- Чтобы самой наловить побольше рыбы в мутной воде.

- Чепуха на чепухе, чепухой погоняет, сударь мой! - заметил пренебрежительно Янковский. - Коссаковский именно теперь решил присоединить всю Литву к России и при ее содействии вышибить пруссакам зубы, отнять то, что они награбили, и тем самым укрепить независимость коронной Польши!

За соседним многолюдным столом поднялся шум. Кто-то произнес иронически:

Шукшта, Пукшта, Путята, Лопата.

Дураками, как видно, еще Польша богата!

Сказавший это стукнул кулаком по столу и направился к двери, не обращая внимания на оскорбленные угрожающие физиономии и еще более угрожающие слова, засвиставшие в воздухе. Обернулся вдруг и проговорил вызывающе:

- А ежели от моих слов у кого что чешется, так зовут меня Рущиц, и я всегда к услугам в доме почтамта, где квартирую, - гордо обвел он всех взглядом.

Поднялся спор из-за политики, но Заремба не стал дожидаться конца и вскоре очутился вместе с пани подкоморшей в саду пани Ожаровской, где в широком турецком шатре, разбитом между деревьями, собралось избранное общество. Там уже говорили о Мерече, по секрету сообщая друг другу новость, от души при этом посмеиваясь над приключением конвоирующих офицеров. Все считали это приключение простой авантюрой. Один только гетман Ожаровский, человек пожилой, умный и видавший много видов, понимал дело иначе, так как обратился к Анквичу, стоявшему с Войной:

- Мне в этом чуется нечто более любопытное.

- За беглецами повел казаков фон Блюм. Этот задаст им перцу. Пожалуй, уж гонит их нагайками обратно, - вставил один из адъютантов гетмана.

- Через несколько дней будет известно, как было дело и чем кончилось. Давайте не будем портить себе удовольствия, - заявил Анквич, беря под руку Воину, с которым он с некоторых пор подружился. Оба подошли к маркизе Люлли, окруженной толпой поклонников, восторгавшихся ее красотой. Поговаривали в свете, что он пользуется у нее особой милостью.

Разговор о Мерече действительно прекратился, - гости были слишком заняты собой и сюрпризами, устроенными хозяевами.

В шатре заиграл на кларнете толстяк-немец в белом парике. Он быстро перебирал толстыми пальцами и, дуя в инструмент, отчего раздувались его красные щеки, выводил нежные трели, изящные фиоритуры и томные ариетты. Его вознаградили бурными аплодисментами, так как ему протежировал сам Сиверс, которому он нередко наигрывал в личных Сиверсовых апартаментах. Но большинство гостей, предпочитая свободу, рассеялись по прохладным, тенистым беседкам, за шпалерами деревьев и в рощицах. Отовсюду доносились веселые разговоры и взрывы смеха.

Заремба, чувствовавший себя нехорошо, ощущал этот вечер, как тяжкую повинность, так как скучно ему было в этом обществе, музыка ему надоела до тошноты, а любовное воркование вперемежку с политическими спорами раздражало невыносимо. Выдерживал, однако, с мужеством и, состроив веселое лицо, порхал, как мотылек, вокруг дам, рассыпаясь в цветистых напыщенных комплиментах. И так привлек внимание всех своей красотой, остроумием и безукоризненным французским акцентом, что пани Ожаровская взяла его под особое покровительство. Бедняга отстрадал за все свои грехи, но оставался на своем посту, завоевав большие симпатии гетманши...

Сжалился над ним Воина и, вырвав из плена, отвел его в сторону.

- Ухватилась же за тебя эта старая рухлядь.

- Обещает мне протекцию в гетманский штаб, - засмеялся Заремба.

- Дорого бы тебе обошелся этот чин. Баба почти совсем труха. Но в любовных делишках имеет большой опыт. Не один мог бы об этом порассказать...

- Вот бы ей поступить в какой-нибудь полк маркитанткой.

- По вечерам играют у Анквича. Не хочешь ли померяться с Фортуной?

- Хватит ли у меня вооружения для такой борьбы! И потом, чересчур уж высокие хоромы...

- Полная мошна заполняет самые глубокие пропасти. "Фараон" легче уравнивает сословия, чем десятки социальных учений! Что это за история произошла в Мерече?

- Ты слыхал? - отвел Север глаза. - Подробностей не знаю! - ответил он, удивленный вопросом.

- Дорогой мой, как у тебя повязан на шее галстук. Если бы увидел Анквич или Нарбут, ты был бы скомпрометирован и объявлен санкюлотом.

- Я не придаю значения мнениям этих щеголей. Ты видал камергершу?

- Она не приезжала, справляет, вероятно, дома траур по Зубову. - Воина не представлял себе, как эти слова кольнули Севера. - Ты не замечал, в каких нежных отношениях кастелян с Цициановым? Это обращает на себя внимание, и по этому поводу строятся разные догадки.

- Я в немилости у кастеляна и вижу его только издали.

- Пойдешь к Анквичу? Сыграем вместе, в компанию...

- Когда-нибудь попрошу тебя ввести меня туда. Кстати, - наклонился Заремба к его уху, - если услышишь что-нибудь интересное насчет истории в Мерече, запомни и расскажи мне. Прошу тебя хранить ее в тайне и сам ручаюсь тебе в этом, - доверился он его честности.

- Я сразу понял, что ты близок к этому делу. Хорошо. Как раз у Анквича больше, чем где бы то ни было, смогу узнать, - пообещал он, протягивая руку, так как к ним подошла величественной походкой пани подкоморша со своим неразлучным негритенком.

- Смотри, чтобы дети не были в черно-белую клетку или в полоску, бросил Воина со смехом.

Солнце уже закатилось, на небе стояло пурпурное зарево, что предвещало назавтра жару и ветер. Сумерки стлались уже по земле, когда они уехали домой. Заремба торопил с отъездом в надежде, что уже застанет там Кацпера. Его еще не было, но ждал подкоморшу главный управляющий ее имениями, расположенными в австрийском кордоне, Седлецкий, худощавый тщедушный шляхтич с редкой бороденкой, в очках. Одет он был в польский костюм, сдержан был в речи, и в глазах его светились честность и ум. Пани подкоморша заперлась с ним в конторе, предоставив Зарембе выслушивать ехидные замечания княжны, анекдоты Рустейки и визги домашнего зверинца. Заремба терпел все это, поглощенный тщетным ожиданием, и еще остался на ужин. Ужин прошел довольно весело благодаря Седлецкому, который оказался человеком со светскими манерами и обширным образованием, полученным в Краковской академии. Превратности суровой судьбы оставили его без состояния, одарив взамен более полным пониманием жизни, остроумием и кроткой примиренностью со своей долей. Он рассказывал о потешных приключениях галичан с австрийскими чиновниками, особенно о том, как поступал с ними известный воеводский сын, Гоздский. При этом он совсем не проявлял почтения к австрийским властям, однако собственных убеждений не раскрыл, несмотря на наводящие расспросы Зарембы. Ровно в десять Рустейко проводил его спать, так как он без передышки отмахал всю дорогу от Кракова. Встал и Заремба, чтобы уйти. Пани подкоморша не отпустила его и, проводив в контору, указала на разложенные книги.

- Смилуйтесь и помогите! Куда мне, бедной женщине, справиться с такими цифрами! Обкрадывают меня, обманывают и, наверное, доведут до сумы, потому что некому заступиться за несчастную вдову, - плакалась она.

Но когда он, против воли, засел за проверку, она помогала ему с большим уменьем, обнаруживая незаурядный ум и прекрасное понимание экономики. Кончил Заремба с первыми петухами, найдя все в порядке, до единого гроша. Она поблагодарила его с чувством и достоинством, скромно жалуясь только на свое неумение управлять большим состоянием.

Заремба был так утомлен приключениями предыдущих ночи и дня, что отдал Мацюсю вожжи, а сам задремал, несмотря на рытвины и ухабы, на которых подскакивала его коляска. Не заметил даже усиленных караулов и патрулей, слонявшихся по городу. Дома его ждало уже приглашение к Дзялынскому, и, как только прозвонили в монастыре к заутрене, ему пришлось поспешить во дворец Огинских. Дзялынский ждал его уже там вместе с Ясинским и Косинским, "военным комиссаром" Прозора. Дзялынский усадил их за составление инструкций для разъезжающихся депутатов относительно заготовки припасов и людей, сборных пунктов и вооружения крестьян. Отдельно составлялись списки усадеб владельцев, преданных делу, в разных местностях, где были расположены неприятельские войска, списки почтовых линий и проезжих путей. Все предполагали восстание в начале сентября. Генеральный план восстания составлял Костюшко в Лейпциге совместно с Потоцким, Коллонтаем, Вейсенгофом и другими. Он же должен был назначить день и место начала восстания.

Все трое работали в течение трех дней, несмотря на невиданный зной, запершись в небольшой комнате дворца, питаясь чем попало и укладываясь спать на разостланных бурках. Сам Дзялынский прислуживал им со своим денщиком, не забывая приносить по нескольку раз в день известия о том, что делается в городе и сейме. Как раз в первый день он сообщил им слухи, ходившие по городу о Мерече. Заремба признался в том, что принимал там участие, и рассказал все подробности происшествия. Дзялынскому это не понравилось. Косинский весь покраснел от удовольствия. Ясинский же; не вполне чуждый этому предприятию и обладавший живым воображением, воскликнул с восторгом:

- Вы готовы украсть хоть всю армию у Сиверса!

- Если будет отдан приказ, - ответил не без хвастовства Заремба. - Я должен отдать справедливость Качановскому - это, главным образом, его заслуга.

- Этот самого черта проведет. Только бы не напали на его след...

- Дивлюсь, восторгаюсь вашим молодечеством, но не хвалю! - морщился Дзялынский.

Не было времени долго рассуждать об этом.

Но на следующий день после полудня Дзялынский вбежал сильно взволнованный.

- Знаете? Конвойных офицеров разжаловали, а рядовых прогоняют сквозь строй. Поговаривают уже о Качановском. Взбешенный Раутенфельд уже бегал по этому делу к Сиверсу. Гетман Коссаковский отправил эскадрон на помощь фон Блюму и на собственный страх и риск распустил целую свору шпионов. Хочет их, несчастных, переловить, а через них, чего доброго, доберется до вашей шкуры, поручик, - забеспокоился он о Зарембе.

- Дешевой ценой меня не возьмут, - ответил тот, взволнованный его предположением.

Дзялынский, однако, не переставал беспокоиться о его безопасности. Когда работа была окончена, перед самым отъездом из Гродно, он снова сказал ему:

- Советую вам уложить свой багаж и уезжать. Раутенфельд заявил, что будет действовать не покладая рук, пока не сошлет в Сибирь Качановского и его сообщников. Мне сообщил об этом Мирославский; он слышал от Ожаровского. Я вам даю разрешение, - спрячьтесь на этот месяц где-нибудь в деревне, в глубине Польши, там не посмеют к вам приставать.

Заремба понимал опасность своего положения, но без сведений о Кацпере не хотел тронуться из Гродно, а этих сведений ждал уже шестой день и беспокоился все больше и больше. Не менее беспокоила его и его собственная судьба, и немедленно после отъезда своего ближайшего начальника он стал показываться где только возможно. Не побоялся пойти на обед к Сиверсу, где с отвращением якшался с самыми низкими и продажными людьми. Старался снискать расположение пани Ожаровской, сопровождая ее верным рыцарем во время прогулок. Постарался добиться приглашения маркизы Люлли, где было немного народу, игра велась на высокие ставки и царили манеры, достойные королевской любовницы. Стал домашним человеком у графини Камелли, у которой собрались сливки авантюристов всякого рода, царил Лайтльплэдж, хозяйничал Бокамп, а иногда украшал общество Сиверс, поклонник ее прелестного голоса. Навестил даже однажды вечером Цицианова на Городнице. Полковник казался радушным, как всегда, угощал его чаем, рассказывал ему о своих любовных делах и о новом примирении с Изой, однако осторожного вопроса Зарембы о Мерече как будто не расслышал. Это заставило Севера задуматься. "Что-то подозревает!" - решил он, бесплодно пытаясь прочесть правду в его блеклых, точно сваренных, глазах и радушно улыбающемся лице. Побывал и на воскресном приеме у епископа, и опять встревожился, так как Коссаковский, особенно выделяя его, заставил сесть рядом с собой и без обиняков приступил к нему с расспросами о том, что говорят в городе о Мерече. Смотрел при этом на него так пристально, как будто о чем-то догадывался. Заремба затрепетал под этим взглядом притаившегося василиска, но, справившись с собой, задумал дерзкий план - провести хитреца-епископа. Начал, однако, осторожно, издалека.

- Я слышал об этом происшествии столько разных версий, что не знаю, которой из них поверить.

- Неудивительно, взволнованная публика выдумывает разные небылицы, ищет виновных и требует их наказания. Нападение на солдат императрицы - это не шутка. При этом ограбили русский штаб на несколько тысяч дукатов! Ты, может быть, знаешь какого-то Качановского, капитана? - спросил он его вдруг врасплох.

- Знаю только, что это верный друг Дзялынского, картежник, пьяница и сорвиголова.

- Но, я думаю, Дзялынский не послал его на разбой, - возмутился епископ.

- Я не решился бы предположить. Рассказываю только, каким знаю Качановского. Это не его рук дело. Передают, однако, довольно единодушно, будто всю историю подстроили вербовщики прусского короля. Мне, однако, не думается, чтобы это было так.

- Вербовщики прусского короля? - задумался епископ. - А знаешь, эта версия не так уж бессмысленна, над этим нужно еще подумать.

- Случалось, что в Варшаве они выкрадывали солдат прямо из казармы, хитро подсказывал Заремба. - В транспорте, говорят, было человек сто. Это лакомый кусок для вербовщиков и сулил бы им немалую награду. Прусский король никогда не жалел расходов на солдат, - хитроумно сочинял Заремба, отводя подозрение в другую сторону.

- А может быть, и о Качановском придумали, чтобы замести след? попробовал было защищать капитана епископ. - Выехав из Гродно вместе с конвойными офицерами в одной компании, опоил всех в Мерече, а во время нападения куда-то исчез.

- Свое получит, если его изловят, - холодно заметил Заремба, глядя епископу в глаза.

- И поделом. Сколько ни получит, все будет мало. По его вине опять будет отложен уход русских войск, - проговорил епископ притворно опечаленным тоном. - Сиверс будет прикрываться необходимостью упрочения в стране безопасности и спокойствия. Вбил ты мне, однако, клин в голову этими прусскими вербовщиками! Что ты еще знаешь по этому поводу?

- Что и Бухгольц не чужд этой интриги, - продолжал Заремба беззастенчиво выдумывать. - Говорят, что за последнее время громче зазвенели в Гродно прусские талеры.

- Вот это уж чистые сплетни. Прусский король не найдет себе у нас пособников, даже если распустит скупой свой кошель, - возмущался епископ, стараясь развязать его язык в этом направлении.

- Уже называют даже их имена... Кто-то пустил по городу список...

- Низкая клевета, как и многое другое. Хотел бы я знать фамилии этих Катонов, поносящих достойнейшие имена в своих подлых пасквилях, - посмотрел он выжидающе на Зарембу. - Много бы я дал за это. Не представляю себе, кто бы это мог быть?

- Право, я в глаза не видал еще никого из пишущих, - отпирался Заремба самым искренним тоном.

- Наверное, какой-нибудь брехун из коллонтаевской кузницы, - быстро успокоился епископ и, протягивая Зарембе руку для поцелуя, спросил дружеским тоном: - Когда же я увижу тебя в моей канцелярии? Не очень что-то торопишься приняться за работу. Больше тебе нравится кутить с молодежью, заводить любовные интриги, в картишки играть. Что? Рассказывал мне Воина, как ты тут повесничаешь! - засмеялся он, грозя пальцем.

Заремба пообещал через несколько дней быть в его распоряжении и удалился, дав себе торжественную клятву никогда в жизни больше не переступать порога его дворца. Сам же отправился дальше бродить по местам всяких сборищ, забав, кутежей, по компаниям картежников и вообще повсюду, где только рассчитывал услышать о Мерече, - так терзало его беспокойство о судьбе Качановского, Кацпера и отряда отбитых солдат. Повсюду можно было видеть и слышать его, к удивлению всех, знавших его возвышенный, строгий образ мыслей и горячий патриотизм. Оппозиционеры, с которыми он встречался иногда у Зелинского или у вдовы-подкоморши, не скупились на осуждения, находя неподобающим его разгульный образ жизни.

- Кто водится с отбросами, того свиньи слопают, - рубнул с плеча Краснодембский.

- С кем поведешься, таким и станешь! - досказал его мысль Скаржинский, с отеческой серьезностью предостерегая его от компании модных, франтовски одетых бездельников.

Не имея возможности раскрыть причину, он поблагодарил их за совет, не обещая, впрочем, исправиться, и продолжал толкаться по всем клубам гродненского света, с возрастающим нетерпением ожидая возвращения Кацпера или какого-нибудь известия о нем.

Однажды, после тяжелой внутренней борьбы, он навестил кастеляна. В гостиной застал только Тереню и Марцина. Поручик сидел посреди гостиной верхом на стуле, вытянув вперед руки, на которых висели желтые шелковые нитки, сматываемые Тереней в клубок.

- Смотрите, вспомнили о нас! - упрекнула она его с первых же слов. Не оправдывайся, мы знаем, как ты занят по балам и ассамблеям, знаем!

- Мало тебе, Тереня, одного поручика в гарнизоне? Каждый ищет, где ему лучше. Ты здесь не плакала обо мне?

- Зато кто-то другой льет горькие слезы, если не видит тебя каждый день, - тараторила она, наматывая нитки с большой ловкостью. - Все дамы рассказывают друг дружке по секрету о твоих любовных делах, приключениях и победах! Марцин, по рукам получишь, - пригрозила она Закржевскому за какой-то совершенно невинный жест.

Явился камергер в сопровождении неразлучного Кубуся с лекарствами, кучей пледов и печальных жалоб, но поздоровался с Зарембой с демонстративным радушием. Вскоре явилась и кастелянша, более печальная, чем всегда, еще более тихая и задумчивая, созерцательно устремленная в нездешние миры, а за нею - белой тенью испанец, пугающий своим бледным, как бумага, лицом, бездонно черными глазами и всем своим иконописным обликом. Совсем уже под вечер, когда прислуга зажигала канделябры, явилась наконец и Иза. Заремба едва не вскрикнул от удивления, такой странно изменившейся она ему показалась. Она ступала, окутанная полной меланхолии печальной улыбкой, в длинном темном платье, со взглядом монашенки в минуты блаженных видений, такая красивая, величественно благородная и влекущая, что взгляды всех склонились перед ней в безмолвном восторге.

"Базарная красавица! Лживое божество! Солдатская Афродита!" - говорил презрительный взгляд Зарембы, но тем не менее, хотя он и очень торопился, остался у них на весь вечер. И с необычным любопытством смотрел на Изу, интересовавшуюся теперь вещами высшего порядка, разговорами с монахом и кастеляншей, пытавшимися разобраться в запутанных цитатах святой Терезы.

- Напялила на себя теологию, как модный наряд, - шепнул Заремба Марцину. Но тот не замечал никого, кроме Терени, и не видел происходящего вокруг.

Интересовал Зарембу и камергер, его ехидные взгляды, которые он бросал то на жену, то на монаха, и частый, с трудом скрываемый смех. По-видимому, его забавляла эта комедия, разыгрываемая с большим искусством и глубоким проникновением своей ролью. Но меру его изумления в этот день переполнил кастелян: явившись к ужину, он подал ему руку, словно между ними ничего не произошло, не затрагивал даже этой темы и, только уходя, заявил ему:

- Мать настаивала в письме, чтобы я поторопил тебя уехать из Гродно. По тебе соскучились дома.

Слова были сказаны таким тоном, что он должен был понять их как предостережение перед какой-то опасностью. Он глубоко задумался над ними; окунувшись опять в уличную толпу, почувствовал безошибочным инстинктом заговорщика и солдата, что за ним бродят какие-то подозрительные личности. Это не была градская полиция пана маршала, так как приключение в Мерече не подлежало его юрисдикции и к тому же сошло уже со сцены общественного внимания, поглощенного в данный момент во сто крат более важным вопросом трактата с Пруссией. Следить за ним могли только польские ищейки, а это грозило похищением и отправкой бог знает куда. В том, что он не ошибался, убедило еще его столкновение с фон Блюмом на вечере у графа Анквича, где он очутился в ту же ночь.

Явился он довольно поздно, когда игра шла уже во всех залах. Первым попавшимся ему навстречу лицом был фон Блюм, который сначала будто не заметил его, но немного погодя подошел с дружеским приветствием и, отведя в сторону, рассказал ему о своей погоне за беглецами. Он дал понять, что не слишком старался нагнать их и предоставил им возможность улизнуть, расхваливая при этом храбрость и находчивость Качановского.

Заремба не дал поймать себя на удочку коварных расспросов и зевнул, уверяя фон Блюма, что лучше гоняться за счастьем у зеленого стола, где царил уже вовсю "фараон". Понимал уже, что его подозревают. Мороз пробегал у него по коже, однако он сел за карты и играл с большим увлечением и удачей, не обращая внимания на частые испытующие взгляды фон Блюма.

Вечер у графа Анквича отличался избранной компанией первейших игроков и пьяниц, игрой на высокие ставки и великолепным угощением. Собрания были исключительно мужские, и хозяйские обязанности нес сам граф, пока все не усаживались за столики. Играли обычно до утра, иногда и позже.

Было уже совсем светло, и гостям разносили закуски. Многие игроки уже разъезжались. Улизнул потихоньку и Заремба, но, по странному совпадению, наткнулся перед самым дворцом на фон Блюма. Указывая на то, что, несмотря на ранний час, в воздухе пахнет грозой и молнии рассекают грозно склубившиеся тучи, фон Блюм во что бы то ни стало предлагал ему отвезти его домой в своем экипаже. По дороге они дружески беседовали и расстались в самых приятельских отношениях.

"Не без причины оказывает он мне столько внимания. А может быть, ему хотелось выследить, как я живу?" - размышлял он подозрительно, входя в свою квартиру. И как он обрадовался! На его постели спал монах в рясе и сапогах, как приехал. От скрипа дверей он проснулся и сразу вскочил. Тут же выяснились причины его запоздания. В пути у него чуть не умер в тряской бричке Кацпер, и ему пришлось уложить его у знакомого крестьянина, а потом, когда казаки фон Блюма стали перетряхивать всю округу Мереча, спасаться и как лиса колесить зигзагами по лесам и прятаться в шалашах угольщиков. Рассказывал он веселым тоном, в глазах его блестела отважная предприимчивость и энергия, не останавливающаяся ни перед какими препятствиями.

Заремба уже не ложился, а пешком, чтобы не обращать на себя внимания, пробрался переулками на квартиру подкоморши.

Посвященный в тайну Рустейко проводил его к Кацперу. Трудно рассказать, как обрадовался парень, как рвался поскорее уехать, как мечтал в эту минуту очутиться подальше от пределов Гродно. Но приглашенный доктор, основательно выслушав и выстукав его, не хотел и слушать об этом.

- Недели через две, не раньше! Иначе не ручаюсь за его жизнь, - уверял он.

Кацпер со слезами умолял, чтобы его немедленно увезли. Но он был так изнурен всеми треволнениями и раной, что не мог встать без посторонней помощи. Таким образом, увозить его можно было, только рискуя его жизнью.

После разговора с подкоморшей было решено, что больной останется на ее попечении до своего выздоровления, а потом им займется отец Серафим. Заремба же уедет завтра утром, как только откроются шлагбаумы у застав.

Немало слез пролили прекрасные глаза пани подкоморши, немало нежных признаний и жарких вздохов вырвалось у нее, когда наступила минута расставания. Она утешалась только надеждой, что вскоре увидится с ним в Варшаве. Ему же хотелось очутиться поскорее за Гродно, а еще больше попасть в родной дом, увидеть своих. Он приказал Петреку уложить багаж, а сам отправился еще до ночи за Неман и поджидал его в корчме за францисканским монастырем, где помещалась почта и тайная квартира заговорщиков. Мацюсь с бричкой и парой лошадей должен был остаться. Отдав распоряжение, несмотря на бушевавшую грозу, темень, ветер и частые громовые раскаты, он побежал по лавкам и ларям покупать гостинцы. Истратил много денег, но не забыл ни о ком, для каждого купил что-нибудь. Почти с детским восторгом укладывал все эти сокровища в корзину, заранее представляя себе удивление и радость тех, кому предназначались гостинцы.

Решил уехать ни с кем не прощаясь и только уже из Грабова написать всем объяснительные письма. Вечером, однако, явился к нему Прозор, опоздавший на съезд заговорщиков из-за каких-то приключений в дороге, и потребовал от него подробного доклада. К несчастью, все посвященные уже разъехались, даже Ясинский уехал из Гродно, и Зарембе волей-неволей пришлось исполнить свои обязанности.

Кароль Прозор, генерал-квартирмейстер литовский, был опорой в планах повстанцев и первым инициатором вооруженного восстания. Человек он был образованный, богатый, с широкой душой и пользовался уважением по всей Литве. Приручить его старалась даже сама царица, тщетно пытаясь склонить его на свою сторону обещаниями милостей и орденами.

Заремба провел с ним несколько часов и только вечером вернулся к себе домой. Петрека уже не было, Мацюсь подал ему какое-то письмо, напоминавшее с виду любовное послание, сильно надушенное, но с совершенно неожиданным содержанием: "Беги как можно скорее, тебе грозит опасность". "Твой благожелатель" было приписано внизу по-итальянски. Письмо принес какой-то человек, не пожелал сказать, от кого оно, и поспешил уйти, - как объяснил Мацюсь.

Предостережение было таким недвусмысленным и так явно исходило из дружественного источника, что Заремба, не ломая головы над тем, кто его писал, сразу же, без всяких оговорок, поверил ему. Необходимо было уезжать немедленно. Но, на беду, пробило девять часов, а уже в восемь закрывались заставы. Сегодня уже было поздно. Побежал посоветоваться с отцом Серафимом.

На дворе была тьма, дождь лил как из ведра, ветер бушевал, и частые молнии слепили глаза.

В келье было темно, монах стоял на коленях, поглощенный молитвой.

- Ничего не остается, как бежать, - посоветовал он, выслушав сообщение Зарембы. - Бегите немедля. В хате у Трояковского переждете до утра, переоденетесь в какие-нибудь лохмотья и потом догоните своих людей и лошадей. Могут явиться к вам еще в эту ночь, посадят в кибитку и прости-прощай. Кто сможет вас тогда вырвать из этих лап?..

Заремба, лихорадочно расхаживавший взад и вперед, остановился вдруг и проговорил с жаром:

- Нет, пся крев. Чтоб я в своей стране вынужден был прятаться и убегать, как вор? Нет, этому не бывать! Кто я, ссыльный, каторжник, разбойник?

- Не думаете же вы защищаться? - испугался монах его безумных слов.

- А хоть бы и так. - Голос его звенел, как вытаскиваемая из ножен сабля. - Не дамся! И пусть поднимется шум на всю Речь Посполитую. Пусть знает народ, как поступают со свободными гражданами ее союзники! Клянусь дорогой отчизной, не сдамся живым! И горе тому, кто посмеет поднять на меня руку! - угрожал он, охваченный неудержимым гневом. - Если я виновен, пусть судят меня трибуналы и подвергнут наказанию, - я подчинюсь закону; на насилие же отвечу мечом! Не сложу покорно голову перед наглым насилием. Я солдат, и стыдно мне бежать. Вернусь к себе на квартиру и буду их ждать до утра. Не придут, - уеду утром, как решил раньше!

Он говорил с такой решимостью, что тщетны были и уговоры, и просьбы. В конце концов отец Серафим заявил ему решительно:

- Если ты так настойчив и готов рисковать собой, то я тоже присоединяюсь к тебе. Будем надеяться, что сегодня они еще не придут...

Пришли, однако, в ту же ночь, под самое утро.

Заремба был уже готов: сам привел в порядок пистолеты и три короткие двустволки, приказал Мацюсю отточить саблю, как бритву, научил его, как действовать, надел лосиный полушубок, в котором обычно отправлялся в дорогу, и, бросившись на постель, заснул сном праведника.

Около четырех часов Мацюсь дернул его за рукав.

- Смею доложить: приближаются, слышен уже конский топот...

Заремба встал, владея собой, как никогда, и с каменным выражением лица стал прислушиваться. Только дождь барабанил в стекла и ветер гудел в трубе. Не прошло, однако, и нескольких минут, как на крыльце послышались удары прикладов и бешеный стук в дверь.

- Открой! Отбеги сразу назад и становись рядом со мной, - шепнул он Мацюсю и, переставив свечу на камин, положил руку на эфес сабли.

Парадная дверь затрещала, и от тяжелой поступи ворвавшихся солдат задрожали балки и стены. Потом раскрылась настежь дверь в комнату, лес штыков наперевес сверкнул перед его глазами. Солдаты ввалились лавиной. Во главе их шел фон Блюм с шашкой наголо.

- Отдайте вашу саблю, вы арестованы! - проговорил он, не решаясь взглянуть ему прямо в глаза.

- А, это вы, капитан! Какой же это счастливой случайности я должен быть благодарен за ваш визит? Какая необычайная свита! - иронизировал Заремба, придвигаясь к столу. - И по какому праву вы осмеливаетесь нападать ночью на свободного гражданина? - В голосе его звучала металлом гневная угроза.

- Я прикажу вас сейчас же связать, если вы не отдадите сабли.

- Возьми ее сам, подлый раб. Ну что ж, подойди и бери, негодяй, разбойник! Злодей! Бери!

- Связать его! Пошевеливайся! Быстрей! - крикнул фон Блюм, давая дорогу солдатам, двинувшимся со штыками наперевес в атаку. Заремба с молниеносной быстротой толкнул на них длинный стол с такой силой, что они рассыпались во все стороны, а сам бросился на фон Блюма. Засверкали сабли, зазвенели клинки, и когда они скрестились в третий раз, капитан, получивший сильный удар по уху и через все лицо, зашатался, откинулся к стенке и упал.

Закипел беспорядочный бой в тесной комнате и в сенях, поднялся ураган криков и ругательств. Заремба выстрелил в кучу солдат и, вырвав у одного из них ружье, бросился в самую гущу. Мацюсь с неистовым криком работал железным ломом, и осколки летели от черепов и от ружей. Солдаты были оттеснены в сени. Из массы поминутно вырывался нечеловеческий крик, и то тот, то другой падали на землю.

Оставшиеся без командира, захваченные врасплох неожиданной ожесточенной защитой, столпились они в темных сенях и отступали в беспорядке на крыльцо, с трудом отбиваясь от сыпавшихся на них градом ударов нападающих. Грянуло несколько ружейных залпов. Это оставшиеся на дворе казаки стали стрелять в окна, в стены, куда попало.

Вдруг стало светло, - крыша была вся в пламени, каким-то непонятным образом все строение было сразу охвачено огнем. Поднялся непередаваемый шум. Монастырские колокола забили тревогу. Сбежались люди с вилами и косами, вооружившись всем, что было под рукой. Напали на солдат в помощь Зарембе.

- На помощь! Разбойники! На помощь! Караул! - раздавалось из нескольких десятков глоток.

Прибежали градские стражники, союзнические караулы, даже казацкие патрули. Бой прекратился, так как солдаты убегали куда глаза глядят от ярости сбегающейся толпы. Удрала даже кибитка с конвойными казаками. Остался только тяжело раненный фон Блюм, лежавший без сознания, и несколько зарубленных его соратников. Их связали, как баранов, и, вытащив из пылающего дома, бросили тут же на грязную дорогу, под охрану градских стражников.

Заремба, обливаясь кровью от многочисленных сабельных ран, в изодранной одежде, но с сверкающими глазами, кричал беспрестанно прибывающей толпе, что на его квартиру напали с целью грабежа союзные солдаты под командой офицера.

Вставал уже зеленоватый от дождя, слезящийся и холодный рассвет, когда пылающая постройка обрушилась с треском, брызнув в пространство снопом искр и огненными языками. Сбежалось почти полгорода, и в толпе бушевало такое негодование против злодеев, что стражникам приходилось охранять связанных, иначе их разорвали бы в куски.

Совсем уже рассвело, когда встревоженные волнением, охватившим весь город, приехали на место происшествия градский маршал Мошинский, главнокомандующий Ожаровский и Сиверсов комендант Гродно генерал Раутенфельд, знавший уже, очевидно, о неудачном исходе экспедиции, но молчавший, стиснув зубы и поводя вокруг грозным взглядом.

Заремба с Мацюсем пропали, точно в воду канули.

Толпа волновалась, и все чаще, все грознее раздавались крики о том, что их забрали в кибитки и увезли.

. . .

XII

Мнимое похищение Зарембы вызвало много толков в городе, неприятных для Сиверса и его соратников. Однако по этому поводу не поднялся шум на всю Речь Посполитую, хотя оппозиционеры и пытались раздуть происшествие, угрожая вынести его на трибуну сейма. Зелинский хотел даже собирать подписи по городу. Воина, не доверяя категорическим уверениям Раутенфельда, долго беспокоился за судьбу друга.

Общественное мнение было отвлечено значительно более важными событиями. В сейме началось обсуждение трактата с Пруссией, поглощавшее внимание всего общества, от короля до последнего мещанина.

Тот самый король прусский, с которым были заключены союзные договоры, который недавно еще клянчил дружбы у Речи Посполитой и при всяком удобном случае уверял в своей неизменной верности, тот самый король прусский, предки которого были подняты из ничтожества Польшей и на коленях приносили верноподданническую присягу польскому королю на Краковской площади, - этот самый король попрал присягу, нагло обманул доверие и, подав сигнал к новому разделу, разбойничьим образом напал на Великую Польшу и захватил огромную часть государства, вплоть до Равы, Пилицы и Сохачева. Захватил без всякого права, как последний вор, а теперь еще через своего министра осмелился посылать дерзкие ноты и требовать от сейма добровольного отказа от предательски захваченных земель. Захотел законно владеть древнейшей колыбелью народа и понуждал сейм немедленно снабдить депутацию необходимыми для завершения переговоров и для подписания составленного заранее трактата полномочиями. "В противном случае его величество король прусский будет вынужден отдать приказ генералу Меллендорфу приступить к военным действиям, вступить в незанятые области Речи Посполитой и прибегнуть к мерам, которые еще больше отягчат судьбу Польши и повлекут за собой самые тяжелые последствия для тех, кому угодно в лице слепой оппозиции увеличивать несчастия своей родины".

С такими словами обратился к свободному народу Бухгольц от имени своего повелителя.

Так поднимало голос дерзкое ничтожество, полагаясь на право своего кулака...

Вот такие клятвопреступники и тираны научили Польшу ненавидеть и проклинать. В ком только была еще человеческая душа, в ком не угасла совесть и живо еще было чувство свободы, тот противился отдаче хотя бы пяди земли подлому грабителю и угнетателю.

- Лучше отдать нам всю Речь Посполитую под покровительство русской царицы! - кричали сторонники Коссаковских, а вместе с ними большинство тех, кто впал в отчаяние.

Другие же - главные виновники упадка и унижения страны, - как бывший гетман Ржевуский и часть тарговицких конфедератов с серадзским воеводой Валевским во главе, - хотели разослать "универсалы" с призывом к всенародному ополчению и огнем и мечом дать ответ прусскому королю. Но Сивере не дремал и вовремя успешно подавил эти замыслы, угрожая недовольным конфискацией их имущества и ссылкой. Он уже сбросил маску доброжелателя, все более и более бесцеремонно нажимая на сейм, чтобы последний принял прусские требования.

Глубочайшее отчаяние, сознание полной беспомощности охватило умы и сердца честных граждан. Речь Посполитая летела в пропасть без надежды на спасение.

Не отчаялась только в нем и в ее вечном существовании временно притаившаяся кучка заговорщиков и изгнанников, скитавшихся по чужим краям. Но не могло об этом догадываться общество, обреченное на муки беспокойства, скорби и самых мрачных опасений.

В эти памятные дни, от 26 августа до 2 сентября, Гродно представлял собой совершенно необычную картину, - так возбужден и взволнован он был. Все и повсюду интересовались только одним вопросом о трактате, в бесконечных спорах взвешивались шансы за и против его принятия или отклонения сеймом. Даже простонародье ярко выражало свою ненависть к Пруссии. Однажды ночью были выбиты стекла у Бухгольца, - его квартиру пришлось окружить кордоном гренадер Цицианова. Каких-то немцев едва удалось вырвать из рук разъяренной толпы. И серьезно заставил призадуматься тот факт, что средь бела дня на площади перед монастырем отцов иезуитов был сожжен портрет прусского короля, а имена его приспешников в польском сейме были вывешены на посмешище многочисленной публики, которую казакам удалось разогнать только с помощью нагаек.

Улицы пустели, не видно было больше на углах у модных кафе бездельников, торчавших там по целым дням, не насчитать было и половины экипажей, нарядных дам и веселых кавалькад. Все притаилось, прислушиваясь только к известиям о все более и более бурных дебатах в сейме.

Недовольный таким положением Сивере, чтобы отвести внимание публики от политических дел, приказал своим приспешникам, не жалея расходов, устраивать приемы и балы для менее зажиточных и менее послушных.

Первый бал был дан у Новаковского, - ему выбили за это стекла, а на следующий день он сам с трудом спасся из рук каких-то оборванцев.

Тогда пани Ожаровская и весь высший свет возобновили прерванные ассамблеи под охраной литовской гвардии, так как польской гетман не доверял. Ежедневные обеды у Сиверса для депутатов и других его сторонников охраняла целая рота егерей. Менее значительные ассамблеи устраивались под охраной градских и маршальских стражников, и, несмотря на это, нередко тех, кто возвращался с приемов, ждали сверхпрограммные сюрпризы в виде града камней и комьев грязи.

Этими обстоятельствами воспользовался русский посол: под предлогом охраны безопасности высших чинов, наиболее выдающихся депутатов и знатных особ приказал назначить при них постоянную охрану и так наводнил весь город солдатами, что без пропуска от коменданта никто не осмеливался показаться на улице или выехать из города.

Это возымело свое действие, но не успокоило общего волнения.

Сейм ежедневно представлял собой поле сражения между кучкой самоотверженных героев и целой вереницей колеблющихся, недальновидных и продажных, поддерживаемых могущественной коалицией беззастенчивой наглости соседних держав.

Тщетно король, Анквич, Ожаровский, епископ Коссаковский, Миончинский и другие - подлые и трусливые - старались всеми силами сломить оппозиционеров и склонить их к соглашению, тщетно Сиверс угрожал им Сибирью, обставлял караулами, а некоторых силой заставлял оставаться дома.

Они не отступали ни перед какими угрозами, ни перед какими уговорами.

Шидловский, Скаржинский, Микорский, Краснодембский, Кимбар, Карский, Гославский и еще несколько честных депутатов неустрашимо настаивали на своем, не допуская на обсуждение трактат с Пруссией.

Они стояли словно на укрепленной минами крепости, борясь до последнего издыхания за целость и свободу Речи Посполитой.

Беспрестанно произносились громовые речи, протесты, шли голосования. Беспрестанно вспыхивали споры, затяжные переговоры, длительные церемонии извинений перед поминутно оскорбляемым королевским величеством, завершаемые всеобщим целованием королевской руки, - только бы оттянуть хоть на один день, только бы этим сопротивлением разбудить совесть и криками отчаяния встряхнуть спящих. Уже большинство сейма начинало склоняться на сторону отчизны, уже 27 августа прошло предложение Шидловского, отвергавшее с презрением всякие переговоры с Пруссией, уже радость наполняла сердца защитников, начинал блистать луч надежды, прибывали силы...

Но слишком скоро рассеялись все расчеты и надежды, ибо за нотами прусского короля стояли тайные переговоры с русской царицей, продиктованные ненавистью к Польше, и нечто еще худшее - ее войска, ожидавшие только приказа.

На следующий же день, 28 августа, в сейме была зачитана длинная и полная хитросплетений нота Сиверса, убеждавшая сейм немедленно закончить переговоры с Пруссией. Еще не успели опомниться от удара, нанесенного кулаком в бархатной перчатке, как волынский депутат Подгорский потребовал слова. Поднявшийся общий шум не дал ему говорить, и тогда он подал какую-то бумажку председателю сейма, требуя ее зачтения. Это требование поддержали его соратники, подкупленные теми же талерами, что и он.

Подгорский был известен как негодяй, подкупленный Пруссией. Было известно, что заключает в себе его проект, составленный накануне ночью совместно с Бухгольцем. Поэтому вся оппозиция, как один человек, вскочила со своих скамей, разражаясь ураганом бранных прозвищ и протестов против зачтения. Переполненные до краев хоры поддержали их топаньем и криками; удивительно, что не рухнул замок. Оппозиционеры в пламенных, ничем не сдерживаемых уже речах, выражая весь свой гнев и презрение, клеймили Подгорского как предателя родины, а Шидловский, в порыве благородного негодования, в порыве жгучего страдания и отчаяния из-за гибнущей родины, кричал на весь зал в заключение своей речи:

- Прибегаю к защите председательского жезла и обвиняю Подгорского в предательстве родины и явном нарушении присяги! Требую суда над изменником и не отступлюсь, пока не утешусь хотя бы тем, что земля наша оросится кровью этого предателя! - И с этими словами на глазах всего зала стал перед председательской трибуной под сень маршальского жезла.

- Подгорский - на суд! Под маршальский жезл! На суд! - заволновалась вся палата, и сотня кулаков протянулась к негодяю, который сидел спокойно, огромный, толстопузый, точно разбухший от полученных за предательство талеров, обтирая только потное, побагровевшее лицо.

Миончинский, Юзефович, Вилямовский, Влодек и Залесский охраняли его от бушующей толпы.

Не тронули его даже крики публики, сыпавшиеся с хоров непрерывным градом.

- Предатель! Негодяй! На виселицу! Прусский прихвостень, изменник, предатель!

Громче всех раздавались бас отца Серафима и возбужденный голос подкоморши.

В окошке над троном из-за матерчатой занавески сверкали притаившиеся глаза Сиверса.

Несколько часов еще длился шум и крики, не смолкавшие ни на одну минуту, так как оппозиционеры не допускали продолжения заседания, пока предатель не будет отдан под суд.

Король, смертельно усталый, отложил наконец заседание до следующего дня.

Но на следующий день, 29 августа, повторились сцены еще более бурные и ожесточенные. Плохо пошло уже с самого начала, так как до открытия заседания великий маршал литовский Тышкевич сам обходил хоры и всю постороннюю публику велел прогнать из сейма. Выругал его за это основательно Гославский. Маршал горячо оправдывался, обещая прочитать депутатам заставившее его так поступить письмо Сиверса, в котором посол требовал, чтобы палата была очищена от нежелательных элементов. В это время дверь распахнулась, и дерзкой, наглой походкой вошел Подгорский и занял свое место.

- Долой его! За дверь! За дверь! - посыпались громовые возгласы, десятка полтора оппозиционеров бросились к нему, стащили его с места, словно с поля вырвали мерзкую сорную траву, подняли на руках и вышвырнули в коридор, захлопнув за ним дверь. Он побежал жаловаться Сиверсу.

В палате несколько стихло, и начались дебаты относительно зачтения проекта, внесенного Подгорским, которое уже поддерживало большинство, запуганное Сиверсом. Особенно бурно требовали зачтения подкупленные сторонники Пруссии с Миончинским во главе. Король тоже к этому склонялся, приводя продиктованные трусостью и постыдным увиливанием доводы.

Стемнело, зажгли огни. Но, несмотря на общее утомление, заседание продолжалось без перерыва, в атмосфере непрекращающейся суматохи и неописуемого шума.

Оппозиция пользовалась всякой возможностью, чтобы не допустить до зачтения проекта. Большинство же, поддерживаемое королем, старалось его ускорить. Дело доходило до бурных эксцессов, слишком недостойных сейма. Были минуты, когда казалось, что вот-вот засверкают сабли и прольется кровь. Нарушался порядок прений, никто уже не слушал председателя, не обращал внимания на короля.

Перед окончанием заседания вернулся Подгорский, но его моментально выставили за дверь. Вдруг Карский заметил, что проект Подгорского не подписан. Оппозиция поспешила этим воспользоваться, и началась новая проволочка, новые сцены и новые схватки.

Король приказал его позвать. Он вошел боязливо и, под общие крики, подошел к трону, но, по странной случайности, на председательском столе не оказалось ни пера, ни чернил. Король подал ему свой карандаш, заставляя его подписать бумагу. Подгорский колебался мгновение, окинул налитыми кровью глазами возмущенные лица, выслушивая с видимым беспокойством свирепствовавшую бурю проклятий и ругательств, однако подписал и вернулся на свое место. Ему пришлось протискиваться между стоявшими в проходе оппозиционерами, и каждый отталкивал его с брезгливостью, плевал в него и осыпал ругательствами; хоры вторили, крича во всю глотку:

- Долой прохвоста! Изменник! Нельзя заседать с изменником! Заседание не действительно!

Подгорский в оскорбительном тоне потребовал от председателя защиты и вывода публики.

- Это вам здесь не место! - крикнул оскорблено Тышкевич.

Однако Подгорский остался, невзирая на бурю, бушевавшую над его головой, не слушая общего требования об удалении его из зала. Только по приказу короля он уступил. Ему помогали так усердно, что, распухший от пощечин, в разорванном костюме, он очутился в коридоре, где даже дворцовая прислуга не скупилась на резкие выражения своего презрения.

Заседание закончилось ничем в полночь.

Ничем закончилось и следующее заседание, 30 августа, и для того, чтобы придумать более действенное средство для принуждения оппозиционеров, король отложил заседание на два дня, до понедельника.

Анквич придумал план кампании против оппозиции, и целых два дня велись усиленные переговоры с Бухгольцем и Сиверсом. Ночью же с воскресенья на понедельник 2 сентября в городе уже чувствовалось лихорадочное волнение. Почти никто не спал.

Утром, когда взошло солнце, Гродно представлял картину завоеванного неприятелем города. Все русские части, стоявшие лагерем в окрестностях, заняли площади, улицы, проходы и общественные здания. Королевский замок принял вид крепости, в которой как будто делались приготовления для отражения приступа. Все доступы к замку, рвы, мосты, дворы, двери и даже окна заняли гренадеры. На площади была установлена батарея пушек, направленных жерлами на здание сейма, и при них канониры с зажженными фитилями, двуколки с амуницией и конные запряжки на положенной дистанции; драгуны - на флангах, а по периферии - казаки.

Так начинался памятный день 2 сентября 1793 года.

Около полудня грянула совсем уже невероятная весть: будто оппозиционеры составили заговор на жизнь короля, который должен быть приведен в исполнение во время заседания этого дня, и будто поэтому Сиверс был вынужден принять меры для охраны особы его величества.

Цареубийство! Якобинцы! Приемы французской революции!

Все общество содрогнулось от ужаса.

Выдумка была дьявольская, она была рассчитана на то, чтобы вызвать ненависть к оппозиционерам.

Последние приняли ее спокойно. Они, невзирая на препятствия, собрались на обед у Зелинского.

В столовой, выходившей окнами в какой-то тихий переулок, царило угрюмое молчанье. Скаржинский, согбенный под бременем забот, переходил взволнованно от окна к окну. Краснодембский спешно что-то записывал, Микорский покуривал трубку, скрывая в клубах дыма разгоряченное лицо, Шидловский читал последний номер "Гамбургской газеты", остальные же, человек пятнадцать, сидели за не убранным еще столом, попивая венгерское вино и перешептываясь друг с другом.

Вдруг Кимбар заговорил в шутку:

- Могут еще, чего доброго, всех нас арестовать и не допустить на сейм.

- Этого они не сделают, - у них не хватит кворума для голосования. Может с нами случиться нечто худшее. Это если какой-нибудь Подгорский, а то и сам граф Анквич объявят нас в сейме цареубийцами и потребуют суда...

- Где же доказательства? Где хоть малейшая тень правды? - заметил встревожено Гославский.

- В случае нужды Бухгольц подтвердит это под присягой. Что для пруссаков ложная присяга? Мало ли у них в этом опыта? Разве не готовы они на всякую подлость?

- Дело до этого не дойдет. Сегодня штыки добьются от сейма всякого решения, какое только потребуется Бухгольцу, - заметил печально Цемневский.

За окном послышался звон гуслей и слезливый голос старика нищего:

Ах ты, Потоцкий, воеводский сыне,

Продал ты Польшу и всю Украину...

Все присутствующие стали прислушиваться к словам песни, когда вошел Прозор.

- Слыхали? - заговорил он еще с порога. - У доминиканского монастыря заставили папского нунция вернуться, так как у него не было пропуска. Скандал, сам Сиверс поехал к нему извиняться.

- Ворон ворону глаз не выклюет! - проговорил вполголоса Шидловский.

- На чем же вы, господа, порешили? - спросил Прозор.

- Программа обычная: оппонировать, мешать и не допускать утверждения полномочий.

- А если большинство поставит на своем и трактат с Пруссией будет утвержден?

После непродолжительного молчания встал Микорский и проговорил:

- Мы будем оппонировать по каждому вопросу, лишь бы затянуть сейм как можно дольше.

- И оттянуть решение о сокращении армии хотя бы до нового года, прибавил Шидловский.

- Наше спасение я вижу только в том, чтобы переждать правление Екатерины. Другого пути спасения я не знаю. Если нам удастся переждать его - Польша будет спасена, - заявил Микорский.

Прозор, оставшись наедине с Зелинским, спросил его по секрету:

- Заремба уверял меня, что не все оппозиционеры принадлежат к заговору...

- Всего только пять человек. Не все верят в успех восстания...

Оба поехали в замок и, несмотря на то, что улицы были пустынны, вынуждены были ехать медленно, так как почти на каждом шагу приходилось предъявлять пропуска.

Прозор едва сдерживал возмущение.

- Господи, чтобы чужой солдат повелевал над нами! - стонал он, сжимая кулаки.

На пороге вестибюля стоял генерал Раутенфельд, а его адъютанты тщательно проверяли билеты каждого входящего... Все помещение сейма, кулуары, кабинеты, гауптвахта, коридоры и хоры были заняты гренадерами с примкнутыми на ружьях штыками.

Безоружные польские солдаты слонялись из угла в угол, разнося только письма и пакеты. Закржевский, несший в этот день караул, пил с Войной за столом, на котором расставляли холодные блюда, и громко отпускал злобные замечания по адресу "союзников".

В вестибюле, несмотря на значительное количество людей, царила гнетущая тишина. Депутаты перешептывались. Между ними вертелся Фризе, раздавая какие-то записочки, иногда заглядывал Бокамп и скрывался за дверью канцелярии сейма.

Оппозиционеры проходили прямо в палату, сопровождаемые рядом злобных взглядов и улыбок.

- Представь себе, вот этот долговязый верзила, - говорил Закржевский, указывая на какого-то офицерика, вытянувшегося в струнку у окна, - месяц тому назад был выпорот за кражу и пьянство, а сейчас, посмотри, блистает уже адъютантскими аксельбантами.

- Потише, сейчас не время для скандалов! - осек его Прозор, здороваясь с ним.

Марцин, очевидно несколько подвыпивший, прошептал с жаром и упрямством:

- Я не выдержу долго этого позора... Я солдат... Не потерплю, солдаты пойдут за мной...

Но смолк под строгим взглядом Прозора, которого Воина отвел в сторону, чтобы сказать ему:

- Сказки о заговоре сочинил Анквич. Я это знаю наверное.

- Добросовестно зарабатывает свой позор! - шепнул в ответ ему с жаром Прозор.

Било четыре на замковых часах - час начала заседания.

Депутатские скамьи быстро заполнились, сенаторы заняли свои кресла вблизи трона. Тышкевич сел за председательским столом, секретари и писцы уже были на своих местах. Сейм был уже в полном сборе, когда вдруг двери с шумом захлопнулись и у порогов появились гренадеры, не выпуская никого из зала. Это неслыханное насилие глубоко возмутило всех. Поднялся ропот и протесты даже со стороны наиболее трусливых.

Кто-то из оппозиционеров попробовал было выйти, но штыки так энергично преградили ему дорогу, что он едва успел увернуться от удара. Офицеры на хорах загоготали насмешливым хохотом.

Председатель объявил о выходе короля. Все встали. В зале смолкло.

Вошел король, как всегда, в сопровождении юнкеров со шпагами наголо. Но за ним по пятам вошел генерал Раутенфельд и уселся в кресле рядом с троном.

У всех отнялся язык, все смотрели друг на друга, затаив дыхание и думая: неужели этот чужеземный солдафон, рассевшийся подле трона, - не призрак? Но нет, он сидел с грозным выражением на каменном лице и холодным взглядом обводил окружающих.

Громкий крик протеста вырвался из груди оппозиционеров. Одновременно и сторонники Пруссии стали шумно требовать открытия заседания и начала обсуждения.

Но зычный голос Шидловского перекричал всех:

- Я не считаю этот зал законодательным собранием, когда вооруженная рука насильников окружает его снаружи и изнутри. Это не сейм и не свободное обсуждение, - под давлением иноземного насилия, когда место, на которое имеют право только представители свободного народа, занимает чужой солдат...

Одного только еще добилась оппозиция: под ее давлением была отправлена депутация к Сиверсу с требованием удаления солдат из сейма. После двухчасовых переговоров принесли ответ посла, что он никого не выпустит из палаты, пока трактат с Пруссией не будет утвержден. И пригрозил пустить в ход вооруженную силу...

Началась безнадежная борьба с насилием.

Но Раутенфельд, неумолимый, как палач, бдительно охранял интересы прусского короля.

Ради прусского короля и его победы грозили зажженные фитили у пушек.

Ради прусского короля вооруженные роты стояли в боевой готовности, чтобы раздавить сопротивляющихся.

Ради прусского короля пущено было в ход насилие, предательство и человеческая подлость.

Пока наконец не было утверждено то, что продиктовали штыки.

Заседание окончилось в четыре часа утра.

Владислав Реймонт - Последний сейм Речи Посполитой (Ostatni Sejm Rzeczypospolitej). 7 часть., читать текст

См. также Владислав Реймонт (Wladyslaw Reymont) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) по теме :

Последний сейм Речи Посполитой (Ostatni Sejm Rzeczypospolitej). 6 часть.
- Чересчур высокий порог для моих скромных ног. К тому же я уже обедал...

Последний сейм Речи Посполитой (Ostatni Sejm Rzeczypospolitej). 5 часть.
- Они верят всяким нашептываниям, не внемлют только голосу совести и д...