Паскаль Груссе
«Капитан Трафальгар (Capitaine Trafalgar). 1 часть.»

"Капитан Трафальгар (Capitaine Trafalgar). 1 часть."

ГЛАВА I. Домик в Сант-Эногате

В гостиной у капитана Жордаса висела под потолком маленькая модель судна старинного, причудливого образца, заменявшая люстру и почему-то невольно привлекавшая мое внимание. Почему именно это маленькое судно казалось мне более интересным, чем все громадные, невиданные раковины, ветки белых и красных кораллов, трофеи старого ржавого оружия, удивительные барометры и старинные морские карты, среди которых оно занимала такое почетное место, я, право, сказать не могу. Но только каждый раз при входе в комнату глаза мои невольно обращались к этому маленькому судну, что, наконец, было замечено и самим хозяином.

- Я вижу, - сказал он мне однажды, ласково потрепав меня по плечу и сопровождая свои слова довольной улыбкой, - что мой маленький ботик сильно интересует вас и вы сгораете от желания узнать его историю. Не так ли? Что же, я охотно расскажу вам эту историю, если только моя супруга соблаговолит принести нам графинчик сидра, чтобы промочить при случае горло, да десятка два слив, моченых в водке, чтобы и вам было чем позабавиться.

Госпожа Жордас была прелестная старушка, седая, с голубыми глазами, чрезвычайно изящная со своим черным газовым бантом бабочкой на голове и в черном платье бретонской поселянки. Часто меня положительно поражал и кроткий, немного грустный вид, и особая грация, и прелесть манер, столь необычайных в жене простого капитана каботажного судна, в таком доме, как тот, где мы находились, - в самом скромном маленьком домике селения Сант-Эногат, на берегу залива Сан-Мало.

Старушка молча встала, прошла на кухню и вернулась оттуда с сидром и сливами, которых желал ее господин и повелитель, и также молча поставила то и другое на стол в гостиной.

Эта гостиная, если приглядеться к ней поближе, носила, как и все, окружающее капитана Жордаса, какой-то особенный, своеобразный характер. Мебель в ней была вылинявшая, но своеобразного, экзотического стиля, казавшаяся скромной и бедной благодаря своему ветхому виду, но богатая по редкости и ценности дерева, послужившего для нее материалом, и художественной резной и скульптурной работе, украшавшей ее. На окнах, выходивших в сад и раскрытых настежь, висели шелковые затканные золотом занавеси, которые, вероятно, были когда-то принадлежностью обстановки какого-нибудь дворца. Маленькие коврики, разбросанные перед креслами и перед очагом, без сомнения, прибыли сюда прямо из далекой Персии. Старинные часы, висевшие над камином, имели гравировку Leroy и, вероятно, представляли большую ценность.

Словом, общее впечатление этой обстановки было очень странное, и всякому невольно приходило на ум, что обстановка эта когда-то видела лучшие дни и, прослужив свой срок у великих мира сего во всех пяти частях света, наконец нашла себе мирную пристань в этом маленьком, скромном домике, одиноко стоявшем на крутом берегу моря, глухой стеной повернувшись к морским ветрам.

Теперь скажу несколько слов о самом Нарциссе Жордасе, старом моряке, капитане каботажных судов, с военной медалью на груди и целыми тридцатью медалями за спасение утопающих. Сам он, казалось, был прямой противоположностью своей обстановки и всего своего дома.

Ему было по меньшей мере семьдесят пять лет, но на вид нельзя было дать более пятидесяти. Среднего роста, с крупной головой, крепко сидевшей на плотной шее и широких мощных плечах, свежий, румяный, с густыми, жесткими седыми волосами, удивительно быстрыми живыми серыми глазами и выразительной, энергичной физиономией, он был удивительно крепким стариком.

Громадные волосатые руки и очень большие уши, украшенные крошечными золотыми колечками, дополняли наружность этого человека, в котором ничто не только не напоминало о старости, но даже и о преклонных летах. Я познакомился с ним в августе прошлого года в его лодочке, служившей ему и для прогулок, и для рыбной ловли. Сам он с помощью юнги-подростка управлял этим небольшим судном и уже с трех часов утра, несмотря ни на какую погоду и во всякое время года, постоянно выезжал на взморье, чтобы выиграть приз на шлюпочных гонках Сан-Мало, или подать помощь какому-нибудь судну, или же просто, чтобы поднять верши, еще накануне опущенные за мысом Дэколлэ.

Кроме того, капитан Жордас в свободные минуты, ради развлечения занимался разведением превосходнейших камелий в грунте, для прекрасных дам Динара. По-видимому, это занятие являлось главным источником его доходов, сверх его небольшой выслуженной пенсии и военной медали, - так как капитан Жордас был человек не богатый и не старавшийся даже казаться богатым.

Несомненно, однако, что он был вполне доволен своими доходами; это ясно чувствовалось каждым, кто хоть раз слышал его звучный, добродушный смех или встречался с его открытым, ясным взглядом. А между тем этот добродушный, всегда веселый и довольный человек видел в своей жизни немало тяжелых минут, жестоких испытаний, не раз играл крупную роль во многих трагических происшествиях. Все это я подозревал еще много раньше, чем мне наконец посчастливилось, путем ловких подходов и разных дипломатических хитростей, завоевать его доверие.

Итак, госпожа Жордас поставила на стол перед нами громадный графин сидра, вазу со сливами, мочеными в водке, стаканчики и блюдечки и скромно удалилась, чтобы заняться на кухне своими многочисленными хлопотами и делами по дому. Капитан между тем набил свою трубочку, откинулся на мягкую спинку своего удобного, покойного кресла и, затянувшись всласть, погрузился в задумчивость, как бы желая собраться с мыслями.

- Это маленькое судно, вероятно, модель одного из тех судов, которыми вы некогда командовали? - начал я спустя немного времени, желая напомнить об его обещании, - или, вернее, того, на котором вы совершили свое первое плавание, если судить по старинному типу его конструкции!

- Да, именно, - отвечал капитан, как бы пробудившись от сна, - именно так! Однако я должен сказать, что не только сам "Геркулес" играл важную роль в моей жизни, но даже и эта маленькая модель.

- И если бы я прожил целых сто лет, то и тогда не позабыл бы, как и при каких обстоятельствах эта маленькая модель "Геркулеса" попала сюда... Отец мой был так же моряком и капитаном, как и я. Он приобрел и обставил этот домик, чтобы удалиться сюда на отдых, в 1815 году. Все мое детство прошло под его крылом здесь, на берегах залива Сан-Мало, где мой отец, однако, не родился, а поселился уже в зрелом возрасте. Сам я родился также не здесь, а в Гваделупе, пятого апреля 1810 года, как гласят о том мои документы и бумаги. Матери своей я никогда не знал, так как она скончалась через несколько дней после моего рождения. Мне было года три или четыре, когда мы приехали сюда. Понятно, все то, что было со мной до этого времени, я припоминаю лишь очень смутно, и то все больше по случайным рассказам отца. Мне помнится, точно сквозь сон, какая-то далекая, жаркая страна, где я жил среди негров, какой-то отъезд и затем очень продолжительное путешествие, - вот и все... А остальное сливается в памяти со множеством различных приятных и отрадных впечатлений моего счастливого детства, почти целиком проведенного мной в стенах вот этого самого маленького домика. Я был еще совсем крошечным ребенком, когда отец стал брать меня с собой на охоту и рыбную ловлю. Собственно говоря, мы вели с ним довольно странный образ жизни, или, вернее, такой, который должен был казаться странным береговым жителям. Не имея ни слуги, ни какой бы то ни было прислуги или хозяйки в доме, мы всю работу делали сами, как это делается на судах во время плавания, питались мы исключительно той пищей, какую употребляют в море моряки, то есть соленым салом, треской, бобами и морскими сухарями; мы носили одежду простых матросов, - и все это вовсе не потому, что бы отец мой был так беден; нет, насколько мне было известно, у него был большой мешок с луидорами, который он всегда держал под ключом в шкафу в своей спальне и откуда доставал все, что было нужно для наших скромных жизненных потребностей. Правда, потребности наши были очень невелики, так что этот большой мешок, наполненный доверху луидорами, смело мог считаться неистощимым.

До двенадцати лет я посещал начальную школу, в которую мне приходилось, кстати говоря, ходить за целых полторы мили, затем сам отец занимался со мной; он преподал мне обращение с секстантом, с компасом, объяснял морские карты, преподал немного математики, - словом, давал мне элементарные сведения, необходимые в морском деле. И вот в 1827 году, на семнадцатом году моей жизни, я должен был сдать в Сан-Мало экзамен по каботажному плаванию. Оказалось, что управлению судном и различным судовым маневрам я выучился, сам того не подозревая, так как, насколько помню, никогда не видал такой книги в числе своих учебников и никогда не учился из книг этому делу. Но постоянная привычка с раннего детства к морскому делу всему обучила меня лучше всякой теории и скучных систематических уроков. Я постоянно исполнял обязанности юнги и помощника при отце на его небольшом парусном судне. Не проходило дня, чтобы мы с ним не отправлялись закидывать свои сети, переметы и удочки то близ Сезамбра, то у Большой или Малой бухты в Сан- Касте, и даже у мыса Фриль. В те годы здесь повсюду была пропасть лангуст, омаров и всякого рода рыбы, не то что теперь! Наши берега еще не были на три четверти опустошены, улов одного утра зачастую весил от пяти до шести сотен фунтов. Но мы с отцом не продавали этой рыбы, а оделяли ею бедных людей. Когда нам приходила фантазия полакомиться устрицами, мы отправлялись на ловлю в Канкаль. Уж из одного этого вы видите, что я говорю о давно прошедшем времени и что с тех пор все сильно изменилось...

Да, даже самый Сант-Эногат не был тогда чем-то вроде пригорода Динара и Сан-Мало, но простой маленькой деревенькой, состоявшей из двенадцати или пятнадцати домиков, разбросанных в маленькой ложбинке, позади угрюмых скал побережья. Очень немногочисленные обитатели этой деревеньки, все без исключения, были рыбаками, занимавшимися ловлей трески. Они ежегодно покидали страну, чтобы отправиться на Новую Землю на судах, снаряжаемых специально с этой целью в Сан-Серване. В деревне оставались одни только женщины, дети и дряхлые старики, которые также в былое время покидали Сант-Эногат для моря, но зато ни разу не бывали в ближайшем по соседству городе. В силу этого дороги, ведущие в Сан-Мало, несмотря на столь близкое расстояние, пребывали в самом первобытном состоянии.

Я говорю вам все это для того, чтобы дать понять, насколько я остался бы чужд всему внешнему миру в этой окружающей меня среде, если бы не жил с моим отцом, столько видавшим на своем веку и хорошо ознакомившимся со всеми пятью частями света. Мне нередко удавалось слышать от него многое такое, что знакомило меня в общих чертах с теми странами и народами, какие он видал и знал, с их торговлей и промышленностью, с их характерными особенностями, с политическими и военными событиями его времени, словом, со всем тем, о чем я без него, конечно, не имел бы ни малейшего понятия. Кроме того, я очень любил чтение; у моего отца была небольшая библиотека очень хороших книг, в том числе несколько серьезных - о путешествиях. Наконец, и наш школьный учитель охотно снабжал меня книгами преимущественно по истории Рима и Франции, так как к истории он питал особое пристрастие. Благодаря всему этому, могу сказать без чванства, я смело мог считаться ученым в той скромной и простой среде, куда меня забросила судьба. Но я никогда не желал ничего лучшего вне нашей простой и суровой жизни, кроме, быть может, бессознательного желания повидать свет и, в свою очередь, совершить несколько путешествий. Но это желание явилось столь естественным, логическим последствием моего воспитания и образования, что его почти нельзя было даже считать желанием. Оно не имело для меня ни прелести чего-то непредвиденного, ни заманчивости запретного плода.

Единственно, что меня тогда только огорчало, это крайняя сдержанность моего отца относительно всего, что касалось его прежней жизни, даже и со мной, его единственным сыном, который в то время был уже не ребенком. Я совершенно ничего не знал из его биографии, не знал даже, из какой части Франции он был родом. Где он обучался морскому делу? При каких условиях совершал свои плавания? Кто были его родители, где они жили, чем занимались? Имел ли братьев или сестер? Живы еще кто из его родных? Где, когда и при каких условиях были получены им те многочисленные раны, следы которых ясно были видны и на его лице, и на всем теле? Обо всем этом я не имел ни малейшего понятия, а природная строгость, сдержанность, суровость и то безграничное уважение, какое мне внушал отец, не позволяли мне прямо обратиться к нему с такими вопросами. Я принужден был пользоваться представлявшимися мне случаями, чтобы косвенно дать ему заметить, как сильно я желал бы узнать все эти вещи. Но всякий раз я наталкивался или просто на утвердительный кивок, или на лаконичное отрицание односложным словом, или же на явно уклончивый ответ.

Если я решался спросить его: "Ведь это пуля так избороздила ваш лоб, отец?", он отвечал: "Да". И на этом наш разговор кончался. Когда мы говорили с ним об Индии, Египте, Испании или какой-либо другой стране, я спешил спросить: "Вы, вероятно, воевали в этих краях, отец?" Он отвечал на это: "Нет". И я снова оставался при том же, что и раньше, то есть в полном неведении, что делал и как жил мой отец до того времени, когда мы поселились в Сант-Эногате.

Но что я сознавал, так сказать, инстинктивно, не будучи даже в силах объяснить себе этого, так это то, что отец мой и по манере, и по воспитанию, и по уходу за своей наружностью, несмотря на самую простую и грубую одежду, и при наших простых и скромных условиях жизни, сильно отличался от людей той среды, которая окружала нас. Кроме того, судя по его выговору, я мог предположить, что он южанин. И вот этими-то смутными сведениями и ограничивалось все то, что я знал о своем отце.

Однажды вечером, в конце ноября 1828 года, мы, как всегда, были одни с отцом вот в этой самой гостиной, где я теперь сижу с вами. Мы сидели у очага и грелись перед отходом ко сну.

Ночь была темная и страшно холодная. В продолжение целого дня дул сильнейший ветер, поднималась такая буря, что мы не могли даже выйти в море весь этот день. Часы эти, что вы видите здесь, только что пробили восемь, когда кто-то несколько раз громко постучал в дверь.

- Кой черт может явиться сюда в такое время?! - пробормотал отец, а я между тем встал и пошел ото-двинуть засовы, которыми мы уже заложили двери на ночь.

Отперев дверь, я смутно различил во мраке фигуру рослого человека с каким-то грузом за плечами.

- Если не ошибаюсь, здесь живет капитан Ансельм Жордас? - спросил меня чей-то совершенно незнакомый мне голос.

Я отвечал утвердительно и впустил незнакомца в дом. Тогда, при свете свечи, которую я поставил в кухне на стол, я увидел, что вошедший был бравый матрос лет сорока; за спиной у него был довольно большой тюк, обернутый морским брезентом. Войдя в сени и грузно волоча свои громадные ноги в тяжелых грязных сапогах, он осторожно спустил свой тюк на пол и с минуту стоял в нерешимости, не зная, что делать и как ему быть. В этот момент отец мой показался на пороге кухни.

- Я - капитан Ансельм Жордас, - проговорил он матросу, - что вы имеете сказать?

- Вы - капитан Ансельм Жордас? - повторил матрос, прикладывая руку к шапке как это делается на судах, когда моряки здороваются между собой. - Если так, то мне остается только бросить якорь!..

- Я только что прибыл из Нового Орлеана, капитан, и мне поручено доставить и вручить вам этот ящик. Тот статский господин, что дал мне это поручение, уплатил мне десять пиастров, в виде задатка, и, кроме того, сообщил, что и вы в свою очередь уплатите мне столько же...

С этими словами он достал из своего объемистого брезентового мешка довольно большой деревянный ящик.

- Я знаю, что тут находится, в этом ящике, - продолжал таинственным тоном матрос. - Тот статский, который вручил мне этот предмет, прежде чем запаковать ящик, сказал, что это просто маленькая модель судна с полной оснасткой, весьма недурно исполненная, могу сказать по чести!.. Однако, не в обиду вам будет сказано, капитан, а нелегко мне было разыскать вас здесь!.. В этой стране темно, как в яме... Впрочем, надо вам сказать, что земля вообще совсем не по моей части!.. Право, я лучше умею брать рифы, чем отыскивать дорогу в поле - на суше...

За все это время отец мой еще не промолвил ни слова. Он только внимательно рассматривал матроса, между тем как тот, ничего не замечая, распаковывал свою кладь, болтая без умолку. Но тут отец прервал его.

- То лицо, которое вручило вам этот ящик, ничего не приказало передать вам мне на словах? - спросил он.

- Ах, да!.. И в самом деле!.. Простите, не извольте гневаться, капитан, - воскликнул матрос, - мне, конечно, следовало с того начать, но у меня как-то из головы вон... Ведь не спроси вы, я бы, пожалуй, и совсем забыл, - продолжал он, - так вот, тот самый статский, в Новом Орлеане, сказал мне, чтобы я явился к вам, к капитану Ансельму Жордасу, в Сант-Эногате, близ Сан-Мало, и сообщил вам, передавая ящик в собственные руки: "Белюш и Баратария!"

Взгляд мой в этот момент случайно упал на лицо моего отца, как нарочно, ярко освещенное свечою, которую я теперь держал в руке, чтобы светить матросу, возившемуся с распаковкой ящика. И я увидел, что отец вдруг побледнел, затем побагровел и как-то разом изменился в лице. Вслед затем, сделав два-три шага по направлению к матросу, он дружески хлопнул его по плечу.

- Что же ты сразу не сказал мне этого? - воскликнул он. - Добро пожаловать в мой дом, товарищ! Ты получишь и свои десять пиастров, да еще сверх того хороший ужин с добрым стаканом водки, не говоря уже о постели на ночь, если ты только того пожелаешь. Нарцисс, займись-ка ты этим славным парнем, пока я здесь займусь раскупоркой этого ящика, что он нам принес! - добавил отец, обращаясь ко мне.

Я поспешил исполнить приказание отца и ввел матроса в кухню, а мой отец тем временем возился с ящиком, который поднял на руки и внес в гостиную с видимым нетерпением увидеть то, что он содержит.

Войдя в гостиную, он плотно запер за собой дверь, но минуту спустя явился на кухню за молотком и клещами, которые были ему необходимы, чтобы вскрыть ящик, плотно заколоченный гвоздями.

При этом он сказал мне: "Подложи охапку дровец в огонь да откупори бутылку старой тафии. Я приду сюда выпить с этим славным парнем, а ты, между тем, хорошенько накорми его!"

Стараясь как можно лучше исполнить приказания отца, я разговорился с нашим нежданным гостем.

- Вы сами родом француз? - спросил я.

- Я - с реки Динан! - отвечал тот, - но вот уже двадцать два года, не был там, и, право, не знаю, много ли знакомых застану, доведись мне попасть туда снова.

- Вы плаваете на "купце"?

- Да, на "купце", вот уже десять лет, а до того служил в казенном флоте.

- Теперь вы прямо из Нового Орлеана?

- Прямо - будет, пожалуй, не совсем верно. Мы приставали в Тампико, в Вера-Крусе, Нью-Йорке и в Лиссабоне прежде, чем вошли в Гавр. Но все это мы сделали в очень короткое время, в какие-нибудь пять месяцев и даже того меньше.

- И вы теперь думаете опять вернуться в Гавр?

- По совести сказать, я еще сам не знаю, это будет зависеть... Я сперва побываю дома да посмотрю, остался ли кто-нибудь из моей семьи в живых, а тогда решу, пойти ли снова в море или остаться на мели. Уж начинает и надоедать, после того, как проплаваешь целых двадцать два года!..

Все это он говорил так просто, тщательно отрезая своим ножом пласты соленого сала на глиняной тарелке, и делая эту хитрую операцию самым кончиком ножа, который достал из кармана и который был вместе с тем привязан художественно сплетенной веревкой к поясу его брюк.

Мы разговаривали таким образом уже минут двадцать, и гость наш закончил уже свой ужин, когда мой отец вошел в кухню.

Я заметил при этом, что он имел какой-то озабоченный и как бы огорченный вид. Тем не менее он захотел выпить и чокнуться с матросом, которому вручил не десять пиастров, а десять луидоров. Бедняга не верил своим глазам.

- Спасибо! Большое спасибо, капитан! - повторял он, машинально дергая себя за черную прядь или лоскуток, выбивавшийся из его шапки.

Несмотря на наше настояние, чтобы он остался переночевать, он не согласился воспользоваться нашим гостеприимством и предпочел вернуться в Сан-Мало. Он сказал нам, что его товарищ поджидает его в лодке, в бухте Динар и станет беспокоиться о нем, если он не вернется. Матрос распростился с нами и ушел.

Вскоре мы услыхали доносившуюся до нас с большой дороги старинную песню моряков, которую он пел во все горло.

Заложив за ним на запоры дверь, я вернулся в нашу гостиную и здесь застал своего отца, погруженного в глубокую задумчивость. Перед ним на столе стояло это самое маленькое судно, которое висит теперь, как вы видите, там, под потолком. В его киле есть секретный ящичек, я сейчас покажу вам его...

С этими словами капитан Жордас влез на стул с ловкостью и проворством молодого человека, снял с крючка маленькую модель судна и, нажав потайную пружину, скрытую под маленьким медным гвоздичком, показал мне секретный ящик.

- Смотри!.. ведь этот лоскуток бумаги и теперь еще здесь! - продолжал он, достав из тайничка маленький пожелтевший сверточек, величиной с обыкновенную сигаретку.

Он развернул эту записку, весьма похожую на визитную карточку, и показал ее мне.

- Мой отец молча открыл этот ящичек, достал из него эту бумажку, - продолжал капитан Жордас, - и передал ее мне, как только я подошел к нему, вот точно так, как я теперь передаю ее вам. Я прочел на ней эти три строки, которые вы и сейчас можете прочитать над вензелем С.

"Приезжай, ты мне нужен. Место свидания пятнадцатое мая 1827 года в девять часов вечера на середине Военного Плаца".

С."

То, что я прочел в этой записке, конечно, ничего не говорило мне. Я поднял глаза и взглянул на отца, как бы безмолвно прося его разъяснить мне эту загадку.

- Это значит, - сказал он мне без всяких дальнейших пояснений, - что завтра утром с рассветом мы отправимся в Америку. Свяжи свои пожитки и иди - выспись хорошенько. Ключи от дома мы оставим у отца Ладенека...

ГЛАВА II. Продолжение рассказа капитана

Вы можете себе представить, с какой радостью я встретил эту весть о предстоящем дальнем путешествии.

Вспомните только, что мне тогда только что минуло восемнадцать лет, и что я до того времени не выезжал за пределы залива Сан-Мало... И вдруг ехать в Америку, да еще вместе с моим отцом, с которым мне так трудно и тяжело было бы расставаться в случае, если бы это стало необходимым! Да, это было положительно самым полным осуществлением моей любимейшей мечты! В одну минуту я собрал все свои необходимые пожитки и, хотя лег в постель, как мне приказывал отец, но положительно не мог сомкнуть глаз, - так меня волновала перспектива этого путешествия, этого столь неожиданного и внезапного отъезда. Во-первых, я видел себя наконец вступающим настоящим образом на путь моряка, о котором всегда мечтал и к которому всегда стремился. Кроме того, я предчувствовал в этом сообщении, сделанном мне отцом, как бы смутное обещание неизбежных сведений о нем самом и его прежней жизни.

Вероятно, он до настоящего времени считал меня еще слишком юным, чтобы посвящать меня во все свои дела, но теперь я надеялся, что он ознакомит меня с ними. Мне казалось, что это простое движение, которым он, не говоря ни слова, передал мне для прочтения записку, находившуюся в потайном ящичке маленькой модели, делало меня взрослым человеком, мужчиной.

Но каковы были эти секретные дела моего отца, к которым он, очевидно, был причастен, дела, требовавшие такого странного и столь необычайного способа корреспонденции? Этот вопрос даже не приходил мне в голову, тем более, что теперь я был уже почти уверен, что в самом непродолжительном времени узнаю все это в точности.

Одно, что я мог сказать и тогда уже с полной уверенностью, потому что слишком хорошо знал отца как человека, - так это то, что мне не следовало иметь ни малейшей тени подозрения в том, что дела отца, каковы бы они ни были, во всяком случае были дела вполне чистые, и если он считал нужным почему-либо скрывать их и окружать тайной, то, вероятно, имел на то свои вполне уважительные причины.

В семь часов следующего утра, крепко заперев все ставни и двери в нашем маленьком доме и отдав ключи от него нашему другу, отцу Ладенеку, мы пешком направились с отцом в Динар, неся за спиной свои холщовые мешки с необходимыми пожитками. В восемь часов утра небольшая лодочка высадила нас в Сан-Мало, а в десять мы уже заняли свои места на империале дилижанса, отправлявшегося в Гавр, куда и прибыли два дня спустя после нашего отъезда.

В то время Гавр не был еще таким громадным портом, как теперь, но и тогда уже имел большое значение: там можно было встретить флаги всех стран, и не проходило месяца, чтобы здесь нельзя было найти возможности переправиться прямым путем в любую часть света, в любой уголок божьего мира. А потому мы полагали, что нам придется прождать не более семи-восьми суток, чтобы найти судно, отправляющееся в Новый Орлеан. Однако, хотя этот город, как я не без основания полагал и затем вскоре имел даже случай удостовериться, был настоящей целью нашего путешествия, но отец мой почему-то предпочел добраться до него не прямым, а окольным путем.

Итак, мы отправились в Нью-Йорк на трехмачтовом судне, нагруженном шелковыми тканями, музыкальными инструментами парижских фабрик и прочими предметами парижской промышленности. Мы должны были совершить это путешествие в качестве пассажиров, кормясь на свой счет, как это постоянно делалось в то время и как это и теперь еще делается на коммерческих, торговых или фрахтовых судах. Это принудило нас с отцом запастись несколькими ящиками съестных припасов, не говоря уже о койках.

Конечно, мы не имели возможности пользоваться здесь всеми удобствами современных трансатлантических пакетботов, тем не менее, могу вас уверить, что путешествовать при тех условиях, при каких мы путешествовали тогда, было и очень весело, и очень приятно для молодого человека в моем возрасте. При этом следует сказать, что отец мой не забыл захватить с собой свой мешок с луидорами, которые теперь носил при себе в широком кожаном поясе, туго набитом этими червонцами.

Вечером, в самый день отплытия, сидя на одной из скамеек на кормовой части судна, едва мы только вышли в открытое море, отец мой вдруг совершенно неожиданно заговорил со мной и рассказал мне то, что я так страстно желал знать, а именно, причину нашего путешествия. Я не стану входить здесь во все те мелкие подробности, в какие он входил в разговоре со мной, но удовольствуюсь пока тем, что скажу вам, что мы пустились в этот далекий путь по просьбе лучшего друга моего отца, его прежнего начальника, человека, к которому он питал самое глубочайшее уважение, близкое к обожанию. Человек этот был известный французский моряк, Жан Корбиак, знаменитый корсар, известный на всех морях в продолжение целых двадцати лет под именем капитана Трафальгара, - имя, которое было взято им как вызов англичанам и как девиз своей программы.

Отец сообщил мне, что ему самому неизвестно, по какой важной причине Корбиак призывает нас в Новый Орлеан. Но в рукописи, которую я сейчас покажу вам и в которой занесена повесть "Капитана Трафальгара", вы найдете причины, вынуждавшие нас к различным мерам предосторожности, и желание, чтобы наш приезд совершился инкогнито. Мы, никем не замеченные, прибыли к назначенному месту свидания. Что меня особенно поражало в данный момент, так это благоговейное уважение и та восторженность, с какой мой отец отзывался о своем бывшем начальнике. После Жана Бара, говорил он, англичане не имели другого такого неумолимого и грозного врага, такого страшного гонителя и сильного соперника, как Жан Корбиак. Он со злобной радостью бросался на абордаж с криком: "Трафальгар!", вследствие чего его матросы и дали ему это самое прозвище, Капитана Трафальгара, которое он, в конце концов, сам утвердил за собой, и которое впоследствии вселяло страх и ужас в сердца его врагов.

Конечно, это время было позади. Уже более тринадцати лет мы жили в мире с Англией, но надо ли вам говорить, с каким сердечным восторгом я внимал словам отца, с каким энтузиазмом мое молодое и пылкое воображение приветствовало эту первую задушевную беседу со мной моего отца, это первое проявление его доверия ко мне?! Я начинал уже испытывать к этому Капитану Трафальгару в некоторой степени ту же преданность и любовь, какую питал к нему отец, и мне страстно хотелось поскорее увидеть его, узнать и, в свою очередь, послужить ему, как некогда служил ему мой отец...

У меня, однако, было еще очень много времени впереди и мне приходилось довольно долго ждать этого счастья, так как путешествие наше только еще начиналось, а в те годы на путешествие из Европы в Америку уходило немало времени; не то, что теперь, когда его можно совершить в девять, а иногда, говорят, даже и в шесть дней. Мы пробыли в пути ровно восемьдесят два дня... Да и не мудрено: временами, вследствие различного рода причин, мы, пожалуй, не делали даже и трех морских миль в сутки!..

Но в развлечениях мы не имели недостатка на судне, тем более, что со второго дня нашего морского плавания мы познакомились с одним чрезвычайно странным, забавным и любопытным попутчиком. Случилось это за столом. В первые сутки плавания он нигде не показывался вследствие того, что страдал все время страшнейшими приступами морской болезни. Мы только мельком видели его в тот момент, когда все соединились на судне, готовившемся к отплытию, причем он чуть было не опоздал: вся его забота и все хлопоты сосредоточивались в этот момент почти исключительно на черной кошке, которую он вел за собой на веревочке, как собаку, и на каком-то старом кожаном мешке, которым он, по-видимому, очень дорожил. Не успел он взойти на палубу, как уже исчез между деками, чтобы снова появиться на свет Божий лишь по прошествии полутора суток. Но вот обеденный колокол стал сзывать всех к столу, и в числе остальных явился к обеду и этот странный пассажир. Теперь ничто не мешало нам рассмотреть его самым основательным образом.

Это был человек лет пятидесяти, высокий, худой и тощий, сухой и желтый, вроде того, как изображают в карикатурном виде Дон-Кихота. Он с видимым удовольствием и гордостью носил свой костюм, сшитый по старинной моде времен, предшествовавших эпохе революции, и состоявший из французского фрака коричневого цвета, белого жилета с маленькими пестрыми цветочками, коротеньких ратиновых панталончиков до колен и пестрых, бледного тона чулок. При этом он, конечно, носил пудреный паричок и французскую треуголку, сдвинутую немного набекрень. В каждом из двух жилетных карманов были массивные часы с цепочками, увешанными множеством крупных брелоков и подвесок, болтавшихся на маленьком грушевидном брюшке, столь необычайном у людей худых и сухощавых, как этот господин.

Как раз подле меня оказалось пустое место. Он занял его, предварительно удостоив всех присутствующих за столом самым любезным и изысканным поклоном, затем поставив между ног свой кожаный мешок, привязал к спинке своего стула ту ленточку, на которой он водил неизменно сопровождавшую его черную кошку, и потом уже обратил свой взгляд на присутствующих.

- Легкое нездоровье, к счастью, только мимолетное, лишило меня удовольствия и чести раньше познакомиться с вами, господа! - сказал он чистым, довольно приятным голосом, сопровождая свои слова приветливой улыбкой. - Позвольте же мне исправить эту невольную ошибку и представиться вам. Шевалье Зопир де ла Коломб, креол по происхождению, намеревающийся впервые посетить страну своих предков.

Все сидевшие за столом подняли носы от своих тарелок. Что касается меня, то я невольно стал искать глазами ту личность, которую нам так торжественно представил наш новый товарищ. С минуту я спрашивал себя, уж не о кошке ли его идет речь, но затем я все-таки сообразил, что господин этот говорил о самом себе.

- Теперь, - продолжал он, - после того, как я имел честь представиться вам и заявить, кто я такой, - обратился он с самой изысканной любезностью и положительно сладкой улыбочкой к своему соседу справа, - теперь позвольте и мне, в свою очередь, узнать, милостивый государь, с кем я имею честь говорить?..

Сосед шевалье, толстяк с красным заплывшим лицом сердитого вида, злобно набросившийся на свой обед, точно ему никогда не давали есть, при этом обращении к нему так и остановился с ложкой в воздухе с недоумевающим, почти негодующим выражением глаз, взглянул на злополучного шевалье, пробормотав что-то вроде того, что его дела никого не касаются, и что никто не вправе беспокоить порядочного человека, когда тот обедает, и затем с новым усердием принялся уничтожать свои яства.

Однако, нимало не смущаясь и не огорчаясь такой необходительностью своего соседа справа, шевалье обернулся в мою сторону и с удвоенной любезностью обратился ко мне с теми же самыми словами. Благодаря моей природной застенчивости, мне кажется, я со своей стороны охотно бы последовал примеру и поведению краснолицего толстяка, но мой возраст не давал мне на это права. И я, скрепя сердце, покорился своей участи и, покраснев до ушей, назвал себя по имени и фамилии.

- Нарцисс Жордас!.. - с усиленным пафосом повторил шевалье, как будто это имя казалось ему самой сладкой музыкой, самой дивной гармонией, точно он никогда не слыхал более благозвучного имени. - А-а! - воскликнул он, - какое поэтичное имя! А этот почтенный старец, что сидит подле вас, это, конечно, ваш отец?.. Не так ли?

Я покраснел еще больше и утвердительно кивнул головой. Конечно, слово "почтенный", вполне подходило к моему отцу, но эпитет "старец" в применении к нему, да еще в устах живой мумии с лицом цвета пыльного пергамента, звучал как-то смешно и неуместно, так что я положительно не знал, смеяться ли мне или сердиться на моего соседа.

- Очень, очень приятно, милостивый государь! - воскликнул шевалье Зопир де ла Коломб, раскланиваясь перед моим отцом, причем даже слегка привстал со стула. Но в ответ на эту чрезвычайную любезность лицо отца моего заметно омрачилось и он сухо ответил на поклон, не проронив при этом ни слова.

- Вы, вероятно, отправляетесь в Нью-Йорк? - продолжал обращаться к нему неугомонный шевалье.

- Очевидно, да! - сухо и лаконично отозвался отец.

Надо вам сказать, что отец мой принадлежал именно к числу тех людей, которые терпеть не могут, чтобы их о чем-либо спрашивали, и положительно не выносят навязчивых людей.

- Скажите, какое счастливое совпадение! - воскликнул шевалье с видимым восхищением, точно это обстоятельство являлось для него особенной радостью. - Ведь и я тоже еду в Нью-Йорк!.. О, благородный, славный город!.. Бульвар Свободы!.. Как чудно звучит это слово!.. При одной мысли о той великой, благородной и великодушной борьбе, какую ты перенес, сердце наполняется гордостью!.. А позвольте вас спросить, милостивый государь, что именно влечет вас в Новый Свет?

- Дела! - отрезал отец таким тоном, из которого было совершенно ясно, что все эти вопросы для него крайне неприятны и что он этим желает положить им конец.

- И меня также!.. - продолжал шевалье, очевидно, не обратив ни малейшего внимания на тон отца. - Да, именно, и меня также призывают туда дела!.. Дела по наследству, крайне запутанные, должен я вам сказать, дела, о которых я вам впоследствии расскажу подробно, потому что не люблю, поверьте мне, милостивый государь, оставаться в долгу у людей... вы вскоре сами будете иметь случай убедиться, что я умею платить людям доверием за оказанное мне ими доверие. Я расскажу вам всю мою историю. Я готов развернуть перед вами все тайны моего сердца - обнажить все сокровенные уголки моей души!..

- Разверните-ка лучше вашу салфетку! - довольно резко посоветовал ему мой отец. - Вы успеете еще рассказать все это после того, как пообедаете.

- О, я с благодарностью принимаю ваш добрый совет, милостивый государь ваше заботливое напоминание о потребностях реальной жизни. Да, увы! Приходится всем нам, время от времени, думать и о "жалкой плоти!" Как часто я совершенно забывал о ней, уносясь духом в область чистого чувства, за пределы этой жалкой земной жизни, и не знаю, что сталось бы со мной, если бы чья-нибудь дружеская рука не возвращала меня к этим суетным житейским потребностям, которые тем не менее так необходимы для земного существования!..

Наконец-то шевалье принялся за свой суп, который был уже теперь совершенно холодный. Но что ему было за дело до того; по-видимому, он даже вовсе не сознавал, что он ест, и едва только у него убрали из-под носа тарелку, как он тотчас же возобновил свою попытку завязать разговор со своим неприветливым соседом. Но вторично безжалостно побитый, он снова обратился ко мне, в надежде на более благоприятный результат.

- Я готов держать пари на что угодно, - сказал он, - что вы, мой юный друг, уже не раз мысленно вопрошали себя, что может заключать в себе этот кожаный чемоданчик?

Так он называл свою кожаную сумку, или мешок, который он таскал за собой даже к столу. Я признался, что, действительно, задавал себе этот вопрос.

- Вы, может быть, думали, что я ношу в нем все мое состояние? - продолжал он, - ведь век наш столь корыстный, что не признает никаких ценностей, кроме денег, не верит и не понимает, чтобы можно было дорожить чем-либо, кроме презренного металла. Но если так, то вы ошибались, мой юный друг, но ошибались лишь наполовину, - это, конечно, не деньги и не золото; то, что содержит в себе мой маленький чемоданчик, представляет собой отнюдь не меньшую ценность в моих глазах, если даже не большую... да-с, милостивый государь! - торжественно произнес он, обращаясь к своему соседу справа, который при последних словах шевалье насторожил уши. - Это мои мемуары, написанные александрийскими стихами; мемуары, с которыми я никогда не расстаюсь и в которых с поразительной верностью, как в зеркале, отразилась вся моя жизнь!..

Свирепый сосед снова принялся с удвоенным усердием и даже с каким-то озлоблением работать ножом и вилкой, проворно засовывая куски в рот и уничтожая их с особой поспешностью.

- В жизни моей нет ни одного такого даже самого пустячного события, - продолжал шевалье, - которое не было бы сейчас же занесено в хроники моих таблиц в стихах, могу сказать не хвастаясь, весьма красивых и благозвучных... Даже вчера, поверите ли вы, едва я успел взойти на судно, между приступами обрушившегося на меня ужасного недуга, даже более ужасного, чем вы можете себе представить, если сами того не испытали, я все же написал сонет! Воображение мое стало работать!.. Это судно, это отходящее в море судно, прощающееся с родными берегами, это утлое судно, эта скорлупка, уносимая грозными могучими волнами океана, и крики отважных мореплавателей, пускающихся в неизвестный опасный путь, этих мореплавателей, которые служат нам путеводителями под бурным дыханием Эола, - все это не могло, конечно, не вдохновить меня!.. Однако я не желаю сам вредить тому впечатлению, какое должны произвести мои стихи, приведя вам сейчас же самые удачные, самые выдающиеся места... Нет, нет... После обеда я прочту вам этот маленький экспромт, и тогда вы сами выскажете мне ваше мнение о нем. Я, конечно, могу и ошибаться... но мне кажется, я никогда еще не создавал ничего более грациозного и пикантного...

Взоры всех присутствующих были обращены теперь на эту оригинальную, забавную личность. Многие без стеснения смеялись ему прямо в лицо, другие, видимо, досадовали на этот неистощимый поток красноречия; к числу этих последних принадлежал, конечно, и мой отец. Что же касается лично меня, то, признаюсь, этот ореол поэта, которым себя окружил шевалье де ла Коломб. все же облекал его в моих глазах известным престижем. И его обещание прочесть нам после обеда стихи, написанные им вчера, не только не возмущало меня, как явная нескромность и навязчивость, но, напротив, чрезвычайно радовало меня, и я с нетерпением ожидал того момента, когда он начнет свое чтение.

Одному только Богу известно, в какой мере я имел случай удовлетворить свое любопытство в этом отношении!..

И то сказать, не часто на долю поэта, и в особенности такого поэта, как шевалье де ла Коломб, выпадает счастье встретить такого благосклонного и терпеливого слушателя, каким вначале был я!..

С этого момента я сделался особенным любимцем шевалье, который воспылал ко мне самой безумной любовью и положительно не отходил от меня. Переслушав бесконечное множество его стихов, я вынужден был выслушать еще и всю его историю, бесконечную, запутанную и в высшей степени бестолковую историю его весьма сомнительного наследства, за которым он теперь ехал в Америку, на основании какого-то письма из Нью-Йорка. Затем я выслушал историю его черного кота, его верного и неизменного Грималькена, которого он из игривости называл иногда "котом в сапогах" вследствие того, что у него все четыре лапки были белые.

Сколько ни ворчал, сколько ни возмущался мой отец этой глупой навязчивостью злополучного шевалье, несмотря на то, что даже и сам я начинал чувствовать томительную скуку, внимая бесконечно длинным фразам поэта, - ничто не действовало на него!.. Когда шевалье Зопир де ла Коломб завладевал вами, то не было уже никакой возможности отвязаться от него или уйти из его лап. Даже краб, и тот не мог бы сравниться с ним в отношении цепкости. Порой он напоминал мне того морского деда, который такой тяжестью давил на плечи Синдбада-моряка...

И если бы он только чем-нибудь подал нам повод отвязаться от него хоть на время, - но нет! Вечно любезный, внимательный, предупредительный, всегда приветливый, ласковый и улыбающийся, он ни на что не обижался, ничем не оскорблялся, никогда и ни в чем не возражал, и при этом положительно осыпал нас, убивал, подавлял, изводил всякого рода вниманием, любезностями, предупредительностью, уступал дорогу, предлагая свое местечко в тени или на солнце, передавая нам все блюда за столом, словом, всячески стараясь угодить и услужить. Поэтому волей-неволей приходилось мириться с ним, таким как он есть: то есть самым несносным, самым бессодержательным из болтунов, самым навязчивым из людей, но при этом и самым кротким, ласковым, добродушным, самым безобидным и самым услужливым из живых существ. Даже и отец мой в конце концов примирился с ним и перестал на него досадовать и сердиться, добродушно подтрунивая, подшучивая и подсмеиваясь над этим преследованием, которому и он теперь покорялся, как чему-то совершенно неизбежному и неотвратимому. "Собственно говоря, - сказал он, пожимая плечами, - ведь это дело всего каких-нибудь нескольких недель. Как только мы высадимся в Нью-Йорке, так и избавимся от него, а пока можно и потерпеть".

И действительно, мы избавились от него тотчас же по прибытии в Нью-Йорк, но только благодаря тому, что пустили в ход настоящую военную хитрость, обманув бедного шевалье относительно той гостиницы, в которой мы рассчитывали остановиться по приезде.

Мы прибыли в Нью-Йорк в последних числах февраля 1829 года и решили прожить здесь ровно столько времени, сколько было необходимо, чтобы дождаться подходящего для нас маленького судна, отправляющегося к западу, - принять груз хлопка и сахарного тростника в Сан-Марко, на берегу Флориды.

Из этого маленького порта мы отплыли на каботажном судне предварительно в Пэнсаколу, затем в Мобиль и уж оттуда в Новый Орлеан. Лишь восемнадцатого апреля 1829 года, ночью, по суше мы прибыли наконец в Новый Орлеан.

Кстати замечу, что мой отец раньше постоянно начисто брил бороду и усы, проводя за этим занятием ежедневно до получаса, а волосы на голове по старинной моде заплетал в косичку. По приезде же в Нью-Йорк он перестал бриться, решив отпустить бороду, и там же совершенно остриг свои длинные волосы, которые после этой операции поднялись, точно щетина самой жесткой щетки. Кроме того, меня особенно поразила еще одна подробность в поведении отца, а именно: в Мобиле он приобрел большие синие очки, которые и стал носить, не снимая, под предлогом, что после дороги, вследствие влияния местных ветров, у него стали болеть глаза. Наконец, когда мы с ним стали подходить к Новому Орлеану, он сказал мне:

- Помни, Нарцисс, что здесь мы будем зваться не Жордасами, а Парионами!

И действительно, под этим самым именем отец приказал записать нас в книге приезжих в гостинице "Белый Конь", лучшей из гостиниц в этой части набережной. Кроме того, для пущего удостоверения наших личностей и удовлетворения любопытства почтенной госпожи Верде, содержательницы нашей гостиницы, отец добавил еще следующие сведения о нас: "покупщики сахара, прибывшие из Мобиля".

Конечно, это была сущая правда, потому что мы действительно прибыли из Мобиля, а также ежедневно имели надобность в сахаре к нашему кофе, а сахар этот нам, конечно, приходилось покупать, - но то количество сахара, которое нам пришлось бы купить в бытность нашу в Новом Орлеане, являлось, без сомнения, столь незначительным, что мне казалось, будто громкий эпитет "покупщиков сахара" звучал как-то уж чересчур хвастливо по отношению к нам. Как люди, слишком хорошо знакомые с континентальной блокадой и слишком бережливые по своим привычкам, выработавшимся в Европе по отношению ко всем колониальным продуктам, мы вдвоем с отцом тратили не более одного фунта в месяц. Как бы то ни было, но это коммерческое наименование, да весьма кстати выставленная на вид кучка старинных золотых луидоров, доставили нам особое уважение со стороны почтенной госпожи Верде и всех окружающих, так что за все три месяца, которые мы провели под кровом этой почтенной женщины, нам ни разу не пришлось пожаловаться на нее. Мы, действительно, прожили у нее целых три месяца, к немалому удивлению этой прекрасной женщины, которая время от времени весьма участливо осведомлялась у отца о том, как идут дела. Мы отвечали ей на это, что дела наши идут плохо и что цены на сахар все еще возмутительно высоки. Это было приблизительно все, что она знала о нас.

Я ежедневно выходил из дома, как бы для того, чтобы следить за колебаниями цен на рынке, но, в сущности, для прогулок по улицам города. Что же касается моего отца, то он почти безвыходно сидел в четырех стенах своей комнаты или же наслаждался воздухом в громадном тенистом саду гостиницы и только изредка выходил со мной вечером, когда уже совсем смеркалось, погулять по набережной.

Новый Орлеан, который и до настоящего времени наполовину французский, в 1829 году был еще совершенно французским городом. В ту пору не было еще и пятнадцати лет, как он подчинился законам Соединенных Штатов, и, несмотря на то, что с начала нового столетия население Нового Орлеана умножилось значительным числом янки, англичан и испанцев, тем не менее, коренное французское население города все еще оставалось преобладающим элементом не только в самом городе, но во всей дельте Миссисипи. Сам город, со своими прямолинейными улицами, по образцу улиц Версаля, с названиями улиц, непосредственно заимствованными оттуда, как например: улица Конти, улица Сент-Луи, улица Тулуз, улица Арсенала, - со своими лавками и магазинами, украшенными французскими вывесками, на которых красовались французские имена и фамилии, со своим типичным, чисто французским типом и характером, мог бы совершенно свободно быть принят как за один из городов Бретани или Нормандии, так и за город великой американской республики. Вам, конечно, известно, что Новый Орлеан был основан в 1718 году в устье Миссисипи господином де Биенвимгом, генерал-губернатором Луизианы, куда в продолжение целой половины столетия стекалось очень значительное количество французских эмигрантов.

Вы, конечно, не забыли и того, что эта колония, которая была театром и местом действия бесплодной попытки Ло и его компании акционеров, тем не менее, по прошествии нескольких лет, стала одной из лучших колоний, какие когда-либо имела Франция. Однако это отнюдь не помешало герцогу де Шуазейлю уступить ее в 1762 году Испании, к великому огорчению и отчаянию всех обитателей колонии и креолов, мнения которых даже не спросили в этом деле и которые вследствие этого постоянно протестовали против этой сделки. Вы, наконец, помните, вероятно, и то, что эта дивная страна была возвращена нами при Наполеоне, который уплатил за нее в 1801 году Испании весьма значительную сумму и затем, три года спустя, снова продал ее Соединенным Штатам. Но Новый Орлеан покорился американскому владычеству лишь в 1814 году, после того, как долго геройски боролся под предводительством генерала Жаксона против общего врага, Англии, которая от него не раз терпела поражение. Конечно, все это известно каждому, но я все же хотел напомнить вам об этом, чтобы вы лучше могли понять, до какой степени этот Новый Орлеан пятнадцать лет тому назад, до начала этих событий, был безусловно французским городом во всех отношениях.

Это заставило меня еще более полюбить и привязаться к Новому Орлеану, где я чувствовал себя совершенно как дома. И если бы не громадное количество негров, прибывших сюда главным образом из Ямайки и Сан-Доминго, и чисто тропический характер климата и растительности, - я бы готов был думать, что нахожусь где-нибудь во Франции. Во всяком случае, я действительно находился в Новом Орлеане в точном смысле этого слова.

Во время моих ежедневных прогулок я не ограничивался одними только улицами города, нет, я любил также бродить по окрестностям, изучать всю дельту Миссисипи, где каждое название напоминает о французах и французских интересах, как, например, озеро Понт-Шартрен, Гран-Лак, остров Бретонов, залив Де-Ла-Шанделер и тому подобное. Я любил бродить по болотам, поросшим высокими тростниками и как бы прорытым местами проточинами "Отца Вод", где мириады водяных птиц, зайчиков, змей и крокодилов, кишевшие здесь в изобилии, являлись для моих охотничьих подвигов готовой и легкой добычей. Сюда я ежедневно отправлялся со своим старым, купленным за три доллара с разрешения отца, на улице Сант-Анны, ружьем, и ни из одной из своих экспедиций не возвращался с пустыми руками, а каждый раз приносил с собой что-нибудь для стола, какое-нибудь добавочное блюдо, весьма одобряемое нашей любезной хозяйкой, госпожой Верде. Иногда я добирался до той части берега, где прибрежье представляло собой дюны тонкого, мягкого, почти белого песка, защищенные со стороны моря громадными устричными мелями и длинным рядом прибрежных шхер. Здесь я находил постоянно в огромном количестве различных водяных птиц, совершенно неизвестных на берегах Бретани, невероятной величины пеликанов и яйца различных пород птиц в совершенно неимоверном количестве и разнообразии.

Все это чрезвычайно занимало и интересовало меня, и время шло для меня незаметно, несмотря на то, что, по какому-то безмолвному соглашению с отцом, я не старался сближаться ни с кем из моих сверстников, с которыми мне нередко приходилось встречаться во время моих странствований, да и вообще не заводил никаких знакомств...

Капитан Нарцисс Жордас дошел до этого места в своем рассказе в тот момент, когда нам пришли сказать, что обед готов.

Капитан тотчас же поднялся со своего кресла и, подойдя к своему старинному бюро, достал из него довольно объемистую тетрадь, исписанную крупным твердым и четким почерком, все еще достаточно разборчивым, хотя чернила и выцвели, и вручил ее мне.

- Что это? - спросил я.

- Это повесть Жана Корбиака, Капитана Трафальгара, написанная моим отцом Ансельмом Жордасом. После того, как вы прочтете эту повесть, вы будете знать не только всю историю этого человека, но и саму его личность, и мне останется только рассказать вам его конец и те события, в которых отец мой и я вынуждены были принимать самое непосредственное участие. Кроме того, вы найдете в этой тетради и объяснение тех причин, вследствие которых мы были вынуждены сохранять строжайшее инкогнито с самого момента прибытия нашего в Новый Орлеан и во все время нашего пребывания там.

Запрятав за пазуху полученную мной от капитана Нарцисса Жордаса рукопись, я последовал за ним в столовую, а вернувшись домой, тотчас же с жадностью голодного волка накинулся на содержание тетради, содержащей историю Капитана Трафальгара, которую я и позволил себе переписать дословно с разрешения моего почтенного и уважаемого друга, капитана Нарцисса Жордаса.

ГЛАВА III. Рукопись Ансельма Жордаса

В 1805 году, двадцать первого октября, как гласила рукопись Ансельма Жордаса, во время сражения при Трафальгаре французское судно "Геркулес" было захвачено английским флотом. Все офицеры этого судна, все до единого, были убиты, а три четверти его экипажа или лежали мертвыми, или смертельно раненными и умирающими на палубе злополучного судна. В числе этих последних, то есть тяжело раненых, почти умирающих, но еще живых, оставались сам командир "Геркулеса" капитан Жан Корбиак и гардемарин Ансельм Жордас, тот самый, который пишет эти строки.

Оба мы были родом из Бордо и оба начинали свою службу в торговом флоте. Затем мы оба перешли в военный флот в тот момент, когда, вследствие эмиграции, флот этот разом лишился большей половины своих офицеров. Все морские кампании республики мы сделали с ним бок о бок, и в деле при Трафальгаре были ранены почти одновременно, минут пять спустя один после другого, на палубе "Геркулеса".

Став, таким образом, военнопленными, мы были отправлены в качестве таковых в Гринвичский военный госпиталь, из которого англичане, не дав нам даже окончательно оправиться от ран, перевели нас в ужасную, отвратительную понтонную тюрьму. Счастье еще, что судьбе было так угодно, чтобы и здесь мы были вместе! Я с давних пор питал самую беззаветную преданность, самое восторженное чувство благоговения к своему начальнику, так что он мог вполне рассчитывать на меня, зная мои к нему чувства. И вот мы решились рисковать всем решительно, лишь бы только не подвергаться долее этому унизительному и ужасному заключению. Нам посчастливилось, и побег наш удался. Мы вплавь добрались до проходившего мимо датского судна, направлявшегося на Антильские острова.

Мы, конечно, могли бы попытаться вернуться в Европу. Но в это время возлюбленная наша родина, наша бедная Франция, уже не имела флота, а Англия, став нашим личным врагом, как уже была раньше врагом всей нашей нации, могла быть побеждена только на море. Кроме того, мы были лишены всяких средств к существованию, лишены возможности войти в какие бы то ни было сношения с нашими родными и близкими.

Прибыв в Гваделупу, мы нашли возможность почти немедленно определиться на службу на туземные суда, сражавшиеся против англичан. Не прошло и одного года, как уже оба мы получили командование отдельными судами из числа тех, на которых начали здесь службу Понятно, что мы вносили в эту войну такое усердие, такое знание дела, какие естественно выдвигали нас в глазах судовладельцев.

Вскоре по прибытии нашем в Гваделупу я женился на молодой креолке, по фамилии Парион, которая в первых числах апреля 1810 года подарила мне сына, названного Нарциссом. В мае следующего за сим года, вернувшись из небольшой кратковременной экспедиции, продолжавшейся всего три недели, я не застал уже жены своей в живых, а Гваделупу нашел во власти англичан. Все, что оставалось теперь делать, было только выхватить из кроватки моего годовалого мальчика и бежать, как и большинство французов, обитавших на этом острове, в Луизиану.

Здесь я снова столкнулся с Жаном Корбиаком, который, со своей стороны, должен был также искать здесь убежища. Наравне со всеми остальными креолами Гваделупы и всеми теми, которые еще ранее того эмигрировали в Санто-Доминго, на Кубу, с тем, чтобы вскоре быть вынужденными покинуть этот большой испанский остров и бежать сюда, мы были весьма радушно встречены нашими соотечественниками в Новом Орлеане. Они видели в этом новом притоке французской крови, который приносил им этот ход событий, как бы протест свыше против уступки их территории Соединенным Штатам и как новый шанс на надежду когда-нибудь вернуться в родную Францию. На двадцать пять тысяч жителей Нового Орлеана не насчитывалось тогда и трех тысяч англо-американцев. Все же остальное население состояло из французов, и все они были горячими сторонниками и приверженцами Франции.

Мы, со своей стороны, сочли своим священным долгом поддерживать в населении эти чувства, продолжая нашу борьбу с англичанами. Естественные условия и очертания берегов при устье Миссисипи должны были доставить нам особо благоприятные условия для того предприятия, которое мы задумали и которое, впрочем, было уже не первое в этом роде.

К югу от Нового Орлеана, прямо на Мексиканском заливе, находилась громадная болотистая равнина, ограниченная с запада небольшим заливом, известным под названием залива Баратария, вход в который преграждает удлиненной формы остров, называемый Большая Земля. Со стороны моря не было другого доступа в этот залив, как только через один тесный, но надежный и глубокий рукав, производивший впечатление искусственного канала и известный лишь очень ограниченному числу лиц, так как он не был нанесен ни на одну карту. Залив этот представляет собой настоящий архипелаг, состоящий из бесчисленного множества островов и островков, разделенных между собой небольшими прудиками, узкими полосами, маленькими канальчиками, находящимися в непосредственной связи со второстепенными рукавами Миссисипи, а следовательно, и самой рекой. Короче говоря, все эти прудики, рукава, каналы, проливы, все это, вместе взятое, составляло целую сеть внутренних вод, вполне судоходных, имевших прямой доступ в залив, а оттуда уже и выход в открытое море.

Заметьте при этом, что вся эта низменная равнина, которую прорезают во всех направлениях эти воды, поросла густой и могучей растительностью, высокими травами и гигантскими тростниками. Принимая во внимание все эти условия, нетрудно себе представить, что корсары, избравшие полем своих операций Мексиканский залив, не могли найти себе лучшего и более удобного во всех отношениях убежища и базы для своих операций с того момента, как Гваделупа была для них закрыта.

Залив Баратария не только представлял собой вполне обеспеченное и надежное убежище, куда не могло проникнуть ни одно неприятельское судно, куда оно не могло даже войти, преследуя какой-нибудь корабль, не имея сведущего шкипера из местных жителей; но корсары всегда имели здесь возможность исправить свои повреждения в полной безопасности, и всего на расстоянии нескольких километров от такого цветущего, богатого и дружественного им города, как Новый Орлеан; сверх того, благодаря внутренним водным сообщениям, они имели всегда и во всякое время возможность избавиться от товаров, доставшихся им захватом. Итак, все здесь, как нарочно, складывалось так, чтобы предоставить самые благоприятные условия в смысле и положения, и других несравненных удобств и рекомендовать это место в качестве самого подходящего убежища для корсаров, враждующих с Великобританией. Единственное возражение, какое можно было сделать в данном случае, так это то, что территория эта номинально принадлежала Соединенным Штатам, находившимся в тот момент в мирных отношениях с Англией. Но такая безделица не могла помешать французам, имеющим самые исправные арматорские патенты, и в глазах которых Луизиана по-прежнему принадлежала им.

Впрочем, это возражение так мало стесняло креолов Нового Орлеана, что уже лет семь или восемь тому назад двое из них, братья Лафитт, основали на берегах Баратарии настоящий приморский город с исключительной целью способствовать облегчению плавания местных корсаров в водах Мексиканского залива. Правда, эти корсары одинаково громили как английские, так и испанские суда и при случае даже занимались торговлей неграми, - но, отбросив то, что было непорядочного, нечестного, неблаговидного и преступного в их образе действий, эти люди являлись для нас примером, которому нам не мешало последовать, что мы и сделали, умело воспользовавшись благоприятными для нас условиями.

Для начала, или, так сказать, для налаживания дела, у нас было мое большое трехмачтовое судно, взятое мной у англичан и тотчас же переименованное в "Геркулес" в воспоминание о том судне, на котором мы бились при Трафальгаре. На этом самом "Геркулесе" мой маленький Нарцисс совершил свое первое плавание из Гваделупы в Луизиану еще в самом раннем младенческом возрасте. В течение шести недель мы захватили у англичан еще два других судна, которые мы назвали "Реванш" и "Победа". Так как в то время все суда коммерческого флота были вооружены пушками, то нам не представляло никаких особых затруднений превратить эти призы в суда, пригодные для крейсерства. Если у нас встречался недостаток в ружьях или другом оружии, или снарядах, то это был не более как простой денежный вопрос, при той необычайной легкости, с какой в то время практиковалась всякого рода контрабанда, благодаря полнейшей дезорганизации всех испанских колоний. Что же касалось товаров, которые мы отбивали у англичан, то мы всегда находили с удивительной легкостью и без малейших затруднений случай сбыть их в самой конторе, основанной здесь, очевидно, специально с этой целью братьями Лафитт.

По прошествии нескольких месяцев дела наши приняли столь блестящий оборот в материальном, равно как и во всех других отношениях, что мы могли себе позволить такую затею, как сооружение на одном из островков залива Баратария настоящего укрепленного замка с настоящими бастионами, стенами, пушками, рвами и траншеями, скрытой гаванью и генеральными складами и магазинами.

Этот маленький форт имел еще, кроме того, свой гарнизон, набранный из числа людей, бежавших с Гваделупы; была и верфь, и мастерские для сооружения судов и починки случавшихся аварий, и мануфактуры для изготовления парусного холста, канатов и тому подобное; были здесь и свои инженеры, и свои маклеры, и рабочие, были, наконец, и свои законы. Здесь царила строжайшая дисциплина, не уступавшая по строгости дисциплине на судне во время плавания. Каждый приз представлялся на обсуждение совета под председательством самого командира Жана Корбиака, и если на обсуждении совета было выяснено, что приз явно не английского происхождения, то его возвращали законным владельцам.

В то время, то есть в 1811 году, Жан Корбиак, или Капитан Трафальгар, как его уже тогда звали моряки обеих частей света, так как слава его гремела не только по всей Америке, но и по всей Европе, был человек тридцати восьми лет от роду. Это был красавец мужчина, в полном смысле этого слова: высокий, стройный, с лицом умным и энергичным, сиявшим беззаветной смелостью и отвагой, остроумный, находчивый, приветливый и милый, с той прирожденной утонченностью и грацией манер прошлого столетия, которой французы были обязаны репутацией самого приятного, вежливого и любезного народа на всем земном шаре. Несмотря на то, что он причинял страх или вред и ущерб англичанам, безжалостно губя все, что только носило английский флаг или английское имя, Жан Корбиак никогда не пренебрегал обществом, в котором он всегда пользовался большим успехом: между двумя кровопролитными сражениями он весело спешил в Новый Орлеан, был первым кавалером на балах, танцевал и оживлял общество и был зван всюду нарасхват. Все высшее французское общество Нового Орлеана было положительно без ума от него. Я не раз был свидетелем, как, вернувшись с бала, он в шелковых чулках бежал и садился на один из наших крейсеров, чтобы спешить навстречу какому-нибудь английскому судну, о приближении которого нам дано было знать нашими вестовщиками.

В 1812 году он женился на прелестнейшей во всех отношениях молодой креолке, прибывшей в Новый Орлеан из Санто-Доминго, самой выдающейся по красоте и изяществу, по уму и по воспитанию девушке в высшем свете новоорлеанского общества. Девушка эта не имела приданого, так как семья ее была разорена вконец вследствие восстания негров. Но это только увеличивало ее прелесть в глазах Жана Корбиака, который считал себя счастливым тем, что мог дать своей жене, сверх славного и громкого имени, и громадное состояние, которым он всецело был обязан своей смелости и отваге, своей удивительной неустрашимости. Сначала молодая женщина поселилась в нашей крепости на заливе Баратария, и в продолжение нескольких месяцев являлась для всех нас светлым солнечным лучом, радостью, отрадой и утешением. Мой бедный мальчик, у которого давно не было матери, теперь нашел для себя любящую и заботливую мать в молодой супруге Жана Корбиака, - но и ее ему не долго суждено было иметь.

Вскоре командир пожелал, чтобы его супруга переехала в Новый Орлеан и поселилась там в богатом и красивом доме, на одной из лучших улиц города, который он нарочно купил и обставил для нее со всей мыслимой роскошью. До сего момента американское правительство по несостоятельности, или, вернее, по бессилию своему, или тайной ненависти к англичанам, смотрело сквозь пальцы на то, что было противозаконного и нежелательного в нашем образе действий на нейтральной территории. Но в течение 1812 года дела вдруг приняли совершенно иной оборот, который вначале еще более благоприятствовал нашим предприятиям. Соединенные Штаты объявили войну Великобритании и Испании. Вся морская торговля в Мексиканском заливе была сосредоточена в руках той или другой из этих двух держав, следовательно, наше поле действий вследствие этого только еще более расширялось. Затем, когда вскоре после того англо-испанские силы осмелились овладеть Луизианой и двинулись на Новый Орлеан, то местное правительство официально призвало нас к защите города и страны.

Под предводительством американского генерала Жаксона мы приняли самое деятельное участие во всех военных действиях в пределах Луизианы. Жан Корбиак командовал во время сражения под Новым Орлеаном в декабре месяце 1814 года артиллерией, которая своими действиями и решила участь сражения, склонив победу на нашу сторону и принудив неприятеля не только отступить из-под Нового Орлеана, но и совершенно очистить Луизиану. Что же касается меня, то я в этот же день со своими удалыми матросами отбил бешеный приступ англичан на американские батареи и наверно был бы убит при этом деле одним хайлендером, который прицелился в меня на расстоянии каких-нибудь пяти сажен и которого я не заметил, если бы Жан Корбиак не спас мне жизнь, уложив этого человека на месте метким пистолетным выстрелом.

Я упоминаю об этом факте, конечно, вовсе не с целью похвалиться моими воинскими подвигами, о которых, право, не подумал бы никому сообщать, но с тем, чтобы привести один из числа сотни других случаев, послуживших поводом к той прочной привязанности и чувству безграничной признательности, которые связывали меня с моим командиром. Не поспешить на первый его призыв, не исполнить его желания по первому его знаку или движению было бы с моей стороны непростительным доказательством самой черной неблагодарности. Но, благодарение Богу, я ни разу в своей жизни не мог упрекнуть себя в столь низком и скверном чувстве по отношению к людям, когда-либо сделавшим мне добро.

В ту пору все, даже и сами американцы, превозносили нас, как спасителей страны. Имя Жана Корбиака было на устах у всех и каждого, говорилось даже о том, чтобы ему воздвигнуть статую на площади Нового Орлеана.

Но заключение мира, явившегося, так сказать, результатом и последствием наших побед, и происшедшие за это время перевороты в Европе не преминули совершенно изменить порядок вещей и у нас. Американское правительство вдруг заявило, что впредь оно намерено заставить и луизианцев строго соблюдать нейтралитет и будет препятствовать всякого рода крейсерству и корсарству как против англичан, так и против испанцев. А всякий, кто не подчинится этому требованию правительства, будет считаться пиратом.

Так гласило официальное заявление, вывешенное на столбах и стенах Нового Орлеана.

Не подлежало сомнению, что предупреждение это относилось прямо к французским корсарам. Многие из них, в том числе наименее разборчивые в своих действиях и наименее совестливые, поспешили подчиниться этому требованию американского правительства и сложили оружие. Так, например, один из братьев Лафитт, Доминик-Ион, и некоторые другие совершенно отказались от моря, переселились в Новый Орлеан и зажили новой жизнью, как скромные, миролюбивые мещане. Но командир Жан Корбиак был того мнения, что его чувство собственного достоинства и его личное самолюбие не могут допустить его до подражания такому примеру. Очень возможно, что сам он по собственному своему желанию и отказался бы от дальнейших опасных подвигов корсара, не появись это заявление американского правительства на стенах и столбах Нового Орлеана. Но когда он увидел, что к нему относятся как к заурядному пирату, к нему, спасителю Луизианы, который всегда вел отважную войну исключительно только с заклятым врагом своей страны, - такая возмутительная несправедливость привела его в сильное негодование, и он пожелал показать всем, что откажется от своей карьеры только тогда, когда сам того пожелает, и отнюдь не по принуждению и не под страхом угрозы. И он решил, что еще хоть раз, хоть последний раз, разгромит англичан. Главным образом из расположения и дружбы к нему я тоже согласился на этот безумный поступок.

Мы вышли в море на "Геркулесе" и "Реванше". На следующий день свирепый циклон сломал у меня две мачты и когда я наконец после страшно трудного трехнедельного плавания вернулся в нашу гавань, то узнал печальную весть, поразившую меня, точно громом. Командир Жан Корбиак вернулся за неделю до меня из своего плавания с английским призом. При входе в залив Баратария явилась таможенная шлюпка и потребовала от него выдачи приза. Вместо ответа командир пустил шлюпку ко дну. Два часа спустя целая эскадра американских правительственных судов, состоящая из пяти кораблей с высокими бортами и затаившаяся уже в продолжение нескольких дней в одном из глубоких заливов дельты, вошла на всех парусах в залив Баратария, бомбардировала нашу крепость и превратила в пепел весь наш маленький городок, пустила ко дну "Реванш" и "Победу" и, наконец, захватила в плен и самого Жана Корбиака, раненого пулей в колено и осколком бомбы в плечо.

К счастью, госпожа Корбиак со своей маленькой девочкой и моим сынишкой находилась в это время в своем доме в Новом Орлеане. Этому обстоятельству она была обязана тем, что не погибла, как почти все остальные, под горящими развалинами нашего форта.

Что же касается меня, то я вернулся, лишившись почти всех своих парусов и без малейшей добычи. Следовательно, обвинить меня в данный момент было не в чем, и взяв с меня честное слово, что я не буду более заниматься корсарством, меня оставили на свободе, но отобрали "Геркулес", как собственность командира Жана Корбиака.

Давая слово не продолжать более ремесла корсара, я, конечно, имел в виду воспользоваться своей свободой, чтобы способствовать побегу моего друга и начальника. И мне действительно повезло в этом. Для командира Жана Корбиака этот вопрос о бегстве был буквально вопросом жизни и смерти, так как назначенный над ним военный суд приговорил его к смертной казни за явное сопротивление провозглашенному американским правительством декрету о мирном отношении к Испании и Англии и строжайшему воспрещению корсарской войны. Когда же побег Жана Корбиака обнаружился, то же правительство, не задумываясь, предложило пятьдесят тысяч долларов вознаграждения тому, кто доставит живым в руки американского правосудия "именуемого Жаном Корбиаком, по прозванию "Капитан Трафальгар", чтобы, согласно произнесенному над ним приговору, повесить его на Военном Плацу в городе Новом Орлеане".

В сущности, это неслыханное отношение к герою и спасителю страны, ровно три месяца спустя после того, как он, не щадя жизни, проливал свою кровь, защищая Луизиану, являлось, так сказать, главным образом, со стороны американского правительства доказательством желания угодить всесильной в этот момент Англии и залогом твердого намерения сохранить с ней мирные отношения.

К счастью, Жан Корбиак был вне опасности на небольшом испанском судне, которое мне удалось привести ему, и на котором мы благополучно достигли побережья Венесуэлы.

Здесь нам пришлось расстаться. Жан Корбиак решился продолжать с усиленной энергией и озлоблением свою борьбу против англичан, но не выработал еще настоящего плана для своих будущих действий. Я же, дав слово бросить корсарство, хотел в самом деле сдержать его, тем более, что серьезно начинал нуждаться в отдыхе и покое. Проведя целые двадцать пять лет в море, постоянно подвергая жизнь свою опасности, в беспрерывной тревоге и волнении, я невольно начинал чувствовать непреодолимое тяготение к тихой, уединенной жизни на лоне мирной природы своей возлюбленной Франции. Мысль о возвращении на родину положительно не покидала меня.

Я сознавал, что это желание было не так легко осуществимо, немедленное возвращение во Францию при данных условиях могло быть для меня сопряжено не только со множеством затруднений, но даже и с большими опасностями, не говоря уже, что мне грозили на пути различного рода неприятности и столкновения, потому что в данный момент Великобритания, против которой мы только что сражались с таким озлоблением и которой мы и раньше причиняли столько зла и столько времени вредили всюду, где только могли, теперь эта Великобритания была всесильной повелительницей на всех морях и великой силой в Европе. Принимая во внимание все эти обстоятельства, я решил только посетить мимоходом свой родной город и затем поселиться, сохраняя строжайшее инкогнито, в каком-нибудь глухом, забытом уголке Бретани.

Перед тем, как расстаться с моим возлюбленным другом и начальником, мы условились с ним сообщать друг другу наши адреса через посредство одного каракасского негоцианта, чтобы в случае серьезной необходимости всегда можно было обратиться друг к другу за помощью.

Маленькая модель судна, скрывавшая в киле своем потайной ящичек, должна была служить хранилищем нашей тайной корреспонденции. Такого рода мера предосторожности отнюдь не могла считаться излишней в то время, когда святость тайны чужой корреспонденции отнюдь не уважалась ни одним европейским правительством, и письма почти все без стеснения вскрывались раньше, чем доходили до адресата.

В течение тринадцати последующих лет я лишь изредка получал сведения о командире. Мне было известно, что Жан Корбиак покинул Венесуэлу и переселился на Гондурас, а оттуда в Буэнос-Айрес, и наконец переехал в Техас. Вот приблизительно все, что я знал о нем. И он, в свою очередь, знал обо мне немного более того: что я по-прежнему обитал в приобретенном мной маленьком домике, на крутом, скалистом берегу моря, в маленькой деревеньке Сант-Эногат. Между тем и Нарцисс мой подрастал, я готовил из него моряка, каким был сам в душе, даже и в своем тихом отшельничестве, вдали от людей и света. Мальчик мой тоже чувствовал сильное влечение к морю, и я решил, что когда для него настанет время совершить свое первое плавание, мы отправимся с ним в Новый Свет, который я хотел показать ему и с которым хотел сам ознакомить его и, кроме того, навести справки и, если можно, повидать Жана Корбиака, узнать, как он живет и что с ним сталось. Из этого видно, что послание его, в котором он призывал меня к себе, отнюдь не нарушало моих намерений, а только заставило меня немного поспешить с этим путешествием.

Командир никогда не сомневался в моей преданности и готовности всегда и во всем служить ему. Самым ярким доказательством этой его уверенности во мне являлось, конечно, то, что по прошествии четырнадцати лет после нашей разлуки он снова возобновлял наши былые отношения, призывая меня к себе, как в былое время.

И я гордился этим, как высшей наградой, какой я только мог удостоиться во всей своей жизни. Вместе с тем, то, как он призывал меня, и тот путь, каким до меня дошла эта весть, - все это ясно говорило мне, что время трагических событий и всякого рода опасностей еще не миновало.

Это являлось еще большим основанием, чтобы я с величайшей точностью явился в назначенный им день и час на таинственнее свидание с моим начальником и другом. Итак, не теряя ни часа времени, я собрался и пустился в путь с сыном моим Нарциссом, предоставив последнему описать наше путешествие, которое было вместе с тем первым его серьезным морским путешествием.

ГЛАВА IV. Настойчивый друг

- Ну, что? - спросил меня Нарцисс Жордас, когда я снова увиделся с ним, - прочли вы рукопись моего отца?

- Я прочел ее с величайшим интересом и с особым удовольствием, капитан, - поспешил я заявить ему, - и теперь горю нетерпением узнать о том, что сталось с Капитаном Трафальгаром и чем окончилась ваша поездка в Новый Орлеан.

- Я с величайшей охотой готов рассказать вам все это! Но на чем, собственно, мы остановились тогда с вами?

- Вы говорили мне о том, как приехали в гостиницу "Белый Конь", на набережной в Новом Орлеане, и приказали вписать себя, вы и ваш батюшка, в книгу постояльцев под фамилией Парион.

- Ага!.. Ну, помню, помню!.. Теперь, надеюсь, вы и сами прекрасно поняли, почему нам приходилось скрываться под чужим именем? Вы не забыли, конечно, при каких условиях мой отец, а главным образом, его друг, командир Жан Корбиак, покинули четырнадцать лет тому назад Новый Орлеан?! Несмотря на долгий срок, истекший с того времени, приговор военного суда, некогда произнесенный над Жаном Корбиаком, все еще продолжал тяготеть над ним. Не только мне, но и моему отцу было совершенно неизвестно, с какой целью и зачем командир призывал своего бывшего лейтенанта и назначил местом свидания именно известное число, известный поздний час и ту самую площадь, Военный Плац, где, согласно приговору, он должен был быть предан смерти через повешение. Будучи в полном неведении относительно всего этого, отцу было необходимо удержать за собой полнейшую свободу действий, ни в ком не возбудить подозрения и через то самое не навлечь подозрений и на своего друга. Вот почему он и счел нужным прибегнуть ко всем тем мерам предосторожности, о которых я уже вам говорил.

Мы уже около двух недель жили в гостинице "Белый Конь", и однажды, только что успели сесть за стол в общей столовой, где нам подали завтрак вместе с остальными пансионерами почтенной госпожи Верде, как вдруг отворилась дверь, и, к великому нашему изумлению и безграничному огорчению, в комнату вошел... кто бы вы думали? - сам шевалье Зопир де ла Коломб!.. Увы! Это действительно был не кто иной, как он, наш неотвязчивый друг, в своем орехового цвета фраке, белом жилете с маленькими пестренькими цветочками, с крошечной треуголкой, сдвинутой набекрень, неизбежным Грималькеном на ленточке и неразлучной кожаной сумкой через плечо... словом, со всем решительно, что составляло неотъемлемые атрибуты поэта шевалье де ла Коломба.

Первой его заботой, как только он успел занять свое место у стола, было раскланяться самым любезным образом со всеми путешествующими и затем начать с той самой фразы, которую мы уже однажды имели случай слышать из его уст при подобных же обстоятельствах: "Милостивые государи, так как я не имею честь быть вам знаком, то позвольте мне вам представиться - шевалье Зопир де ла Коломб!"

Но в тот момент, когда он только что успел докончить свою священную формулу, взгляд его случайно упал на меня. Он тотчас же узнал меня, и неподдельное чувство живейшей радости отразилось на его бледном, бесцветном лице, заменив собой выражение обычной безразличной любезности, которое, казалось, было ему присуще.

- О, я не ошибаюсь! - воскликнул он, - ни глаза мои, ни мое сердце не обманывают меня!.. Да ведь это мой юный друг, Нарцисс Жордас!.. О радость! О счастье!.. О день albo notau la lapillo, как говорит поэт! Мог ли я ожидать, приехав сюда, что встречу здесь двух мо-их лучших друзей! Да, двух, так как я немало не сомневаюсь, что вижу здесь перед собой господина Ансельма Жордаса, сидящего подле своего прелестного сына, которым он вправе гордиться. Вы извините меня, милостивые государи, - продолжал он, обращаясь ко всем присутствующим, а главным образом к двум своим соседям, сидевшим по правую и по левую его руку, - надеюсь, извините меня, что я таким образом дал полную волю своим чувствам при виде господ Жордасов, отца и сына Жордасов, и не найдете странным с моей стороны, если я оставлю свободным это место и попрошу вас уступить мне местечко подле них!..

С этими словами он встал со своего стула и с распростертыми объятиями направился к нам с лицом, сияющим самой искренней сердечной радостью: что касается нас, то есть отца моего и меня, то оба мы далеко не испытывали такой же радости и восторга при свидании с ним. Не говоря уже о том, что встреча с этим надоедливым, навязчивым человеком уже сама по себе была нам неинтересна; в данном случае и при тех условиях, в каких мы теперь находились, болтливость и навязчивость его становилась еще более тяжелой, неприятной и даже до известной степени опасной, если принять во внимание, что мы были записаны в книге приезжих этой гостиницы под фамилией Парион, а он через каждые два слова, как нарочно, во всеуслышание величал нас нашим настоящим именем.

- Дорогой мой Нарцисс Жордас, как я счастлив, что могу снова обнять вас и прижать вас к моей груди! Милейший мой Ансельм Жордас, вы, как вижу, страдаете глазной болезнью и вынуждены носить темные очки... Будем надеяться, что это не опасно, не серьезно!.. Во всяком случае, вам следует лечиться, обратиться за советом к кому-нибудь из врачей...

- Смею надеяться, что здесь, в Новом Орлеане, есть хорошие врачи-специалисты. Я сегодня же постараюсь разыскать самого лучшего из них и привести его к вам... Кроме того, я вижу, что вы отпустили бороду с тех пор, как мы расстались с вами, и срезали свою косичку!.. Ага!..

- Как видно, и вы заразились местными веяниями, в этой свободной и свободолюбивой стране, и отказались от старых обычаев и привычек нашей старушки Европы!.. Да, да... клянусь честью, я готов согласиться, что вы правы, и весьма возможно, что даже и я вскоре последую вашему разумному примеру и позволю этому посеву возмужалости расти на моем лице, перестав беспощадно истреблять его с помощью острой сверкающей стали... Не правда ли, это сравнение вышло недурно?.. Позвольте мне занести его в мою записную книжку, чтобы при случае можно было воспользоваться им... С этими словами он достал из своего кармана записную книжку и нацарапал в ней свое знаменитое сравнение, которое, по-видимому, особенно понравилось ему самому.

- Но скажите мне, любезный Жордас, вследствие какого ужасного и прискорбного недоразумения я мог потерять вас из виду в Нью-Йорке?.. Разве мы не условились с вами, что вы остановитесь в гостинице "Вашингтон"?! Выйдя из таможни, я отправился прямо туда и, представьте себе мой ужас и отчаяние, когда я не только не нашел вас там, но и после довольно продолжительного ожидания не мог вас дождаться... В тот же вечер, страшно встревоженный, я принялся разыскивать вас, и разыскивал в продолжение нескольких дней кряду по всему городу, обошел положительно все гостиницы Нью-Йорка и всюду спрашивал о вас... Затем, по совету каких-то доброжелательных людей, подаривших меня своим вниманием и своей дружбой, я обратился к полиции, чтобы узнать, не случилось ли с вами какого-нибудь несчастья... Мало того, я поместил даже во всех главнейших органах печати, во всех газетах метрополии объявление, в котором обещал приличное вознаграждение тому, кто сообщит мне какие-либо сведения о господах Жордасах, отце и сыне (Ансельме и Нарциссе).

- При этом следовало самое подробное описание личностей, предполагаемого возраста, профессии, места жительства и всех известных мне подробностей, словом, самое полное и точное указание всего относящегося к вашим личностям, и затем мой подробный адрес: "Обращаться к господину шевалье Зопиру де ла Коломбу, Отель "Вашингтон", четвертая улица в Нью-Йорке"... Но все было напрасно!.. Никакого положительного сведения о вас я не получил и невольно краснею при одном воспоминании о том, что есть на свете люди, столь беззастенчивые, столь злосердечные, что позволяли себе насмехаться над моей тревогой и беспокойством, сообщая мне сведения вроде того, что оба вы поступили в монастырь в Квебеке, или что вы в настоящее время выставлены в витрине анатомического музея в Бостоне в виде прекрасных скелетов... и тому подобное.

И вот после целых десяти недель разлуки, самой тяжелой мучительной разлуки, показавшихся мне целыми десятью столетиями, - моя счастливая звезда приводит меня в Новый Орлеан; я останавливаюсь в гостинице "Белый Конь" и здесь встречаю вас!.. Нахожу вас, как долго и тщетно разыскиваемый клад!.. Согласитесь, что в этой встрече есть нечто чудесное, нечто необычайное, и я, действительно, могу быть в восторге и ликовать от радости.

Но ни отец мой, ни я, не имели ни малейшего желания проявлять необычайную радость по случаю этого неожиданного и весьма для нас нежелательного свидания и с великой охотой отправили бы этого несносного, навязчивого господина ко всем чертям. Но в присутствии всего общества нам невольно пришлось отложить до более удобного времени выражения нашего крайнего неудовольствия и досады, а здесь мы удовольствовались только тем, что отвечали явной холодностью злополучному шевалье де ла Коломбу и не отвечали ни слова на его вопросы. Но он был не такого рода человек, чтобы смутиться такой малостью! Не обращая внимания на то молчание, с каким мы отвечали на его уверения в любви и привязанности к нам, он принялся подробно рассказывать, что именно привело его в Новый Орлеан.

Тот родственник, от которого ему приходилось получить, по его расчетам, наследство, жил раньше в Луизиане. Ему предложили отправиться сюда за различными справками и необходимыми для дальнейшего хода дела документами. Из его рассказа видно было только то, что те юристы, адвокаты и ходатаи по делам наследства, по письмам которых бедняга шевалье де ла Коломб приехал в Америку из Франции, по прибытии его в Нью-Йорк с первого же взгляда поняли, с каким человеком они имеют дело, и, выманив у него под видом вознаграждения за свои хлопоты и труды почти все, что имел при себе в наличности их доверчивый клиент, воспользовались первым удобным случаем, чтобы отделаться от него. Но бедняга, по-видимому, даже вовсе не подозревал, что они могли насмеяться над ним, отправив его в Новый Орлеан, и с полной уверенностью говорил теперь о том, как он станет отыскивать в приходских книгах различные акты о смерти, погребении и чуть ли не о рождении и крещении своего дальнего родственника, наследником которого он являлся по уверениям его поверенных и адвокатов.

Нам положительно было жаль этого беднягу с его невинной, детской доверчивостью, но при всем том, он явился сюда так некстати, что нам положительно невозможно было мириться с тем, как он постоянно врывался в нашу жизнь. А потому по окончании завтрака, выйдя из-за стола, мой отец очень сухо сказал ему, что просит его последовать за нами в нашу комнату.

- Я хочу сказать вам несколько слов! - добавил мой отец таким тоном, который для всякого другого мог бы показаться оскорбительным.

Но шевалье де ла Коломб не имел привычки оскорбляться всякой малостью.

- Я весь к вашим услугам, господин Жордас, - ответил он со свойственной ему невыносимой любезностью, тотчас же вставая из-за стола, - я особенно счастлив, если могу служить вам чем-нибудь! Располагайте, прошу вас, мной и всем, что мне принадлежит. Поверьте, я буду этим крайне счастлив! - И отвязав от своего стула ленточку, на которой он водил за собой своего черного кота, захватив с пола стоявшую у него, как всегда, между ног кожаную сумку, он с чувством полного достоинства, почти торжественно последовал за нами.

Заперев за собой дверь, мой отец, не попросив его даже присесть, сразу обрушил на него весь свой гнев.

- Милостивый государь, - сказал он, видимо, делая над собой усилие, чтобы оставаться спокойным, - я попросил вас последовать за мной сюда, потому что хочу объявить вам нечто неприятное для вас. Я был весьма рад, если бы вы избавили меня от этой печальной необходимости. Но теперь не вините никого, кроме самого себя, в том, что я вынужден буду высказать вам прямо. Дело в том, милостивый государь, что дружбы вашей я не искал и вовсе в ней не нуждаюсь и теперь формально прошу вас окончательно, раз и навсегда, избавить меня от нее. Я полагал, что дал вам это понять довольно ясно, расставшись с вами в Нью-Йорке, даже не простясь. Но так как вы не пожелали этого понять и вынуждаете меня говорить с вами так, как я никогда еще во всей своей жизни ни с кем не говорил, - то честь имею просить вас не обращаться впредь ни с какими разговорами ни ко мне, ни к моему сыну, ни здесь, ни в каком бы то ни было другом месте, ни на публике, ни наедине, и вообще совершенно оставить нас в покое и не заниматься нами больше, а вести себя так, как если бы нас вовсе не существовало... поняли вы меня теперь?

Право, трудно было бы, кажется, сказать, что на этот раз сказал и сделал бы в данных условиях всяких другой, нормальный человек на его месте, выслушав такого рода любезности. Но шевалье Зопир де ла Коломб был человек не от мира сего, и потому и тут остался верным себе. Он ни одной минуты не помыслил о том, чтобы понять слова отца в том смысле, в каком они были сказаны, или поверить тому, что эти слова были вызваны его собственной несдержанностью и болтливостью. Расставив ноги, выпучив глаза и разинув рот, он с минуту стоял неподвижно на своих длинных тощих ногах, точно статуя недоумения и печали, и затем вдруг разразился слезами.

- Господин Жордас, господин Жордас! - воскликнул он душераздирающим голосом, полным самого непритворного отчаяния, - надо, чтобы меня оклеветали в ваших глазах какие-нибудь злые люди! Да, это, несомненно, должно быть так, иначе вы не стали бы так говорить со мною! Умоляю вас, позвольте мне оправдаться в ваших глазах... Скажите, кто тот чудовищный изверг и злодей, который постарался заставить змея клеветы нашептать вам в уши дурное обо мне! Скажите, в чем меня упрекают, в чем обвиняют, что вызвало ваш гнев и неприязнь по отношению ко мне?! Нет? Вы не хотите сказать мне этого? не хотите выслушать моих оправданий, дать мне возможность обелить себя... О, господин Жордас, не будьте так безжалостны... Но вы молчите!.. В таком случае обращаюсь к вам, мой юный друг, к вашему чуткому, молодому сердцу! - воскликнул он, схватив мою руку и обливая ее слезами. - Вы добрый, хороший! Вы, конечно, не допускаете, чтобы можно было клеветать на человека и затем не дать ему даже возможности оправдаться... не позволить ему ничего сказать в свою защиту, даже не хотеть выслушать его... Ведь вам известно, как сердечно, как глубоко я привязался к вам... Вы знаете, какие сладкие часы взаимной дружбы и доверия мы проводили с вами во время этого незабываемого путешествия! Умоляю вас об одном только, скажите, в чем состоит то преступление, в котором меня обвиняют, и чем я мог оскорбить вашего отца, к которому я всегда питал такое безграничное чувство преданности и уважения?

Как мог я объяснить бедняге, что его главное преступление состояло в том, что он был навязчив и несносен, надоедлив и болтлив выше всякой меры, что сама его любезность, услужливость, желание всегда угодить делали его положительно нестерпимым! Все это можно дать понять, заставить почувствовать, но как это сказать человеку в глаза? Даже мой отец, человек в высшей степени находчивый, положительно не нашелся, что ответить ему, но наконец уцепился за одну из мельчайших подробностей и в виде объяснения сказал:

- Вот видите, меня вынудила говорить с вами таким образом не чья-либо клевета, как вы предполагаете, а ваша собственная нескромность. Хотите ли, я сейчас приведу вам пример этой вашей нескромности и необдуманности?

- Ах, да, пожалуйста! - воскликнул шевалье Зопир де ла Коломб. - Я буду так счастлив узнать, в чем мог провиниться перед вами, поверьте мне, совершенно бессознательно и невольно, и дай Бог, чтобы вы помогли мне избавиться от такого несносного недостатка, если я действительно страдал им! - и в голосе его звучало такое горячее раскаяние, такое страстное желание исправить и полная готовность сознаться в своем недостатке, что это было поистине трогательно.

- Так вот, видите ли, - продолжал мой отец, будучи не в силах сдержать улыбку, - мы покинули вас совершенно незаметно, не оставив вам никаких о себе сведений, словом, скрылись от вас тотчас же по приезде в Нью-Йорк. Этим мы достаточно ясно высказали вам, что ваше общество нам более не желательно по каким бы то ни было причинам. Меня призывали сюда дела первейшей важности, и для меня безусловно необходимо, чтобы никто здесь меня не знал. Прибыв в эту гостиницу, я приказал прописать себя и сына в здешней книге постояльцев под фамилией Парион, девичьей фамилией моей покойной жены. Теперь судите сами, какого рода впечатление и чувства должно было вызвать в нас ваше поведение! Первое, что вы сделали, увидя нас, это то, что набросились на нас и во всеуслышание, через каждые два слова, как нарочно, величали нас "Господин Жордас! многоуважаемый господин Жордас! я говорю вам, господин Жордас!" и так далее. Ну, как вы полагаете, приятно это для нас?

- Ах, нет! Конечно нет! - воскликнул шевалье с внезапно просветлевшим лицом, - простите мне эту мою оплошность, право, я сделал это неумышленно! Но что же вы не предупредили меня! Я был бы так счастлив войти в эту роль и стал бы с полной охотой называть вас господин Парион! Но вы ничего не говорите мне, не оказываете мне никакого доверия, так как же вы хотите, чтобы я угадал? Но я теперь вижу, в чем дело! Да, вы, вероятно, замешаны в каком-нибудь политическом заговоре? - продолжал он, оживляясь все больше и больше, - но будь покойны, дорогие друзья мои, вам нечего опасаться меня, я скорее позволю вырвать себе язык, чем обману ваше доверие!

- Да кто вам говорит о заговорах или о политике? - с досадой остановил его отец, - с чего вы это взяли?.. Я ведь не говорил вам ничего подобного. Я просто-напросто скупщик сахара, - добавил он как бы в пояснение, - а так как моя фирма очень известна, то все плантаторы, узнав о том, что я здесь, воспользовались бы этим случаем, чтобы сговориться между собой и назначить громадные цены на свой товар... Понимаете вы теперь? Вот причина, почему я счел нужным поселиться здесь под чужим именем.

- А-а! Да, да, я теперь понимаю! все понимаю! - с сияющей, радостной улыбкой сказал шевалье де ла Коломб. - А я-то, как глупый ребенок, нарушил ваши планы! Простите меня на этот раз и верьте, что этого никогда больше не случится со мной!.. О, я сумею быть осторожным и ловким... Отныне я постоянно буду называть вас господин Парион! И если кто-либо спросит меня о Жордасе, я сделаю большие, удивленные глаза и скажу: "От кого вы слышали "Жордас"?.. Я никакого Жордаса не знаю!" О, я не так глуп, как вы, быть может, полагаете! Вот вы сами увидите! Ну, а теперь, когда все, слава Богу, объяснилось, надеюсь, дорогой мой господин Жордас, то есть я хотел сказать, господин Парион, надеюсь, что между нами уже не останется тени того облачка недоразумения, которое, к несказанному моему огорчению, прошло между нами! Пожмем же друг другу руки, и пусть все будет забыто!

Что можно было ответить на такого рода речь? Злополучный шевалье был так очевидно бессознателен в своих недостатках и при этом так чистосердечно добр, так искренен в своих побуждениях и дружеских излияниях, что положительно было невозможно сердиться на него даже и при условии самого бессердечного к нему отношения. И мы вместе с ним вышли из дома и пошли прогуляться к морю.

Когда мы выходили, хозяйка наша, госпожа Верде случайно стояла в дверях. Шевалье тотчас же поспешил обратиться ко мне довольно громко с вопросом, в котором, очевидно, думал проявить чрезвычайно тонкую дипломатическую хитрость.

- Как вы полагаете, милейший мой господин Нарцисс Парион, поздно мы сюда вернемся сегодня?

- Не думаю, что поздно! - отвечал я, не будучи в силах удержаться от улыбки.

Вечером за обедом наш навязчивый друг принялся снова усердствовать не в меру и до того часто упоминал в своем разговоре фамилию Парион, что отец раза два готов был вспылить, но сдержался, причем не преминул шепнуть мне:

- Ну, теперь ты и сам видишь, что против него нет никакого средства! Он положительно неизлечим! Есть только одно средство избавиться от него - это бегство отсюда! Нам следует с завтрашнего дня заняться поисками новой квартиры.

Не прошло и одного часа с того момента, как нами было принято это решение, а наш непрошенный друг шевалье де ла Коломб постарался еще раз доказать нам всю необходимость этого решения. Он вернулся в гостиницу в сопровождении господ в широкополых соломенных шляпах и нанковых костюмах и тотчас же постучался в нашу дверь, предварительно осведомившись у прислуги и хозяйки, что мы с отцом дома.

Я открыл дверь и увидел, что стою в изумлении перед двумя совершенно незнакомыми мне личностями; шевалье Зопир де ла Коломб, бывший с ними, с любезной улыбкой и сияющей физиономией приблизился к моему отцу и, раскланиваясь на каждом шагу, проговорил:

- Дорогой мой господин Парион, я привел к вам вот этих господ! Оба они богатые сахарные плантаторы, и я отнюдь не сомневаюсь, что вам удастся сговориться с ними и устроить хорошее дельце!

- Какого черта! Кто вас просил, милостивый государь? Кто вас просил об этом? - воскликнул мой отец, покраснев от досады.

- О!.. я знаю... я знаю, что вы хотите сказать, мой милейший господин Парион! - заговорил шевалье де ла Коломб самым ласковым голосом, - но будьте совершенно спокойны... мои услуги вполне бескорыстны, я не желаю никакого вознаграждения за свои труды ни с той, ни с другой стороны! Вы можете переговорить с этими господами без всякой задней мысли, могу вас в том уверить... Я привел их к вам просто из дружбы, из желания оказать вам и им посильную услугу.

- Я еще раз прошу вас, милостивый государь, не вмешиваться не в свое дело, занимайтесь своими делами, если они у вас есть, а меня и мои дела оставьте в покое! - заявил мой отец, совершенно взбешенный поведением нашего навязчивого друга. - Слыханное ли это дело, чтобы человек мог быть так навязчив!

- Ах, погодите, погодите! - взмолился шевалье Зопир де ла Коломб, нимало не смущаясь. - Ведь вы не знаете, что эти господа, из желания угодить мне, предлагают вам по шесть долларов за центнер... Ведь это просто даром!.. Они потребовали бы, по крайней мере, семь или восемь долларов с торгового дома Жордасов! Но вам они готовы уступить по шесть долларов... Ну, скажите теперь, что я ни на что не гожусь и после этого!

- Да оставите ли вы меня наконец в покое! - воскликнул мой отец, вне себя от такой настойчивости. - Не нужно мне вашего сахара, не нужно ваших услуг... Я не хочу его даже даром, понимаете ли вы! Я хочу только одного, чтобы вы меня совершенно оставили в покое, господин шевалье де ла Коломб! Вот все, о чем я вас прошу!

С этими словами он сердито захлопнул дверь перед самым носом бедного шевалье.

Плантаторы удалились, весьма смущенные, но Зопир де ла Коломб все не унимался. Десять минут спустя он снова постучался к нам в дверь и объявил, что эти господа плантаторы согласны уступить нам свой сахар даже за пять с половиной долларов за центнер, если потребуется довольно значительная поставка.

- Подите вы к черту! - крикнул вконец взбешенный отец, которого я с трудом удержал, чтобы он не накинулся с кулаками на злополучного шевалье де ла Коломба.

Однако, как бы то ни было, но такое преследование становилось совершенно невыносимым. И вот около двенадцати часов ночи отец мой, приняв бесповоротное решение, приказал разбудить нашу хозяйку, госпожу Верде, уплатил ей по счету, извинившись, что побеспокоил ее в такое позднее время; затем, не теряя ни минуты, мы покинули нашу гостиницу. Наша бедная хозяйка совершенно смутилась этим столь внезапным отъездом, охала, охала, но мой отец объяснил ей это необходимостью поспеть к рассвету на отходящее судно; затем, сложив свои пожитки в узелки, мы окончательно простились с гостиницей "Белый Конь" и его милой хозяйкой.

Час спустя мы уже прекрасно устроились на противоположном конце набережной, в одной из скромных комнат "Золотого Льва".

ГЛАВА V. Черный город

Прошла неделя, в течение которой не произошло ничего особенного. Однажды, выйдя из-за стола, мой отец обратился ко мне.

- Сегодня вечером, Нарцисс, мы пойдем на свидание. Будь готов к назначенному часу!

Так велика, однако, беззаботность в юном возрасте, что за все двадцать восемь дней ожидания этого момента, я, собственно говоря, ни разу не призадумался над решением вопроса, что именно привело нас в такую даль, как Новый Орлеан. Мною только тогда овладело известное любопытство и волнение, когда отец достал из своего мешка два карманных пистолета, купленных им в Нью-Йорке, тщательно зарядил их, предварительно осмотрев каждый из них со всех сторон и перед тем, как нам выйти из дома, вручил мне один из них.

У нас оставалось в распоряжении еще пятнадцать Минут, так как на ближайшей городской башне только что пробило три четверти девятого. Военный Плац и главная площадь Нового Орлеана находились тогда на том самом месте, где теперь Джексон-сквер, позади бывшего дворца французского генерал-губернатора, всего на расстоянии каких-нибудь ста шагов от набережной и не более трех минут ходьбы от гостиницы "Золотой Лев". Тем не менее мой отец пожелал отправиться на площадь немедленно.

Все время он упорно молчал, но я заметил, что он был чем-то глубоко взволнован. Военный Плац был мне уже знаком по моим прогулкам. Это была обширная прямоугольная площадь, поросшая мелкой желтой травой и ограниченная со стороны моря бывшим генерал-губернаторским дворцом, пустовавшим в настоящее время, с левой стороны - городской тюрьмой с ее гауптвахтой, со стороны, противоположной дворцу, - собором святого Людовика, а справа - старинным монастырем капуцинов. Две весьма плохо содержащиеся аллеи, проведенные по диагоналям, перерезали площадь, и в том месте, где она пересекалась, на середине площади, весьма ясно выделялся маленький светлый квадрат. Это место, очевидно, и было избрано командиром местом таинственного свидания.

Действительно, ничего не могло быть легче, как наблюдать с этого места за всей площадью, освещенной четырьмя или пятью фонарями и, сверх того, ярким лунным светом.

Впрочем, площадь эта в данный момент была совершенно пуста, как и всегда вообще, да еще в такое время дня или, вернее, вечера. В продолжение тех десяти-двенадцати минут, которые мы простояли в ожидании на этой площади, по ней не прошел ни один прохожий.

Но в тот момент, когда на монастырской башне начало бить девять часов, в конце аллеи, упиравшейся в улицу святого Петра, показалась человеческая фигура, которая быстро приближалась смелым, решительным шагом. Это была высокая женщина, укутанная в черную накидку, со светлым шелковым платком на голове. Вскоре она подошла совсем близко к нам, и мы увидели, что это была негритянка.

Она шла, опустив глаза вниз, и как бы не замечая нас вплоть до того момента, когда совершенно поравнялась с нами. Мы думали, что она пройдет мимо, но когда она почти уже миновала нас, то обернулась, как бы для того, чтобы убедиться, что никто не следил за нею, затем, не останавливаясь, на ходу проронила одно слово: "Баратария".

На это отец тотчас же поспешил ответить: "Белюш".

Продолжая идти вперед, негритянка, все так же на ходу, и даже не поворачивая головы, продолжала:

- Идите следом за мной, шагах в десяти или пятнадцати, и войдите в то строение, куда войду и я...

Мы дали ей отойти на назначенное ею расстояние и небрежным, спокойным шагом гуляющих пошли следом за ней.

Негритянка проворно пошла вперед сперва по диагональной аллее, упиравшейся в бывший дворец, затем свернула на улицу Шартр, далее на улицу святого Филиппа и наконец в Королевскую улицу, которую прошла до конца, направляясь к северо-востоку. Эта главная улица города была также совершенно безлюдна, как и все остальные. Все ставни были плотно закрыты, почти заперты, и если там и сям, на громадном расстоянии друг от друга, в полуоткрытую дверь мы с отцом могли видеть внутреннее помещение того или другого дома, то обитатели этих домов, наверное, не могли заметить бесшумно скользившую как тень женскую фигуру и двух следовавших за нею на довольно почтительном расстоянии незнакомцев.

Негритянка дошла до старой городской стены, построенной французами из кирпичей, обсушенных на солнце, теперь наполовину обрушившейся, осыпавшейся, а местами умышленно разобранной. Здесь она свернула направо и пошла назад на юго-запад, вдоль городской стены, потом завернула на улицу Дофина, наконец, пришла в предместье, называвшееся Сент-Жан.

Следуя за ней, мы долго шли по главной улице этого предместья, которая тянулась к северу, потом очутились за городом, в какой-то жалкой пригородной слободке, состоявшей из узких, крошечных переулков, которые были совершенно незнакомы мне и представляли собой целый лабиринт поворотов, извилин и всякого рода отклонений в разные стороны между многочисленными байю (bayou).

Но что такое bayouf, спросите вы меня.

Слово это на старинном французском наречии Луизианы есть искаженное слово boyou, которым принято было называть второстепенные рукава или даже просто разветвления или крошечные ручьи, представляющие собой, если можно так выразиться, самые слабые и незначительные притоки Миссисипи.

Первые колонисты Луизианы, присланные сюда французским правительством для разбивки города, были офицеры инженерных войск. И надо предполагать, что, не найдя под рукой более точного, специального слова для обозначения этих природных, самобытных канав, прорытых водами реки, они назвали их bayou, применяемое в фортификации для обозначения разветвлений или коленчатых изгибов главной траншеи, а затем слово boyau в устах остальных колонистов, по преимуществу гасконцев по происхождению, превратилось в bayouf. Вот то объяснение, которое мне было дано по поводу этого слова, после описанных мною событий, человеком, весьма хорошо осведомленным и заслуживающим полного доверия.

Как бы то ни было, откуда бы ни взялось это слово, во всяком случае, под этим названием в Луизиане подразумеваются самобытные канавы или бесчисленные боковые протоки, прорытые водами могучей реки во всех направлениях и являющиеся одновременно источником невероятного плодородия почвы в прилегающей местности и вместе с тем - причиной страшных бед во время половодья, когда река выступает из берегов.

Для нас же в настоящее время они являлись только причиной бесконечного числа обходов, поворотов и заворотов. Мы уже более трех четвертей часа следовали за нашей проводницей и в конце концов уже начинали желать поскорее достигнуть конечной цели нашего странствования.

Теперь мы находились в каком-то фабрично-заводском квартале или, вернее, пригороде, среди громадных тюков хлопка, наваленных местами высокими грудами, местами сплошной стеной, у низких хижин негров, работающих в этих факториях. Эти несчастные находились здесь на положении полусвободных, полувольных людей, что, конечно, было предпочтительнее полного рабства, в котором находились негры на плантациях; тем не менее их положение было не из приятных.

Вследствие разливов реки здесь постоянно царила какая-то вредная, промозглая сырость; чрезвычайно богатая растительность, набросившая свой густой зеленый, местами усеянный цветами плащ на убогие деревянные хижинки негров и на закоптелые мрачные каменные здания мануфактур, не вполне скрывала их печальный и мрачный или жалкий и убогий характер и даже не веселила глаз местного, измученного и изнуренного населения. У порогов хижин сидели прямо на земле дети лет двенадцати или пятнадцати, или же лениво раскачивались на ветвях громадных тенистых деревьев, усевшись на них верхом или повиснув на руках. Они провожали нас ленивым любопытным взглядом и все без исключения жевали табак. Маленькие, совершенно нагие негритята с наслаждением катались в придорожной мелкой серой пыли. В окнах большинства хижин, построенных преимущественно из досок упаковочных ящиков, висели однообразные тряпицы или лохмотья; это были жалкие рабочие одежды обитателей этих хижин, которые, вернувшись домой после тяжких дневных трудов, прежде всего спешили сбросить с себя всю эту ненужную ветошь и растянуться где-нибудь на полу своей хижины или в тени развесистого дерева в самом несложном, природном одеянии.

Хижинки были разбросаны как попало, без малейшей симметрии или порядка, притом одни из них были обращены лицом к востоку, другие к западу, иногда упирались друг в друга, словом, как вздумалось доморощенному архитектору, строившему их. В грязных зловонных ручейках полоскались косматые собаки, свиньи и ребятишки, по-видимому, нимало не брезгуя друг другом; но среди этой безусловной нищеты и нужды, среди всего этого видимого убожества преобладающим настроением была самая беспечная веселость. Многочисленные группы, обступив сплошной стеной какого-нибудь музыканта, наигрывавшего на гузла или на тамбурине, шумно веселились под звуки этой незатейливой музыки; в домах, то есть в своих убогих хижинах, негры постарше, не принимавшие участия в пляске и песнях, с довольными лицами варили пунш из тафии, при широко раскрытых на улицу дверях. Все, по-видимому, казались счастливыми и довольными своей участью. Дело в том, что негры, когда природный характер их не успел еще измениться под влиянием воспитания и цивилизации, не что иное, как большие, то есть взрослые дети: в высшей степени экспансивные, шумные, веселые, быстрые и на гнев, и на смех, на слезы и на радость. Необычайная подвижность их чувств, впечатлений и ощущений иногда доходит до того, что их можно принять за сумасшедших. Вы можете себе представить, с каким любопытством я присматривался к оригинальным нравам этих людей, к нравам, о которых не имел до того времени ни малейшего представления.

Следуя вместе с отцом на расстоянии десяти или пятнадцати шагов за своей проводницей, я невольно заметил группу негров и негритянок, по-видимому, самых различных возрастов, собравшихся вокруг какой-то странного вида личности, которую все они слушали с почти благоговейным вниманием.

Это был чернокожий лет пятидесяти, не более, атлетического сложения; лицо его, ярко освещенное смоляным факелом, горевшим вблизи, представляло поразительную смесь хитрости, лукавства и жестокости. Костюм его состоял из женской белой ночной кофточки, коротенькой юбочки вроде тех, какие носят шотландцы, ожерелья, составленного из амулетов, и высокого цилиндра, который, очевидно, служил не одному владельцу, прежде чем попал на голову настоящего владельца.

- О, да, чудесная страна Ливар-Конго! - возглашал негр, вращая своими громадными синеватыми белками глаз, окаймленных кроваво-красной каймой. - Там байю (bayou) полны золота, там цветы, деревья, каких вы не знаете и никогда не видели! Здесь бедные негры всегда биты, всегда голодны и всегда должны исполнять много трудной тяжелой работы! А там они не знают никакой работы, всегда едят вволю всего, что вкусно и сытно, едят много, пьют много. Там много свиней, черепах, батата, бананов, всего, всего! Здесь злые белые ничего не оставляют нам, ничего не дают!..

- Мне кажется, ты, Ливар-Конго, не особенно нуждаешься! - крикнула ему одна старая негритянка с веселым насмешливым лицом, сидевшая на корточках неподалеку от вышеупомянутой личности в белой женской кофточке. - Когда ты ухаживал за Хлоей, заболевшей лихорадкой, сколько она дала тебе за это? Ведь не меньше пиастра! А? не так ли? Нечего таиться, - и без того все знают. А сколько пирогов и сколько риса ты набираешь, когда лечишь от зубной боли? Нет, право, тебя жалеть не приходится, и уж если кому охота горевать, как пусть горюет, но только уж не по тебе, Ливар-Конго!

- Перестанешь ли трещать, трещотка! - прикрикнул на нее взбешенный негр, - не то я призову нечистого, чтобы он нынче ночью дергал тебя за ноги!

- А правда ли, что ты можешь призвать нечистого, Ливар-Конго? - спросила молоденькая женщина с широко раскрытыми от непритворного ужаса глазами.

- Ну, вот еще! - отозвался тот, - экая в самом деле мудрость: он и сам сумеет явиться, когда чем-нибудь недоволен!

- А когда он бывает недоволен?

Я не слыхал последовавшего на это ответа, который заглушили веселые, крикливые голоса целой группы молодых мужчин и женщин.

- Зеновия Пелле будет плясать! - возглашали они хором, - Зеновия Пелле будет плясать!

В этот момент мы поравнялись с небольшой площадкой на перекрестке двух улиц; здесь была разостлана простая грубая циновка, или мат, и тут же на земле был поставлен фонарь, освещавший толпу зрителей, любителей и ценителей местной знаменитости, Зеновии Пелле.

Минуту спустя показалась громадная, страшно тучная, ожиревшая, грубая женщина с лицом, отличавшимся чисто скотским выражением. Широкий приплюснутый нос над синевато-багровыми, безобразно толстыми, точно вздутыми, развороченными губами и до того крошечные, заплывшие жиром глазки, что их можно было принять за отверстия, проделанные буравчиком над вздутыми, лоснящимися щеками, - такова была наружность этой женщины. Наряд ее состоял из старого затасканного розового крепового шарфа и грязного белого платья, из-под которого высовывались громадные, неуклюжие, точно бревна, ноги, тогда как из высоко засученных рукавов торчали руки до того тощие, что при виде их невольно вспоминались задние ножки кузнечика. Женщина эта кривлялась, как будто ее поводило корчами, и пела какие-то куплеты, припев к которым подхватывала с замечательным единодушием вся толпа зрителей. Я, конечно, не понял ни единого слова ни из ее куплетов, ни из их припева, но судя по недружелюбным взглядам, встречавшим и сопровождавшим нас в то время, как мы проходили мимо этой веселой группы, можно было догадаться, что содержание этих куплетов было не особенно в пользу белых. Но вдруг эта безобразная танцовщица прервала свое отвратительное кривлянье и окликнула ту женщину, которая служила нам проводницей и в которой она, очевидно, только сейчас признала знакомую.

- Ох!.. Клерсина! Откуда это ты в такое время? - крикнула она сиплым голосом, безобразно оскалив зубы. - Повремени немножко и погляди, как я пляшу, затем поднеси мне за это стаканчик тафии!.. Хе-хе!..

- Я тороплюсь домой, Зеновия Пелле, - отвечала наша спутница с чрезвычайной кротостью, - ведь ты знаешь, я всегда ложусь рано.

- О, да! Я знаю, ты ложишься спозаранку, чтобы встать до зари и все нянчить своего маленького белого ягненочка!.. Ха-ха-ха!.. - захохотала танцовщица, сопровождая свою речь омерзительной улыбкой.

- Надо полагать тебе щедро платят!.. Но только не знаю, что тебе за охота с раннего утра и до поздней ночи, целый день то стирать, то гладить, то мыть, то шить, то печь ватрушки да лепешки этому маленькому белому!.. А я, когда была кухаркой на плантации Сант-Моор, я мыла ноги в их котлах и кастрюлях, а их блюда и тарелки вытирала своими грязными подолами!.. Вот что я делала, сударыня моя!.. Много они видели от меня доброго, эти "масса" (господа), могу сказать!..

По-видимому, эти слова пришлись вполне по душе слушателям, так как были встречены самыми единодушными возгласами одобрения, веселым, шумным смехом и выражением общей радости. Только Клерсина не приняла участия в этом хоре одобрений и ликований.

- Право, Зеновия Пелле, лучше бы тебе не похваляться такими вещами! - все так же кротко промолвила она, продолжая идти своей дорогой.

Не знаю, что ответила Зеновия Пелле, если бы тут не случилось нечто совершенно неожиданное.

- А почему бы нет?! - грозным голосом рявкнул очутившийся одним громадным скачком наравне с нами негр, тот самый странный негр, которого называли при мне Ливар-Конго. - Нечего тебе так жеманиться!.. Хочешь, давай мне полпиастра, и я погадаю тебе?

- Нет, нет, Ливар-Конго, мне некогда, я очень спешу! - поспешно отвечала она.

- Ба!.. Куда тебе так торопиться? Ведь верный пес твой Купидон остался дома и устережет твоего белого ягненка не хуже тебя! Плюнь ты на все это. Пойдем лучше выпьем стаканчик у Монплезир-Жиро! Нет? Ты не хочешь?.. Ну, как тебе угодно, прекрасная Клерсина... Пойдем, Зеновия Пелле! Ну, сын мой! - добавил он, обращаясь к уродливому карлику, сидевшему на корточках тут же, на краю разостланной циновки, - сыграй нам какую-нибудь песенку, да и пойдем: пора уже выпить!..

- Хи-хи-хи!.. Аллиньи Адрюэнь хорошо играет на скрипке!.. Зеновия Пелле порхает как птичка! - Закричало несколько голосов разом. - Ливар-Конго расскажет нам удивительные истории у Монплезир-Жиро!

Громадный негр в цилиндре и танцовщица двинулись вперед, а за ними направилась и вся толпа зрителей. Здесь, в этой толпе, встречались странные лица и еще более странные костюмы и уборы. Одна женщина, следовавшая в нескольких шагах за Зеновией Пелле, была выряжена так: поверх старой рваной ситцевой юбчонки она надела старую пелерину из лебяжьего пуха. Ее вел под руку рослый парень в синем фраке с блестящими пуговицами и прорванными локтями, на голове его красовался желтый мадрасский платок, которым он был повязан, как повязываются испанцы. Другая молодая негритянка вместо перчаток натянула на руки длинные белые нитяные чулки. И еще многое, тому подобное, можно было подметить в этой шайке. Шествие замыкал шустрый негритенок лет десяти, вооруженный жестяной кастрюлей с пробитым дном, по которой он барабанил палкой, отбивая такт для шествующих пар этого фантастического полонеза. Все они направлялись к довольно просторной хижине, стоявшей на углу улицы, из чего я легко мог заключить, что это и есть харчевня Монплезир-Жиро.

Отец мой, заметив то чувство удивления, смешанного с отвращением, какое мне внушали все эти черные физиономии с почти чисто животным выражением, заметил вполголоса:

- Эти несчастные люди не виноваты в том, что находятся в таком ужасном положении. Вся вина в этом всецело падает на белых, которые, ввиду своих собственных интересов, умышленно заставляют их пребывать в таком состоянии! - И, продолжая идти вперед вслед за нашей проводницей, которая знаком приглашала нас не отставать, он сообщил мне, что большинство этих негров прибыли сюда вместе со своими господами, успевшими бежать в Сан-Доминго, еще до восстания тамошних негров. И если есть еще кто-нибудь, кто до сих пор сомневается в справедливости и неизбежности этого восстания, то я посоветовал бы ему приехать сюда и провести здесь хотя бы только один час, посмотреть на всю эту нищету, на все это безобразие, занесенное сюда этими несчастными рабами!

Между тем мы выбрались наконец из этого лабиринта улиц и закоулков, в котором мы столько времени блуждали, и вышли на обширное, ровное, открытое пространство, где хижины стояли в известном порядке, хотя и далеко друг от друга, притом имели несравненно более благообразный вид и были оттенены рощицами пихт, дубов и магнолий, наполнявших воздух своим тонким ароматом. Каждый из этих домиков имел свой садик с ручейком или водяным бассейном, получающим воду для соседних bayou. Здесь не было видно жалких лохмотьев, и окна все почти были заперты ставнями или занавешены циновками. Многие домики украшались растениями: диким виноградом, жасмином и тому подобным. Словом, это была разительная противоположность тому шумному отвратительному кварталу, через который мы только что проходили.

Судя по какой-то смутной аналогии между этим тихим, скромным и порядочным предместьем и той тихой, скромной и порядочной женщиной, которая служила нам проводницей, я предполагал, что мы теперь уже близко к цели нашего странствования.

Я не ошибся. Действительно, Клерсина, как звали скромную, степенную негритянку, остановилась наконец у живой изгороди, тщательно подстриженной, и отворила маленькую резную деревянную калиточку, к которой был приделан бубенчик вместо звонка. Следя за ней, мы прошли прекрасно содержанным садиком к небольшому белому домику, находившемуся в самой глубине его и как бы прячущемуся в густой зелени сада. На пороге дома, перед плотно затворенной дверью, сидел старый негр. Мне сразу бросились в глаза его пушистые, точно всклокоченная белая шерсть, волосы и большой шерстяной платок, накинутый на плечи, как у старой женщины. Он сидел и вязал детский чулочек. При виде

Клерсины он медленно поднялся со своего места и, когда она поравнялась с ним, сказал ей вполголоса:

Паскаль Груссе - Капитан Трафальгар (Capitaine Trafalgar). 1 часть., читать текст

См. также Паскаль Груссе (Grousset) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Капитан Трафальгар (Capitaine Trafalgar). 2 часть.
- Купидон просидел здесь все время! Теперь Купидон пойдет спать... - Д...

Капитан Трафальгар (Capitaine Trafalgar). 3 часть.
Раздался выстрел, и лошадь под Вик-Любеном, в которую Розетта выстрели...