Ожешко Элиза
«Над Неманом (Nad Niemnem). 9 часть.»

"Над Неманом (Nad Niemnem). 9 часть."

Бенедикт слушал не прерывая, и никто не мог бы отгадать, какие чувства пробуждала горячая речь юноши в его измученной, отравленной жизнью душе. Он молчал, как могила, и, как в могиле, в нем совершался ряд каких-то таинственных процессов. Были ли это стыд, злоба и гнев - все равно, он страдал и, страдая, чувствовал, что пылкие слова сына охватывают его какой-то сладкой, светлой, певучей волной, когда-то хорошо знакомой ему, исчезнувшей было в сыпучих песках жизненной пустыни и вспенившейся теперь вновь перед его утомленными глазами.

В мрачную комнату издали чуть долетали с широкой равнины слабые отголоски старых песен Немана; белые мотыльки с едва заметным трепетанием ажурных крылышек падали на счетные книги и развернутый план Корчина. Время от времени пан Бенедикт поглядывал на план и тогда замечал распечатанное письмо Доминика, отброшенное на край стола. И всякий раз, когда взгляд его останавливался на этом письме, губы, с которых уже готово было сорваться гневное слово, плотно сжимались, и он молчал; с омраченным взором, низко опустив голову, с все возрастающим, почти болезненным напряжением он вслушивался в речь своего сына.

А Витольд, с отпечатком страдания на лице, продолжал:

- Ты ведь ни о чем этом не знал, отец? Правда, ведь не знал? О их страданиях, нищете, заброшенности... о тех осуждениях, которым подвергается твое имя... о тех добрых чувствах, которыми они готовы были отплатить тебе за малейшее твое доброе дело, за ласку, за луч света, - ведь ты не знал обо всем этом? Скажи, умоляю тебя, скажи, что это только неведение... Как они вспоминают дядю Андрея... за любовь, с которой он подходил к ним, за то, что он душу человеческую пробуждал в них... Как они его вспоминают! Но ты не знал о том, не думал... и только потому...

Витольд вдруг замолчал. Он провел рукой по бледному лбу и прислонился к стене, на которой посередине медвежьей шкуры тусклым блеском отсвечивали стволы двух скрещенных ружей.

Бенедикт, не поднимая глаз, все слушал.

- Ну, что же? - глухо отозвался он, - что дальше? Говори... судья. Я слушаю тебя. Я готов выслушать твой приговор. К смертной казни ты приговоришь меня или только к каторге?

Сколько бесконечного горя было в этих словах, Витольд не расслышал, он только уловил их иронию, и глаза его вспыхнули. Он задрожал и опять выпрямился.

- Ты не имеешь права так насмехаться над моими лучшими чувствами! Я молод, - что ж из этого? Нам, детям черной ночи, как солдатам во время войны, каждый прожитый год должен засчитываться, по крайней мере, за два! Под зноем страданий скоро созревают.

Наполовину с удивлением, наполовину с иронией пан Бенедикт переспросил:

- Страданий? И ты также страдал?

- Так ты полагаешь, отец, что те, в ком бурлит молодость, готовая каждую светлую минуту брызнуть весельем и смехом, что они ничего не понимают и не видят вокруг, не ощущают содроганий поруганной гордости, не знают сострадания, которое терзает им. души, не испытывают тревоги за самое дорогое, что громко взывает в них о спасении, заставляя искать к нему пути во всех глубинах мысли! Если ты так думаешь, загляни в наши лица, увядающие на заре жизни, в преждевременно угасшие глаза, утомленные лицезрением истины, постарайся увидеть то, чего никто не может увидеть, вулканы скорби и обид, тщетные порывы и проклятия, которые бушуют у нас в груди! Да, я молод, но я уже настолько созрел, чтоб в голове появились вопросы: отчего? зачем? для чего? А от таких вопросов юные души рано мужают...

Теперь в широко открытых глазах Бенедикта появилось выражение полнейшего недоумения. Этот мальчик, этот ребенок так близко прикоснулся к источнику страдания, который так давно заливал самого пана Бенедикта; мало того, горькие воды этого источника, по мнению и отца и сына, били из одного и того же места. Пан Бенедикт припомнил, что его часто поражали какие-то тени, мелькавшие по лицу Витольда, затмевавшие веселый блеск его глаз, первые следы морщин на лбу, который должен был бы сиять ярким блеском весны и юности.

Он поднял голову и начал всматриваться в лицо сына. Да, то действительно было дитя бурного дня и темной ночи. Никогда в ясную погоду цветок не развертывает с такой мучительной поспешностью свою завязь. Легко можно было понять, что эта беседа с отцом причиняла Витольду невыносимые страдания, что на эти страдания толкала его сила убеждения и чувства. Он поднял руку, тонкую и хрупкую, какие бывают только у людей, предающихся возвышенным мечтам, но которые в порыве страсти умеют сжиматься с силой, и провел ею по бледному, омраченному страданиями лбу, прикрывая горящие глаза.

- Тяжело... страшно... страшно мне говорить с тобой так, отец. С одной стороны - ты, с другой - то, что для меня дороже тебя, дороже себя, дороже всего на свете. Да и не один я нахожусь в таком положении. Что заронило нам в сердце бесконечную любовь ко всему малому и беззащитному, к кротам, роющимся в земле, - такую любовь, что мы готовы идти и идем в их тесные, темные норы, хотя бы это грозило нам неминуемою гибелью? Что не дает нам возможности косно и самодовольно жить среди роскоши и золота, что заставляет нас стремиться к деятельной жизни, к борьбе, к страданию? Что породило все это: движение века, взволнованное море человеческой мысли, посреди которого мы беспомощно блуждаем в наших ладьях, или другое море - море человеческих страданий, которое заливает наше сердце, дает нам ясное и раннее понятие о скорби всего живущего и пробуждает в нас бесконечное сочувствие ко всем страждущим? Но это сочувствие, эта святыня наша вместе с кровью кипит в наших жилах, бьется с каждым движением сердца. В нем и страдание наше и наша надежда. Какая надежда? А ты, отец, не позволяешь назвать ее по имени. Здесь нельзя вспомнить ни одного святого имени, чтоб оно не привело за собой бледный призрак позорного страха. Этот вечный страх, это равнодушие ко всему, что не сулит сейчас же материальных выгод, это отсутствие любви к земле и людям...

- Витольд!

В этом крике пана Бенедикта слышалось столько боли и гнева, что юноша сразу смолк и опустил голову.

- Я знаю, отец, что я был чересчур самонадеян, - немного погодя заговорил он странно изменившимся голосом, - я воздвиг между собой и тобой крепкую стену, которая будет разделять нас до тех пор, пока я буду жив. Но если я умру у твоих ног, ты ведь простишь меня... простишь, да? И опять будешь любить, как любил когда-то?.. Только умершему можно простить такую самоуверенность и такое оскорбление. Что-то помимо моей воли толкает меня туда, в могилу...

Он говорил тихо, но решительно; потом так же тихо и решительно снял со стены одно из висевших на ней ружей.

Бенедикт вскочил, бледный как полотно, и в одно мгновение схватил его за руки.

- Сумасшедший! Мальчишка, что ты делаешь? Да почему же бы и не так? Ты и не на это способен! Среди вас и такая зараза свирепствует... возьмет, да и пулю себе в лоб пустит! Ах ты, мудрец!.. А в голове ветер свищет... Ох, уж эти идеи... идеалы... которые дураков даже на такие дела толкают... Боже милосердый!..

Он вырвал у него из рук ружье, которое сам зарядил сегодня в его присутствии, и повесил его на стену. Потом схватил обе руки сына и крепко, изо всей силы сжал их в своих могучих руках. Внезапно его охватили дурные предчувствия; глаза его расширились, а побледневший лоб, над которым волосы поднялись дыбом, покрылся крупными каплями пота. В эту минуту его темное усатое, изборожденное морщинами лицо было почти страшно. Вытянув шею, он, не отрываясь, смотрел на сына широко раскрытыми, помутившимися от ужаса глазами.

- Да знаешь ли ты? - шептал он, - знаешь ли? Или, может быть, не знаешь? Ну, так я знаю... видывал... Погибнешь ты... слышишь?.. С запальчивостью своей, с своей горячностью. .. погибнешь!..

Еще крепче сжимая руки сына, он повторил несколько раз:

- Погибнешь! Погибнешь! Неминуемо погибнешь!

И с глубоким вздохом пан Бенедикт закончил:

- Боже! Боже!

Много лет тому назад, в хате Анзельма, с таким же вздохом и отчаянием он призывал имя божие. Но теперь из мрака, который застилал его глаза, послышался тихий, мягкий, нежный голос:

- Отец, не бойся и не жалей, если твой сын падет на светлой дороге к будущему при блеске утренней зари. А те, которые погрузились в глубокий эгоизм, загасили в себе божественный огонь... их разве нельзя считать погибшими?

Бенедикт что-то думал, соображал и потом как-то сразу вспомнил о брате, который давным-давно спал в сырой земле. Он долго смотрел на сына, потом выпустил его руки и закрыл глаза ладонями.

- Моя кровь! Моя молодость! Волна, которая несла нас... возвратная волна...

С наклоненной головой, с лицом, закрытым руками, со спутавшимися волосами он, шатаясь, подошел к столу.

- Возвратная волна! Возвратная волна!

В голосе пана Бенедикта звучал гнев и вместе с тем слышалась радость.

Он оперся одной рукой о стол и высоко поднял голову. Лицо его странно изменилось, глаза с чувством, близким к восторгу, смотрели на стоявшего перед ним Витольда.

- Слушай, - говорил он, - если вы думаете, что это вы первые выдумали все возвышенные идеи, что вы первые начали любить и землю, и народ, и справедливость, то вы жестоко заблуждаетесь...

Он остановился на минуту; он так давно не говорил таким языком, что принужден был подыскивать подходящие выражения. Но возвратная волна приносила к нему вновь то, что было отнято жизнью, и будила в нем старые чувства.

- И наши уста когда-то повторяли слова поэта: "О, юность! Взлети ты над миром высоко!", и мы когда-то стремились душой в неведомую даль и купались в волнах света. Народ... только для вас ли одних он был кумиром?. . И нас тянуло к нему, и мы возлагали на него все надежды, на руках своих старались поднять его и самих себя повергали к нему под ноги... Мы готовы были хотя бы собственною кровью изгладить из его памяти несправедливость и обиды наших отцов... А земля! Боже милосердый! Ребенком, мальчиком, юношей я до безумия любил на ней каждую былинку, каждую каплю росы, каждый камушек... мог ли я быть врагом людей, которые родились на ней? Да что!.. Таких не мало было! И вспомнить даже смешно! Молодые мудрецы, поэты... рыцари, апостолы... возвышенные мечтания... великие надежды... энтузиазм - все как в воду кануло! И вспомнить даже смешно!

Пан Бенедикт засмеялся с глазами, полными слез.

- Слушай! - продолжал он дрожащим голосом, но по-прежнему высоко подняв голову. - Упрекать Корчинских в узости идеалов никто не имеет права. Один из них заплатил своей жизнью... другого они завели туда, где под влиянием тяжелой действительности в нем начала угасать искра божия, третий... третий прожил жизнь, завидуя тому, кто лежит в могиле!

Тут слезы, которые давили горло пана Бенедикта, хлынули из его глаз и потекли по морщинистым щекам. Он махнул рукой, упал в кресло и широкой ладонью закрыл глаза.

Витольд жадно всматривался в отца, стараясь понять, что заставило его так сразу переродиться. Как струя кипятка вырывается из плотно закрытого сосуда, так неудержимым потоком изливались жалобы, гнев и горе, наполнявшие это старое измученное сердце.

По природе пан Бенедикт не был ни скрытным, ни молчаливым. Было время, когда по всему старому корчинскому дому раздавался его громкий веселый голос. Но потом... потом время усмирило его. Сто причин на сто замков замкнули его уста. Шли дни за днями, годы за годами, - он молчал и, наконец, и с самим собой перестал разговаривать о том, о чем прежде разговаривал со множеством людей. Он привык к своему молчанию. Только сегодня разговор с сыном снял с его сердца камень и открыл его уста. Он заговорил... Был ли это рассказ, исповедь, оправдание перед горячо любимым ребенком, перед тем, кто сейчас бросил ему прямо в глаза град упреков, почти оскорблений?

Совесть шептала, что ему необходимо оправдаться: "Объясни, объясни, почему этот мальчик нашел тебя таким, каким ты стал теперь, почему ты утратил то, что теперь наполняет его и что когда-то составляло и твою сущность!" Сердце также твердило ему: "Говори! Иначе никогда не разрушится и не падет стена, которая выросла между тобой и этим ребенком, плотью от плоти твоей, костью от кости твоей, этим страданием твоей юности, этой возвратной волной веры, надежды, радостных и светлых снов и сладких упований!"

Бенедикт говорил, рассказывал, что делалось в нем потом, когда все погибло. Старая эта история. Ему кажется, что не два десятка, а две сотни лет прошло с того времени, - так страшно все изменилось вокруг него и в нем самом. Он изменился не сразу, не вдруг, но постепенно, как постепенно ржа разъедает лезвие закопанного в землю меча, как постепенно вечерний мрак поглощает дневной свет. В душе его постепенно темнело, он слабел и угасал под бременем тоски и невзгод.

Он мог бы найти на земле место повеселее, - и не сделал этого; мог бы в грязных источниках наслаждений искать счастья, - и не стал искать. Из его чистой, светлой молодости осталось только то, что он не делал подлостей и погрузился в труд, хотя узкий и мелкий, погрузился с самоотречением монаха, ухватился за него, как утопающий хватается за щепку разбитого корабля. Но и на этот труд по временам падал луч солнца. Пан Бенедикт развел руками:

- Что же было делать? Что было делать? Со всех сторон кричали, убеждали, увещевали: "Земля! Земля!" Я и держался земли.

Он держался земли потому, что вырос на ней, потому, что ему хотелось поставить на своем, потому, что он помнил о сыне.

Но, устремившись в одну точку, он упускал из виду все остальное, как вол, склонивший голову под ярмом, топча одну борозду, не замечает соседних. В страстном напряжении он сосредоточил все свои силы для достижения одной цели, и ни на что другое его уже не хватило. Железо не ощущает разъедающей его ржавчины, но человек в первое время обливает слезами каждое пятно, замеченное в собственной душе. Оттого, что он не мог жить так, как хотел, в нем угасло и желание жить по-иному; оттого, что над раскрытой книгой его начинало клонить ко сну, а столкновения и ссоры заставили его сторониться людей; оттого, что вначале он перестал замечать, а потом и понимать отдаленные пути и мысли, волнующие мир, - внутри его что-то долго и горько плакало. Как долго? Он не помнил, не знал, но со временем привык ко всему, и только эти незримые слезы, которых он уже не ощущал в себе, превратились в глухую и жгучую боль, которая поминутно вскипала в нем гневным раздражением, как бы горькой обидой против мира и жизни. И только изредка далекая, неясная надежда еще блуждала у него в сердце.

- Может быть, он? Может быть, в нем... и с ним?.. - Он думал о сыне. Теперь это была единственная его надежда.

В тихом доме старые круглые часы протяжно пробили два раза, а пан Бенедикт все еще разговаривал с сыном, только уж не так, как прежде. Как в старые годы, Витольд обвивал руками, шею отца и горячими поцелуями стирал следы слез, которые тихо катились по морщинам загорелого, почерневшего лица пана Бенедикта. Витольд чутьем понимал, что теперь он может беспрепятственно прижаться к той груди, которая приняла на себя немало тяжких ударов, которая защищала от этих ударов множество слабых существ; он без укора совести может с любовью и глубоким уважением целовать эту грубую заскорузлую руку. Витольд припоминал, что всем, что он носит в себе и ценит дороже жизни, он обязан этому человеку.

- Отец! До гробовой доски, до последнего вздоха я буду благодарить тебя за то, что ты не ставил преграды между мной и народом, не сооружал мне пьедесталов, не воспитывал меня баричем, эгоистом. Если бы не ты, меня прямо из колыбели обернули бы в вату, напичкали бы всякими предрассудками. Может быть, теперь, теперь я был бы таким же неудачным художником, как Зыгмунт, или, как Ружиц, листком веленевой бумаги, вымоченным в морфии!

Бенедикт невольно улыбнулся, прикрыл рукой губы и проворчал:

- Ну, довольно, довольно, мальчик! Я ведь еще не сошел с ума до такой степени, чтобы думать, будто мой сын слеплен совсем из другой глины, чем все люди, или чтобы отдать тебя в полное распоряжение баб!

С еле сдерживаемым смехом они смотрели друг на друга. Теперь они больше, чем когда-либо, понимали, как любили друг друга, как были друг на друга похожи. Одного мига встряски и страшного напоминания было достаточно для того, чтобы с одного из беседующих исчезла та ржавчина, которая так долго разъедала его душу, и чтобы сходство между тем и другим выступило во всей своей ясности.

Резким движением, откидывая назад голову и оттирая пальцем еще влажные глаза, Бенедикт крикнул:

- Словно гиря пудовая спала с моего сердца, когда я все выложил перед тобой. Не знаешь ты, и дай бог никогда тебе не знать, что значит, долгие годы страдать молча и не видеть около себя на всем свете ни одной души, перед которой смело, уверенно можно было бы открыть свою душу, просить о совете, об утешении, о помощи. Может быть, благодаря этому я так и опустился, так одичал. Я мечтал не раз, что когда-нибудь ты будешь для меня всем, а когда нынешним летом увидел, что все эти мечтания, как и все другие, рассыпаются в прах, на меня нашло такое отчаяние, что я завидовал не только Андрею, но и всем другим, убравшимся в могилу.

- Но ты теперь видишь, что именно разделяло нас, - перебил Витольд. - И, конечно, ты можешь верить моей преданности.

Он вдруг остановился, смешался и снова сделался печальным.

- Только... только скажи мне, что ты думаешь, что намереваешься делать с теми людьми?

Этот вопрос более, чем что-либо иное, убеждал в том, что некоторые мысли и чувства действительно никогда не покидали его, пульсируя, как кровь в жилах, и, пожалуй, являясь основой всей его жизни. Даже в такую важную минуту глубокого сердечного волнения он не мог их забыть и от них отвлечься. Бенедикт долго не отрывал от него взгляда. Довольная улыбка блуждала под его длинными усами.

- О, да и упрям же ты! - сказал он. - И смеешься ты и плачешь, и спишь и ходишь, а все об одном думаешь, на своем стоишь! Весь в меня! Видит бог, чего мне стоит держаться на своем, а поди-ка сбей меня чем-нибудь с позиции! Корчинская порода...

Он задумался, и мысль его невольно улетела в прошлое.

- Когда-то мы все решили закрыть наши корчмы, чтоб отучить мужиков от пьянства. Многие и закрыли. Дажецкий только не закрыл. Андрей долго спорил с ним, но потом перестал, и мы думали, что он счел себя побежденным, забыл обо всем... Забыл! Один раз снова зашел спор о корчмах, и Андрей, вот в этой самой столовой, разгорячился до того, что пустил в Дажецкого ножом. К счастью, нож пролетел мимо. Вот какой упрямый был! Порой не говорит о чем-нибудь целый год, - кажется, оставил в покое, - а он, глядишь, опять за свое... И ты такой же.

Пан Бенедикт остановился на минуту.

- Корчинская кровь! Дед наш, легионер, в шестьдесят с лишком лет на войну ходил... Да, вот еще, вспомнил! С ним вместе ходил на войну Якуб Богатырович, - я его уже стариком видел, двадцать лет спустя. Он был немного помешан, какого-то Паценку искал, который у него жену увез, разные старые истории рассказывал. Я и Андрей очень его любили, только Доминику надоедала его болтовня. Он из нас троих более равнодушно относился к таким вещам, - чересчур уж долго жил и веселился в станице. А что, жив еще старик Якуб?

Была поздняя ночь, в столовой снова пробили стенные часы, а Витольд все еще рассказывал, отвечая на бесчисленные вопросы отца. Тот спрашивал коротко, в двух-трех словах, а потом, подперев голову рукой, молча слушал сына, устремив взор в далекое прошлое. Изливаясь из сердца его сына, это прошлое нахлынуло на него, увлекло, почти опьяняло. А когда, наконец, он поднялся с кресла и, привернув догоревшую лампу, подошел к окну, уже рассветало, но пан Бенедикт чувствовал себя таким крепким и бодрым, каким, пожалуй, не был ни разу с тех пор, как миновали те далекие счастливые дни его жизни.

- Ну-ну, - сказал он, - настоящие чудеса! Точно какая-то волна со дна черного и холодного источника выбросила меня на яркую теплую мураву!.. Теперь, мальчик, идем спать... на два часа только, - на два часа только для того, чтоб отдохнуть немного. Потом ты пойдешь к ним и скажешь, что я не буду взыскивать с них судебных издержек... не хочу... Сумма-то, - что греха таить! - чересчур велика, а в том, что их злые люди обманывают и в грех вводят, - моя вина. Живу с ними бок о бок, а хоть бы пальцем пошевелил, чтоб помочь в чем-нибудь.

Он грустно улыбнулся.

- Андрей за это бросил бы в меня ножом!.. Но ты не сиди там долго, нам нужно составить план на будущее время, а потом вечером, может быть, вместе поплывем... туда...

Он заикнулся.

- Ну, на могилу!

Солнце еще только взошло, когда Витольд влетел в светлицу Фабиана, где за завтраком собралась кучка гостей, еще не успевших разъехаться по домам. Тощая и длинная арендаторша с папироской во рту и проворная Стажинская в чепце с развевающимися лентами ходили вокруг столов, потчуя гостей кушаньями, которые по обычаю были приготовлены на счет обеих и собственными их руками.

Фабиан, избавленный на это время от обязанностей хозяина, сидел среди стариков, уныло повеся нос. При виде вошедшего Витольда он вскочил и с плохо скрываемой тревогой бросился к нему. Не успели они обменяться несколькими словами, как лицо хозяина вспыхнуло радостью.

- Виват! - во всю мочь крикнул он и замахал на соседей обеими руками, словно мельничными крыльями. - Плюньте на все свои горести! Нам уж нечего бояться неминуемой гибели. Смягчилось сердце Давидово, когда узнал он о пурпурной одежде Ионафана. Ангел небесный отвалил камень от нашего гроба.

При слове "ангел" он указал на Витольда. Долго на молодого Корчинского сыпался град вопросов, благодарностей и благословений.

- Виват, пан Корчинский! Виват, посредник наш и защитник! - не переставая, кричал Фабиан.

- Верно, говорю вам: из этого посева вырастет добрая жатва... - послышался степенный голос Стжалковского.

Как там еще благодарили Витольда - неизвестно: может быть, обнимали его и целовали, может быть, предлагали ему всякие планы и давали советы на будущее, может быть, даже качали его на руках, но только выскочил он из хаты Фабиана, запыхавшись от усталости и с огненным румянцем на щеках. Наскоро поздоровавшись с молодежью, прогуливавшейся по зеленой улице и вокруг гумна, он кратчайшим путем побежал домой и больше уже в этот день в околице не появлялся.

Видели его только издали, как он вместе с отцом прогуливается по полям. Целый день отец и сын не расставались друг с другом. Долго сидели они в кабинете пана Бенедикта над разложенным планом Корчина, мерили что-то циркулем, считали, а перед вечером сошли вниз с горы, сели в лодку и поплыли по направлению к бору.

Причалив, оба поднялись на желтый отвесный берег и исчезли в лесу.

Под вечер свадьба Эльжуси подходила к концу. Более чем наполовину уменьшившаяся компания прогуливалась по саду и по дороге. Ворота гумна, как и вчера, были открыты настежь, и Заневские время от времени пиликали на скрипке, вторя гудением виолончели, а под эту прерывистую небрежную музыку две или три пары нехотя кружились на току. У с гены, поросшей бурьяном, у плетней, во фруктовом саду и на ступеньках амбара еще велись оживленные разговоры, в волосах у девушек еще красовались яркие цветы, но кавалеры уже сняли свои белые перчатки и утратили ту бодрость и молодцеватость, с которой появились в начале свадьбы.

Приближаясь к концу, свадебное веселье угасало, становилось ленивее, громкие крики и смех сменил постепенно затихающий гул; в него еще врывались веселые возгласы, но чувствовалось, что вот-вот он утонет в серой, однообразной трясине повседневных забот и работы.

К вечеру все опять оживилось. Запрягали брички и повозки, и делали это сами их владельцы, за исключением только арендатора Гецолда и управляющего Ясмонта; зато они шумели больше всех, отдавая приказания батракам, которые служили им кучерами.

Первый дружка распоряжался, устанавливая порядок в свадебном поезде, который должен был сопровождать молодых в ясмонтовскую околицу, где был дом новобрачных. Прежде всего, он вывел на дорогу, примыкавшую к полю, повозку для музыкантов. За ней поставил бричку, запряженную парой лошадей, для новобрачных. Затем следовали повозки, в которых по обычаю должны были ехать родители новобрачного, две свахи и два свата. Теперь пришла очередь первого дружки. Казимир Ясмонт самолично провел под уздцы своего прекрасного вороного коня в великолепной сбруе, впряженного в ярко-зеленую бричку, не заботясь уже относительно дальнейшего расположения свадебного поезда, потому что на этот счет не существовало никаких правил. Кто пожелает или кто приглашен, поедет, как ему вздумается - впереди или позади, особняком или гуртом - все равно. Кто не пожелает или не приглашен, останется здесь или отправится в другую сторону, не нарушив этим ни правил приличия, ни обычаев.

Только еще в конце поезда непременно должен ехать брат новобрачной с ее сундуками и ящиками. Это уже обязательно. Если же брата нет, эту обязанность берет на себя ближайший родственник. Но у Эльжуси было несколько братьев, и в обязанность старшего входило везти за свадебным поездом приданое сестры. На повозку, стоявшую посреди зеленой улички, Юлек уже поставил два пузатых зеленых сундука и, зевая по сторонам, дожидался третьего, который ему долго не давали. Новобрачная с помощью матери и обеих свах кончала укладывать в него добро, которое должна была везти с собой: полосатые и клетчатые юбки, фартуки, коврики собственной работы, мотки бумаги и шерсти, которую она сама напряла, и, наконец, несколько кусков тонкого и толстого домотканого полотна.

Казимир Ясмонт, покончив с бричками, еще повертелся по усадьбе, а потом, наконец, встал у запертых дверей дома и крикнул что есть силы:

- А теперь, панны и паны дружки, споем прощальную новобрачной!

В одно мгновение по обе стороны двери выросли две кучки - отдельно парней и девушек. Это были не только дружки, но и все, кто знали прощальную и хотели петь. Мужской хор, в котором отчетливо выделялись тонкий дискант первого дружки, прекрасный голос Яна и басовитое, почти замогильное гудение Домунтов, начал на дерзкий прерывистый мотив, почти повелительно:

Сядь поскорее,

Нам мешкать не гоже,

Плач ни к чему твой,

Помочь он не может.

Слезы напрасно

Ты льешь, дорогая,

Кони стоят

У крыльца, ожидая.

Ждут тебя кони...

Вдруг мужчины умолкли, будто отрубили. А через несколько секунд хор девушек, который вел звонкий серебристый голос красавицы Осиповичувны и в котором явственно слышались слабенькие, но чистые голоски маленьких сестер Семашко, затянул заунывно и протяжно:

Нет, погожу я,

Не стану садиться -

Дайте с любезным

Отцом мне проститься.

Как я тебе

Благодарна, родимый,

В золоте век

У тебя я ходила!

Больше не буду...

Снова грянули мужчины ту же повелительную строфу, а невеста отвечала:

Нет, погожу я,

Не стану садиться -

Дайте мне с матерью

Милой проститься.

Как я тебе

Благодарна, родная,

Что прожила я,

Заботы не зная!

Больше не буду...

После третьего приказа садиться прозвучал ответ:

Нет, погожу я,

Не стану садиться -

Дайте мне с братцем

Пригожим проститься.

Как я тебе

Благодарна, любимый,

Жили мы весело

В хате родимой!

Больше не будем...

В эту минуту с треском распахнулась дверь из сеней, и молодая, показав белый чулочек, мелькнувший из-под черного шерстяного платья, перескочила через высокий порог. Не поднимая заплаканных глаз и не взглянув на певцов, она с озабоченным видом пробежала мимо них во фруктовый сад и принялась поспешно стаскивать с травы узкие полосы холста, разостланного на опушке. Наскоро собрав и свернув весь холст, так и не успевший побелеть, она бегом бросилась обратно с одним свертком подмышкой и двумя в руках.

Все с удивлением поглядели на нее, и только Казимир Ясмонт щелкнул пальцами:

- Шикарная хозяйка! Даже на свадьбе не забыла про холст!

Стоявший позади него Михал Богатырович засмеялся, подкручивая кверху усы:

- А как же! Да если бы ее ангелы на небо вознесли, она бы и тут посмотрела, нельзя ли что-нибудь еще подцепить на земле.

- Это не то, что панна Цецилия, которая вчера сняла у себя с шеи прекрасную ленту и подарила своей подруге, потому что на той не было ничего нарядного, - возбужденно рассказывал черноволосый Ладысь Осипович, глядя влюбленными глазами на синеокую Цецильку.

Мужчины неожиданно снова грянули:

Сядь поскорее,

Ним мешкать не гоже,

Плач ни к чему твой,

Помочь он не может.

Слезы напрасно

Ты льешь, дорогая,

Кони стоят

У крыльца, ожидая.

Ждут тебя кони...

А девушки ответили:

Нет, погожу я,

Не стану садиться -

С лавками белыми

Дайте проститься.

Вы благодарность

Мою заслужили,

Чистыми были,

Не знали вы пыли!

Больше не будете...

Благодарю вас.

Родные пороги,

Что наступали

На вас мои ноги!

Больше не будут...

Юлёк вместе с братьями вынес из дому третий сундук, расписанный крупными цветами, и взвалил его на телегу.

На дороге вокруг бричек и повозок, тянувшихся длинной вереницей, поднялась прощальная суматоха: послышались приглашения, поцелуи, пожелания и даже перебранка. Не так-то легко было вовремя и в должном порядке всех усадить. Музыканты, никому не причиняя хлопот, первыми уселись в переднюю телегу и высоко подняли смычки, чтобы сразу и в лад ударить по струнам. Но новобрачный в последнюю минуту куда-то запропастился, и Эльжуся, успевшая уже сесть в бричку, закричала что есть силы: "Франусь, Франусь!", а когда он примчался, сурово его отчитала.

Затем арендаторша, кислая и надутая, потому что ей не хватило папирос, отказалась садиться в бричку Стажинской, как это полагалось, и во что бы то ни стало пожелала ехать в собственной бричке вместе с мужем. С унылым и постным видом она громко доказывала, что все эти порядки и правила - пустые предрассудки, которые, кроме простых и темных людей, уже давно никто не соблюдает. А когда, наконец, первый дружка, наговорив ей кучу любезностей и открыв полный портсигар, смягчил гордую сваху и склонил ее занять подобающее место, возникли новые споры среди дружек, сопровождающих новобрачных: эта хотела ехать с тем, а тот с этой; тут было тесно, а там неудобно... Наконец Казимир Ясмонт вышел из себя, махнул рукой и бросил безнадежный взгляд на дорогу, как вдруг лицо его просияло неописуемым блаженством.

Из глубины околицы на тропинке, вьющейся между плетней, показалась, а затем свернула на дорогу прямо к толпе, стоявшей возле бричек, Домунтувна.

Кроме Ясмонта, никто ее не заметил, а он, позабыв о свадебном поезде, о его распорядке и вообще обо всем на свете, бросился ей навстречу. Она быстро шла, и встретились они как раз в том месте, где стояла его майская бричка с прекрасной вороной лошадкой, нетерпеливо бьющей оземь изящной ногой.

Богатая "наследница" снова преобразилась. Теперь на ней было черное простое платье с гладкой юбкой и туго обтянутым лифом, в котором ее пышный, могучий стан казался стройнее. Загорелую ее шею, видимо, в знак печали, обвивала, падая на грудь, траурная ленточка. Туго заплетенная коса сияла, словно венок из спелой пшеницы, вокруг ее лица, менее румяного, чем обычно, а синие глаза смотрели рассеянно и печально из-под соболиных бровей и покрасневших век. Подойдя к ней, Ясмонт сорвал со своей кудрявой головы синюю шапочку, приветствуя ее низким поклоном и умильным взглядом.

- Обманывает ли меня тщетная надежда, - начал он, - или вы вправду задумали пуститься с нами в путь?

Опустив красные руки на черное платье, она вежливо присела перед ним.

- За приглашение благодарю, - ответила она, - да мне теперь не до веселья. Рожь еще не обмолочена на семена, и за дедушкой нужен присмотр: что-то он прихворнул.

И снова она окинула рассеянным взглядом толпу, как будто кого-то разыскивая. Она была вежлива, тиха и мягка и даже говорила вполголоса. Ясмонт указал на свою бричку.

- Если бы вы удостоили мою колымагу такой чести и поехали в ней вместе со мной, полагаю, это бы послужило на пользу вашему здоровью. Не тряская... как на пружинах.

- Спасибо, дедушку мне нельзя оставить...

Он огорчился и с минуту раздумывал.

- А если бы я когда-нибудь осмелился приехать туда, где с этой минуты все мысли мои обитают, могу ли я надеяться, что примут меня не слишком сурово?

Она снова присела.

- Отчего же? Дедушка всегда рад гостям.

- Но не причиню ли я вам беспокойства?

- Нисколько! Отчего же? Я никогда не против приличной компании.

Только он начал было рассыпаться в признательности за позволение бывать у нее, как из бричек, телег и повозок донеслось множество зовущих его голосов.

Все, наконец, расселись по своим местам, но не могли ехать без первого дружки. Он успел лишь поцеловать Ядвиге руку и, пробегая мимо ее братьев, шепнуть:

- Шикарная панна! Ей-богу, такой великолепной талии и таких дивных глаз сроду не видывал.

Он вскочил в свою майскую бричку и крикнул:

- Вот это так! А со мной никто не захотел поехать, остался я сиротой одиноким! Ладно же! Буду сам себе пан.

Усевшись, он надел набекрень свою синюю шапочку, прикрепил к козлам кнут, совершенно ненужный, натянул ременные поводья и скомандовал во все горло:

- Музыка, валяй! Поехали, господа!

Впереди поезда смычки, застывшие в воздухе, упали на струны, и звуки марша, который грянули скрипки и виолончели, смешались с топотом лошадей и стуком колес. Брички одна за другой сворачивали на дорогу, пересекавшую поле, а из-под каждой, словно развевающееся крыло, летело в одну сторону золотистое облачко пыли. Обгоняя их, по краю жнивья гарцовало двое или трое всадников. Последним ехал воз, нагруженный пузатыми сундуками, а на них, как на башне, сидел Юлек и широко ухмылялся, открывая зубы, сверкавшие белизной среди густой рыжей щетины. Рядом с возом, поминутно поднимая морду, бежал черный мохнатый Саргас и, поглядывая на хозяина, радостно лаял. Заходящее солнце золотило бледным сиянием поблекший ковер земли, вернув на мгновение былую свежесть деревьям; лазурное небо покрылось белыми лентами и разноцветными пятнами облаков.

Прошло лишь несколько минут, и на дороге, по которой только что с шумом пронесся свадебный поезд, снова воцарилась глубокая тишина. Одни разъезжались, другие, не спеша, разошлись по своим усадьбам. Ян, проводив взглядом поезжан, обернулся и лицом к лицу встретился с Домунтувной.

Она стояла посреди густой заросли репейника, доходившего ей почти до плеч. По лицу Яна промелькнуло чувство неудовольствия. Она заметила это.

- Не пугайтесь меня, пан Ян. Я пришла сюда не за тем, чтоб делать вам какие-нибудь неприятности, а совсем за другим делом...

Она опустила глаза вниз.

- За тем я пришла, чтобы повидать вас и сказать, что до гробовой доски останусь вам благодарна.

- За что? - удивился Ян.

- А за то, что когда вчера все смеялись надо мной, чернили меня, вы первый заступились за меня, хотя, по совести говоря, могли гневаться и обижаться.

- Никаких я похвал не заслуживаю и никакого права гневаться на вас не имею. Я уверен, что вы просто хотели подшутить надо мной.

Ядвига залилась горячим румянцем, и множество блестящих пушинок, которые она выщипала из чертополоха, вылетело из ее пальцев и развеялось по воздуху. Ее пристыженный, недоверчивый взгляд скользнул по лицу Яна.

- Зачем вы притворяетесь и заставляете меня лгать? Что случилось, того не воротишь, а ложью всякое дело еще больше можно испортить. Не за тем я пришла сюда, чтобы лгать и отпираться от своего поступка, а за тем, чтобы сказать, что у меня нет на вас никакого зла и что я ни на что не рассчитываю. Сердце - не слуга, господ не знает. Чем вы виноваты, что для вас солнце взошло не с той, а с этой стороны? Конечно, ничем. Дай бог вам счастья, здоровья и удачи...

Снова из-под ее пальцев вылетели блестящие пушинки и рассеялись по воздуху. Она подняла глаза на своего друга детства, они были полны слез.

- От всего сердца желаю вам всякого благополучия! - прошептала она.

Ян, растроганный и взволнованный, с жаром ответил:

- Я навсегда останусь искренним вашим другом и надеюсь, что и вам еще улыбнется счастье...

- Надеюсь, - тихо проговорила она, - надеюсь, что и меня господь бог не оставит...

- И, может быть, скоро пошлет вам достойного и верного друга...

Крупная слеза скатилась по ее пылающей щеке и упала на развевающиеся концы траурной ленточки, повязанной на шее, но она спокойно и гордо подняла голову и еще раз повторила:

- Надеюсь, надеюсь этого дождаться. Раз уж так определено женщине, чтобы она не оставалась одна как перст, так и мне того не миновать...

- Так и я от всего сердца желаю вам всяческого благополучия и прошу вас не гневаться на меня...

- И я прошу вас поминать меня добром...

- А как же? На всю жизнь останусь вашим другом...

Ядвига протянула ему руку, и он почтительно ее поцеловал.

- Ну, мне пора домой, - сказала она, - батрак молотит рожь на семена, боюсь, как бы он без меня плохо не обмолотил, да и дедушка прихворнул!

Она медленно повернулась и пошла по тропинке в глубь околицы, а Ян долго еще провожал взглядом ее медленно удалявшуюся статную фигуру в черном платье и с толстой косой, обернутой вокруг головы, как венок из спелой пшеницы.

Вдруг что-то больно кольнуло его в сердце. Постоял он минуту и тоже пошел или, вернее сказать, побежал по направлению к околице. Во время своего разговора с Ядвигой он видел, как Юстина вошла в ворота их усадьбы и остановилась с Анзельмом. Где-то она теперь? Может быть, уже ушла? Видела, как он разговаривает с Домунтувной, и, может быть, бог знает что подумала? Задыхающийся и неспокойный, он остановился посреди двора. Анзельм, сгорбившись, сидел один на ступеньке маленького крылечка.

- Где панна Юстина, дядя? Недавно она была здесь, а теперь ее не видно. Куда она пошла? Домой, что ли?

Старик махнул рукой в сторону реки:

- Кажется, к Неману пошла.

Ян пустился, было бежать в указанном направлении, но голос дяди удержал его на месте.

- Ян, подожди немного, послушай! Чего ты летаешь как угорелый, сломя голову. Что из того выйдет? Что для тебя-то, я спрашиваю, выйдет из того?

Анзельм старался казаться суровым, но в словах его слышалась плохо скрытая тревога. Ян остановился и, видимо, старался вникнуть в слова дяди, но не мог, - его так и подмывало бежать поскорей.

- Некогда, дядя, после когда-нибудь, а теперь, ей-богу, времени нет! - закричал он и пустился бежать.

Он остановился только на середине ската зеленой горы, завидев невдалеке, под развесистым серебристым тополем, белое платье. Во мгновение ока он очутился рядом с Юстиной.

- Как я испугался!- сказал он. - Я уж думал, что вы домой пошли не попрощавшись.

Юстина движением руки указала на расстилающийся перед ними вид. Бледное заходящее осеннее солнце расцветило скопившиеся на небе облака тысячью красок. Самого диска не видно, - он был закрыт пеленой, богато затканной золотом и пурпуром; а выше - по всему небосклону рассыпались целые сотни легких облачков, то серебристых, то лиловых, то красных. И все это двигалось, жило, плыло, переливалось, сменялось и, как в зеркале, отражалось в широких, почти неподвижных водах реки. Сама река была струей расплавленного золота, с бесчисленным количеством рубинов, опалов и аметистов на дне, точно рудник драгоценных каменьев, прикрытый стеклом. В заречном бору, облитом золотистым светом, бурые стволы сосен резко отделялись друг от друга, а между ними даже издали можно было различить красноватые пятна увядающих папоротников на серебристом фоне серого мха. В вышине, на верхушках сосен, казавшихся почти черными, скользили и ложились золотые и бледно-зеленые пятна. Все застыло, как завороженное, в глубокой, ничем не нарушаемой тишине. Птицы уже засыпали в своих гнездах, и только в широко раскинувшемся серебристом тополе время от времени что-то еще шелестело, чирикало и снова смолкало.

Ян поглядел на воду, на бор, на небо.

- Как хорошо! - сказал он.

- Как хорошо! - повторила за ним Юстина.

Взоры их встретились и снова утонули в руднике драгоценных каменьев, раскинувшемся внизу. С неба и с воды, обрызгивая их с головы до ног, лился ослепительно яркий свет. Они стояли неподвижные и безмолвные, охваченные тем внутренним трепетом, который всегда знаменует приближение великой минуты в человеческой жизни. Так вихрь, налетая издали, сотрясает глубь леса, и так перед восходом солнца пробегает по разбуженной земле трепет наслаждения и страха.

То Ян, то Юстина начинали что-то говорить, но разговор не завязывался: голоса замирали, слова не шли с языка и вдруг обрывались. Казалось, они хотели о чем-то говорить, но не могли. Еще не могли.

На загорелых щеках Юстины то и дело вспыхивал румянец. Ян то и дело смотрел на нее и с унылой тревогой тотчас же отворачивался в сторону. Оба точно ожидали, чтобы поскорее угас этот свет, который ясно выдавал чувства, отражавшиеся на их лицах.

Как бы послушный их воле, свет на небе начал меркнуть, а вместе с тем и воды реки подернулись сероватой мглой, сквозь которую только кое-где просвечивали фиолетовые полосы. Деревья бора сливались в одну черную массу. На небе мало-помалу начинали загораться звезды. Вокруг царила ничем не нарушаемая тишина.

Вдруг среди тишины, откуда-то издалека донесся протяжный крик - еще и еще раз. Кого-то звали. Казалось, притаившийся в лесу унылый и злобный дух подхватил этот крик и унес его вдаль, повторяя долго, протяжно, с серебристыми переливами.

- Эхо! - шепнула Юстина.

- С того места, где мы теперь стоим, эхо лучше всего слышно, - ответил Ян и, чтобы доставить удовольствие своей спутнице, громко крикнул: - Го, го, го!..

За рекой в глубине леса отдалось громко и весело:

- Го-го-го-го!

Последний звук долетел уже только протяжным прерывистым вздохом.

- А теперь и вы поговорите хоть немножко с эхом! - попросил Ян.

Он подошел к ней почти вплотную, так что рукав его коснулся ее платья.

- Ля-ля-ля-ля! - пропела Юстина.

Игриво и певуче отнесло эхо до самого небосвода эту мелодию:

- Ля-ля-ля-ля!

- Панна Юстина, - изменившимся голосом проговорил Ян, стараясь подавить охватившую его дрожь. - Скажите имя, которое вам дороже всего на свете! Прошу вас, умоляю ради всего святого, назовите того, кто вам мил!

Она стояла под тополем с пылающим лицом, которого касались серебристые листья, взволнованная настолько, что на минуту у нее перехватило дыхание. Наконец в сгущающемся сумраке над потемневшей рекой прозвучало имя:

- Янек!

Бор протяжно, громко, торжественно ответил трижды:

- Я-нек, Я-нек, Я-нек!

Юстина смотрела на поющий бор и чувствовала, что ее стан обвивает горячая, но вместе с тем несмелая рука. С сильно бьющимся сердцем она хотела, было еще поговорить с эхом.

- Я-нек!

Но эхо не отвечало, - настолько тих, был крик и так быстро замер он на губах от горячего поцелуя. Медленно освободившись из его объятий, она стала перед ним лицом к лицу, положила ему руки на плечи и добровольно, с дрожью счастья, с безграничным доверием склонилась головой на его грудь.

- Царица моя, дорогая ты моя! Моя, да? Моя?

- Навсегда! - ответила она.

Вдалеке, над крутым поворотом Немана, словно выплыв из воды, поднялся огненный серп восходящего месяца; он быстро увеличивался, округлялся и, наконец, повис над рекой огромным пламенным диском. Звезды погасли, глубокая тишина окутала мир, озаренный мягким мечтательным светом. Под серебристым тополем раздавался шопот, но такой тихий, что едва ли слышал его человек в сермяге и косматой бараньей шапке, который сидел наверху горы, под группой неподвижных лил, с лицом, обращенным к месяцу.

VI

На другой день в Корчин наехало немало гостей. Прежде всего, в довольно ранний час перед крыльцом остановилась красивая карета, из которой выскочил Зыгмунт Корчинский и нетерпеливо спросил, где он может найти дядю. Пан Бенедикт был дома и попросил племянника в кабинет.

В комнате хозяина завязался живой разговор. Из открытого окна слышался раздраженный голос Зыгмунта, просившего о чем-то, что-то горячо доказывавшего. Ему хотелось склонить пана Бенедикта уговорить пани Корчинскую если не на продажу Осовец, то, по крайней мере, на сдачу их в аренду. Он, Зыгмунт, решился выехать с женой за границу через два месяца, но ему жаль оставить мать в состоянии такого острого нервного расстройства.

Бенедикт наотрез отказался давать невестке подобные советы и не только слушать об этом не хотел, но даже принялся сурово увещевать племянника. Витольд горячился и что-то быстро и возбужденно говорил, видимо стараясь переубедить или умолить двоюродного брата.

Почти через час после Зыгмунта явился Кирло. Он, очевидно, гостил в Воловщине у своего богатого кузена и приехал в его изящной коляске, запряженной прекрасными лошадьми. Почему-то, должно быть, желая посмешить стоявшую на крыльце Леоню, он ради шутки вошел на цыпочках, пробрался крадучись в прихожую и повесил на вешалку пальто того же фасона, какие носили Дажецкий и Зыгмунт. Потом, повернувшись к Леоне, тихо спросил, торжественно подняв палец:

- Панна Юстина спит?

Девочка отвечала, что Юстину еще сегодня не видала. Вероятно, она давно уже встала и работает или одевается, чтобы сойти вниз.

- Так пусть оденется полегче, - шепнул гость, - как бы ей не пришлось прыгать под потолок.

Леоня широко раскрыла глаза.

- Зачем Юстине сегодня прыгать под потолок?

- От радости, панна Леоня, от радости! - усмехнулся Кирло. - Вот вы увидите, какая радость сегодня здесь воцарится... а там, бог даст, и за свадебку... да, за свадебку!

Он потер руки и попросил донельзя заинтересованную девочку доложить матери о его приезде. Пани Эмилия только что проснулась и пила в постели какао, но, узнав о прибытии милого соседа, приказала просить его в будуар и торопливо начала одеваться.

Пан Кирло, со шляпой в руках, с туго накрахмаленной грудью белоснежной рубашки, торжественным шагом вступил в будуар.

Наконец к крыльцу подъехала бричка, простая, тряская бричка, запряженная парою шершавых лошаденок, наполненная целой кучей людей различного пола и возраста. Тут были: женщина, у которой голова была обвита кисейной вуалью, девочка-подросток в соломенной шляпке, два мальчика в школьных блузах и смуглый черноволосый четырехлетний ребенок. Пан Бенедикт и Витольд выбежали навстречу пани Кирло. Раздеваясь в прихожей, она робким движением руки указала на окружающих ее детей.

- Простите, пожалуйста, что я приехала со всем своим багажом. Мы два дня гостили у Теофиля и теперь возвращаемся от него. Я только на полчаса; нужно взять у вас Марыню и потолковать о важном деле.

Несмотря на смущение, она была видимо чем-то очень довольна. Наклонившись к маленькой Броне, которая уцепилась за ее подол, как только они вышли из брички, пани Кирло утерла ей личико платком, пригладила растрепанные волосы и, присев на пол, принялась завязывать шнурки на её новеньких башмачках.

Когда она поднялась, Бенедикт любезно пригласил ее в гостиную. Видимо, эта женщина внушала ему глубокое уважение, а может быть, и сочувствие.

Но пани Кирло отказалась. Она знала, что пани Эмилию утомляют всякие визиты и посещения, - она только на полчаса, ей нужно взять дочь и переговорить с паном Бенедиктом и Юстиной. Именно только с ними... Нельзя ли где-нибудь в стороне, в какой-нибудь боковой комнате?

Бенедикт предложил ей свой кабинет, но в эту минуту с лестницы уже сбегала старшая дочь пани Кирло (она несколько дней гостила в Корчине и жила вместе с Мартой и Юстиной наверху). Веселая, свежая, Как майское утро, Марыня бросилась на шею матери и защебетала о том, как она веселилась на свадьбе, танцовала, каталась по Неману и т. д.

Пани Кирло не спускала глаз с дочери и любовно гладила ее светлые волосы.

- Первый раз в жизни мы расстались так надолго, - обратилась она в сторону пана Бенедикта. - Ну, что ж! Это хорошо, если девочка немного развлекается. У нас в Ольшинке жизнь однообразная, трудовая, а молодежи нужны развлечения...

Она не окончила. С лестницы опустилась Юстина, быстро подошла к пани Кирло и поцеловала у ней руку. Молодая девушка всегда относилась к ней с большим уважением, но теперь поцелуй ее был так нежен, в глазах светилось столько счастья и радости, что пани Кирло особенно внимательно посмотрела на нее и шепнула ей на ухо:

- Ты понимаешь, зачем я сюда приехала... Теперь прочь все горести и печали! О, как я рада... как рада! Я так горячо желаю счастья тебе и еще кому-то... ты знаешь...

Юстина не отвечала, только по ее губам промелькнула лукавая улыбка.

-Ну, вы, дети, марш в сад! - скомандовала пани Кирло. - Пока мы будем разговаривать с паном Бенедиктом и Юстиной, побегайте, поиграйте. Только ведите себя хорошо, - пани Эмилия не совсем здорова.

Мальчики сразу же убежали, а Рузя взяла за руку маленькую Броню, чтоб увести и ее. Но девочка, подняв на сестру испуганные глаза, схватилась обеими ручонками за материнский подол.

- Я тут буду... я с мамой! - сорвалась с ее коралловых губок жалобная мольба.

Пани Кирло пожала плечами.

- Пусть уж тут остается... Ну что тут будешь делать с этой черномазой растрепкой? Впрочем, она так еще мала и глупа, что при ней обо всем можно говорить. Ничего не поймет и, главное, ничего не станет повторять!

Команда пани Кирло с Марыней во главе тихонько пробиралась в сад через гостиную, мимо затворенных дверей будуара пани Эмилии. Витольд, который сегодня в первый раз увидал свою молодую подругу, побежал за ней, а Зыгмунт, заложив руки назад, мерным шагом начал расхаживать по комнате из угла в угол.

В кабинете пана Бенедикта пани Кирло села у стола с раскиданными на нем планами и счетными книгами. Юстина и хозяин дома заняли места напротив.

Прежде чем пани Кирло, страшно сконфуженная и покрасневшая, успела сказать несколько слов, в дверях кабинета показалась пани Эмилия, необычно оживленная, в длинном белом пеньюаре, обшитом кружевами. За ней виднелся Кирло со шляпой в руках, улыбающийся, торжествующий, и панна Тереса с пластырем на щеке. А в уголке, никем не замеченная, притаилась изящно одетая и завитая Леоня и, замирая от любопытства, широко раскрыла глаза.

Пани Эмилия любезно, с мягкой улыбкой поклонилась гостям и села в широкое кресло мужа.

- Я надеюсь, - тихо, с оттенком просьбы сказала она, - что вы позволите мне присутствовать при вашей беседе. Я догадываюсь, что дело идет о судьбе Юстины, а это не может не интересовать меня.

Тереса, не говоря ни слова, стала за спиной своей подруги. Несомненно, здесь дело шло о. любви! Она знала об этом и, казалось, умоляла, чтобы ее не выгоняли отсюда. Пан Кирло вдвое согнулся перед Юстиной и крепко поцеловал у ней руку.

При виде увеличивающейся аудитории пани Кирло, смутившись еще больше, беспокойно завертелась на стуле. Но делать было нечего, и, собрав всю свою энергию, она заговорила:

- Господа, я скажу прямо, нечего тут канитель тянуть. Я приехала сюда свахой. Кузен мой, Теофиль Ружиц, просит руки Юстины. Лично он не приехал потому, что это расстроило бы его нервы, да, кроме того, он не уверен в том, какой ответ получит. Если же ответ будет благоприятный, он явится сам немедленно, тотчас же.

Ее слова никого не удивили. Только пани Эмилия сплела свои красивые пальцы и слабым голосом воскликнула:

- Какое счастье для Юстины! Как великодушен, как благороден пан Ружиц!

Тереса была на седьмом небе, лицо пана Кирло сияло торжеством. Только одна Юстина, не меняя своего положения, упорно смотрела вниз с задумчивой улыбкой на губах.

Пани Кирло после минутного молчания вновь почувствовала прилив храбрости и заговорила:

- Теофиль сильно полюбил Юстину и, как мне кажется, ясно доказывает это своим предложением. Я вполне уверена, что Юстина будет с ним счастлива. .. Это такое золотое сердце, такая голова... Однако прежде чем явиться сюда ходатаем за него, я сказала, что расскажу о нем Юстине всю правду... Если, узнав все, она решится спасти и осчастливить несчастного человека, то хорошо; если нет, то, что ж делать? Но обманывать кого-нибудь я не соглашусь ни за какие сокровища в мире. Теофиль не только согласился на это, но даже сам просил, чтобы я Юстину обо всем предупредила.

- Ну, в чем же дело? Бурное прошлое? Расстроенное состояние? - спросил пан Бенедикт.

Пан Кирло скорчил гримасу и проворчал под нос:

- Какой вздор! Какой вздор! Глупая щепетильность!

Пани Кирло обвела присутствующих растерянным взглядом. Было видно, что она предпочитала бы говорить не при таком большом обществе, но другого исхода не оставалось.

- Нет, - ответила она на вопрос Бенедикта, - не совсем то. Состояние у него и теперь хорошее, а прошлое... ну, что было, то прошло, быль молодцу не в укор. Как бы то ни было, он жалеет о своем прошлом и, главное, вынес из него целым свое сердце. Тут не то... Теофиль...

Она заикнулась, раскраснелась еще более и почти шопотом докончила:

- Теофиль мор... морфи... Ах, боже мой, как это называется? Всегда я забываю!.. Мор... морфинист!

Бенедикт посмотрел на нее широко раскрытыми глазами.

- Это что за дьявольщина? - спросил он. - Никогда не слыхал.

Тихо, останавливаясь на каждом шагу, пани Кирло рассказала все, стараясь, насколько возможно, оправдать своего кузена. Он сильно заболел несколько лет тому назад, а заграничные врачи посоветовали ему это проклятое средство.

Бенедикт потянул книзу свой длинный ус.

- Проще говоря, пьяница, - заметил он.

Пани Кирло даже вздрогнула - так ее уязвило это выражение. Говоря по правде, он не виноват, что большой свет не только почти разорил его, но и толкнул на такую гибельную дорогу. Он жаждет исцеления, пробовал лечиться не раз, ему стыдно самого себя, жаль своей молодой жизни, но... до сих пор ему ничто не помогало.. Его может вылечить только любимая женщина... Клин нужно выбивать клином. Когда он будет счастлив, то перестанет скучать; регулярная жизнь возвратит ему здоровье и вновь заставит интересоваться своими делами. Юстине просто предстоит подвиг сестры милосердия, если только она захочет, если то, о чем она слышала, не пугает ее...

Тут пани Эмилия подняла кверху руки.

- Пугает! О, боже! - воскликнула она. - То, что вы говорите, делает пана Ружица еще более интересным, возбуждает еще большую симпатию... Это признак натуры, жаждущей вырваться из серой действительности, хоть бы во сне насладиться тем, что прекрасно, поэтично, высоко. Делить с таким человеком счастье, вместе с ним любить, мечтать...

- Может быть, и напиваться! - пробормотал пан Бенедикт, который не проявлял ни малейшего восторга.

- Вот истинное счастье! - закончила пани Эмилия.

- Правда!.. От такого счастья умереть можно! - послышался тонкий голос Тересы.

- Состояние хорошее... фамилия... связи... что тут и толковать! - с блаженной улыбкой шептал Кирло.

Пани Кирло со слезами на глазах обратилась к Юстине:

- Сердце у него золотое; он сумеет понять и осчастливить любящую женщину. Если б ты знала, Юстина, как он добр к нам! Другой на его месте и знаться бы не захотел с бедными родственниками, а он относится к нам как друг, как брат, как... благодетель... К чему мне скрывать правду? Бедность - не порок... За детей наших в школу платит он... да это все ничего в сравнении с его добротой. Броню тоже любит на руках нянчить. Приезжает намедни в Ольшинку и просит: приезжайте да приезжайте в Воловщину по крайней мере дня на два. Вот мы и прогостили у него два дня, и если бы ты видела, как он нас принимал! И услуживал нам, и с детьми играл, и только по временам впадал в свою печальную апатию... Золотое сердце и очень бедный человек... хотя и богатый!

Она отерла влажные глаза и спросила с оттенком нетерпения в голосе:

- Ну, что же, Юстина?

Даже пани Эмилия и та, несмотря на свою обычную сдержанность, взволновалась:

- Конечно, Юстина принимает предложение... Это истинное чудо... благодеяние судьбы...

- Чудо святого Антония, - захлебываясь от восторга, проговорила Тереса.

- Я заранее кланяюсь в ножки пани Ружиц, - с низким поклоном, подобострастно проговорил пан Кирло.

Пан Бенедикт закрутил ус на палец и тоже спросил:

- Ну, что ж, Юстнна, говори!

Юстина подняла глаза. Она была совершенно спокойна и, слегка поклонившись пани Кирло, ответила:

- Я очень благодарна пану Ружицу за честь, которую он мне оказывает. Я знаю, что для того, чтобы толкнуть его на этот шаг, нужно было немало усилий со стороны, и легко могу догадаться, что он немало должен был бороться с самим собой, прежде чем решиться на этот шаг. Все это я очень хорошо понимаю. Ни мое воспитание, ни привычки, ни вкусы - ничто не соответствует его положению. Быть светской женщиной я не смогу, да и не стремлюсь к этому вовсе...

- Тем больше, тем больше ты должна оценить всю силу его любви, - вставила пани Эмилия.

- Тем яснее здесь виден перст провидения! - прибавила Тереса.

- Все это, - продолжала Юстина, не спуская глаз с пани Кирло, - лишало бы меня возможности принять такую большую жертву. Но, кроме того, есть еще одно важное обстоятельство, которое заставляет меня отказаться от предложения пана Ружица, - это то, что я еще вчера дала слово другому.

На минуту все присутствующие опешили от изумления. Посыпались расспросы:

- Что? Кому? Как?

Юстина, помимо желания, поднялась с кресла.

- Владельцу клочка земли в соседней околице, пану Яну Богатыровичу! - медленно ответила она дрогнувшим от волнения голосом.

Теперь только поднялась буря вопросов. Со всех сторон послышались изумленные возгласы:

- Да что это? Как это? Кто это? Ты шутишь? Нет, она шутит! Вы шутите!

Но по лицу Юстины было видно, что она вовсе не намерена шутить. С гордо поднятой головой, с нахмуренными бровями она обвела взором всех присутствующих. Наконец Бенедикт махнул рукой.

- Подождите! Постойте! - закричал он.- Дайте мне расспросить ее обо всем!

Он обратился к племяннице:

- Ты не шутишь, Юстина? Серьезно говоришь? В самом деле, ты дала слово какому-то Богатыровичу?

Юстина показала ему свою руку.

- Видите, дядя, у меня нет кольца покойной матери. Вчера я отдала ему. Мое сердце, рука и будущее... все его...

Бенедикт как-то странно крякнул, что-то проворчал себе под нос, внимательно посмотрел на Юстину и опять опросил:

- Как же это ты могла сблизиться с ним?

По губам Юстины промелькнула грустная улыбка. Она взглянула пану Бенедикту прямо в лицо.

- Правда, дядя! Только случайно и можем мы сближаться с ними!

- Ну-ну! - заворчал пан Бенедикт. - Философия - одно, а твоя участь - другое. Полюбила ты, что ли, этого человека, а? Полюбила, да?

Снова точно электрическая искра пробежала по телу Юстины и ярким румянцем залила ее щеки.

- Да, я люблю его и верю, что и он меня любит! - ответила она.

Пани Эмилии сделалось дурно. Чувствуя приближение истерики, с полными слез глазами, она воскликнула прерывающимся голосом:

- Юстина! Как, ты, такая гордая, что никогда не хотела принимать от меня никакого подарка, которая не допускала с собой самых невинных шуток, - ты отрекаешься от блестящей будущности, от высокого положения в свете и хочешь выйти за мужика... да, за мужика!.. О, боже! Что это за таинственность! Что за загадка сердце человеческое!

Юстина улыбнулась.

- Загадки здесь нет никакой, - ответила она. - Я горда, потому я и не хочу, чтобы меня брали замуж из милости, из великодушия, благодаря настоянию других или указанию перста провидения... Я предпочитаю быть обязанной жизнью и счастьем человеку, которого люблю, и труду, который буду делить с ним.

- Вздор! - закричал пан Бенедикт. - Во всех этих тайнах, чудесах и загадках смысла нет ни на грош медный! Понравилась баричу умная красивая девушка - эко чудо, какое! Девушке понравился складный, хороший парень, - тоже никакой таинственности и загадки нет! Все это вздор! Вот что важно, дитя мое, - и он обратился к Юстине, - знаешь ли ты, в какую жизнь придется тебе вступить?

- Я хорошо и близко познакомилась с ней, дядя.

- Подожди. А труд? Знаешь ли, какой труд ожидает тебя там?

Но Юстина и слушать не хотела.

- Дядя! Да ведь отсутствие труда и отравляло всю мою жизнь! О, как я благодарна тому, кто, вводя меня в свой бедный дом, даст работу моим рукам и голове, даст возможность помогать кому-нибудь, трудиться и для себя и для других!

Глаза Бенедикта смягчались под влиянием какого-то теплого, согревающего чувства.

- Ну, а умственная разница? С нею как быть? - спросил он нерешительным голосом.

- Этой разницы нет, дядя; она только кажущаяся. Я не ученая, не артистка, никаких выдающихся талантов у меня нет, но ума достаточно, чтобы знать и понимать это. Из того, что я знаю, я без колебания и жалости отброшу все мелочи, все то, что ни мне, да, надеюсь, и никому не принесло бы никакой пользы. А если окажется, что света, знания, которым я обязана вам, у меня больше... больше, чем у него...

Волнение прервало речь Юстины, но она тотчас же оправилась и с горящим лицом продолжала:

- С каким счастьем я внесу его к ним!.. О, с какой гордостью я внесу к ним немного света, чтоб им было виднее, яснее, веселее!..

Бенедикт встал и закрутил усы кверху.

- Вы, молодежь, все теперь в одну дудку играете! Но, - прибавил он после короткого молчания, - вы правы... нечего говорить, вы правы!

Пани Эмилия почувствовала колотье в лопатках, в боку, в груди и с величайшим усилием воскликнула:

- Тереса... помоги мне подняться, Тереса!

Тереса поспешно встала со стула и повела ее к дверям. Кирло, - чего раньше никогда не бывало в подобных случаях, - не сделал ни малейшего движения, чтобы помочь больной хозяйке дома. Окаменевший, он сидел на кресле с раскрытым ртом и бессмысленным взором. Он не понимал, что произошло, что говорилось в этой комнате, решительно ничего не понимал. Он не мог ни удивляться, ни сердиться, - все мысли исчезли из его головы, кроме одной, упорной, настойчивой, тяжелой:

"Теофиль Ружиц получил отказ... Он, Ружиц, владелец Воловщины, получил отказ. .."

Как автомат, он встал с кресла и со шляпой в руках машинально вышел в гостиную. Отворяя дверь будуара пани Эмилии, он еще раз повторил:

- Теофиль получил отказ.

Леоня, никем не замеченная, выбежала из отцовского кабинета, мимоходом шепнула несколько слов Зыгмунту, который, сидя за круглым столом, рассеянно переворачивал листы иллюстрации, и, сбежав с террасы в сад, громко закричала:

- Видзя! Видзя!

Рассказав брату все, что ей пришлось услышать, она полетела наверх в комнату Марты.

Витольд выслушал сестру, как буря ворвался в кабинет и схватил Юстину за руки.

- Юстина! Милая! Дорогая моя! Я догадывался об этом, но думал, что бушменка в тебе возьмет верх и тебе, в конце концов, будет жаль красивой татуировки. Ты решилась осчастливить этого хорошего парня, посвятить себя нашей кормилице-земле, внести свет в среду своих братии! Браво! Поздравляю тебя!.. Как я рад, как рад!..

И, схватив се за талию, он два раза провальсировал с ней вокруг комнаты, но потом сразу остановился, крепко сжал руку Юстины и сердечно посмотрел ей в глаза.

- Помни, что я тебе брат не только по крови, но и по духу. Мы будем союзниками, будем помогать друг другу. Другом и братом считай меня... оба вы считайте!

Бенедикт смотрел на сына с той счастливой улыбкой, которая вот уже два дня почти не сходила с его лица.

- Беда, беда с этой молодежью! - бормотал он себе под нос. - Думают, что весь свет перевернут вверх ногами, чудес натворят!..

Он махнул рукой и громко спросил:

- Юстина, это твое окончательное решение?

- Да, окончательное, - ответила Юстина, - и ничто, даже воля ваша, добрый дядя, не в состоянии заставить меня переменить его.

Она наклонилась и поцеловала ему руку. Пан Бенедикт прижал ее голову к своей груди.

Тогда поднялась и пани Кирло; она хотела что-то сказать, но, вставая, разбудила Броню, которая немедленно запнулась за развязавшийся шнурок и упала под ноги матери. Однако это случалось с ней так часто, что она, даже не пикнув, поднялась сначала на четвереньки, потом во весь рост и, широко раскинув голые смуглые ручонки, настойчиво сказала:

- Мама, домой!

Но пани Кирло, словно не замечая ни ее падения, ни просьбы, стремительно подошла к Юстине и взяла ее за руки. Лицо у нее пылало и было мокро от слез.

- Жаль мне, невыносимо жаль бедного Теофиля! - заговорила она. - Но все равно, я лгать не умею: может быть, ты хорошо поступила, может быть, ты будешь, счастлива...

Она горячо поцеловала Юстину.

- Когда ты устроишься в своей хате, я отдам тебе свою Рузю... в твою хату отдам, чтоб она была твоей помощницей и ученицей, чтобы приучалась работать своими руками.

Пани Кирло улыбнулась сквозь слезы.

- А может быть, со временем ты найдешь там и для нее такого же доброго и хорошего человека, какого нашла для себя.

Она хотела еще что-то шепнуть на ухо Юстине, но почувствовала, как кто-то сзади дергает ее за юбку. Широко раскинув у ее ног свои смуглые ручки, Броня подняла на мать черные, как уголь, глаза и настойчиво повторила:

- Но, мама, я же хочу домой!

Пани Кирло действительно пора было возвращаться домой, где ее ждало столько дел и забот; к тому же она еще хотела хоть на минутку заехать в Воловщину. Вздохнув, она пошла с Витольдом в сад разыскивать свою команду.

- Прикажи кому-нибудь послать ко мне Марту! - крикнул пан Бенедикт вслед уходящему сыну и обратился к Юстине: - Ты с отцом переговорила?

Юстина не успела это сделать. Пан Ожельский вставал поздно, потом завтракал в своей комнате, а когда он был занят едой, то решительно ни на что не обращал внимания.

- Так ступай к нему сейчас же и скажи, - все-таки, он отец, - а мне с Мартой потолковать нужно, порасспросить.

Юстина прошла пустую столовую и хотела, было подняться на лестницу, как ее кто-то окликнул по имени. Она обернулась назад и увидела бледное, страдающее лицо Зыгмунта.

- Что вам нужно, кузен? - спросила она.

- Переговорить с вами... умоляю вас всеми святыми, одну только минуту!

- О, с удовольствием, - с равнодушной любезностью ответила Юстина и подошла к нему.

- Кузина! Правда ли... правда ли, что вы отказали Ружицу и выходите за какого-то... que sais-je?.. однодворца?

- Правда, - спокойно сказала Юстина.

- Боже, такой неравный брак! Знаете, ведь это просто безнравственно!

Юстина с нескрываемой насмешкой посмотрела ему прямо в глаза.

- Ошиблась ли я, или вы действительно становитесь на защиту равенства в браке и нравственности?

Он немного смутился, но с лица его не исчезла тень страдания.

Юстина хотела, было уйти, но он схватил ее за руку.

- Что же дальше? - холодно спросила Юстина.

- То, - горячо заговорил Зыгмунт, - что я догадываюсь, по какой причине ты решилась на этот безумный шаг. Понимаю... ты хочешь отделить себя непроницаемой стеной от воспоминаний прошлого... от старого чувства... от меня! Если бы ты вышла за Ружица, мы принадлежали бы к одному свету, должны были бы встречаться друг с другом, видеться... Вот ты и бежишь в другую сферу... хочешь смешаться с толпой для того, чтоб умереть для меня, для того, чтоб я для тебя умер!

Юстина смотрела на него широко раскрытыми глазами, сначала не понимая значения его слов, потом, не доверяя своим ушам.

Зыгмунт совершенно искренно приходил в отчаяние и схватился руками за голову.

- Не делай этого, заклинаю тебя! Не губи себя и не обременяй так страшно мою совесть!.. Как призрак убитого мной человека, ты вечно представлялась бы моим глазам! Сжалься надо мной и над самой собой! Клянусь, я удалюсь отсюда, я буду избегать тебя... я помогу тебе справиться с бурей, клокочущей в твоей груди, - с той страшной бурей, которая привела тебя к такому отчаянному решению.

Только теперь она поверила своим ушам и, наконец, поняла его. Тщетно она силилась подавить улыбку, но не выдержала и залилась громким, неудержимым смехом, звонким как серебро. То был смех юной, счастливой души, счастливой настолько, что любой пустяк вызывал в ней почти детское веселье. Звеня переливами этого счастливого смеха, она отвернулась от Зыгмунта, пробежала через сени и быстро поднялась наверх. Она уже исчезла за поворотом лестницы, а смех ее все еще слышался в сенях, сливаясь с брызжущими радостью звуками скрипки, играющей то staccato, то allegro.

Зыгмунт выпрямился, раскрыл рот, окинул взглядом свою фигуру и процедил сквозь зубы:

- Мужичка...

В небольшой комнатке, между неубранной постелью и столом с бритвенным прибором, пан Ожельский, одетый в цветной халат, играл на скрипке. Его голубые глаза устремлялись куда-то вдаль, он улыбался, приподнимался на цыпочки, словно хотел улететь вместе со звуками своей скрипки; тихий ветерок, врывавшийся в открытое окно, развевал его молочно-белые волосы.

Юстина, вся раскрасневшаяся, со смеющимися глазами, подошла к отцу.

- Отец, - сказала она, - мне нужно поговорить с вами об одном очень важном деле.

Старик перестал играть и рассеянно посмотрел на нее.

- Что там такое? А! Знаю!.. Пан Ружиц. .. Подожди немного, дай мне кончить серенаду...

Юстина села у окна, терпеливо дожидаясь, а звуки серенады - то staccato, то allegro, то снова andantissimo - долго еще раздавались в комнате. Наконец они смолкли. Громко чмокнув губами, старик поцеловал кончик смычка и блаженно улыбнулся.

- Что? Какова серенада-то? Прелесть!

А в эту же самую минуту в кабинет пана Бенедикта входила Марта, против своего обыкновения тихо, еле переступая огромными ногами.

- Ты прислал за мной, - начала она, - но я сама бы пришла, потому что у меня к тебе большая просьба... только я уж не знаю... честное слово... как и сказать...

- Что? Или и ты обручилась с каким-нибудь красивым парнем? - подшутил Бенедикт.

Марта махнула рукой и села на краешек стула.

- Не такая я дура, чтоб о подобных вещах думать, - со странной кротостью и мягкостью ответила она, - но видишь ли... Юстина замуж выходит, и если ты согласишься... если позволишь, я тоже хочу поселиться у ней в ее хате...

- Что? Что? - воскликнул Бенедикт.

- Честное слово, мне очень хочется поселиться у них, - с опущенными глазами, сложив на коленях руки, продолжала Марта. - Хлеба их я даром есть не стану, хозяйство я знаю, да и силы еще кое-какие остались. Им и руки мои пригодятся, и подчас посоветоваться будет с кем. А здесь я не нужна... вечное горе!.. Никому не нужна! Никому не нужна! Никому, никому!

- Как не нужна? Что ты толкуешь? - загорячился Бенедикт.

Марта покачивала головой, украшенной высоким гребнем, и повторяла:

- Не нужна. Что же? Дети выросли, твоей жене я никогда и ни в чем не могла угодить, а что касается хозяйства... важное дело! Экономку на мое место возьмешь. А Юстина уважает меня, любит... она всегда меня больше всех любила. Притом и тех людей, к которым она идет...

Она заикнулась и провела рукой по влажным глазам.

- И тех людей я когда-то знала... любила... сама судьба сближала меня с ними... Не пошла я к ним тогда, зато теперь пойду, поработаю с ними немного, а потом, - этого ждать недолго, - они оденут меня в шесть досок и сами отнесут на кладбище. Вот чего мне хочется. Юстина и Янек через два месяца хотят венчаться... за это время ты найдешь себе экономку. Ух, не могу!

Она поперхнулась и закашлялась.

Бенедикт молча слушал и, наконец, разразился:

- Вздор! Скоро весь Корчин к Богатыровичам переедет!.. Ну, - прибавил он с улыбкой, - разве только моя жена и панна Тереса останутся.

Он встал и подошел к Марте.

- Что ты городишь? Какая глупость тебе в голову полезла? Ты тут не нужна! Боже милосердый! Мы тут с тобой двадцать лет трудимся! Тут только и было двое работников! Не нужна! А что бы я стал делать, если б тебя при мне не было? Не будь тебя, - кто еще знает, удержался ли бы я в Корчине! Женщина почтенная, работящая, опытная в доме и хозяйстве - и не нужна! Да ведь ты детей моих на руках вынянчила, ты их как мать. .. и за мать... любила и ласкала! Витольд многим тебе обязан, ты добрые, человеческие понятия вложила ему в голову... И я всегда считал тебя другом, искренно любил тебя, только, видишь, разные хлопоты и беды сделали меня таким хмурым, что мне и высказывать не хотелось то, что лежало на сердце. Но я благодарен тебе, до гробовой доски благодарен, и не пущу тебя... как хочешь, не пущу... Вздор! Она не нужна! Целый век как вол трудилась - и не нужна! Ее никто не любит! А я? Выросли вместе, работали вместе...

Пан Бенедикт широкими шагами ходил по комнате, дергая усы и размахивая руками. Марта подняла на него свои блестящие черные глаза, которые мало-помалу смягчались.

- Золото ты мое, - воскликнула она, наконец, - и ты вправду так думаешь, как говоришь? Ты не из сострадания к старой родственнице, не из вежливости говоришь так?

- Да ей-богу! - крикнул Бенедикт, - опомнись! Сама подумай!

- Боже мой, боже! - Марта обычным порывистым движением вскочила со стула и схватила руку пана Бенедикта.- Милый ты мой! Дорогой! Вот осчастливил ты меня! А я думала, кому тут нужна старая глупая старуха? Ведь ты не знаешь, что такое значит прожить всю жизнь без любящего сердца возле тебя, без доброго слова человеческого! Вечное горе меня грызло, тоска, уныние такое, что подчас под землю скрыться хотелось. Я и убеждала себя, и внутри меня что-то все требовало, чтобы какая-нибудь душа приласкала меня, чтобы прилепиться к кому-нибудь, быть кому-нибудь полезной. Хотела было я попробовать там... но теперь уже не хочу... честное слово, не хочу, не пойду... Вечный смех! Зачем мне туда идти, если я тебе нужна и если ты меня любишь, как брат сестру? О милый мой, как ты меня утешил, как обрадовал! Вечная радость!

Она целовала его плечи, смеялась, плакала и, в конце концов, раскашлялась так, что минуты две не могла выговорить ни слова.

- Теперь, - начала она, немного успокоившись, - теперь ты разреши мне взять пару лошадей на несколько дней. В город хочу поехать, к доктору... Нужно полечиться, чтобы служить как следует. Три года тому назад я простудилась, когда убирала овощи на зиму, но не обращала на это внимания. "Зачем лечиться? На что? Вечное горе!" - думала я. Кроме того, и хлопот не хотелось никому доставлять. По временам мне плохо приходилось, но я все скрывала, словно какое-нибудь преступление. Думала, чем скорей, тем лучше. А теперь дело совсем другого рода. Если я тебе нужна, если ты меня любишь и уважаешь, то мне нужно лечиться, чтоб служить получше, а, может быть... Уф! Не могу!

Она опять закашлялась.

- А может быть, и на свадьбе у твоих детей потанцовать придется!.. Вечный смех! Вечный смех!

Бенедикт крепко поцеловал ее в лоб.

- Успокойся, - сказал он, - садись и говори мне все, что знаешь о Богатыровичах вообще и о нареченном Юстины в особенности. Я ее опекун, и хотя она девушка совершеннолетняя, энергичная и неглупая, своего позволения на ветер мне бросать не годится. Витольду я не очень доверяю, - он на все смотрит сквозь розовые очки. Ты же, я знаю, интересуешься этими людьми, недавно у них на свадьбе была, все видела, слышала, говори, рассказывай.

Совершенно удовлетворенная и успокоенная, Марта села на стул и начала рассказывать. Она говорила долго, обстоятельно, до тех пор, пока в столовой не послышались торопливые шаги и в дверях кабинета не показался пан Ожельский. Старичок предстал в халате, подпоясанном шнурком, со смычком в руках. Его обыкновенно румяное, добродушное лицо теперь было гневно и взволновано.

- Пан Бенедикт! - закричал он с порога, - надеюсь, что вы не дадите согласия на эту глупость! Вы опекун Юстины, и я вовсе не думал, чтоб она в вашем доме могла так себя скомпрометировать.

Он гордо выпрямился и поднял смычок кверху.

- Юстина ничем себя не скомпрометировала, - ответил пан Бенедикт. - Девушка она совершеннолетняя, воля у ней своя, за кого хочет выйти замуж - выйдет...

- Выйдет! А пану Ружицу, пану в полном смысле этого слова, отказала! А я-то, я-то, что буду делать? И мне за ней идти в мужичью хату? Я, пан Бенедикт, к этому не привык, там, я думаю, и фортепиано негде поставить, там меня. .. с голоду уморят!..

Глаза пана Ожельского наполнились слезами, раздраженный голос мало-помалу принимал жалобный тон. Пан Бенедикт положил ему руки на плечо и с полупрезрительной улыбкой проговорил:

- Будьте спокойны; вы как жили в Корчине, так и останетесь. Конечно, там вы бы не ужились. Я с величайшим удовольствием предлагаю свой дом в ваше распоряжение. Наконец, у меня остаются ваши деньги, которые я буду Юстине выплачивать по частям.

Ожельский, видимо, начал приходить в себя.

- Но ведь все-таки вы согласитесь, что это неравный брак.

- Любезный пан Ожельский, - ответил Бенедикт, - припомните свою молодость. Может быть, Юстина будет счастливее в этом неравном браке, чем моя двоюродная сестра была в союзе с вами.

Ожельский смутился. Какое-то воспоминание заставило его неприятно вздрогнуть.

- Сердце, пан Бенедикт, - начал он, - сердце - не слуга. Если с моей стороны и были какие-нибудь... отступления, то всему этому виной сердце!

- Ну, - перебил пан Бенедикт, - оставим прошлое в покое, а за будущее вы не тревожьтесь. Ступайте наверх, играйте свои сонаты и серенады, а Марта вам сейчас пришлет завтракать.

Ожельский подумал с минуту и посмотрел на смычок.

- Когда так, то пусть Юстина... хотя все-таки не годится благородной девушке выходить замуж за какого-то мужика, не годится!

Он покачал головой и вышел из комнаты.

Бенедикт долго еще разговаривал с Мартой и Витольдом, который, проводив пани Кирло и ее армию домой, поспешил к отцу.

- Ну, довольно, - сказал, наконец, пан Корчинский. - Панна Марта, мы сегодня будем обедать попозже. Витольд, позови сюда Юстину.

Юстина пришла встревоженная и обеспокоенная. Она очень боялась ссоры с дядей.

- Пойдем, - сказал ей пан Бенедикт, надевая соломенную шляпу.

Юстина поняла, куда он хочет ее вести, и с радостным криком бросилась к нему на шею.

Они пошли по тропинке, вьющейся белой лентой по выцветшему полю. Небо было покрыто облаками; стаи ласточек летели в теплые южные стороны. В воздухе чувствовалась холодная, грустная тишь наступившей осени.

Когда Бенедикт и Юстина вошли во двор Анзельма и Яна, желтый Муцик выбежал из-за угла с неистовым лаем, но, увидав Юстину, смирился, завилял хвостом и стал радостно подпрыгивать.

Потом увидал их высокий русоволосый парень, что косил траву в глубине сада. Увидал он их - и в глазах его выразилась страшная тревога, а румяные щеки сразу побледнели. Но это продолжалось недолго. Он понял, что значит появление Юстины вместе с дядей, несколькими прыжками очутился возле пана Бенедикта, упал перед ним на колени и прижал к губам его руку.

Пан Бенедикт, однако, смотрел не на него, а на Анзельма, который, стоя под навесом резного крылечка, медленно снимал с головы свою высокую баранью шапку.

Глаза этих людей, наконец, встретились. Долго молчали они. Наконец пан Корчинский положил руку на голову стоявшего на коленях Яна и спросил:

- Сын Юрия?

Анзельм выпрямился и обнажил голову. Все его лицо с сетью мелких морщин, словно сразу осветилось каким-то ярким светом. Он указал рукой на занеманский бор и, слегка заикаясь, ответил:

- Того са... самого, который вместе с вашим братом покоится в одной могиле!

Ожешко Элиза - Над Неманом (Nad Niemnem). 9 часть., читать текст

См. также Ожешко Элиза (Eliza Orzeszkowa) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Одна сотая
Перевод В. М. Лаврова I. Доктор, так вы говорите, что я проживу нескол...

Прерванная идиллия
Перевод Н. Никольской I Это был один из тех домиков, которые кажутся э...