Ожешко Элиза
«Над Неманом (Nad Niemnem). 3 часть.»

"Над Неманом (Nad Niemnem). 3 часть."

Смягчила ли старика похвала его саду или подкупило уважение, с которым было произнесено имя его племянника, - неизвестно, только лицо его немного прояснилось.

- О, помилуйте, - сказал он, - я вам очень благодарен... Я уж и не ожидал такой чести, чтобы кто-нибудь из Корчина навестил мою убогую хату.

Он снова приподнял шапку.

- А как поживает панна Марта?

- Она часто и с отрадой вспоминает о вас, - живо ответила Юстина.

- Не может быть!

Анзельм покачал головой.

- Это вы только так, по доброте своей... Столько лет... Видел я ее... года три тому назад, в костеле... как она изменилась, постарела... а прежде какая была!

- Она давно уж помогает моему дяде; работы у нее много, - прибавила Юстина.

По губам старика промелькнула насмешливая улыбка:

- А прежде боялась работы! Все равно пришлось...

Он задумался, длинной бледной рукой сдвинул шапку со лба и, глядя вдаль поблекшими глазами, произнес своим тягучим голосом:

- Утро видело ее румяной, цветущей, а вечер застал увядшей...

Его, очевидно, оживила беседа с Юстиной. Он сделал несколько шагов и уселся на лавке, впрочем, довольно далеко от гостьи.

Из-за угла дома показался Ян, посмотрел на разговаривающих и сказал:

- Дядя, панне наш сад очень понравился.

- Иди сюда! - крикнул Анзельм. Ян колебался.

- Овса лошадям еще не засыпал.

- Так иди и засыпь, - сказал Анзельм и обратился к Юстине: - Я очень рад, что вам мой садик понравился. Все это мной посажено, мной выращено. Если б вы заглянули сюда десять лет тому назад, то нашли бы одну крапиву, бурьян да всякий мусор...

Юстина сказала, что слышала о его тяжелой и долгой болезни.

- А-а!.. От... кого?

Анзельм пришел в такое изумление, что начал заикаться. Голубые глаза его пытливо заглянули в лицо Юстины.

- Разве в Корчине еще обо мне вспо... вспоминают?

Он махнул рукой и живо добавил:

- Вероятно, вам Янек говорил... Еще бы! Ему хорошо памятна моя болезнь. . Сколько он горя тогда натерпелся - и сосчитать трудно... А что это за болезнь была, о том только одному господу богу известно; свалила меня с ног, как колоду, да так целых девять лет в постели и продержала... С доктором советовался... раза три... тот ничего не помог, даже и повреждения во мне не нашел никакого... Говорили, что у меня ипохондрия... и ипохондриком меня называли. .. Должно быть, болезнь моя была душевная, а не телесная.

Он разговорился и медленным, монотонным голосом начал описывать пережитые им страдания. Из его рассказа можно было заключить, что то была одна из тех страшных нервных болезней, перед которой наука становится втупик. Каким образом душевный недуг мог одолеть человека простого, жившего в прочной связи с такой же простой природой? Марта говорила Юстине, что Анзельм был когда-то крепок, как дуб. Вероятно, он и сам не раз задавал себе подобный вопрос, потому что, задумчиво глядя куда-то вдаль, проговорил:

- Всякие случаи на свете бывают. .. Бывает, что человека, идущего по полю, охватит дурной ветер, от этого и ревматизм или другая какая хворь приключится... А бывают и другие ветры, - не те, что по полю свищут, а те, что навстречу жизни человеческой дуют.

Он покачал головой и поднялся с лавки.

- Не угодно ли вам будет посмотреть мой садик, коли уж он вам так понравился?

Переходя по гладкой, как ковер, траве от дерева к дереву, он объяснял Юстине происхождение каждого из них. Болезненное, напряженное выражение его лица мало-помалу смягчалось, глаза вспыхивали веселым огоньком. Юстина тоже чувствовала себя в этой тихой усадьбе лучше, дышала свободней, чем несколько часов тому назад в доме, полном гостей.

Они находились около группы сливовых деревьев, и Анзельм рассказывал, каким образом он охраняет ренклоды и мирабель от снега и мороза, но в это время Ян снова прибежал со двора и, остановившись неподалеку от них, некоторое время слушал рассказ дяди.

- Вы не поверите, - не утерпел он, наконец, - что дядя сам насадил все это и теперь один ухаживает... На вид такой слабый, а силы у него много.

Анзельм обернулся.

- Да иди же сюда! - во второй раз сказал он.

Яну самому очень хотелось в сад, но он воздержался.

- Лошадей нужно напоить.

- А нужно, так ступай, - ответил Анзельм и начал рассказывать Юстине, как, лежа в постели, он не раз роптал на бега, как опасался за судьбу ребенка-племянника, которого обижали злые соседи, как, наконец, после выздоровления его охватило страстное желание работать.

- Вот уже десятый год, как я воскрес, и тем временем мальчик мой вырос... Сначала мы высудили у соседей то, что у нас отняли, потом выстроили вот этот домик, а потом уж пошло и все остальное: и пасека и сад. Янек выучился пчеловодству у одного человека, который сам ездил учиться в столицу, как ухаживать за пчелами, а я его выучил столярному ремеслу.

Он широко повел вокруг рукой.

- Все это - работа рук наших: и забор, и вот это крылечко, и ульи. Когда нужно, берем на помощь поденщиков, но сами мы - и садовники, и пасечники, и столяры... В бедности иначе и быть не может, если человек заботится не об одном только пропитании, а хочет, чтоб и вокруг него все было хорошо.

Он засмеялся тихим грудным смехом и расправил сгорбленную спину. Но в этом человеке было что-то такое, что волною грусти или разочарования гасило всякую искру его веселья. Он снова наклонил голову, сгорбился и продолжал:

- Все это суетное и скоропреходящее. Не такими делами человек занимался, а все пошло прахом; не такими надеждами питался, а был отравлен... Все на свете, как струя в речке, проплывает мимо, как лист на дереве желтеет и сохнет...

Голос его становился все тише и монотоннее; можно было подумать, что это слова молитвы, которую он давно заучил наизусть, которую испокон века повторял сотни раз днем и ночью. Но он опять поднял голову и начал смотреть куда-то вдаль.

- У бога все равны, хотя одному суждено испытать на свете больше счастья, другому меньше. Может быть, всем этим - и домом и садом - будут пользоваться дети и внуки Яна. Потому-то каждому и дорого свое гнездо, а нам в особенности.

Тут взгляд его скользнул по лицу Юстины.

- Паны - дело совсем другое; они и в столицу ездят и в чужие края, веселятся, забавляются... А у нас что? У нас ни Парижа нет, ни театров, ни балов. Гнездо наше для нас - все... поэтому-то мы и держимся за него и руками и зубами.

Юстина опустила глаза. Она чувствовала себя далеко-далеко от Корчина, как будто в ином мире.

А на двор уже въезжал Ян на гнедом и вел на поводу Каштанку. Лошадки весело фыркали и стряхивали с себя капли воды. Ян соскочил с гнедого и через минуту кричал из глубины конюшни:

- Антолька! Антолька!

Из-под горы показалась девочка в короткой юбке, в розовой кофточке, босая, с коромыслом на плечах. Ее гибкая, стройная фигура сгибалась под тяжестью двух полных ведер.

- Что тебе? - отозвалась она тонким голосом.

- Нарви вишен, да поскорей только!

- На что?

- Гостью угощать... Посмотри-ка в сад, - прибавил он тише.

Девочка поспешно поставила ведра, сняла с плеча коромысло, заглянула в сад и, закрыв лицо рукой, скрылась в доме. Через минуту она появилась снова, но уже в башмаках и с длинной жердью, снабженной железным! крючковатым наконечником. Как серна, она пробежала через весь сад, перескакивая через грядки, стыдливо опустив голову. Темная коса ее рассыпалась по худощавым, еще несформировавшимся плечам и спадала до самого пояса, завязанная на конце алой лентой. В волосах ее красовался вколотый в косу алый цветок мальвы. Она подпрыгнула, притянула клюкой ветку и принялась поспешно обрывать вишни.

- Единоутробная его сестра, - тихо пояснял Анзельм Юстине: - от одной матери, но от разных отцов... Мать Яна, после смерти моего брата, вышла во второй раз замуж за Ясмонта и перебралась за три мили отсюда, в Ясмонтовскую околицу.

Они снова уселись на скамью возле дома, но теперь вокруг них уже не было так тихо и пустынно. Сквозь щели забора мелькнула чья-то яркорозовая кофточка, совсем такая же, как те, какие носили Домунтувна и Ясмунтувна, потом из-за забора высунулся женский лоб, между тем как глаза, должно быть, пытались заглянуть сквозь щель в усадьбу Анзельма. Через минуту, несколько дальше, над забором появилась мужская голова с коротко остриженными волосами и круглым красным лицом, на котором топорщились усы, а еще дальше, там, где кончалась дощатая изгородь, за низким плетнем уже довольно долго стояла никем не замеченная старуха в темном платке, повязанном в виде чепца. Должно быть, и ей хотелось поглядеть, что такое творится в саду соседа, но она не двигалась с места, задумчиво подперев рукой длинное поблекшее лицо.

Анзельм, не обращая никакого внимания на любопытных соседей, медленно и обстоятельно расспрашивал Юстину о том, как на панском дворе сажают и воспитывают фруктовые деревья. Юстина мало была знакома с этим делом: корчинским садом исключительно занималась Марта.

Анзельм усмехнулся и покачал головой.

- А боялась работы...- тихо проговорил он.

Наконец появился и Ян, уже окончательно расставшийся со своими любимцами и помощниками, подбежал к сестре и, схватив ее за руку, подвел к скамейке. С корзиной, полной вишен, и с низко опущенной головой девочка остановилась перед Юстиной. Если бы ее не держал брат, она, наверное, убежала бы и спряталась где-нибудь. Ее тонкий стройный стан так напоминал молодую березку, склоненное личико было так прелестно, что Юстина почти инстинктивным движением взяла ее за руку, посадила на лавку рядом с собой, обняла и поцеловала в лоб. Девочка покраснела, но далеко не так, как ее брат. Все лицо Яна вспыхнуло ярким огненным румянцем. Опершись спиной о ствол старой груши, он оглянулся вокруг и провел рукой по лбу. Его сильная, могучая грудь наполнилась каким-то особенным чувством, перед глазами замелькали искры. Юстина, глядя на девочку, вспомнила коромысло, которое так недавно видела на ее плече.

- Не тяжело носить воду на такую высокую гору? - тихо спросила она.

- Как не тяжело! - теребя угол фартука, шопотом ответила Антолька.

- Вода нам не дешево достается, - вставил Анзельм: - под гору идти за ней приходится, а нести на гору.

- Иногда, зимой в особенности, я чаще ношу воду, чем она, - как бы в свое оправдание сказал Ян.

- Он чаще носит воду, - поднимая голову и глядя на брата, подтвердила Антолька. - Да что ж, - быстро и с возрастающим смущением прибавила она, - и я тоже могу... отчего нет? Я в этом году в другой паз жать буду...

Юстина задумалась... о чем? Может быть, в ее памяти воскрес образ женщины, такой же слабой и стройной, которая в тревоге и недоумении не знала, как спуститься с лестницы в несколько ступенек.

- Человек не знает своих сил, пока... - начал было Анзельм, но не докончил: в эту минуту возле плетня послышался глухой стук, как будто на землю упала огромная клецка.

Невысокая коренастая девушка в розовой кофточке, действительно похожая на пухлую подрумяненную клецку, тяжело перескочила через плетень и быстро пошла к скамейке. Уже издали на ее круглом смеющемся лице можно было различить белые зубы, блестящие глаза и задорно вздернутый нос. Издали она приветливо закивала головой и крикнула:

- Добрый вечер! Всем вам добрый вечер!

- Чего тебе? - поглядев на нее, коротко спросил Анзельм.

Подойдя вплотную к нему, девушка громко затараторила:

- Я пришла веды занять у Антольки...

- Что же, ты в горсть, что ли, возьмешь? - флегматично спросил хозяин.

Девушка посмотрела на свои красные руки, висевшие вдоль клетчатой юбки, и расхохоталась.

- И правда, и правда! - проговорила она, показывая свои белые зубы. - Воду в горсти не унесешь, да я и не за водой пришла, а посмотреть на корчинскую панну. Она меня знает!

- О, уж и знает! Один раз видела тебя на телеге и уж знает! - забывая о своей боязливости, накинулась на нее Антолька.

- А как же? Если кому цветы бросают, того не только знают, но и любят!

- Это правда, букет тогда упал прямо на нее, - подтвердил Ян.

- Значит, такое уж мое счастье! - громко рассмеялась девушка.

И все, должно быть, рассмеялись бы, если б Анзельм не обратился к Юстине

- Эльжуся Богатырович, дочь Фабиана... самая отчаянная девка во всем околотке.

- Ну, так что ж! И пан Анзельм смолоду, верно, не был таким печальным, как теперь, - отшутилась Эльжуся.

- А невесте не мешало бы немножко запастись разумом, - сказал Ян.

- Неправда, я еще не невеста: еще отец на смотрины поедет.

- Почти невеста, почти невеста! - защебетала Антолька. - Ясмонт приезжал со сватом... это наша мама тебе сосватала... Может, не говорила ты, что красавчик?

И она придвинула корзинку с вишнями к самому лицу подруги.

- На вот, ешь!..

Эльжуся захватила целую горсть красных ягод и поднесла ее ко рту. Около плетня послышался чей-то гневный, сердитый голос:

- Эльжуся! Что ты там застряла? Иль дома дела нет? Эльжуся!

Человек, голова которого недавно виднелась у плетня, теперь приближался к дому Анзельма, не переставая звать девушку. Дочь пришла за водой, отец пришел за дочерью. Она нимало не испугалась, только замолчала, может быть, потому, что рот у нее был набит вишнями, и отошла в сторонку, к высоким мальвам. Желтый Муцик с неистовым лаем бросился навстречу пришедшему, но тот отпихнул его ногой и самоуверенно продолжал путь. Был он среднего роста, коренаст, одет в грубого сукна сюртук и высокие сапоги; лицо его сильно походило на рыжик, если б только в такой гриб вставить маленькие блестящие глазки да приделать к нему вздернутый нос, под которым топорщится кустик рыжих усов.

- Да позволено будет и мне приветствовать гостью Анзельма, - заговорил он напыщенным голосом, причем его хитрые глазки светились насмешкой. - Давно уже миновали те времена, когда наш убогий порог переступали знатные вельможи; и неизвестно, что скажет пан Корчинский, если узнает, что его племянница была в селении Богатыровичей, так сказать, в гнезде его величайших врагов!..

Ян вскинул голову и выступил вперед:

- Мы с дядей никому не враги! - горячо крикнул он.

- Язык у тебя свербит, что ли, Фабиан, что ты так некстати болтаешь? - со свойственной ему медлительностью спросил Анзельм.

- А сам ты ничего не имеешь против пана Корчинского, никакой обиды от него не видал? - быстро заговорил Фабиан. - Ты не помнишь, как он и меня и тебя перед всей своей дворней назвал ворами? Не помнишь, как он нас таскал по разным судам? Не видал, как пан Корчинский задирает нос, когда проходит или проезжает мимо нашей околицы?

Но Анзельм выпрямился, поправил свою баранью шапку и заговорил:

- О пане Корчинском я знаю куда больше, чем ты понять и сообразить можешь, да не твое это дело... А все-таки зла я никому не желаю, и враждовать ни с кем не буду. Дай бог пану Корчинскому доброго здоровья и долгой жизни... Я его не проклинаю, и никогда проклинать не буду.

Его блеклые глаза устремились куда-то вдаль, плечи снова опустились вниз. Фабиан оперся руками о дерево и заворчал:

- Ты всегда такой, будто только вчера беседовал с самим господом богом. Ну, а я другой человек. Я пану Корчинскому до смерти своей не прошу и того, что он меня обозвал вором, и тех денег, что я переплатил ему за разные потравы... Я не испугаюсь сказать перед его племянницей, что этот процесс - дело моих рук. Я и шляхту подговорил, я и адвоката нанял, я и стараюсь и бегаю повсюду. Пусть знает, что и слабая муха кусается, когда ее мучают. Выиграет ли он, проиграет ли, а хлопот и издержек это дело ему будет стоить не малых. Мне и этого довольно. Обгладывай, коза, березку, если послаще ничего нет, Он - аристократ, в золотых палатах живет, я - убогий шляхтич из бедной хижины, но бывает так, что муха и коня до крови искусает. Может быть, в этом процессе я и жизнь свою положу и последние деньжонки ухлопаю; может быть, если проиграю, глупые люди проклинать меня будут. Но я надеюсь, что бог правду видит, а кто на него надеется, тот и в пучине моря не потонет.

Все это он выпалил подбоченясь, крича все громче и размахивая руками; видно, внутри у него все кипело, так что на лице у него даже выступил пот. Казалось, он никогда не замолчит; но Ян, который давно уже с беспокойством посматривал на Юстину, встряхивая головой и кусая губы, не выдержал, наконец, и положил ему руку на плечо.

- Опомнитесь, пан Фабиан, - проговорил он сквозь стиснутые зубы.

Фабиан обернулся и поднял голову, чтобы заглянуть молодому человеку в лицо.

- Что это значит? - крикнул он.

- Придите в себя, - повторил Ян, и глаза его сверкнули таким гневом, что старик смешался и сразу остыл.

- А разве я наговорил чего-нибудь? - уже значительно тише спросил он.

- Глупостей наговорили! - крикнула Эльжуся, выскакивая из-за кустов. Она схватила отца за полу сюртука и еще энергичнее прибавила: - Да, да! Пойдемте отсюда, а то опять о пане Корчинском вспомните...

Фабиан отстранил дочь и сконфуженным голосом промолвил:

- Если я сболтнул что-нибудь, то уж простите... Язык без костей - мало ли что наговорит... Извините... Покойной вам ночи!

Он снял шапку и собрался, было уходить, но остановился и посмотрел на Яна. Лицо его, за минуту перед тем пылавшее от гнева, теперь, казалось, смеялось каждой своей морщинкой: смеялись его красные щеки и маленькие глазки, и вздернутый нос, и даже шевелившиеся усы. Он махнул Яну шапкой и крикнул:

- Если Христос бежал от Ирода в Египет, то и мне не стыдно бежать от тебя; только помни, что яйца курицу не учат. Сначала поживи с мое, потом и осуждай... Покойной ночи!

Он еще раз махнул шапкой и пошел к плетню. Эльжуся побежала вслед за отцом, подпрыгивая, распевая и выплевывая по дороге вишневые косточки.

В это время над плетнем промелькнула коса, и раздался густой низкий голос:

А кто хочет вольно жить,

В войско пусть идет служить!

Песня звучала не то грустно, не то сердито.

Фабиан ускорил шаги и закричал гневно:

- Адась, ты не мог скосить клевер, когда я был в городе? Погоди ты, каналья, все зубы тебе повыбью!

- Скосил, скосил!.. Что вы горло-то дерете? - нисколько не испугавшись, ответил крепкий рыжеватый юноша, который только что показался из-за плетня с косой в руках.

Сухопарая баба, все время не двигавшаяся с места, повернулась к серому домику, стоявшему неподалеку от усадьбы Анзельма, но невидимому за плетнем и садом.

- Эльжуся! Сбегай-ка за водой! - протяжно крикнула она визгливым голосом.

Но издали уже послышался повелительный голос Фабиана:

- Не надо! Ты только и знаешь Эльжусю погонять, а парням всегда делаешь поблажки. Пускай Адась сходит за водой, а девке и без того дела хватит, пора ужин готовить!

- Адась! Пойдешь? - снова затянула мать.

- Сейчас! - крикнул уже скрывшийся за дверью парень и громко запел:

Там весельем захлебнется.

Крови, как воды, напьется!

В саду Анзельма на минуту воцарилась тишина. Ян застенчиво приблизился к Юстине.

- Вы, пани, не гневаетесь на меня за... за то, что Фабиан говорил о пане Корчинском?

Он слышал, что дядя называл ее "пани", и сам стал называть ее так же. Дядя лучше его знает, как с кем обращаться, - он два года бывал в панском дворе. Но Анзельм становился все более и более беспокойным. Он все чаше поправлял свою шапку и моргающими глазами смотрел на заходящее солнце, оно почти совсем опустилось к темной полосе бора.

- Янек!

Его блеклые глаза беспокойно заглянули в лицо племяннику.

- Разве мы сегодня не пойдем к Яну и Цецилии?

Ян тоже смутился.

- Нет, куда же!.. Не велика важность, если один день пропустим!

Старик поник головой.

- Нехорошо, нехорошо, - прошептал он, - если мы к осени не докончим этого креста.

- Вы были в овраге Яна и Цецилии? - спросил Ян у Юстины.

Она начала припоминать. Ей казалось, что она слыхала об этом месте, но никогда не была там, наверное, никогда не была.

- Конечно, конечно... Какое дело господам до этого? - сказчл Анзельм.

Юстина встала. Первой ее мыслью было проститься с этими людьми и уйти. Лицо ее как-то сразу застыло, окаменело; теперь она казалась старше, чем была на самом деле. Так с ней бывало всегда, когда ее охватывала скука или печаль. Она была очень впечатлительна. Ей не хотелось ни итти отсюда, ни возвращаться домой. Что она будет делать там? Неподвижно сидеть рядом с разряженной невестой графа, снова видеть позор отца, снова встречать подозрительные взоры вдовы Андрея Корчинского, снова видеть полные слез глаза Клотильды, снова при каждом приближении человека, который когда-то составлял все ее счастье, все блаженство, дрожать перец ним, бояться выдать себя каким-нибудь движением. Нет, нет! Кому она там нужна? Кто ждет ее возвращения? А если кто-нибудь и ждет, то да будет проклято это ожидание! А здесь? - Здесь тихо, спокойно, свежо, точно для нее, вновь родившейся на белый свет, здесь уготован новый мир.

И, переводя свой взор с измученного лица Анзельма на глубоко задумавшегося Яна она попросила:

- Возьмите меня с собой!

Анзельм пытливо посмотрел на нее.

- А... зачем? - спросил он, заикаясь, как заикался всегда, когда был удивлен или взволнован.

Но тотчас же утвердительно кивнул головой и приподнял шапку.

- Пожалуйста, мы будем очень рады!

VI

Тропинка, вся заросшая богородицыной травой, выводила прямо на неширокую дорогу, отделявшую поселок от полей. Длинный летний день тонул в мягких полутонах вечера. На всем необъятном куполе неба не было ни одного облачка. Небо, вверху ярко-синее, по краям бледнело, ослепительно сверкая на западе огромным солнечным диском, одиноко плывущим к темному бору.

Растянутый в длинную линию поселок стоял весь в золотистой мгле, насквозь пронизанной лучами заходящего солнца. Можно было подумать, что это сплошной сад, если бы из-за густых деревьев не виднелись деревянные постройки. То были серые, покрытые соломой домишки, сараи, овины, амбары. Низенькие заборы и плетни страшно запутанной сетью разделяли десятки усадеб, рассыпанных в самом странном порядке: они то уходили вглубь, то выступали вперед, то, как будто бы искали уединения в тени деревьев, то перерезали друг другу дорогу, а не то лепились у самого края сбегающей к реке горы.

О старости этих усадеб красноречиво говорили окружающие их деревья. Иные домики тонули в тени раскидистых серебристых тополей, из-за других темные липы высоко выставляли свои верхушки; здесь плакучие березы старались проникнуть в окна своими тонкими ветвями, там суковатые ивы раздались во все стороны, точно оспаривая место у столетних груш или яворов.

Младшие сочлены семьи ровесников и стражей поселка, вишневые и сливовые сады манили к себе своей яркой зеленью и живыми красками созревающих плодов. Еще ниже, у самых плетней, все пространство заросло густой стеной орешника, дикой малины, вперемежку с беленой и крапивой.

Вероятно, ни у кого не было ни времени, ни охоты выпалывать все эти дикие растения, зато огороды были полны растений культурных. Здесь всюду, над низкой зеленью овощей, возвышались леса тимиана и душицы, пестрели яркие головки мака, цепкие усы гороха взбирались вдоль тычин. В конце огородов, у самого дома, на грядках пестрели десятками оттенков и красок, заглушая друг друга, мальвы, ноготки, гвоздика, резеда, кустистое божье дерево, душистый горошек.

Все это было связано между собой двойной сетью плетней и тропинок. Тропинки самыми прихотливыми изворотами бежали от дома к дому, перерезывали огороды, перескакивали через плетни, прокрадывались вдоль стен, обрывались, исчезали и вновь появлялись среди зелени, назойливо напоминая зрителю, что и здесь кипит жизнь во всех ее сложных проявлениях.

Словно картинка за картинкой, одна усадьба сменяла другую; они были разбросаны повсюду, и вдалеке и вблизи, они стояли особняком или тесно лепились друг к другу, отличаясь лишь своими размерами, окраской цветущих растений и очертаниями окружающих их деревьев. Среди лазури и зелени, которые служили им фоном, они объединялись в огромную живую картину, оглашавшую воздух многоголосым гомоном.

Юстина глядела вокруг широко раскрытыми глазами. Она находилась в самом центре околицы. Все население домов, мимо которых она проходила, высыпало наружу после трудового рабочего дня. Повсюду мелькали клетчатые юбки и яркие кофты женщин... Одни сзывали кур, другие пололи грядки овощей или у порога дома мыли кадки и ведра.

С поля возвращались одноконные и двуконные плуги на широко раздвинутых волокушах; за ними шли мужчины в зипунах и сермягах, босиком и в высоких сапогах, в маленьких щегольских или больших мохнатых шапках, шли, понукая лошадей и громко переговариваясь; с лугов возвращались косцы, поблескивая косами или размахивая зубастыми граблями. В домах скрежетали жернова и постукивали ткацкие станки. На каждой дорожке, за каждым плетнем слышался топот: это подростки гнали в ночное лошадей. Одни лошади скакали порожняком, на других ехали босые ребятишки в холщевых рубахах, лихо, поглядывая из-под старых шапчонок со сдвинутым на затылок козырьком. В каждом дворе заливались лаем или весело взвизгивали собаки, радуясь приходу хозяев, и далеко разносились звонкие детские голоса, скликавшие своих Жучек, Волчков и Муциков. Среди густой зелени прокрадывались серые и черные кошки; кичливые петухи с высоты плетней бросали миру протяжное "покойной ночи"; утки, стаями возвращаясь с реки, вылетали из-за горы и с кряканьем бросались в траву.

В вишневых садах девушки подпрыгивали к усыпанным ягодами ветвям; а где-нибудь поблизости не один плут останавливался в тени, и не одна коса, звякнув, запутывалась в ветвях, когда владелец ее склонял голову не то к сорванной вишне, не то к уху девушки, которая заливалась румянцем, поправляя воткнутый в волосы алый цветок. Кое-где возле дома на длинной скамье сидели старухи и мирно беседовали, сложив на коленях праздные руки. То проедет к кузнице верхом на коне гибкий и статный юноша, с фигурой, словно изваянной вдохновенным скульптором, то медленно под сенью высоких лип пройдет седовласый старец. А в целом это был человеческий рой, подобный пчелиному рою, добывающий свой хлеб тяжким, кровавым трудом, в грубой одежде, с дочерна загоревшими, покрытыми потом лицами - и все же не мрачный, напротив, - в вечернем воздухе то и дело раздавались взрывы жизнерадостного молодого смеха.

Песни, прерываемые работой, снова взлетали и, смолкнув в одном месте, раздавались в другом, то задорные, плясовые, то заунывные, то ближе, то дальше, пока чей-то мужской голос не заглушил их, и тогда звонко, во всю ширь полей зазвучали строфы той самой песни, которую недавно, идя за плугом, насвистывал Ян...

У дороги явор, явор расцветает,

В путь далекий Ясек коника седлает.

Может, он пел бы и дальше, но вдруг возле ближайшего дома послышался крик, смешанный с плачем и смехом. На дорожке, стиснутой плетнями двух усадеб, показалось двое людей: маленький сгорбленный старичок в холщевой свитке и высокая плечистая девушка. Беззубое, сморщенное лицо старика выражало сильнейшее горе и ужас; он весь дрожал, а руки его судорожно подергивались. Он не мог бы держаться на своих заплетающихся слабых ногах, если бы его не поддерживала сильная девушка и не ободряла энергическими восклицаниями:

- Да успокойтесь, дедушка! Пойдемте домой! Паценко здесь нет! Он уже не приедет с бабушкой! Он умер, и бабушка умерла! Полно чудачить, пойдемте домой!

Но старик сопротивлялся изо всей силы и, не обращая внимания на внучку, дребезжащим голосом! выкрикивал:

- Я найду соблазнителя, я бабушку не отдам! Где он? Пойдем искать, Ядвига, пойдем!

Девушка, поддерживая старика, все повторяла:

- Да нет здесь Паценко! Умер он и никогда сюда не придет! Это только Мацеевы скверные мальчишки вас пугают!

Но старик рвался вперед и грозил своею иссохшею рукой. За ними вслед скакали на одной ноге два мальчика и кричали, смеясь во все горло:

- Паценко приехал! Паценко приехал и увезет бабушку у дедушки!

Девушка подняла свою голову, покрытую роскошными каштановыми волосами. На глазах ее блеснули слезы.

- Что я буду делать? - заплакала она. - Они его дразнят, а он все идет... опять, пожалуй, упадет и разобьется, как недавно...

- Старик всегда выходит из себя, когда ему скажут, что Паценко приехал, - шепнул Ян Юстине. - Это тот самый Паценко, что увез у него жену.

Анзельм выступил, остановился перед стариком и спросил:

- Куда вы идете, пан Якуб?

Старик взглянул крохотными глазками из-под красных опухших век.

- А-а... кажется, пан Шимон?

- Да, я - Шимон. Куда вы идете?

- Шимон, - объяснил Ян, - мой дед, отец дяди. Якуб живых людей не распознает, принимает их за умерших отцов и дедов, точно живет среди усопших.

- Паценко приехал! - часто мигая ресницами, повторил старик голосом обиженного ребенка.

Анзельм выпрямился и решительным голосом проговорил:

- Паценко не приезжал и никогда не приедет, потому что его нет на свете.

Беззубый рот старика широко открылся.

- Не приезжал? Пан Шимон говорит, что не приехал? Значит, ребятишки меня обманули: прибежали и кричат - "Приехал!" Так верно, что не приезжал?

- Не приезжал, - повторил Анзельм.

- Честное слово?

- Честное слово, - торжественно сказал Анзельм. Старик совершенно успокоился; девушка протянула Анзельму свою большую красную руку.

- Спасибо, - сказала она, - большое спасибо. Он всегда вам верит... У нас в околице всего несколько людей, которым; он всегда верит... Дедушка, пора идти домой. Молочка дам и вареников с вишнями.

Она хотела направить его в надлежащую сторону, но старик все усмехался и силился выпрямиться.

- А вас, пан Шимон, куда бог несет?

- К Яну и Цецилии.

Точно луч солнца озарил облысевшую голову старика и разгладил все его морщины; улыбка его стала радостной, глаза вспыхнули, он поднял свой тонкий желтый палец и заговорил слегка дрожащим, но громким голосом:

- Ян и Цецилия! Да, Ян и Цецилия! В старину то было, лет сто спустя, а может быть и меньше, после того как литовский народ принял крещеную веру, когда в нашу сторону пришли двое людей...

Он говорил бы и дальше, если б не Ядвига, которая присела перед Анзельмом и сказала:

- Милости просим зайти в нашу хату.

Она искоса взглянула на Яна.

- Боюсь, как бы не быть вам в тягость, - ответил Анзельм!

Она снова присела.

- Какое в тягость!.. Милости просим, дедушка будет очень рад.

Но Анзельму было некогда. Высоко подняв шапку, он вежливо поклонился и пошел своей дорогой. Ядвига опечалилась, обняла деда и повела его домой.

Ян с плотничьим инструментом в руках издали наблюдал за этой сценой, не принимая в ней никакого участия.

- Пошел бы ты, помог бы Ядвиге успокоить дедушку, - обратился к нему Анзельм.

Ян поморщился, посмотрел на крышу ближайшего дома и ответил:

- Он уже успокоился.

На дворе одной из усадеб, недалеко от дома старого Якуба, в это время происходила оживленная беседа. Несколько человек сбились в кучку и слушали Фабиана, который давал своим соседям отчет о теперешнем состоянии процесса. Издали были слышны его энергические восклицания: "Убей меня бог! издохнуть мне, если я не покажу ему, где раки зимуют!"

У ворот стояло несколько плугов и борон с невыпряженными лошадьми. Владельцы их слушали словоохотливого соседа с живейшим интересом и волнением. Время от времени кто-нибудь обращался к нему с вопросом или высказывал свои сомнения, а один, в серой бараньей шапке, высокий ростом и почтенного вида, подперев кулаком худощавое лицо, только подкручивал свой черный ус и непрестанно поддакивал:

- А как же! Еще бы! Уж это так! Ясное дело!

Другой, судя по виду, бедняк, босой и в сермяге, с целой копной русых волос на голове и высоким прекрасным лбом, робко запинаясь, поминутно жалобно повторял:

- Ох, бедные мы, бедные, пропадем мы без этого выгона! Ох, кабы это правда была, что можно его отсудить!

Третий, молодой красавец, с гладко расчесанной бородой и ухарски закрученными усами, бойко выкрикивал:

- И все тут, и конец! Нам должен отойти этот выгон, нам, обществу! И все тут, конец!

- Испокон века он нам принадлежал, - снова, заглушая всех, раздался сердитый голос Фабиана.

Анзельм ускорил шаги. Было видно, что он старательно избегает всяких ссор и споров. Он как-то боязливо бросил взгляд на галдящую кучку народа и проскользнул под самой стеной какого-то сарая.

- Выгон никогда не был наш и бесспорно принадлежит пану Корчинскому, - тихо заговорил он, - но они на каждую пядь земли зарятся.

Он покачал головой и поправил шапку.

- Хотя, с другой стороны, и то сказать можно: как тут и не зариться, если земли-то мало! У нас так: одним праздник, а другим все великий пост.

Они проходили мимо маленькой хатки без трубы, без крыльца, без плетня, с жалкими грядками не менее жалких овощей. На дворе росло только одно дерево - громадный дуб, который своими развесистыми ветвями точно хотел прикрыть всю неприглядную наготу бедного домика. На пороге сеней сидела бледная женщина и чистила картофель.

- Это хата Владислава... видели, что с Фабианом разговаривал, русый такой?.. Женился он на крестьянке, народил четверых детей, а земли-то у него всего-навсего полторы десятины. Да, у нас всяко бывает.

Действительно, каждый мог убедиться, что не все жители Деревушки пользовались одинаковым благосостоянием. Таких хат, как у Владислава, было немного, но и между более зажиточными видна была значительная разница. Видимо, земля - единственный материальный ресурс всех жителей околицы, подвергалась частым, и неравномерным дележам: что издавна поколение за поколением, семейство за семейством кроили между собой и без того небольшие участки; поля, сады и огороды поливались целыми ручьями пота и слез. Только вековые деревья своими могучими ветвями осеняли как достаток, так и нищету, а милосердная или, пожалуй, равнодушная природа накидывала на все покрывало поэзии.

Анзельм вышел из околицы, и с дороги, которая с этого места начала круто спускаться вниз, свернул в сторону - туда, где струился еще пока невидимый Неман. Юстине показалось, что из освещенного пространства они вступили в темный холодный коридор. Перед ними открывалось ущелье - такое длинное, что конца его нельзя было видеть, и такое узкое, что его стены поднимались над ними, как горы.

Сначала стены эти казались рядом голых скал, страшно исковерканных и изломанных силой какого-то геологического переворота; только кое-где покажется куст можжевельника или тощая сосенка, склонившаяся над пропастью. Но дальше растительность попадалась все чаще и, наконец, сплошь покрывала все стены одним ковром зелени всевозможных оттенков, осыпанной цветами самых разнообразных колеров. Куда ни глянешь, повсюду - по крутым обрывам и отлогим покатостям, растут ольховые и березовые рощицы, возвышаясь стройными стволами своих деревьев над непроходимою чащей барбариса, дикой малины, цветущего шиповника и калины, красующейся шапками своих белых цветов. Еще ниже стелется море кустистой медунки, крапивы, полыни, высоких полевых подсолнечников, окутанных сетью диких злаков. Все это с обеих сторон широкими волнами сбегало вниз, ко дну ущелья. У самой вершины солнце протянуло по лесу широкую золотую ленту, в которой хрупкие ольхи, казалось, вздрагивали от наслаждения, и серебрилась белая кора берез. Но ниже эта солнечная лента бледнела и, постепенно угасая, совсем исчезала, а внизу уже надвигался холодный насыщенный влагой сумрак.

В глубине, по дну оврага вилась полоса, поросшая сочной густой травой. Она раскрывала тайну природы и веков, повествуя о той неведомой, давно исчезнувшей силе, которая разломала здесь землю и образовала огромное ущелье. Когда-то, давным-давно, взбунтовавшиеся воды великой реки ударили в сушу, прорыли себе в ней ложе и снова ушли, напоив землю той влагой, от которой и поныне еще вечно зеленела эта лужайка, и невиданно сказочно разрослись кусты и деревья, покрывавшие склоны высокой горы. Но лужайка все суживалась и, наконец, уступила место узкой расщелине, а тропинки, ведущие в глубь ущелья, лепились к самым горным откосам и то терялись под сводами зарослей, то снова выбегали на открытое место. В расщелине чувствовалась близость воды, пахло сыростью. Там лежали большие камни, покрытые влажной плесенью, росли голубые незабудки, широко распускала свои ветви лещина, а из-под густого навеса белокопытника доносилось едва уловимое ухом журчанье.

Вдруг что-то зашипело, забурлило, словно кипяток в закрытом сосуде. То был водоем, просвечивавший своею зеркальной поверхностью сквозь листья белокопытника и изливавший тонкую струю воды вниз, на красноватые камни. И, словно по велению природы, давшей в этих местах право голоса только одному ручью, здесь царствовала ничем более не нарушаемая тишина. Птицы жили наверху, посреди веселых березовых и ольховых лесов, а сюда почти не заглядывали. Родник бурлил, журчал, и лишь изредка в кустах барбариса слышался трепет птичьих крыльев или с ручья залетал резвый ветерок и с тихим шелестом обрывал лепестки шиповника.

Юстина остановилась и, наклонившись, заглянула в прикрытый листьями и цветами водоем. Остановился и Анзельм и медленно огляделся вокруг. Его грустные глаза теперь были ясны; с шутливой усмешкой на губах он продекламировал:

Ветерок траву ласкает,

Шелестит трава, вздыхает.

То было неясное эхо, принесшее ему из дальней молодости отрывок полузабытой песни. Анзельм пошел вперед, карабкаясь на гору по естественной лестнице из выбившихся наружу корней деревьев. Он шел медленно, сгорбив спину, с большим трудом, изредка пользуясь помощью Яна. А Ян не нуждался ни в каких лестницах. По временам он исчезал в зарослях, - видна была только его маленькая шапочка да рука, которую он протягивал на помощь старому дяде.

В голове Юстины блеснуло воспоминание. Она уже видела, как эти же люди карабкались на высокий берег Немана; в тот раз один из них останавливался и обращался лицом к дому, у окна которого стояла Юстина. Но воспоминание это как молния промелькнуло в ее сознании. Она остановилась и с любопытством осмотрелась вокруг.

Они находились в нескольких шагах от вершины горы, на небольшой отлогой покатости. Нужно было только немного поднять голову, чтоб увидать золотистые колосья ржи на самом краю обрыва. В конце тенистой, неровными ступенями поднимавшейся аллеи лежал огромный камень с множеством углублений и выступов, которые могли служить сиденьем; местами камень порос седым или бурым мохом, а местами был увенчан гибкими ветвями терновника и молодильником. Вокруг него росли несколько сосен и раскидистая груша с массой ветвей и мелких зеленых листьев. Под соснами и грушей что-то сверкало всевозможными красками. Только подойдя поближе, можно было разглядеть, что это надгробный памятник...

То был памятник простой, даже убогий, но такой формы и так украшенный, что при виде его невольно вспоминались давно минувшие времена. Состоял он из шестиконечного толстого и суживавшегося у основания креста, выкрашенного в красный цвет, с белым изображением Спасителя. Весь крест пестрел различными фигурами. Тут были и черепа, и разные орудия муки христовой, и выпуклые изображения святых. Крест был так ветх, что, казалось, вот-вот упадет и рассыплется; но само распятие и окружающие его фигуры, хотя и пострадавшие от времени, сохраняли свои характерные черты. На широком основании креста можно было прочесть надпись: "Ян и Цецилия. 1549 год. "Memento mori".

Гробовая надпись была загадкой. Фамилии здесь не стояло никакой. Целых три столетия смотрели с безыменного памятника, защищенного стеной неманского оврага, в эту зеленую пропасть, на огромный мшистый камень, на зеркальную, теперь невозмутимо ясную поверхность Немана. За неподвижной, словно застывшей рекой огромный солнечный диск одиноко висел над самым лесом, пронизывая его ослепительным светом, в котором отчетливо выделялись желтые стволы сосен, стоявших необозримыми рядами под темным покровом своих крон.

Царствующую повсюду тишину нарушало только монотонное шуршание рубанка по лежащему на земле обрубку дерева. Анзельм снял перед памятником шапку, но тотчас же снова покрыл голову и в молчании, нахмурив брови, погрузился в работу. Медленно, почти машинально, но непрестанно его бледная худощавая рука проводила рубанком взад и вперед по поверхности обрубка. Полусгнивший крест, который, вероятно, не вынесет первого порыва осеннего ветра, предстояло заменить новым. Несколько лет назад ту же самую работу справлял ныне одряхлевший полусумасшедший Якуб. Теперь пришла очередь Анзельма охранять памятник; а памятник этот был, несомненно, очень дорог для многих поколений, - ведь в каждом из них был кто-нибудь, кто не дозволял этому обломку старины исчезнуть с лица земли. Новый крест покроют старые фигуры, краткая надпись вновь забелеет на красном подножии памятника, и все снова будет так, как было триста лет тому назад, как было в ту отдаленную пору, когда двое каких-то неизвестных, неведомых людей легли на вечный отдых в одну могилу.

Юстина смотрела на старый памятник, и в ее голове ясно пронеслись слова старой песни:

Кто придет сюда,

Надпись тот всегда

Прочитает:

"Здесь лежит чета,

Здесь их неспроста

Смерть венчает!"

Любили ли они друг друга? Люди ли их разлучили, и вновь соединила могила? Как они жили? И почему они и после смерти так надолго остались в людской памяти?

В двух шагах от нее на пне сидел Ян и улыбался ей полушутливо, полутаинственно.

- Дядя все знает и очень любит рассказывать эту историю. Нужно его только хорошенько попросить, - он расскажет...

Действительно, было видно, что Анзельм борется с желанием поговорить о чем-то. Он опустил рубанок, посмотрел на Юстину и спросил:

- Зачем? На что вам это нужно?

Но спустя минуту он снова поднял глаза и долго не спускал их с бледного, печального лица молодой девушки. В ее голове этот памятник возбуждал рой сказочных мечтаний. Она не смела просить этого незнакомого человека, который с своей гордой независимостью и прошлым, полным каких-то страшных страданий, казался ей в эту минуту еще более важным и суровым. Но Анзельм прочел просьбу в ее глазах и оглянулся на солнце: оно совсем побагровело и до половины скрылось за бором.

- Мало же я сегодня наработал! А все беды от молодежи идут. Работать мешают, время отнимают, обо всем расспрашивают, а тут и рассказывать-то не о чем!

Никогда еще его губы под седыми усами не складывались в такую добродушную улыбку; он теперь говорил весело, почти шутливо.

- Ну, что ж делать? Если вы хотите услышать эту историю, то я с удовольствием... Никто этой истории не описывал и в книжках ее не печатал. Один человек рассказывал ее другому, и так издали, как река через разные края, она притекла к нам от самых прадедов, от дедов и отцов наших. Мне рассказывал ее старый Якуб, когда я еще босиком бегал и пас телят, а сам он узнал неизвестно от кого,- может быть, от своего деда или прадеда, - в их семействе все долго живут.

Он отложил рубанок в сторону, сел на камень и еще раз ласково улыбнулся.

- Сказки бабам, а то, что я расскажу, не сказка!..

Он прислонился сгорбленной спиной к высокому выступу камня, поросшего в этом месте седым мохом; а на баранью его шапку и на плечи свисали тонкие ветки терновника.

- Было это давно, лет сто спустя, после того как литовский народ принял христианскую веру. Тогда в этот край пришло двое людей. Как их звали, кто они такие, - никто не знал; только по их речи да по платью можно было догадаться, что пришли они из Польши. Зачем они бросили родной край, и пришли сюда - тоже было неизвестно. Когда их встречали и спрашивали, как их зовут, они отвечали, что (при святом крещении их нарекли Ян и Цецилия. А когда их допытывали, куда и зачем они идут, они отвечали: "Ищем пустыни!" Видно было по всему, что они боялись погони и хотели скрыться от людей, жить только под божьим покровительством. И хотя наверно это неизвестно, однако ходили слухи, что происхождением они были неравны: он был загорелый и очень сильный, что редко бывает среди панов, а в ней - шла ли она, стояла ли, молчала или говорила - видна была знатная госпожа. Но как там было сначала, это все равно; достаточно, что они без труда нашли то, чего искали. Весь здешний край в то время был непроходимой пущей, в которой господь бог рассеял немало озер голубых и лугов зеленых, а люди построили кое-где селения и занимались каждый своим делом. В одних местах над озерами или речками сидели рыбаки и бобровники; в других, где стояли липовые леса, пчеловоды отбирали мед и воск у трудолюбивых божьих созданий; иным король наказал, чтоб выхаживали для него соколов, и оттого их называли сокольниками, а других одарил волей, с тем, чтоб они ему всякие припасы посылали, и потому стали они боярами или вольными людьми. Земли они не обрабатывали; огороды у них были, но в них росли только репа да лен; овец они не держали, шерсти у них не было, приходилось носить холщевую одежду. Хлеб редко где можно было видеть, разве только вблизи больших селений, а в пуще, в новых местах даже и не слыхали о нем. Зато были такие люди, что откармливали свиней жолудями, - их называли скверным именем: свинятники; другие жили при лугах, приручали буйволов, - отсюда пошли буйволятники. О деньгах во многих местах и понятия не имели, а если кто хотел купить что-нибудь, то давал звериную шкуру - бобровую, медвежью, лисью, кунью или расплачивался медом, откормленной свиньей, - тем, что имел, одним словом. Хаты у них назывались нумы, и были они, бедные, грязные, без печей и труб, потому что среди лесного народа не было ни одного каменщика. В христианского бога уверовали все, но в глубинах пущи многие еще поклонялись идолам и жили с двумя, с тремя женами.

Ян и Цецилия прошли через всю пущу, видели многие озера и луга, заходили к рыбакам, к сокольникам и к боярам, заходили к свинятникам и к буйволятникам, но нигде им не понравилось так, как здесь, на берегу Немана, на том самом месте, где теперь стоит этот памятник... Видно, сообразили, что тут погоня едва ли может настигнуть их, что тут им легче всего будет жить под божьим призором. Может быть, так уж было заранее им предназначено поселиться на этом клочке земли и начать убогий, хотя и долговечный род...

Медленный тихий голос рассказчика на горе словно соперничал своей монотонностью с однообразным журчанием ручейка внизу. По временам Анзельм останавливался и искал в памяти выражение или слово, которое не употреблял в обычной жизни, но не хотел выкинуть из старого сказания. Теперь, с видимым напряжением мысли, он сплетал в голове нить повествования, боясь сбиться или пропустить какое-нибудь событие.

- В то время, - заговорил он, - на этом месте не было ни одного вершка вспаханной земли, не было следов людского жилища. И с той и с этой стороны реки, направо и налево, была только одна сплошная пуща. Ян и Цецилия облюбовали себе то место, где теперь стоит памятник, а тогда стоял старый дуб - такой старый, что в его дупле можно было целого буйвола спрятать, - вот под этим-то дубом они первым делом построили себе хату, такую же нуму без печи и трубы, чадную, бедную и убогую. Построить лучшую они и не могли сначала.

Короче сказать, он рубил деревья, обтесывал бревна и сколачивал их вместе, а она собирала орехи и дикие яблоки, готовила рыбу, доила буйволицу, которую скоро приручила к себе, чинила одежду, а когда приходил вечер и Ян ложился йод дубом с натянутым луком наготове, чтобы во всякую минуту оборониться от дикого зверя, - Цецилия садилась у его изголовья, играла на лютне и пела. Верно, из высокого дома была, потому что пела и играла, как ангел, а ручки у нее были белее снега. Да не надолго этого хватило: в трудах да невзгодах постоянных, в постоянном страхе Цецилия скоро загорела, окрепла, стала похожа на буланую лань, которой труды и одинокая жизнь нипочем. Как у прародительницы рода человеческого, волосы у нее были золотистые и такие длинные, что она могла закутаться в них с головы до ног и окутать свою лютню. Когда, поздним вечером, она пела над утомленным мужем, он сквозь сон гладил ее по волосам, а на восходе солнца вставал веселый и бодрый, ибо ее любовь утешала его сердце и подкрепляла его силы.

Однако, несмотря на любовь и согласие, им по временам приходилось так трудно, что другим людям и не понять этого. Все вокруг было не так, как теперь, - дичь страшная, глушь... По лесу ходили стада зубров, туров, медведей, волков; в ветвях деревьев сидели настороже хищные ястреба и кречеты; кривоносые орлы широко раскидывали свои крылья. По ночам стонали совы, а на деревах сидели рыси, и глаза их светились словно огоньки. По временам вороны и галки черной тучей закрывали все небо, а дикие лошади оглашали лесную глушь своим пронзительным ржанием. Близ реки и во всех сырых местах водилось видимо-невидимо жаб, ужей, лягушек. И река была не такая, как теперь, а гораздо глубже и быстрее, и воды ее, разливаясь, покуда глаз хватал, бились в берега и пробивали себе новые рукава, - вот и овраг этот прорыли.

Как они все это вынесли и вытерпели, богу одному известно; достаточно, что все вынесли и вытерпели. Уж именно правду сказал кто-то, что ни один человек силы своей не знает, пока она не потребуется. Правда и то, что в то время многое и благоприятствовало им. Всякий рабочий инструмент и охотничье оружие они принесли с собой или на месте сделали, и сделали, как следует, крепко. Лес давал им дикие яблоки, орехи, ягоды, грибы; к реке на водопой сбегались стада оленей и серн; наверху жили белки, а внизу скрывались тысячи зайцев и куниц; в воде бобры строили свои дома. Нужно было только опустить в воду удочку, сеть или вершу, чтобы вытащить такую рыбу, каких теперь и в помине нет.

А прелесть-то, какая была вокруг! Соловьи пели по целым ночам, ласточки и голуби сами искали себе убежище под кровлей нумы. Цецилия приручила к себе лань, и та неотступно следовала за своей госпожой. Одним словом, и хорошо там было и тяжело, и страшно и безопасно. Много вынесли первые люди, поселившиеся здесь, - и холода и голода натерпелись вдоволь.

Может быть, двадцать лет прошло в такой муке, как по пуще пошел слух об этих людях, что они своим трудом и уменьем расчистили несколько десятин леса, засеяли поля хлебом и засадили разными растениями, построили себе дом, чистый, с печью, как следует; пошел слух, что у них можно добыть вещи, которых на много верст вокруг и в помине не было. Потянулись к ним люди из разных поселений посмотреть, что за чудеса такие творятся, а, придя, оставались надолго, приглядываясь к невиданным еще ремеслам. Иные просили, чтобы их оставили навсегда, но Ян и Цецилия дождались более верных и надежных помощников. Шестеро сыновей и шесть дочерей родилось у них и выросло у берега этой реки, в глубине этой пущи, под покровительством божиим.

Один из сыновей взял себе жену у рыбаков, другой у сокольников, третьему судьба послала боярскую дочь, четвертому бобровницу, а пятый, - он ловил рыбу и продавал ее по разным местам, - привез жену из Гродно, которое в то время по-русски называлось Городно, потому что там много огородов было. На русской и женился пятый сын Яна и Цецилии,- в то время литовская или польская кровь часто смешивалась с русской, и не было от этого никому ни вреда, ни неприятности. Откуда сыновья добывали себе жен, оттуда приезжали женихи свататься за дочерей, но не увозили их далеко, а оставались тут же, строили себе хаты, рубили лес, хлеб сеяли. Так прошло лет восемьдесят, а может быть и больше, с того дня, когда Ян и Цецилия в первый раз вступили на эту землю... Анзельм, утомленный непривычным напряжением памяти и мысли, остановился. Его впалые щеки разгорелись, глаза блестели из-под бараньей шапки. Он обернулся в сторону солнца; оно садилось за лесом, но по небу еще тянулись ярко-красные и золотистые полосы и отражались в зеркальной поверхности реки.

- День кончается, и моя история идет к концу, - улыбаясь, сказал Анзельм. - Но в конце-то самая суть и есть...

Он заговорил немного громче и живее, чем прежде:

- Восемьдесят лет, а может быть, и больше, миновало с того дня, как Ян и Цецилия в первый раз вступили на эту землю. Нашлись люди, которые донесли самому королю, какие чудеса творятся где-то в Литовском крае, в самой глухой пуще, у берега Немана. Царствовал тогда король, которого двумя именами называли: Зыгмунтом и Августом. Был он страстный охотник и в ту пору забавлялся охотой в своих Кнышинских лесах. Сообразил король, что от Кнышина до того места, о котором люди рассказывали, не очень далеко, приказал, ловчим трубить сбор и пустился в дорогу. Ехал он, ехал, - ехал, ехал, а за ним разные важные паны, и, наконец, увидел, что пуща кончается. Деревья редели и расступались, точно давали дорогу едущим. Король посмотрел в "просеку, вскрикнул от удивления и в шутку сказал своим вельможам: "Ого! Посмотрите, панове: кто-то готовит мне новое королевство!"

Тут они все выехали из лесу и остановились, глазам своим не веря. Там, где прежде была дичь да глушь беспросветная, служившая убежищем диких зверей, лежала большая равнина с желтевшим на ней жнивьем. На жнивье, словно высокие башни, стояли скирды разного хлеба; сто пар волов пахали землю под озимое, а на гладких полях бегали прирученные лошади, паслись стада рыжих коров и белых овец. На двух пригорках две ветряных мельницы махали своими крыльями, в липовых лесах гудели тысячи пчелиных роев, а в ольшанике на всех ветках висели огромные грачиные гнезда. Сто домов, отделенных друг от друга огородами, стояли, вытянувшись вдоль реки, и от их труб, словно из церковных кадил, золотистый дым поднимался прямо к небу. На яблонях и сливах листа не было видно, - так они были усыпаны плодами; на зеленой траве сушился лен и белели длинные ленты холстов; в хатах стучали кросна, перед хатами на ветвях и плетнях сушилась только что окрашенная пряжа, а на крышах дозревали громадные желтые тыквы. Домашняя птица, земляная и водяная, рылась в песке или с криком летела к реке, откуда возвращались рыбаки с сетями, наполненными живой рыбой. Реку король видеть не мог, но понял, где она течет, по тому высокому песчаному берегу, на котором стоял бор, еще никем не тронутый... вон тот самый.

Анзельм указал пальцем на темную полосу бора. Голос его дрогнул и оборвался.

- Вон тот самый!.. Тем временем, - продолжал он, немного успокоившись, - король ехал, оглядывался вокруг и радовался. Молод он был тогда, только что на престол взошел. Конь под ним был арабский, огневой, в сбруе, сплошь усыпанной золотом и драгоценными каменьями. На королевской шапке горело брильянтовое перо, а пурпурная мантия, опушенная соболем, спускалась ниже стремян. Вокруг короля ехали гетманы, сенаторы и иные паны, - конь один лучше другого, а на самих панах столько драгоценностей и золота, что глядеть больно. За ними ехали сокольники с кречетами, изнеженные розовые пажи, прислуга и дальнозоркие стрелки. А ловчие не отнимали от уст золотых труб и возвещали широкой равнине, глубокому Неману и дикому занеманскому бору о прибытии короля...

И вот из ста домов и из ста огородов, с полей и с лугов, с реки сбежались люди поглазеть на диковину. Они ничуть не испугались, а только смотрели, выжидая. Король и спрашивает:

- Жив ваш родитель?

- Жив и в добром здоровье пребывает, - отвечал, выступив перед королем, старший сын Яна и Цецилии, сам весь сморщенный и седой, как лунь.

- А родительница ваша жива? - опять спрашивает король.

- Жива.

Тогда король говорит:

- Хотел бы я увидеть их.

Из самого лучшего дома сыновья и дочери, внуки и правнуки вывели Яна и Цецилию. Столетние старцы шли сами, ни в чьей помощи не нуждаясь, в белых, как снег, льняных платьях, как два белых голубя, один за другим. Он опирался на секиру, насаженную на длинную рукоять; она, распустив свои седые волосы, гладила ручную серну. Когда они остановились, король, к общему изумлению, снял свою шапку и так низко опустил ее, что с брильянтового пера посыпались звезды.

- Кто ты, старец? - спросил он у Яна. - Откуда ты пришел, как зовешься и какого звания?

Старец, как пристало, поклонился королю, и смело ответил:

- Пришел я из тех стран, по которым протекает Висла; имя свое я открою одному богу, когда предстану перед его святым судом, а звания я был низкого, пока не пришел в пущу, где все живущие равны пред лицом матери-земли. Я - из простонародья, но моя жена из высокого рода, она разделила со мной изгнанническую жизнь.

Король долго думал, затем обратился к панам и сказал:

- Я уверен, что вы одобрите, а следующий сейм утвердит распоряжение, которое я сейчас сделаю.

Паны, вероятно, поняли королевскую мысль, закивали головами, и разом крикнули:

- Иначе и быть не может, государь! Мы сами желаем этого и просим ваше величество.

Тогда король сказал Яну:

- Ты, старец, по желанию своему, останешься безыменным и как родился простым человеком, таким и в могилу ляжешь. Но так как ты достаточно проявил свое богатырское мужество, отнял эту землю у пущи и диких зверей, завоевал ее не мечом и кровью, а трудом и потом, открыл ее недра для многих людей, приумножив тем богатства отечества, то детям твоим, внукам и правнукам, до последних потомков и исчезновения твоего рода, мы даруем фамилию, от богатырства твоего произведенную.

И, подняв правую руку над удивленным народом, король громко провозгласил:

- Сей род, идущий от человека простого происхождения, приравнивается к родовитой шляхте и отныне может пользоваться всеми правами и преимуществами, рыцарскому сословию принадлежащими. Дарую вам дворянское достоинство и повелеваю вам именоваться Богатыровичами, а в гербе вам иметь голову зубра на желтом поле, ибо ваш прародитель первый победил зубра и его владения преобразил в это плодородное поле...

Рассказчик умолк; его выпрямившаяся фигура, с бараньей шапкой на голове, резко выделялась на сером фоне камня. Он поднял руку кверху и добавил:

- Происходило это в году, изображенном на памятнике, - в тысячу пятьсот сорок девятом...

Яркоогненные и золотистые полосы на западе, над бором, мало-помалу угасали. С восточной стороны надвигался сумрак, и вскоре на небе там и сям замигали звезды. Во мраке против умолкшего Анзельма рисовались фигуры двух людей, сидевших на пне упавшего дерева. Женщина уронила руки на колени, мужчина оперся подбородком на ладонь. Они еще слушали. Через несколько минут человек, сидевший на камне, снова заговорил:

- Такова история наших предков, таково происхождение наше, и вот почему мы сидим на этой земле.

Потом голосом человека, который в памяти своей будит дремлющие воспоминания, он продолжал:

- Разное бывало впоследствии в роду, происшедшем от Яна и Цецилии. Власти мы не имели никогда и ни над кем, крови и пота ни из кого не выжимали. Бывало, что иные из нас на войны ходили или со своими саблями и глотками вслед за панами являлись на сеймы и сеймики. Одни проживали на панских дворах, добиваясь какого-нибудь выгодного места или положения; другие, нажив деньги, поселялись где-нибудь на собственном фольварке и становились сами родоначальниками панских фамилий. Но по большей части почти все мы сидели в своей норе, собственными руками хлеб добывали из недр матери-земли. Клочки земли, словно ризы Христа, беспрестанно делились между нами, и подчас, божьим попущением или по злобе людской, и вовсе исчезали. Однако мы все-таки держались своих гнезд, больших или маленьких, и удержались до сих пор. Теперь нас лишили дворянства наших прадедов, мы называемся мужиками, по-мужичьи и живем... Но это все равно. Все мы жерди из одного плетня... Беда в том, что убожество наше все растет и духовный мрак охватывает нас все сильнее...

Он покачал головой.

- Никто не поверит, что историю наших предков во всей околице, может быть, знают человека три-четыре. Старый Якуб знает,- да уж он человек почти отпетый; я знаю; знал когда-то и Фабиан; знает, может быть, Михал, - вы видели его - франт такой, усы кверху закручены... Другие о таких вещах не заботятся, да в .нужде, в горестях и помнить о них не могут... Мужиками быть или панами - все равно... но в скотов обратиться - это грустно и тяжело.

Анзалъм опять сгорбился, и голова его в бараньей шапке поникла. Медленным, задумчивым шопотом он закончил:

- Счастье то лицом оборачивается к человеку, то спиной, - все на свете временно и скоропреходяще... все на свете, как струя в реке, проплывает мимо; как лист на дереве - желтеет и гибнет...

Девушка встала и, быстро подойдя к грустно задумавшемуся старику, прильнула губами к шершавому рукаву его армяка.

- Спасибо! - шопотом, горячо проговорила она.

Он отдернул руку, отклонился назад и с минуту молча смотрел на нее.

- До... добрая!. . - заикаясь, с изумлением вымолвил он.

Женщина отошла, обняла руками тонкий ствол березы и устремила задумчивые глаза в сумрак.

Как счастливы, о! как безмерно счастливы были люди, которые носили в сердце такую любовь и которым суждено было выполнить такую великую задачу. Она, Юстина, тоже с наслаждением и гордостью пошла бы в середину самой дикой пущи, скрылась бы в какой-нибудь самой убогой нуме, только бы хоть чем-нибудь наполнить пустыню своего сердца и жизни, только бы сознавать себя любимой и видеть впереди хоть малую отдаленную цель! Точно спала она, и виделось ей во сне какое-то бесконечное, высокое, чистое счастье...

Когда она опомнилась, то заметила около себя высокого мужчину. Тот стоял так же опершись на дерево и так же упорно смотрел, но не в пространство, а на Юстину.

- Будь они прокляты, такая жизнь и такое счастье! - заговорил он возбужденным голосом и бросил шапку наземь. - Будь проклята судьба, которая человеку дает столько же, сколько скотам! Сей для того, чтобы быть сытым, стройся, чтобы было, где приклонить голову! И у скота есть такое же счастье! Если полюбишь кого-нибудь настоящей любовью, то любовь эта тебе не по росту; сделать что-нибудь для людей захочешь, для этого нет у тебя ни средств, ни уменья. На погибель только господь дает крылья мелким букашкам!..

Он повернулся и прижался лбом к стволу дерева, весь, дрожа от гнева, полный каких-то высших чувств и стремлений.

Юстине казалось, что она слышит отголосок своей души. Мысль, совершенно новая для нее, как молния промелькнула в ее голове. Она быстро прошла пространство, отделяющее ее от вершины горы, и остановилась там с сильно бьющимся сердцем. На желтеющие поля уже спустилась ночь, но с этого места можно было видеть внизу и серую ленту Немана и противоположный берег.

В околице дневная жизнь мало-помалу стихала; кое-где в окнах мелькали огоньки, где-то неумелая рука извлекала из гармоники пискливые протяжные звуки; лошади весело ржали, возвращаясь с водопоя.

Юстина подняла глаза кверху; ей показалось, что где-то высоко-высоко проносится лучезарная тень женщины с золотистыми волосами, с арфой и маленькой прирученной серной. Тень плыла тихо, протянув руку по направлению к шляхетской околице. Благословляла ли она эту околицу или указывала кому-то путь?

Часть вторая

I

Ольшинский дом, - вероятно, весь фольварк получил свое название от ольхового леса невдалеке, - деревянный, невысокий, нештукатуренный, словно из кошолки с зеленью, выглядывал из-за старых кустов бузины и густых фестонов фасоли, прихотливо обвивавших весь дом от фундамента до самой крыши. Позади дома находился большой фруктовый сад, огороженный простым частоколом, - простой фруктовый сад, без малейшего следа дорожек и каких-нибудь украшений. Спереди, за небольшим двором, поросшим травой и бурьяном, по легкой покатости спускались к самому ольховому лесу гряды хорошо обработанного огорода. За редкими деревьями леса просвечивал Неман с противоположным пологим берегом, покрытым ярко-зеленой сочной травой. Кое-где на зеленом безбрежном пространстве, словно картинки в зеленой рамке, виднелись стада, группы пастухов, собравшихся вокруг огня, или одинокие бедные хаты. Позади дома, за садом, расстилались поля; впереди, по обеим сторонам огорода, зеленели заливные луга, среди них раскинулись группами ивы, а в низине, в неглубоких ложбинках, пышно разросся светло-зеленый аир, и, поникнув длинными листьями, камыши высоко поднимали свои бархатистые маковки.

То был скромный уединенный и безлюдный уголок. По господскому дому и окружающим его постройкам можно было заключить, что Ольшинка никогда не принадлежала к числу крупных имений.

Предположение это подтверждала небольшая, но чистенькая и, судя по виду, зажиточная деревушка возле ивовой рощицы. По ее близости к имению нетрудно было догадаться, что некогда она принадлежала владельцам Олыпинки. Встарь это было имение дворов на двадцать, но владельцы, видимо, разорились, и оно стало совсем маленькой усадебкой на ничтожном клочке земли.

После недавно выпавшего града сильно похолодало; острый ветер наклонял то в ту, то в другую сторону верхушки итальянских тополей, росших на дворе; дождевые тучи быстро нагоняли одна другую, то, затемняя, то, открывая голубое небо. Несмотря на это, все окна ольшинского дома, обвитые цветущей фасолью, были открыты настежь. На подоконниках стояли розмарины, фуксии и розы. Все крыльцо было заставлено крынками с простоквашей и корзинками с салатом и овощами. Длинные сени, служившие прихожей, разделяли дом на две половины: по одну сторону жилые комнаты, по другую - кухня и людская. В глубине сеней большой замок, висевший на неровной узкой двери, показывал, что здесь кладовая. За старым шкафом виднелась крутая лестница на чердак, у стен стояли плетеные ивовые корзины, а на самом заметном месте - корзины со свежевымытым бельем. Его должны были вынести на чердак и развесить, но почему-то на время оставили на месте. В сенях, несмотря на открытые двери, носились клубы пара, в кухне трещал огонь, и раздавались голоса женщин и детей; в жилых комнатах было тихо, только изредка доносилось оттуда однообразное бормотанье, - кто-то прилежно повторял слова заданного урока.

Пани Кирло то и дело сновала по сеням взад и вперед. По случаю холода на ней было надето что-то вроде длинного крытого сукном тулупчика, из-под которого выглядывал край перкалевой юбки, но даже и этот простой костюм не лишал ее прирожденного изящества. Она то заглядывала в дежу, в которой работница месила ржаное тесто, то в корыто с бельем, то отставляла от ярко-пылающей печи горшки с простоквашей, уже превратившейся в творог, и заменяла их другими.

Пани Кирло в этот день была занята сразу тремя делами: мытьем белья, печеньем хлеба и приготовлением сыра. Она была не в духе и обвиняла себя за такое скопление дел. Нужно было иначе, совсем иначе распределить время и занятия; делая сразу три дела, ни одного не сделаешь, как следует. Она ходила .из угла в угол, с чем-то возилась, за всем присматривала, а кое-что делала и сама, в то же время изливая свою досаду двум помощницам, рослым здоровым девкам, из которых одна месила хлеб, а другая стирала белье. Это вовсе не значило, что она обвиняла их. Вовсе нет. Она говорила, что во всем виновата она сама: заленилась, плохо рассчитала. А тут, как на грех, Марыся наблюдает за полкой огородов и не может помочь ей! Последнее восклицание обидело тринадцатилетнюю девочку, которая в эту минуту только что принесла с крыльца корзину с зеленью и, засучив рукава, собиралась мыть салат и чистить морковь.

- А я, мама, - вскричала она, - а я ничего не сумею сделать? У вас все только Марыся да Марыся.

Пани Кирло ласково погладила девочку по коротко остриженной русой головке. Они все были русые: и она сама, и шестнадцатилетняя Марыся, и тринадцатилетняя Рузя, и даже мальчики. Пани Кирло не могла только понять, откуда у ее младшей дочери, шестилетней Брони, которая неотступно ходила за ней следом, как тень, взялись такие черные глаза и смуглый цыганский цвет лица. В семье ее это было во всех отношениях существо исключительное. Никто из ее детей никогда с таким настойчивым постоянством не цеплялся за ее подол, как эта маленькая черная растрепка. Именно-растрепка: ее черные, как смола, волосы всегда были растрепаны, они завивались, как стружки, и, сколько бы их ни причесывали, стояли дыбом или падали на смуглый лобик, а из-под них, словно горящие угли, ее черные глаза смотрели на мать, только на мать. Вот и теперь, вцепившись в материнский тулуп, она неотступно - из кухни в сени, из сеней на крыльцо, с крыльца в людскую - семенит в своих стареньких, порыжевших башмаках, путаясь в шнурках, которые, хоть их и завязывали сто раз на дню, снова развязывались и волочились по земле за ее маленькими ножками. В таком же, как у матери, тулупчике, который ей сшили как младшенькой, опасаясь простуды, она без устали семенит ножками и при этом без умолку болтает, хотя никто и не думает ее слушать. Иногда только Рузя, приготовляя за кухонным столом салат, примется ее дразнить и в шутку журит ее или затевает спор, который нимало не заботит малютку. Вдруг бедняжка споткнулась и растянулась во весь рост, но тотчас вскочила и в испуге оглянулась, не убежала ли мать, когда она упала. Пани Кирло опустилась на пол и, словно Пенелопа, стала завязывать на ее башмаках шнурки, послужившие причиной падения.

- Хоть бы ты, Броня, минуточку посидела на месте!..

Девочка засмеялась на всю кухню и с удивительной, неожиданной логикой своей шестилетней растрепанной головки ответила:

- Но, мама, я же хочу кушать!

- Вот тебе на! - охнула, вставая, пани Кирло, - да ведь ты час тому назад пообедала...

Девочка, с трудом ворочаясь в своем неуклюжем тулупчике, широко развела руками и очень серьезно объяснила:

- Но я же хочу кушать!

Пани Кирло достала из буфета каравай ржаного хлеба, отрезала изрядный ломоть, помазала его медом и подала девочке. Белые ровные, как жемчуг, зубки жадно впились в черный сладкий хлеб, а обладательница их, причмокивая губками и размазывая мед по розовым щечкам, с обычным своим постоянством вцепилась в материнский тулуп и засеменила за ней, а шнурки на ее башмаках, успевшие снова развязаться, извиваясь причудливыми узорами, тянулись за ней по земле.

Пани Кирло так захлопоталась, что только тут вспомнила о мальчиках. Что они делают теперь, в особенности младший Болеслав, которого она должна запирать каждый день часа на два в гостиной учить уроки? Старший, Стась, вероятно, удрал куда-нибудь с крестьянскими ребятишками и возвратится весь в синяках. Но тому все можно, - он так хорошо перешел в четвертый класс, - а Болеслав два года просидел во втором классе и не перешел в следующий. Мать страшно перепугалась. На третий год оставаться во втором классе нельзя: выгонят его из школы, - что она с ним будет делать? Пани Кирло поехала в город и выпросила, вымолила позволение сдать вторичный экзамен после вакаций. Он должен готовиться, но не хочет, потому что он своенравен и ленив. Весь в отца уродился. Что тут делать? Скольких бессонных ночей стоил ей этот мальчик!

Интересно знать, что он делает теперь: учится или сидит без дела? Пани Кирло вышла в сени, чтобы прислушаться у дверей гостиной, но вдруг там раздался какой-то стук, треск разбитой посуды, а немного погодя на дворе послышались чьи-то торопливые шаги. Пани Кирло, Рузя и Броня выбежали на крыльцо. Оказалось, что узник, истомленный долгим заключением, выскочил в окно, разбил горшок с фуксией и теперь искал спасения за воротами. Он не обращал нималейшего внимания на крики матери и сестер и быстро бежал с развевающимися волосами.

Если бы пани Кирло оставила безнаказанным такое своеволие, ее материнский авторитет пострадал бы очень сильно. Не первый раз уже Олышинка была свидетельницей таких происшествий. Работница, месившая хлеб, догнала беглеца, который, презрительно отбиваясь кулаками, все-таки должен был предстать перед судом матери.

Пани Кирло с отчаянием в глазах наклонилась к большому сундуку в углу сеней - складу всевозможной рухляди, и достала оттуда толстую веревку.

- Иди! - строго сказала она сыну, ввела его в гостиную и заперла за собой дверь.

Долго она то бранила, то уговаривала сына и вышла в сени с разгоревшимся лицом, с дрожащими руками. Видно было, что строгие меры, к которым она должна была прибегать, стоили ей не дешево.

- Я привязала его к дивану и приказала учить урок,- ответила пани Кирло на испуганный вопросительный взгляд Рузи, - крепко привязала... Ах, боже мой, как бы Стась не простудился,- на дворе такой холод... Сегодня утром он и то на горло жаловался. А ты не видала, в чем Марыся пошла в огород?

Марыся пошла в кацавейке, но Стась убежал в одной парусинной блузе и говорил Рузе, что горло у него стало еще больше болеть.

- Вот тебе на! - схватилась пани Кирло за голову. - Сама пошла бы его искать, да времени нет.

И действительно, ей некогда было, потому что в эту минуту в дверях кухни появился молодой парень, единственный хозяйственный помощник пани Кирло, величаемый громким титулом управляющего, и доложил, что приехали купцы смотреть шерсть. Это известие очень обрадовало пани Кирло. У ней было около двухсот овец, которые давали пудов десять шерсти. Это были единственные деньги, которые за летние месяцы попадали в карман пани Кирло, не считая ничтожной выручки за зелень и молочные продукты, которой еле-еле хватало на домашние расходы: Пани Кирло на минуту позабыла о хлебе, сыре, белье, привязанном к дивану Болеславе и больном Стасе и с большим ключом в руках отправилась через двор в сарай, у которого ее ожидали приезжие купцы.

Одноконная бричка, на которой они приехали, стояла у ворот; за воротами, на противоположной стороне двора расстилался огород. Несколько поденщиц, низко наклонившись к земле, выпалывали сорную траву, а на одной из грядок сидела молоденькая девушка в суконной кацавейке, на которую спадали густые пряди золотистых волос. Рядом с ней, на плетне, сидел молодой человек в охотничьем наряде и с жаром о чем-то рассказывал. У ног его лежала черная собака, над которой склонились пунцовые шапочки деревенских ребятишек.

Пани Кирло издали увидела эту группу и усмехнулась. Она узнала свою старшую дочь и Витольда Корчинского. Но ее ждали дела, - мешкать было некогда; она с трудом отперла большим ключом сарай и скрылась в глубине его вместе с купцами. Пробыв там добрых четверть часа, она снова вышла во двор.

Ветер усилился, еще ниже наклоняя верхушки тополей. По середине неба ползла темная громадная туча и поливала землю мелким холодным дождем. Пани Кирло обернулась к порогу: молодая пара в сопровождении черной собаки бежала спрятаться от дождя в маленьком амбарчике, где обыкновенно хранились огородные семена. Домовитая хозяйка снова улыбнулась, но тотчас же заговорила с сопровождавшими ее купцами.

Она торговалась; купцы давали ей восемнадцать рублей за пуд, она просила двадцать. Она самыми яркими красками описывала достоинство своего товара, ссылалась на пример Корчинского и других соседей, которые продали шерсть именно за эту цену, и, в конце концов, начала божиться, что дешевле не отдаст. Так она дошла до крыльца, но тут остановилась и с изумлением воскликнула:

- Что это такое?

По дороге между ольховым лесом и огородами быстро катилась, сверкая стеклами и серебром, маленькая щегольская карета, запряженная четверкой красивых лошадей. Завернув в открытые ворота усадьбы, она остановилась. Лошади были в английской упряжи, на козлах сидели бородатый кучер и молодой лакей в зеленой, обшитой золотым галуном ливрее. Пани Кирло сразу узнала карету и лошадей Ружица. Купцы любезно заявили, что подождут, пока не уедут гости, но она не слыхала, что ей говорили, и смутилась так, что ее увядшие щеки и покрытый мелкими морщинками лоб залил до корней волос свежий, как у юной девушки, румянец.

Великий боже! На крыльце три крынки с простоквашей, в сенях корзины с бельем, а она сама в старом тулупчике и кисейном платке на шее! Она торопливо вошла в сени и энергичным голосом приказала убрать все как можно скорее.

Босая девка в грубой рубашке и короткой юбке, с красными до локтя обнаженными руками торопливо убирала горшки и корзины, когда Ружиц остановился на пороге дома. За ним виднелась зеленая, обшитая золотым позументом фуражка и самоуверенное, немного насмешливое лицо его лакея.

Девка как была с чугуном в руках, так и остановилась на месте, словно вкопанная, не обращая ни малейшего внимания на отчаянные жесты хозяйки.

Но Ружиц, кажется, вовсе не замечал переполоха, произведенного его приездом, и неторопливо снимал пальто. Потом повернулся к смущенной хозяйке, которая молча протягивала ему руку. С первого взгляда можно было подумать, что этому изысканному пану будет неприятно пожать эту загорелую руку, носившую следы близкого знакомства с прачечной и кухней. Как раз перед тем она развязывала мешки с шерстью, и к ее руке пристало немного беловатой пыли, а, запирая сарай на ключ, она задела за какой-то гвоздь и сильно оцарапалась. Однако Ружиц, низко склонившись, приложился к этой руке не церемонным, а долгим дружеским поцелуем. На прелестных, еще розовых губках пани Кирло заиграла сердечная улыбка, оживив ее увядшее лицо. Она отворила дверь гостиной.

- Прошу сюда, кузен, - сказала она. - Как я рада видеть тебя, ты так давно не был у нас!

Она действительно была рада, но только что переступила порог, как яркий румянец вновь залил ее лицо. На диване перед раскрытой книжкой сидел сконфуженный, красный, как пион, Болеслав, привязанный за ногу веревкой. Скверный мальчишка, прыгая в окно, опрокинул чернильницу и залил в нескольких местах пол; кроме того, откуда-то появилась, словно из земли выросла, Броня, заплаканная, растрепанная Броня, и тотчас же прицепилась к юбке матери. Это бы еще ничего, но нужно непременно отвязать мальчишку хотя бы для того, чтобы он не помешал гостю сесть на диван.

Пани Кирло подбежала к дивану, присела на пол, и слегка дрожащими руками начала распутывать замысловатые узлы веревки. Ружиц и на это не обратил внимания. Он наклонился к Броне, осведомился о ее здоровье, потом приподнял ее, поцеловал в обе щеки и опять поставил на пол.

Даже и такая незначительная тяжесть оказалась ему не под силу. Ружиц провел рукой по судорожно подергивающемуся лбу и глубоко вздохнул. Он улыбался ребенку, но глаза его смотрели невесело.

Наконец, избавившись от уз, мальчик, весь красный и смущенный, неловко шаркнул перед гостем ногой, выбежал из комнаты и с шумом захлопнул за собой двери. Ружиц, держа загорелую руку девочки, обратился к пани Кирло:

- Моя любимица со временем будет замечательной красавицей; ты сама увидишь. Уж я это знаю!

- Ты всегда ласков к моей замарашке,- благодарно улыбнулась пани Кирло, хотя с лица ее все еще не сходила тень смущения.

В маленькой гостиной царствовал беспорядок, а это огорчало хозяйку. Кретоновая обивка мебели была запачкана песком и залита чернилами; на комоде, стоявшем между двумя окнами, слой пыли... это уж вина Рузи, - ведь на ней лежит обязанность смотреть за чистотой.

Она поспешно притворила дверь в спальню с двумя кроватями и туалетом красного дерева, украшенным резьбой и большим зеркалом. Постели были покрыты чистыми одеялами, а старинный ценный туалет мог бы привлечь внимание любого знатока; но пани Кирло твердо помнила, что в спальню, как бы она ни была убрана, не должен проникать посторонний взор. Что делать, если в этом маленьком домике было только четыре комнаты: гостиная, спальня, детская и маленькая столовая, да в столовой теперь спали мальчики и несколько кур сидели на яйцах! В такой тесноте трудно соблюсти все требования строгих приличий.

Когда она затворила дверь, Ружиц взял ее огрубелую руку и, удерживая ее в своих мягких, атласных руках, заговорил:

- Милая, я вижу, что своим приездом я наделал тебе массу хлопот, и, честное слово, это меня огорчает... В этом случае,- о, именно только в этом! - я буду чистосердечнее тебя и попрошу, чтобы ты считала меня за близкого родственника, перед которым не нужно ни скрываться, ни стыдиться чего бы то ни было. Хорошо, кузина, милая? Ну, скажи, что так и будет впредь, хорошо?.. - Не выпуская ее руки из своих, он говорил с шутливой, но такой дружеской нежностью, что пани Кирло была глубоко растрогана и, снова вспыхнув до корней волос, крепко сжала его руку.

- Благодарю тебя, - ты очень добр... Но, видишь ли, я никак не могу отвыкнуть от своих старинных привычек.

- Так пусть твои привычки и стесняют тебя по отношению к другим, а уж никак не ко мне, - живо перебил Ружиц. - Наконец ты должна знать, что я столько видел и испытал на белом свете, что меня трудно прельстить какой-нибудь роскошью или богатством. Если бы ты была такой, как наши светские дамы, поверь, я меньше бы любил и уважал тебя.

Совсем успокоенная, с игривым огоньком в глазах, который показывал, что когда-то давно, и она была непрочь пококетничать, пани Кирло ответила:

- Ты любишь разнообразие... ничем другим я не могу объяснить твоей любезности.

Он сел рядом с ней на диван.

- Я, дорогая кузина, не что иное, как великая бесполезность, страдаю от огромного количества поглощенных мной трюфелей и заглядываюсь на черный хлеб.

- О! - воскликнула пани Кирло, - ты очень метко определил самого себя. Нужно действительно быть великой бесполезностью, чтоб так устроить свои дела.

- Вот именно, - подтвердил Ружиц, - вот так и обращайся со мной всегда. Во всем свете только одна ты говоришь мне в глаза горькую правду. Сначала ты удивила меня, но потом привела в восторг. Мне хотелось бы, чтоб ты меня бранила еще больше. Помнишь, в древности люди бичевали себя плетью и думали, что с каждым ударом с их плеч спадает один грех.

- Для того чтоб сбросить с твоих плеч все грехи, нужна рука более сильная, чем моя, - засмеялась было пани Кирло, но тотчас же сделалась серьезна, взяла Ружица за руку и, участливо глядя ему в лицо, спросила: - Ну, что, как ты поживаешь? Не хворал ли за последнее время? Осмотрел ли свое имение? А твоя ужасная привычка... Может быть, ты стараешься, победить ее?

Ружиц небрежно улыбнулся:

- Ты, милая моя исповедница, сразу задала мне столько вопросов, что я и не знаю, на какой отвечать сначала. На здоровье свое я пожаловаться не могу; мне даже лучше, пожалуй; единственная моя болезнь - это страшная апатия, а теперь я нашел кое-что, заинтересовавшее меня... Имения своего я не только не осматривал, но даже самая мысль об осмотре приводит меня в отчаяние. Ты хорошо знаешь, почему: непреодолимая лень, полное незнакомство с вещами подобного рода, а может быть, в особенности, вечный и неотступный вопрос: зачем?

- Всему виной, - живо перебила пани Кирло, - твоя ужасная, пагубная привычка, вывезенная тобой из того подлого мира, где ты жил.

Ружиц громко засмеялся. Пани Кирло нахмурила брови и энергически, сжатым кулаком постукивая по ладони другой руки, воскликнула:

- Смейся, если хочешь, но я все-таки скажу, что это ужасно, непростительно! Наши мужики лучше,- те хоть просто водкой напиваются.

- Милая кузина, эта ужасно для тебя и вообще для всех людей, живущих в глуши. Но в большом свете это распространено, стало чем-то вроде эпидемической болезни...

- А ты не мог избегнуть этой эпидемии? Откуда она привязалась к тебе? Ты мне еще никогда не говорил об этом.

- Очень просто. Я дрался на дуэли, был ранен и страшно страдал от раны. Сначала я принимал морфий для утоления боли, а потом просто привык к нему. Это единственное средство, при помощи которого я могу избавиться от невыносимой скуки, от упадка сил, а может быть, еще от... чего-то близкого к отчаянию.

Он закрыл стеклами пенсне глаза, которые вдруг лихорадочно заблестели. Она слушала его с изумлением и, понизив голос, спросила:

- Дрался на дуэли! Господи ты, боже мой! С кем же? Из-за чего?

Ружиц с нервным смехом откинулся на спинку дивана.

- С кем? Не все ли равно! А знаешь из-за чего? Из-за сущего вздора!

Пани Кирло сжала руками голову.

- Пусть чорт возьмет этот ваш большой свет, где совершаются такие безобразия и свободно продаются яды. Лучше я буду глупой провинциалкой, гусыней, овцой, только бы не знать этого большого света.

- Ты права, - коротко ответил Ружиц.

- Так как ты открылся передо мной во всем, то с моей стороны было бы подло потакать тебе...

Она смутилась и замолчала, почувствовав, что в ее речи проскальзывают не особенно удобные выражения, которые и сама она считала неподобающими. Эти выражения и грубоватый тон появились у нее вследствие долгого и постоянного общения с поденщицами и батраками, а так как нрав у нее был живой, она не могла избежать их, даже когда очень этого хотела.

- Что же ты замолчала? Или заметила что-нибудь неизящное в своей речи, как раньше в своем доме? - мягко спросил Ружиц.

Пани Кирло покраснела.

- Странное дело! Все-таки ты так добр и умен... Порой кажется, что в тебе сидят два человека.

Пан Теофиль поцеловал ее руку.

- Ты говоришь как философ. Видишь ли, эта двойственность может служить ключом к разрешению многих загадок.

- Знаешь ли,- сказала она после непродолжительного молчания, - мне кажется, ты был бы гораздо более счастливым, если б родился не таким богатым.

- Или если б родился глупым.

- Это как же? - спросила пани Кирло.

- Отгадай, - пошутил он и с любопытством поглядел на нее.

С минуту она раздумывала.

- Ну, это немудрено разгадать! Если бы ты был глупцом, то ни о чем бы не стал заботиться и превесело прокутил бы всю жизнь; а ты, хоть и поздно, опомнился и понял, что ты потерял и расстроил.

Он засмеялся.

- Ты не поверишь, кузина, как я люблю разговаривать с тобой. Ты так ясно высказываешь самые запутанные вещи.

Они оба задумались. Пани Кирло тревожно соображала, посажены ли хлебы в печь, и не уехали ли купцы. Она встала с дивана, и вместе с ней поднялась Броня.

- Я сейчас прикажу подать чаю.

Ружиц поспешно стал уверять, что почти никогда не пьет чаю. Пани Кирло проницательно посмотрела на него.

- Неправда. Чай ты любишь и пьешь его много... это я знаю. Но ты уж попробовал наш чай... конечно, он хуже твоего.

Ружицу очень нравилась ее правдивость.

- Моя вина! - рассмеялся он, - ты уличила меня во лжи. Действительно, всего невкусного я боюсь как огня.

- Тогда нужно было это сказать сразу: к чему лгать понапрасну? И без того ты уже, вероятно, налгал в жизни не меньше любого фарисея. Я принесу тебе варенья... вот о варенье моем ты не можешь сказать, чтоб оно было невкусно. Я училась когда-то у Марты Корчинской. Правда, я его немного варю, но уж лучшего ты, пожалуй, не едал и в своей Вене!

И пани Кирло поспешно вышла из комнаты. Она сгорала от нетерпения заглянуть на другую половину дома. Во время ее отсутствия, вероятно, произошли какие-нибудь упущения, потому что в гостиную донесся ее сердитый голос. Потом она перекинулась двумя-тремя фразами с купцами и, наконец, показалась на пороге гостиной с подносом, уставленным несколькими блюдечками с вареньем. За ней Рузя несла малину и сахарный песок в старинном кубке художественной работы. Такие ценные изящные предметы, как комод красного дерева, два портрета на стене, резной туалет и серебряный кубок, как-то особенно резко выделялись на убогом фоне всей остальной обстановки и вместе с тем говорили, что хозяйка этого дома происходила из старого и когда-то богатого рода.

Поставив на стол малину и сахар, Рузя важно выпрямилась и, тряхнув короткими волосами, вышла из комнаты. Мать по дороге что-то шепнула ей о белье, о купцах и о Стасе.

Ружиц с жадностью ел варенье и повторял ежеминутно:

- Превосходно, удивительно! Я очень люблю сладкое и не могу прожить без него двух часов. Так тебя варить варенье научила панна Марта Корчинская, эта старая оригинальная дева? Очень почтенная особа, если она обладает такими знаниями... Да, a propos, ты давно видела панну Юстину?

- Мне кажется, никто не мог видеть ее так недавно, как ты. Ведь ты сюда приехал из Корчина?

- Ты почем знаешь?

- Слышала, как твой лакей рассказывал, и, признаюсь, очень недовольна твоими частыми посещениями Корчина.

- Прежде всего, не частыми, потому что я был там всего несколько раз, а потом - чем же ты недовольна?

- Ты сам хорошо знаешь об этом.

- Брани меня сколько угодно, я сам позволяю тебе это и даже прошу. Но чем же я виноват, что панна Юстина мне очень нравится?

- Вот именно! - воскликнула пани Кирло. - Для тебя и подобных тебе на свете важно только одно: нравится или не нравится, а все остальное - пустяки.

- Ты до некоторой степени права.

- Но ты скажи мне, - все более кипятилась она, - чем она, на свое несчастье, так понравилась тебе? Она недурна, это правда, но ты на своем веку видел и не таких; не кокетка...

- Вот именно, - подтвердил Ружиц.

- Воспитывали ее прилично, но все-таки воспитание это нельзя назвать светским...

- Вот именно.

- После истории с Зыгмунтом Корчинским она сделалась очень серьезна, не наряжается, не кружит головы мужчинам, не щебечет...

- Вот именно,- в третий раз согласился пан Теофиль.

- Ну и что же? Ведь вы в своем "свете" привыкли совсем к другим женщинам.

Ружиц поставил блюдечко на стол и, откинувшись на спинку дивана, полунасмешливо, полусерьезно заговорил:

- Прежде всего, ты должна знать, что люди с такой чистой душой, как у тебя, вовсе не понимают подобных вещей. Только мы, - слышишь? - мы, тунеядцы, знаем хорошо, почему чувствуем влечение к той или другой женщине... понимаешь? - влечение или инстинкт, который дает нам знать, что только с этой именно женщиной мы можем испить, в полном значении этого слова, кубок наслаждения... Вот ты и краснеешь, словно институтка... Ах! что это за чудная вещь - румянец на лице матери пятерых детей!

Она действительно краснела по-своему, девичьим, густым, ярким румянцем, но постаралась преодолеть свое смущение.

- Это ничему не мешает. Говори все. Я хочу знать, что ты думаешь о Юстине.

- Поэтому, - продолжал Ружиц, - на первом месте здесь стоит влечение или, что для тебя будет более понятно, симпатия. К панне Юстине я сразу почувствовал симпатию. .. признаюсь, даже очень сильную. Ты права, я много знавал женщин неизмеримо красивее ее, даже повергал к их ногам свое здоровье и состояние... Но в этом контрасте черных волос с серыми глазами, в ее фигуре, движениях и так далее и так далее... есть что-то такое... словом, то, чего ты не поймешь... у панны Юстины есть темперамент, уверяю тебя...

- Что же далее?

- А далее то, что я уже сказал тебе раньше. Кокеток, Щебетуний, настоящих и фальшивых аристократок у меня было много... для меня достаточно... toujours des perdrix никогда не было моим девизом. Меня потянуло в другую сторону; я теперь понял, что значит здоровое тело и здоровая душа. Доказательством этого может служить мое уважение и привязанность к тебе.

Он поправил пенсне, проглотил еще несколько ложек варенья и вдруг, как бы спохватившись, быстро заговорил:

- Сегодня, например, за обедом я сидел с ней рядом. Пока я делал, хотя самые отдаленные намеки на мое чувство к ней, она хмурилась, почти не отвечала, не смотрела на меня. Я переменил тактику и заговорил о посторонних предметах... Она тотчас же оживилась и стала даже разговорчивою, описывала окрестности Корчина, передала какую-то поэтическую легенду, связанную с каким-то оврагом близ Немана, и передала так, что я... почти заинтересовался... Она очень умна, очень, а когда говорит о том, что ее интересует, то в глазах ее мелькают такие огоньки, а губы складываются так, что... Только... штурмом ее взять нельзя... Добродетель требует дипломатии... это ее единственный недостаток и вместе с тем величайшая приманка.

Пани Кирло так задумалась, что, казалось, не слыхала последних слов своего собеседника, но вдруг подняла голову и сказала таким тоном, как будто бы ее осенила великая мысль:

- Если тебе так нравится Юстина, то женись на ней.

Ружиц сдернул свое пенсне, заглянул в лицо кузине изумленными глазами и громко расхохотался.

- Чудесная мысль, великолепная! Вот была бы неожиданность для всего света и для меня самого! А пан Ожельский? На камин мне, что ли, поставить прикажешь эту китайскую фигуру? А французское произношение панны Юстины, entre nous, особой чистотой не отличающееся? Воображаю, что было бы, если б она встретилась с моей теткой! Бедная княгиня так и умерла бы на месте.

Он все продолжал смеяться.

- Твоя выдумка ясно говорит о доброте твоего сердца и вместе с тем о полном незнакомстве с требованиями света... В такую амфибию, как Юстина, влюбиться можно, но жениться на ней нельзя - impossible.

- Амфибия! - обиделась пани Кирло.- Ты женщину сравниваешь с лягушкой!

- Очень естественно. Посуди сама: она и образованна и необразованна, и молчалива и разговорчива в одно и то же время... Словом, бог знает что.

- Зачем же ты ездишь в Корчин? - спросила пани Кирло с блестящими от гнева глазами.

- Потому что эта неожиданная для самого меня симпатия немного оживляет меня, возбуждает. Честное слово, она явилась как раз в пору, когда я почти окончательно уже разочаровался во всех прелестях жизни.

- Но чем же все это кончится?

- Милая кузина, я не такой философ, чтобы думать о конце всякой вещи. .. Advienne que pourra... Не надо пренебрегать даже самым коротким мигом наслаждения.

- Юстина не позволит увлечь себя! Она прошла уже сквозь горькое испытание... я хорошо знаю ее характер и душу.

Ружиц слушал с напряженным вниманием.

- Ты хорошо ее знаешь? Ты уверена в том, что говоришь?

- Уверена вполне.

Он задумался и провел рукой по лбу. Глаза его как-то сразу потускнели; пани Кирло показалось, что он вздохнул.

- А ты ведь действительно заинтересован Юстиной!- воскликнула она.

- Насколько могу быть заинтересован чем-нибудь или кем-нибудь. Признаюсь, я сам себе удивляюсь. Кто может предвидеть движение своего сердца или, пожалуй, нервов...

- Так женись на ней!- не обращая ни малейшего внимания на все его доводы, продолжала она свое.

Тут дверь из сеней отворилась, послышался голос Рузи:

- Мама, Стась возвратился... Он ужасно хрипит.

Пани Кирло вскочила и выбежала из комнаты.

Ружиц, оставшись один, опустил голову на руки и невольно слушал доносившиеся из глубины дома тревожные расспросы матери и хриплый, срывающийся до писка голос мальчика, похожий на самые визгливые звуки испорченной флейты. Через узкие сенцы из другой половины дома долетали стук топора, плеск воды, потрескивание огня и голоса кухонных девок.

Погода становилась лучше. Ветер утихал, тучи быстро разбегались во все стороны; через густые высокие кусты бузины пробрался луч заходящего солнца и позолотил стоявшие на окнах скромные фуксии и розы.

Вслушивался ли этот высокий худощавый человек, в изысканном платье, с подвитыми волосами и с пенсне в золотой оправе, в отголоски этого маленького домика, не говорили ли ему эти отголоски о жизни, которая вечно текла здесь тем же самым скромным, невозмутимым ручейком? Не наталкивали ли они его на сравнения, замечания, мысли, так же незнакомые ему до сих пор, как не были ему знакомы целые тысячи подобных скромных, незаметных существований?

Он оказался очень задумчивым в ту минуту, когда озабоченная пани Кирло вернулась в гостиную, в тревоге позабыв даже прикрыть дверь в свою спальню. Не помнила она уже и 6 том, что было предметом только что прерванной беседы.

- Сын у меня заболел, - глухо сказала она, - горло у него слабое, а в прошлом году он схватил такое воспаление, что мне пришлось позвать доктора. Боюсь, чтоб и в нынешнем не вышло чего-нибудь. Я уже приказала напоить его липовым цветом.

Теперь лицо ее казалось гораздо старше, чем прежде. Ружиц протянул ей руку.

- Бедная ты моя! Сколько у тебя с детьми горя, заботы, труда, при твоих ничтожных средствах!

Растроганная до глубины души, она уселась возле него и заговорила обо всем, что ее занимало и тревожило: как двенадцать лет тому назад, четыре года спустя после выхода замуж, заметив, что в Ольшинке все идет без всякого лада и призора, что им грозит близкое разорение, она сама принялась за хозяйство. Для женщины это было делом не совсем обыкновенным, но не боги горшки обжигают. Училась она у соседей, у соседок, преимущественно же у Корчинского и Марты; с каждым годом ее опытность и энергия возрастали; дело пошло и идет, даже недурно идет, только вот с воспитанием детей беда.

- Ведь пятеро их... подумай, на таком-то клочке земли. .. дохода всего-навсего около тысячи рублей... А ведь всех нужно накормить, одеть, научить кое-чему.

О воспитании дочерей она даже и не мечтала. Чему могла, учила сама, - пусть только хорошими хозяйками будут! Сыновья - другое дело, их нужно было отдать в школу. Но школа не дешево стоит. Бедная мать иногда хваталась за голову, придумывая, как бы извернуться. До сих пор средства находились, но она не уверена, пойдет ли так дело и дальше. Малейший неуспех, малейшее несчастие в хозяйстве - и ее радужные надежды рассыплются впрах. Теперь она делает, что может, и если б только Болеслав получше учился, а Стась не так часто хворал... Вот горе, какое! Один здоров, да не прилежен к науке; другой хорошо учится, но слабого здоровья.

- Сколько тебе лет? - спросил Ружиц, которой все это время не сводил с нее глаз.

- Тридцать четыре года, - с легким удивлением ответила пани Кирло.

- А знаешь, ведь женщины твоих лет и твоего происхождения живут еще для себя, блистают в свете, пользуются всеми радостями и наслаждениями...

Она небрежно махнула рукой.

- На что мне все это? У меня другое дело, другие цели.

И она еще долго говорила бы о своих горестях и надеждах, если бы Ружиц не перебил ее.

Медленно, с остановками, - им начало овладевать утомление, - он стал рассказывать о своей полнейшей неспособности лично управлять Воловщиной, о том, что ему невозможно поселиться здесь навсегда, о том, что он ищет нового управляющего и желает, чтобы этим управляющим был не кто иной, как ее муж, Болеслав Кирло. Это было бы выгодно для обеих сторон. Воловщина под надзором его близкого родственника начала бы процветать и давать большой доход. Пан Болеслав получал бы вознаграждение, которое сильно подняло бы благосостояние семьи: две тысячи рублей в год, проценты с чистого дохода и разные другие выгоды, которые ему теперь лень перечислять.

- Если ты согласна, милая кузина, то переговори с мужем. Пусть приготовит контракт, договор или что-нибудь вроде этого и привезет мне подписать. Через два месяца он может взять бразды правления из рук теперешнего моего управляющего, который становится решительно невыносим.

Ожешко Элиза - Над Неманом (Nad Niemnem). 3 часть., читать текст

См. также Ожешко Элиза (Eliza Orzeszkowa) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Над Неманом (Nad Niemnem). 4 часть.
Пани Кирло слушала внимательно, потом задумалась и замолчала надолго. ...

Над Неманом (Nad Niemnem). 5 часть.
Деревья зеленые Листья роняют... А сердце в смятеньи О милой вздыхает....