Ожешко Элиза
«Над Неманом (Nad Niemnem). 1 часть.»

"Над Неманом (Nad Niemnem). 1 часть."

Перевод В. М. Лаврова

Часть первая

I

Летний праздничный день. Все вокруг цветет, блестит яркими красками, распевает. Тепло и радость льются с голубого неба; радостью и упоением дышат поля, покрытые недозревшим хлебом; радость и золотая свобода слышатся в песнях птиц и стрекотаньи насекомых над равниной, над холмами, покрытыми группами лиственных и хвойных деревьев.

С одной стороны горизонта поднимаются небольшие пригорки с зелеными лесами и рощицами, с другой высокий берег Немана, - резко отделяющийся от синего неба опушкой зеленого бора поверх своей желтой песчаной стены, - огромным полукругом охватывает широкую гладкую равнину, кое-где поросшую сучковатыми дикими грушами, старыми ивами и одинокими столпообразными тополями. В ясный солнечный день эта песчаная стена казалась золотым обручем, перерезанным, словно красною лентой, полосою пурпурного мергеля.

На этом ярком фоне можно было различить неясные очертания большого панского двора и невдалеке от него растянувшийся в одну с ним линию ряд деревенских изб. Все эти постройки виднелись из-за деревьев больших и маленьких садов, образуя полукруг, параллельный руслу реки. Кое-где из труб поднимались столбы легкого дыма, кое-где окна сверкали на солнце, как горящие искры, кое-где новые кровли резко выделялись желтизною своей соломы на синеве неба и зелени деревьев.

Равнину пересекали белые дорожки, чуть-чуть зеленевшие от редкой травки; к ним, как ручьи к рекам, стекались межи, то синеющие васильками, то желтые или розовые от донника, богородской травы и горицвета. По обеим сторонам дороги широкою лентою белела ромашка, желтыми звездочками горели дикие подсолнечники и куриная слепота, лиловые скабиозы изливали из своих столиственных венчиков медовый запах, качались целые леса изящной метлицы, косматые цветы подорожника стояли на высоких стеблях, своим удалым видом вполне оправдывая присвоенное им название казаков.

За этими дикими травами виднелось тихое море культурных растений. Еще зеленые колосья ржи и пшеницы были усыпаны цветом, предвещавшим богатый урожай; густо усеянные красными цветами стебли клевера низко стлались по земле; молодой лен казался нежным зеленоватым пухом; ярко-желтая сурепка веселыми ручьями пересекала еще невысокие посевы овса и ячменя.

И люди сегодня были тоже веселы; немало их виднелось на дорогах и межах. По дороге целыми толпами, а по межам гуськом шли женщины, и головы их, повязанные красными и желтыми платками, издали походили на громадные пионы и подсолнечники. По полям разносились сотни голосов. Пискливые голоса женщин, крик грудных детей, бойкий напев веселой песни - все спивалось в одно и будило эхо в рощицах, покрывавших пригорки, и в большом лесу, который темною полосой отделял золотистую стену берега Немана от голубого неба с его серебристыми облачками. То был один из самых лучших моментов в жизни деревенского люда - возвращение из костела в светлый, погожий праздничный божий день.

Когда толпа прохожих начинала уже заметно редеть, вдали, на равнине, показались две женщины. Они шли с той же стороны, откуда и все, но, вероятно, свернули с прямой дороги в одну из придорожных рощиц. Одна из этих женщин держала в руках целый сноп лесных цветов и трав, другая размахивала, точно знаменем, большим белым платком.

Женщина с платком была очень высокого роста, худая, костлявая, с большими сильными руками, несколько сгорбленная от лет и усталости; под ее старомодною мантильей с длинными концами резко вырисовывались ее лопатки. Кроме мантильи и полотняного воротничка, на ней была надета черная юбка, но настолько короткая, что из-под нее виднелись чуть не до щиколоток две больших ноги в толстых чулках и цветных туфлях. Этот костюм дополнялся старою соломенною шляпой, осенявшей своими широкими полями лицо, которое на первый взгляд могло показаться старым, некрасивым, даже отталкивающим, но все-таки заслуживало внимания. То было лицо небольшое, худощавое, почти бронзового цвета, с морщинистым лбом, с впалыми щеками, с выражением горечи и злости в линиях тонко заостренного носа и сжатых губ, с горящими и проницательными глазами.

Глаза были единственным богатством этого старого злого лица. Может быть, они и прежде составляли его единственное украшение, а теперь из-под черных широких бровей освещали все лицо своим блеском; взгляд их был остр, проницателен и горел как будто бы внутренним огнем, совершенно несоответствовавшим этому почернелому лицу, помятому рукой времени или судьбы. Старуха шла широким, размашистым, очевидно привычным к торопливости шагом.

Женщину с цветами трудно было бы назвать с первого взгляда панной из хорошего дома или девушкой из народа. Она смахивала и на ту и на другую. Высокая, хотя гораздо ниже своей спутницы, она была одета в черное суконное платье, весьма скромного покроя, но сшитое, несомненно, рукою хорошей портнихи. Гибкий стан девушки и нежный цвет ее лица тоже говорили о тщательном, несколько тепличном воспитании, зато все движения и манеры вполне противоречили этому: в них виднелась порывистость, даже, может быть, преднамеренная небрежность. На ней не было ни шляпки, ни перчаток.

Она смело выставляла свою голову, покрытую роскошными черными волосами, и смуглое лицо с пурпурными губами и большими серыми глазами навстречу жгучим солнечным лучам; в загорелой руке, видимо незнакомой с перчатками, она держала дешевый холщевый зонтик. Все это составляло странный контраст с ее высоко поднятою головою и смело очерченными дугами бровей, придававшими ее лицу выражение гордости и силы. Вообще эта девушка, на вид лет двадцати двух, казалась олицетворением сильной и здоровой красоты, немного надменной и печальной. В ее молодом и свежем, но неспокойном и задумчивом лице не было той ясности, которую придает человеку счастье и общение с вечно юною природой.

Стараясь не отстать от своей спутницы, она с интересом и даже любовно посматривала на собранные цветы. Тут были и колокольчики, и лесная гвоздика, и пахучая дрема, и покрытые нежными шишечками ветки сосны. Все это изливало волны острых запахов, которые девушка от времени до Бремени вбирала в себя всею силой своей широкой здоровой груди. Наслаждение, испытываемое при этом, и жгучие лучи солнца вызывали время от времени румянец на ее смуглые щеки. Ее строгие губы мало-помалу начинали складываться в беззаботную улыбку. Смешили ее и слова спутницы, которая грубым, часто прерывавшимся от усталости голосом продолжала рассказывать, очевидно, ещё раньше начатую историю.

- Так вот в этом самом месте, между двумя пригорками, глупые мужики приняли меня за холеру... Может быть, ты не веришь? Честное слово, правда! Тогда тебя еще не было в Корчине, ты была еще маленькой... это в то время, когда твой папенька еще увлекался француженкой...

Она сразу оборвала, остановилась, кашлянула так, что по полю пронеслось эхо, высморкалась и гневно прошептала про себя:

- Вечно скажу какую-нибудь глупость!

Молодая девушка, лицо которой на минуту как будто окаменело, снова, улыбнулась.

- Что вы, тетя, точно я не знаю этого, не освоилась со всем! Ведь не со злым же вы намерением... Полно!.. Ну, как же это было с холерой?

Они вновь пошли быстрее. Старуха продолжала:

- А вот как было... Иду я из костела, как и теперь; спешу, потому что Эмилия была больна, а к обеду ждали гостей... Я бегу что есть духу, напрямик через поля (они тогда были под паром), - что ни шаг, то через целую полосу перескочу... А было на мне тогда зеленое платье... в то время я еще цветные платья носила... Шляпу вот такую же, соломенную, я сняла и обмахивалась ею... Уф! не могу...

Она запыхалась, остановилась снова и начала кашлять. Кашель у нее был хриплый, громкий, как из бочки, но она обращала на него мало внимания и продолжала вновь:

- Тогда свирепствовала холера; в наших краях ее не было, но люди боялись, чтоб она и к нам не пришла... Увидели мужики, как я несусь по полю, и стали кричать. .. Одни бросились бежать в разные стороны, словно за ними черти гнались, другие попадали на колени и начали среди дороги класть поклоны да читать вслух молитвы. .. "Холера! - кричат. - Вот она бежит на нашу гибель!" - "Да нет!" - говорят другие. - "Как нет? Холера, - она самая! Вон, какая высокая, головой до неба достает, в зеленой одежде и золотой лопатой машет!.." А лопата, - ты понимаешь, - это моя соломенная шляпа. .. Правда, во время обедни я сняла ее и положила под себя, так как девать ее было некуда, да так всю службу на ней и просидела... Уф! не могу.

Она снова закашлялась и несколько шагов прошла молча.

- Что же было потом? - спросила ее спутница.

- Что было-то? Напрасно управляющий, - он как раз в то время возвращался из костела, - и Богатыровичи (они меня давно знали, даже близко знали) толковали мужикам, что это не холера, а панна Марта Корчинская из Корчина, двоюродная сестра пана Бенедикта Корчинского... Не поверили, до сего дня не верят... "Ну, да, - говорят, - где ж на свете бывала такая женщина, чтобы головой до неба доставала, над землей летела, золотой лопатой перед собой махала, моровое поветрие нагоняла?" Вечная людская глупость! Скажу я тебе, Юстина, что людская глупость - это великая, вечная твердыня. Она больше даже людской злобы. Я-то уж это знаю; было, время, что и я сама так наткнулась на свою собственную глупость, что... Уф! не могу.

Опять раздался громкий кашель старой женщины. Юстина, уткнув лицо в свой букет, заметила:

- Но ведь вам эти глупые речи ничем не повредили...

Черные глаза Марты Корчинской взглянули почти со злобою.

- Ты думаешь? - с неудовольствием спросила она. - Вечно одно и то же: никто не поверит в то, чего сам не испытал. Не повредили! Ты думаешь, приятно быть принятой за холеру? В то время я не была так стара... двенадцать лет тому назад. Мне было тогда тридцать семь...

- Значит, теперь сорок девять? - с некоторым удивлением заметила Юстина.

- А ты, может быть, думала - шестьдесят? - горько засмеялась Марта, - Правда, по виду мне всякий даст столько, да и тогда я была немногим красивее, чем теперь. Может быть, ты не знаешь, отчего, а? Или знаешь?

- Знаю, - серьезно ответила девушка.

- Ну, если знаешь, то хорошо. Может быть, сделаешь что-нибудь такое, чтоб самой вскоре не походить на холеру...

Юстина пожала плечами.

- Что же мне делать?

Обе задумались и невольно замедлили шаг.

- Ну, мы тащимся словно черепахи, - первая опомнилась Марта. - Скорей! Эмилия, вероятно, уже недовольна, что мы замешкались, и начинает страдать мигренью или головокружением...

- А Тереса, - подхватила панна, - бежит за каплями из бобровой струи или за бромистыми порошками.

Она засмеялась, но тотчас же вновь сделалась, серьезна.

- Бедная тетка! Она действительно несчастна... с вечными своими болезнями.

Марта кивнула головой и махнула рукою.

- Это верно - бедная женщина! Но, видишь ли, если бы так за блохами ухаживать, как она за своею хворью ухаживает, то они повырастали бы с быков величиною, честное слово!

В эту минуту послышался стук колес. Дорога в этом месте суживалась, и Марта со своею спутницей отступили в сторону. Сквозь тонкую густую пыль можно было различить щегольской фаэтон с двумя седоками, запряженный четверкой породистых лошадей. При виде дам, мужчины приподняли свои шляпы, а один из них крикнул.

- Святые девы Марта и Юстина, молите бога за нас!

Марта, с искрящимися глазами, махнула платком в сторону фаэтона и воскликнула:

- Я уж молилась, молилась богу, чтоб он возвратил вам разум!

Из фаэтона послышался смех. На лице Юстины появилась гримаса отвращения, чуть ли не боли.

- Господи! - прошептала она, - а я надеялась, что этот человек хоть сегодня к нам не приедет, что его пан Ружиц пригласит к себе обедать...

- Он не глуп! - ответила Марта. - Конечно, пан Ружиц пригласил его в свой экипаж, а он отправил свою лошаденку домой, - сам предпочел прокатиться в чужом фаэтоне и пообедать у нас: два зайца одним зарядом...

Юстина, очевидно, была неспокойна. Охапка цветов в ее руках перестала занимать ее.

- Интересно знать, - сказала она, - какою комедией нас будут развлекать сегодня?

Марта внимательно посмотрела на нее и тихо проговорила:

- О папаше своем беспокоишься, а? Этот бездельник вечно устраивает какие-нибудь штуки с тем шутом...

Она опомнилась и зажала себе рот своею большою рукой.

По лицу, губам и даже рукам Юстины пробежала дрожь как бы от чувства страшного отвращения. Но она собралась с силами и ответила:

- Говорите, пожалуйста, мне все прямо. Я уже давно поняла положение отца и свое... давно, давно; но только освоиться с ним не могу и никогда, никогда не примирюсь...

Марта засмеялась.

- Ужасно мне нравится это кудахтанье! Желала бы я знать, что ты сделаешь? Или примириться приходится, или в воду лезть... Каждый человек сначала отчаивается, а потом мирится с судьбой, какую ему посылает бог или дьявол. .. А в то, что все судьбы людей это дело бога, я ни капельки не верю. .. Я уже исповедовалась в этом и однажды не получила от ксендза отпущения грехов, но все-таки и до сих пор не верю... Говорю я тебе, что всякий человек сначала сопротивляется, а потом, как овца, спокойно идет своею дорогой... Уф! не могу.

Она сильно закашлялась, до слез, и посмотрела на свою спутницу.

- А ты, Юстина, какая-то странная. Отчего тебе не быть такою же, как другие панны? Пользуйся расположением дядюшки и тетушки, наряжайся, когда тебя хотят наряжать, веселись, когда подойдет случай, делай глазки холостым, - может быть, кого-нибудь и сцапаешь и замуж выйдешь, а? Ей-богу! Отчего ты так не делаешь?

Юстина не отвечала. Она шла прямо, ровным шагом, как и прежде, только в ее задумчивых глазах блеснули слезы.

- Ха-ха-ха! - засмеялась Марта. - Странная ты и гордая, как княжна. ,. От дяди ничего брать не хочешь, на свои процентишки одеваешь себя и отца, шляпки и перчаток не носишь.

- О, не думайте так! - порывисто воскликнула Юстина. - Я ни лгать, ни притворяться не хочу. .. Правда, я всегда ломаю голову, чтобы мне и отцу хватило хотя бы одеться на наши гроши. .. Но шляпки и перчаток я не ношу совсем на из-за того, совсем не из-за того...

- А из-за чего же? Ну, из-за чего? - сверкая глазами, допытывалась старая дева.

- Из-за того, - с внезапным и сильным румянцем отвечала Юстина, - что давно уже опротивели мне их наряды и забавы, их поэзия и их любовь... Я живу так же, как и они, да и как мне устроить себе другую жизнь? Но в чем я могу поступать самостоятельно, то делаю, как хочу, и никому до этого нет дела.

Марта опять проницательно посмотрела на нее.

- А все это, - сказала она,- началось с твоей истории с Зыгмунтом Корчинским... Правда? Ха-ха-ха! Ты, вероятно, думала тогда, что тебя с распростертыми объятиями встретят и введут в семью свою... ведь ты им сродни приходишься... А они-то? Куда тебе! И подумать не дали этому пачкуну. .. Ха-ха-ха! Знаю я это все, знаю! Вечная глупость людская...

Юстина, потупившись, молчала.

- Ну, а думаешь, ты, порою о том пачкуне? Сердце... болит порою?

- Нет.

Из этого короткого ответа можно было заметить, что панна Юстина не хочет касаться вопроса, затронутого ее спутницей. Последний след прежнего оживления исчез с ее лица, чувство ее перестало пить из кубка щедрой природы сладкий напиток забвения. Какая-то горькая забота обволокла ее светлые серые глаза, какое-то воспоминание заставило опуститься книзу углы ее губ и придало им выражение скуки и утомления.

В это время на дороге вновь загремели колеса, только иначе, чем прежде. То было не глухое, мягкое погромыхивание фаэтона, а стук и скрип колес простой телеги. Теперь облако пыли поднялось гораздо меньшее, опало скорей, и наши спутницы, обернувшись назад, увидели длинную телегу, огороженную с двух сторон решетками и набитую соломою, которую прикрывал яркопестрый домашнего тканья ковер. Телега была запряжена парою маленьких откормленных лошадок, рыжей и гнедой, в сбруе из простых толстых веревок. Если бы колеса этого сельского экипажа катились без малейшего шума, то и тогда его приближение обратило бы на себя внимание благодаря голосам людей, находившихся в нем. На соломе, покрытой полосатым ковром, сидело несколько женщин; только одна, с большим белым чепцом на голова, была в летах; остальные, словно садовая клумба, горели румянцем щек и пестрели яркими цветами своей одежды. Им было тесно; они сидели в разных положениях, то боком, то лицом, то спиною друг к другу, стиснутые точно цветы в букете. В тесноте, у иных цветные платки свалились с головы, у других косы растрепались, но у всех в волосах виднелись полевые цветы - красные, лиловые, желтые. Телегу потряхивало, и они хватались за решетку или друг за друга, не переставая смеяться и болтать. В этом шумном цветнике было так тесно, что вознице негде было сидеть; он примостился к самому краю, что, впрочем, не мешало ему, как нужно, управлять лошадьми. То был человек лет тридцати, высокий и такой складный, как будто мать-природа с особенною любовью и заботой вынянчила его. Тяжелый труд, ценою которого добываются ее дары, палящий летний зной и зимняя стужа придали ему такую гармонию и силу, что даже тряская телега не могла ни на минуту нарушить изящества его фигуры. На его загорелом лице резко выделялись густые русые усы, а золотистые волосы падали из-под шапки на ворот серой короткой сермяги, обшитой зеленой тесьмой. Он небрежно держал в своих сильных руках вожжи и весело переговаривался с шумевшими на телеге женщинами.

Марта и Юстина остановились на краю дороги, под тенью ивы, осыпавшей их дождем своих цветов, похожих на зеленых червячков. Марта кивнула головой в сторону едущей телеги и несвойственным ей мягким голосом крикнула:

- Добрый вечер, пан Богатырович, добрый вечер!

Возница быстро снял шляпу.

- Добрый вечер! - ответил он.

- Добрый вечер! - хором крикнули женщины.

- Откуда это у вас столько красавиц? - снова спросила старая дева.

- По дороге как земляники набрал! - слегка придерживая лошадей, ответил Богатырович.

Одна из девушек, очевидно посмелее, перекинулась через решетку и, сверкнув белыми зубами, затрещала:

- Мы, пани, шли пешком... он нас нагнал, вот мы и приказали ему посадить себя...

- Ого, "и приказали"! - шутливо заметила Марта.

- А что же? - подтвердила девушка. - Разве я приказать ему не могу? Я ведь ему двоюродною сестрой прихожусь!

В это время телега поравнялась с женщинами, стоявшими под ивой, и взгляд Богатыровича упал на Юстину. Его голубые глаза блеснули каким-то особенным светом. Но он тотчас же снова надел шапку, повернулся к дороге и ударил по лошадям.

Телега покатилась быстрее. Юстина, с улыбкою на губах, сильным движением руки, которое могло бы показаться придирчивому человеку несколько вульгарным, бросила в телегу свою охапку цветов. Послышался смех, девушки начали подбирать цветы и закричали:

- Спасибо, паненка, спасибо!

Но возница не обернулся назад и не поинтересовался узнать причину этого веселья. Он о чем-то задумался и даже опустил до тех пор высоко поднятую голову.

Наши спутницы тоже двинулись в путь.

- Этот Янек Богатырович вырос красивым и добрым парнем, - заговорила Марта. - Я его знала в детстве... когда всех их знала... хорошо и коротко.

Она задумалась и говорила теперь тише, чем прежде.

- Было, видишь ли, короткое время, когда эти Богатыровичи бывали у нас и за стол вместе с нами садились; отец Янка - Юрий и дядя его Анзельм Богатырович, тот, что теперь хворает и сделался каким-то ипохондриком... А когда-то... что это за человек был: умный, отважный, патриот, словно герой из романа!.. Наш дом так сдружился с этою шляхетскою околицей, что сижу я, бывало, за фортепиано и подбираю аккорды, а Анзельм станет за моим стулом и поет: "Прощай, красавица, меня зовет отчизна!" А потом я ему пела: "Шумела дуброва, витязи выезжали..." И какой шум был, движение... и я жила, и все... А теперь все иначе... иначе... вечная тоска...

Она говорила все медленнее, покачивая головой и устремив живые глаза куда-то в пространство. Вдруг с телеги, которая удалилась уже на несколько десятков шагов, послышался чистый и сильный мужской голос. Из широкой груди лились слова старинной песни:

Ты горой пойдешь,

Ты горой пойдешь,

Я - долиной;

Розой ты цветешь,

Розой ты цветешь,

Я - калиной.

Юстина, с широко открытыми глазами, прислушивалась, улыбаясь. А грустный мотив песни широко разливался по широкому полю:

Ты пойдешь тропой,

Ты пойдешь тропой,

Я - кустами;

Освежись водой,

Освежись водой,

Я - слезами.

- Честное слово! - неожиданно и самым густым басом воскликнула Марта, - когда-то и мы с Анзельмом певали эту песню!

Высокий человек на телеге, уже значительно удалившийся от двух женщин, продолжал:

Как богат твой дом,

Как богат твой дом.

Земли - вволю.

Мне же быть ксендзом,

Мне же быть ксендзом,

Век в костеле.

- Уф! - взволновалась Марта. - В песне стоит "будешь госпожою". Старые песни на свой лад переделывает, дурень!

Юстина не слыхала этого замечания. Глаза ее блеснули.

- Чудный голос! - шепнула она.

- Недурной, - ответила Марта. - В их среде попадаются отличные голоса и хорошие певцы... И Анзельм тоже когда-то пел...

Издалека, уже совсем издалека, приплыла еще одна строфа песни:

А когда помрем,

За родным холмом

Нас схоронят,

Как любили мы,

Как дружили мы,

Будут помнить.

Старая дева вдруг остановилась посреди дороги, похожая на высокий столб в соломенной шляпке, стоящий на двух подпорках. В ее волнующейся груди кипели какие-то чувства, может быть, воспоминания о прошлом.

- А ты знаешь конец этой песни? - закричала она. - Конечно, не знаешь! Теперь ее уже никто... кроме них... не поет...

Она раскинула руки и густым, хриплым голосом продекламировала:

Кто придет сюда,

Надпись тот всегда

Прочитает:

Здесь лежит чета,

Здесь их неспроста

Смерть венчает!

- Вот какой конец! - повторила она и зашагала еще более крупными шагами.

Телега, наполненная женщинами, въехала в селение, растянувшееся вдоль края высокой горы, у самого подножия которой протекал Неман, отражавший в своих волнах и лазурь неба, и темный бор.

II

В корчинской усадьбе на широкой лужайке двора росли высокие и толстые яворы, окруженные густым бордюром бузины, акации, сирени, жасмина и роз. Вокруг старой, но дорогой решетки густою стеной зелени стояли тополи, каштаны и липы, заслоняя деревянные хозяйственные постройки. У пересечения двух дорог, окаймлявших лужайку, стоял низкий деревянный небеленый дом, почти весь заросший плющом, с большою террасой и длинным рядом окон готического стиля. На террасе, между кадками с олеандрами, стояли железные диванчики, стулья и столики. За постройками виднелись верхушки деревьев старого сада, а дальше - противоположный золотистый берег Немана. С некоторых пунктов двора можно было увидать и всю широкую реку, которая в этом месте круто заворачивала за темный бор.

То была не магнатская усадьба, а один из тех старых шляхетских дворов, где когда-то жило полное довольство и кипела широкая, веселая жизнь. Для того чтоб узнать, как шли дела здесь теперь, нужно было присмотреться поближе, и тогда бросалось в глаза явное старание удержать все по возможности в порядке и целости. Чья-то деятельная и заботливая рука неустанно занималась подчисткой, подпоркой, поддержкой окружающего. Решетки разрушались больше всего, но они, хотя и в заплатах, все-таки стояли и охраняли двор и сад. Старый дом был низок и, очевидно, с каждым годом все больше врастал в землю, но со своею гонтовою крышей и сверкающими стеклами окон вовсе не походил на руину. Редких, дорогих цветов здесь не было видно, зато нигде не росло лопухов, крапивы и бурьяна, а старые деревья казались сильными и здоровыми. Пространство, занимаемое усадьбой, обилие зелени, даже преклонный возраст низкого дома и наивная странность его готических окон сами собой наводили мысли зрителя на поэтические воспоминания. Невольно вспоминалось здесь о тех, кто посадил эти огромные деревья и жил в этом столетнем доме, о той реке времени, которая протекала над этим местом то тихая, то шумная, но неумолимо уносящая с собой людские радости, горести и грехи.

Внутренность дома носила также следы прежнего достатка, тщательно оберегаемого от разрушения. В огромных низких, но светлых сенях висели на стенах рога лосей и оленей, засохшие венки хлебных колосьев, переплетенные гирляндами красных ягод рябины; узкая лестница, лишившаяся от времени своей окраски, вела в верхнюю часть дома. Из сеней одна дверь отворялась в столовую, а другая - в большую, о четырех окнах, гостиную.

Обе эти комнаты были заставлены мебелью, очевидно не новою, но ценною; теперь на ней виднелись следы неопытной руки деревенского столяра, а старинная дорогая материя уступила место дешевой, позднейшего происхождения. Обои на стенах, когда-то тоже красивые и дорогие, теперь постаревшие и полинялые, кое-где еще блистали своими арабесками и цветами. До некоторой степени их закрывали прекрасные копии знаменитых картин и несколько фамильных портретов в тяжелых рамах с полинялою позолотой. В обеих комнатах был паркетный ярко навощенный пол, тяжелые двери с бронзовым массивным прибором; в углу гостиной стояло фортепиано, а у окон - радовали глаз красиво расположенные группы растений. Видно было, что в течение двадцати лет здесь ничего не прибавилось, и все, что разрушалось рукою времени, кем-то поправлялось и приводилось в порядок. В комнате, рядом с большой гостиной, в настоящую минуту находилось четыре человека. Комната эта носила на себе все признаки будуара женщины, и женщины со вкусом. Все здесь было мягко, разукрашено и, в противоположность другим частям дома, еще довольно ново. Обои; с букетами полевых цветов на бледном фоне, носили несколько сентиментальный характер; туалет, покрытый белою кисеей, сверкал своими хрустальными и фарфоровыми безделушками; на этажерках лежали книги и стояли корзинки с различными принадлежностями дамских работ. Пунцовая материя, которою была обита мебель, на первый взгляд казалась роскошной.

Но в комнате было невыносимо душно от смешанного запаха духов и лекарств. Так как все двери и окна были тщательно закрыты, то этот будуар напоминал аптечную коробку. В углу комнаты на пунцовой кушетке полулежала женщина в черном платье, худощавая, но с изящными чертами еще прекрасного лица, с большими черными кроткими глазами и грудой роскошных тщательно причесанных волос.

Несмотря на то, что ей на вид казалось около сорока лет, у нее не было ни одного седого волоса, а физическая слабость и вечное недомогание не изменили очертания ее коралловых губ, напоминавших губы молоденькой девушки. Ручки у нее были маленькие, тонкие, прозрачные, с холеными розовыми ногтями. С немощным выражением покорности судьбе она опускала их на колени, а если осмеливалась делать какие-нибудь жесты, то самые незначительные, из боязни перед малейшим проявлением энергии души или тела.

То была пани Эмилия Корчинская, жена Бенедикта Корчинского, владельца перешедшего к нему от отцов и дедов Корчина.

Против хозяйки дома сидела женщина, на первый взгляд не похожая на нее, но, тем не менее, имевшая с ней множество сходных черт, точно обе они принадлежали в царстве природы к разным классам, но к одному семейству. Собеседница пани Корчинской, немолодая, может быть, недурная в юности особа, но теперь уже совсем некрасивая, тоже казалась какою-то слабою и страдающей, - так же складывала и опускала руки, так же говорила грустным и каким-то размякшим голосом. Только костюм ее состоял из дешевого платья, без всякой отделки, из грубой обуви и батистового платка, которым была повязана ее щека. У нее болели зубы, только, вероятно, не очень сильно, потому что на ее крохотном круглом увядшем личике мелькала улыбка и голубые глазки смотрели как-то особенно сладко. Улыбалась она двум сидящим возле нее мужчинам, по очереди поворачиваясь то к тому, то к другому, причем ее белая шея напоминала шею лебедя, склоняющегося к воде, или египетского голубя - к куску сахара. Очевидно, эти два человека были для нее то же, что вода для лебедя или сахар для египетского голубя. Она слушала их с напряженным вниманием и восторгом, бросая на них умильные взгляды и от времени до времени позволяя себе легкие восклицания.

Из этих мужчин, однако, ни один не обращал на нее никакого внимания. Они только что приехали и исключительно занялись хозяйкой дома, которая тоже, казалось, была весьма обрадована их приездом. Один из гостей был среднего роста, немолодой, в модном сюртуке с крепко накрахмаленным воротничком рубашки. На голове Болеслава Кирло виднелась лысина; лицо его с низким лбом, острым носом и тонкими губами было необычайно тщательно выбрито. Некрасивое, оно светилось задором и просто неистощимым весельем. С неустанной улыбкой, сверкая маленькими глазками, он рассказывал, как, возвращаясь с паном Ружицем из костела, они встретили в поле двух граций. Покатываясь со смеху, он назойливо повторял это мифологическое выражение.

- Грации, клянусь богом, две грации... Ну, одну-то, положим, я бы любому с удовольствием подарил, уж очень стара и зла; зато другая. .. ого! поистине грация, сошлюсь хоть на пана Ружица! Конфетка! Стройный стан, смуглое личико, ручки... Ну, ручки не слишком хороши, черные от солнца, ибо... грация моя ходит без перчаток...

- О, так ваша грация не носит перчаток! - тихо протянула пани Эмилия.

- И шляпки тоже, - прибавил Кирло.

- Без шляпки! Как можно ходить без шляпки! - хихикая, повторила особа с лицом, повязанным грязным батистовым платочком.

Кирло смеялся; его маленькие, сверлящие глазки горели, как угли.

- Сошлюсь на пана Ружица... Как, пан Теофиль? ведь конфетка? Игрушечка, а?

Призванный в свидетели пан Ружиц не отвечал. Свет из окна падал на него так, что лицо его оставалось в тени, и видно было только, что он высок, худощав, одет в изящный костюм, что у него черные, слегка подвитые волосы, да невольно привлекали внимание поблескивавшие стекла его пенсне. С самого своего прихода, когда он, здороваясь с хозяйкой, обменялся с нею приветствиями, он еще не проронил ни слова... Правда, Кирло без умолку болтал, и болтал только он один. Пани Эмилия, оживившись, принялась расспрашивать, кто были эти грации, встретившиеся им в поле, и, в особенности, та... без шляпки и перчаток?

- Верно, какая-нибудь деревенская девушка... вы всегда рады подшутить над нами, пан Болеслав!

- В самом деле! - захлебываясь от наслаждения, повторила другая женщина, - вы всегда подшучиваете над нами. В самом деле, можно ли так подшучивать!

- Да вовсе нет! Клянусь вам! Ей-богу, я вовсе не шучу! - с комической жестикуляцией оправдывался Кирло. - То была отнюдь не деревенская девушка, а барышня... что называется, барышня... хорошего рода, из хорошего дома и хорошо воспитанная...

- Барышня хорошего рода и притом воспитанная, - со все возрастающим оживлением говорила пани Эмилия, - и между тем шла пешком, без шляпки, да этого быть не может!..

- Этого быть не может! Вы всегда что-нибудь придумаете, - вторила ей подруга.

- Ну, а если я назову ее имя и фамилию, что тогда? - с плутоватым видом упорствовал гость.

- Не верю, - твердила свое пани Эмилия.

- Этого быть не может! Да может ли это быть! - застенчиво хихикала другая женщина.

- А если я скажу, - поддразнивал Кирло, - что мне за это будет? Без награды я не скажу, упаси боже. Что вы мне за это дадите, а? Разве что панна Тереса позволит мне поцеловать ее, да? Ну, как, панна Тереса, да или нет? Поцелуете меня, тогда скажу, а нет, так и не стану говорить!

Сидевший в тени пан Ружиц повернулся; выказывая всей своей изящной фигурой неприятное удивление; однако хозяйка, видимо освоившаяся с шутками своего гостя, которые развлекали ее и даже доставляли ей удовольствие, тихонько посмеивалась, поглядывая на него с кокетливым лукавством. Но трудно передать впечатление, произведенное предложением Кирло на особу, к которой оно было обращено. Ее маленькое увядшее личико в овальной рамке грязного платка залил яркий румянец; невинные голубенькие глазки потускнели, выражая ужас, смешанный с блаженством. Хилый ее стан в сером лифе откинулся на спинку стула; обороняясь, она простерла к нему руки и, отворачиваясь, мотая головой и краснея, хихикала тоненьким голоском, стараясь скрыть свое замешательство и волнение:

- Да право же, пан Кирло... что это вы болтаете?.. Как это можно? Вы всегда шутите...

Между тем, он не только болтал и шутил, но и решительно приступил к действиям и, сделав движение, словно собирался обнять ее за талию, склонил к ее лицу свое гладко выбритое лицо с полудобродушной, полуязвительной усмешкой. Подняв свои худощавые бледные руки, она закрылась ими, как щитом, и, изогнувшись всем телом назад, но все с тем же странно медовым выражением лепетала:

- Ах, ах, боже мой! Что это вы делаете!

Пани Эмилия с необычной порывистостью приподнялась на кушетке и вскричала:

- Да оставьте ее, пан Болеслав! Не мучайте ее! У нее сегодня зубы болят!

Кирло отступил.

- Вы правы, - проговорил он серьезно, - вы правы! Поцелуй женщины, у которой болят зубы, не может быть с голь желанным даже для человека, который иной раз и очень на нее зубы точит. Что прикажете делать? Видно, придется мне даром удовлетворить любопытство дам. Таков удел бедного человека в этом мире: ни за что никакой награды... Однако ж нет! - внезапно воскликнул он и, с комическим отчаянием оборотившись к хозяйке, прибавил: - А уж ручку вы мне позволите поцеловать!

- Хорошо, хорошо, - смеясь, протянула ему руку пани Эмилия, - говорите же скорей.

Удерживая в своей большой костлявой ладони поистине прелестную ручку пани Эмилии, Кирло впился в нее сверкающими, сверлящими глазками и с минуту разглядывал ее с видом лакомки.

- Прелестная! Обворожительная! Крохотная, крохотулечная ручка! - произнес он и приложился к ней долгим поцелуем, в котором к благоговению и учтивости примешивалось тайное наслаждение и удовольствие совсем иного рода. Чуть заметный румянец, как тень, скользнул по исхудалому лицу пани Эмилии; в глазах ее вспыхнул огонек, она вырвала руку и с необычным одушевлением стала выпытывать имя и фамилию грации.

- То была, - выпятив губы, торжественно произнес Кирло, - то была двоюродная племянница пана Бенедикта Корчинского, панна Юстина Ожельская.

Два тоненьких женских возгласа прозвучали в ответ на это сообщение. К ним присоединился и мужской голос:

- Так эта панна, которую мы встретили по дороге, живет здесь... она родня вам?

Пани Эмилия приложила руку ко лбу: должно быть, в эту минуту у нее внезапно разболелась голова; однако же, она с обычной своей утонченной любезностью ответила гостю:

- О да! Юстина приходится родственницей моему мужу, она дочь его двоюродной сестры. Отец ее, пан Ожельский, в силу несчастливого стечения обстоятельств лишился всего состояния, а вслед затем и овдовел. С тех пор и он и его дочь живут у нас. Юстина приехала к нам четырнадцатилетней девочкой, а в таком возрасте уже выказываются привычки и наклонности, от которых трудно отучить... Впрочем, она добра, очень добра, только оригинальна, настолько оригинальна, что я, право, не понимаю, откуда у нее это взялось... Всегда она поступает не так, как другие.

Приезжий, блеснув стеклами пенсне, задумчиво заметил:

- Она очень хороша собой.

- Ого! - воскликнул Кирло, - успел-таки разглядеть. А ведь только раз, и то среди дороги видел эту конфетку.

- У Юстины фигура хороша, - кисло, улыбаясь, проговорила женщина с подвязанной щекой, - я всегда завидую ее фигуре.

- Вы находите? - медленно процедил сквозь зубы пан Ружиц.

Пани Эмилия, видимо, почувствовав совершенную ее подругой неловкость, поспешила ее замять:

- Прости, Тереса, я еще не представила тебе нового нашего соседа. Когда он посетил нас в первый раз, ты хворала, не помню уж, мигренью или флюсом... Пан Теофиль Ружиц; панна Тереса Плинская, моя подруга и бывшая наставница моей дочери в ее детские годы. Если не ошибаюсь, я лишь второй раз имею удовольствие видеть вас в нашем доме?

- Да, сударыня, - учтиво поклонился гость, - я могу поздравить себя с тем, что в этой пустыне нашел такой дом, как ваш. Я очень признателен за это пану Кирло.

- Пан Кирло во всех обстоятельствах лучший наш друг и сосед.

- О я всегда был и остаюсь лучшим из людей, только - увы! - непризнанным.

- По крайней мере, в этом доме все обитатели его признают ваши достоинства.

Кирло, любезно поклонившись, поблагодарил, но все-таки сказал:

- К прискорбию моему, не все.

- Как не все? Но кто же?..

- Панна Марта, например, совсем их не признает, - с комической грустью пожаловался Кирло.

- О, Марта... Она так, бедняжка, озлоблена, вспыльчива.

- Панна Юстина...

- О, Юстина! Она так оригинальна...

- Супруг ваш...

- Мой супруг... Он нелюдим... так всегда занят... только и думает о своем хозяйстве и делах...

Она привстала и обратилась к Тересе Плинской, которая словно застыла, устремив восхищенный взгляд на блиставшее в тени пенсне пана Ружица.

- Пожалуйста, Тереса, дай мне немножко воды и брому: я чувствую, у меня начинается головокружение.

Тереса бросилась к туалету и в одно мгновение подала подруге все, что та просила. Пани Эмилия с присущей ей грацией взяла в одну руку хрустальный стакан, в другую - порошок, заключенный в круглую облатку, и, обратясь к новому соседу, сказала, как бы оправдываясь:

- Globus histericus... ужасно меня мучает... в особенности, когда что-нибудь встревожит меня... или огорчит...

Тут она проглотила порошок. Лекарство она глотала с тем же пленительным изяществом, с каким искусная танцовщица принимает кокетливую позу. И все же видно было, что она действительно страдает; рукой она сжимала горло и грудь, которую теснило нестерпимое удушье.

- Не облегчит ли ваше состояние свежий воздух? - спросил с состраданием Ружиц.- Если прикажете, я открою окно.

- О, нет, нет! - испуганно возразила страдалица. - Я так боюсь ветра, сквозняка, солнца... От ветра у меня кружится голова, от сквозняка делается невралгия, от солнца- мигрень... Будь добра, Тереса, подай мне ароматический уксус.

Кирло, склонившись над ней, нежно шептал:

- Ну, что? не лучше вам хоть немножко?.. все душит, не проходит?..

Тереса, подавая уксус, также склонилась над подругой:

- Начинается мигрень? Неужели? Боже мой! У меня тоже как будто заболела голова...

Пани Эмилия, растирая виски уксусом, потихоньку шептала:

- Милая, этой Марты все еще нет из костела... Я беспокоюсь об обеде... Поди, узнай, накрыли ли на стол. Я не знаю даже, варят ли мне бульон... Кажется, я ничего больше есть не смогу... Ах, эта Марта...

С живостью и грацией шестнадцатилетней девушки Тереса бросилась, было исполнять приказание, как двери отворились, и в кабинет вошел мужчина, высокий, плечистый, седоватый, с длинными усами, загорелым лицом, со лбом в морщинах и большими карими глазами, в которые на первый взгляд нельзя было ничего прочесть, кроме забот и унылой задумчивости.

Оба гостя встали при входе хозяина дома, пана Бенедикта Корчинского, и пожали его большую загрубелую руку. Он холодно еле прикоснулся к руке Кирло и почти так же равнодушно пожал белую, гладкую, как атлас, худощавую и холеную руку Ружица.

Теперь, когда этот последний повернулся боком, можно было разглядеть его аристократическое, еще красивое, хотя исхудалое и болезненное лицо. Ружиц был высок и очень тонок, с волосами слегка подвитыми, может быть, для того, чтобы скрыть проступавшую лысину. По лицу его с тонкими, правильными чертами время от времени пробегала нервная судорога вдоль лба и бровей. С первого взгляда в нем можно было узнать вполне светского человека, но, должно быть, физически слабого, с расстроенною нервною системой. Когда он стоял рядом с сильным, плечистым, загорелым хозяином дома, их можно было счесть жителями двух различных планет. Одна только черта в них была общею: оба они были грустны. Корчинский загорелой рукой дернул книзу свой длинный ус, сел возле окна и, глядя, на жену, проговорил:

- А детей все нет! Они должны были приехать час тому назад.

- О, я тоже беспокоюсь о них!.. Кажется, у меня даже мигрень от этого начинается, - ответила пани Эмилия и тихим голосом начала рассказывать гостям, что ждет приезда детей на вакации; сын учится в агрономической школе, а дочь - в одном из варшавских пансионов.

Витольд, говорила она, всегда любил сельское хозяйство, - вероятно, унаследовал эту склонность от отца,- а Леоню она поместила в пансион потому, что при своем слабом здоровье не может держать ее дома... Наконец, это совершенный ребенок, - ей всего пятнадцатый год.

Кирло (он давно уже знал обо всем этом) старался завести разговор с хозяином дома. Говорил он даже с некоторой угодливостью, которой, видимо, надеялся сломить лед оскорбительного пренебрежения. Потирая костлявые руки и приторно улыбаясь, он начал сладким, заискивающим голосом:

- А вы и в праздник все делами заняты!

- Как же иначе? - глядя совсем в другую сторону, ответил Корчинский. - Для нас праздников нет. Наоборот, когда приказчики и рабочие отдыхают, нужно особенно бдительно смотреть, чтобы скотина была накормлена, чтобы не подожгли чего-нибудь.

Слова эти, не заключавшие в себе ничего оскорбительного, произнесены были, однако, далеко не любезным тоном.

- Нынче виды на урожай хорошие, очень хорошие, - снова заговорил Кирло.

- Да, - ответил Корчинский. - Не знаю, как у других, - я несколько месяцев ни на шаг не выезжал из дому, - а у меня очень хорошо... Если уборка пойдет, как следует...

- Тогда много тысчонок соберете со своего Корчина! - шутливо и фамильярно воскликнул Кирло.

Корчинский поднял голову и с нескрываемым неудовольствием посмотрел на соседа своими карими глазами.

- А цены? - спросил он. - Ваша жена не говорила вам, какие цены были на рожь в прошлом году и, вероятно, будут стоять и в нынешнем?

Кирло на минуту смутился, но сейчас же захохотал.

- Ей-богу, - воскликнул он, - жена моя такая страстная хозяйка, что ни до чего меня не допускает, ни до чего, - держит меня под башмаком!.. Впрочем, мы с ней отлично уживаемся... Да и что мы стали бы делать оба на нашем крохотном фольварке? Или я, или она. А так как ей хотелось...

Корчинский усмехнулся и повернул лицо в сторону туалета своей жены, откуда несся смешанный запах рисовой пудры, туалетного уксуса и каких-то духов. Он снова потянул свой ус и, обращаясь к жене, сказал:

- Отворить бы окно... а то здесь страшная духота...

- О, нет, - мягко проговорила пани Эмилия, - ты знаешь, что я не могу сидеть при открытых окнах.

- Глупости! - отрезал Корчинский. - Поневоле захвораешь, сидя в такой духоте.

Худая, болезненная женщина вспыхнула румянцем, опустила глаза, дотронулась рукой до груди и горла и замолкла. Ей была неловко за мужа перед мало знакомым гостем.

И все сразу замолчали, всем стало как-то неловко в душной атмосфере этого будуара. Пани Эмилия приняла еще более беспомощный вид; Кирло услужливо придвинул к ней вышитые по канве подушки, пан Бенедикт крутил свой длинный ус, пенсне Ружица насмешливо блистало в полутьме.

В эту минуту откуда-то снизу послышались протяжные низкие возгласы, сопровождаемые плеском воды. Корчинский и Ружиц одновременно обернулись к окну. За прозрачной стеною кленов, по лазурному Неману длинной вереницей плыли плоты; на темном фоне леса, венчавшего высокий берег, они, как золото, горели на солнце, а стоявшие на корме плотовщики в белой одежде казались какими-то могучими речными исполинами: поворачивая тяжелые плоты, они ударяли по воде рулевыми веслами, из-под которых с плеском взлетали жемчужным каскадом брызги. Плывя, они все время перекликались, и их громкие крики отдавались в темном лесу раскатами гулкого эха.

На другом берегу, по опушке густого леса в одиночку и кучками проходили какие-то люди; кое-где над самой рекой крылатыми точками кружились чайки; в одном месте рыбачий челн скользил между плотами; в кленах щебетали щеглы, свистела иволга и звонко, надрывно кричала чечотка. Все вокруг радовалось чудесной погоде, сверкая в ярких лучах, как чаша, налитая золотом и лазурью.

- Прекрасная местность, - задумчиво проговорил Ружиц.

Корчинский указал ему рукой на тяжко трудившихся за рулем плотовщиков.

- Эти люди тоже не знают праздников...

- А мне, - сказал он, - вся жизнь их кажется вечным праздником. Они здоровы, сильны и, как бы им тяжело ни приходилось, они всегда хотят жить.

По лицу Ружица пробежала нервная дрожь; он снял пенсне и узкой холеной рукой провел по нахмуренному лбу.

- Пожалуй, вы правы, - подумав, согласился Корчинский. - Работа - это не несчастье. Было бы только поле для работы и, главное, давала бы она плоды. Но когда что ни шаг натыкаешься на стену и думаешь, что все, совершенное тобой, пойдет прахом...

Он махнул рукой и умолк. Умные страдальческие глаза Ружица с интересом скользнули по загорелому, изборожденному морщинами лбу и свисающим книзу усам помещика.

- К чему же относятся ваши последние слова? - спросил он.

Корчинский вскинул большие карие глаза, устремив на гостя глубокий, проницательный взгляд.

- Как вы думаете?.. - нерешительно начал он и замялся, как будто внезапно охваченный робостью, необычной в столь сильном человеке. - Как вы думаете, сумеет ли в такое время хоть кто-нибудь из нас, - я подразумеваю тех, кто не станет попусту сорить деньгами и трудится как вол, - сумеют ли хоть они... ну... вы понимаете... - и он снова замялся.

В глазах его вспыхивали искры, он не спускал с гостя горящего взора, в волнении покусывая кончики усов. Ружиц, видимо, не знал хорошенько, что ему отвечать. О предметах, затронутых Корчинским, он мало размышлял, а может быть, они и мало его занимали.

- Кто ж это может предвидеть? - начал он. - Время сейчас тяжелое. Впрочем, с этой округой я так мало знаком... ведь я здесь свежий человек...

- Не об округе речь, - живо подхватил Корчинский, - в этом, смысле все округи у нас равны. Так расскажите мне, по крайней мере, как идут дела там, где вы проживали?

Лоб и брови Ружица нервно передернулись, но отвечал он с небрежной усмешкой:

- Собственная моя персона являет собою печальный пример: мои тамошние поместья утрачены для меня.

- Я слышал уже, но это другое! - воскликнул Корчинский. - Вы по рождению принадлежите к знати... Ну, а то... то? Я хотел бы узнать о средних помещиках, таких, как я сам, владельцах нескольких сотен или одной тысячи моргов...

Светский, ко всему привыкший человек нашелся и здесь: он принялся рассказывать о финансовом и хозяйственном положении помещиков средней руки, земли которых были расположены по берегу Случи, и был ли рассказ его точен или неточен, соответствовал ли он действительности или не соответствовал - это его мало заботило. Его этот вопрос не очень занимал, и, быть может, потому он считал свой рассказ пустой для себя тратой времени. Однако говорил он плавно, на изысканном польском языке, лишь изредка вставляя в свою речь французские слова. Время от времени он ловко и учтиво подавлял нервную зевоту.

Вдали от окна, в полумраке, велась другая беседа, значительно тише. Кирло, склонившись к пани Эмилии, что-то вполголоса говорил ей - сначала соболезнуя, и потом со столь забавной шутливостью, что вскоре на ее коралловых губках снова заиграла улыбка. Она с благодарностью взглянула на соседа:

- Вот вы всегда умеете утешить меня и развеселить. О, если б я еще лишилась и вас...

- Зачем меня лишаться? - вскинулся Кирло, - когда уже столько лет...

Он покосился на хозяина дома, весьма в эту минуту увлеченного разговором с Ружицем. Потом его серые загоревшиеся глазки впились в нежное лицо пани Эмилии, а костлявая рука медленно скользнула к ее руке, покоившейся на пышном шелку, словно лепесток лилии.

- Бедная вы, бедная, - шепнул он, - уж я сегодня выкину что-нибудь такое, чтобы вас повеселить.

За окнами, на лазурном Немане все так же всплескивали тяжелые весла, вздымая жемчужные каскады; легкий ветерок пробегал по кленам, и шелест листьев сливался с трепетом птичьих крыльев. На противоположном берегу, в дремучем лесу деревенский люд собирал землянику и травы, и оттуда доносилось звонкое аукание.

В это время в одной из отдаленных комнат раздались звуки скрипки. Прислушавшись, можно было догадаться, что в верхнем этаже дома кто-то играл с большою экспрессией и пониманием какую-то трудную музыкальную композицию.

При первых звуках скрипки Кирло, как будто вдохновленный неожиданною мыслью, многозначительно улыбнулся и, не говоря ни слова, выбежал в дверь, ведущую в гостиную, и плотно закрыл ее за собой.

В столовой, вокруг длинного стола, деятельно хлопотала Марта, только что возвратившаяся со своей продолжительной прогулки. Ее большая соломенная шляпа лежала на одном из стульев, а голова с крошечною косицей, заколотою большим гребнем, заботливо склонялась над каждым прибором. Она готовила салат, приносила бутылки с вином, то и дело выбегала из комнаты и возвращалась назад, громко шлепая по полу туфлями.

Прислуживал ей только один подросток, прилично одетый и расторопный, но не особенно привычный к делу и лишь слепо исполнявший ее приказания.

Марта прошла четыре версты туда и обратно, но на лице ее не было видно и следов утомления. Она кашляла, ворчала, учила молодого лакея, но, несмотря на тяжелую походку и педантичность в выполнении всякой мелочи, двигалась так проворно, что в каких-нибудь четверть часа стол на десять человек был накрыт и все приготовления к обеду окончены. Подросток резал хлеб, а Марта раскладывала его по приборам, когда в комнату вбежала Тереса, всплеснула руками и радостно воскликнула:

- А! Панна Марта уже здесь, и к обеду все приготовлено! Как это хорошо, а то пани Эмилия так беспокоилась...

- И совершенно напрасно! - огрызнулась Марта. - Занималась бы своими вязаньями или своим здоровьем, а что касается хозяйства - это все лежит на мне.

- Это ничего, - шепнула Тереса, - но она всегда находится в тревожном состоянии духа. Теперь у нее головокружение, и, конечно, дело кончится мигренью...

- Очень естественно, а зевоты еще нет?

- Слава богу, еще нет! - совершенно серьезно и с видимым чувством благодарности к провидению ответила подруга Эмилии.

- Бенедикт дома?

- Дома; он с гостями и женой... И опять сердится, что вы с Юстиной пошли пешком. Он говорит, что в праздник лошади не заняты.

- Пусть лошади отдыхают, - им работы еще немало... Вечная глупость!.. Что мы - княжны, что ли, какие-нибудь, пешком ходить не умеем?.. Уф! не могу!

Она, было, закашлялась, но тотчас удержалась, точно пораженная какою-то внезапною мыслью, и подбежала к окну.

- А детей нет как нет! - крикнула она.

Тереса тем временем пересчитывала приборы на столе.

- На десять персон, ей-богу, на десять персон накрыто! - заволновалась она. - Разве еще кто-нибудь к нам приедет? Нас всех шесть человек, двое гостей, - восемь; а здесь на десять... разве еще кто-нибудь приедет?

- Двое женихов к тебе приедут! - с гневной иронией крикнула Марта. - Или мало ты их поджидала?.. Ну, так теперь будут трое сразу! Пан Ружиц уже здесь, а двое еще подъедут...

Она засмеялась так, что ее насмешливые блестящие глаза наполнились слезами. Тереса, слегка покрасневшая, добродушно заглядывала ей в лицо.

- Ну, что вы говорите! Пан Ружиц... разве он может. .. такой вельможный пан. .. хотя, положим, сегодня он так на меня смотрел... О! да все они одинаковы, эти мужчины... Нет, скажите правду: разве кто-нибудь еще приедет?.. Ну, милая моя, дорогая, скажите!

И она силилась своими худыми руками обнять Марту, но та сердито вырвалась из ее объятий.

- А дети! - крикнула она. - Витольд и Леоня уже давно должны быть здесь... Может быть, к обеду подъедут.

- Правда, - разочарованно произнесла Тереса: - я забыла...

- Забыла, забыла!.. - гневно ворчала Марта, направляясь к буфету. - Может быть, и Эмилия забыла... О собственных детях забыла. .. Что у вас в голове? Романы только да аптека... Вечная глупость!.. А детей-то все нет и нет... О, боже мой, боже! Только бы несчастья, какого не было, а то с этими железными дорогами всего ожидать можно...

Она снова обернулась лицом к окну, голова ее с большим гребнем, воткнутым в косицу, гневно тряслась, а в руке громко звенела связка ключей.

В это время за затворенными дверями столовой послышались торопливые шаги, какая-то борьба; один мужской голос настаивал на чем-то, другой о чем-то просил... Прозвучала струна, наконец, уже дальше, в глубине дома раздался громкий хохот Кирло... Марта, не отрывая глаз от дороги, видневшейся из открытых ворот, не обращала ни на что внимания; зато Тереса сначала приотворила двери, высунула голову и потом, с тонким веселым хохотом, маленькими шажками побежала через сени в гостиную. Двери в покои пани Эмилии были открыты, и пан Кирло, смеясь, тащил туда действительно какого-то весьма потешного человека. То был старичок среднего роста, с толстым брюшком и с круглым лицом, украшенным седыми усами. Его толстые румяные губы складывались теперь в застенчивую, добродушную улыбку, а голубые глаза стыдливо посматривали вокруг. Очевидно, он конфузился своей одежды, состоявшей из широкого цветного халата. Одной рукой старик придерживал полы халата, другой прижимал к груди скрипку. Борьба с паном Кирло была ему не под силу, и он тщетно старался вырваться из его рук.

- Пустите меня, пожалуйста, - шептал он; - разве это можно?.. При дамах... и в халате...

Но Кирло уже втащил его в комнату и представил Ружицу:

- Позвольте мне представить вам знаменитейшего музыканта нашей местности... виноват... Литвы, а может быть, и всей Европы. Небрежность костюма ему, как артисту, извинят все, даже и дамы... С самого дня своего рождения он изучает музыку... Все состояние свое проучил, но зато как играет, как играет!..

- Пустите меня... при дамах... при незнакомом человеке... - умолял старичок, напрягая все свои усилия.

Незнакомый человек, то есть Ружиц, не только не улыбнулся, но даже скорчил недовольную гримасу. Корчинский, вероятно хорошо знакомый с шутками пана Кирло, смотрел через окно на реку; зато пани Эмилия и Тереса обе смеялись: первая - тихо и с некоторой сдержанностью, а вторая громко и с видимым удовольствием. Кирло, ободренный смехом дам и нисколько не обращая внимания на мужчин, продолжал, комически жестикулируя:

- Иду я наверх, чтоб навестить нашего милого артиста, слышу - играет. Хорошо, думаю, пускай и нам что-нибудь сыграет. Он отговаривается, заявляет, что не одет... Что за важность! тем лучше! Артисты всегда бывают и не одеты и не умыты.

В это время позади явно обиженного старика показалась молодая женщина в черном платье, красиво облегавшем ее сильный и здоровый стан. Голова ее была высоко поднята, а серые глаза метали на пана Кирло гневные взгляды.

Не обращая внимания ни на кого из присутствующих, она повернулась к открытым дверям гостиной и громко позвала:

- Марс! Марс!

На ее зов появился любимый охотничий пес хозяина дома - большой черный пойнтер. Женщина в черном платье коротким жестом указала на него пану Кирло.

- Вот Марс, - сказала она, - он умеет носить поноску, скакать через палку... Я позвала его вам на забаву.

Голос ее слегка дрожал; губы были бледны. Она тихо и ласково взяла старика за руку.

- Пойдем, отец! - сказала она.

Когда, выпрямившись во весь рост, с поднятою головой и бледным, но невозмутимым лицом, женщина в черном платье вела под руку седовласого, слегка сгорбленного, старика, невольно можно было вспомнить Антигону.

- Как она величественна! - шепнул Ружиц, провожая ее глазами.

Кирло, не смутившийся ни на минуту, шептал что-то на ухо Тересе, отчего та вспыхивала румянцем и расцветала счастливою улыбкой. Корчинский дергал свой ус, и время от времени повторял:

- Странное дело, детей все нет и нет!

Ружиц не мог надолго оставить хозяйку в одиночестве. С оттенком участия он осведомился, успокоились ли ее нервы, и, получив отрицательный ответ, еще с большим участием заговорил о всеобщем предрасположении к нервным болезням и отсутствии какого-нибудь радикального лекарства.

- Что касается меня, - сказал он, - я знаю только один паллиатив, который хотя и верною дорогой ведет к смерти, зато, по крайней мере, на минуту дает возможность позабыть... позабыть все...

Пани Эмилия молитвенно сложила руки.

- О, что же это такое? - воскликнула она.

- Морфий, - с небрежною усмешкой шепнул Ружиц.

- Нет, - так же тихо заговорила пани Эмилия, - мне кажется, что единственным верным лекарством было бы удовлетворение высших наших потребностей, - потребностей духа, воображения, тонких вкусов... Но - увы! - кто же так - счастлив, чтобы мог осуществить свои мечты, чтобы в жизни его не было диссонансов?

- Бывают люди, которые осуществляют свои мечтания, и вот от избытка такого счастья... становятся несчастными, - с едва заметною иронией проговорил гость.

В эту минуту двери гостиной снова с шумом распахнулись, и на пороге появилась рослая фигура Марты.

- Дети едут! - крикнула она своим низким голосом и вихрем бросилась в сени.

Корчинский, точно бомба, начиненная порохом, двумя скачками очутился за порогом комнаты; пани Эмилия медленно поднялась с кушетки.

- Тереса, милая моя, дай мне, пожалуйста, мантилью, перчатки и платок на голову!

Пани Эмилия оперлась дрожащими руками о стол. Она не притворялась: нервы ее действительно были до крайности расшатаны.

На крыльце стоял Корчинский, изменившийся в одну минуту до неузнаваемости; теперь в его блестящих глазах не было и следа недавней грусти, морщины на лбу исчезли, а губы радостно улыбались под длинными усами. Рядом с ним стояла Марта, на ее желтых щеках выступил яркий румянец; глаза ее учащенно моргали, а губы шептали: "Милые мои, ненаглядные". Нетрудно было угадать, что те, кого тут встречали, бросятся, прежде всего, в объятья именно этих людей.

У входных дверей Тереса, с помощью пана Кирло, устанавливала кресло, в которое тотчас же бессильно опустилась пани Эмилия.

- Тереса, - шепнула она, - ради бога, лавровишневых капель... А вы, пан Кирло, возвратитесь к пану Ружицу; его неловко оставлять одного.

Через несколько минут перед крыльцом остановилась четырехместная бричка, из которой почти одновременно выскочили: стройный русоволосый юноша и девочка лет пятнадцати. Посыпались поцелуи, вопросы, все голоса смешались... Слышны были басовые ноты голоса Марты, смех девочки, быстрая речь юноши, спазматические всхлипывания пани Эмилии и пискливые возгласы Тересы, тщетно призывавшей горничных, чтобы отнести больную в ее комнату.

Ружиц и Кирло рассеянно смотрели в окно на сцену, происходившую на крыльце.

Вдруг Ружиц отвернулся от окна и спросил:

- Кто это такая... панна Ожельская?

Кирло расхохотался.

- Ага! приглянулась, видно? Правда, она недурна, но не по моему вкусу, - холодна чересчур, эксцентрична...

Ружиц пожал плечами.

- Вкусы бывают разные, - флегматически проговорил он и начал подпиливать маленькою пилкой свои холеные ногти.

- Должно быть, бедная? Бесприданница? - спросил он немного погодя.

- Пять тысяч рублей отданы под проценты пану Бенедикту... Что это за приданое!.. Собственно говоря, никакого приданого, а горда при этом, как княжна, и зла, как оса.

- Да, и я заметил это, - сказал Ружиц.

По его лицу промелькнула ироническая улыбка.

- Девушка с темпераментом, - немного погодя добавил он.

Кирло проницательно заглянул ему в лицо своими пытливыми глазками.

- Ой, не воспламеняйтесь так быстро! - сказал он. - Темперамент, темперамент! Был - да весь вышел...

Тонкие черные брови молодого пана дрогнули; дрожь пробежала по всему лбу и скрылась под его поредевшими, слегка подвитыми волосами. Однако это не помешало ему спросить равнодушным, даже слегка шутливым тоном:

- А что такое?

Кирло снова сделался фамильярным.

- Помните вы Зыгмунта Корчинского. .. художника, что мы встретили у Дажецких?

- Помню; очень приличный человек и, кажется, не без таланта... Жена у него прелестная блондинка... Ну, так что же?

- Ну... он и панна Юстина...

- Роман? - небрежно спросил Ружиц.

- Да еще какой! - разразился Кирло.

- Когда он уже был женатым?

- О нет! это еще с детства... обыкновенно, как это бывает с кузенами...

- Ну, и почему же?..

- Почему они не обвенчались? Об этом и речи быть не могло... Семья... ну, и потом сам он...

Однако продолжить разговор им не удалось: с крыльца уже все вошли в сени и с минуты на минуту могли войти в гостиную.

Тем временем Юстина привела отца своего наверх, где по бокам узкого коридора находились две комнаты. Одна из них принадлежала пану Игнатию Ожельскому и заодно служила спальней приезжим гостям. Юстина взяла из рук отца скрипку и положила ее в футляр.

- Зачем вы позволяете этому господину так издеваться над вами? - с резкой нотой в голосе спросила она и махнула рукой. - Впрочем, что я говорю!.. Я уж столько раз просила... умоляла... не помогает и... не поможет!

Она взяла в углу комнаты кувшин и налила воды в медный рукомойник. Старик, в распахнувшемся халате, стоял посреди комнаты со сконфуженным видом и вечною своею добродушною улыбкой.

- Видишь, милая моя, - начал он, - если б ты знала, как это трудно... Наконец, ведь это никому не помешало...

- О, как бы мне хотелось, чтоб вы поняли!.. - воскликнула девушка.

Она вдруг замолчала, повесила около рукомойника полотенце, а на одном из столов поставила маленькое зеркало.

Старик тем временем приблизился, было к скрипке, и достал ее из футляра, но Юстина мягко взяла инструмент из рук отца и положила на место.

- Одеваться нужно, отец, сейчас будет звонок к обеду.

- Ах, обед! Хорошо, хорошо... я уж и проголодался... А ты знаешь, что будет к обеду?

- Не знаю, - ответила Юстина и разложила на столе бритвенный прибор.

- Все готово, отец.

Старик не двигался с места и искоса все посматривал на скрипку.

- А мне нельзя еще немножко поиграть?

- А обед?

- Да, да, обед. Вероятно, сегодня будет что-нибудь хорошее, - ведь гости... Утром я спрашивал у панны Марты, что будет к обеду. Да разве она ответит кому-нибудь по-человечески? Зарычала, закашлялась, расчихалась и полетела вниз... Я выпил только чашку кофе с сухариками и съел кусочек ветчины, а вниз уж мне сходить не хотелось, - играл на скрипке... Ветчина в нынешнем году удалась необыкновенно... а печенье так и тает во рту... прелесть!

Лениво, не спеша, он уселся перед зеркалом и занялся своим туалетом. Юстина ловко и быстро чистила щеткой сюртук отца. Старик нахмурился.

- Так всегда, - заворчал он: - как только гости приедут или еще что-нибудь случится, Франек ко мне и носа не покажет. Один человек на всех... и при буфете, и за столом прислуживает, и мне, и пану Бенедикту... Где это на свете видано, чтоб в таком доме некому было воды подать и сюртук вычистить?

- Он уже вычищен! - ответила Юстина.

- Вычищен... вычищен... - брюзжал старик, - а кто его вычистил? Ты сама! Ну, хорошо ли это, чтобы благородная девица сюртуки чистила?.. На что это похоже?..

По губам Юстины промелькнула улыбка. Она в раздумье остановилась посредине комнаты.

- Когда я уйду,- сказала она,- вы опять начнете играть?

- Может быть, очень может быть... а что?

- Сегодня нельзя... Как позовут к обеду, нужно, чтобы вы были совсем одеты... Пожалуй, лучше будет, если я футляр на ключ запру.

- Ну-ну, не запирай... не запирай...

Но Юстина повернула уже маленький ключ, спрятала его в карман и вышла.

Другая комната, не особенно маленькая, очень чистая, с двумя кроватями и скромною, но приличною обстановкою, вот уже несколько лет служила обиталищем Марты и Юстины. Юстина остановилась у окна и медленно стала расчесывать густые черные волосы, в которые во время утренней прогулки вплелись зеленые иглы и молоденькие сосновые веточки. На Немане было тихо. Плоты проплыли, исчезли рыбачьи челны, лазурная гладь опустела, и лишь изредка над нею в ослепительном солнечном свете, стремительно кружась, проносились сверкающие, как атлас, чайки. Но вот откуда-то показалась маленькая лодка с двумя мужчинами.

Один из них сидел на дне лодки с наклоненною головой, точно с интересом присматривался к подводной растительности, которая вырывалась на поверхность множеством круглых листьев и цветами водяных лилий. Другой, высокий и статный, стоя разгребал веслом воду - от лодки бежали широко расходящиеся круги. Юстина заметила, что гребец, придержав весло, с минуту всматривался в дом, обращенный окнами к голубой реке. Потом, когда лодка пристала к противоположному берегу, гребец обернулся и бросил взгляд по тому же направлению, а затем с ловкостью горного оленя начал карабкаться на высокий песчаный берег. Время от времени он останавливался и поддерживал под руку товарища, который взбирался с большим трудом и частыми остановками. Первый из них был одет в короткую сермягу, окаймленную зеленым шнурком; на втором был длинный кафтан, а на голове, несмотря на жару, - большая баранья шапка. Вскоре оба исчезли за первыми деревьями, и тотчас из лесу послышался чистый, сильный мужской голос:

Ходит дивчина,

Бродит дивчина,

Лицо - маков цвет!

Стиснуты руки,

Взгляд полон муки -

Ей постыл белый свет!

Что ж ты тоскуешь,

Что ж ты горюешь,

Дивчина моя?

Голос певца мало-помалу стихал в отдалении, зато у опушки послышались новые голоса:

- Ay, ay! Гей, гей!

- Янек! Янек! Иди сюда! - кричал кто-то басом, а какой-то женский тонкий и острый голос затянул веселую плясовую песню:

Только услышу я вальс этот - снова

Я вспоминаю друга родного.

Песня оборвалась, и от самого неба до земли вместе с солнечным светом снова воцарилась ничем невозмутимая тишина.

III

Бенедикт Корчинский принадлежал к тому небольшому числу людей своего поколения, которые получили высшее образование. Этим он был всецело обязан временам молодости своего отца, - тем временам, что получали свой свет и тепло от одного великого, ярко горевшего очага. Очагом этим была виленская академия, и Станислав Корчинский, сын наполеоновского легионера, когда-то воспитывался там. Может быть, это обстоятельство, а может быть, наследственные особенности, которые не всегда, но часто, как глубокий источник, внедряются в лоно многих поколений, спасли Станислава от миазмов, обыкновенно носящихся над стоячим болотом.

При барщине, обеспечивавшей безбедное существование, под каменными сводами, стесняющими кругозор и свободное движение, общество и было этим стоячим болотом, полным миазмов, отупения, бессмыслицы, лени и апатии. Людские организмы - эти жалкие грибы, которые вбирают в себя соки питающего их дерева, соки здоровые или ядовитые, - насколько могли, сопротивлялись заразе. Много сопротивлявшихся полегло, но маленькая горсточка, вооруженная наследственными или благоприобретенными, силами, еще бодро сопротивлялась. К числу последних принадлежал отец Бенедикта. Он не взлетел чересчур высоко, но и не опустился ко дну. Может быть, у его праотцев были когда-нибудь крылья, но так как крылья в гнилой атмосфере были бесполезны, то они и превратились в едва заметные придатки, при помощи которых можно было ходить по болотам без риска увязнуть в тине. Но наличность таких придатков при известных условиях почвы и воздуха все-таки намекала на существование крыльев, хотя бы и в отдаленном прошлом. Достаточно, что трое сыновей Корчинского провели детство в атмосфере, свободной от гнилых испарений разврата и тирании, освещенной если не солнцем, то по крайней мере звездочкой человечности, оживленной если не делами, то хоть честными стремлениями их отца.

Все соседи, даже целый уезд взволновался, когда пан Корчинский отдал сыновей после курса в средних учебных заведениях в высшее. Зачем, для чего? Разве после отца им не оставался большой участок отличной плодородной земли, где они могли бы жить и барствовать, как барствовали и жили их предки? Разве они не были шляхтичами, разве все права не были на их стороне?

Не все осуждали поступки Корчинского; были и такие люди, что поступали по его примеру, но большинство все-таки пожимало плечами. Если б кто-нибудь мог приподнять край завесы недалекого будущего, как бы он громко осмеял, на весь свет осмеял бы этих самонадеянных, спесивых, недальновидных людей! Корчинский колдуном не был и будущего не предвидел, - до такой степени не предвидел, что если б кто-нибудь развернул перед ним будущность его сыновей, то пан Станислав или рассердился бы, или громко расхохотался и сказал бы: "Это невозможно!" Однако благодаря лучу света, который запал ему в голову от великого светильника, и он кое-что предвидел и понимал. Понимал о", что рано или поздно, может быть, очень скоро, труд станет свободным и более правильно распределится между людьми. Тогда жизнь его сыновей вместе с жизнью всего общества, перелитая в новую форму, потребует и новых орудий. Может быть, ему хотелось, чтобы его сыновья узнали всю радость, которую испытывает человек от общения с наукой и от постепенного развития умственного кругозора, - радость, которую испытал когда-то и сам пан Станислав. Может быть также, тень надвигающегося будущего порой касалась его головы, но на все доводы и шутки соседей он только хмурился и неизменно отвечал:

- На всякий случай! На всякий случай!

Наконец, до некоторой степени это было делом прямого расчета. Они вовсе не были так богаты, как это казалось с первого взгляда. По размеру своего поместья Станислав Корчинский принадлежал к помещикам среднего достатка. Потом, благодаря строжайшей экономии, при усиленном труде, он прикупил к наследственному Корчину другой фольварк, одинаковой ценности. Словом, средства у него были прекрасные, но если разделить его имущество на четырех, человек (у пана Корчинского была еще дочь), то на долю каждого пришлось бы не особенно много. Мысленно пан Корчинский назначал младшему сыну, Бенедикту, родовой Корчин, а старшему, Андрею, благоприобретенный фольварк и возлагал на обоих обязанность выдать приданое сестре и известную сумму денег среднему брату, Доминику, который изучал право в далеком большом городе.

Бенедикт окончил курс в агрономической школе и вернулся в свой Корчин. Его отец и мать давно уже умерли, сестра вышла замуж. Зато в двух милях от Корчина хозяйничал в своем фольварке несколько лет тому назад женившийся Андрей, а Доминик приехал в родной дом на короткое время отдыхать от университетских занятий. Кроме того, в Корчине проживала родственница Корчинских панна Марта. Двадцатичетырехлетняя девушка, может быть, чересчур высокая, но статная, умная, с веселыми глазами, так умело взялась за хозяйство и наполняла дом таким веселым шумом, что пан Бенедикт почти и не заметил пустоты. Наконец, все три брата жили в добром согласии, а теперь перед ними мелькнуло что-то такое, что придало их жизни особый смысл и значение. Во всех троих сразу заговорила кровь деда, наполеоновского солдата; огонь, который в предшествовавшем поколении еле тлел под искрой, разгорелся и вспыхнул пламенем. О, как бурно, как безумно весело провели они эти два года! Стоячие воды болота зашумели, вздулись и начали выбрасывать кверху кипящие каскады; в мертвой атмосфере завыли ветры, разнося по земле золотистые туманы и образуя на небе ярко горящие зори и радуги. Дух демократизма всеуравнивающим плугом пахал общественную ниву. Высоты, проникнутые раскаянием, склонялись к низменностям, готовые вознаградить за все свои несправедливости, почти умоляя о доверии и снисхождении. Между Корчином и соседнею деревней Богатыровичами установились тогда хорошие, доверчивые отношения. Жители этой деревни обладали когда-то документами, удостоверявшими их дворянство, но давно уже их потеряли и теперь вели убогую, трудовую жизнь мелких хлебопашцев. Вдруг корчинский дом широко распахнул перед ними свои двери. И ожил старый низкий большой дом; сколько народу толпилось в нем, что за шум оглашал его залы, врывался в окна и плыл дальше, вдоль по течению реки! Такого шума, такого грома не слыхали ни этот густой бор, ни эти холмы со времен шведского нашествия.

Самым горячим из братьев Корчинских был старший, Андрей. Он забросил жену, ребенка, свое хозяйство и почти все время проживал в родимом гнезде. Доминик, нерешительный и более сдержанный, тоже откладывал со дня на день свой отъезд. Для Марты это время было золотою порой ее жизни. Она поспевала решительно всюду, - гости сходились десятками, - вместе с другими она надеялась, ждала и, как птица, оживленная радостью весны, часто пела. Голос у нее был грубый, необработанный, но сильный и чистый. Чаще всего она бывала тогда около Анзельма Богатыровича, красивого юноши в грубой обуви и кафтане из домашнего сукна. Анзельм смеялся так громко, что его было слышно по всему дому, распевал своим могучим баритоном сотни песен, приносил Марте громадные, как веники, букеты полевых цветов, а когда садился рядом с ней за стол, то постоянно краснел и приходил в полнейшее смущение.

Брат Анзельма, Юрий, сильно сдружился со старшим Корчинским - странная дружба между людьми различного положения и воспитания. Андрей был сыном достаточного дворянина, получил хорошее образование, женился на самой богатой невесте во всей округе, у Юрия же не было ничего, кроме 20 десятин земли, которую он обрабатывал собственными руками; в школе он не был; впрочем, в одном их положения сходились: и у того и другого были дети Маленький Зыгмунт Корчинский и Янек Богатырович были ровесниками. Вероятно, эти люди были связаны и не одним этим; с той поры, когда братья Корчинские, наклоняя головы, в первый раз вошли в низкую дверь дома Богатыровичей, Андрей и Юрий почти никогда не разлучались. Вместе они ходили беседовать в широкое поле, вместе охотились на диких уток и бекасов, вместе в рыбачьем челноке ездили по Неману в отдаленные деревни и местечки, вместе читали книжки, вместе...

Бенедикт, тогда еще стройный худощавый юноша, не вполне оправившийся от напряжения последних лет учения, более похожий на студента, чем на помещика, ласково принимал и угощал в своем доме братьев и соседей, а с солидными родственниками, наезжавшими в Корчин, вступал в самые ожесточенные споры... Да, эти два года пролетели как в лихорадочном сне!

Все это после казалось сном, полным сверхъестественных сновидений, - до того этот сон не походил на сменившую его действительность... Когда Бенедикт очнулся от сна своей первой молодости, то, прежде всего, заметил, что около него нет братьев. Андрей вместе со своим другом Юрием Богатыровичем исчез с лица земли, а одно из корчинских урочищ тотчас же переменило свое название. В урочище находился тот занеманский бор, с которым соединялись обширные леса Андрея и его соседей. Прежде его называли Сверковым, а теперь все стали называть Могилой. Кто первый дал ему такое имя, почему оно распространилось сразу и повсеместно, - трудно объяснить, но, принятое всеми окрестными жителями, оно было! единственным надгробным памятником старшего из братьев Корчинских. Другого не воздвигали ему никогда. .. Вдова Андрея, вместе с маленьким сыном, поселилась в своем приданом имении, довольно большом, в двух милях от Корчина. Доминик остался жив, но судьба забросила его далеко. Только несколько лет спустя он прислал брату письмо, где извещал, что наконец-то ему удалось кое-как пристроиться.

Бенедикт заложил имение в банк, чтобы выплатить брату, согласно завещанию отца; сестре выдать приданое было тоже не из чего, - и до сих пор чистый, как кристалл, Корчин теперь был обременен долгами. Долги эти не были результатом легкомыслия или расточительности. Но, тем не менее, когда Бенедикт, очнувшись ото сна молодости, во второй раз оглянулся вокруг, то увидал, что он вовсе не богат... Он не был ни трусом, ни сибаритом, и это открытие мало его смутило, но за ним последовало еще много других. Стояла пора урожая на ту цепкую траву, что точно железными клещами впивалась в колесницы больших хозяйств и не пускала ни на шаг, ни взад, ни вперед. В таком положении кони, будь они даже арабской породы, ничего не могли поделать: чтобы двинуть колесницу вперед, нужны были покорные судьбе, терпеливые волы. Бенедикт вставал на дыбы, как бешеный, необузданный конь, но мало-помалу угомонился.

Сначала, в силу привычек, приобретенных в молодости, он настораживал уши и водил глазами по густым облакам, обволакивавшим небо, но тотчас же заметил, что ничего хорошего он ни увидать, ни услыхать там не может, что поющие деревья и золотые зори его первой молодости занесены в разряд басен, да еще таких басен, какими пугают избалованных детей, чтоб они были послушны. Он согнул спину и начал выпутывать свою колесницу из цепких объятий проклятой травы. Работа Пенелопы! Оторвешь одну плеть - вырастут две... Сначала он делал это неловко и все еще время от времени позволял себе смотреть на небо. Это ему подчас дорого стоило.

Так, например, пришла ему в голову мысль обучить своих бывших крестьян читать, разводить фруктовые сады, лечиться у докторов, а не у знахарок, пореже навещать корчму. Но вскоре он должен был бросить все свои затеи и на несколько месяцев отлучиться в ближайший город, чтобы замять одно дорогостоящее и довольно небезопасное дело. С той поры в эту сторону небосклона он и не обращал уже взора. Потом агрономические сведения побудили его переменить породу корчинского скота на другую. Сказано - сделано; это сулило ему большие выгоды, но и стоило немало денег, а тут наступил срок взноса временно установленных налогов, и к старым долгам прибавился еще новый.

Перед свадьбой с молоденькою, прелестной, благовоспитанной панной, в которую пан Бенедикт был влюблен всею душой, ему захотелось переделать корчинский сад и окружить весь дом яркими цветниками и газонами. У него самого было множество растений, он выписал еще, нанял очень опытного и очень дорогого садовника. Действительно, через два года в Корчине были изумительные цветники и оранжереи: спаржа невероятной толщины, персики, даже ананасы, но - увы! - вместе с тем явно и неопровержимо сказалась невозможность поддерживать этот порядок вещей без ущерба для самых важных отраслей хозяйства.

Еще несколько подобных опытов - и Бенедикт Корчинский совершенно разорился бы, не будь у него твердой воли. Он воздержался от всяких скачков и вставаний на дыбы, а легкие и полные грации формы арабского коня мало-помалу переходили в грубую, но упрямую и неутомимую фигуру вола. Дешево ли стоила ему эта метаморфоза - об этом он никому не говорил, но нет, он пробовал однажды открыть свою душу перед одним существом.

Двенадцать лет прошло с момента его пробуждения - начала его разорения и разгрома его юношеских идеалов. В один погожий летний вечер Бенедикт искал свою жену по всему обширному корчинскому саду. Последние лучи солнца падали на его загорелое лицо; он шел крупными шагами, низко наклонив свою усталую голову. Что-то, вероятно, волновало его, потому что он то и дело покусывал длинный ус.

После долгих поисков он услыхал, наконец, отозвавшийся из глубины тенистой беседки тихий серебристый голос жены. Беседка из толстой проволоки, густо обвитая каприфолиями, составляла одно из немногих уцелевших украшений сада, предпринятых Бенедиктом перед его свадьбой. Теперь достаточно было одного взгляда, чтоб убедиться, что всякая мысль о подобных украшениях на тысячу миль отлетела от него.

Войдя в беседку, Бенедикт несколько раз поцеловал руку жены и сел возле нее. Прелестная тридцатилетняя брюнетка сидела в скучающей позе, с открытою книжкой на коленях, положив свои изящно обутые ножки на скамейку. Приход мужа не расправил морщинок на ее лбу; она только немного отклонила голову, чтобы удалить свое лицо от его горячего дыхания.

- Я так устал, Эмилия, - начал он, - что могу позволить себе маленький отдых. Пусть там управляющий и рабочие подождут, а я посижу с тобой четверть часа. ... Уф! Эта уборка, - изжаришься на солнце и вконец измучаешься.

- Я тоже страдаю от жары, - тихо сказала женщина.

- Да жара что! - проводя рукой по влажному лбу, продолжал Бенедикт. - Физическую неприятность всякий может перенесть, была бы душа спокойна.

- А что же тебя может так беспокоить? - с едва заметной иронией спросила Эмилия.

- Гм!.. всегда ты спрашиваешь меня об этом, я всегда отвечаю, и ты спрашиваешь вновь.

- Я совершенно не могу понять и запомнить твои тревоги и твои дела...

С отпечатком еще большей скуки и утомления она прислонилась к спинке скамьи.

- Однако, - с некоторым раздражением заговорил Бенедикт, - это вещи очень понятные и удобозапоминаемые... Я до конца жизни не забуду, в каком я был страхе, когда в прошлом году не мог внести процентов в банк... Хлеб уродился плохо... Корчин хотели уже описывать... Помнишь, с каким трудом я добыл деньги и поскакал с ними в Вильно? .. Не дай бог испытать то, что испытал я прошлой осенью.

Пани Эмилия грустно кивнула головой.

- И для меня та осень прошла тоже не весело... Этот бронхит... потом я все время была одна, как затворница в пустыне.

Бенедикт поцеловал руку жены.

- Бедняжка, у тебя такое слабое здоровье! Правда, меня почти два месяца не было дома, а в это время ты несколько дней пролежала в постели. Но все-таки ты была не одна. Около тебя находились панна Тереса, Марта, Юстина, дети... Наконец, ты могла слушать пана Игнатия, - какое же это затворничество?

- Я всегда живу в пустыне, - шепнула женщина.

- О! - воскликнул Бенедикт, - лучше жить в пустыне, чем вечно вести такую борьбу, какую веду я! Сколько мне стоит, например, хотя бы эта борьба с мужиками! Ведь я родился человеком, я не тиран, не людоед... Когда-то я рвался к этому люду всем сердцем... а теперь? Господи! Как были они темным народом, так и остались, а я им ни в чем помочь не могу. Рубят они мой лес, травят поля, скотину на мои луга пускают, - спрашивается, оберегать ли мне свою собственность или нет?.. Если б я был магнатом, то, клянусь богом, не доходил бы ни до чего, - лучше меньше получить, но только не заводить этих вечных споров. .. Да самому-то мне плохо приходится. Здесь заштопаешь, глядишь - ив другом месте дыра, в третьем распоролось, и бог весть, что с нами будет! Хочешь, не хочешь, - вечно должен таскаться по судам, а сердце у тебя так и обливается кровью, так и плачет.

Он еще ниже наклонил голову, уперся руками в колени и смотрел в землю. Пани Эмилия, не сводя взора с верхушек деревьев, тихо проговорила:

- О! И я знаю, что значит плакать без слез...

Бенедикт поднял голову, внимательно заглянул в лицо жены и махнул рукой.

- Только, видишь ли, Эмилия, у тебя это все от нервов, а у меня. .. Ну, я-то уж и думать разучился о всяких веселых или возвышенных предметах... Но и мне хотелось бы иногда вздохнуть посвободней, быть уверенным, что все вы не останетесь без куска хлеба...

- О, этот хлеб, хлеб! - тихо рассмеялась Эмилия.

Бенедикт посмотрел на нее широко открытыми глазами.

- Чему ты смеешься? Хлеб... конечно, хлеб стоит у меня на первом плане. Сама ты не можешь обойтись без разных духов и притираний, а так иронически говоришь о хлебе.

- Я обхожусь без множества вещей, так же необходимых для души, как хлеб насущный... - немного оживилась пани Эмилия.

Бенедикт снова посмотрел на жену и еще ниже наклонил голову. Он молчал. Красивая брюнетка молчала тоже, пытливым взором оглядывая лицо мужа, его фигуру и его костюм. По ее лицу можно было видеть, что она подводила какие-то мучительные итоги, делала какие-то сравнения. Может быть, она думала, что сидящий рядом с ней человек был совсем не таким в то время, когда она узнала и полюбила его.

Тогда он был статным юношей, с блестящими, хотя и несколько грустными глазами. Танцевальных вечеров тогда никто не давал, она не видала его танцующим, зато могла восхищаться его гибкостью и силой, когда он сидел на коне. Его смелость и отвага, снискавшие ему репутацию чуть ли не безумца, несчастная судьба обоих его братьев придавали ему ореол поэтичности и рыцарства. Говорили, что только благодаря изумительно счастливому стечению обстоятельств он мог уцелеть. Вообще, при тогдашнем недостатке молодых людей, он мог считаться блестящею партией. Она гордилась, что он выбрал именно ее, что полюбил ее со всею силой своей натуры, что жизнь с ней, именно с ней, считал за счастье, которое должно озарить его жизнь после стольких горестных, смутных дней...

На вопросе о том, будет ли ее окружать в Корчине комфорт, и даже роскошь, она даже и не останавливалась, - она так привыкла ко всему этому в родительском доме, что и не воображала, как можно жить иначе. Впрочем, ею руководил не расчет, когда она, краснея от счастья, давала слово Бенедикту. Говоря просто, будущий муж очень нравился ей, она любила его. Почему же теперь... Да разве этот человек был сейчас таким, каким казался десять лет тому назад?

Теперь кости его как-то особенно разрослись от постоянной верховой езды и движения, мускулы огрубели; походка его отяжелела, шея покрылась густым загаром. На лбу, когда-то гладком и белом, каждый год оставлял по морщине. Теперь Бенедикт был одет в широкий неуклюжий парусиновый сюртук и еще более неуклюжие высокие сапоги. Правда, все эти изменения произошли не сразу; но глаз, привыкший к изысканным формам жизни, никогда не мог освоиться с этими переменами.

Почему этот человек так изменился, она не понимала, не старалась даже понимать. Достаточно, что вот уже несколько лет, как она начала испытывать горькое разочарование, от которого хворала и грустила. В безлюдном и тихом Корчине, в присутствии вечно занятого мужа, не имевшего ни времени, ни охоты разделять с ней ее любимые занятия, она просто-напросто утрачивала всякую охоту жить. Это выражалось в постепенно возраставшем отвращении ко всякому движению. Зачем ей утруждать себя, коль она не может доставить себе этим хоть каплю удовольствия?

Для подкрепления сил она дважды ездила за границу и возвращалась действительно окрепнувшей, возрожденною; но проходило несколько месяцев - и ее болезнь и тоска возвращались с новою силой. Она перестала бывать у соседей, - они были так неинтересны; редко выходила гулять, потому что все окружающее было так хорошо знакомо ей, так обыкновенно. Ее мало-помалу охватывала какая-то апатия; даже короткий переход из дома в беседку казался ей подчас утомительным. К счастью, она любила читать и заниматься различными работами и теперь поглощала множество книжек, вышивала различные подушки, салфетки, скатерти и т. п. При всем этом она, однако, страшно скучала и была подвержена различным нервным болезням, предчувствовала их приближение и старалась бороться с ними при помощи тысячи средств. Таково было ее поистине несчастное положение.

Когда красивая тридцатилетняя брюнетка молча вспоминала все это, плечистый, загорелый, утомленный человек в парусинном платье и длинных сапогах повернулся к ней, заглянул ей в глаза, взял в свои загрубелые руки ее нежную ручку и заговорил:

- Скажи Эмилия, отчего в последнее время ты так холодна со мной? Может быть, я обидел тебя чем-нибудь, может быть, в чем-нибудь ты меня можешь упрекнуть? Вот и сегодня... Я спешил,- чтоб отдохнуть около тебя, успокоиться, мне хотелось облегчить свою душу, поцеловать тебя, набраться бодрости, а ты только упрекаешь меня или молчишь... да, да, ты чуть ли не враждебно относишься ко мне... Эту черту я замечаю в тебе уже не в первый раз... о, уже не в первый! - Давно заметил, но сегодня меня это как-то особенно кольнуло в сердце... Отчего ты так холодна ко мне? Отчего ты вечно чувствуешь себя несчастною, - отчего, скажи, радость моя отчего?

Он взял ее за другую руку, приблизил свое лицо к ее лицу и, любовно глядя на нее, с мольбой в голосе, еще тише и нежней спросил:

- Отчего, Эмилия?.. Скажи, отчего, жизнь моя?

Она не противилась его ласкам, но ее прелестное личико стало еще грустнее.

- О, если бы ты так не изменился, Бенедикт, если бы так не изменился, то я... может быть, была бы такой, как прежде. Но ты так изменился, так изменился!..

Бенедикт задумался над словами жены.

- Да, - подтвердил он, - я действительно изменился.

- И так страшно, точно тебя коснулся жезл какого-нибудь злого волшебника.

Бенедикт махнул рукой и засмеялся не то веселым, не то горьким смехом.

- Какой там волшебник! Жизнь, душа моя, жизнь! При таких условиях, понимаешь, только разве последний дурак мог бы удержаться в роли Адониса... Но что касается моего сердца, моего характера...

Она выпрямилась с несвойственною ей энергией и с глубоким убеждением заговорила:

- Нет, Бенедикт, я никогда не соглашусь, чтобы жизнь требовала от нас таких жертв. Жизнь может сложиться хорошо и счастливо только для тех, кто отбрасывает ее грубую, прозаичную сторону. Но тот, кто, подобно тебе, погрязнет в материальных интересах, откажется от всего прекрасного, от всякой поэзии...

- Значит, и мне и тебе нужно погружаться в поэзию, а в это время банк или ростовщики продадут Корчин, и мы вместе с детьми пойдем по-миру?

Он сказал это мягко, но во взгляде его выразилось неудовольствие.

- Мы не понимаем, друг друга, и понять не можем, - с грустным равнодушием сказала пани Эмилия.

- Да, наконец, - крикнул Бенедикт, - чего же ты хочешь? В чем ты можешь упрекнуть меня? Чем ты недовольна? Неужели ты и в самом деле требуешь, чтоб я сидел около тебя и забывал свои обязанности по отношению к нашим детям и тебе самой или, как дурак, читал с тобою чувствительные романы, слушал пиликанье Ожельского и не заботился ни о своем клочке земли, ни о своей чести, а ведь честь в большой степени зависит от материального благосостояния? Неужели тебе действительно этого хочется?

- О нет, - живо начала Эмилия, - я теперь не хочу этого, нет! У каждого из нас свой особый мир, особый...

- Так чего же тебе недостает? Роскошью действительно я тебя не могу окружить... да и к чему эта роскошь?.. а недостатка в нашем доме пока, слава богу, нет... Заботы у тебя никакой. Я сразу увидал, что заниматься каким-нибудь делом ты неспособна, да и воспитанием не приучена к этому, и не предъявлял уже к тебе никаких требований. Хозяйством занимается Марта... ты делаешь, что хочешь, у тебя остаются дети, книжки, моя любовь, наконец...

Эмилия выпрямила свой гибкий стан и, блестя глазами, начала:

- Ты перечислил все, что у меня есть, так перечисли же, чего у меня нет... Что есть у меня? Я живу в этой трущобе, как монахиня, увядаю, как растение, посаженное в песок. Что из того, что я не испытываю нужды? Мои потребности выше этого. Я не забочусь о сытном обеде, но хочу видеть вокруг себя хоть немного поэзии, чего-нибудь отличного от обычной пошлой жизни... А где же я могу найти все это? Я жажду впечатлений... моя натура не может быть стоячею водой, она требует молний, которые озаряли бы ее... Мне нужно, прежде всего, сочувствие, а около меня есть ли хоть одно сердце, которое билось бы в такт с моим? Ты говоришь, что любишь меня; я считаю это только за горькую насмешку... прости, что я говорю правду. Твоя душа не так возвышенна, не так горяча, чтоб ты мог любить меня, как я этого заслуживаю. Если бы ты любил меня, то не оставлял бы на целые часы, на целые дни из-за простых повседневных дел. Близ меня для меня ты позабыл бы обо всем, не оскорблял бы ежеминутно моих вкусов и привычек, ты отрекся бы, отказался бы от всего, чтобы развлечь меня, занять, сделать счастливой. Вот как я понимаю любовь, вот какой любви я ожидала от тебя, но давно уже вижу, что ошиблась. Я так страдаю, что бедное слабое мое здоровье совсем пошатнулось... Потом... потом в душу мою вселилась покорность судьбе. Но если б за все это я видела хоть какую-нибудь радость, какое-нибудь развлечение... Живу я в пустыне, закрытая от света непроходимым лесом. Проза... проза... проза... Я не могу довольствоваться этим; вот ты - так можешь. И скука... Да, я скучаю... Книги не могут удовлетворить все мои потребности, а другим я заняться не могу, даже если б и хотела, по слабости моего здоровья.

Она окончила тихо, без гнева, но в голосе ее звучало неподдельное горе. На глазах ее навернулись слезы, но она с усилием удержала их и с полною безнадежностью закончила:

- Но зачем говорить об этом? Ты не изменишься, да и ничего не изменится. Звезды судьбы светят различным светом. Моя звезда - мрачнее всех. С радостью я замечаю, что здоровье мое становится день ото дня хуже и, может быть, скоро могила...

Она прижала к глазам надушенный платочек, от которого повеяло ароматом резеды. Потом, отвернув лицо, стала следить за воздушной игрой веток каприфолий, которые шевелил ветерок.

Бенедикт слушал ее не прерывая и только покусывал кончики усов, а когда она умолкла, он, не глядя на нее, произнес изменившимся голосом:

- Я... меня... мое... мне... для меня...

Он встал. Казалось, за эти недолгие минуты его высокая сильная фигура еще более отяжелела.

- Ты сказала правду: мы не понимаем друг друга и, наверное, никогда понимать не будем... Это открытие для меня не ново, только я до сих пор еще старался обманывать самого себя. Что ж делать? Пусть будет так... Только позволь заметить, что твои "растения, посаженные в песок", "озаряющие молнии", "звезды судьбы", "могилы" и так далее очень далеки от поэзии, - это просто набор нелепых слое из плохого романа... Я тоже когда-то не был чужд высоких помыслов, отрешенных от будничной жизни, и отказался от них не ради попоек или любовниц, а в силу крайней необходимости и тяготеющих на мне обязанностей. Может быть, и в этом есть доля поэзии, - да только такая поэзия тебе недоступна... Что делать? Пусть будет так...

В его сдержанном гневном голосе слышались слезы. Он вышел из беседки.

Ожешко Элиза - Над Неманом (Nad Niemnem). 1 часть., читать текст

См. также Ожешко Элиза (Eliza Orzeszkowa) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Над Неманом (Nad Niemnem). 2 часть.
Долго еще потом Бенедикт расплачивался с рабочими, советовался с управ...

Над Неманом (Nad Niemnem). 3 часть.
Смягчила ли старика похвала его саду или подкупило уважение, с которым...