Ожешко Элиза
«Ведьма (Widma). 2 часть.»

"Ведьма (Widma). 2 часть."

Она слегка надула губы и, забарабанив босыми ногами по стенке печи, ответила:

- Не хочу! Не люблю... скверное зелье! По мне лучше похлебка с клецками и салом.

Это упоминание о сале напомнило Петру о цели его сегодняшнего посещения. Он облокотился на стол, подперев лицо рукой, и начал рассказывать о случае, происшедшем у него в избе.

Присутствующие удивлялись и очень соболезновали. Больше всего их интересовал вопрос: кто этот вор?

Кузнец припомнил, что именно вчерашней ночью он возвращался из соседней деревни, куда ходил по делу, и видел какого-то человека с мешком на спине, быстро пробиравшегося вдоль изгородей.

- А какой он был из себя этот человек? - с любопытством спросил Петр.

Кузнец ответил, что это был человек щуплый, небольшого роста и, кажется, с обрамленным седыми волосами лицом. Последнего он не утверждал наверное, так как это было ночью, но видел его довольно близко, при свете звезд, и ему так показалось.. Петр задумался и затем сказал:

- Это совсем как будто Яков Шишка...

В подозрении, выраженном относительно Якова Шишки, не было ничего неправдоподобного. Он уже не раз в своей жизни попадался в воровстве, а два года тому назад просидел месяцев шесть в тюрьме за то, что забрался через крышу в господское гумно. Однако это было только подозрение. Петр устремил глаза на слепое лицо Аксиньи.

- Я к вам с просьбой, тетка! - сказал он. - Не знаете ли вы какого-нибудь средства, чтоб открыть этого вора...

Старуха с минуту молчала, затем заговорила медленно и с раздумьем своим хриплым, шамкающим голосом:

- Как не знать? Знаю. Возьмите сито, воткните в него ножницы, и пусть двое людей проденут пальцы в их ушки, а другие люди пусть говорят разные имена, какие только вспомнят... На каком имени сито завертится, тот и вор... И это такая правда, что я, - не раз, а сто раз, - видела собственными глазами...

Она замолчала, вытянула руку и раза два повернула желтыми пальцами веретено.

Кузнец громко засмеялся:

- Глупости! - сказал он.

- Михаил! - чуть не с негодованием воскликнула Петруся, - ты всегда так! Тебе все глупости! Недоверок паскудный!

Она вся раскраснелась, - до того ее взволновало неверие мужа. Он снисходительно принял ее выговор и только потихоньку проворчал:

- Ой, бабы, бабы дурные!

Но Петр с необыкновенным вниманием и уважением слушал слова Аксиньи, которая, опустив руку с веретеном, прибавила:

- Можно на сите открыть вора, можно и на евангелии. Как где... в одном месте ворожат на сите, а в другом на евангелии... Это все равно: кто как хочет...

Петр поднес руку к волосам.

- Лучше на евангелии... - сказал он и минутуспустя добавил: - Все же это божья вещь, божья сила...

- Ну, так же нужно воткнуть в евангелие ножницы... - учила баба.

- Глупости! - засмеялся снова кузнец, а Петруся подскочила к нему и закрыла ему рот рукой. Он обнял ее за талию, повернулся с ней два раза кругом, а затем так защекотал ее, что она, задыхаясь от громкого смеха, упала на скамейку.

Петр не обращал никакого внимания на эти шалости молодых. У него на сердце было более важное дело, и притом всякие разговоры о ворожбе, чудесах и чарах наполняли его мистическим и тревожным настроением. Он встал со стула и проговорил с некоторой озабоченностью:

- Спасибо, Аксинья, за совет... Только как это сделать?.. Нужно, чтобы кто-нибудь знающий делал это...

- Я вам, дяденька, сделаю это... - сорвавшись со скамьи, воскликнула Петруся. - Почему же нет! Столько лет ела ваш хлеб и чтоб теперь вам не услужить? Вот я уж и иду...

И она стала надевать на ноги башмаки. Она никогда не ходила в деревне без башмаков. Муж, из удовольствия и ради удовлетворения своего самолюбия, покупал ей всевозможные наряды, а ей очень нравилось, что она могла похвастаться своим счастьем перед людьми, среди которых она когда-то была самой убогой. Спустя несколько минут она вошла в избу старосты в башмаках, ситцевой юбке, в ловко сидевшей на ней. новенькой сермяге и цветном платке на голове и, низко поклонившись своей бывшей хозяйке, поцеловала у нее руку. Зато двум другим женщинам она чуть кивнула головой. Она хорошо знала, что для обеих она, как бельмо в глазу. Одна ставила ей в вину свою злополучную супружескую жизнь, другая завидовала ее достатку.

Теперь же они на время забыли о своих обидах: любопытство пересилило ненависть. Они подскочили к пришедшей и стали забрасывать ее вопросами; но она тотчас же принялась болтать и пересмеиваться с двумя подростками-парнями. Она знала их чуть не с младенчества. Клементия она ущипнула за красную щеку, а Ясюку засунула палец в рот, который тот постоянно глуповато раскрывал. За это они схватили ее за ноги, так что она растянулась во весь рост среди комнаты. Бабы и дети хватались за бока от смеха; известно было, что где появлялась Петруся, там все наполнялось пением, смехом и болтовней. Одна только Розалька не думала смеяться. Усевшись на деревянном чурбане перед печкой, она подперла рукой подбородок и угрюмо задумалась.

Вдруг в комнате стало тихо-тихо. Петр вышел из клети, неся в руках небольшую книжечку в изорванном переплете и с пожелтевшими листками. Это было евангелие, которое он с благоговением много лет прятал на дне сундука с того дня, как унаследовал его после старика нищего, ходившего из имения в имение, из деревни в деревню и умершего в Сухой Долине в избе у Петра. Петр собственными руками сбил ему гроб из четырех досок, прилично похоронил его, а книжку старого нищего оставил в своей избе, считая ее святой вещью. Хотя он никогда не раскрывал ее, так как не умел читать, но считал ее присутствие на дне сундука некоторого рода охраной дома от нечистой силы. Теперь же, вынеся ее с благоговением из клети, он молча подал ее Петрусе.

Она вынула из кармана сермяги принесенные с собою ножницы ив мгновение ока стала такой серьезной, что в ней нельзя было узнать веселую молодуху, которая только что бегала с подростками взапуски по комнате и выкидывала разные шутки. Сделавшись серьезной, она слегка наморщила лоб, а ее обращенные вверх глаза приняли молитвенное выражение. Она громко вздохнула, вслед за ней вздохнули и другие женщины, даже Розалька.

Петр перекрестился, его примеру последовали оба сына: рослый и крепкий Клементий с блестящими от любопытства глазами и бледный, невзрачный Ясюк, раскрывший рот еще шире, чем всегда. Вдруг, одним взмахом, Петруся вонзила раскрытые ножницы в корешок книжки и, продев в одно ушко указательный палец, кивнула на другое Петровне:

- Держите, тетка!

Петровна исполнила приказание. Книжка, повисшая на остриях ножниц, широко раскрыла книзу свои старые пожелтевшие листы.

- Говорите теперь! - распоряжалась Петруся, - разные, разные имена говорите. При чьем имени евангелие повернется, тот и вор...

Розалька выскочила первая:

- Антон Будрак? - вопросительным тоном проговорила она, желая, чтобы книга сделала требуемое движение, так как именно вчера она, стирая белье у пруда, подралась с женой Будрака. Но книжка не дрогнула.

- Левон Козявка? - пискливо спросила Семениха, потому что это был один из самых надоедливых заимодавцев ее мужа. Но книга оставалась неподвижной.

Имя за именем сыпались из уст женщин и мальчиков, осчастливленных тем, что и они играют некоторую роль в таком важном действии. Однако книга все время ничего не отвечала. Наконец Петр, не назвавший до этого времени ни одного имени, проговорил своим басистым и сдержанным голосом:

- Яков Шишка!

Недаром полчаса тому назад у кузнеца было высказано подозрение на человека, которого он назвал; палец Петруси дрогнул так легко, что этого не только никто не заметил, но даже и она сама не почувствовала, и книга медленно и чуть заметно сделала полуоборот.

- Ага! - хором воскликнуло шесть-семь голосов.

Петруся осторожно и с почтением вытащила из корешка книги ножницы и, наклонившись, набожно поцеловала старый переплет. Ее примеру последовали другие. Целовали книжку по очереди все женщины, целовали чуть не взасос оба мальчика; длинным и сокрушенным поцелуем приложил к ней свои уста Петр и затем, освещая себе лучиной дорогу, понес ее в клеть.

- Ага! - заговорили хором женщины и парни. В этом слове совмещались разные чувства: здесь была смесь возмущения, радости и благодарности чему-то такому, что помогло им открыть вора. Они не спрашивали, что бы это могло быть, да и не могли понять этого: они чувствовали только что-то сверхъестественное и думали, что была какая-то сила, которая оказала им услугу через посредство Петруси. В этот же вечер пламенная Розалька ураганом носилась по деревне, а заморенная Параска таскалась из избы в избу со своим пискливым ребенком на руках, и обе рассказывали, одна - быстро и запальчиво, другая - медленно и неповоротливо, обо всем, что случилось в избе старосты.

Затем уже ходили только глухие толки о том, что произошло между Петром и Яковом. Кажется, первый в бурном, так редко навещавшем его порыве гнева избил Якова в его собственной избе и пригрозил ему привлечением к суду, если тот не сознается в своей вине и не отдаст украденных вещей. Яков знал уже по опыту, что не всегда можно безнаказанно вывернуться на суде, а на старости лет ему не хотелось в третий раз попасть в тюрьму. Поэтому, когда сыновья и дочери с маленькими детьми на руках бросились к ногам старосты, умоляя, чтобы он не разорял их хозяйства, виновник расплакался, во всем признался Петру и вернул ему два куска сала и пять свертков полотна. Относительно остального полотна он утверждал, что где-то потерял его, а колбасы случайно съели собаки. Он плакал, бил себя кулаком в грудь и клялся вечным спасением, что это так. Сыновья и дочери, зная хорошо, что ничего подобного не было, столпились в углу комнаты и молчали. Ведь, если Петр поверит, пять свертков полотна и колбаса останутся в избе! Петр не поверил, но гнев его стал проходить, и он увидел, какая нищета в избе у Якова и какая куча народу наполняет ее. Там было около тринадцати душ: старики, молодые и малыши. Столько людей губить за вину одного, да и самому набраться немалых хлопот?.. Он махнул рукой, забрал то, что ему отдали, а об остальном проворчал сквозь зубы:

- Господь бог пресвятой наградит меня в царствии небесном за обиду.

Он прекратил это дело, но другие обитатели деревни долго не могли забыть о нем. Прежде всего не забыл о нем Яков, который с того времени, встречая Петрусю, всякий раз сплевывал в сторону и сердито ворчал:

- Сгинь, пропади, нечистая сила!

Ничто на свете не могло бы поколебать в нем убеждения, что его поступок открыла этой женщине какая-то таинственная сила, известная только ей одной. Он возненавидел Петрусю, даже начал ее бояться. Ее боялись также и некоторые женщины, но были и такие, что души в ней не чаяли.

Так, например, она посоветовала молодой Лабудовой, когда ту стала трясти сильная лихорадка, взглянуть на вылупившегося ранней весной цыпленка или утенка и в ту же минуту, как можно скорее, завязать узел на фартуке или платке.

- Как рукой снимет, - уверяла она.

И в самом деле, как рукой сняло. Лабудова, которая уже стала дурнеть, сохнуть и терять силы, избавилась от лихорадки; а так как муж у нее был молодой, свекровь придирчивая и требовательная, то ее благодарность Петрусе была велика.

Другую женщину, которая болела после мучительных родов, она напоила жидкостью, настоенной на десяти сортах трав и называвшейся "десятиутренником", и настойка эта оказалась очень полезной для больной.

У нее в избе всегда было полно сухих трав, из которых каждая помогала от какой-нибудь болезни.

От болезни горла она давала анютины глазки, от кашля - зинзивей и царский скипетр, от болей в пояснице - тысячелистник, от колик в животе - чебрец и мяту. Против одних болезней она советовала белый клевер и вишневую кору, соскобленную с дерева сверху вниз; против других болезней - розовый клевер и ту же кору, но только уже соскобленную снизу вверх. Детей, у которых была падучая, она клала на доску в середине круга, начерченного мелом, а тех, которых мучил коклюш, поила соком репы, причем пить его нужно было из той же репы, выдолбленной в виде рюмки. Одним словом, она знала множество средств, которые помогали при страданиях, чаще всего беспокоивших жителей деревни. Она не только знала их, но и делилась ими всегда очень охотно и с большим удовольствием. Другие брали бы за это яйца, лен, полотно, кур, меры хлеба и бог знает что еще. Она нет: она никогда не хотела брать ничего за свои советы, а если кто-нибудь из женщин приносил ей что-нибудь в фартуке или под платком, она не принимала. Отталкивая руку, протянутую к ней с приношением, она говорила:

- Не хочу, не надо, на что мне это? Я из расположения...

И она действительно была расположена к людям. Идет деревней, увидит какую-нибудь бедную женщину или изнуренного ребенка, остановится и спросит:

- Что это? Где болит? Может быть, это с горя какого-нибудь? А что же это за горе?

Расспросив, посоветует какую-нибудь травку или какое-нибудь другое средство от человеческого горя; а если не придумает, чем помочь, то со взрослым поговорит о его горе и головой покачает с жалостью, дитя побалует на руках, поцелует его тощее тельце, а затем уж пойдет своей дорогой.

Старая Аксинья, слыша беспрестанно, что к Петрусе то и дело приходят за советом, год или два молчала, а затем чего-то забеспокоилась и начала ворчать на внучку. Сидя на своей печи, она говорила ей:

- И чего ты, как собака, постоянно перед людьми высовываешь язык? То и то пей, так и так делай... Поблагодарят тебя за это, еще из тебя ведьму сделают...

Петруся оперлась на метлу и задумалась. Минуту спустя она в раздумье заговорила:

- Вот видите, бабушка, мне кажется, что когда мне господь бог счастье дал, то я очень полюбила этот свет... И раньше я его любила, но когда Михаил женился на мне, полюбила еще сильней... А теперь что? Михаил все лучше... и достатку всякого прибывает, и все мне на свете лучше и лучше, а я этот свет люблю все больше и больше, и все, что есть на свете, люблю... и солнышко божье теплое, звезды божьи ясные, деревья шумливые, цветы пахучие, и людей всех, и каждое живое создание... Все люблю... и Куцего люблю... Куцый!, Куцый! На, возьми!

Она бросила лохматой дворняжке, в белых и черных пятнах, корку черствого хлеба, погладила ее по жесткой шерсти и, подметая избу, запела на всю комнату: Там на доле, на пригоре,

Посеяли просо.

Ой, там .ходзил Ясюленько,

Да дзяучины босо!

Аксинье хотелось еще побрюзжать.

- Ой, молодая, дурная! - шептала она, а солнечный луч, падавший из окна, ласково пригревал ее старую голову; комнату наполняли запах жарившегося в печи сала и веселое звонкое пение внучки. Как же тут можно было читать нравоучение или пророчить худое этой счастливой, беззаботной женщине? У нее самой от счастливой улыбки растянулись до ушей ее узкие губы, и она, склонивши несколько набок голову, внимательно прислушивалась, не проснется ли и не запищит ли в своей люльке маленькая Христиночка? А то руки уж заболели прясть, и хорошо бы подержать на коленях правнучку...

Глава IV

После Стасюка и Христинки родилась Еленка, а за Еленкой явился на свет Адамчик. И в тот вечер, когда обитатели Сухой Долины разводили на перекрестке костер из осинового дерева, в избе кузнеца весело жили четверо здоровых детей, из которых самому старшему было около шести лет. На этот огонь, как ночная бабочка, привлеченная на свою погибель блеском пламени, первой пришла Петруся. Она-то, значит, и была той злобной и нечистой душой, которая отняла в нескольких избах у коров молоко. Если бы вместо нее явилась туда какая-нибудь другая женщина, то общественное мнение деревушки так же обеспокоилось бы и отнеслось бы к ней с сильным подозрением; однако эти подозрения подвергались бы некоторому сомнению. Для полной уверенности нужен был целый ряд предшествовавших фактов.

Никто не мог возразить против того, что здесь прошлое могущественно подтверждало возникшие в настоящую минуту предположения. Много лет тому назад это неизвестное дитя прибрело сюда со старой бабкой, которую гнала по свету неведомо какая сила - добрая ли, злая ли? Баба, повидимому, пошаталась по свету и узнала больше, чем все жители деревни, вместе взятые. Откуда взялись у ней все эти знания? Почему она затем ослепла? Не была ли это божья кара за какие-то гадкие поступки, которые она совершала некогда втихомолку, или за какие-нибудь сношения с нечистым?

А эта страстная любовь, которую убогая, приблудная девушка возбудила в одном из самых богатых хозяев Сухой Долины, Степане Дзюрдзе? А ее замужество с парнем, который не видел ее шесть лет и все-таки не забыл? А то, что она указала вора? А лечение и всякие советы? Ведь по ее примеру все девушки теперь жгли венки, когда желали залучить в дом гостей; вследствие ее предостережения никто теперь никогда не поднимет с земли тесемки, завязанной рядом узелков, потому что побоится получить бородавки.

Действительно, в Сухой Долине и вообще во всей околице был немалый запас подобного рода "житейской мудрости" помимо Петруси и до ее прибытия в эту местность. Ни одна из здешних женщин, "от дедов и прадедов", ни за что на свете не взяла бы в руки веретена между праздником рождества христова и крещением, ведь от этого вся домашняя птица околела бы весной от головокружения; ни одна не пошла бы в лес по грибы и ягоды в день воздвижения животворящего креста, так как это привело бы всех лесных червей и гадов в избу; каждая из них при уборке хлеба опасалась, как бы не срезать серпом колосьев, связанных или надломленных известным образом, ибо так связывает их или надламывает обыкновенно рука недруга на несчастье того, кто их срежет. И многими, многими подобными указаниями и сведениями обладало население Сухой Долины "от дедов и прадедов", но Аксинья и ее внучка знали их несравненно больше.

А теперешнее богатство кузнеца и его жены? Изба - что твой домик в шляхетском дворе; телега, окованная, как тарантас, хорошая лошадка, коровы, овцы, всего полно. А в избе самовар, блестящие ложки и две белых тарелки. Такое богатство - вещь не маленькая! Откуда оно у них? Давно уже Степанова Розалька, а за ней и много других женщин диву давались и во весь голос кричали, что кузнечиха, как барыня какая: пьет дома чай, носит платья из покупных ситцев, иногда повязывает на голову полушелковый платок, а он сам ходит в пиджаках, сюртуках, красивых сапогах, хорошеньких шапочках, сермяги же и крестьянской бараньей шапки на нем не увидишь.

Розалька приходила в бешенство, а неуклюжая Параска даже плакала, задавая себе и соседкам вопрос, откуда у кузнеца и кузнечихи может быть столько богатства? Соседки, в особенности молодая Лабудова, очень любившая Петрусю, вспоминали что-то о том, что, кажется, Михаил привез с собой немного денег, заработал же он их своим ремеслом, что и теперь он много работает и люди съезжаются к нему с заказами, как на храмовой праздник; что у кузнеца земля хорошая, что Петруся хорошая хозяйка и т. д.

Но Розалька и Параска, а с ними и другие женщины пренебрежительно качали головами и поглядывали умоляющими глазами на Якова Шишку, который, присутствуя при этих разговорах, торжественно выпрямлялся и обыкновенно говорил:

- Чорт ведьме через трубу деньги носит! .. Вот откуда у них это богатство!

Теперь старый Шишка торжествовал.

- А что? - говорил он. - Кто пришел на огонь? Кто у коров отнял молоко?

Деревня была большая и не вся интересовалась этим делом, но в этот вечер, после ловли ведьмы, в нескольких избах кипело, как в горшке. Мужчины удивлялись и возмущались, пожимали плечами и сжимали кулаки, но, как обыкновенно, говорили мало, пока водка не развязывала им языки. Зато бабьи языки вертелись, как мельничные крылья.

За час до полуночи, когда пели петухи, Розалька все еще вертелась по разным избам и дворам с проворством белки и шипя, как змея.

Степан с ребенком на руках вошел в пустую избу, развел огонь, зажег лучину и воткнул ее в щель стены; после этого он склонил свое покрытое морщинами, суровое лицо над ребенком, спавшим в его объятиях. В самом ли деле эта некрасивая голова, покрытая редкими льняными волосами, с распухшим лицом и закрытыми веками, желтые ресницы которых лежали на бледных восковых щеках, принадлежала живому ребенку? При свете лучины Степан вглядывался в это лицо. Отчего сын его был таким жалким, в то время как он сам принадлежал к самым здоровым и рослым крестьянам в деревне и целой околице? Губы Степана, сжатые какой-то вечной скорбью, зашептали над самым лицом ребенка:

- Ой, бедняжка ты, бедняжка! Когда ты еще был в утробе матери, твой отец бил жену, так как видеть ее не мог... А когда тебя чуть видно было от земли, негодная мать ударила тебя лопатой по голове...

Суровость исчезла с его лица и сменилась скорбным выражением. Он поцеловал в лоб уснувшее дитя... Оно проснулось и повисло ручонками у него на шее:

- Тятька, есть...

Придерживая ребенка одной рукой, он протянул другую в бездонную глубину печи и вытащил оттуда горшок с какими-то чуть теплыми остатками похлебки, взял деревянную ложку и принялся вливать пищу ребенку в рот. Часть похлебки выливалась из ложки и рта ребенка на край печки, ребенок кашлял и смеялся. На усеянном бесчисленными морщинами лице Степана тоже начала появляться улыбка. Однако вскоре он опять сурово сдвинул брови и тихонько выругался. Почему в его зажиточной избе такой недостаток, что он должен кормить свое дитя холодными остатками похлебки, а сам он голоден и нечего ему поесть? Ведь клеть полна... да, но изба пуста: в ней одно только дитя, а женка... летает по свету, высунув язык, как собака.

- Собака! - заворчал он и снова выругался.

Потом, обращаясь к ребенку, сказал:

- Эх! Если бы та была твоей матерью, не таким бы ты был...

Минуту спустя жалкое дитя, уложенное отцовскими руками на сенник, снова заснуло, а Степан, съев принесенный из клети ломоть хлеба с салом, сидел на скамье около стены и дремал. Сегодня он пахал весь день и так устал, что его клонило ко сну; весь его корпус покачивался то взад, то вперед. Однако он не ложился спать, ожидая жену.

Было ли это проявлением супружеской нежности? Это предстояло решить Розальке, которая возвращалась домой за час до полуночи и возвращалась в отличном расположении духа. Она чувствовала себя счастливой. Сегодня Петрусю уличили в том, что она приносит вред людям, и, несомненно, что с этого времени не только вся деревня, но и Степан будет испытывать к ней отвращение.

Эта надежда наполняла ее исступленной радостью. Ведь, она вышла за Степана не по принуждению и не из жадности, но по любви. Люди предостерегали ее, что он очень зол.

- Уж я с ним справлюсь, - говорила она. - Нашла коса на камень. Еще неизвестно, кто кого пересилит. Пусть бьет, только бы любил!

Но она убедилась, что он не любил ее, а взял ее только потому, что после смерти матери в доме нужна была хозяйка. Ту-то он любил! .. и как еще любил! О, если бы она не боялась преступления и суда, то уже давно убила бы ее! Но теперь она уже и так убита. Ведьма, вредящая людям и связавшаяся с нечистым! .. Теперь Степан только плюнет, когда увидит ее...

Эта надежда наполнила ее и счастьем и нежностью к мужу. Она тихо вошла в избу и, увидевши Степана, еще сидевшего на скамейке, как белка подскочила к нему, уселась около него и охватила руками его шею. Глаза ее блестели, как два темных огонька; тонкие губы, улыбаясь, открывали ряд белоснежных зубов. Закинув руки мужу на шею, она хотела прижаться к нему, как вдруг он поднял кулак и так сильно ударил ее по спине, что она со скамьи упала коленями на землю. Он кричал на нее, допытываясь: где она сидела так долго? Отчего не приготовила ужина? Отчего не пришла к ребенку? Тогда она снова вспыхнула от злости, сорвалась с колен и, подбоченясь, принялась прыгать у него перед глазами, ядовито смеясь и восклицая:

- Ведьма твоя Петруся! Ведьма твоя милая! Ведьма твоя зазноба! Ведьма! Ведьма!

Степан сорвался со скамейки и, схвативши жену за волосы, снова бросил ее на землю. Крик и шум разбудили маленького мальчика; увидев дерущихся родителей, он быстро вылез из-под одеяла и, оробев, тихо залез под скамейку. Он по опыту знал, что после каждой такой потасовки мать схватывала его за волосы или за рубашку и, как щенка, выбрасывала из постели на середину комнаты. Тогда отец обыкновенно брал его на руки и носил по избе, прижимая к себе и целуя, но иногда, когда он был очень зол, случалось, что и он отталкивал ногой ребенка.

Тем временем Петруся, зайдя по дороге в кузницу и поболтавши минуту с мужем, вернулась домой. Этот день она наработалась в огороде, пропалывая свеклу и капусту, и за час до захода солнца побежала на поле нарвать немного своих излюбленных трав. Она знала, что во-время успеет возвратиться, чтобы приготовить ужин.

Целый день Аксинья провела в саду на траве, куда вывела ее внучка. Теперь она заняла свое обычное место на печи; около нее собралось трое старших детей; самый младший ребенок спал в люльке. В летних сумерках, наполнявших комнату и заглядывавших в нее вместе со звездами, мутные очертания этой группы из четырех человеческих существ темнели и двигались почти под самым потолком комнаты, как группа теней. Среди тишины, прерываемой только отдаленным стуком кузнечного молота, слышна била хриплая и шепелявая речь слепой бабки и, как серебряные колокольчики, тонкие детские голоса. Она что-то рассказывала им то очень серьезно, то смеясь своим сухим беззвучным смехом; дети прерывали ее рассказ множеством восклицаний и вопросов. Чаще и смелее всех отзывался шестилетний Стасюк, любимец отца, понемногу уже помогавший матери в уходе за самым младшим ребенком и уже до некоторой степени опекун слепой бабки, которую он иногда кормил на печи и водил за руку по двору и саду. Теперь он был чем-то бесконечно заинтересован и приставал к бабке с беспрестанными вопросами, обращаясь к ней тоном избалованного ребенка.

- Где он был, бабушка? Где был Адамчик, пока не пришел в нашу избу? Где он был раньше?

Дело шло о том, откуда пришел самый младший братишка, который появился месяц тому назад в избе, что он делал перед тем, как притти сюда?

Старуха долго смеялась и, наконец, ответила:

- В лесу был Адамчик, в лесу был братишка твой миленький, перед тем как пришел сюда.

- А что он там делал? - снова прозвучал вопрос.

- Пас зайчиков в лесу! - отвечала бабка.

- А я где был раньше, перед тем как пришел сюда? Старуха, уже не раздумывая, ответила:

- Ты сидел на высоком-высоком дереве и пас ворон в воздухе...

- А я? А я, бабушка? А я...

- Ты, Христя, сидела на дне синенькой воды и пасла рыбок...

- А Еленка? Бабулька, а Еленка?

- А я? Бабушка, а я где была?

Должно быть, прабабка поцеловала трехлетнюю Еленку, так как в комнате раздался громкий поцелуй. Потом сказала со смехом, в котором чувствовалось удовольствие:

- Еленка сидела в густой травке и пасла червячков... При этом стукнули двери, и по комнате разнесся сильный запах полевых трав.

- Это ты, Петруся? - шепелявя, спросила бабка в темноте хриповатым голосом.

- Мама! - хором зазвенели дети.

- Все вы тут? - спросила вошедшая.

- Все.

- Адамчик спит?

- Спит.

- Ну и слава богу. Вот сейчас я разведу огонь и наварю картошки, которую сегодня накопала.

- Ой, хорошая картошка... молодая... - зашепелявила бабка с очевидным удовольствием.

- Хорошая... ой, хорошая... - хором повторили дети.

Сильный огонь запылал в печи и осветил комнату, в которой за несколько прошедших лет произошли некоторые перемены к лучшему: больше достатка и больше нововведений. Между окнами стоял комод, а на нем два медных подсвечника и небольшая лампа со стеклом. На окнах - занавески из пестрого ситца, а на подоконниках - пахучая герань вся в красном цвету; за стеклами шкафчика - белые тарелки, и на одной стене несколько картинок в блестящих рамках. Все это поприносил домой Михаил. Как только поедет куда-нибудь за каким делом, всегда привезет домой что-нибудь красивое, а затем сам, как дитя, тешится этими обновками и жену заставляет радоваться. Впрочем, если бы он и не заставлял ее, она тешилась бы сама. Она с удовольствием любовалась яркими цветами ситцевых занавесок, золотистым сверканием медных подсвечников, а если огорчалась при этом, то потому разве, что слепая бабка не могла видеть всех этих красивых вещей и удобств, которые ее теперь окружали. Зато она рассказывает ей о них долго и пространно и дает ощупать каждую новую вещь.

Впрочем, все старые вещи остались в этой комнате так, как были. Скамейки, столы, хозяйственные принадлежности, три стула, с деревянными спинками, ткацкий стан Петруси, в одном углу большая куча разного железа и над ней на стене несколько новых, только что сделанных в кузнице топоров, пил, крючьев и щипцов. На ткацком стане Петруся разостлала рядно и высыпала на него из фартука душистые травы. После этого оназанялась приготовлением ужина; дети, как птички, спорхнули с печи, бегали возле нее босиком и щебетали о чудесах, рассказанных в сумерки бабкой.

- Мама! Я сидела на дне синенькой воды и пасла рыбок...

- А я сидела в густой траве и пасла червячков...

- А я сидел на высоком-высоком дереве и пас ворон в воздухе...

- А Адамчик сидел в лесу и пас зайчиков...

Петруся шутливо дразнила детей, насыпая в горшок картофель, а на печи старуха, чуть не задыхалась, смеясь над тем, как эти дурачки вполне поверили тому, что она говорила.

Полчаса спустя вернулся домой кузнец. Дети бросились к нему.

- Тятя, я в синенькой воде...

- А я, тятя, на высоком дереве...

- А я в густой траве...

- А Адамчик в лесу...

Михаил брал одного за другим на руки, каждого легко, как перышко, подымал высоко над головой и, поцеловав, ставил обратно на землю. При этом он с видимым удовольствием подробно расспрашивал детей, что они делали в этой воде, в этой траве и на этом дереве и когда это было? Теперь он был уже вполне зрелым мужчиной, с широко развившимися от кузнечной работы плечами, с почти бронзовым от загара лицом и с большими черными усами над добродушно улыбавшимся ртом: В нем чувствовалась сила труженика и степенность человека, который зависит только от своего собственного труда. В его черных глазах отражалось счастье, когда он целовал детей и оглядывал полную достатка избу. Садясь на скамью, он воскликнул:

- Зозуля! Измаялся я на работе: чуть руки не отваливаются! Есть хочу!

Он почти никогда не называл жену иначе как зозулей - "кукушечкой", - именем той милой птицы, которая своим радостным кукованием объявляет о наступлении весны.

- Сейчас будет ужин! - весело ответила женщина и поставила на стол лампочку с продолговатым стеклом.

Михаил уже привык ужинать при свете лампы; лучину жгли толоко в зимние вечера, чтобы в комнате было светлее и веселее. Две маленькие девочки тотчас очутились у отца на коленях, Стасюк сидел тут же на столе, и все трое разом болтали, но их никто не слушал. Петруся поставила на стол миску с дымящимся картофелем, подала мужу краюху хлеба и нож, а потом принесла из сеней простоквашу.

Вскоре после ужина дети уснули: Стасюк - на скамеечке под клетчатым одеялом, Христинка и Елена - на печи возле бабки. Слепая старуха, которую правнук накормил картофелем и молоком, расцеловавшись с детворой и посмеявшись над их щебетаньем и шалостями, тоже собиралась уложить на печи свои старые кости, как вдруг Петруся, мывшая миски и ложки, заговорила:

- Ах да! Я вам еще не рассказала, что случилось со мной сегодня...

Занятая весь вечер мужем, детьми и ужином, она забыла обо всем, что не было самым близким и дорогим ей. Впрочем, она не придавала большого значения сегодняшнему случаю и передавала его бабке и мужу со смехом, как молодая женщина, которая в такой степени занята своей любовью и своим благополучием, что не может истолковывать в дурную сторону того, что с ней случается. Кузнец смеялся громким сердечным смехом и над мужиками, разводившими огонь, чтобы вызвать ведьму, и над случайностью, которая привела его жену на этот огонь. Но старая Аксинья, видимо, огорчилась. Перед тем она уже дремала на своей постели, теперь же она сидела неподвижно, выпрямившись, а ее костлявые челюсти двигались так, как будто она с трудом пережевывала что-то. Это был у нее верный признак огорчения или озабоченности. Когда Петруся кончила рассказ и принялась расставлять на прибитой к стене доске вымытые миски и ложки, старуха отозвалась с печи голосом, выдававшим сильное беспокойство:

- Это нехорошо!.. Ой, нехорошо, что ты, Петруся, первая пришла на этот огонь! . .

- Пустяки! - засмеялся кузнец и махнул рукой, но Петруся быстро повернулась к бабке.

- Почему? - спросила она.

После минутного раздумья бабка заговорила:

- Во-первых, известно, что на такой огонь всегда приходит ведьма. Это уж известно... это уж так должно быть: так уж всевышний господь бог показывает человеческим глазам нечистую силу. Так почему же ты, Петруся, пришла сегодня на этот огонь?

Руки молодой женщины бессильно упали на юбку...

Она глядела на бабку широко раскрытыми глазами.

- Разве я знаю, почему? - тихонько сказала она с изумлением, сквозь которое проглядывала тревога.

- Вот! - пренебрежительно отозвался кузнец: - Шла и пришла... Не стоит трепать языком из-за этого!

Но Аксинья не обращала внимания на скептическое замечание Михаила, а Петруся не слушала мужа. С широко раскрытым ртом, с расширившимися зрачками она глядела на бабку, которая говорила дальше:

- А, во-вторых, теперь злые люди не дадут тебе покоя. Теперь уж тебя сделают ведьмой и... - Она быстро задвигала челюстями и, наконец, минуту спустя окончила:

- Да сохранит тебя господь бог от всякого несчастья!

Тут она несколько раз перекрестила воздух своей рукой, как бы выточенной из желтой кости; ее слепые глаза, - может быть, благодаря напряженно приподнятым векам, - странно белели на желтом лице. Петруся со сложенными руками и раскрытым ртом опустилась на землю, там где стояла. Михаил проворчал уже менее пренебрежительным тоноад:

- Уж это я ее буду охранять от всякого несчастья... Но какое там может быть от этого несчастье? Не дай, боже, несчастья!

Видно было, что хотя он придавал гораздо меньше значения подобным вещам, нежели другие, однако слова слепой старухи произвели на него некоторое впечатление. С минуту помолчав, бабушка заговорила опять:

- Давно уж, ой давно живу я на этом свете! Много мест я исходила, много слышала!.. Слышала и таких людей, которые еще собственными глазами насмотрелись на старые времена, - такие старые, что о них теперь и память пропала среди людей. Вот, когда я пошла с маленькой Петруськой на руках на чужую сторону, зашла я раз в одну деревушку, в которой жил такой старенький человек, что у него уже лицо поросло зеленым мохом, а люди говорили, что ему уже больше ста лет. Смолоду он, кажется, был солдатом, служил в разных местах и много походил по свету... Бывало, как начнет он рассказывать, все разинут рты и слушают... все... кто бы ни был... барышни даже и очень ученые люди приходили и просили, чтобы он рассказывал им о разных вещах... И я, бывало, попрошу и слушаю... Ой, старый Захар, старый Захар! Теперь уже его косточки рассыпались в могилке и душа его стоит перед богом, а то, что он говорил и рассказывал, - ходит по свету, как живое... Вот я - слепая, а то, что он рассказывал о той ведьме, как живое, стоит перед глазами! Слышал он это от своего отца, который видел ее собственными глазами. И вот теперь все это стоит перед моими слепыми глазами, как живое...

Она снова замолкла на минуту. Воспоминания, которые встали у нее перед глазами и как живые проносились перед ней, вывели ее из прежней неподвижности. Тонкая, костлявая, она покачивалась взад и вперед и раза два громко вздохнула, перед тем как начать вновь говорить. Ее белесоватые глаза уже не светились на желтом лице, как прежде: теперь блеск огня уже не падал на них, - медленно угасая в печи, он бросал в комнату бледные полосы мерцающего во мраке света. Петруся сидела на земле в одной из таких полос, сжав губы, обняв колени руками, с выражением беспокойства на лице. У другой стены виднелась могучая фигура кузнеца, облокотившегося на стол. Вероятно, из бережливости Ън погасил маленькую лампочку, оперся головой на ладонь и сосредоточенно слушал речь старухи. Он всегда внимательно и не без удовольствия слушал ее сказки и рассказы, отплачивая ей рассказами о своих путешествиях по свету и разных виденных и слышанных им чудесах. Таким образом проходили у них довольно часто воскресные дни и значительная часть зимних вечеров. Теперь, хотя ему хотелось спать, он все же с интересом ожидал рассказа, а слепая старуха, во мраке, окутывавшем печь, шепелявя, продолжала своим хриплым, но еще сильньм голосом:

- Жила-была в одном людном и богатом селе девушка, что красная малина: стройная, как тополь, такая красивая, что ей удивлялись все люди. Молодые парни прямо с ума сходили по ней; приходили к ней и господа молодые и, бывало, говорят: "Марцыся, ты хоть взгляни на меня! Хоть разик подай мне свою ручку!" Но Марцыся не хотела никого: ни мужика, ни барина. Пойдет, бывало, к колодцу, как королевна какая-нибудь - в юбке, обшитой лентами, с кораллами и янтарем на шее, уберет всю голову цветами и только смеется над всеми, показывая белые зубы. Люди начали уже сердиться на нее, давать ей разные прозвища и очень следить за ней: что она такое делает, что все к ней льнут, как мухи к меду, а сама она никого не хочет? Вот следили-следили и заметили, что не всегда Марцыся смеется и веселится с парнями или паничами, а ходит иногда очень пасмурная: смотрит исподлобья на людей, пойдет в лес и сидит там в лесу день, два, три и, как вернется, варит тайком какие-то травы, шепчет над ними и делает какие-то странные знаки, а потом уже дает пить эти настойки разным людям: от болей, от колик, тошноты, горя и от всяких невзгод, какие только есть. Были такие люди, которые покупали у нее это питье и затем благодарили ее и всем хвалили, говоря, что у ней большая охота знать все, что на свете делается, и потому она многое узнала, и из-за этой-то своей охоты она не хочет уж никакой любви. Дороже ей была лесная травка, чем мужик на хорошей пашне или даже пан в усадьбе. И жила бы себе Марцыся спокойно, делала бы свое, так как не было у нее никого, кто бы ее принуждал к чему-нибудь, а вселе привыкли уже к тому, что она была не такая, как все девушки. Бывало, о ней говорят: "она родилась с иным сердцем и иными мыслями!" - и оставляли ее в покое. Но вот, на несчастье Марцыси, полюбил ее один дворовый человек, не то учитель, не то писарь или что-то в этом роде.

Она же с ним шутила так, как со всеми. Станет, бывало, около церкви, там, где и он стоит, как королевна какая-нибудь, в юбке, расшитой лентами, в тонкой рубашке, с кораллами и янтарем на шее, и смеется над ним, показывая белые зубы. Он долго терпел и все умолял ее полюбить его, но когда увидел, что из этого ничего не выйдет, страшно разозлился, поехал в город и донес ксендзам и начальникам, что вот так и так, Марцыся-де ведьма. Съехались ксендзы, начальники и начали над Марцысей производить следствие. Собрали в селе людей и спрашивали: что она делает? зачем ходит в лес? что она шепчет, когда варит травы? какие это травы? не ходит ли к ней чорт в гости? откуда у нее столько лент, кораллов, янтаря и всяких нарядов? Расспросивши обо всем, связали Марцысе руки и ноги, положили на воз и повезли в город. А в городе на базаре показывали ее всем людям и говорили, что это ведьма.

- Так и так, - говорили они, - так и так. Она продала нечистому свою христианскую душу, - говорили они, - разговаривала с нечистым в лесу; нечистый носил ей через трубу ленты, янтарь и всякие богатства. А затем разложили среди базара костер, и палач в. красной одежде схватил Марцысю за волосы и бросил ее в огонь. Огонь пылал такой большой, что почти доставал до неба; в нем, как щепка, горела Марцыся, и так ужасно стонала, что стон ее разносился по всему свету, достигая чуть не до неба; а от ее тела, горевшего в сильном огне, расходился смрад по всему городу... Ксендзы же, во славу господа бога, громко пели святые песни, и сам король, сидевший на троне, радовался и приказывал радоваться всем людям, что так наказана ведьма, продавшая свою христианскую душу нечистому.

Аксинья умолкла, и в комнате воцарилось глубокое молчание. Кузнец, слушая рассказ о ведьме, потерял всякую охоту ко сну. Верил ли он или не верил в существование чертей и ведьм? Он не отдавал себе в этом отчета. Просто-напросто веселый характер и преобладание практических инстинктов склоняли его к пренебрежению подобными суевериями и даже к веселым насмешкам над ними. Однако такие вот рассказы производили на него некоторое впечатление, сильно колебали его недоверие и возбуждали в нем живое любопытство. Так было с Михаилом и теперь. Что касается Петруси, то она слушала рассказ бабки с расширившимися зрачками и побледневшим от испуга лицом; когда зашла речь об огне, достававшем почти до неба, у нее из груди вылетел сдержанный крик ужаса; когда она услышала о смраде, который расходился по всему городу от горевшего тела Марцыси, всю ее проняла сильная дрожь. Наконец, минуты две спустя после того, как бабка замолчала, Петруся отозвалась, но таким тонким и жалобным голосом, каким она никогда еще не говорила:

- Бабушка! Она в самом деле была ведьмой? Или только так... злые люди на нее выдумали?

- Это уж неизвестно, - медленно и в раздумье ответила Аксинья, - этого уж и старый Захар не знал... Может быть, была, а может, и не была. Если была, то у нее на спине был красный знак от дьявольского копыта. Этого знака я никогда не видела, и Захар не видел, но дед рассказывал его отцу, что он видел и что так должно быть...

После минутного молчания снова на фоне темной печи заколыхалась костлявая фигура слепой старушки, и хриплый голос забормотал:

- Ой, старый Захар, старый Захар! Уже и косточки твои рассыпались в могилке и душа твоя стоит перед богом, а то, что ты говорил и рассказывал, ходит по свету, как живое...

Кузнец встал со скамьи.

- Эх! - воскликнул он, - пустяки! Я тоже много по свету походил и немало видел и слышал, но никогда не видал и не слыхал, чтобы где-нибудь жгли ведьму. Теперь уж этого нельзя делать. Теперь уж этого нет. Иди спать, кукушечка!

Петруся встала медленно и тяжело, а в ее выразительных глазах виднелось беспокойство. Щеки ее несколько побледнели и, казалось, осунулись. Лицо ее вытянулось от напряжения мысли. Через несколько минут в комнате наступила совершенная тишина. Скоро ее нарушило громкое храпение кузнеца, и почти одновременно с этим послышался шум шагов и кто-то вскарабкался на печь. В темноте на печке послышался шопот:

- Бабушка! Ты спишь, бабушка?

Она спала, но ее старый сон был очень легок и чуток. Впрочем, она привыкла к тому, что среди ночи ее будили спавшие с ней правнучки. На этот раз ее разбудила не маленькая правнучка, а женщина, которая, прилегши около нее, обняла ее сухое тело горячей рукой.

- Это ты, Петруся?

- Я... Только тише, бабушка, чтобы не разбудить Михаила и детей...

- Что ты пришла? Может быть, тебя колики схватили, как в прошлом году? Или Адамчик не дает тебе спать?

Долго не было ответа.. , Затем еще тише, чем прежний шопот, прозвучал вопрос:

- Бабушка! Когда я родилась, отец и мать носили меня крестить в костел?

- Ну, а как же? - ответил шепелявый голос старухи, - как же ты могла бы жить без святого крещения? Известно, .носили.

- Бабушка! А когда я была маленькой, крестила ты меня на ночь святым крестом?

- Ну, а как же? Крестила, каждый вечер крестила...

- Для того, чтобы нечистый доступа ко мне не имел?

- Чтобы нечистый не имел к тебе доступа и чтобы господь бог пресвятой покровительствовал тебе, бедная сирота...

- Бабушка! Мне кажется, что я ничем особенным не согрешила перед господом богом...

После минутного молчания послышался старческий шопот:

- Мне кажется, что ты чиста перед господом богом, как та белая лилия, что стоит в костеле перед алтарем...

После этого ответа раздался протяжный вздох облегчения. Затем молодые уста начали снова тихий разговор:

- Бабушка! Так отчего же я сегодня пришла на этот огонь?

Долго не было ответа. Вопрос заключал в себе загадку, бесконечно трудную для разрешения. Минуту спустя Аксинья прошептала:

- Потому что, может быть, это и не ведьма отняла у коров молоко?

- А кто же, если не ведьма?

- Может быть, жаба...

- Ага!

Последнее восклицание звучало торжеством.

- Должно быть, таки жаба... Жабы, как рассердятся на людей, тоже отнимают у коров молоко.

- Да-а!

- Так это, верно, жаба?

- Да... жаба, потому что, если бы не жаба, то ведьма пришла бы на огонь... а не ты! . .

- Да! Спи же с богом, бабушка!

- Спи спокойно, зозуля ты моя, спи!..

На другой день было воскресенье, а известно, что в праздник крестьянину и крестьянке все кажется яснее и красивее, потому что хотя и в этот день они должны выполнить кое-какую работу, но все же после окончания ее они уже не гнутся над нивой или током овина, над корытом или нитями, растянутыми на кроснах. Не менее половины дня они могут глядеть на солнце, небо и все, что растет на земле, ходить, сидеть, смеяться, болтать и петь, кто что хочет.

В это воскресенье была хорошая погода. Петруся принесла воды из колодца и развела огонь в печи еще в тот ранний час, когда над березовой рощей занималась розовая заря, а первые лучи солнца, подымаясь снизу вверх, золотили в саду листья. После этого она побежала к пруду и, принеся оттуда пучок пахучего аира, разбросала его по полу комнаты, чисто выметенной и посыпанной белым песком. Когда проснулся кузнец и старая бабка уселась на своей постели и начали болтать дети, в комнате пахло от аира, как на лугу. Через два открытых окна лились потоки солнечных лучей, а Петруся, стоя перед огнем в белой рубашке, застегнутой у шеи блестящей пуговкой, в цветной ситцевой юбке и красном платке на голове, чистила картофель, старательно собирая кожуру в лоханку, чтобы не сорить на пол, прибранный по-праздничному.

Кузнец, открыв глаза, посмотрел вокруг, взглянул на жену и, вытягивая под одеялом свои сильные руки и широко зевая, воскликнул:

- Ой, зозуля ты моя, зозуля!

Она вместо ответа громко засмеялась и так ловко бросила в него горсть картофельной кожуры, что засыпала ему лицо и грудь. Почти до самого полудня суетилась она по избе. Затем накормила всю семью, помыла бабку и старших детей, причесала и одела их в чистое платье, кормила грудью маленького Адамчика и убаюкивала его на руках, готовила провизию мужу, собиравшемуся на целый день в местечко, и рассудительно и дружелюбно беседовала с ним о том, что он там думал купить.

А после полудня Стасюк в чистой, подпоясанной цветным поясом рубашке повел прабабку в сад. Малютка, держась своей ручкой за желтую костлявую руку, молча, серьезно, с большим вниманием и надув губки, исполнял обязанность проводника. Старуха в домотканной синей свитке, в туфлях и праздничном чепце, блестящий позумент которого сверкал на солнце вокруг ее белых волос, шла за ним, ощупывая палкой землю. Она уселась на траве под дикой яблоней в своей обычной позе - выпрямившись и до того неподвижно, что казалась статуей, вырезанной из дерева или кости. Она ничего не видела, но чувствовала теплый ветерок, ласкавший ее лицо и голову, слышала щебетанье птичек и голоса правнуков, гладила рукой свежую мягкую траву. Широкая улыбка раскрыла ее тонкие бесцветные губы, а белые глаза, казалось, с напряжением всматривались в этот чудный мир. Петруся вынесла из хаты рядно, на которое она вчера высыпала собранные травы, и, усевшись на низком камне, тут же около порога, начала разбирать и сортировать их. Она раскладывала в особые кучки чебрец, анютины глазки, тысячелистник, богородицыну траву и разные травки и листочки. Занятая этой работой, она время от времени напевала про себя вполголоса; иногда переставала смотреть на травы, и взгляд ее блуждал по пустому полю, на котором уже не было хлеба, а сегодня не было и людей. Тихое, дремлющее, оно простиралось под золотым покровом солнца, как бы отдыхая в воскресенье по примеру людей.

Зато из деревни несся шум голосов людей и животных; перед корчмой, которую еще издали можно было отличить от других хат, двигался и гудел рой людей. Петруся слегка задумалась, глядя в сторону деревни. Узкая извилистая тропинка, которая Бела из деревни к. хате кузнеца, между ригами и плетнями садов, была сегодня пуста. Одна только засыхавшая на огороде конопля перегибала из-за плетней свои растрепанные верхушки. Из-за них выглядывал местами желтый цветок мускатницы; время от времени громко кудахтала курица и пел петух, хлопая крыльями. Ни одной человеческой души не было сегодня на тропинке, хотя почти каждое воскресенье много женщин из Сухой Долины навещали Петрусю: одни приходили за советом, другие - из расположения к ней, чтобы поболтать. Обыкновенно сюда приходила в воскресенье молодая Лабудова и приводила с собой к Стасюку своих мальчиков, приходила также дочь Максима Будрака, которую Петруся спасла когда-то от тяжелой болезни своим "десятиутренником", и многие другие. Сегодня ни одна не пришла, и у жены кузнеца стало тяжело на душе.

Короткий августовский день подходил уже к концу. Солнце близилось к закату. Теперь по тропинке, извивавшейся между плетнями, должны были итти девушки, так как они обыкновенно по праздничным дням приходили к Петрусе петь. Никто во всей деревне не пел таким сильным и чистым голосом, как она; никто не знал столько песен. Она обык-новено была запевалой в хоре, - том хоре, который летом почти каждое воскресенье с наступлением сумерек усаживался перед хатой кузнеца на камнях и траве и до позднего вечера наполнял воздух звонким пением. Сегодня ни одна из них не пришла.

Солнце уже заходило, когда Петруся увидела на тропинке женскую фигуру, направлявшуюся к ее хате. Она издали узнала Франку, внучку Якова Шишки. Это была коренастая девушка, с некрасивым, хотя и симпатичным лицом, одетая по-праздничному, но очень бедно. Каким-то жалобным голосом поздоровалась она с Петруссй и, не ожидая приглашения, уселась тут же, близ нее на завалинке. Обе женщины с малых лет знали друг друга и часто жали на одной полосе, сгребали сено на одном и том же лугу, вместе пели, плясали и проказничали во время игр в корчме или под открытым небом. Вчера, когда Петруся первая пришла на огонь, Франка так глубоко о чем-то задумалась, что даже на минуту забыла о близости Клементия. На лице ее тогда можно было прочесть, что она что-то обдумывала, в ее голове вертелись какие-то планы и надежды. Теперь она пришла с этими планами и надеждами к Петрусе и, немного помолчав, начала жалобным голосом:

- Ой, бедная ты, Петруся, бедная! Как уже все люди против тебя. Бранят и ругают тебя!

Петруся быстро обернулась к девушке и засыпала ее вопросами: что говорят? кто говорит? И Петр Дзюрдзя разве тоже сердится, и жена его, и Лабуды, и Будраки? Франка повторила все, что говорилось в деревне о Петрусе, а затем обняла руками ее шею. Ласкаясь, жмуря глаза и гладя Петрусю ладонью по лицу, она начала:

- Я к тебе, Петруся, с большой просьбой... Если ты такая знахарка, что можешь делать людям и хорошо и плохо, то помоги ты мне в моей великой беде и печали...

Петруся быстро отодвинулась и с отвращением отвернула разгоревшееся от гнева и досады лицо.

- Какая я знахарка! - почти закричала она. - Уйди ты от меня... Не надоедай...

Но Франка подвинулась к ней еще ближе и опять обняла ее.

- Не сердись, Петруся, не сердись ты на меня... Я не от злого сердца... Ох! Если бы ты знала, какая я несчастная! . . Уж несчастней меня, кажется, нет на свете... Известно, я бедная сирота, живу как бы в чужой хате. Дедовская хата - не отцовская. Издеваются надо мной дяди и их жены... Работаю, мучаюсь, как вол в ярме, а доброго слова не слышу ни от кого... Как подерутся между собой, и меня бьют, - всегда попрекают тем хлебом, что я у них ем... Жизнь уж мне надоела, и я за горем и плачем света божьего не вижу.

Она горько расплакалась, закрывши лицо красными и, действительно, рабочими руками.

Тогда уж Петруся сама придвинулась к ней и произнесла печальным голосом:

- Знаю я, знаю, что жить тебе в дедовской хате не сладко... Дяди твои, сварливые и пьяницы, а жены у них скверные... И небогато у вас... Но чем же я могу помочь тебе в твоей беде?

- Ой, можешь, можешь, лишь бы только захотела! - начала Франка, отняв руки от лица, и, забросив их кругом шеи своей подруги, стала целовать ее так страстно, что поцелуями и слезами увлажнила ее лицо. Затем, повиснув на ней всей своей коренастой фигурой, она минуты две тихонько шептала ей что-то на ухо.

Петруся снова сделала жест, выражавший сопротивление и неудовольствие.

- Не хочу! - закричала она. - Никому ничего советовать не стану, хотя бы там не знаю кто был... никому! Ей - богу, не буду!

Франка не выпускала ее из своих объятий и опять, и плача, и смеясь, начала что-то шептать ей. Петруся беспрерывно повторяла: - Не хочу! Не дам! Не посоветую... Побожилась, что не посоветую! - но, очевидно, ей становилось жаль Франку, и ею овладевало женское любопытство. Она давала отрицательные ответы, однако слушала шопот Франки с сочувствием и любопытством.

- А любит ли он тебя хоть немножко? - спросила она.

Девушка подперла огрубевшей ладонью мокрую от слез щеку и, уставившись печальными глазами на подругу, ответила:

- Один только бог может это знать! .. Но мне все-таки кажется, что немножко любит. Уже два года прошло с того времени, как он первый раз затронул меня. Молоденькая я тогда была и ни на какого парня не смотрела. Вот раз, около колодца, как даст мне кто-то по шее, так даже в пояснице заломило. Смотрю: Клементий! Я ему водой из ведра прямо в глаза, а он схватил меня за талию и треплет по плечам: "Ты, Франка, говорит, не к этому колодцу приходи по воду, а к тому, что ближе к нашей хате". И после уж так всегда: пусть только где-нибудь увидит, сейчас затронет. Зимой "гнилушки" за пазухой приносил и горстями сыпал мне в фартук, а вот недели две тому назад ни с кем в корчме не танцовал, кроме меня.

- Это хорошо! - заметила Петруся, - это значит, что любит.

Девушка, стыдливо закрывая рукой глаза, тихо ответила:

- Но иной раз - месяц, и два, и три - даже не посмотрит на меня и так же, как меня, других девушек затрагивает... А тут мне дома такая беда, что спаси господи! . . Дед ругает, и дяди ругают, и жены их хотят меня из хаты выгнать: "Иди служить, говорят. Кто тебя, глупую, замуж возьмет? Клементий не возьмет, говорят, вот уж два года, как он обманывает тебя, а ты веришь..."

Она заломила руки и снова начала плакать.

- Я и верю и не верю... - говорила она с плачем, - пошлет ли мне господь бог такое большое счастье, что на мне женится хозяйский сын... Ох, счастье это! Такое счастье, что большего уже, кажется, нет на свете... Петрусю, очевидно, тронули ее признания. Она была сердечно расположена ко всякому живому существу, а жалобы и желания Франки напоминали ей о ее собственном прошлом. Франка начала целовать ей руки. - Спаси, Петруся, спаси, помоги, - стонала она, - я всю жизнь буду тебе благодарна.

- Да ведь... - колеблясь, начала Петруся, - ведь если бы и так... то отец... ему не позволит жениться на тебе... Сын зажиточного хозяина: . . богатый и такой красивый... Я слышала, Петр эту зиму хочет посылать для него сватов к Будраковне...

- Ой! - застонала Франка, - если бы он только хотел, если бы он только сам хотел! .. С отцом уж тогда легко сладить. Он у отца, что зеница в глазу: отец света за ним не видит...

- Это правда, - подтвердила Петруся, - он все равно, что один у родителей, потому что из глупого Ясюка мало толку...

- Только бы он захотел! Только бы он в самом деле полюбил... - вздыхала Франка и снова целовала руки кузнечихи, а щеки ее смачивала своими поцелуями и слезами.

Петруся, сильно озабоченная, задумалась еще сильней; очень уж не во-время приходилась настойчивая просьба подруги. Но сердце - не камень. Действительно, если бы Франка вышла за Клементия, это было бы для нее таким же счастьем, каким для нее самой было замужество с Михаилом. Действительно, Петр был хорошим человеком, любил сына и, может быть, не особенно противился бы его желанию.

- Ну, - сказала она, - хорошо... Бабушка мне когда-то рассказывала о таком зелье... никогда я еще никому его не давала... но тебе, - что уже поделаешь? - может, и дам. Если найду - дам, да не знаю, найду ли? Зайди завтра узнать.

Франка даже на землю опустилась от радости и, обняв колени знахарки, начала целовать их. Затем, вскочив с земли и выпрямившись, она уперлась руками в бока. Это была торжествующая поза. Радость и торжество сияли на ее красном одутловатом лице и в ее голубых, блестящих глазах. Казалось, что даже ее маленький вдавленный у лба нос еще больше вздернулся. Она топнула ногой и всплеснула руками. - Вот я вам тогда задам! . . Я им тогда покажу - и дядькам и дядькиным женкам! На порог своей хаты не пущу. Надену покупную юбку и буду в ней ходить перед их глазами... Как увижу, что какая-нибудь из них ест хлеб, то одной рукой покажу ей колбасу, а другой - кукиш...

Петруся задыхалась, смеясь над торжествующей физиономией и ожесточенными угрозами Франки. Очевидно было, что девушка гораздо меньше жаждала любви Клементия, чем той блестящей доли, которая ожидала ее в этом замужестве. Но чувства эти кузнечиха понимала и разделяла: и ей, бедной сироте, которую когда-то презирали, приятно было ходить теперь по деревне в покупной юбке и принимать прежних благодетелей в своей зажиточной хате.

- Хорошо! - повторила она. - Что же делать? Как тут не помогать людям, когда можно? Ну, зайди завтра...

Франка стрелой пустилась к деревне: она спешила в корчму, где уже играли скрипки и где, вероятно, был Клементий.

На другой день, когда было уже темно, она опять возвращалась от кузнечихи. На этот раз она шла медленно, задумавшись, может быть, немного замечтавшись, и поминутно сжимала рукой что-то, спрятанное у нее на груди за рубашкой. Как вдруг у конца тропинки, между густыми кустами репейника, покрывавшего окраину поля, возле росшей за плетнем яблони, кто-то схватил ее за юбку. Она так испугалась, что даже вскрикнула и начала креститься, но вдруг узнала в нагнувшейся над забором женщине Розальку. Проворно перескочивши через низкий плетень, Розалька свистящим шопотом принялась расспрашивать ее:

- А откуда ты идешь, Франка? От кузнечихи? Ты и вчера туда ходила... Не бойся! Я все вижу. А что у кузнечихи слышно? Зелья варит, жабу кормит, с чортом разговаривает? А?

Сначала Франка не хотела отвечать и пошла дальше, но Розалька снова удержала ее за юбку. - Чего удираешь? - говорила она. - Спешишь к дядиным кулакам и дедовой руготне?.. На, садись и ешь. Поговорим.

Она втиснула ей в руку холодный большой зеленый огурец и, вытащив из-за пазухи другой такой же, уселась в небольшой яме среди репейника. Предложенный огурец расположил Франку к женщине, ненавидеть или сердиться на которую у нее не было никакого основания. Напротив, Розалька высказывала ей даже некоторое расположение и, когда ей уж очень досаждали дома, вступалась за нее и однажды жестоко подралась с ее тетками. Впрочем, это было очень просто. Она не имела повода завидовать Франке. Ей было даже немного жаль девушку за ее сиротство. Они обе уселись у кустов репейника и, грызя огурцы, в темноте начали шептаться. Огород, на котором они находились, был пуст; rfa тропинке не было ни живой души. Розалька все старалась выпытать у девушки, зачем она ходила к кузнечихе. Франка, снова вспомнив о своей горькой судьбе, вторично расчувствовалась и, глубоко вздыхая, начала говорить:

- Ох, какая я несчастная! Другой такой несчастной уж на свете нет! Известно, сирота я и бедная, живу почти что в чужой хате... - И она тем же тоном, каким рассказывала Петрусе про свою жизнь, затянула прежнюю песню.

Розалька с сочувствием качала головой, а затем спросила:

- А чего ж ты ходила к кузнечихе?

Но Франка продолжала свое:

- Бог его знает, любит ли он или не любит, но мне кажется, что все-таки немножко любит. Еще два года тому назад около колодца как даст мне кто-то по шее, так даже в пояснице заломило. Смотрю... Клементий... Я ему водой из ведра прямо в глаза...

И так дальше, до конца. Все то же самое и так же, как и Петрусе. Розалька не противоречила и не прерывала ее; однако минуту спустя опять спросила:

- А чего ж ты ходила к кузнечихе?

Но Франка не высказала еще всего, что засело у нее в голове как ежедневная молитва.

- А в другой раз, - жалобно говорила она, - месяц, и два, и три даже не глянет, а так же затрагивает других девушек...

- Зачем ты ходила к кузнечихе?

- Я верю и не верю, чтобы бог всемогущий дал мне такое великое счастье...

- Зачем ты ходила к кузнечихе?

Несмотря на все желания Розальки вести дело дипломатично, она готова была уже вспыхнуть, но Франка, сама не зная зачем и для чего, поцеловала ей руку и, отирая пальцами слезы, начала:

- Спаси, тетушка, помоги! .. Я всю жизнь буду тебе благодарна...

- Ага! - протяжно проговорила Розалька, и глаза ее блеснули во мраке, как два огонька.

- Так ты к кузнечихе ходила просить совета...

- Да!

- Что ж, дала ли она тебе его?

- Дала... пусть ей господь бог все хорошее даст...

Розалька всем своим гибким телом повисла на шее девушки и шопотом начала осыпать ее быстрыми, настойчивыми и страстными вопросами. Франка с минуту сопротивлялась, стыдливо и испуганно отворачивая от нее свое лицо. Она стыдилась и боялась своей тайны. Но Розалька, обнимая ее одной рукой, другой запихивала ей в рот кусок своего недоеденного огурца и с большой нежностью пригибала ее к земле так, что они почти легли на траву. При этом она ласково называла ее голубкой, кукушечкой, рыбкой.

Франка не привыкла в своей тяжелой сиротской доле к таким нежностям. Ей льстило, что с ней так обходится женщина старше ее и хозяйка зажиточной избы. Она поцеловала Ро-зальке руку, назвала ее теткой и принялась снова жаловаться и плакать. Розалька утешала ее и забрасывала вопросами, а когда они обе, спустя час, поднялись с земли, то черные глаза Степанихи светились радостью и торжеством. Она вытянула из девушки все, что хотела знать, и, неожиданно оставив ее между стоячими репейниками, стрелой помчалась в деревню.

Запыхавшись, бежала она по затихшей уже деревенской улице и, наконец, остановилась у ворот петровой хаты. Сначала у нее было, очевидно, намерение бурею влететь туда и рассказать все, что она узнала, но вдруг в ее голове сложился совершенно иной план. Теперь она еще никому ни о чем не скажет, а только когда в семье Петра случится несчастие, когда Клементий и Франка непременно захотят обвенчаться, отец же будет против этого, когда между ним и сыном возникнут ссоры и несогласие, тогда она придет к ним и расскажет, кто виноват во всем этом. Интересно, что сделает тогда Петр, который ни за что не согласится, чтобы его сын женился на первой встречной да еще из воровской семьи. Сам он никогда не воровал и не захочет иметь невесткой внучку вора. Ох, будет же тут, будет в этой хате всяких ссор и огорчений! Ох, достанется же кузнечихе от Петра и всех порядочных людей! Зададут уж ей тогда. О! Зададут той, что отравила ей всю жизнь, по милости которой она не узнала мужниной любви и из-за которой у нее на теле столько синяков, сколько звезд на небе. Пусть бы бил, да любил. И не любит, а бьет крепко, и все по милости той!

В сумраке, стоя перед петровой избой, она заплакала, вытерла фартуком глаза и медленно пошла дальше. Чего ей было спешить? Ведь она знала, что ее ожидает дома. С утра заболело дитя, а известно, что когда ребенок заболеет, то сострадание Степана к ребенку превращается в свирепую злость на жену, и он злобно обрушивается на нее, как будто она виновата, что дитя родилось такое хилое, ни к чему не годное. Правда, когда ему было два года, она однажды так хватила его лопатой по голове, что ребенок потерял разум и онемел на несколько недель. Но разве он от этого такой слабый и неразвитый? Где уж там? Такая уж ее доля поганая.

Глава V

В избу Петра действительно заглянуло горе, однако не скоро и не такое, какого ждала Розалька.

В солнечный октябрьский день обширную избу наполняли люди, приходившие туда с советами и утешениями. Хотя Петр уже два года не был старостой, однако серьезность в обращении с людьми, рассудительность его речей, а может быть, главным образом его богатство доставляли ему особое уважение и благосклонность жителей Сухой Долины. Как только молва о несчастье, постигшем его, разнеслась по деревне, тотчас же соседи-хозяева один за другим стали приходить к нему, чтобы расспросить о подробностях происшествия, поговорить с огорченным соседом, повздыхать и покачать головой.

Это случалось особенно часто потому, что летние и осенние работы почти окончились, а оторваться на часок от цепа и гумна гораздо легче, чем от плуга и нивы.

Петр приказал младшему сыну молотить на гумне рожь, а сам с утра собирался отправиться с плугом на поле выкапывать картофель, но уже близился полдень, а он никак не мог заставить себя выйти из избы. Он беспрестанно думал о картошке, несколько раз уже отворял двери, чтобы запрячь в плуг лошадей, но каждый раз возвращался и снова садился на скамейку у стены. Он не жаловался вслух и даже не вздыхал, но видно было, что руки его бессильно опускались на колени, ничего ему не хотелось делать, и лоб его покрывался глубокими морщинами. Он отвечал на приветствия входивших соседей коротким: "Во веки веков!" и снова замолкал. Иногда он подымал ко лбу руки и так шевелил ими, как будто крестился и говорил молитву. Соседи становились перед ним или садились на скамейку и, задавши несколько вопросов, выразив удивление, покачав головою, тоже замолкали, вздыхали и уходили, а на их место приходили другие. Так было с мужчинами. Но с женщинами дело обстояло совершенно иначе. Они толпой окружали постель, на которой лежал больной, разговаривали, советовали и громко причитали над Агатой, которая тихо плакала, сидя на земле у постели. Болен был Клементий. Красивого парня подкосила жестокая горячка. Неподвижный, как колода, лежал он под клетчатым одеялом, с лицом, пылающим огнем, и жалобным голосом беспрестанно звал к себе мать. Агата вставала, брала стоявший подле кувшин с водой и, став на колени, прикладывала его край к губам сына. Он жадно пил, а по ее поблекшему от горя лицу текли слезы. Однако она не кричала, не заламывала руки и даже редко вступала в беседу с соседками. Она всегда была самой тихой из женщин в деревне; такой уж она стала под влиянием своего степенного мужа и спокойной жизни. Зато другие женщины, тесно окружив постель и посматривая на больного, галдели, как на базаре, и причитали, как на похоронах. Лабудиха, такая же зажиточная и степенная хозяйка, как и Агата, говорила:

- Не выдержит, уж я знаю, что не выдержит!.. Я, может быть, уже человек десять видела с такой болезнью, и ни один не выдержал.

Агата заплакала еще сильней и, уткнувшись лицом в ладони, даже зашаталась вся от горя, но жена Максима Будрака, плотная и здоровая баба, оттолкнула от постели зловещую соседку.

- Отчего не выдержит? Разве нет милосердия божьего к грешным людям? Господь бог небесный смилуется и пошлет здоровье. Агата! Дайте мне скорее кувшин! Слышите, Агата? Ему надо приставить к животу кувшин!

Жена Семена, Параска, с маленьким ребенком на руках и двумя постарше, которые цеплялись за ее юбку, от природы слезливая, потому что почти всегда была голодна и озабочена, размазывала по худым щекам слезы и причитала:

- Ох, какие богатые и счастливые люди, а все-таки и их посетила забота! Ой! .. Клементин, Клементий, лучше бы ты на этот луг не ездил, не мок на дожде да не спал на этой гнилой копне! Ой! Болезнь твоя вылезла из той гнилой копны и вошла тебе в тело... Ой, бедная ж твоя молодая головушка, бедная!

Действительно, за несколько дней перед тем парень ездил на дальний луг, чтобы собрать накошенную незадолго до этого траву, промок под проливным осенним дождем и переночевал на стоге, мокром от сырости. Вернувшись домой, он принужден был надеть полушубок, так как его стало знобить. На следующий день деревенские парни собрались ловить в пруде рыбу неводом, он пошел вместе с ними, разделся на берегу, почти по самые плечи влез в воду и часа два помогал тащить невод. После этого он слег в постель и уже два дня не вставал. Все это время он сохранял сознание, только иногда жаловался на разные боли, а теперь так стонал, что старая Лабудиха сложила руки как бы для молитвы и, переступая с ноги на ногу, спросила Агату:

- А свечи есть у вас? Пора бы ему, бедняге, вложить свечу в руки.

Будракова, со своей стороны, требовала кувшин, чтобы приложить его к животу больного; другие женщины шептали о священнике и святых дарах; молоденькая стройная девушка, в тонкой рубашке, с желтым цветком за ухом, стоявшая около окна и смотревшая, как на лучезарное видение, на больного Клементия, громко простонала: - Ой, боже ж, мой боже!

Это была дочь Максима Будрака, самая красивая и богатая девушка в деревне. Она пришла будто за матерью, но на самом деле беспокоилась об участи красивого парня и в молчании стыдливо стояла у окна. Жена Петра, задыхаясь от плача, поднялась с земли и пошла в клеть за кувшином и свечой, а неуклюжая Параска, неотступно следуя за ней вместе со своими тремя детьми, беспрестанно повторяла, с упорством тупых и безвольных созданий: - Ох, лучше бы ему никогда не ездить на тот луг, не мокнуть под дождем и не спать на той гнилой копне!

В это время между шумящими женщинами позади Агаты, которая, принеся Будраковой кувшин, уселась у ног сына с огарком восковой свечи в руках, поднял неожиданно крик самый звонкий из всех, язвительный и шипящий женский голос:

- Разве эта болезнь у него от луга или дождя и гнилой копны? От чего-то другого она у него, и не божья тут воля, а чья-то другая!

Это был голос Розальки, которая уже несколько раз заходила в этот день в избу и, поглядев минуту на больного, выбегала вон, чтобы через некоторое время вернуться обратно. По ее подвижному и оживленному лицу можно было догадаться, что она сильно удивлена и озабочена чем-то. Она не ожидала того, что тут произошло. За воротами петровой избы она несколько раз останавливалась и, приложив к губам палец, глубоко задумывалась. Затем она бежала домой приготовить обед и намять хоть немного льну, а Розалька любила лен и, несмотря на все, не могла совершенно забыть о нем. При этом Степан, молотивший рожь, уже два раза кричал ей из гумна, чтобы она не уходила из дому, так как им надо сейчас итти на поле собирать картофель. Одним словом, в этот день она металась во все стороны; тут она хотела трепать лен, там звал ее муж, а в избе Петра ей нужно было уладить важное дело. Но все же из всего, что совершалось вокруг нее, это дело больше всего интересовало ее, так что, вбежав еще раз в избу Петра и услышав приводимое Параской объяснение причин болезни Клементия, она закричала:

- Не от луга, и не от дождя, и не от гнилой копны у него эта болезнь! Не божья на это воля, а чья-то другая...

А когда почти все присутствующие женщины, не исключая Будраковой, которая уже стояла над больным с кувшином в руках, устремили на нее взоры, она сложила на фартуке свои маленькие, темные, проворные руки и проговорила:

- Это напущено!

- Что? - спросил хор женских голосов.

- А эта болезнь! Кто-то напустил ее на него.

Теперь уж несколько мужчин, молча сидевших против Петра, да и сам Петр начали прислушиваться к разговору баб. Даже больной повернул к говорящей омраченные страданием, но сознательно, с немым вопросом глядевшие глаза.

- А-а-а-а! - воскликнули с изумлением два женских голоса: - А кто-же это такой сделал?

Переступая с ноги на ногу и сверкая глазами, Розалька начала:

- Я знаю, кто... Та, что давала ему любовное зелье. Должно быть, оно было не такое, как следует, и вместо любви причинило болезнь.

Мужчины пренебрежительно покачали головами, а Клементий взглянул на Розальку и, стыдливо пряча лицо под покрывало, фыркнул со смеху, несмотря на свою болезнь.

Известие о том, что кто-то давал ему приворотное зелье, немного сконфузило его, а еще более потешило. Но вслед за тем он застонал, так как почувствовал сильную боль в пояснице, и, несмотря на это, повернул свой отуманенный взгляд к красивой Будраковне, как бы желая сказать: - А что? Видишь, какой я!

Но красивая девушка даже побледнела от страху и уставилась на Розальку испуганными глазами; другие женщины моментально пооткрывали рты, затем принялись осыпать Степаниху вопросами. Она же с обычной живостью повернулась к Петру:

- Хадзи, Петрук! - закричала она, - тебе скажу. Никому не скажу, а тебе скажу: ты отец, и твое дело мстить за обиду сына.

Петр встал и пошел за женщиной, которая схватила его за руку и вышла в сени. Там в полумраке разговаривали они вдвоем с четверть часа.

В это время в избе воцарилась тишина. Будракова приставила кувшин, похожий на исполинскую банку, к желудку больного.

На дворе послышался мужской голос, нетерпеливо звавший Розальку. Она крикливо отвечала из сеней:

- Сейчас! Сейчас!

Степан, с плугом, запряженным парой лошадей, остановился перед избой двоюродного брата и, нетерпеливо дожидаясь жены, страшно ругался.

Только спустя четверть часа Петр вернулся в избу, очевидно, взволнованный и рассерженный. Лоб его нахмурился еще больше, чем прежде, а обыкновенно добродушные глаза сердито сверкали из-под сдвинутых и насупленных бровей. Однако он ничего не говорил, но, согнувшись и поникнув головой, уселся на скамейке, плюнул и заворчал:

- Сгинь, пропади, нечистая сила! - Затем бросил на сына испытующий взгляд и спросил: - Клементий! Пил ли ты недавно мед с Франкой, внучкой Якова? А? Пил или нет? Отвечай!

Парню трудно было ответить на этот вопрос. Он стыдился и прятал лицо под одеяло.

- Не приставай, батько, очень кости болят! - застонал он.

- Я не пристаю к тебе, а хочу узнать, - возразил Петр и умоляющим тоном прибавил: - Как отец, я тебя спрашиваю: пил ли ты мед в корчме с Франкой, внучкой Якова?

Красивая Будраковна стояла вся залитая румянцем. Она знала о том, что Клементий затрагивает некрасивую и бедную Франку и не раз хотела сурово обойтись с ним за это, но не могла. Не в ее натуре было сердиться. Она только снова отвернулась к окну и громко утерла пальцами нос. После этого она внимательно слушала, что будет дальше.

- Ну, - понукал опять Петр сына, - пил или не пил?

- Пил, - жалобно ответил Клементий, - так что ж такого, что пил?

Петр безнадежно кивнул головой.

- Ну, - сказал он, - с тем медом ты и болезнь эту выпил. Девка насыпала в него скверного зелья. На смерть, а не на жизнь, на погибель, а не на любовь дает людям ведьма это зелье...

Несколько женщин всплеснуло руками. Измученные, заплаканные глаза Агаты смотрели на говорившего с почти безумным выражением.

- Ведьма! - раздался общий крик.

- Ковалиха! - промолвил Петр сквозь стиснутые зубы, причем встал со скамейки и пошел в клеть. Немного спустя он вернулся, неся то самое евангелие, с помощью которого Петруся некогда узнавала вора. Он подошел к больному сыну и, сделав в воздухе крестное знамение, положил книжку на подушку, над самой головой сына. Делая это, он шептал:

- Может быть, бог смилуется над нами несчастными; и божья сила преодолеет дьявольскую; и ты, сынок, выздоровеешь и сам выместишь свою обиду на этом враге человеческого рода; и весною я еще поеду пахать с тобой; и еще увижу твою свадьбу...

Он крестил воздух над сыном бесконечное число раз, прижимал святую книгу к его голове, и несколько крупных слез скатилось из его глаз по впалым, бледным щекам.

Клементий был поражен сообщенным ему известием и этими последними словами отца. Он сильно взволновался; голова его начала гореть сильнее, глаза приобрели какой-то тусклый блеск, он начал терять сознание, ужасно стонал и бранился.

Женщины, с своей стороны, подняли крик и плач; кричали, что уже все кончено, что нужно послать за ксендзом, что больной, пожалуй, не дождется ксендза.

Лабудиха зажгла свечу и воткнула ее в руки больному; Будраковна упала перед окном на колени и с громким плачем начала кричать:

- Упокой, господи, душу его!

Петр, совсем теряя голову, шел уже запрягать лошадей, чтобы ехать за ксендзом. Он весь трясся от горя и ярости и время от времени изрыгал сквозь стиснутые зубы страшные проклятия:

- Каб ей ноги поломало! Каб ей от слез света не увидеть, ведьме проклятой, недругу божью, за то, что она продала христианскую душу нечистой силе!

Агата, увидя зажженную свечу в руках сына, впервые пронзительно вскрикнула и, накинув на свою всклокоченную голову платок, с быстротою молнии выбежала из избы. Сначала она бежала по деревенской улице, затем свернула на ту узенькую дорожку, которая между стенами риг и плетнями огородов вела к усадьбе кузнеца.

Стояли ясные дни бабьего лета. Голубое небо, хотя и бледное, было так чисто, что на нем нельзя было заметить ни малейшего облачка. От побледневшего и как бы уменьшившегося солнечного диска падал ровный свет на темные поля, наготы которых не закрывала тощая тень наполовину обнаженных деревьев.

Рощи, разбросанные по пригоркам, сверкали золотом и всевозможными оттенками пурпура, а воздух, проникнутый живительным и сухим холодком, был так тих и чист, что даже серебряная паутина, висевшая на ветвях деревьев, тощих кустах и бурьяне, была совершенно неподвижна. Горизонт казался круглым щитом, покрытым выпуклой резьбой, а небо - колоколом из прозрачного хрусталя.

В неподвижном хрустале воздуха и ласкающем солнечном сиянии, между куском вспаханного поля с одной стороны и сухим, пожелтевшим огородом с другой, усадьба кузнеца казалась воплощением глубокого спокойствия, и только блестевшие на солнце стекла маленьких окон оживляли ее.

Тишина царила в поле и в огороде, на белеющей за огородом полосе песка и на отливающей серебром поверхности пруда; только два отзвука человеческого труда нарушали ее: мерные, твердые, сильные удары кузнечного молота и тоже равномерное, но более быстрое и не такое громкое постукивание льняного трепала, казалось, вторившее ударам молота.

От тяжелых ударов молота и быстрого постукивания трепала, от дыма, вившегося над трубой дома, от пламени, сверкавшего за открытыми дверьми кузницы, от раздававшихся в саду детских голосов и заглушавшего их порой петушиного пения в мирную гармонию окружающей природы проникала струя чистой, здоровой, трудовой жизни.

Михаил чинил в кузнице плуги, поврежденные во время осенней пахоты. Аксинья, сидя под золотистой яблоней в саду на сухой траве, грела свои старые кости в последних теплых лучах солнца, а подле нее маленький Стасюк, возбуждая восторг двух еще меньших девочек, дул в деревянную свистульку, издававшую тоскливые и пронзительные звуки.

В темной избе, с низким потолком, цветными ситцевыми занавесками и несколькими горшками с геранью, миртами и мускусом, не было никого, кроме спавшего в люльке ребенка. На земле, скамьях, табуретках и даже на трех парадных стульях лежали один на другом темные снопы вымоченного и высушенного льна; угол просторных сеней был почти до потолка завален белыми головками капусты.

Недаром эти последние ясные, солнечные дни носят название бабьего лета. В эти-то дни на деревенских работниц сваливается целый град разных работ.

Сегодня Петруся с самого рассвета срезала капусту и носила ее домой, а теперь, уставивши у самой стены избы длинный вогнутый станок, наложила на него льну и, ударяя по нем доской с ручкой, отделяла мягкие волокна растения от их сухой и твердой оболочки.

В приподнятой юбке и грубой рубахе, босая в круглом чепчике из красной шерсти, из-под которого выбивались темные и густые волосы, падая на ее лоб и шею, она все быстрее ударяла доской трепала, а сухая кострица взлетала на воздух, осыпая ее одежду и всю ее окутывая золотившейся на солнце пылью.

Работа была тяжелая, и Петруся, задыхаясь от сухой пыли, дышала быстро и громко; крупные капли пота выступили У нее на лбу и щеках; одна из ее рук была окровавлена в двух местах. Однако она ни на минуту не прерывала работы и так погрузилась в нее, что не слыхала ни стука отпираемой калитки, ни поспешных шагов приближавшейся к ней женщины, и тогда только подняла голову, когда женский голос, охрипший от плача и гнева, в нескольких шагах от нее заговорил:

- Пускай тебе чорт помогает! Чтоб ты из этого льна выткала саван себе и своим детям!

Она подняла голову, и ее глаза встретились с блестящими глазами Агаты. Она выпрямилась, руки ее опустились вдоль юбки. Она, очевидно, была поражена этими словами.

Еще вчера к ней прибегала Франка с известием о болезни Клементия. Она сейчас же побежала бы к прежним своим хозяевам, чтобы узнать, что там происходит, утешить, может быть, помочь, но она знала, что там дурно говорят о ней и вовсе не желают ее посещений.

Агата пришла сама и начала с проклятий.

Не привыкшая к брани и крикам, несчастная отчаявшаяся женщина с пожелтелым и исхудалым лицом остановилась, как была - в туфлях и большом платке на голове. Она не металась, как это делали другие женщины, но стояла почти без движения и только смотрела на нее строгим взглядом. На Петрусю эта неподвижность, этот взгляд, устремленный на нее, и брошенные ей проклятия произвели такое впечатление, что она. даже застонала и отступила шага два назад, как перед привидением.

- Чего вы хотите, тетка? - еле могла она произнести.

Агата закачала головой и повторила несколько раз так, как будто ей нехватало дыхания для более длинной речи:

- Ой, ты, ты, ты! . . Ой ты, негодная! - произнесла она наконец. - Сколько лет ты наш хлеб ела, мы ж тебя любили и голубили... За что ты теперь отравила нам сына? .. А? ..

Петруся всплеснула руками.

- Я отравила вашего сына?.. Я?

Агата шагнула вперед, - их разделяло теперь только узкое трепало.

Она вытянула шею и впилась в лицо молодой женщины ядовитым сверкающим взглядом. С протяжным шипением выходили из ее уст слова:

- Что ты ему сделала? Скажи, что сделала? Какое зелье давала той девушке, чтобы она напоила его? Не давала, может? А? Скажешь, что не давала? Солги... что тебе мешает, ты ведь и так уже погублена, чорту продана, бога не боишься. Скажи, что не давала!

Румяное от работы лицо Петруси еще более вспыхнуло. Она заломила руки и крикнула: - Ага!

Теперь она поняла, почему в избе Петра приписывали ей болезнь Клементия, и внезапный ужас сжал ей сердце.

А может, это и от того зелья, может, в самом деле заболел он от того зелья? На ее испуганных глазах выступили слезы. Она повернулась к Агате боком и, словно онемевшая, стояла неподвижно, как столб.

- Ага! - закричала тогда Агата, - не побожишься, что не давала! Потому что дала! Уж я по лицу твоему вижу, что дала и что Розалька говорила правду! Но если так, то переделай же то, что сделала! Слышишь? Дай что-нибудь такое, чтобы выгнать отраву из его тела. Если ты ведьма, то ты все знаешь. Если ты можешь сделать худое, то можешь и хорошее... Переделай, что сделала! Слышишь? Переделай!

Протянув обе руки к женщине, обратившейся в статую, она дергала ее за рубаху и плечи, а в ее взгляде вместе с гневом и ненавистью начало появляться выражение тревожной мольбы. То с ненавистью, то умоляя, она повторяла:

- Знаешь... можешь... как сделала, так и переделай...

Петруся рванулась, вырвала из ее рук свою рубаху и, заломивши руки, простонала:

- Что я сделаю?.. Отстаньте вы от меня...

Тогда Агата, хотя и ослабевшая от горя и слез, прыгнула, как серна, и, опустившись перед ней на землю, обняла ее колени.

- Петруся! Милая, зозуленька! Спаси его! Дай ему что-нибудь такое, чтобы та отрава вышла у него из тела... ты же сама ее давала... как сделала, так и переделай... Я тебе за это все дам... что только захочешь... если захочешь, льну дам, и шерсти, и яиц, и полотна, и денег... мы с Петром не пожалеем... только переделай то, что сделала... пусть он останется жив, наш миленький голубок, наша опора на старости лет... Ты знаешь... Ясюк ведь хворый... А этот, наша правая рука... наш лучший работник... Спаси ты его... Знаешь... можешь... как сделала, так и переделай...

Она, сжимала ее колени и стала целовать край ее юбки. Видно было, что для Петруси это материнское горе и отчаянные мольбы были пыткой. Она сама была матерью, а с этой женщиной столько лет когда-то прожила в мире и согласии... Она поднесла руку к голове и стала причитать...

- Ой, боже мой, боже! Что мне делать? Не сделала я и переделать не могу...

Агата сорвалась с колен и спросила шипящим голосом:

- Не сделала? Может, побожишься, что не сделала? Петруся снова отвернулась от нее и онемела.

В голове ее стало темно, как в осеннюю ночь, и только вихрем кружились там слова:

- И сделала, и не сделала... может быть, это не от того, а может быть, и от того...

Она не могла долго выносить эту муку, отскочила от вновь принявшейся за угрозы женщины и крикнула с гневной жалостью:

- Отстаньте, тетка... чего вы от меня хотите... идите просить помощи для сына у какой-нибудь знахарки, а не у меня!

Теперь Агата рассвирепела и бесконечное число раз назвала ее ведьмой. Она недолго проклинала ее, так как для этого у нее не было ни привычки, ни умения: она только призывала божий гнев на ее голову и на ее детей и грозила местью Петра и всех честных людей. Потрясая кулаком и стиснувши зубы, она говорила:

- Подожди! Подожди! Достанется тебе от людей за все наши обиды, и чорт, твой приятель, не спасет тебя, когда на твою голову обрушится человеческая месть!

Вдруг она вспомнила, что в то время, когда она здесь ссорится с ведьмой, ее сын, может быть, уже лежит мертвый; она схватилась за голову, выскочила со двора и побежала обратно в деревню.

Петруся опустилась на землю там, где стояла, и, закрыв лицо руками, расплакалась громко и горестно. Однако она плакала недолго. В избе послышалось щебетанье проснувшегося ребенка... Она вскочила и побежала в избу. Должно быть, там она кормила дитя и забавляла его некоторое время, потому что слышно было, как она нежно разговаривала с ним, начинала петь несколько песенок и прерывала их коротким смехом и громкими поцелуями. Очевидно, дитя смешило ее своим лепетом и движениями маленьких ручек и привлекало к себе ее губы. Затем послышался однообразный стук от покачивания люльки, и наконец в избе воцарилась тишина. Адамчик снова уснул, а Петруся вышла во двор с узлом стиранного белья на спине.

День был погожий. Нужно было до наступления ночи выполоскать белье в пруду.

Несколько сот шагов отделяло этот пруд от последних дворов Сухой Долины. С одной его стороны тянулась полоса песку, на котором когда-то, по совету старой Аксиньи, забавлялся целыми днями больной сын Петра Дзюрдзи; остальная часть берега охватывала полукругом узкий луг, за которым темнели и простирались по смежным холмам обработанные поля. Луг этот издавна был отведен под выгон для скота. Берег этот летом зеленел лесными чащами, звенел пением птиц, кваканьем лягушек, пестрел голубыми и желтыми цветами, красными ягодами калины, раскидистыми ветвями вербы, в тени которых сверкала белая кора стройных берез. Теперь под березами, которые рисовались на голубом фоне неба, как изящно вырезанные из золота колонки, под покрасневшими осинами с вечно дрожащими листьями, под вербами, опускавшими в воду хвои поседевшие ветви, на сухой траве, трещавшей под ногами и усеянной увядшими листьями и седым пухом репейника, - сгибались над тихой и гладкой поверхностью, воды несколько женщин: они полоскали выстиранное дома белье, а эхо их разговоров и сухие, ритмические звуки ударов вальков далеко разносились по опустевшему полю.

На поле виднелось еще двое: крестьянин, шедший за плугом, и крестьянка, которая, идя немного позади, собирала выкопанный картофель и, наполнив им фартук, высыпала в стоявшие в борозде мешки. Полоса, на которой работали эти люди, тянулась вплоть до узкого пастбища. Крестьянин, шедший за плугом, был Степан Дзюрдзя, а женщина, собиравшая картофель, - жена Степана, Розалька. Они представляли собой унылую пару. Он, чуть-чуть нагнувшись над плугом, шел молча, сильный и хмурый, только время от времени протяжно покрикивая басом на своих лошадей: - Гоо! Гоо! Гоо! Она же, согнувшись так, что почти касалась своим смуглым лицом земли, иногда ползала на коленях по полосе, роясь руками в темном песке, и по временам напоминала своим худым гибким телом червяка, извивающегося по полю. Повидимому, эта совместная тяжелая работа не была ей неприятна, так как, работая без передышки, она по временам заговаривала ласковым голосом с идущим впереди ее мужчиной:

- Вот, слава богу! - говорила она, - картошка в этом году большая... как репа!

А затем опять прибавила:

- Любопытно: что там с Клементием? Жив ли он еще, или уже умер?

Потом, немного погодя:

- Степан! В следующее воскресенье стоило бы поехать в костел, взять с собой Казика и поручить его божьему милосердию: может быть, станет здоровее...

Мужчина не отвечал, как будто не слышал, что она говорит. А в ее голосе, почти всегда шипящем и раздраженном, теперь звучала нежность. Розалька затрагивала его, вызывала на разговор, раз даже засмеялась и, став на колени, пустила ему в спину картошку. Он только оглянулся, что-то пробормотал и, подвигаясь дальше за плугом, мрачно закричал на лошадей: - Нооо! Он не рассердился, но лицо его не прояснилось и он не ответил ей ласковым словом. Женщина опять согнула спину над полосой и снова грустно закопошилась, как червяк в темной земле. Вдруг она подняла голову. Степан, который теперь повернулся лицом к пруду, придержал лошадей и, как бы поправляя что-то у плуга, смотрел в ту сторону, откуда по берегу пруда приближалась женщина, увешанная мокрым бельем. Он смотрел на подходившую с таким напряжением, что даже мускулы его лица растянулись и разгладились, и на нем появилась глуповатая на вид, но в сущности блаженная улыбка. Глаза Розальки также устремились к пруду. Она узнала в подходившей женщине Петрусю и вскрикнула так, будто к ней прикоснулись раскаленным железом.

- Чего стал, как пень! - закричала она на мужа и, все повышая голос, стала понукать его итти дальше. Мучительное страдание снова разбудило в ней злобную фурию.

Петруся приблизилась к женщинам, нагнувшимся над водой, и приветливо поздоровалась с ними. Только один голос, и то как-то несмело, ответил приветствием. Это была молодая Лабудова. Дочь одного из богатейших хозяев в деревне, любимая мужем и всей родней, она осмелилась, хотя и со скрытой тревогой, выказать ей свою благосклонность. Другие женщины молча опускали свои вальки на погруженное в воду белье или, подняв головы от работы, бросали на нее взоры, в которых любопытство и испуг смешивались с гневом и отвращением.

Петруся уже хорошо понимала, что все это значит, и стала в стороне, под раскидистой вербой, у корней которой был привязан спущенный на воду челнок. Это был челнок, на котором катались по пруду деревенские ребятишки и удили плотву и карасей. На нем очень часто женщины, для сокращения дороги, переплывали с одного берега на другой, поближе к деревне.

Она остановилась близ челнока, опустила в воду принесенное белье и, так же как и другие, принялась бить его вальком и полоскать. Однако это не помешало ей слышать разговор ее соседок. Сначала они потихоньку шептались между собой, но это не могло долго тянуться: где же им было долго сдерживать свои чувства или голоса! Они стали говорить громко и говорили о том, чем была занята сегодня вся деревня: о болезни Клементия Дзюрдзи и ее причинах. Рассказывали, что Петр поехал за ксендзом, что больному уже два раза давали в руки зажженную свечу, что мать чуть не умирает с горя, что если Клементий умрет, то хозяйство Петра погибнет, так как он сам скоро состарится, а младший сын, как известно, калека и дурень. Два голоса жалобно простонали:

- Ой, бедные, бедные, несчастные люди!

А одна из женщин, покрывая своим грубым тягучим голосом все остальные, стала причитать:

- Чтоб тому, кто это сделал, не видать добра в жизни! Чтоб он пропал за обиду людскую и плакал на похоронах своих детей!

Это была Параска, которая, говоря это, смотрела исподлобья на Петрусю.

- Смотрите! - прибавила она немного спустя, - отчего это кузнечиха не надела сегодня покупной юбки и шелкового платка?

Ох, эта покупная юбка и полушелковый платок, в которые иногда наряжалась Петруся; давно уже, давно кололи они глаза Параске, которая теперь мочила в воде одни старые лохмотья.

В это время с поля донеслись крики: слышался грубый мужской и пискливый женский голос. Бабы начали смеяться.

Степан Дзюрдзя опять ссорился с женой. Они так часто вздорили между собой, что для некоторых были предметом сурового порицания, а во многих возбуждали смех. Теперь из доносившихся слов можно было понять, что дело у них шло о каком-то мешке для картошки, за которым Степан посылал жену домой. Мешок ли был на самом деле причиной ссоры? А может быть, он предпочитал, чтобы в эту минуту жена ушла с глаз? Она же, как раз теперь, ни за что не хотела оставить его одного. Боже! Какой жалкой она себя чувствовала. Чувство это, казалось, поднимало ее над землей, так быстро она бежала к пруду, схватившись руками за голову. Она бежала прямо на Петрусю и так толкнула ее всем своим телом, как раз тогда, когда та стояла, нагнувшись над водой, что Петруся зашаталась и не упала только потому, что схватилась руками за ветвь вербы..

Обезумевшая от ревности и горя, Розалька стала осыпать грубыми ругательствами ту, которую она считала своей соперницей. Чаще всего повторяла она слово "ведьма". Кузнечиха в первое мгновенье сделала такое движение, как будто хотела броситься на задевшую ее женщину и отомстить за ругательства, которыми та ее осыпала. Однако видно было, что ей очень скоро стало стыдно при мысли о драке, а гнев ее сменился печалью и страхом, под влиянием которых с ее щек сбежал румянец. Она снова нагнулась над водой и силилась стуком валька заглушить крики Розальки, которая, кружась около нее, грозила ей кулаками и осыпала ее градом проклятий и ругательств.

Некоторые из женщин, мывших белье, смеялись и громко шутили как над нападавшей, так и над обиженной; другие пожимали плечами, отплевывались и, указывая на Розальку, называли ее сумасшедшей, гадиной, бабой-ягой. Были такие, которые вступились за Петрусю. Молодая Лабудова стала кричать Розальке, что она без всякого повода привязалась к кузнечихе, которая даже и смотреть на ее мужа не хочет! Одна из Будраковых, невестка старосты, стала дергать взбешенную женщину за рубаху и серьезно укоряла ее за злость и сумасбродство. Все это не помогало до тех пор, пока Розалька не увидала своего мужа, бежавшего к ней с тем самым кнутом в руках, которым он погонял лошадей. Тогда она, крича и размахивая руками, как раненая птица крыльями, пустилась бегом в деревню так, будто летела на крыльях. Долго еще слышались ее пискливые и растерянные крики, ругательства и угрозы по адресу Петруси.

Что делалось потом около пруда, Петруся не знала и знать не хотела. Она не поднимала ни головы, ни глаз, потому что под взглядами людей ей становилось стыдно и страшно. Она предпочитала не глядеть на женщин, которые, подивившись и поболтав еще, собирали свое белье и уходили в деревню кучками и поодиночке. Скоро она угадала по тишине, воцарившейся над прудом, что все ушли. Тогда она выпрямилась и, подняв глаза, увидала Степана, который, сидя в нескольких шагах от нее на пне срубленного дерева, оперся локтями о колени, а подбородком о ладонь и пристально смотрел на нее. Кузнечиха отвернулась от него и молча принялась складывать в челнок белье.

- Давно уже не видал я тебя, Петруся, - заговорил он, - и не разговаривал с тобой. Вот уж год будет, как ты вытолкала меня из своей избы и заперла за мной двери. С этого времени я уже не приходил к вам и не заговаривал с тобой...

- И не надо! - гневно проворчала женщина, нагнувшись над челноком.

Он продолжал:

- Надо или не надо, а так уж должно быть... Ты мне сделала так, что где ты, там мои желания и все мои мысли... Если ты не хотела, чтобы так было, то зачем же делала... Или сделала это на вечное мое несчастье?

На этот раз она повернула к нему свое лицо с испуганными и вместе с тем рассерженными глазами.

- Если бы я знала какое-нибудь средство, то сделала бы так, чтобы никогда тебя, Степан, не видеть... никогда... до конца моей жизни. Вот что я сделала бы, если бы знала, как сделать... Но хотя вы все называете меня ведьмой, - я не знаю, что делать на мое вечное горе, не знаю!

Она снова стала складывать в челнок белье; ее алые губы надулись, как у рассерженного ребенка, и глаза наполнились слезами.

Степан сел поудобнее на своем твердом сиденье и продолжал, не спуская с нее глаз:

- Ведьма ты или не ведьма, но такой приветливой и работящей, как ты, нет во всей деревне... где уж там! - во всей округе, а может, и на всем свете нет! Может быть, ты и дала мне когда-нибудь напиться того зелья, которого по твоей вине напился от Франки Клементий, а может, и не давала... разве я знаю? Может быть, это зелье, что вошло в меня, и есть эта твоя приветливость и веселость. Когда ты была еще девушкой, я от всего этого становился другим, вот таким же ласковым, тихим и веселым, как и ты, чуть бывало посмотрю на тебя, услышу твое пение, смех...

Он с минуту помолчал, а потом продолжал:

- Я очень люблю тихих и веселых людей... Вот с Петром и Агатой я живу хорошо, потому что у них всегда святая тишина и хорошее обращение... И Клементия люблю за то, что он слушается старших и сам веселый. Сам я злой, это правда, и неспокойный, как ветер, и хмурый, как небо перед дождем... Такой уж я, видно, уродился, с такой болезнью в душе; не вылечила меня от нее мать, - такая ведьма, что за ее руганью и побоями я не помню своего детства; не вылечил брат, что со мной таскался по судам... за моим куском земли; не вылечила женка, гадина... не вылечила водка, которую я лью себе в горло... никто не вылечил и ничто не вылечило.

Он говорил медленно, грустно, устремив глаза в землю. Немного спустя он поднял взор на Петрусю:

- Ты могла вылечить меня от этой болезни, но не хотела!- прибавил он.

Женщина, успокоенная его ласковым голосом, а может быть, тронутая его грустью, спокойно ответила, не прерывая своей работы:

- Видно, не судьба!.. Но какое у тебя несчастье? Напрасно ты жалуешься и гневишь господа бога! Чего тебе нехватает? Изба и хозяйство у тебя порядочное... жена и дитя. есть... Вот благодарил бы бога и был бы доволен... если бы только хотел...

- Это правда! - возразил Степан, - такая хорошая жена и такой здоровый, сильный сын! Будет он когда-нибудь работником в помощь мне! Эх!

В его голосе звучала грубая, но мучительная ирония; он засмеялся и выругался, но потихоньку, чтобы не испугать женщину, которая в первый раз за долгое время захотела с ним говорить.

- Правду тебе сказать, Петруся, - мне уж и хозяйство надоело. Для кого стараться и работать? Разве у меня полна хата детей? Одно только дитя, да и то такое, что только и прислушивайся: дышит оно еще или нет. И больше уж не будет. Жена мне не жена, - я на нее смотреть не хочу. Приду домой с поля, да и лягу, как собака, никому слова не сказавши. Хорошо еще, если та молчит, а то как прицепится со своей злостью или любовью, то сейчас и завоем оба, как два волка, когда их вместе запрут. Вот какое мое счастье... Люди смеются надо мной, как будто я уж какой-нибудь последний; а хозяйство мое скоро пойдет прахом... потому что ни к чему нет охоты, только бы свет проклинал!

- Стыдно, - вскричала Петруся, - стыдно тебе, Степан, так делать и так говорить! Смотрел бы за хозяйством, а с женой жил бы так, как велел господь бог, - согласно, спокойно... Вот как я с моим живу; у нас никогда еще не было ни одной минутки ни гнева, ни ненависти...

- Только ты не вспоминай мне о своем!.. - с вспыхнувшими глазами сказал Степан. Она не глядела на него и не заметила, что в нем поднимается целая буря страсти...

- Если бы ты для своей жены был таким, какой мой для меня, то и жена твоя была бы лучше! - заметила она.

- Чтоб они утопились оба! Чтоб у них глаза скорей закрылись, - угрюмо проворчал Степан.

- Фу, какой злой и скверный человек... желает людям смерти! - Она, нахмурив лоб, сердито сверкнула глазами, отплюнулась, а затем прибавила, поднимая с земли последнюю связку белья и бросая ее в челнок:

- Умная я была, когда не хотела за тебя выйти: хороший бы у меня был муж!

Видя, что она хочет войти в челнок и отплыть, он поднялся с места и стал около нее.

- Подожди, Петруся, подожди немножко! - шептал он, - еще минутку поговорим... что тебе мешает? Еще одну минутку! Я бы для тебя был не такой, как для той... я был бы с тобой ласковый и тихий, как собака, которая узнала своего хозяина. Ты бы у меня в доме смеялась и пела, как коноплянка в гнезде... а я бы тебе целовал всю жизнь руки и ноги, работая на тебя, я искровянил бы себе руки от труда... ой, Петруся ты моя, миленькая ты моя... не убегай хоть теперь от меня... дай хоть минутку полюбоваться тобой...

С пылающими глазами и выражением страсти на лице он наступал на нее, тянул ее под раскидистые ветви ивы, обдавал пылающим дыханием ее шею и плечи и, как железной рукой, обнимал ее стан.

Она вскрикнула от испуга и гнева, одним прыжком вскочила в челнок и, схвативши весло, мигом оттолкнулась от берега. Прошло не более минуты, а челнок уже находился на порядочном расстоянии от Степана. Он плыл по гладкой голубой поверхности быстро, ровно, почти не колеблясь и уносил к противоположному берегу высокую стройную женщину, которая равномерно нагибалась над веслом, волновавшим воду. Падавшие из-под красного платка волосы скрывали огненный румянец ее лица, а заходящее солнце обливало розовым светом и золотило ее голые почти до колен ноги и управлявшие веслом руки.

Глаза мужчины, который стоял под ивой и смотрел на Петрусю, горели ярким пламенем. Страстная, любовная улыбка сменилась на его лице морщинами печали и гнева; что-то ужасное и злобное мелькнуло в выражении его губ.

- Если так, - крикнул он уплывающей женщине, - то ты в самом деле ведьма! Нечистая сила, тянешь к себе людей, а после отдаешь их на вечную погибель. Подожди ты! Будет тебе! Я уж найду, чем отплатить за свою обиду, ведьма ты! .. Проклятая твоя душа!

Она была на таком расстоянии, что не могла не слышать его криков. Однако она ничего не ответила, только челнок заколыхался под ней, будто дрогнули на мгновение ее ноги. Затем она опять поплыла ровно и быстро, а на бронзовом лице стоявшего под ивой мужчины появилась полная ненависти улыбка. Из тени, в которой он стоял, женщина, озаренная солнечным светом и плывшая по голубой поверхности пруда, показалась ему страшным, зловещим и вместе с тем сияющим и заманчивым видением.

- Ведьма! Ей-богу, ведьма! - шептал он. А когда она пристала к белевшему вдалеке противоположному песчаному берегу и поспешно пошла к дому, он прибавил со сжатыми кулаками, возвращаясь к своему плугу: - Она не должна ходить по божьему свету... не должна!

Петруся не застала дома мужа. Стасюк, который выбежал ей навстречу на самый берег пруда, рассказал ей по дороге, увязая в белом песке и цепляясь за ее одежду, что отец пошел в корчму, чтобы поговорить с кабатчиком. Она знала, что тот предлагает ее мужу большую и выгодную работу в одном из соседних имений, и поэтому не удивлялась и не беспокоилась, что Михаил не вернулся в обычную пору домой. Дело было важное, и много о чем нужно было поговорить с евреем. Приготовляя ужин, она рассказала бабушке обо всем, что произошло у ней с Агатой и у пруда, а дети в это время забавлялись в одном из углов комнаты деревянной удочкой и грызли семечки.

Во время ее рассказа Аксинья пряла все быстрей и быстрей, но скоро нитки кудели начали рваться, и веретено выскользнуло у нее из пальцев. Так она осталась сидеть неподвижно, выпрямившись, как струна, сложивши руки на коленях. Петруся давно уже перестала говорить, а бабка все еще не промолвила ни слова: только ее желтые челюсти двигались быстрее чем когда-либо, будто пережевывая неприятное известие, а белые глаза, казалось, с необыкновенным напряжением всматривались во внутренность хаты, освещенной колебавшимся светом пламени. Ужин был уже готов, но женщины ожидали хозяина дома, который вот-вот должен был притти. Огонь в печи угасал, дети утихли и дремали под стоявшими у стены стопами льна. Издали виднелось несколько пар босых ножонок и маленькие румяные лица.

Петруся внесла со двора в сени трепало, с минуту еще суетилась в избе и наконец, громко вздохнув, тоже уселась на земле, опершись плечами о лен и задумчиво глядя вперед. Среди тишины, воцарившейся в избе, вдруг послышался голос слепой бабки, хриплый и сегодня отчего-то сильно дрожащий:

- Петруся! - окликнула она.

- А что, бабушка?

- Сожги травы - те, что в этом году ты поприносила с поля, и те, что остались с прошлого лета, и все травы, что хранятся у нас в избе!..

- Зачем, бабушка?

- Сожги! - почти закричала старуха и тише, но гневно проворчала: - Глупая! Еще спрашивает: зачем?

Петруся поднялась с земли, подумала немного и, задумчиво покачав головой, пошла в клеть. Из клети, с чердака, из сеней она сносила множество сухих и крошившихся, а не то еще только увядавших и еще пахучих полевых цветов и трав; все это она ссыпала на землю возле большой печи, а затем, раздув огонь, стала горстями бросать травы в пламя; она делала это молча, с разгоревшимися глазами и слегка сжатыми губами. По ее лицу видно было, что она испытывала боль и тревогу. Эти растения и цветы, запах которых она любила с детства, этот лиловый чебрец, желтый царский скипетр, гирлянды цеплявшихся одна за другую трав и стеблей были теперь охвачены огненными языками пламени и окутаны синими клубами дыма, который, столбом поднимаясь в трубу, наполнял избу одуряющим запахом. Когда несколько охапок сухих трав уже горели в огне, она подняла голову и снова спросила:

- Зачем это, бабушка?

Старуха не отвечала. Она так погрузилась в свои думы, что, может быть, даже и не слыхала вопроса внучки. Наконец минуту спустя с печи послышался ее хриплый и немного дрожащий голос.

- Много я видела и слышала на этом свете удивительных вещей и знаю, что из чего может выйти... Старая Прокопиха стоит у меня теперь перед слепыми глазами, как живая, и слезы, что текли по ее старенькому лицу... так текли...

Чем дальше говорила слепая старуха, тем монотоннее звучал ее голос и все более походил на певучий, жалобный речитатив.

- Жила-была в одном людном, но небогатом селе солдатка Прокопиха, убогая работница, не имевшая ни родных, ни своей хаты. Мужа ее убили далеко, на большой войне, и остался у нее только один бедняжечка сынок, которого звали Прокопием. Бедненький был этот Прокоп, всеми позабытый, кроме родной матери. Не было у него ни отца, ни братьев, ни хатки своей, ни поля. Пришел он на свет голый, как Адам, а как вырос, нанялся работать к чужим людям. Работал он у чужих людей в презрении и большой нужде, косо смотрел на чужое добро и сделался угрюмым, как осенняя ночь. Хотя бы все не знаю как веселились, он все один: бывало, как волк, ходит и в землю смотрит, будто собирается могилу себе копать, и все о чем-то думает и думает... Люди не любили его за угрюмость и неприветливость и не уважали, как это обыкновенно бывает с одиноким сиротой, за которого некому вступиться. Вот один год начал кто-то воровать у хозяев лошадей. У одного хозяина конь пропал, у другого, у третьего... По всему селу начался крик и плач, потому что люди там были небогатые и очень горевали об этих лошадях, без них трудно обходиться в хозяйстве. Искали они вора, расспрашивали, сторожили - нет. Нет и нет, хоть земля расступись! А лошади как пропадали, так и пропадают!

Однажды кто-то заметил, что Прокопий иногда исчезает из села. Пройдет, бывало, день, два, три, пройдет и целая неделя, а его нет в селе: где-то гуляет. Видели его в лесу, разговаривающим с евреями, видели его в местечке, где он пьянствовал в корчме и покупал лента какой-то девке; а неизвестно, откуда он брал деньги. Тогда уже всем пришло в голову, что он-то и ворует лошадей. Потащили его в суд. В суде слушали-слушали и сказали, чтобы Прокопий возвращался домой, потому, говорят, неизвестно, он ли это воровал лошадей; доказательства, говорят, нет; дайте, говорят, лучшие доказательства против него... Прокопий вернулся в село, а лошади как пропадали, так и пропадают. Тогда уже люди стали больно сердиться за свое добро. Притаились раз в лесу, когда Прокопий вез своему хозяину воз дров, поймали его, да и начали бить его кольями...

- О господи! - раздался в избе крик Петруси, которая стояла перед печью с полным трав фартуком и, спустив одну руку на сухие растения, широко раскрыла глаза и тряслась всем телом.

- Кольями! - еще раз произнесла она и, немного опомнившись, опять начала бросать в огонь травы. Пламя вспыхнуло сильней, изба наполнилась ароматным дымом, а голос старухи повторил с печи:

- Кольями... кольями поломали ему ребра, руки, ноги, лицо залили кровью и бросили мертвого на широком поле, на пустом поле, белому снегу на подстилку, черным воронам и галкам на съедение...

В избе воцарилась минутная тишина, после чего слепая бабка окончила свой рассказ:

- А солдатка Прокопиха сошла с ума от горя по своем бедняжке сыночке. Из жалости люди кормили ее и одевали, а она, бывало, забьется в темный угол и все рассказывает и рассказывает о своем Прокопии, а по ее сморщенному, старенькому лицу слезы текут и текут, точно горох сыплется... Была и я там, слышала ее рассказы, смотрела на ее слезы, и теперь все это, как живое, встало перед моими слепыми глазами...

Когда умолк хриплый, клокочущий и вместе с тем певучий голос старухи, Петруся тихонько проговорила:

- Бабуля!

- А что?

- Этот Прокопии в самом деле воровал лошадей?

Старуха задумчиво ответила:

- Может быть, крал, а может, и не крал. Это неизвестно. Доказательства не было... но у людей было подозрение и страшный гнев...

- Страшный! - как эхо повторила женщина, стоявшая перед огнем, и быстро-быстро начала бросать в пламя остаток сухих трав.

Немного спустя старуха заговорила опять:

- Петруся!

- А что, бабушка?

- Чтобы ты с этого времени не смела больше давать советы...

- Не буду... - ответила молодая женщина.

- Никому... помни! Хотя бы там не знаю как тебя просили. Слышишь?

- Не забуду, бабушка...

- Будь такой тихонькой, как рыбка на дне, чтобы люди забыли о тебе.

- Хорошо, бабушка...

Двери отворились, и вошел кузнец. Взглянув на него, Петруся сейчас же закричала:

- Ой, боже ж мой! Что с тобой случилось, Михайло?

Действительно, с ним, должно быть, случилось что-то очень скверное. Лицо у него было рассерженное, один глаз вспух, а на щеках и на лбу было несколько синяков. Он снял шапку со всклокоченной головы и, бросив ее на стол, сердито прогнал от себя детей, которые проснулись и подбежали к нему. После этого он сел на скамейку и, повернувшись к жене, заговорил слегка охрипшим голосом:

- Случилось со мной то, чего еще никогда в жизни со мной не было. Был я солдатом и шесть лет таскался по свету, а никогда ни с кем не дрался; здесь живу и хозяйничаю семь лет, и люди уважали меня всегда, потому что я сам себя уважал. А вот сегодня подрался с мужиками перед корчмой. По твоей вине, Петруся, это со мной случилось. Фу, стыд... горе... да и только!

Он плюнул и, отвернув от жены лицо, закрыл ладонью припухший глаз. Она молчала и, стоя перед огнем, смотрела на него широко раскрытыми глазами, опустив руки. Немного помолчав, он начал опять:

- Я разговаривал с шинкарем о деле... Вдруг слышу мужики перед корчмой говорят о тебе, что ты виновна в болезни Клементин Дзюрдзи, Семен Дзюрдзя кричал это; Яков Шишка, этот известный вор; и Степан подошел потом и говорил то же самое; и бабы, что возвращались с картофельных полей, остановились и тоже, как вороны, каркать начали: и такая она, и сякая, у коров молоко отняла, а теперь отравила Клементин. Слушал я, слушал... наконец не выдержал: вылетел из корчмы и начал с ними ссориться из-за тебя. Слово за слово, дошло до драки. Я бил, меня били... Эх! Стыдно! Работаешь, как батрак, ведешь себя хорошо, людей и самого себя уважаешь, вдруг, неизвестно откуда, свалится на тебя позор... Что это? Приятно слышать, как жену называют ведьмой и чортовой любовницей, а потом носить на лице следы кулаков пьяниц и воров! Ой, боже ж мой, боже! За что мне такой позор и горе!

Сквозь его жалобы и стыд прорывалась обида на жену. Она все время молчала, испугавшись до того, что у нее дрожали руки, когда она вытягивала из печи горшок с едой. Не поднимая глаз, она зажгла лампу и поставила на стол ужин. Когда она, как всегда, подавала мужу хлеб и нож, он, закрыв ладонью опухший глаз, другим внимательно посмотрел на нее.

- Петруся! - сказал он. - Что ты сделала людям, что они на тебя напали, как вороны на падаль?...

Она слегка пожала плечами.

- Разве я знаю? - шепнула она.

- Ведь не может же быть без причины? - спросил он еще раз.

Женщина, которую расспрашивали таким образом, погрузилась в глубокую задумчивость.

- Разве я знаю? - повторила она.

Очевидно, она сама не могла понять загадки своей судьбы и не была уверена, что причина этого явления не кроется в ней самой. Несмотря на эту неуверенность, всякая другая рассыпалась бы в опровержениях, клятвах, оправдывая себя и обвиняя людей. Жили они между собой душа в душу, как два чистые, текущие рядом, ручья. А теперь она солгала бы, если бы сказала ему, что в чем-нибудь уверена, ведь внутри ее зарождался страх - не столько перед людьми, сколько перед чем-то неопределенным, таинственным, грозным.

- Разве я знаю? - повторила она и отвернулась от мужа.

На лбу его образовались две глубокие складки. Он смотрел на нее и, как бы удивляясь чему-то или над чем-то грустно раздумывая, покачал раза два головой. Затем он подозвал к себе детей; к ней же ни разу больше не обращался и, ни разу в этот вечер не назвал ее кукушечкой. Недовольный и молчаливый, он лег спать; мрак и тишина обняли избу; уж около полуночи среди тишины послышался звук человеческих шагов и кто-то вскарабкался на печь:

- Бабушка! Бабушка! Ты спишь?

На печи раздался шопот, в котором ясно слышался ужас:

- Не сплю, дитя, не сплю! Все о тебе думаю... - ответила Аксинья, к которой вместе со старостью пришли и бессонные ночи.

- Бабушка! - жалобно проговорил другой голос, - что-то меня сегодня ужасно душило... так душило, что я чуть-чуть не отдала богу душу...

- Что это? - удивилась старуха и немного спустя спросила:

- Может быть, ты в святое воскресенье делала что-нибудь, чего нельзя делать?

- Не делала, бабушка... ничего такого я в воскресенье не делала.

- Припомни только... может быть, делала! Потому что, если делала, значит к тебе приходило воскресенье и душило тебя за то, что ты его оскорбила... Такие вещи бывают на свете... я сама знала такого человека, что всегда все делал в воскресенье. Вот раз воскресенье пришло к нему, такое большое, как золотое солнце, легло на него и задавило... до смерти задавило. Припомни: не делала ли ты, упаси боже, чего-нибудь в воскресенье?

- Не делала, бабушка! .. Вот побожусь, что никогда не делала ничего в воскресенье.

- Ну так что же это душило тебя?

После этого вопроса воцарилось глубокое молчание. Но вот молодой и испуганный голос едва слышно прошептал в темноте: - Бабушка! Я слышала, что когда чорт пристанет к кому-нибудь, то тоже душит...

На печи внезапно что-то зашелестело: может быть, это слепая бабка выпрямилась на своем сеннике.

- Перекрестись, дитя, перекрестись святым крестом...

- Во имя отца, и сына, и духа святого. Аминь.

Помолчав, строгая Аксинья прошамкала еще:

- Горе это тяжелое душило тебя, Петруся ты моя, горе и печаль.

- Да, да! - утвердительно прошептал другой голос.

- Что-то Михаил был сегодня недоволен и сердит.

Глава VI

Зима пришла ранняя и суровая. В последние дни ноября мороз сковал землю, и снег осыпал ее белым пухом. Вечернее небо было усеяно множеством звезд, когда по дороге в Сухую Долину, очевидно возвращаясь из ближайшего местечка, шли в деревню два мужика. Оба они были невысокого роста, но один был совсем низенький; в бараньих тулупах, шапках и скрипучих сапогах, они шли то медленно и слегка пошатываясь, то быстрым и размашистым шагом, очень громко разговаривая между собой и ожесточенно размахивая руками. Они были не вполне трезвы. Далеко разносились их грубые голоса, которым вторил громкий и неровный топот их шагов. Из слов их, ясно и звонко раздававшихся в тихом морозном воздухе, можно было угадать, что они возвращались из местечка, где оба были у мирового судьи.

- Мировой говорит, штраф за это заплатить... - говорил один.

Другой же, не слушая товарища, одновременно с ним тянул:

- Долг - святое дело, говорит, заплатить нужно.

- Деревья, говорит, рубил в панском лесу, срубил шесть штук, говорит, за каждую штуку заплатишь по рублю штрафу... - А если долгу не заплатишь, говорит, то опишут землю и продадут... - Не продадут! - говорю я, потому что еще не выкуплена, от правительства, значит, не выкуплена.

Теперь другой начал:

- А я в мировой съезд... пошел к Хацкелю и велел ему писать просьбу в мировой съезд... Пиши, говорю я ему, "гапеляцию", чтобы мне этого штрафу не платить...

Ожешко Элиза - Ведьма (Widma). 2 часть., читать текст

См. также Ожешко Элиза (Eliza Orzeszkowa) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Ведьма (Widma). 3 часть.
А первый опять: - Як старшине! .. А что из этого будет?.. Должен я шин...

Дай цветочек
Перевод К. Марцишевской На улицах города Онгрода людно и шумно. Люди е...