Марриет Фредерик
«Морской офицер Франк Мильдмей (The Naval Officer, or Scenes in the Life and Adventures of Frank Mildmay). 3 часть.»

"Морской офицер Франк Мильдмей (The Naval Officer, or Scenes in the Life and Adventures of Frank Mildmay). 3 часть."

- Вы привели в замешательство нашего медведя и заткнули ему пасть, - сказал он. - Я давно желал иметь такого помощника, как вы. Вильсон, который оставляет теперь нас, одно из лучших созданий в мире, и хотя храбр, как лев против неприятеля, трусил, однако же, этого воплощенного дьявола.

Разговор наш был прерван посланным от капитана с извещением, что он желает говорить со мной в каюте. Я пошел к нему. Он принял меня с тою же милостивой улыбкой, как и в первое наше свидание.

- Г-н Мильдмей, - сказал он, - я всегда употребляю некоторую шероховатость в обращении с офицерами при первом поступлении их ко мне на судно (при оставлении его также, подумал я), не только для того, чтобы показать им, что я есть и хочу быть командиром своего судна, но и для примера команде, которая, видя, что и офицеров заставляют также претерпевать, остается довольна своею участью и повинуется гораздо охотнее. Но поверьте, как я сказал вам и прежде, что доставление всех возможных удобств моим офицерам составляет предмет постоянной моей заботы. Вы можете ехать на берег, и вам дается двадцать четыре часа для устройства ваших дел.

Я не сделал никакого возражения, но только поклонился и вышел из каюты. Я чувствовал такое презрение к этому человеку, что боялся произнести слово, чтобы не наделать себе беды.

Вскоре потом капитан уехал с брига, сказавши старшему лейтенанту, что я отпущен на берег. По отъезде его, мне свободнее было познакомиться с моими товарищами. Ничто не ведет так к искренней приязни, как общее страдание. Им понравилось сопротивление мое необузданности нашего общего бича; они рассказали мне, до какой степени он был тиран, как бесчестил собою службу и как постыдно, что ему доверяют начальство над таким прекрасным судном или, вообще, над каким бы то ни было судном, исключая разве арестантского. Рассказанные ими истории о нем были, по большей части, невероятны, и одна только господствующая между нами ложная мысль, что офицер, опротестовавший своего капитана, и кладет черное пятно на всю свою службу и будет всегда обойден при производстве, могла спасти этого человека от наказания; ни один офицер, говорили они, не прослужил более трех недель на бриге, и все они употребляли возможные старания и протекции, чтобы быть списанными.

Долг мой пред капитанами флота его величества требует сказать, что случаи, происходившие на бриге со времени моего поступления на него, и которые я хочу отчасти передать, может быть, единственны в своем роде, и что такие люди, как наш капитан, даже в то время, редко встречались во флоте, а по причинам изъясненным мною далее, сделались впоследствии еще реже. Старший лейтенант говорил мне, что я поступил весьма благоразумно, оказавши сопротивление капитану при первом недостойном злоупотреблении им власти против меня, что он тиран, забияка и трус и не перестанет искать случая напасть на меня снова.

- Но остерегайтесь, - сказал он, - он никогда не простит вам и, чем будет казаться ласковее, тем более надо его бояться. Он заставит вас считать себя в безопасности и, усыпивши, сейчас предаст военному суду, как скоро поймает в каком-нибудь отступлении по службе. Всего лучше, если вы поспешите устроить свои дела и постараетесь возвратиться на бриг, прежде окончания данного вам срока. Одна только угроза ваша писать глав ному командиру доставила вам это увольнение. Его самого тут благодарить не за что: он не пустил бы вас с брига, если бы только смел. С тех пор, как я поступил к нему на судно, я ни разу не съезжал еще на берег и не проходило дня, чтоб не был свидетелем сцен подобных той, какую видели вы в это утро. Впрочем, - продолжал он, - если бы не его бесчеловечность к команде, он самый занимательный лжец, какого я когда-либо слышал, и часто бываю более расположен смеяться над ним, нежели досадовать на него; он обладает жилкою остроумия и чрезвычайно веселым нравом. Даже в самой его злобе есть что-то забавное, и так как мы не можем избавиться от этого человека, то должны стараться делать из него для себя хоть потеху.

Я поехал на берег, собрал все свое платье и прочие необходимые для меня вещи и возвратился на бриг на следующее утро до восьми часов.

ГЛАВА XVII

Он будет лгать вам так проворно, что вы сочтете правду за глупость.

Пьянство есть лучшая его добродетель, потому что он всегда напивается замертво, и когда спит, мало делает вреда.

Шекспир.

Капитан возвратился на бриг, казалось, в самом приятном расположении духа. Увидевши меня, он сказал:

- А, вот это мне нравится: никогда не просрочивать отпуска даже на пять минут. Теперь я вижу, что могу положиться на вас, и потому предоставляю вам ехать на берег, когда вам угодно.

Слова эти могли бы быть очень хороши для матроса, но так как они относились к офицеру, то показались мне грубыми и неблагородными.

Наш эконом приготовил в кают-компании закуску. Она состояла из бифштекса и жареных телячьих почек с жареным луком; издаваемый ею вкусный запах, в благовонных парах поднялся вверх к люку и достиг носа шкипера. Пустословие его не знало границ; он склонился на решетку люка и, глядя вниз, сказал:

- Послушайте, что-то дьявольски хорошее происходит у вас там внизу!

Мы поняли, к чему это относилось, и старший лейтенант пригласил его в кают-компанию.

- Пожалуй, я сам как будто проголодался. Сказавши это, он спустился по трапу в одно мгновение своих забавных глаз, боясь, чтобы лучшие куски не были взяты прежде, нежели сам он вступит в дело. Усевшись, он сказал:

- Я уверен, господа, что не в последний раз имею удовольствие сидеть в кают-компании, и что вы будете считать мою каюту вашей собственной. Я люблю доставлять все удобства моим офицерам, и ничто, мне кажется, не может быть восхитительнее судна, на котором царствует совершенное согласие, и где каждый матрос и юнга готов идти в ад за своих офицеров. Вот это я называю хорошим товариществом: отпускать и принимать, шутить и отшучиваться, по возможности снисходить друг другу за ошибки. И мы с горестью будем расставаться, когда кампания наша кончится. Я боюсь, однако, что мне не долго придется служить с вами; потому что хотя мне и очень приятно командовать бригом, но герцог Н. и лорд Джордж дали лорду-адмиралу хорошую взбучку за то, что он не производит меня в следующий чин, и, будь сказано между нами, я, право, не желаю подаваться более вперед. Производство мое в пост-капитаны утвердится по приходе нашем в Барбадос.

Старший лейтенант мигнул глазом, и как ни было скоро движение этого глаза, но капитан успел однако же поймать его одним из беспрерывных движений своих собственных, прежде чем опять обратил их на главный предмет - бифштекс, почки и лук. В этот раз дело обошлось без всяких замечаний.

- О, какой это капитальный кусок! Я попрошу вас побеспокоиться положить мне несколько жиру и подливки. Мы, вероятно, найдем средство проводить приятно время в море, но сначала должны вступить в синюю воду: тогда нам будет менее работы. Вот, кстати, расскажу вам о жареньи говядины: когда я был в Египте, мы обыкновенно жарили бифштекс на камнях. Огня не было нужно. Термометр стоял на 200 градусах, жар, как в аду! Я видел четыре тысячи человек, зараз жарящих для целой армии не менее двадцати или тридцати тысяч фунтов мяса, и все эти куски жарились в одно время - это было как раз в полдень. Разумеется, ни искры огня! Некоторые из солдат, бывшие прежде работниками на стеклянном заводе в Лейте, клялись, что никогда не видывали такого жару. Я обыкновенно старался быть у них под ветром, чтобы перевести дыхание и подумать о старой Англии! Ах, между прочим, вот земля, где человек может думать и говорить, что ему угодно! Но подобного рода работа, как вы сами можете посудить, не продолжалась долго; кончилось тем, что в три или четыре недели глаза у всех сжарились. Я захворал и слег в постель. Я тогда служил в 72 полку, состоявшем из 1700 человек. Со мной была горсть матросов; но глазная болезнь сделала такое опустошение, что целый полк, полковник и все решительно ослепли, все, исключая одного капрала. Вы, может быть, удивляетесь, господа, но это совершенно справедливо. Капралу этому пришлось круто; представьте себе: он должен был весь полк водить на водопой. Сам он шел впереди, а двое или трое держались за фалды его мундира, на каждой стороне, за их фалды цеплялось еще столько же и, таким образом, с каждым рядом число удвоивалось, и в этой процессии, держась друг за друга, пили они воду у колодца; и, как черту угодно было оставить между нами одного только здорового, то капрал обыкновенно водил весь полк на водопой, точно так, как конюх водит лошадей, и шествие это, как видите, походило на распущенный хвост павлина.

- Которого капрал был туловищем, - прервал доктор. Капитан посмотрел на него серьезно.

- Вы находили, что в этой стране было жарко? - спросил доктор.

- О, так жарко, доктор, - воскликнул капитан, - как будет вам, когда вы отправитесь туда, куда отправили не одного больного, и где поэтому вы, наверное, и сами будете; но я надеюсь, впрочем, из сожаления к вам и ко всей вашей братии по ремеслу, что вы не встретите там такой жары, какую встретили мы в Египте. Что, например, скажете вы о девятнадцати из моих людей, убитых солнечными лучами, соединившимся в фокус на полированных стволах ружей часовых и зажегшими порох на полке? Под Акрой я командовал мортирной батареей, и бомбами наносил французам дьявольский вред. Я обыкновенно пускал их к ним, когда они обедали, но, как вы думаете, негодяи обошли меня, наконец, на ветре. Они приучили нескольких пуделей смотреть, когда бомбы упадут, и тогда подбегать к ним и зубами вырывать из них трубки. Слышали ли вы когда-нибудь о подобных негодяях? Этими средствами они спасали сотни людей и потеряли только с полдюжины собак. Истинная правда, спросите у сэра Сиднея Смита, он скажет вам то же самое и еще гораздо более. Проворство его языка равнялось только быстроте выдумки и способности жевания, потому что в продолжение всего этого забавного монолога зубы его были в беспрерывном движении, подобно бимсам парохода, и так как он был наш капитан и гость, то, разумеется, взял львиную долю из нашего завтрака.

- Послушайте, Соудингс, - сказал он, обращаясь фамильярно к штурману, недавно поступившему на бриг, - посмотрим, какого рода запас погрузили вы в ахтер-люк. Что касается до меня, я люблю пить воду; давайте мне только чистой воды, и дитя может управлять мной. Я редко употребляю спиртуозное, когда есть хорошая вода. Сказавши это, он налил в стакан рому и поднес его к своему носу.

- Воняет адом! Послушайте, штурман, уверены ли вы, что все ваши бочки хорошо закупорены? Кошки прибавили в них жидкости. Мы должны это с чем-нибудь смешать, чтобы можно было пить. - И наливши полстакана воды, которая, между прочим, была очень хороша, остальное он дополнил ромом, потом попробовав, сказал:

- Нуте-ка, мистрисс Кошка, я думаю, это лакомство не по вашему вкусу.

Тут он замолчал на секунду, держа стакан у себя перед глазами, потом выпил его залпом и не сделал другого движения, кроме глубокого вздоха.

- Между прочим, кстати, мы не будем иметь кошек на бриге (исключая употребляемых шкипером для исправления человеческих слабостей). Мистер Скейсель, распорядитесь об этом. Выкиньте всех их за борт.

Взявши свою фуражку, он встал из-за стола и, подымаясь по трапу, обратился опять к Скейселю, говоря:

- Вот еще одно слово. Мне бы не хотелось кидать кошек за борт; матросы имеют глупое суеверие к этому животному - оно несчастливо. Нет, велите лучше положить их живых в сухарный мешок и отправьте на берег на торговой лодке.

Вспомня, что в этот самый день должен быть у меня обед в Джордже и имея позволение капитана ехать на берег, когда мне угодно, я счел своею обязанностью сказать ему, что еду, из простого приличия. Я подошел к нему с уверенностью и сказал о моем приглашении и намерении.

- Воля ваша, сударь, - закричал он, подбоченясь обеими руками и глядя мне прямо в лицо, - а в числе прочих сделанных вами морских запасов, у вас порядочный запас самонадеянности. Вы только что возвратились с берега, как опять просите увольнения, и к тому еще имеете дерзость сказать мне, зная, как я ненавижу порок, что вы намерены вспрыснуть ваше назначение, следовательно, самому скотски напиться и напоить также других. Нет, сударь, знайте, что как капитан этого брига и покуда имею честь командовать им, я страж нравов.

- Это самое и я хотел сказать вам, капитан, - возразил я, - но вы прервали меня. Зная, как трудно удержать молодых людей в порядке без присутствия кого-нибудь из уважаемых ими особ и с кого могли бы они брать пример, я хотел было просить вас сделать мне честь быть моим гостем. Ничто, по моему мнению, не может лучше этого удержать всякое покушение на неприличную веселость.

- Вы говорите словно молодой человек, воспитанный мною, - возразил капитан. - Я не думал найти в вас так много нравственности и благоразумия. Не думайте, однако, чтобы я когда-либо хотел быть помехой невинному удовольствию. Человек все-таки человек, давайте ему одно лишь необходимое для жизни, и он не более, как собака. Маленькая веселость в подобном случае не только может быть допущена, но и необходима. За здоровье доброго короля, Боже благослови его, равно как и за наше, должно всегда выпить хорошего вина. И при том, так как вы говорите, что общество ваше избранное, и вы хотите вспрыснуть свое назначение в поход, то ничто не препятствует мне согласиться на ваше приглашение. Но, помните, не слишком много пить, ни одной неблагопристойности, и я стану употреблять возможное старание не только обуздывать юношескую кровь, но приложу свои силы удержать веселость обеда в пределах приличия.

Я поблагодарил его за это милостивое снисхождение. Он отдал после того несколько приказаний Скейсейлю, старшему лейтенанту и, велевши послать гребцов на гичку, предложил мне ехать с ним на берег.

Это в самом деле было знаком особенной милости, которую он до того никогда не оказывал ни одному офицеру брига, и потому все собрались на такое чудо. Старший лейтенант мигнул глазом, чем более нежели сказал:

- Это слишком для него хорошо, чтоб могло долго продолжаться.

Однако мы сели в шлюпку и поплыли к городу. Течение сносило нас, и мы проехали близ бакена затонувшего корабля Война.

- О, памятен мне этот старый корабль, я был на нем мичманом, когда он взлетел на воздух. Я был сигнальным мичманом, и в то самое время, как делал сигнал бедствия, взлетел на воздух. Я думал, что никогда более не увижу света Божьего.

- Неужели? - сказал я. - Я полагал, что в то время не было на нем ни одного человека.

- Ни одного человека! - повторил капитан с пренебрежением. - Откуда вы это взяли?

- Я слышал от капитана, с которым служил в Америке.

- Так кланяйтесь же от меня вашему капитану и скажите ему, что он ничего не знает об этом. Никого на корабле! Когда на корме столпились, как в овчарне, и все просили у меня помощи. Я велел всем им убираться у черту, и в это самое мгновение все мы были подшвырнуты, это-то уж я знаю наверное. Меня так ушибло, что я лишился чувств, и мне сказали после, что нашли меня где-то в заливе Стокс-Бей и отнесли в Гасларский госпиталь, где я пролежал три месяца, - не говоря ни слова.

Наконец, я выздоровел, и первой моей заботой было взять шлюпку и отправиться к своему погибшему кораблю, я нырнул в форт-люк и переплыл на корму в бродкамеру.

- Что же вы видели там? - спросил я.

- О, ничего, кроме человеческих скелетов и множества мерланов, плавающих между их ребрами. Я вытащил старый свой квадрант, который пихнул его лежащим на столе точно так, как оставил. Никогда не забуду, какую перепалку задали мы старой "Королеве Шарлотте", своим левым бортом; каждая пушка выпалила в него двойным зарядом. Я полагаю, мы перебили там, по крайней мере, человек до ста.

- Как же мне всегда говорили, что он потерял при этом случае только двух человек, - возразил я.

- Кто говорил вам это? - сказал капитан. - Ваш прежний капитан?

- Да, - отвечал я, - он был мичманом на этом корабле.

- Врет он, как сивый мерин! - сказал капитан. - Я знаю, как дважды два, что три полные баркаса мертвых тел свезены были с него и отправлены в госпиталь для погребения.

Между тем шлюпка подошла к пристани, и потому мой лгун имел случай перевести дух; я рад был этому, боясь, чтобы он не исчерпал всего своего запаса лжи до обеда и не оставил бы нас без десерта. Вышедши на берег, он пошел прежде в свою квартиру, в трактир Звезды и Подвязки, а я отправился в Джорж. Расставаясь, я напомнил ему, что обед в шесть часов.

- Никогда не бойтесь за меня, - сказал он.

Я собрал товарищей до его прихода и сообщил им мое намерение напоить его пьяным, прося их помогать мне в этом, и они охотно согласились. Я был уверен, что, доведши его раз до подобного положения, прекращу на будущее время все его диссертации в пользу умеренности. Товарищи мои, вполне предуведомленные, с какого рода человеком будут они иметь дело, встретили его при входе с лестными знаками уважения. Я представил ему всех их, подводя поочередно самым церемониальным образом, точно так, как представляются при дворе. Расположение его духа было самое повышенное. Вызов иметь честь выпить с ним рюмку вина, делался поодиночке и почтительно, на что он отвечал каждому из бывших за столом, с особенным удовольствием и согласием.

- О, какая это капитальная лососина! - сказал капитан. - Откуда Биллет достал ее? Между прочим, заговори о лососине, слышали ли вы когда-нибудь о маринованой лососине в Шотландии? Мы все отвечали, что слышали.

- О, вы меня не понимаете, я не разумею мертвую маринованную лососину, а говорю о живой маринованной лососине, плавающей в лоханке так же проворно, как угорь.

Мы все изъявили свое удивление и отвечали, что никогда об этом не слышали.

- Я думаю, нет, - сказал он, - потому что этот способ недавно введен еще там в употребление одним из моих приятелей, доктором Мек - я не могу теперь хорошенько вспомнить его ломающее челюсти шотландское имя. Он был большой химик и геолог, одним словом, все, что вам угодно - сведущий человек, смею уверить вас, хотя вы, может быть, станете смеяться. Ну, слушайте ж, господа - этот человек, как говорится, попрал природу ногами и опрокинул ее вверх дном. Я сильно подозреваю, что он продал душу сатане. Но как бы там ни было, а только, поймавши живого лосося, он пускает его в лоханку, и каждый день все прибавляет соли, покуда вода не сделается так густа, как каша, и рыба едва может шевелить в ней хвостом. Потом он бросает туда цельные перечные стручки, по полдюжине фунтов за раз, и когда найдет, что их достаточно, начинает разводить всю приправу уксусом, покуда маринование совсем не окончится. Рыбам, конечно, очень не нравится это сначала; но привычка делает свое, и когда он показывал мне лоханку, они плавали там так же весело, как стадо плотвы. Он кормил их укропом, мелко изрубленным, и стручками черного перца.

"Как хочешь, доктор, - сказал я, - я никогда не верю на слово; покуда не попробую, не поверю даже собственным моим глазам, и могу только верить своему языку". (Мы посмотрели друг на друга).

"Изволь, я доставлю тебе это сию минуту", - сказал он и сеткой вытащил из лоханки одну рыбу. Когда воткнул я в нее вилку и нож, маринованье потекло из нее, как кларетовое вино из бутылки; я съел по крайней мере фунта два этой мошенницы, между тем, как она хвостом своим била меня по лицу. Я никогда не едал подобной лососины. Право, стоит поехать в Шотландию собственно за тем, чтобы поесть живой маринованной лососины.

Я дам кому угодно из вас письмо к моему приятелю. Он будет рад видеть вас, и тогда вы можете убедиться. Припомните мое слово, что когда вы раз попробуете лососины, таким образом приготовленной, то никогда больше не станете есть другой.

Мы все сказали, что находим это весьма вероятным.

Пробки от шампанского полетели вверх так же громко и высоко, как его бомбы под Акрой; но мы, надеясь позабавиться его языком, были сколько можно воздержны. Увидевши, что разговор начинал делаться общим, я, попросивши одного из товарищей моих разрушить бисквитную пирамиду, стоявшую перед ним, искусно обратил его речь на Египет.

Этого было достаточно: он начал с Египта, и увеличивал число и невероятность небылиц по мере того, как мы поддакивали ему. Никакая человеческая память не в состоянии была запомнить всего, что рассказывал наш новый Мюнхгаузен.

- Да вот кстати, говоря о воде Нила, - сказал он, - я вспомнил, что когда был старшим лейтенантом на корабле "Белловон" я пришел в Минорку только с шестью тоннами воды в трюме; но через четыре часа мы налили триста пятьдесят тонн. Я заставил всех работать. Сам адмирал с своим штабом был по горло в воде наравне с прочими.

- Адмирал, - говорю я, - нет никому пощады. Ну, слушайте же, на другой день мы вступили под паруса; такого ветра, как тогда, я не видывал во всю свою жизнь: мачты наши слетели долой, и жестокие волны почти смывали нас. Одну из шлюпок, висевших на боканцах, оторвало, и она исчезла из глаз, прежде нежели достигла воды. Смейтесь над этим, сколько вам угодно, но это еще ничто в сравнении с тем, что случилось с военным шлюпом "Сваллов". Он был вместе с нами; ему хотелось уйти от бури, но, клянусь Юпитером, она занесла его на две мили вовнутрь земли - пушки, людей и все; на следующее утро они увидели, что утлегарь их проскочил в окно церкви. Все жители божились, что еретики сделали это нарочно. Капитан был принужден вооружить своих людей и идти с ними к морскому берегу, предоставляя шлюп народу, который до того был раздражен, что зажег его совсем забыв о присутствии пороха на судне; его взорвало, и с ним вместе множество голов взлетело на воздух.

Трудно сказать, до каких пор продолжал бы он свои истории; но они, наконец, наскучили нам, и потому мы начали подливать ему вино, покуда он не перешел к дружеской откровенности.

- Ну, послушай (икотка) ты, Франк! Ты, черт тебя возьми, добрый малый; но этот одноглазый пушкин сын - я отдам его под военный суд, первый раз, что поймаю пьяным; я повешу его на ноке рея, и ты будешь у меня старшим лейтенантом. Только приди мне сказать, когда он хватит вина, и я запрячу его, его мигающий глаз - дерзкий, Полифемом смотрящий (икотка)...

Тут он начал уже забываться, говорил сам с собой, и смешивал меня с старшим лейтенантом.

- Я научу его писать глазному управлению об увольнении на берег...

Приближаясь, наконец, к финалу, он начал петь.

После этого его голова завалилась назад, он свалился со стула и растянулся неподвижно на ковре.

Решившись с самого начала не пускать его в таком положении на улицу и не выставлять на позор, я заблаговременно распорядился приготовить для него комнату в трактире; позвал слугу и приказал ему нести его на кровать.

Удостоверившись, что он положен как надо, что ему развязан галстук, сняты сапоги, и голова немного приподнята, мы оставили его и возвратились к столу, где окончили вечер весьма приятно, но без вторичной жертвы опьянения.

На следующее утро я пришел к нему. Казалось, он чрезвычайно тяготился моим присутствием, полагая, что я хотел упрекнуть его в невоздержности; но, не имея вовсе этого намерения, я спросил его, как он себя чувствует, и изъявил сожаление, что вчерашняя веселость прервана была таким несчастным образом.

- Что вы думаете, сэр? Вы думаете добиться от меня сознания, что я был не трезв?

- Совсем нет, - сказал я, - разве вы не знаете, что на половине вашего прекрасного и увлекательного рассказа вы упали со стула в припадке падучей болезни. Скажите, вы разве подвержены ей?

- О, да, мой любимый, как же, и весьма подвержен; но я давно не имел припадка и полагал, что болезнь меня оставила. Четыре раза подкашивала она меня и принуждала оставлять службу, именно в то самое время, когда я наверное шел к производству.

После того он сказал мне, что я могу, если угодно, оставаться тот день на берегу. Должно отдать ему справедливость, что он мастерски понял меня, приписывая свое падение падучей болезни. Как только я вышел от него, он встал с кровати, отправился на бриг и высек двух человек за пьянство накануне.

Я не преминул рассказать все случившееся товарищам на бриге. Через несколько дней после того мы отправились на Барбадос.

В первое воскресенье, встреченное нами в море, капитан обедал с офицерами в кают-компании. Немедленно пустился он в обыкновенный свой поток лжи и хвастовства, всегда бесивший доктора, весьма благородного молодого человека родом из Уэльса. В этих случаях он никогда не упускал посмеяться насчет капитана, прибавляя два или три слова к концу каждого анекдота, и делая это так серьезно и скромно, что незнавший его мог бы подумать, что он в самом деле говорит серьезно. Капитан возобновил рассказ свой о корпусе пуделей для вырывания трубок из бомб.

- Я надеюсь в скором времени увидеть и у нас учреждение такого корпуса, - сказал он, - и если меня сделают полковым командиром, то я скоро буду иметь звезду на груди.

- Это была бы Собачья Звезда, - сказал доктор чрезвычайно серьезно.

- Благодарю вас, доктор, - сказал капитан. - Недурно.

Мы смеялись; доктор сохранил свою серьезность, а капитан посматривал весьма важно; но вскоре начал продолжать басни, ссылаясь, по обыкновению, на сэра Сиднея Смита.

- Если вы мне не верите, спросите только сэра Сиднея Смита; он станет рассказывать вам об Акре целые тридцать шесть часов, не переводя дыхания; его повар был так утомлен этим, что прозвал его Длинной Акрой.

Бедный доктор не остался без отплаты; на следующий день, увидя, что палуба над каютой его течет, и вода струится прямо к нему на койку, он начал прибивать кусок крашеной парусины для защиты себя от наводнения. Капитан услышал стук молотка и, узнавши, что стучал доктор, приказал ему прекратить.

Доктор представлял необходимость защитить себя от расщелин на палубе, пропуская воду ему на голову; но капитан отвечал, что их не надо заделывать, и что постель из расщельника была очень хорошей постелью для уроженца Уэльса.

- Итак, доктор, теперь мы квиты: вот вам за вашу Собачью Звезду. Мне кажется, вы полагаете, что кроме вас никто на судне не сумеет сделать двусмысленности или пилюли.

- Если бы мои пилюли не были лучше ваших двусмысленностей, - проворчал доктор, - то нам пришлось бы весьма плохо.

Вслед за этим капитан велел плотнику не давать доктору ни одного гвоздя и инструмента; он даже сказал бедному эскулапу, что тот не умеет составить и пилюли, и что он столько же бесполезен, как наш адмиралтейский совет. Он упрекал его также в неведении других своих обязанностей по званию и, приказавши послать наверх всех больных, заставил их тянуть снасти, для ускорения обращения крови.

Многие из несчастных больных получали при этом самые немилосердные побои, и мне кажется, одно только уважение и любовь к офицерам удерживали команду в повиновении ему. Лишь только вошли мы, как он называл, в синюю воду - то есть на глубину, неизмеримую лотом - он начал свои неистовства, не прекращавшиеся до самого нашего прихода в Карляйль-Бей. Обращение его с офицерами и матросами было одинаково, и не представлялось возможности поправить нашу участь, потому что никто из нас не решался донести на него начальству. Постоянное его правило было - "Заставляйте матросов беспрестанно работать и вы выгоните у них чертовщину из головы - пусть все стоят весь день и всю ночь на вахте".

- Ни один человек, - говорил Флюгарка (имя, которое мы ему дали), - не ест даром хлеба у меня на судне; работа предохраняет от цинги этих ленивых негодяев.

Офицеры и команда, в продолжение первых трех недель, днем вовсе не были внизу. Он беспрестанно мучил и изнурял их на смерть и поселил на бриге дух величайшего неудовольствия. Один из лучших матросов сказал, что "с тех пор, как бриг в море, он был только три вахты внизу".

- И если б я знал это, - сказал капитан, услышавши его, - ты бы не имел и их. - И, позвавши людей, приказал дать матросу четыре дюжины кошек.

Всякий раз, когда он сек людей, что делал беспрестанно, всегда укорял их в неблагодарности.

- Нет ни одного военного судна, - орал он, - на котором люди имели бы столько свободного времени. Вся ваша работа состоит только в соблюдении чистоты на бриге, оправке рей; принять провизию и съесть ее; опустить в трюм вино, выпить его и потом выбросить пустые бочки за борт; но само Небо не угодило бы такому сброду жирных, ленивых, недовольных мерзавцев.

Разговор его с офицерами был выше всего того, что я когда-либо мог услышать из уст человеческого существа. Однажды штурман навлек на себя его неудовольствие, и он без всяких обиняков велел бедняку убираться в ад.

- Я надеюсь, - сказал штурман, - что не менее вас имею возможность попасть на небо.

- Вы попадете на небо! - сказал капитан: - вам на небо! Пусть только поймаю я вас там!..

Это показывает, до какой степени в состоянии он был простереть свое тиранство.

Он не имел у себя стола, никогда не пил вина, исключая обедов с нами; но ежедневно в своей каюте напивался пьян, более или менее, командным вином. Жестокость его обыкновенно увеличивалась по вечерам. Единственное наше мщение состояло в смехе над чудовищными баснями его по воскресеньям, когда обедал он в кают-компании. Однажды ночью вестовой его вышел наверх, и сказал вахтенному мичману, что капитан лежит на палубе в своей каюте мертвецки пьян. Это было донесено мне, и я решился сколько можно воспользоваться таким случаем. Взявши вахтенного мичмана, шканечного унтерофицера и двух надежных матросов, я спустился в каюту, и положивши ничего не пьющего, кроме воды, в койку, записал потом число, все обстоятельства и имена свидетелей, дабы представить адмиралу, когда мы встретимся с ним.

На следующий день, мне кажется, он несколько подозревал меня в этом, что едва не послужило к моей гибели. Дул свежий пассат, и бриг сильно качало; но он приказал развязать ростры и переложить их. Несмотря на все опровержения против такого явного сумасшествия, он настоял на своем, и последствия были ужасные. Едва успели отдать найтовы, запасная стеньга упала и убила одного человека. Казалось, этого несчастия было бы довольно для того дня; но черт не совсем еще с нами кончил. По утверждении ростер, капитан приказал людям перевязывать выбленки, что, при тяжелой качке судна, было еще опаснее и гораздо бесполезнее, нежели первое приказание. Напрасно предостерегали его; люди не пробыли десяти минут наверху, как один из них упал за борт. Зачем вздумалось мне опять подвергать жизнь свою опасности, в особенности получивши уже достаточный урок в последнюю кампанию, я не могу дать себе отчета. Может быть тщеславное желание показать другим искусство свое на воде, и между прочим надежда спасти несчастную жертву бесчеловечия и глупости капитана, заставили меня броситься в море, хотя я чувствовал в то же самое время, что поступал почти, как самоубийца. Несколько времени поддерживал я утопавшего, и если б употреблено было самое обыкновенное благоразумие и морское искусство, он был бы спасен. Но капитан, увидевши меня за бортом, казалось, хотел избавиться от меня для спасения себя самого; и потому употреблял все затруднения, чтобы как можно позже послать ко мне шлюпку. Тонувший терял силы; я держался на воде, плавая вокруг него; по временам поддерживал его, когда он начинал тонуть; но видя, что несмотря на все мои старания - хотя я, наконец, не выпускал его - он решительно шел ко дну, и я сам ушел с ним так глубоко, что вода сделалась темна над моей головой. Я ударил его коленями в плечи и, отдохнувши немного от напряжения при сопротивлении, вынырнул на поверхность воды, но совершенно ослабел и не мог более плавать ни полминуты; в это время подошла шлюпка и взяла меня.

Замедление привести бриг к ветру я приписывал сцене, свидетелем которой был прошлую ночь, и убедился в этом подтверждением офицеров. Потерявши двух человек чрез свое безрассудное распоряжение, он хотел прибавить рассчитанную погибель третьего, чтобы избавить себя от грозившего ему наказания. Бесчеловечное обращение его не прекращалось, и я решился, во что бы то ни стало, при первой встрече с адмиралом, представить о предании его военному суду.

Многие из офицеров были арестованы, и несмотря на жар в каютах, в таком знойном климате, он не выпускал их наверх и приставил часовых к дверям. Следствием этой жестокости было помешательство одного из офицеров. Мы достигли Барбадоса и, обогнувши Мыс Нидгам, взошли в Карлейль-Бей; но к величайшему огорчению нашему не нашли там адмирала и ни одного военного судна; следовательно, капитан наш был старшим на рейде. Этот случай сделал его чрезвычайно любезным; он полагал, что если судьба отсрочила черный день, то он может навсегда миновать для него. Мне он оказывал особенное внимание; говорил, что мы наверное с удовольствием повеселимся здесь на берегу и что, соскучившись скитаться по морю, он будет ожидать прихода адмирала, переберется на квартиру, подтянется к самому берегу, и ни за что не выйдет опять в море, покуда не отсалютует адмиральскому флагу.

Ни я, ни старший лейтенант не верили ни одному его слову, и, привыкши действовать всегда обратно, благодарили себя, что и в этот раз не отступили от своего правила. Как только стали мы на якорь, он поехал на берег и возвратился через час, говоря, что адмирала ожидали не ранее следующего месяца, и поэтому он возьмет себе квартиру в Жемми-Каван и не тронется с бригом до прихода адмирала; после того он опять уехал на берег, взявши с собой свою длинную трубку и грязное белье, грязное в полном смысле этого слова.

Некоторые из офицеров, по несчастию, поверили ему и также отправили мыть свое белье на берег. Скейсель и я оставались непреклонны. Лейтенант мигнул глазом и сказал:

- Господа, поверьте мне, тут что-нибудь недаром. Я послал вымыть на берег одну только рубаху, и когда получу ее, пошлю другую; а если потеряю, то не велика беда.

В десять часов того же самого вечера капитан Флюгарка возвратился на бриг, привез с собою длинную трубку и грязное белье, вызвал всех наверх, снялся с якоря, вышел из Калейль-Бея и ушел в море, оставя большую часть офицерского белья на берегу. Это была одна из его милых шуток. Он получил повеление еще утром, когда съезжал на берег, потому что оно давно ожидало нашего прибытия; и возвращение его на бриг за вещами, была одна только выходка, чтобы заставить нас, я полагаю, быть через потерю белья такими же грязными на вид, как и он сам. Но он всегда любил "доставлять всевозможные удобства своим офицерам".

Мы прибыли в Нассау, в Нью-Провиденс, без особенных происшествий, хотя служба шла по-прежнему. Я не переставал, однако ж, получать позволение съезжать на берег; и, не встречая возможности подвергнуть капитана военному суду, решился, если можно, оставить бриг. Случай этот представился мне неожиданно; иначе же пришлось бы не так легко развязаться с ним. Выходя на берег, я упал между шлюпкой и пристанью, и от внезапного сотрясения разорвал маленький кровеносный сосуд в груди, что само по себе было бы не важно, но в таком жарком климате требовало попечения. Меня хотели отправить на бриг; но я просил положить меня в госпиталь. Полковой доктор принял меня на свое попечение, и я просил его сделать болезнь мою, как можно хуже. Капитан приехал посмотреть меня, - я представился очень больным, - и сострадание его походило на сострадание инквизитора священного судилища, который лечит свою жертву для того только, чтобы она была в состоянии вынести дальнейшие мучения. Время отправления брига приближалось, но меня находили еще слишком слабым для возвращения на судно. Решившись взять меня, он отсрочивал снятие с якоря; мне становилось легче; донесения доктора делались благоприятнее; и, наконец, капитан послал ко мне благосклонное объявление, что если я не прибуду на бриг, то он пошлет людей привезти меня. Он даже сам пришел и угрожал мне; но я, увидевши себя с ним в комнате без свидетелей, откровенно сказал ему, что настоятельность его иметь меня на бриге послужит к собственной его гибели, потому что я решился при первой встрече нашей с адмиралом протестовать его за пьянство и повеление, неприличное званию офицера. Я рассказал ему, в каком положении нашел его в каюте; припомнил ему его бессмысленные приказания, бывшие причиной гибели двух матросов. Он смутился и старался объясниться; я был непреклонен; он заплакал и согласился, видя, что он в моих руках.

- Нечего делать, мой любезный, - сказал Флюгарка, - так как вы весьма нездоровы - сожалею, что принужден лишиться вас - я должен согласиться на оставление вас на берегу. Конечно, мне будет очень трудно заменить вас; но удобство и счастье моих офицеров составляет первое мое старание, и потому я предпочту лучше понести сам беспокойство, нежели обеспокоить вас.

Сказавши это, он протянул мне руку, которую я пожал от всего сердца, искренно желая не встретиться с ним ни на этом, ни на том свете.

Впоследствии он был предан военному суду за пьянство и жестокость, и принужден оставить службу.

Не должно, однако ж, полагать, чтобы подобные люди, как этот капитан и в то время часто встречались во флоте. Я сказал уже, что он был нечто особенное в своем роде. Вербовка и недостаток офицеров в начале войны доставили ему случай быть лейтенантом; воспользовавшись слабой стороной адмирала, он получил следующий чин; а беспрестанные просьбы в адмиралтействе, с представлением на вид долговременной своей службы, доставили ему начальство над бригом. Флотская служба понесла весьма много вреда от допущения производства в офицеры таких людей, которые должны бы были не выходить из-под линьков. В то время в английском флоте было два разряда офицеров: одни, имевшие благородное происхождение и связи; и другие, которые пролезли в службу чрез "кляузную дыру", как их называли. Первым покровительствовали с молодых лет и выводили в чины, и они не получали достаточных сведений по своей части; а вторые, разве за малым исключением, по мере того как возвышались в чинах, от недостатка воспитания более и более оказывались неспособными и недостойными к занятию доверенных им должностей. Ныне же все молодые люди, вступающие в службу, должны иметь приличное воспитание, и следственно, принадлежать к благородным семействам. Это произвело желаемую перемену, значительно ограничило покровительство и положило совершенную преграду к получению офицерского звания таким людям как наш капитан.

После Трафальгарского сражения, когда Англия и Европа были обязаны Британскому флоту, все обратили большое внимание на морскую службу, и аристократы наши толпою устремились в нее. Это еще более способствовало возвышению флота; а сделанные впоследствии времени морским начальством распоряжения, произвели постепенное и прочное улучшение в нижних чинах, офицерах и судах. И я могу уверить каждого, что он не встретит более в морской службе нашей подобного нашему капитану.

ГЛАВА XVIII

Вот идет она, исполненная гнева и ревности. Сжалься над бедным человеком!

Ревнивая жена. Страшная рыба, заслужившая имя Смерти.

Спенсер.

Лишь только мой бриг начал сниматься с Нассаусского рейда, я встал с кровати; когда же он поставил брамсели и ушел в море, я надел фуражку и отправился гулять. Офицеры квартировавшего там полка весьма ласково предложили мне иметь у них стол, а полковник довершил это внимание предложением занять хорошую квартиру в казармах. Я немедленно перешел в чистые и покойные комнаты; скоро я совершенно выздоровел и был в состоянии сидеть за столом, за которым встретил тридцать пять молодых офицеров, живущих текущим днем, не заботящихся о завтрашнем и никогда не думающих вперед. Довольно странно, что там, где жизнь более подвержена опасности, люди делаются равнодушнее к ней; и где смерть постоянно пред глазами, как, например, в этой стране, вечность редко приходит нам на мысли. Но оно всегда так случается, особенно в странах деспотизма. Там, где сабля тирана в одно мгновение отделяет голову от плеч, жизнь делается не так дорогою, и смерть теряет свой ужас. Вот причина того равнодушия, с которым люди взирают на своих палачей. Кажется, будто бы существование, подобно поместьям, делается для нас драгоценным по мере уверенности нашей в ненарушимости прав, по которым мы ими владеем.

Но стану продолжать свой рассказ. Я все еще был далек от того, чтобы назваться хотя заурядно порядочным человеком, что по моему мнению значит почти то же самое, как и вовсе не быть им; но меня нельзя было уже назвать тем безрассудным созданием, каким я всегда был со времени оставления училища. Пребывание с Эмилией и образ ее, напечатленный на моем сердце; тесное заключение на бриге и счастливое вторичное избавление от смерти, которой я подвергался для спасения жизни бедного матроса, хотя и не поселили во мне полного отвращения к пороку, но как будто преобразовали меня на некоторое время. Мне казалось, что наставление, полученное мною от Эмилии, и недостойное поведение капитана произвели во мне решительный перелом. До того времени я только сознавал свои дурные дела, и считал себя не в состоянии поступать иначе. Я забывал, что никогда не делал надлежащего опыта. Предосудительное поведение капитана не только не заразило меня, но, напротив, с того времени я гораздо внимательнее начал думать о религии. Так велико было мое презрение к этому человеку, что все им сказанное я с полной уверенностью считал ложным, и он, подобно спартанскому пьяному рабу, доставил мне величайшее отвращение к ужасному пороку.

Но подобные рассуждения и чувства продолжались всегда до первого встретившегося искушения. Владычество порока было надо мной всесильно; я нарушал обещание и каялся; привычка брала верх надо всем, а то, что могло служить единственной в этом случае опорой, было во мне весьма слабо: религия моя была на шатком основании. Мои нравственные правила составляли нечто вроде языческой философии - иметь столько нравственности, чтобы благополучно пройти свое поприще в свете, но не выпутываться из лабиринта закоренелого беззакония.

Безрассудное и порочное поведение товарищей, офицеров полка, сделалось для меня предметом особенного размышления. Не будучи расположен следовать их примеру и, чувствуя себя несколько лучше их, я, с сердцем исполненным гордости, благодарил Бога, что не был похож на этих мытарей. Но фарисейская надменность скрывала от меня печальную истину, что я был хуже их и представлял слабую надежду на исправление. Смирение, бывшее единственным основанием, на котором могло развиться мое преуспевание в религии, и следовательно единственным средством к спасению, не было еще мне знакомо. Я не простился с пороком, а только сделался утонченнее в нем. Мне не нравилось грубое чувственное удовлетворение, так легко приобретаемое в Вест-Индии; но я не отказывался от случая совратить невинность, находя при этом более удовольствия в преследовании, нежели в самом чувственном наслаждении, которое скоро надоедало и увлекало меня за другими предметами.

Впрочем, мне весьма мало пришлось употребить свое искусство в этом роде на Багамских островах, где, как и на всех Вест-Индских островах, есть класс женщин, рожденных от белых отцов и от мулаток, весьма близко подходящих наружностью к европейкам. Многие из них брюнетки, хороши собой, с длинными черными волосами, прекрасными глазами и часто с щегольскими талиями. Женщины эти гордятся тем, что в жилах их течет европейская кровь, и потому пренебрегают супружеством с мужчиной, которого родословный лист подает сомнение об его черном происхождении; редко вступают в супружество, и разве тогда, когда получат богатое наследство и белые поселенцы, движимые интересом, избирают их себе в жены.

При таких обстоятельствах эти милые островитянки предпочитают связь по любви законному супружеству с мужчиной низшего происхождения и, сделавши однажды выбор, редко нарушают верность. Любовь их и постоянство противостоят продолжительности разлуки и требуемой временем перемене; они щедры до расточительности; но ревнивы и в припадках своей ревности готовы отмстить за себя кинжалом или ядом.

Одна из этих молодых леди нашла в моей наружности достаточно прелестей, чтобы сдаться на капитуляцию, и мы начали жить в этом роде супружества, на который смотрят в Вест-Индии, как на вещь необходимую между мужчиной и женщиной, и до которого никому, кроме нас, не было никакого дела. Благополучно протекло несколько месяцев эпикурейской жизни, пока ma chХre amie не встретила соперницу в дочери одного почетного чиновника на острове. Новая красавица была ко мне не-равнодушна и не имела благоразумия скрывать от других свои чувства; это так льстило моему самолюбию, что я не хотел воспользоваться ее расположением и увенчать свой успех последней благосклонностью; и только ежедневно по целым утрам, а иногда и по вечерам, проводил время с этой прекрасной американкой, как водится, в пустословии, любезностях и шутках.

Клевета - богиня, царствующая единодержавно не только в Великобритании, но и во всех колониях его величества, и поклонники ее скоро избрали меня целью для направления своих стрел. Ревность овладела моей прекрасной Карлоттой; она упрекала меня в непостоянстве; я опровергал ее и в доказательство моей невинности дал ей обещание никогда не посещать дома ее соперницы. Обещание это я постарался не выполнить, и целые две недели домашний мир мой нарушаем был то слезами, то самыми многоречивыми и исступленными соло, потому что после первого дня этой мелодии я не стал более возражать.

Однажды поутру маленькая невольница сделала мне знак следовать за нею в самую отдаленную часть сада. Я оказывал этой бедной девочке разного рода ласки, и она старалась отплатить мне за них. Иногда я выпрашивал для нее свободу от работы в праздничный день, нередко спасал от прута и давал мелкие деньги; это сделало ее совершенно мне преданной, и она, видевши с каждым днем увеличивающуюся печаль своей госпожи и, вероятно, зная чем все это должно кончиться, стерегла мою безопасность подобно маленькому сильфу-охранителю.

- Не пей кофе, масса, - сказала она, - масса положила в него что-то такое Обеах, ядовитое.

Сказавши это, она исчезла; я отправился в дом, где нашел Карлотту, приготовляющую завтрак; при ней была старуха, делавшая что-то такое, чего не слишком ей хотелось мне показывать. Беспечно напевая песню, я сел у стола, лицом к зеркалу и спиной к Карлотте, так что мог наблюдать за ее движениями, не будучи ею примечаем. Она стояла у камина, и возле нее на столике кофе; старуха терлась за углом камина, устремив свои прищуренные глаза на горящие угли. Карлотта, казалось, была в нерешимости; крепко сжимала руки; хотела налить мне чашку и опять поставила кофейник; старуха проворчала что-то такое на их языке; Карлотта топнула своей маленькой ножкой и налила кофе. Она поднесла его мне, тряслась, когда ставила передо мной, казалось, не хотела отнять руки от чашки и как бы желала взять ее назад. Старуха опять проворчала что-то такое, из чего я мог только услушать имя соперницы. Этого было для Карлотты довольно: глаза ее заблистали подобно пламени; она отняла руку от подноса, отошла к камину, села, закрыла лицо руками, оставив меня, как полагала, совершать последнюю земную трапезу.

- Карлотта! - внезапно и сурово воскликнул я. Она оборотилась, и кровь бросилась у ней в лицо и шею, окрасив их ярким цветом, так хорошо просвечивающим сквозь кожу этих мулаток.

- Карлотта! - повторил я. - Прошлую ночь я видел сон, и как ты думаешь, что мне снилось? Мне снился Обеах! (Она содрогнулась при этом имени.) Он говорил мне: не пить кофе сегодня утром, но заставить выпить старуху.

При этих словах старая ведьма вскочила с своего места.

- Поди сюда, старая баба-яга, - сказал я. Трясясь от страха, она подошла ко мне, потому что видела невозможность уйти от меня, и что преступление ее было обнаружено. Я схватил острый нож и, взявши ее за скудные остатки серых, сбившихся в клочки волос, сказал:

- Воля Обеаха должна быть исполнена; не я, но он повелевает тебе выпить этот кофе; пей его сию минуту.

Имя Обеаха так могущественно было в ушах ведьмы, что она устрашилась его более моего ножа. Считая просьбы о помиловании напрасными и час свой наступившим, она не произнесла ни слова и поднесла кофе к своим побледневшим губам; но лишь только она готова была покориться судьбе и выпить, я выбил у нее из рук чашку и растоптал на полу на тысячи кусков, бросив в это время грозный взгляд на Карлотту.

Она кинулась к моим ногам и начала целовать их в мучении борющихся страстей.

- Убей меня! Убей меня! - воскликнула она. - Я всему причиной, я сделала это. Обеах велик - он спас тебя. Убей меня, и я умру счастливой, - ты спасен теперь - убей меня!

Я хладнокровно слушал все эти сумасбродные восклицания, и когда Карлотта несколько пришла в себя, приказал ей встать.

Она повиновалась; но лицо ее изображало величайшее отчаяние от ожидания, что я немедленно оставлю ее для объятий ее более счастливой соперницы, и считала невинность мою совершенно подтвердившеюся посредничеством самого божества.

- Карлотта! - сказал я. - К чему бы послужило это, если бы тебе удалось умертвить меня?

- Я покажу тебе, - отвечала она и с этим вместе, подошедши к шкапу, взяла другую чашку кофе, и прежде нежели успел я оттолкнуть ее, как сделал с старухой, исступленная девушка успела уже проглотить из нее несколько.

- Что остается мне более делать? - сказала она. - Счастье мое навсегда улетело.

- Нет, Карлотта, - сказал я, - я не хочу твоей смерти, хотя ты хотела моей. Я был тебе верен и любил тебя, пока не сделала ты этого поступка.

- Простишь ли ты меня прежде, нежели я умру? - сказала она. - Потому что я должна умереть, узнавши теперь, что ты оставишь меня!

Произнеся эти слова, она с силою упала на пол и изрезала себе голову об обломки чашки; кровь в таком изобилии начала струиться из нее, что она ослабла. Между тем старуха убежала, малютка София испугалась и спряталась, и я остался один с нею.

Я поднял Карлотту с пола, посадил на стул, обмыл ей лицо холодной водой и, остановивши кровь, положил на кровать, после чего она начала судорожно дышать и всхлипывать. Я сел возле нее, рассматривал ее бледное лицо и видя ее горесть, погрузился в печальные воспоминания своих многочисленных пакостей.

- Сколько еще предостережений, сколько еще уроков должен получить я, прежде нежели исправлюсь! Вот опять случай, где я находился на краю погибели, и должен был бы отдать отчет Всемогущему, не принесши покаяния! Каково бы было мое положение, когда бы в эту минуту предстал я перед оскорбленным Создателем? Бедная Карлотта чиста и невинна в сравнении со мной, если взять во внимание преимущество воспитания с моей стороны и недостаток с ее. Что произвело все это несчастие и ужасные последствия, как не моя глупость играть чувствами невинной девицы и возбуждать ее расположение из одного только тщеславия, имея в то же время связь с этим несчастным созданием, разрыв которой не поселил бы во мне сожаления и на час, между тем как ее поверг бы в злополучие и по всем вероятиям отравил бы горестью все будущее ее существование? Что мне сделать? Простить, так как я сам надеюсь быть прощенным. Вина более моя, нежели ее. Я стал на колени, усердно прочитал Отче Наш, присовокупив несколько слов благодарения за незаслуженное избавление меня от смерти. Потом, вставши, поцеловал холодный, влажный лоб Карлотты; нежность моя тронула бедную девушку, и она облегчила себя потоком слез. Глаза ее обратились на меня, блистая благодарностью и любовью; но тут с ней опять сделался обморок. Я старался привести ее в чувство; потеря крови послужила к лучшему, и когда мне удалось успокоить ее борющиеся страсти, она погрузилась в глубокий сон.

Кто знает Вест-Индию, или кто знает человеческую натуру, не удивится, когда я скажу, что должен был продолжать эту связь до отъезда моего с острова. Неловкость, с какою Карлотта исполняла свой умысел, ее телодвижения и волнения совершенно убедили меня, что она была неопытна в подобного рода преступлении, и что я в состоянии буду предостеречь себя от вторичного подобного покушения на мою жизнь, если она еще когда-либо впадет в припадок ревности. Впрочем, в этом отношении мне нечего было более бояться, потому что я постепенно перестал посещать молодую девицу, бывшую причиной нашей размолвки, и после того, во все продолжение пребывания на острове, никогда не подавал малейшего повода сомневаться во мне. Все осуждали мое поведение по отношению той девицы, потому что внимание, которое я оказывал ей, и оказываемое ею открытое предпочтение мне устранили других обожателей, не шутя искавших руки ее и после того никогда к ней опять не возвращавшихся.

Острова эти во множестве изобилуют различного рода растениями, птицами, рыбами, раковинами и минералами, и труды натуралиста наградили бы его богатою добычею. Здесь в первый раз вышел на берег Колумб, но я не знаю, на котором именно из островов этих, хотя совершенно уверен, что он не нашел их до такой степени приятными, как я, потому что весьма скоро оставил их и направил путь свой к Сан-Доминго. Может быть не всем известно, что Нью-Провиденс был местопребыванием пирата Блекберда. Цитадель, стоящая на холме над городом Нассау, построена на месте крепости, заключавшей в себе сокровища знаменитого разбойника. В продолжение пребывания моего на острове случилось любопытное обстоятельство, относящееся, без сомнения, к подвигам этого удивительного народа, известного под названием буканьеров. Работники, копавшие землю у подошвы холма под крепостью, нашли несколько ртути и, продолжая рыть далее, встретили значительное ее количество. Очевидно, эта ртуть принадлежала к числу добычи пиратов и, будучи закопана в бочках или шкурах, впоследствии времени разрушившихся, прошла сквозь землю к подошве холма. Несмотря на все расположение мое к лакомствам стола, я был, однако ж, далек от того, чтобы предаваться жизни, какую вела большая часть молодых военных людей на Багамских островах.

Полученное мною воспитание, поставлявшее меня выше того препровождения времени, какое имело общество в колониях, заставило искать товарища, равного себе по образованию, и такого товарища нашел я в Карле N., молодом поручике полка, квартировавшего в Нассау. Дружба наша делалась теснее по мере того, как узнавали мы глупость и невежество людей, окружавших нас. По утрам мы проводили время в чтении классических авторов, знакомых обоим нам; декламировали латинские стихи; фехтовали и иногда играли на биллиарде; но никогда не рисковали расстраивать нашу дружбу допущением денежного интереса. Когда миновал зной, мы выходили из дома, делали несколько посещений или прогуливались по острову, стараясь как можно более удаляться от казарм, где образ жизни был так несходен с нашими понятиями. Офицеры начинали обыкновенно день около полудня, когда садились за завтрак; потом расходились по своим комнатам читать романы, которыми типографии Англии и Франции наводняли эти острова к величайшему ущербу для нравственности. Подобные книги иногда усыпляли их сразу, иногда лениво читались, помогая пережить самую жаркую часть дня; остальное время до обеда проводилось в визитах и болтовне или верховой езде, для возбуждения аппетита. Все же время до четырех часов утра посвящали они исключительно курению табака и вину и, наконец, более или менее отуманенные им, отправлялись в постель. Ученье в девять часов заставляло их вставать с горящей головой и пересохшим горлом; что бы несколько освежиться в холодной воде, они бросались в море, и это помогало им стоять прямо во фронте с солдатами; по окончании службы они опять отправлялись в постель, спали до двенадцати часов и потом собирались к завтраку. Таким образом офицеры проводили свои дни, и можно ли после этого удивляться, что наши острова пагубны для здоровья европейцев, если они ведут подобного рода жизнь в климате, всегда готовом воспользоваться всякою невоздержностью? Солдаты весьма охотно следовали примеру своих офицеров и так же скоро умирали; а потому самым постоянным их занятием каждое утро было копать могилы для жертв ночи. Четыре или пять таких ям считались числом весьма умеренным. Пагубная беспечность до того овладела этими офицерами, что приближение, даже самая уверенность в смерти, не причиняла им никакой печали, не заставляла делать никакого приготовления, не рождала никакого серьезного размышления. Спокойно шли они в военной церемонии на кладбище за телом своего товарища. Подобные процессии двигались обыкновенно по вечерам, и я часто видел, как беспечные молодые люди кидали камни в фонари, которые неслись перед ними для освещения им дороги к кладбищу. Я вставал всегда рано поутру, и мне кажется, что этой привычке много обязан своим здоровьем. Я любил наслаждаться прекрасным тропическим утром и с сигарой во рту отправлялся на рынок. Что сказал бы сэр Вилльям Куртис или сэр Карл Флауер, если бы они, подобно мне, увидели такое множество роскошных черепах, лежащих на спинах и выказывающих эпикурейскому глазу свои лакомые красоты? Тени классических обжор сожалели бы, что Америка и черепахи не были открыты в их время. Во множестве продавались также игуаны с зашитыми ртами, чтобы препятствовать им кусаться; они составляют превосходную пищу, хотя очень походят на аллигаторов и на своих мелких европейских сородичей - невинных ящериц. Московские утки(Московскими, или русскими утками называют большой величины уток, разводимых в России, а также в Индии, Египте, Турции и проч.), попугаи, цитроны, лимоны, гранаты, помидоры, аббогадские груши (более известные под именем солдатского масла) и множество других фруктов, лежавших кучами, составляли богатство рынка Нью-Провиденса и покупались за весьма дешевую цену.

Что касается до человеческих пород, продавцов и покупщиков, там были черные, брюнеты и блондины. Там встречались всякие женщины; от самой нежной блондинки с ясными голубыми глазами и льняными волосами, до совершенно черной, как вакса Дея и Мартина, жительницы Эфиопии.

Столпотворение Вавилонское не являло собою большого разнообразия языков, чем вест-индский рынок. Громкий и беспрерывный разговор черных женщин, молодых и старух (потому что черные дамы могут также хорошо болтать, как и белые); крики детей, попугаев и обезьян; черные мальчики и девочки, одетые на манер Венеры, белые зубы, красные губы, черная кожа и ноги, как у слона, все это вместе составляло сцену, которую стоило бы посмотреть; и пресыщенному сыну Франции и Англии стоило сделать ради нее прогулку, могущую, мне кажется, довольно приятно занять его, в особенности теперь, когда пароходы предоставляют такую скорость сообщения. Прохлада и красота утра, голубое, смотрящее любовью небо, и веселые крики невольников, которых наши исступленные филантропы хотят сделать счастливыми, сделав недовольными, все это вполне вознаградило бы за беспокойство и издержки путешествия тех, которые имеют достаточно свободного времени и денег, чтобы посетить тропические острова.

Приятное и даже необходимое развлечение, купанье, в особенности опасно в этих местах. В тени вы подвергаетесь уколам ската с острой щетиной на половине хвоста; и нанесенная им рана так опасна, что я знал одного человека, бывшего от нее безумным почти сорок восемь часов. На глубине водятся многочисленные хищные акулы, и я удовлетворял иногда алчность их и своей собственной страсти дразнить, покупая для этого палую корову или лошадь и отбуксировывая его на глубокое место, где ставил на якорь на толстой веревке и тяжелом камне, и потом, со своей шлюпки бил пешней этих чертей, когда они толпились вокруг поднесенного мною им кушанья. Может быть я слишком люблю рассказывать свои приключения с этими морскими хищниками, но, не могу пройти молчанием следующего случая.

В один прекрасный день после обеда, странствуя с Карлом по утесистым каменистым крутизнам, на берегу острова, мы пришли к месту, где тишина и чрезвычайная прозрачность воды приглашали нас выкупаться. Глубина была не велика, и мы, стоя на верху утеса, могли видеть дно по всем направлениям. Под небольшим возвышенным мысом, составлявшим противоположную сторону бухты, находилась пещера; но крутизна берега не давала к ней иного доступа, как вплавь, и мы решились осмотреть ее. Вскоре достигли мы входа и были восхищены романтическим ее величием и дикой красотою. Она простиралась весьма далеко вовнутрь и имела множество самой природой устроенных ванн, в которых мы поочередно купались, и каждая из них, чем дальше она находилась от входа пещеры, тем была холоднее. Прилив морской имел свободный туда доступ, и каждые двенадцать часов переменял в них воду. Беспечно провели мы здесь несколько времени в шутках, представляя Акиса и Галатею, Диану с нимфами и все возможные классические басни, приличные месту сцены.

Наконец, когда заходящее солнце напомнило нам о времени оставить пещеру, мы увидели не в дальнем от себя расстоянии над поверхностью воды спинной плавник чудовищной акулы, и все туловище ее ясно обозначалось под водой. Со страхом посматривая друг на друга, мы, однако ж, надеялись, что она скоро уйдет искать другой добычи; но плутовка плавала взад и вперед, точно фрегат, блокирующий неприятельский порт; и мы чувствовали, я полагаю, совершенно то же, что обыкновенно заставляли чувствовать французов и голландцев в последнюю войну, когда блокировали Брест и Тексель.

Часовой не переставал парадировать перед нами, в расстоянии десяти или пятнадцати сажень от входа в пещеру, делая беспрестанные галсы и ожидая только возможности полакомиться которым-нибудь из нас, если не обоими, точно таким образом, как мы распорядились бы с омаром или устрицей. Мы, однако ж, не намерены были предоставить себя на ее произволение, хотя напрасно смотрели во все стороны, ища помощи; утес над нами был неприступен; прилив начал возвышаться, и солнце касалось чистого голубого края горизонта.

Считая себя несколько сведущим в ихтиологии, я говорил моему товарищу, что рыба может так же хорошо слышать, как и видеть, и поэтому чем меньше будем мы говорить, тем лучше, и чем скорее уйдем от нее из виду, тем скорее заставим ее удалиться. Это была одна наша надежда на спасение, но надежда самая слабая; потому что прилив приближался уже к той высоте, когда акула могла приплыть в пещеру; она, казалось, была вполне знакома с местностью и знала, что мы не имеем другого средства выйти, как тем же самым путем, каким вошли. Мы отплыли назад и скрылись у нее из виду. Не знаю, проводил ли я когда-нибудь минуты неприятнее тех; тяжба в Ченсери или даже заточение в Ньюгете были бы почти роскошью в сравнении с тем, что я чувствовал, когда ночь начинала покрывать мраком вход б пещеру, и это адское чудовище не переставало парадировать у дверей, подобно таможенному досмотрщику. Наконец, не видя более плавника акулы над водой, я сделал знак Карлу, что мы должны плыть и оставить пещеру до полного прилива, или, в противном случае, сделаемся жертвами акулы. Молча пожали мы друг другу руки, нырнули и мужественно поплыли вперед, поручив себя Провидению, которое, что касается до меня, я редко забывал, когда находился в опасности, и, признаюсь, никогда не был более уверен в своей погибели, даже плавая в крови бедного матроса, потому что тогда акулы были развлечены другими предметами, между тем как тут внимание их обращено было только на нас; но это неразвлеченное внимание обратилось нам в пользу.

Нельзя описать ужасного состояния моих чувств, и всегда, когда случай этот приходит мне на мысль, я дрожу от одного воспоминания о страшной участи, казавшейся неизбежною. Мой товарищ не был таким искусным пловцом, как я, и потому, когда я на некоторое расстояние опередил его, он издал слабый крик. Мне представилось, что акула схватила его; я оборотился, но оказалось не то; ужас его увеличился, когда он так далеко отстал от меня, и это побудило его обратить мое внимание. Я возвратился к нему, поддержал его и ободрил, без чего он, наверное, потонул бы. Карл ожил при моей помощи; мы благополучно достигли песчаного берега и таким образом ушли от нашего врага, который, переставши видеть и слышать нас, сам, как я полагал, удалился от того места.

Вышедши на берег, мы легли и тяжело продышали несколько минут, прежде нежели вымолвили слово. Не знаю, каковы были мысли и чувства моего товарища, но мои исполнены были благодарностью Богу и возобновлением обещания исправиться в своем поведении. Впрочем, я могу наверное полагать, что хотя Карл не имел столько надобности в исправлении, сколько я, но чувства его были совершенно одинаковы с моими. Впоследствии мы никогда более не повторяли подобного удовольствия, хотя часто говорили о нашем избавлении и смеялись над своими страхами; однако в таких случаях, разговор всегда приводил нас к серьезным размышлениям, и вообще я уверен, что происшествие это принесло нам много добра.

Прошло шесть месяцев пребывания моего на острове; я совершенно поправился в здоровьи и был в состоянии нести действительную службу. Блистательные успехи нашего контр-адмирала в Вашингтоне возбудили во мне желание разделить честь и славу, которую приобретали товарищи на берегу Северной Америки; но своенравной судьбе угодно было бросить меня совсем в другую сторону.

ГЛАВА XIX

Мира. Как достигли мы берега?

Про. Провидение благое доставило нас.

Сиди спокойно и выслушай рассказ о нашем последнем бедствии на море. Вот тот остров, к которому мы пристали.

Шекспир.

Один из наших фрегатов пришел к острову запастись черепахами. Я объяснил командиру его, по какому случаю был оставлен на берегу, и он согласился взять меня на фрегат, говоря, что сам отправляется далее к югу для смены находящегося там крейсера, капитан которого, без сомнения, не откажет доставить меня в Англию, куда по смене должен будет отправится. Поспешно приготовился я к отплытию; простился со всеми добрыми моими приятелями в казармах, потому что они действительно были ко мне внимательны, хотя неблагоразумны и невнимательны к самим себе; также простился с некоторыми тамошними семействами, в кругу которых пользовался я самым обязательным гостеприимством; и, наконец, расстался с Карлоттой.

Тут предстояла мне трудная задача, но ее непременно надо было решить. Я говорил Карлотте, что капитан, вовсе не походивший на того, от которого я бежал, приказал мне немедленно перебраться на фрегат, и я не смею ослушаться его. Я обещал ей возвратиться в скором времени; предлагал деньги и подарки, но она не хотела ничего принять, кроме небольшой пряди моих волос. Я выпросил свободу бедной Софии, негритянке, спасшей мне жизнь. Девочка эта горько плакала при прощании со мной, но я ничего не мог более для нее сделать. Впоследствии я узнал, что Карлотта приезжала на каждое приходившее судно спрашивать обо мне, который редко или, скорее, никогда не думал о ней.

Мы подняли все паруса и, плывя на юго-восток с умеренными ветрами и хорошей погодой, взяли, к концу этого времени, большое американское судно, в четыреста тонн, шедшее в дальнем расстоянии от французского берега, в надежде избежать наших крейсеров; оно имело богатый груз и шло в Лагиру. Капитан призвал меня и предложил начальство над призом, предоставляя отправиться на нем прямо в Англию. Назначение это совершенно согласовалось с моими желаниями, и потому я охотно принял его, прося только отпустить со мною шкиперского помощника, по имени Томпсон, старого коряка, находившегося в числе моих гичешных гребцов во время подвигов на Баскских рейдах. Томпсон был решительный, добрый, послушный, высокий сухощавый каледонец из Абердина, и человек, в котором я был уверен, что он ни в какой крайности не оставит меня. Его назначили со мной; нам отпустили приличное количество морской провизии и вина, и я, получивши приказание отправиться, простился с капитаном, который был хороший моряк и превосходный человек.

Торопливость, замеченная мною по приезде из призовое судно, с какою все пленные укладывали свои вещи и погружали в шлюпку, пришедшую для перевоза их на фрегат, не обратила в то время на себя моего внимания. Мне приказано было удержать с собою шкипера и одного матроса, чтобы передать судно в адмиралтейскую комиссию.

Занявшись установкою многих необходимых и важных для меня вещей, по случаю предстоявшей мне скорой разлуки с фрегатом, я забыл о полученном приказании и о шлюпке, находившейся у борта и ожидавшей только моего приказа отвалить. Наконец, бывший на ней молодой мичман спросил меня об этом; я вышел наверх и, увидев всех пленных, чинно усевшихся в шлюпке с сундуками и узлами и готовых отправиться, приказал шкиперу и одному из американских матросов взойти опять на судно и взять с собою свои вещи. Шкипер весьма неохотно повиновался моему приказанию, и я сначала не замечал этого, пока не сказал мне о том мичман; но сундук его тотчас передали на палубу, и так как фрегат повторил сигнал, требуя возвращения шлюпки (потому что было уже темно), то она проворно отвалила и скоро скрылась из виду.

- Остановите шлюпку! Ради Бога остановите шлюпку - закричал шкипер.

- Зачем возвращать шлюпку? - возразил я. - Я имею приказание, и ты должен остаться со мной.

Сказавши это, я отправился минуты на две в палубу; но шкипер последовал за мной и опять повторил:

- Если вам дорога жизнь ваша, сэр, то верните шлюпку.

- Зачем? - спросил я нетерпеливо.

- Потому, сударь, - отвечал он, - что судно прорублено матросами и потонет чрез несколько часов; вы не можете спасти его, потому что вам нельзя найти, где оно течет.

Тогда я сам увидел необходимость возвратить шлюпку; но уж было поздно, и она скрылась из виду. Поднятый на фрегате фонарь - сигнал, требующий возвращения, - был спущен, и это доказывало, что она подошла к борту. Я поднял два огня на грот-брам-стенке и приказал палить из ружей; но, по несчастью, патроны или не были положены в шлюпку, перевезшую нас на приз, или она увезла их обратно. Один фонарь мой на брам-стеньге погас, а другой не был усмотрен фрегатом. Мы подняли другой огонь, но не получили никакого ответа; фрегат, очевидно, вступил уже тогда под паруса. Я старался держаться за ним сколько мог, в надежде, что он увидит нас в течение ночи или возьмет на следующее утро, если мы к тому времени не потонем.

Но судно мое, тяжело нагруженное и почти уже налившееся водой, с самым попутным ветром не могло идти более четырех миль в час. Итак, вся надежда догнать фрегат исчезла. Я старался узнать от шкипера, где были прорубы, в намерении заколотить их, но он так усердно напился пьян, что, кроме бахвальства и ругани, ни на что другое не был способен. Мы начали расспрашивать бедного негра, оставленною мною на судне вместе со шкипером; но он не знал, где находились пробоины, и говорил только, что, когда они были еще в Бордо, шкипер их поклялся не входить ни в один английский порт и потому устроил в подводной части судна отверстия, из которых можно бы вынимать деревянные пробки, когда ему понадобится. Очевидно для меня было то, что отверстия эти находились в носовой и кормовой частях судна, в то время значительно осевших. В заключение негр прибавил, что сам шкипер пустил в них воду, и что более этого он ничего не может сказать нам.

Я опять начал расспрашивать шкипера; но он был вне способности рассуждать, напившись замертво, от страха утонуть трезвым - случай весьма нередкий с матросами.

- Что вы мне говорите! Кто боится умереть? Я не боюсь. Я побожился, что ни за что не войду в английский порт, и сдержал свое слово.

Потом посыпались ругательства, и, наконец, он упал на палубу в припадке пьяного одурения.

Я созвал своих матросов и объявил им опасность нашего положения. Решено было немедленно спустить на воду стоявший на рострах баркас и положить в него все необходимое для плавания. Мы погрузили платье, сухари, солонину, пресную воду, секстант и зрительную трубу; вино, стоявшее в каюте, я отдал под присмотр посланному со мной мичману; мачта и парус были тщательно осмотрены и прилажены. Изготовивши таким образом баркас и посадивши на него четырех человек, мы взяли его на буксир, прикрепив парой надежных концов, и продолжали держать прежним курсом, по предлагаемому нами направлению пути фрегата до рассвета.

Ожидаемые с нетерпением четыре часа утра наступили, но фрегата не было видно даже с салинга. Судно более и более погружалось, и мы готовились пересесть в шлюпку. По моему рассчету мы находились тогда в семистах милях от ближайшего берега Южной Америки и почти вдвое дальше того от Рио-Жанейро; но такое значительное удаление от земли не отчаивало меня, и я вдохнул в матросов своих столько уверенности, что они с величайшим проворством и усердием повиновались мне во всем, исключая одного случая.

Видя, что судно не могло держаться на воде более одного или двух часов, я решился оставить его и приказал подтянуть шлюпку к борту. Матросы взошли в нее, поставили мачту, заложили реек паруса и ожидали только приказания поднять его. Сами от себя раскинули они на кормовой банке мою шлюпошную шинель и устроили для меня весьма удобное место отдохновения. Шкипер хотел также идти в шлюпку; но люди прогнали его пинками, кулаками и восклицаниями, клянясь непременно выбросить его за борт, если он вздумает сесть. Хотя я сам разделял отчасти раздраженные их чувства, но не в состоянии, однако ж, был оставить человека погибнуть, даже в пропасти, изготовленной им для других, и еще в такое время, когда сами мы должны были положить все упование наше на милость Всемогущего и молить Его помочь нам благополучно прибыть к порту.

- Он заслуживает смерти, он причиной всего этого - говорили матросы. - Идите в шлюпку, сэр, или мы отвалим без вас.

Бедный шкипер, протрезвившись после четырехчасового сна, почувствовал весь ужас своего положения, плакал, кричал, рвал на себе волосы, вцепился в мой сюртук так, что одна только сила моих матросов могла оторвать его, и выказывал такую сильную привязанность к жизни, какой мне никогда прежде не случалось видеть в преступнике, приговоренном законами к смерти. Он упал передо мной на колени и обращался с мольбами к каждому из нас порознь и ко всем вместе; напоминал нам о своей жене и детях, оставшихся в Бальтиморе, и умолял нас подумать о них и о наших собственных.

Признаюсь, это до слез тронуло меня; но мои матросы слушали его с самым стоическим хладнокровием. Двое из них перебросили его на другую сторону шканец, и прежде чем он мог опамятоваться от жестокого падения, толкнули меня в шлюпку и отвалили. Между тем несчастный подполз опять к тому же борту и на коленях снова начал кричать:

- О, пощадите, пощадите, пощадите! Ради Бога пощадите, если сами хотите быть помилованы. О, Боже! Жена моя и дети!

Мольбы его не подействовали на раздраженных матросов; наконец, он, очевидно в расстроенном состоянии рассудка, начал посылать нам проклятия, покуда мы еще не совсем отвалили от борта, и баковый матрос держался еще за него крюком. Решившись внутренно не оставлять его, хотя предвидел, что следствием этого будет возмущение моей команды, я приказал, однако ж, отвалить. Несчастный шкипер, замечая принимаемое мною тайное участие в его положении, питал еще до того времени некоторую надежду; но потом предался самому ужасному отчаянию. Он сел на курятник и, как мертвец, глядел на нас. Я никогда не видел более разительной картины человеческого отчаяния.

В это время негр Мунго, принадлежавший призовому судну, бросился из шлюпки и поплыл к нему. Схватившись за веревку, висевшую со шкафута, он влез на борт и сел возле своего хозяина. Мы кричали ему, чтобы он вернулся, грозя оставить его.

- Нет, масса, - отвечало это верное создание. - Мне не надобно жить: если не берете масса Грина, не берите и меня! Мунго давно уже живет у массы капитана. Мунго хочет и умереть с массой и возвратиться с ним в Гвинею!

Если бы я даже и сам решился оставить шкипера, то поступок бедного Мунго должен бы был побудить меня к исполнению своего долга. Полагая, что мы достаточно уже проучили его за его предательство и жестокое намерение, я приказал Томпсону, бывшему на руле, положить руль право на борт и пристать к судну. Едва успел я отдать это приказание, как три или четыре матроса вскочили с своих мест и с угрожающим видом божились, что не позволят возвратиться за шкипером, как за причиной всех их бедствий, и говорили, что они предоставляют мне, если я хочу, разделить с ним участь, но ни за что не допустить его сесть в шлюпку. Один из них, дерзновеннее прочих, хотел вырвать руль из рук Томпсона; верный моряк мой схватил его за воротник и в мгновение ока выбросил за борт. Другие бросились отмстить за свое го единомышленника; но я обнажил саблю и, приставив ее к груди первого, ближайшего ко мне бунтовщика, приказывал ему возвратиться на свое место, если не хочет быть немедленно убитым. Он слышал обо мне и знал, что я не любил шутить.

Твердость и решительность скоро усмиряют бунтовщиков. Он повиновался приказанию, но весьма угрюмо, и я слышал несколько возмутительных выражений между прочими матросами. Один из них сказал, что я не их офицер, и что я не принадлежал их фрегату.

- Это не ваше дело, и я не позволю вам рассуждать об этом, - возразил я. - У меня в кармане назначение, утверждающее меня в должности, подписанное генерал-адмиралом нашего короля и его помощниками, и ваш капитан, который вместе с тем и мой капитан, утвержден в своей должности таким же назначением. Знайте же теперь, кто предоставил мне власть повелевать вами, и увидим кто осмелится сопротивляться мне. Я повешу того на ноке рея этого гибнущего судна, прежде нежели оно пойдет ко дну.

Посмотревши потом на человека, выброшенного Томсоном из шлюпки, и который держался за борт ее, не смея влезть, я спросил его, станет ли он повиноваться мне или нет? Он отвечал, что будет и надеется получить прощение. Я сказал ему, что оно совершенно зависит от поведения его и других, и при том он должен помнить, что если наше или какое бы ни было военное судно возьмет нас, он и три товарища его не избегнут виселицы за возмущение, и что одно только будущее послушание может избавить их от наказания, если мы достигнем порта.

Слова мои подействовали на виновных; они просили прощения и уверяли меня, что постараются заслужить его будущим послушанием.

Все это происходило не в дальнем расстоянии от погибавшего судна и могло быть на нем слышимо. По усмирении матросов, ветер, бывший до того попутным, начал постепенно стихать, и слабо задул от юго-запада прямо на судно.

Я воспользовался этим и сделал им нравоучение. Тронувши несколько их чувства, я сказал им, что не знаю ни одного бесчеловечного поступка, имевшего хорошие последствия, и если бы судно или шлюпка не спасла человека, который мог быть спасен, то все возможные бедствия неминуемо начали бы валиться на поступивших так жестоко, и что потому я совершенно был уверен в неизбежности их, если б мы не были сострадательны к ближнему.

- Бог, - сказал я, - оказал нам милость, пославши прекрасную шлюпку для спасения нас от неизбежной погибели. Теперь Он как будто говорит нам: "возвратитесь к погибающему судну и спасите себе подобного страдальца".

Ветер перестал дуть по желаемому для нас направлению и обратился прямо на судно.

- Итак, - продолжал я, - торопитесь повиноваться воле Провидения; исполняйте долг ваш и уповайте на Бога. Тогда я стану гордиться, что командую вами, и буду уверен в благополучном доставлении вас в порт.

Это было минутой решительного перелома; они взялись за весла и с живостью начали гресть к судну. Бедный шкипер, бывший свидетелем всего происходившего, смотрел на свое приближающееся спасение с большим беспокойством, и едва шлюпка успела пристать к борту, он вскочил в нее, упал на колена и вслух благодарил Бога за избавление от смерти; потом бросился мне на шею, обнимал меня, целовал в щеки и плакал как ребенок. Матросы, у которых озлобление никогда не бывает продолжительно, с радушием выскочили помочь ему положить в шлюпку небольшую связку его вещей, и когда Мунго, следуя за своим хозяином, был опять посреди их, они все поочередно пожали ему руку и божились, что он непременно будет царем по возвращении в Гвинею. Мы взяли также с судна некоторые необходимые нам вещи, забытые раньше впопыхах.

Наконец, мы отвалили в последний раз и не успели отъехать двухсот сажень от суда, как оно тяжело наклонилось на одну сторону, выпрямилось и точно же так наклонилось на другую; потом, как бы одаренное жизнью и инстинктом, издало стон и погрузилось в бездонную глубину. Едва кончилась эта страшная сцена, ветер опять задул с востока.

- Смотрите, - сказал я. - Небо уже начинает покровительствовать нам. Ветер опять стал попутный.

Мы возблагодарили Бога, поставили парус и взяли курс свой на мыс Св. Фомы; после чего с веселым духом и благодарным сердцем приступили к умеренному обеду.

Погода была ясная, море довольно спокойно, и мы не очень бедствовали, имея в изобилии провизию и воду; одно опасение перемены ветра и сознание своего неизвестного положения наполняли нас трепетом. На пятый день по оставлении судна, мы увидели в дальнем расстоянии берег острова Тринидада и утесы Мартин Вас. Остров этот, находящийся под 20° южной широты и 30° западной долготы, не должно смешивать с островом того же имени, лежащим у берега Терра Фирмы, в Вест-Индии, и составляющим теперь английскую колонию.

Справившись с Горсбергом, взятым мною с собой, я узнал, что остров, к которому мы тогда приближались, сначала был обитаем португальцами, но давно уже оставлен ими. Я не переставал держать на него в продолжение ночи, покуда не услышали мы бурунов, бьющихся об утесы; тогда я привел к ветру, в намерений до рассвета продержаться у острова.

Утро представило нашему взору скалистый и опасный берег, с высокими остроконечными утесами, гордо вызывающими на бой неугомонные и свирепые волны, беспрестанно раздроблявшиеся у подножия их и отступавшие назад для нового нападения. От веков боролись они здесь и так будут ратоборствовать еще целые века, не делая никаких следов, заметных глазу человека. Пристать к такому берегу было невозможно, и мы начали держать вдоль него, в надежде сыскать какую-нибудь бухту, в которую могли бы безопасно поставить нашу шлюпку. Остров показался нам длиною миль десять. Эта была груда каменистых гор, взгроможденных одни на другие и возвышающихся на несколько сот футов над поверхностью моря. Он был неплодороден, исключая вершин гор, где несколько деревьев образовывали красивые венцы, призывавшие под свою прохладную тень, хотя об этом можно было лишь мечтать, потому что вершины эти казались совершенно недоступными. Вообще остров, по-видимому, не представлял ничего, могущего улучшить наше положение, и заставлять меня опасаться, что приставание к нему, если удастся нам найти удобное для того место, не принесет никакой пользы, между тем, как со всякой потерей времени, мы будем только бесполезно уменьшать запас нашей провизии. Казалось, на острове не было живого существа, и высадка на него была сопряжена с величайшей опасностью.

Этот ничего не обещающий, наружный вид его побудил меня предложить идти к Рио-Жанейро; но мои матросы были другого мнения. Они возражали, что, слишком долго находясь в море, чувствовали себя изнуренными и предпочитают лучше остаться на острове, нежели еще подвергать жизнь свою опасности в открытом океане, на такой утлой шлюпке. В продолжение этих споров мы подошли к небольшому песчаному месту, на котором увидели двух диких свиней, сошедших к морю покормиться раковинами; это еще более побудило матросов настаивать на своем, и я согласился спуститься под ветер у острова и искать места, удобного для причала.

Обошедши всю западную сторону, следуя замечаниям Горсберга, мы направились в залив Утеса Кегли и, достигши его, увидели пред собой величественную сцену, какую прежде никогда не встречали, и которая в своем роде, вероятно, единственна в природе. Величайший утес, высотою в девятьсот или тысячу футов, почти отвесно подымался над морем. Вверху и внизу он был одинаков в объеме, имел совершенное подобие кегли и от этого получил свое название; стороны утеса казались нам ровными до самой вершины, покрытой зеленью и так высоко воздымавшейся над нами, что морские птицы, мириадами кружившиеся вокруг его, едва были видимы, поднявшись на две трети его высоты. Море с яростью разбивалось у подножия скалы. Стаи пернатых в бесконечном разнообразии были искони веков спокойными хозяевами этого природного обелиска, и все выдавшиеся его части и небольшие уступы покрыты были гуаном. Он казался мне удивительною игрою природы, поставившей эту массу на занимаемом ее месте, чтобы сопротивляться чрезвычайным усилиям ветра и волнам враждующего океана.

На противоположном конце залива представилось нам другое любопытное явление. Лава, направив исток свой в море, образовала слой, над которым висел другой, с такою стремительностью излившийся из расплавленного утеса, что, не успев слиться с первым, охладился и образовал висячую арку, под которую свободно входили разгульные волны моря, разбивались об оба слоя и чрез отверстия, находившиеся в верхнем, били великолепными фонтанами на высоту шестидесяти футов, весьма похожими на фонтаны, пускаемые китами, но с несравненно большим шумом и силой. Ужасный гул потрясал воздух и наполнял сердце трепетом. Я не мог не удивляться этому творению Создателя, которое заставило меня погрузиться в размышления и сознание моего ничтожества и слабости.

Мы продолжали плыть вдоль берега, ища места, где бы пристать; и лишь только начали убирать парус, как американский шкипер, сидевший возле рулевого и внимательно смотревший влево, закричал вдруг: "Положи руль на борт, любезный! ", - сопровождая это восклицание ударением по румпелю с такой силой, что едва не столкнул за борт матроса, сидевшего по левую его сторону. В это время огромная волна подняла шлюпку и отнесла ее на несколько сажень вправо от остроконечного камня, бывшего наравне с водою и присутствия которого никто из нас не предполагал, кроме американского шкипера (потому что на камнях этих не всегда бывает бурун, заставляющий принимать предосторожности). Без сомнения, мы должны бы были разбиться в куски о камень, если бы опасность не была усмотрена и отвращена внезапным и искусным поворотом руля; одной минутой долее, и одним футом ближе, и нас бы не стало.

- Милосердный Боже! - воскликнул я. - Какая участь готовилась нам? Где взять слов, чтобы возблагодарить Тебя за такие милости?

Я поблагодарил американца за его внимание и сказал своим матросам, как много отплатил он нам за спасение его с утопавшего судна.

- Нет, лейтенант! - отвечал бедняк. - Это самая ничтожная плата за оказанную вами мне милость.

Повсюду встречали мы большую глубину и крутые утесы; поэтому, убравши парус, взяли весла, и на них отправились отыскивать пристанища. В конце бухты мы увидели лежавшее на боку, обшитое медью судно, переломленное пополам. Это еще более увеличило нетерпение людей моих выйти на берег; но, подъехавши к нему близко, мы нашли невозможным пристать и видели, что наша шлюпка разобьется вдребезги, если мы начнем пробовать. Мичман предложил, чтобы кто-нибудь из нас переплыл на берег, и взобравшись на возвышенность, отыскал удобное место. На это я согласился, и квартирмейстер немедленно разделся. Я приказал привязать ему под руки лот-линь, дабы можно было притащить его к шлюпке, если он выбьется из сил. По зыби плыл он весьма легко; но достигши прибрежных бурунов, не мог пробиться сквозь них, потому что как только становился ногами на дно, отбой волны бросал его опять назад.

Три раза наш лихой квартирмейстер пробовал преодолеть недоступность бурунов, и три раза имел одинаковый успех; наконец, он уморился, и мы подтащили его к шлюпке почти мертвым; однако наши попечения скоро привели его в чувство, и он остался жив и здоров. Мичман вызвался тогда попытаться с линем переплыть бурун под водою, доказывая, что неуспех квартирмейстера происходил от того только, что он плыл поверх воды; хотя это было справедливо, но я не позволил ему рисковать своею жизнью; мы опять погребли вдоль берега и подошли к камню, о который волнение разбивалось с большой силой. Объехавши его, мы, к величайшей нашей радости, нашли, что он отделялся от берега, и в промежутке была тихая вода, позволившая нам безопасно выйти на берег. Утвердив шлюпку на дреке и оставя при ней двух надежных часовых, я с остальными отправился осмотреть бухту. Первое наше внимание было обращено на погибшее судно, мимо которого проезжали мы в шлюпке, и карабкаясь с четверть часа по огромным обломкам камней, отторгнутых от разных сторон горы и заваливших прибрежье, достигли, наконец, желаемого места.

Мы нашли, что погибшее судно была прекрасная, обшитая медью шхуна, величиной около ста восьмидесяти тонн. Ударившись с чрезвычайной силой о берег, она была выброшена на несколько сажень далее предела полной воды; разбросанные мачты и рангоут лежали на прибрежьи, усеянном ее грузом, состоявшим из различных игрушек и металлических мануфактурных вещей, музыкальных инструментов, скрипок, флейт, дудочек и органов; мы нашли также несколько французских романов с неблагопристойными картинками и с еще более непристойным содержанием; книги я взял себе. Это заставляло нас заключить, что судно было французское. В недальнем от него расстоянии, не небольшой возвышенности, стояли три или четыре избушки, построенные наскоро из остатков крушения, а еще несколько далее, ряд могил с крестом над каждой. В хижинах нашли мы разные остатки человеческого пребывания: несколько лавок и столов, грубо сколоченных из досок, кости коз и диких свиней, и сгоревшие дрова; но, несмотря на все наши старания, не могли узнать имени судна, или его хозяина, и не отыскали никакой надписи или вырезки на доске, как делают иногда, чтобы показать кому принадлежало судно и что случилось с пережившими крушение.

Однако наши внимательные исследования привели нас к самому достоверному заключению, из какого порта судно вышло, куда направлялось и чем торговало. Шхуна, без всякого сомнения, плыла из Рио-Жанейро к Африканскому берегу, и будучи по юго-западную сторону острова, лежа на норд-ост, ночью попала на берег. Очевидно также было, что она отправлялась за невольниками, не только по различным мелочам, составлявшим груз ее, но и по внутреннему ее устройству и множеству найденных нами в числе прочих остатков, ручных и ножных цепей, какие употребляются только для заковывания несчастных жертв этой торговли.

Ночь мы провели в хижинах, и на следующее утро разделились на три партии для осмотра острова. Я уже сказал, что у нас были ружья, но не было пороху, и потому мы не имели надежды убить дикую козу, или свинью, во множестве находившихся на острове. Одна партия должна была взобраться на вершину самой высокой горы; вторая отправилась вдоль берега на запад, а я с двумя матросами пустился на восток. С большим трудом переходили мы разные ущелья и, наконец, достигли длинной долины, по-видимому, пересекавшей остров.

Здесь поразило нас удивительное и самое печальное явление. Тысячи тысяч лишенных жизни деревьев, высотою каждое футов в тридцать, покрывали долину, простирая другу к другу свои помертвелые ветви; казалось, будто бы природа в один роковой миг прекратила свою растительную силу этого погибнувшего леса. Между ними не было ни кустарника, ни травы; на нижних ветвях чайки и другие морские птицы в бесчисленном множестве основали свои гнезда, и их кротость поразила меня. Они совсем не знали человека, и самки, сидя на гнездах, только с угрожающим видом раскрывали свои носы, когда мы проходили мимо них.

Весьма трудно удовлетворительно объяснить гибель этого огромного леса, потому что мы не заметили там недостатка в богатой почве для питания корней. Мае казалось, что всего вероятнее продолжительное извержение вулкана было причиной такого пресечения жизни; или, может быть, необыкновенный ураган, нагнав сюда огромные волны моря, отравил соленой водой деревья и их корни. Которая-нибудь из двух этих причин должна была произвести такое последствие. Пусть решат это философы и геологи.

Нам по крайней мере утешительно было узнать, что мы не будем иметь недостатка в пище; гнезда птиц представляли огромный запас яиц и птенцов всякого возраста, и мы возвратились к своему пристанищу нагруженные ими. Партия, осматривавшая западную сторону острова, донесла, что видела диких свиней, но не могла поймать ни одной; а те, которые должны были подняться на горы, возвратились чрезвычайно усталые и одного из них не доставало. Они говорили, что достигли самой вершины горы, и нашли там пространную равнину, покрытую папоротниками, вышиной от двенадцати до восемнадцати футов; что на этой равнине видели они стадо диких коз, и заметили между ними козу, величиной с жеребенка, бывшую, как казалось, их вожатою. Все старания поймать хотя одну остались безуспешными. Неявившийся матрос пустился за козами далее; они ожидали его несколько времени; но видя, что он не возвращается, полагали, не отправился ли он к нашему пристанищу другой дорогой. Происшествие это очень меня тревожило. Я боялся не случилось ли какого-нибудь несчастия с бедняком; мы искали его и поддерживали огонь всю ночь, которую, подобно первой, провели в хижинах. Погибнувшее судно доставляло нам обильный запас дров. Ключ прозрачной воды бежал не в далеком расстоянии от нашего селения.

На следующее утро была послана партия отыскивать невозвратившегося матроса, а несколько человек отправились набрать молодых чаек для обеда. Они принесли такое множество птиц, что нам достало их на два или на три дня; но из троих, посланных за матросом, возвратилось только двое. Они донесли, что ничего не могли разведать о нем, и что из числа их также не достает одного, без сомнения, отправившегося искать своего товарища.

Известие это родило в нас величайшее беспокойство и множество подозрений. Мы полагали, что на острове должны быть дикие звери, добычей которых сделались наши бедные товарищи. На следующее утро, выбрав двух надежных людей, я сам вознамерился отправиться на розыски.

Оставляя американское судно, я взял с собой находившегося на нем пуделя, во-первых, чтобы не дать бедному животному погибнуть и, во-вторых, потому, что в случае недостатка лучшей пищи, мы могли приготовить из него обед. Это было весьма кстати. Я всегда ласкал и кормил его, и он до того сделался привязан ко мне, что никогда не оставлял меня, и был моим спутником при розысках матросов. Мы достигли вершины первой горы, с которой увидели коз, пасущихся на второй, и намерены были пуститься туда искать товарищей. Приближаясь к покатости утеса, оканчивавшейся пропастью, я шел несколько шагов впереди бывших со мною матросов, а собака бежала еще несколько впереди меня. Отлогость, которую предстояло мне перейти, была в ширину шесть или семь футов и двенадцати футов длины, имея весьма легкий скат к пропасти, так что я считал ее безопасною. Из утеса пробивался над нею небольшой ключ воды и, протекая между мхом и травой, падал в ужаснейшую пропасть.

Эта тропинка в сравнении со многими пройденными нами, показалась мне совершенно безопасной, и я готов был вступить на нее; в это время, бежавшая впереди меня собака прыгнула на роковое место, ее ноги заскользили, она упала и исчезла в пропасти! Я отступил назад. Я слышал тяжелый удар и вой, потом еще один слабый крик, потом все замолкло по-прежнему. Подошедши с величайшей осторожностью к краю пропасти, я увидел причину внезапного падения и смерти моей собаки: ключ воды увлажнил почву, а на ней вырос короткий мох, густой и гладкий, как бархат, и столь скользкий, что не в состоянии был сдерживать ногу.

Я поблагодарил Всевышнего за счастливое избавление меня от смерти, и потом мои мысли невольно обратились к судьбе бедных матросов, очевидно, лежавших мертвыми внизу этого утеса. Все обстоятельства подтверждали справедливость моих догадок, которые я передал бывшим со мною матросам, в то время только что подошедшим ко мне, и мы отправились в ущелье дальним и окружным путем. После трудного и опасного часового перехода мы достигли места, где и уверились в горькой истине. Там лежали мертвые тела наших матросов и моей собаки, изуродованные как нельзя ужаснее. Оба они, вероятно, хотели перейти покатость так же беззаботно, как и я, когда Провидение послало собаку для моего спасения от той же неизбежной гибели, какая постигла их.

Это чудное избавление весьма подействовали на мой ум. Вообще опасности, которым я беспрестанно подвергался в последнее время, и смерть, неоднократно висевшая над моей головой, сделали меня гораздо рассудительнее и осторожнее. Печальный и задумчивый возвратился я к нашему пристанищу и рассказал людям об участи, постигшей их товарищей. Имея в связке вещей своих молитвенник, я вызвался прочитать им вечерние молитвы и благодарность за наше избавление.

Американский шкипер, имя которого было Грин, в особенности изъявлял на то готовность. Человек этот, с той минуты, как мы взяли его на шлюпку, совершенно переменился; он всегда отказывался от порции вина и отдавал ее матросам; был молчалив, задумчив, и я часто заставал его за молитвой, но в таком случае никогда не мешал ему. В прочее время он постоянно старался быть елико возможно полезным; чинил сапоги и платье матросов и учил их этому; всегда, при производстве какой-нибудь тяжелой работы он начинал ее первым и оставлял последним, и вообще был так внимателен и добр, что все мы начали любить его и обращаться с ним с большим уважением. Во время нашего пребывания в море, он занимал вахту и никогда не смыкал глаз в продолжение своей очереди.

Перемена его поведения происходила не от страха дурного с ним обращения посреди стольких англичан, ввергнутых им в крайность и несчастие, но была следствием печали и покаяния, и мы вскоре имели случай убедиться в этом. На следующее утро я послал несколько человек с приказанием пройти в ущелье и похоронить тела наших несчастных товарищей. Бывшие со мной два человека также отправились с ними. Когда они возвратились, я представил им, как бедственно было наше положение на этом острове, и как гораздо было бы лучше, если бы мы продолжали путь к Рио-Жанейро, находившемуся в расстоянии только двухсот пятидесяти миль, и до которого мы в течение проведенного нами на острове времени, пожалуй, уже и дошли бы. Я говорил далее, что мы расходуем самую важную часть провизии, то есть вино и табак, между тем как наша шлюпка, единственная наша надежда и средство спасения, далеко не в безопасности, и один порыв ветра может истребить ее; в заключение я предложил им начать немедленно приготовляться к отъезду, на что все они единодушно согласились.

Мы разделили между собой работы; одни отправились набрать молодых птиц и приготовить их в запас, чтобы тем сберечь соленую провизию; другие наливали водою анкерки. Капитан Грин принял на себя приведение в порядок всего относившегося до вооружения, парусов и весел. Оставшееся вино было уложено в шлюпку; капитан Грин, мичман и я отказались пить его и условились сохранять до особенных случаев. На третий день по начатии приготовлений и на седьмой по пристании к острову мы сели в шлюпку и, будучи едва не опрокинуты буруном, еще раз подняли парус и предали себя ветрам и беспредельности Атлантического океана.

Однако же в этот раз нам не суждено было ни испытать опасностей, ни достичь берега Южной Америки, потому что чрез несколько часов после выхода в море мы увидели судно. Оно привело к ветру и оказалось американским четырнадцатипушечным приватирным бригом, с сто тридцатью человеками команды, идущим для крейсерства к мысу Доброй Надежды. Увидевши нас, он немедленно спустился, и чрез полчаса мы находились уже на нем в безопасности; запас провизии нашей и вещи подняты были на палубу, а шлюпка брошена в море. С людьми моими обращались не совсем хорошо, покуда все они, исключая Томпсона, согласились поступить в число команды приватира, после многих уверений и угроз и вопреки всем моим доводам и бывшим в моей власти средствам не допустить их к такому пагубному поступку.

Я объяснял капитану приватира, что принуждение это было равносильно нарушению гостеприимства.

- Вы нашли меня, - говорил я ему, - в открытом океане, в утлой лодке, которую могла бы свирепая волна в одно мгновение опрокинуть или какая-нибудь рыба, забавляясь, бросить в воздух. Мы не могли ожидать большей ласки и дружества, с какими приняли вы меня и моих матросов, ко вы отнимаете всю цену у этого поступка, заставляя моих людей нарушить верность их законному государю, делаете их изменниками и подвергаете уголовному наказанию, если они когда-нибудь (что наверное случится) попадут в руки своего правительства.

Капитан, необразованный, но добросердечный и здравомыслящий янки, возражал, что ему весьма прискорбно, если я дурно думаю о нем, что он не хотел сделать мне никакого оскорбления, но только не знает, как устроить людей моих, если они не поступят волонтерами в его команду, и не полагает, чтобы матросы его подстрекнули их к этому.

- Но позвольте, лейтенант, - сказал он, - сделать вам один вопрос. Положим, что вы командуете английским судном, и десять или двенадцать из моих матросов, если несчастье приведет меня быть вашим пленником, добровольно захотят поступить в число вашей команды, говоря, что они родом из Ньюкестля, откажете ли вы им? Кроме того, прежде нежели начали мы воевать с вами, вы при всяком удобном случае, не церемонясь, снимали людей с наших купеческих и даже военных судов. Теперь, прошу вас, скажите мне, какая есть разница между вашими поступками и нашими?

Я отвечал ему, что нам бесполезно рассуждать о таком щекотливом вопросе, который, в течение последних двадцати лет, приводил в недоумение умнейшие головы как его отечества, так и моего; что теперешний случай зависит от него и не должен быть сравниваем, что судьба войны кинула меня в его власть, и он дурно воспользовался временным преимуществом своего положения, позволив моим матросам, этим жалким, невежественным созданиям, уклониться от своего долга, пренебречь честью своего флага и сделать величайшую измену, осуждающую их на смерть и подвергающую бедствию их семейства; что каково бы ни было поведение его правительства или моего, как бы ни поступали иногда наши капитаны, но ничто предшествовавшее не могло создать несправедливого права, и я предоставляю ему сказать (видя, что не имею иного доказательства), станет ли он делать другому то, чего сам себе не желает?

- Что касается до этого, - сказал капитан, - мы, приватиры, не слишком беспокоим свои головы: мы всегда заботимся только о самих себе, и если вашим людям вздумается сказать, что они родом из Бостона и хотят поступить в число моей команды, я должен принять их.

- Да, вот, например, - продолжал он, - я держу пари на флягу старого ямайского рому, что Томпсон, лучший из ваших матросов, природный янки, и если спросить его по совести, то он охотнее согласится драться под звездами(Американский флаг усеян звездами.), нежели под флагом соединенных королевств.

- Нельзя говорить такие вещи о Джеке Томпсоне, - возразил каледонец, стоявший возле. - Я никогда не изменял еще своему флагу и не надеюсь когда-либо изменить. Позвольте мне, капитан, дать маленький совет вам и офицерам вашим. Я простой, смирный человек, и никогда не делал вреда ни одному живому существу, кроме как в открытом сражении, но если вы или кто-либо из команды вашей начнет подкупать меня и употреблять разные средства в намерении заставить изменить моему королю и отечеству, я опрокину того на спину и сплюсну в толщину камбалы, если буду в состоянии, если же нет, то попытаюсь.

- Хорошо сказано, - возразил капитан, - и я уважаю тебя за это. Ты можешь быть совершенно уверен, что я никогда не стану делать тебе предложения, и если вздумает кто-нибудь из команды моей, то пусть рассчитывается с тобой.

Капитан Грин слышал весь наш разговор; он не принимал в нем никакого участия, но во всегдашней своей задумчивости ходил по палубе. Когда капитан приватира спустился вниз, этот несчастный человек вступил со мною в разговор, начав его следующим замечанием:

- Какой прекрасный образец британского матроса имеете вы с собою!

- Да, - возразил я, - он один из самых прямых людей. Он родился в стране, где воспитание бедного упрочивает безопасность богатого; где человек, читающий Библию, не считается дурным, и где большая часть повелений высшей власти исполняются с непорочным простодушием первых христиан.

- Я думаю, - сказал Грин, - у вас немного таких во флоте.

- Более, нежели сколько вы полагаете, - возразил я, - и притом еще удивительно то, что хотя они вербованные, но редко, можно сказать никогда, не делают побегов, и хотя содержание их на службе гораздо умереннее того, к какому привыкли они в своем прежнем быту, но нравственное и религиозное чувство делает их верными своему долгу.

- Но если все это так, то они необходимо должны быть недовольны службой, - сказал Грин.

- Напротив, - сказал я, - служба во флоте доставляет им много преимуществ, которых они не могут иметь на других поприщах. За долгое служение или раны им определяется пенсия; они всегда презрены в старости, и вдовам их и детям правительство оказывает много милостей, равно как и разные общественные учреждения и богатые частные лица. Но мы кончим разговор наш в другое время, - продолжал я, - а теперь отправимся обедать.

Капитан приватира оказывал мне уважение и расположение, какие только умел он оказывать. За это я много обязан был Грину и негру Мунго, превозносившим похвалами мое поведение при спасении жизни того, который готовил погибель мне и всем находившимся со мной. Благодарность Грина не имела границ - он смотрел за мной день и ночь, как смотрит мать за возлюбленным детищем. Он предупреждал всякое мое желание или надобность и до тех пор не был счастлив, покуда не мог услужить мне. Все матросы приватира были равно ласковы и внимательны ко мне: так высоко ценили они спасение жизни своего соотечественника и риск моей собственной жизнью при усмирении возмущения.

Мы крейсеровали к югу от мыса Доброй Надежды и взяли два приза, но они оказались незначительны. Один из них, купец из Мозамбика, был истреблен, а с другим невольничьим судном из Мадагаскара, капитан не знал, что делать. Он снял с него восемь или десять дюжин негров, для усиления своей команды, и потом отпустил приз на волю.

ГЛАВА XX

Но что это такое? Что за пловец направляет сюда свой путь, словно гордый корабль?

Мильтон.

Приватир назывался "True-blooded Yankee", т. е. Чистокровный Янки. Он сначала заходил на остров Тристан д'Акунья, где он ожидал встретить своего товарища, принадлежащего тем же хозяевам, и который, получивши повеление крейсировать между мысом Доброй Надежды и Мадагаскаром, отправился раньше, в надежде встретить некоторые индийские суда, возвращавшиеся домой, и полагая, что взятие одного или двух из них вознаградит его за все беспокойства и издержки снаряжения.

Мы достигли острова без всякого приключения. Хотя капитан, имя которого было Петерс, и старший штурман, по имени Метузалем Соломон, постоянно обращались со мною дружески, но я никак не мог приобресть расположения Пеледжа Освальда, второго штурманского помощника, угрюмого, свирепого и сварливого человека.

Капитан Грин, будучи прежде распутным пьяницей, со времени спасения его мною с судна, совершенно переменился и сделался другим человеком. Он никогда не пил более того, что необходимо для подкрепления, никогда не божился, никогда не произносил ругательств, беспрестанно читал священное писание, постоянно молился каждое утро и вечер, и при всякой ссоре или неудовольствии на бриге, был посредником и примирителем. Он избавлял капитана и старшего штурмана от множества беспокойств, и своим поведением умел истребить грубые ругательства и жестокие наказания на судне. Матросы были счастливы, исполняли свою должность с охотою и все, кроме Освальда, были между собой дружны.

Мы пришли к острову около 15-го декабря и встретили такую погоду, какую можно было ожидать от времени года: там было тогда лето. Мы стали у северной или наветренной части острова, в двух милях от берега, не осмеливаясь ближе подходить к нему с этой стороны, из опасения так называемых "накатов" - феномена, в грозном величии представляющегося на том уединенном острове. Об этом необыкновенном явлении было множество рассуждений, но ни одно удовлетворительно не объяснило его причины; простое заключение говорило мне, что те же причины должны бы были произвесть одинаковые действия на острове св. Елены, Вознесения или другом каком-нибудь острове или скале, открытом неизмеримому пространству воды. Я постараюсь описать сцену, представляемую последовательностью накатов, предположив, как в самом деле случалось, что судно, взошедши в них, выкинуто на берег.

Вашему глазу представляется совершенно гладкая поверхность воды. Нет ни малейшего дуновения ветра. Но вдруг от севера начинает катиться огромная волна, с стеклянной поверхностью, покуда не встретится, наконец, с шумом и непреодолимой яростью, одолевающею искусство человека. За ней следует другая и так далее. Никакие якоря не в состоянии бы были удержать судна, застигнутого этой пучиной, если бы и представлялась возможность стать на якорь; но глубина в том месте от девяноста до ста сажень, и отдача якорей - только минутная отсрочка гибели; впрочем, если бы они и могли задержать судно, то вода, встретив сопротивление, начнет раздробляться о него и скоро размечет его в щепы. Такова была участь несчастного военного английского шлюпа, который, по отъезде на берег капитана с шестью гребцами, был захвачен накатами, и все на нем, исключая капитана и гребцов погибли. Крушение шлюпа произошло не от недостатка мореходного искусства у офицеров и команды, потому что никогда еще лучший экипаж не плавал по соленой воде, но от незнания этой особенности у берегов острова, не встречаемой нигде в другом месте, по крайней мере с такой силой. Поднесенный близко к острову, прежде нежели достал глубину лотом, он бросил, наконец, три якоря, но ничто не могло противостоять могуществу накатов, увлекших его на берег, где он переломился пополам, лишь только дотронулся земли, и все погибли в глазах опечаленного капитана и гребцов, хоронивших тела своих несчастных товарищей, когда море выбросило их.

У берегов этого острова есть еще другая замечательная особенность: они окружены растением, называемым fucus maximus, о котором упоминает капитан Кук, стелющимся на весьма значительное пространство в море; оно растет на глубине шестидесяти сажень, и достигает поверхности воды в одном длинном стебле, после чего начинает стлаться по ней на длину трех или четырех футов, покрываясь короткими листьями, расположенными поочередно и в расстоянии один от другого на фут. Таким образом, в бурном океане растет растение выше и гораздо обширнее всякого растения на поверхности земли, не исключая и бананового дерева, которого ветви, по достижении земли, пускают новые корни, и можно сказать, образуют особые деревья. Это морское растение сопротивляется самым сильным натискам двух могущественных стихий; ветер и волны напрасно соединяют против него свои силы; переплетшись в недрах воды, оно смеется над ураганом и презирает его грозу. Расположенные поочередно листья плещут один за другим по воде, когда ветер взволнует ее, и производят какой-то печальный шум, казавшийся нам вдвое печальнее от скопления грустных мыслей и от уединенности острова. Эти листья или ветви, переплетясь между собой, делаются так плотны, что шлюпки не могут пробиться сквозь них; я пробовал ногой, какую тяжесть они сдержат, и я думаю, что по ним можно ходить на лыжах.

Капитан Петерс пригласил меня ехать с ним на берег. Мы пристали с большим трудом и отправились к хижине человека, оставленного в острове по желанию; он жил с своим семейством и в подражание другой великой особе, на острове, лежащем на север от него, называл себя императором. Отряд английских солдат был послан с мыса Доброй Надежды для занятия этого места, но через несколько времени они были возвращены.

Его императорское величество имел в то время черную подругу и множество табачного цвета принцев и принцесс; во всех же других отношениях он был совершенно Робинзон Крузо. У него имелось несколько голов рогатого скота и несколько свиней; последние чрезвычайно расплодились на острове. Домашние птицы были в изобилии, и он имел большое пространство земли, засаженной картофелем; место это есть единственное к югу от экватора, где он родится в первобытном совершенстве; земля плодородна и на ней можно разводить с успехом всякого рода растения; многочисленные источники пересекают остров в разных направлениях, но нельзя было смотреть на это печальное место, не припомнив прекрасных стихов Коупера:

"О Solitude, where are the charms That sages have seen in thy face?" (О, одиночество, где то очарование, которое видели в тебе мудрецы?)

Однако же, нарушение спокойствия и даже возмущение не избавили от себя и того дикого места. Император имел одного только подданного, и этому Калибану вздумалось в нарушение императорского повеления убить дворовую птицу для обеда.

- Бунт есть сын волшебства, - говорил раздраженный император, - и я решился примерно наказать виновного.

Я сделался посредником между обеими воюющими сторонами; представлял его императорскому величеству, что польза примерного наказания при излишней строгости теряет свое действие, потому что дети его еще слишком малы, и этот поступок неповиновения не может иметь влияния на их нравственность; при том же, как его величество хорошо знал священное писание, то и должен был знать, что главнейшая обязанность его есть прощать. "Кроме того, - говорил я, - ее величество, королева, имеет мощную руку и может всегда помогать вам при уничтожении всякого будущего замысла, или при наказании неповиновения".

Я полагаю, что нравственные правила его величества были непохожи на мои. Он покорился необходимости. Ему самому было бы весьма неприятно лишиться собеседничества своего первого министра и канцлера, которого он сослал на другую сторону острова, под смертной угрозою не возвращаться. Конфирмация была сначала на шесть месяцев, но при моем участии удалось ее сократить, а потом и вовсе переложить гнев на милость. Мне доставляло большое удовольствие вспоминать об этом успешном посредничестве, прекратившем, может быть, гражданскую войну в ее начале.

Император сказал нам, что у восточной стороны острова около шести недель стоит на якоре американское китоловное судно, нагружаясь жиром, и почти готово уже к отплытию. Я просил показать мне место гибели шлюпа; мы отправились к его печальным остаткам. Разбитый в куски, он лежал на камнях, и не в дальнем от него расстоянии возвышался бугор земли, наверху которого была раскрашенная доска, вместо надгробного камня. Участь судна и число погибших с ним означены были грубыми, но ясными буквами. Я не могу припомнить в точности всех слов; но содержание их заключалось в том, что здесь погребены тела ста лихих моряков, каких когда-либо носило на себе море, и что все они умерли, как британские матросы, исполняя долг свой до последней минуты. Какой печальный вид представляло собою все это, в особенности для моряка, который не знал, как скоро и его самого постигнет подобная участь.

В продолжение того дня мы налили водой несколько бочек, а на следующий день совсем налились ею, после чего отправились к восточной стороне острова, чтобы стать на якорь ближе к берегу и быть вместе с китоловным судном, шкипер которого приехал навестить нас. Я разговаривал с ним и был поражен одним сделанным мне им замечанием.

- Вы, англичане, распоряжаетесь иногда странным образом, - говорил он. - Вы послали жить горсть солдат на такой остров, где могут быть полезны одни только матросы. Вы верите всему, что говорят вам эти красно-кафтанники; они никогда не благоденствуют, когда поставлены на ружейный выстрел от кабака, и из-за того, что им не понравилось это, вы оставили остров. Солдат любит свой собственный покой и удобство, хотя сам чрезвычайно склонен разрушать спокойствие других; и весьма натурально, что он наскажет немного хорошего об острове, на котором нет ни женщин, ни рома, и где ему было не лучше, чем арестанту. Если бы наш брат Джонатан занял остров, я уверен, что он окупился бы нам; мы бы отправили сюда два или три экипажа китоловных судов с женами и семействами и при них некоторые принадлежности жизни; несколько хороших хозяев для обрабатывания земли и офицеров для начальства над селением. Остров, как вы видите, весьма плодороден, и все пошло бы на лад; с берега его можно делать промысел также удобно, и мне кажется еще удобнее, чем с борта судна; стоит только привести салотопные котлы и бочки и дюжины две китоловных шлюпок, и он принесет доход, который с избытком вознаградит за все сделанные на него издержки, потому что морские животные не имеют другого места, куда бы приходить сбрасывать свои кафтаны осенью и выводить детей весною. Рыбная ловля и другие работы были бы источником занятий для матросов, которые по желанию могли бы возвращаться домой на судах, пришедших забрать бочки, наполненные жиром, и привезших пустые.

Шкипер китолова возвратился на судно; но, я полагаю, забыл сказать нашему капитану, где именно можно было стать на якорь. Мы спустились к восточной стороне острова и уже намеревались остановиться, но капитан Петерс, считая себя слишком близко к китолову, захотел пройти несколько далее. Когда мы огибали северо-восточный мыс, ветер засвежел, и сильные шквалы налетали из ущелий и глубоких долин; это заставило нас уменьшить парусов. Когда мы проходили в близком расстоянии мимо китоловного судна, нас окликали, но за шумом ветра мы не могли ничего слышать и, отойдя от него на расстояние, какое сочли нужным, бросили якорь.

С шумом высучило у нас девяносто сажень каната, прежде нежели бриг пришел к ветру. К нашему крайнему огорчению мы увидели, что прошли банку, на которой стоял китолов, и бросили якорь свой в яму; глубина с носа была девяносто сажен и только семь сажен под кормой. В это самое время показалась луна, и мы имели еще одно удовольствие увидеть себя в пятидесяти саженях от каменного рифа, лежавшего у нас прямо за кормой и выглядывавшего из воды своими черными острыми верхушками.

Нам показалось удивительным, что, несмотря на такую глубину, канат был слаб: около двух часов утра он перетерся, и нас потащило. Немедленно поставлены были все паруса; но мы так приблизились к камням, что в них можно было бросить сухарь, и считали уже, что настал конец крейсерству "Чистокровного Янки". Вышло иначе; та самая причина, которая заставила канат наш ослабеть, сохранила судно. Fucus maximus составило из себя преграду между нами и гибельными утесами, и так были густы ветви этого подводного леса, что он удерживал нос от дрейфа и потом не допустил сесть на берег, когда перетерся канат. Тихо протащились мы сквозь растение и были очень рады видеть себя удалившимися от того бедственного места.

Но я сердечно желаю всех возможных успехов маленькому царству, хотя надеюсь, что злая судьба моя не приведет меня опять к нему. Мы направили свой путь к мысу Доброй Надежды, потому что капитан Петерс не хотел рисковать, ожидая товарища своего, приватира.

Несмотря на все мое старание, с бедным Томпсоном обращались на бриге весьма дурно за его твердость и непоколебимую правоту. Он редко жаловался мне, но мстил иногда за себя красноречием своего кулака, направленного в нос или глаз оскорбителя, и этим, обыкновенно, кончалось дело; он так был прям и миролюбив, что все лучшие люди на судне любили его. Однажды ночью человек упал за борт. Погода была плохая, и бриг имел небольшой ход; начали спускать четверку с кормы; в это время на одной стороне у талей лопнул гак, и четыре человека с размаха упали в воду. Два из них не умели плавать и, вынырнувши из воды, громко начали кричать о помощи. Видя это, Томпсон, подобно ньюфаундлендской собаке, бросился с кормы, поплыл к слабейшему, подтащил его к рулевым цепям, потом отправился к другому, приплыл с ним к корме и привязал ему под руки веревку. Таким образом спас он всех. Двое из пятерых, без сомнения, утонули бы, если бы не подоспел он к ним на помощь, потому что спускание на воду шлюпки требовало некоторого времени; остальные же трое сознавались, что они не были уверены, могли ли бы достичь судна без помощи.

Все превозносили похвалами поступок Томпсона, и некоторые спрашивали его, зачем подвергал он свою жизнь опасности для людей, которые обращались с ним так дурно? Он отвечал, что его мать и Библия учили его делать добро, когда возможно, и так как он наделен от Бога сильной рукой, то надеется всегда подавать ею помощь ближнему в нужде.

Надобно бы было ожидать, что подобный поступок Томпсона прекратит на будущее время всякое дурное обращение с ним; но чем больше американцы видели его достойным, тем более хотели сделать своим. Штурманский помощник, о котором говорил я прежде, как о грубом и невежественном человеке, предложил ему однажды записаться в команду брига, уверяя при том, что он может составить себе состояние, если им удастся взять два и, может быть, три индийские судна, находившиеся, по полученным известиям, на их пути.

Томпсон пристально поглядел ему в лицо и сказал:

- Ты разве не слышал, что говорил я капитану в первый день?

- Да, знаю, - отвечал он, - но ведь это называется у нас вздором!

- По крайней мере, это у нас так не называется, - сказал каледонец и вместе с тем так метко пустил кулак в глаз штурманского помощника, что тот упал на палубу, покрыв значительную ее часть своей огромной тушей.

Вставши с окровавленным лицом и подбитым глазом, вместо отплаты за обиду, пошел с жалобой к капитану. Многие американцы из зависти или злобы пошли вместе с ним, и все громко требовали наказания англичанина за удар, нанесенный офицеру. Но капитан, узнавши дело в подробности, отвечал, что находит штурманского помощника зачинщиком, тем более, когда ему известно было, какое ожидает его наказание за такой поступок; что он, капитан, сделав предложение и получив отказ, нашел поведение Томпсона совершенно правильным, следовательно, обязан покровительствовать ему по всем законам гостеприимства и благодарности за оказанную им услугу в спасении жизни их соотечественников.

Это не удовлетворило команду; шумно требовали они наказания, и второй штурманский помощник произвел возмущение. Между матросами, однако, находилось множество таких, которым было бы неприятно видеть дурное обращение с англичанином. Легко можно из этого видеть, к какой нации принадлежали они. Спор беспрестанно увеличивался, и я начал ожидать весьма дурных последствий, потому что он продолжался от раздачи вина, в двенадцать часов, до двух. В это время, посмотревши влево на горизонт, я увидел судно и сказал о том капитану. Он немедленно опросил часового на салинге; но часовой был так занят происходившим внизу, что спустился на марс, чтобы лучше слышать.

- Ты не видишь этого судна влево на траверсе? - спросил капитан.

- Вижу, сэр, - отвечал матрос.

- А почему же ты не сказал о нем?

Матрос не отвечал на этот вопрос по весьма ясной причине.

- Сойди-ка вниз, - сказал капитан, - Соломон, смените его другим. Мы покажем тебе, какая у янки дисциплина.

Но прежде чем мы приступили к наказанию преступления, мы должны были обратить внимание на предмет, каждые пять минут более и более поднимавшийся над горизонтом и делавшийся яснее.

Приватир был тогда под марселями, брамселями, фоком и кливером и шел на норд-осте при ровном ветерке без волнения.

- Лейтенант, - сказал капитан, - что вы думаете об этом судне?

- Я полагаю, что это индеец, - отвечал я, - и если вы хотите опросить его, то вам лучше поворотить к нему и прибавить парусов; вы успеете приблизиться до захода солнца, и если он станет уходить от вас, вы все-таки можете наблюдать за ним всю ночь, будучи лучше на ходу.

- Мне кажется, вы тут не слишком много ошибаетесь, - сказал капитан.

- И я нахожу это совершенно справедливым, - возразил старший мет, только что спустившийся с грот-салинга, где он в продолжение последней четверти часа с возможным вниманием рассматривал появившееся судно. - Если я когда-либо видел дерево и парусину, соединенные вместе, чтобы составить судно, так это один из Джон-Булевских морских телят, и не менее как в сорок четыре пушки.

- Что скажете вы, лейтенант? - спросил капитан.

- О, что касается до этого, - сказал мет, - то нельзя ожидать, что он сказал нам правду.

- Потому что вы сами не сказали бы ее в подобном положении, - возразил я.

- Именно так, - отвечал мет.

- Должно, однако же, сознаться, что я в самом деле не имел желания крейсировать на приватире и потом отправиться за водой на Тристан д'Акунью; поэтому сказал свое мнение, не слишком внимательно- рассмотревши неизвестное судно.

Когда же заметил весьма быстрое его приближение к нам, хотя мы держали прежним курсом, то с сердечным удовольствием начал предполагать, что скоро прощусь с приватиром и буду на пути в Англию, где соединялись все мои надежды и желания.

Старший мет еще раз посмотрел на судно, капитан последовал его примеру; потом посмотрели они друг на друга и сказали, что крейсерству их конец.

- Мы попались, сэр, - сказал мет, - и во всем обязаны этому английскому ренегату, которого записали вы в число нашей команды. Однако не мешает дать ему отпускную законным порядком.

- Во-первых, - сказал капитан, - надобно подумать о том, пробовать ли нам показывать свои пятки? На них, кажется, можно положиться; до этих пор еще ни одна обшитая медью змея не обгоняла нас. Поставьте бом-брамсели, изготовьте лисели, держите двумя румбами менее фордевинда, - это самый лучший курс, и я надеюсь, что в продолжение ночи мы ускользнем от этого старосветного черта.

Я ничего не говорил, но внимательно смотрел на происходившее. Приватир имел достаточно людей, и потому все паруса поставлены были весьма скоро.

- Бросьте лаг, - сказал капитан.

По лагу оказалось, что мы шли девять и три четверти узла.

- Сколько, думаете вы, идет теперь ваше судно? - спросил меня капитан.

- Я полагаю узлов одиннадцать, - отвечал я, - и так как оно теперь не более шести миль от нас, то приблизится на пушечный выстрел менее чем в четыре часа.

- Мы уделим часть этого времени на уплату признательности за такое одолжение, - сказал капитан. - Г-н Соломон, привяжите-ка этого каналью без отечества к грот-мачте и вооружите двух человек самыми голодными кошками. Где Дик Твист, который был шкиперским помощником на "Сатире", и еще тот рыжеволосый, вы знаете, тот самый, что упал с "Медстона" в Раппаганоке?

- Вы хотите сказать, морковного цвета Сам? Эй, пошлите сюда Сама Калла!

Двое исполнителей вскоре явились, вооруженные инструментами своего назначения, и я должен сказать, что эти инструменты, по искусству, с каким были сооружены, походили на орудия, употреблявшиеся в подобных случаях моим свирепым капитаном. Виновного вызвали вперед, и, к моему удивлению, я увидел того самого человека, которого Томпсон за возмущение выбросил из шлюпки в воду.

- Возьмите его, - сказал капитан. - Ты послан был на салинг в очередь, наравне с прочими, и по нерадению своему сделал то, что мы, вероятно, будем взяты; итак, прежде чем власть моя прекратится, я разделаюсь с тобой по-американски.

- Я англичанин, - сказал матрос, - и обращаюсь к моему офицеру за покровительством.

Капитан посмотрел на меня.

- Если я тот офицер, к которому ты обращаешься, - возразил я, - то я не признаю тебя; ты отрекся от верности своему отечеству, когда видел в том свои выгоды, а теперь вспоминаешь о нем, дабы избегнуть вполне заслуженного наказания. Будь уверен, что я не приму в тебе никакого участия.

- Я родился, - ревел матрос, - в Эрль-Стрит, в Севен Диальс(Улица и квартал в Лондоне.). Мать моя имеет там лавку. Я природный британец, и вы не имеете права наказывать меня.

- Вчера ты был янки и родом из Нового Лондона, а сегодня лавочник из Старого Лондона. После этого, брат, я имею право назвать тебя бездельником без отечества; но о праве мы поговорим в другое время, - сказал капитан, - а между тем, Дик Твист, начинай.

Твист исполнил приказание с ревностью и точностью, и когда дал три дюжины, которые не сделали бы бесчестия мастерской руке приятеля моего Геркулеса Фарнезского на бриге, Сам Калл сменил его. Сам распоряжался дивно и отпустил такое же число ударов, после чего негодяй, наревевшись вдоволь, был отпущен. Я не понимал, как капитан мог так явно подвергнуть бриг свой опасности, во-первых, соблазнивши людей изменить долгу и потом положившись на них.

- Посмотрим опять за погоней, - сказал капитан. - Черт возьми, судно это прямо держит на нас. Теперь я могу рассмотреть его бугшприт, когда он подымается, а полчаса тому назад видел только один фока-рей. Соломон, обрубите четверку с кормы.

Старший штурманский помощник взял небольшой топор; сильным ударом по шлюп-балкам он обрубил ходовые концы талей, и шлюпка упала на воду.

- Мы, я думаю, слишком глубоко сидим кормой, - сказал капитан. - Выбросьте за борт две кормовые пушки; ими, как видно, нам не придется защищаться, потому что должно быть, порядочная каналья гонится за нами.

Через несколько минут пушки отправлены были на свой последний покой, и после того в первые полчаса неприятель не так быстро догонял нас. Это случилось около половины третьего пополудни.

К янки опять возвратилась уверенность, и второй штурманский помощник напомнил капитану, что подбитый глаз его еще не отплачен.

- И не будет отплачен, - отвечал капитан, - покуда я командую судном. Что справедливо, то справедливо; нельзя наказывать за нанесенную обиду того, кто наперед предостерег. Томпсон, поди, стань здесь на корме.

Только что хотел он исполнить это приказание, как был схвачен шестью или восемью самыми беспокойными матросами, начавшими срывать с него курточку.

- Постойте, товарищи! - вскричали разом Твист и Калл. - Мы ни слова не говорили, когда приказывали нам сечь такого мерзавца, как лондонский лавочник. Но Томпсон не получит булавочной царапины на этом судне. Он один из нас; он лихой моряк, и если вы вздумаете наказывать его, то вместе с ним должны наказать нас и еще человек до пятидесяти. Но лопни мои глаза, если мы не бросим штурманского помощника вместо лага и не приведем к ветру, чтоб обождать фрегат.

Бунтовщики на несколько секунд побледнели от страха; но второй штурманский помощник, вскочивши на пушку, закричал:

- Кто на нашей стороне? Разве допустим мы, чтобы эти британцы угрожали нам?

- Да, если поступать справедливо, значит угрожать, - возразил я. - Но предостерегаю вас; вы в большой опасности. Я узнаю судно, которое вы считаете за американское, и хотя чувствую себя последним человеком в свете, чтоб сделать предательский поступок и привести бриг ваш к ветру, но советую вам не раздражать бульдога, который перервал только цепи своего хозяина из шалости и опять готов возвратиться к нему. Я гость ваш и потому верный друг ваш; употребляйте все свои силы, чтобы уйти от неприятеля. Я узнаю судно, настигающее нас, и если оно в самом деле то, какое я предполагаю, вам, при всем вашем старании, остается только время уложить свои веши. Будьте уверены, что вы проведете под собственным флагом не более двенадцати часов.

Слова эти усмирили их. Капитан, Грин и Соломон пришли на корму и к большему своему страху увидели ватерлинию преследовавшего их фрегата.

- Что теперь делать? - сказал капитан. - Он успел приблизиться к нам, пока люди стояли на корме в этом проклятом споре. Выбросьте за борт еще две кормовые пушки.

Приказание было исполнено с такою же скоростью, как и первое, но не принесло пользы. Капитан начал замечать, хотя я ясно видел это прежде, что, отрубивши шлюпку, висевшую на оконечности судна, подобно кулаку на конце коромысла безмена, и облегчивши бриг от тяжести двух задних пушек, угнетавших корму, он улучшил ход брига; но на этом должен бы был остановиться; выбросивши же за борт еще две задние пушки, поступил весьма неблагоразумно. Бриг слишком упал на нос, перестал слушать руля, рыскал и пошел чрезвычайно дурно. - Обрубите расхожие якоря, - сказал капитан, и якоря полетели б воду; избавившись от угнетавшей его носовой тяжести, бриг попрямился и пошел опять с прежнею скоростью; но неприятель успел между тем значительно приблизиться к нам. У капитана и команды оставалась одна надежна на темноту, и так как темнота эта приближалась, то я начал упадать духом, боясь, что мы можем уйти от преследования. Солнце находилось уже несколько времени под горизонтом; паруса гнавшегося за нами судна начали очерчиваться неявственно; наконец, все исчезло во мраке, и мы в течение двух часов вовсе не видели судна.

Я ходил по палубе с Грином и капитаном. Последний был в большом беспокойстве; он надеялся составить себе состояние и потом удалиться от трудов и забот морской жизни в какой-нибудь безопасный уголок западных штатов, устроить там небольшую ферму и вести жизнь частного человека. "Потому что я охотно сознаюсь, - прибавил он, - что жизнь эта, как видно, немногим лучше разбоя на большой дороге".

Не знаю, были ли нравственные чувства капитана вызваны приближавшейся опасностью, но скажу только, что, если читатель припомнит некоторые места истории моей жизни, он часто встретит и у меня подобный образ мыслей.

Оба капитана и старший штурманский помощник отправились в каюту, оставив меня на левом шкафуте против грот-мачты.

Они считали, что совсем разлучились уже с погоней, и потому совещание было весьма серьезнее и состояло в том, какой курс им лучше взять.

Глядя на них, я полагал, что все мои надежды на избавление из плена кончились, и думал уже о том, как бы мне попасть в Нью-Йорк.

В это время под видом подернуть брам-брас подошел ко мне матрос сзади и, повисши на снасти, вместо крика "э-го!", - прошептал: "Вы можете завладеть этим бригом, если вам угодно. Нас пятьдесят англичан, мы приведем его к ветру и подымем огонь, если вы скажете только слово и обещаете нам полное прощение".

Я сначала показал вид, что не слышу, но, оборотившись, увидел Твиста.

- Молчи, бездельник! - сказал я. - Ты думаешь искупить одну измену другой и осмеливаешься оскорблять честь морского офицера таким бездельническим предложением? Поди сейчас на свое место и считай себя счастливым, что я не скажу об этом капитану, который имеет теперь полное право выбросить тебя за борт, чего ты, по бесчисленному множеству своих преступлений, совершенно заслуживаешь.

Матрос скрылся, а я пошел пересказать этот случай капитану, прося его беречься измены.

- Поведение ваше, сэр, таково, - сказал капитан, - какого я всегда ожидал от британского морского офицера. Я откровенно скажу вам, что намерен уменьшить парусов, остаться под марселями и фоком и в темноте лечь на зюйд, придерживаясь, как можно круче, к ветру.

- Как вам угодно, - отвечал я. - Вы не можете ожидать моего совета и не поверите, если я скажу, что желаю вам полного успеха. Но будьте уверены в моем неизменном старании употреблять все средства к воспрепятствованию всякому недостойному намерению лишить вас командования судном.

- Благодарю вас, - сказал капитан печально и, не теряя более времени в бесполезных словах, скомандовал тихим, но твердым голосом:

- Убрать унтер и марса-лисели, а на марсах долой брам-лисели и пошел крепить брамсели.

Все это исполнялось с какою-то неимоверной скоростью, удивившею меня, привыкшего к проворству на военных судах.

Только одно сделано было не так. Вместо того, чтобы унтер-лисель убрать на палубу, ему позволили свалиться за борт, и он буровил несколько времени под левой скулой.

- Поставьте на брасы на левую! Брасопь реи, как можно круче, боцман! Руль на борт - приводите к ветру!

- На борте, сэр, - отвечал рулевой, и бриг приведен был в крутой бейдевинд на правый галс, но, казалось, не слишком скоро подавался вперед, хотя имел марсели, грот, фок, бизань и кливер.

- Я думаю, мы ушли теперь от него, - сказал капитан. - Что думаете вы, лейтенант? - И вместе с этим дал мне сильный, но дружеский удар по спине. - Ну, что ж вы скажете; не распить ли нам лондонскую бутылку вина, в особенности после трудов дня?

- Обождите немного, - сказал я, - обождите немного.

- Что вы смотрите там на ветре? - спросил капитан, увидя, что мои глаза обращены были на одно место.

Прежде нежели успел я ответить ему, Томпсон подошел ко мне и сказал:

- Там судно, сударь, - указывая на то самое место, на которое я смотрел. Капитан услышал это, и так как у страха зрение бывает всегда весьма быстрое, то сам он немедленно увидел судно.

- Бежать теперь бесполезно, - сказал он. - Мы пробовали идти с попутным ветром, когда бриг наш имеет наилучший ход, и судно это догоняло нас, а в бейдевинд тем более нечего надеяться; но все-таки с ровным ветром и без волнения мы должны бы идти лучше. Соломон, тут что-нибудь неладно, осмотрите-ка вокруг.

Соломон прошел по правой стороне и ничего не заметил; но, перешедши на подветренную сторону и посмотревши с баку за борт, увидел несколько парусины, висящей с сеток.

- Что это такое? - спросил он.

Никто не отвечал. Он посмотрел под руслень и увидел целый унтер-лисель, буровивший в воде.

- Нечего удивляться, что судно идет дурно, - сказал штурманский помощник, - тут достаточно, чтоб остановить самую конституцию. Кто убирал этот лисель? Но, ничего, мы разберем завтра. Подите-ка сюда, баковые.

Несколько американцев подошли к нему, но не с слишком большой поспешностью.

Бриг имел в то время столько ходу, что парус нельзя было выбрать из воды.

Между тем, как они тратили бесполезные усилия, на ветре показалась пушечная вспышка, раздался гул, ядро просвистало над нашими головами, и, как молния, ударило в бизань.

- Ура, старая Англия! - воскликнул Томпсон. - Тому, кто выпалил, отдаю выпить завтра мою порцию грога.

- Прикуси язык свой, английская каналья! - сказал второй штурманский помощник, - или я навсегда закрою твой рот для грога.

- Не думаю, - сказал Томпсон, - лучше послушайся дружеского совета, не пробуй.

Томпсон стоял тогда на небольшом рундуке, находившемся на корме; раздраженный штурманский помощник вскочил туда и схватил его за ворот. Во мгновение ока Томпсон освободился от него и одним ударом правой руки в живот столкнул его за борт на подветренную сторону. Он полетел, хотел ухватиться за бизань-шкот, но ему не удалось, и он погрузился в море, откуда более не показывался.

Все находилось тогда в замешательстве. Раздался крик: "Человек упал за борт! " Но тут последовал другой выстрел с фрегата, потом еще и еще выстрелы, быстро следуя один за другим. Во всеобщем страхе позабыли об упавшем за борт человеке. Один выстрел перебил заднюю грот-ванту; другой пробил шлюпку на рострах. Фрегат, очевидно, был недалеко от нас. Матросы побежали вниз за своими сундуками и узлами; капитан взял меня за руку и сказал:

- Сдаюсь вам, сэр, распоряжайтесь теперь, как вам угодно.

- Томпсон, - крикнул я, - отдай грота-шкот и гротовые брасы!

Между тем сам я побежал отдать грота-галс и буленя; грота-рей сам собою стал поперек. Томпсон достал фонарь и выставил его на правой раковине. Фрегат прошел ближе под ветром около нас, показав борт с стройным рядом пушек; он окликнул нас, и спросил, что за судно? Я отвечал, что судно называется "Чистокровный Янки" из Бостона, что оно легло в дрейф и сдается.

ГЛАВА XXI

"Моряку следует не рассуждать о государственных делах, - говорит Блек, - а не допускать иностранцев дурачить нас".

Д-ра Джонсона "Жизнь Блека".

Фрегат прошел близко под ветром около нас, и чрез несколько минут шлюпка с него пристала к нашему борту. Посланный на ней офицер, для завладения призом, прыгнул на бриг и в одно мгновение был на палубе. Я принял его, рассказал ему в нескольких словах, что это за судно; представил капитана и Грина, рекомендуя обоих за оказанные ими мне прием и внимание, и потом просил оставить приехавшего с ним мичмана распоряжаться наверху, а самому спуститься в каюту.

Он тотчас отдал приказание мичману убрать грот и приводить судно в порядок. Пленным было приказано укладывать свои вещи и через час быть готовыми.

Когда подали огонь в каюту, лейтенант и я немедленно узнали друг друга.

- Боже мой, Франк! - сказал он. - Какими судьбами попал ты сюда?

- Эта история так длинна, что я не успею рассказать ее до завтра, - отвечал я. - Но позволь узнать, какой фрегат взял нашего янки? Мне показалось, что это "Р.."? И кем служит на нем друг мой, Тальбот?

- Ты отгадал, - отвечал он, - это "Р...". Мы на станции у мыса Доброй Надежды. Я старшим лейтенантом на фрегате и представлен к чину за дело на Баскских Рейдах.

- Сердечно сожалею, что ты давно не получил этого чина, уже выслуженного тобою с таким благородным рвением; но займемся теперь призом. Пойдем посмотреть пленных. Не хочешь ли ты сам возвратиться на фрегат, взявши с собой несколько выбранных мною матросов, как самых возмутительных и ленивых, а я останусь на призе и употреблю всевозможное старание приготовить его к рассвету вступить под паруса, и тогда, если угодно будет капитану Т..., приеду представиться ему.

Он согласился на это. Выбранные мною матросы были посажены в шлюпку, а четыре гребца вышли из нее мне в помощь. Мы скоро привели все в порядок. Шлюпка с фрегата пришла к нам за новыми людьми, и взяла еще около двадцати пленных; посланный на ней мичман передал мне вежливое приветствие от капитана, приказавшего ему сказать мне, что он очень рад оставить судно в таких хороших руках и ожидает меня к завтраку в восемь часов; он приказывал также поднять два огня в равной высоте на грот-вантах, когда я буду совсем готов, и потом, приведя на норд, держать этим курсом под всеми парусами.

В 4 часа по полуночи мы кончили все работы; сделали сигнал и начали держать на наветренную раковину фрегата. Я заснул на два часа; был разбужен в шесть, оделся и в половине восьмого приготовился ехать на фрегат. Я слышал, как барабан и флейта сзывали на кем людей для расклички по ордонансу, и эти звуки, после голоса Эмилии, были для меня самые сладостные, какие я когда-либо слышал. Слезы благодарности Богу за возвращение меня опять под флаг возлюбленного отечества текли у меня по щекам. Фрегат лег в дрейф; вскоре потом была спущена на воду гичка и прислана за мной; гребцы были в чистых белых курточках и брюках, в опрятных соломенных шляпах и парусинных башмаках; на корме гички был раскинут коврик. Я немедленно сел в нее, и сердце мое трепетало от восхищения, когда я приставал к борту фрегата, и унтер-офицер просвистал мне фалрепных.

Капитан и офицеры встретили меня со всевозможным радушием и дружеством, которое мы всегда оказываем друг другу в подобных случаях. Капитан задал мне тысячу вопросов, а лейтенанты и мичманы окружили, чтоб слушать мои рассказы.

Команда фрегата также с нетерпением желала узнать наши приключения, и потому я просил капитана послать гичку за Томпсоном, чтобы он пособил мне удовлетворить общее любопытство. Гичка была послана, и храбрый, честный Томпсон прибыл на фрегат. Первые слова его были:

- Кто сделал первый выстрел по призу?

- Мистер Спирс, солдатский старший лейтенант, - отвечал один из матросов.

- Итак, мистер Спирс должен сегодня выпить мою порцию грога, - сказал Томпсон, - я сказал это вчера и никогда не отказываюсь от моего слова.

- Я готов побожиться в этом, - сказал капитан Петерс. - Я знал благонамеренных людей, и ты один из них; знал также людей злонамеренных, и один из подобных направлен тобою прошлую ночь рассчитываться на тот свет. Счастье твое, что ты отправил его, потому что этот человек умертвил бы тебя огнем, мечом или ядром, и это так же верно, как то, что ты стоишь теперь здесь. Я не слышал и не знал никого, кто бы безнаказанно ударил или оскорбил Пеледжа Освальда. Он был уроженец Кентуки, на Orio, где имел собственность, или, как мы называем, был "squated"; но убил там из ружья двух человек за то, что они не соглашались поменяться с ним землею, и выколол глаз третьему за противоречие во мнении по какому-то ничтожному случаю. Эти подвиги заставили его оставить то место, потому что не только полицейские чиновники преследовали его, но и человек, потерявший глаз, навострил другой для поимки виновного, и Пеледж, конечно, имел бы пулю в лоб, если б не убежал в восточные провинции и не поступил опять на судно, для чего он первоначально и воспитывался. Я не знал всей его истории, пока нам не пришлось служить вместе. Его наверное предали бы смерти; но он скопил несколько призовых денег и умел откупиться от своих гонителей. Я не взял бы его к себе на судно в следующее крейсерство, если б Богу угодно было благополучно возвратить меня домой.

Покуда Петерс рассказал эти подробности о покойном своем мете, капитанский завтрак был изготовлен, и оба американские капитана были приглашены к нему Когда мы спустились по трапу в батарейную палубу, Петере и Грин с удивлением смотрели на ее чистоту и простор, на орудия и на прекрасное соединение полезного с приятным, встречаемое иногда на наших военных судах и невольно поражающее глаза. За капитанским завтраком не было ничего особенного, кроме чистоты, изобилия, радушия и дружества.

Разговор коснулся до числа людей на приватире, их происхождения и искусства.

- Все они хорошие моряки, - сказал Петере, - исключая десятерых негров.

- Мне кажется, некоторые из них англичане, - сказал я.

- Я не берусь разбирать их, - отвечал осторожный американец. - Весьма трудно узнать человека, долго прожившего в обеих землях, родом ли он из Бостона в Линкольншире, или из Бостона в Массачусетс и, может быть, они сами того хорошенько не знают. Мы никогда не спрашиваем об этом у матроса, поступающего к нам на судно.

- Вы имеете множество наших матросов в ваших купеческих и военных судах, - сказал наш капитан.

- Да, - сказал Грин, - и, кажется, никогда не будем иметь в них недостатка, и потому что вы сами вербуете их для нас.

- Мы вербуем для вас? - возразил капитан Т. - Что вы под этим разумеете?

- Ваша вербовка наполняет наши корабли, - отвечал американец. - Матросы ваши не хотят покоряться ей, и наверное из каждых двух человек, взятых вами силою, один поступает к нам охотником.

Петере горячо спорил против этого и, казалось, был недоволен Григом за сделанное им объяснение.

- Зная, как снабжены людьми и купеческие наши суда, - возразил Грин, - я не имею причины сомневаться в этом и готов присягнуть, что более двух третей служащих у нас матросов - беглецы из британского флота, потому собственно, что их там приневоливали. Вы, Петере, говорили при мне однажды то же самое. Посмотрите на вашу команду.

Петерс не мог более противоречить. Он жестоко рассердился на Грина, упрекал его в обнаруживании того, что британский офицер никогда не должен бы был знать, и хотя соглашался, что Америка смотрела на нашу систему приневоливания, как на главнейшее средство к сформированию своего флота, но сожалел, что важный секрет этот мог быть передан американцем.

- Что касается до меня, - сказал Грин, - я чувствую себя так много обязанным этому храброму молодому англичанину за оказанные мне милости, что навсегда останусь другом его и его отечества, и дал себе клятву никогда не поднимать оружия против Великобритании, пока не потребует того нападение на мое отечество.

По окончании завтрака мы вышли наверх; фрегат и призовое судно лежали тогда в дрейфе, работы кончились, все гребные суда были подняты, пленные и их багаж перевезены, и когда команду приватира поставили на фрегате во фронте, многие из матросов были узнаны, и им доказали, что они англичане. На делаемые упреки в таком предосудительном поступке, они отвечали, что за взятие приватира обязаны были им, потому что они нарочно выпустили за борт унтер-лисель и оставили его буравить в воде, чем весьма много задерживали ход судна.

Капитан Петере, услыша это, удивился, а капитан фрегата заявил ему, что всегда надо ожидать подобного поступка от негодяев, изменивших своему отечеству; потом, обратившись к пленным, сказал:

- Бесчестие первого вашего преступления едва ли может быть чем-нибудь увеличено; но измена ваша новому правительству, добровольно признанному вами, делает вас недостойными названия людей; вам даже не принадлежит та жалкая услуга, которую вы себе приписываете, потому что с той минуты, как мы увидели бриг, мы не теряли его из виду, и когда лег он в бейдевинд, были уверены, что он наш.

Люди повесили головы; им было приказано разойтись. Ни один человек из фрегатской команды не принял их к себе в артель; но с настоящими американцами обходились весьма дружески.

Мы направили путь в Симон-Бей, куда пришли через неделю после этого происшествия.

Бывший там на станции адмирал не хотел предавать преступников военному суду. Он говорил, что их поступок подлежал ведению гражданских законов, и потому он намерен отправить их в Англию, где лорды адмиралтейства поступят с ними, как признают за лучшее.

"Чистокровный Янки" был передан вице-адмиральскому правлению в Каптоуне, признан значительным призом, и будучи весьма хорошим судном, поступил в казну. Его начали исправлять, и адмирал был так ко мне милостив, что за претерпенное мною особенное несчастие обещал назначить меня командиром судна и отправить в Англию с депешами, ожидавшими тогда случая к отправлению.

Это распоряжение превышало все мои ожидания и сделалось еще более мне приятным, когда друг мой Тальбот, первый, пожавший мне руку на приватире, просил дозволения идти со мной, получивши с последней почтой производство в капитан-лейтенанты. По моей просьбе, адмирал согласился отпустить со мной капитана Петерса и Грина, и при первой возможности отправить их домой. Мне дали также негра Мунго, Томпсона, квартирмейстера и мичмана, бывших со мной на шлюпке. Экипаж мой был не из числа самых лучших, но я мог однако ж управляться с ним без затруднения; а по присоединении к нему полдюжины негров, взятых с купеческого судна, составил такую команду, что надеялся благополучно дойти до Спитгеда.

На мысе Доброй Надежды мы обильно запаслись провизией. Американцы просили дозволения платить за себя; но в этом я решительно отказал им, говоря, что считаю себя слишком счастливым иметь их своими гостями. Я взял все вино и запас провизии капитана Петерса, заплативши за них по самой щедрой оценке. Мунго был определен буфетчиком, потому что он внушил мне полную к себе доверенность. Наконец, когда Тальбот перевез все свои вещи на бриге, я, получив от адмирала последние приказания, отправился из Симон-Бея в Англию.

Редко кому придется возвращаться домой таким образом. Мне не было приказано остановиться у острова Св. Елены, и я не имел намерения заходить куда-либо. День и ночь несли мы всевозможные паруса.

Дружба моя с Тальботом в продолжение этого перехода совершенно укрепилась, и вообще в компании нашей царствовало величайшее согласие.

Мы избегали всех рассуждений, относящихся до наций, и как можно более удалялись политических разговоров. Я сделал Тальбота поверенным в любовных делах моих с Эмилией; а о бедной Евгении рассказывал ему очень много прежде.

Однажды, за обедом мы начали говорить о плавании.

- Я думаю, - сказал Тальбот, - что друг мой Франк искуснее всех нас в этом. Помнишь ли, как ты отправился вплавь с фрегата в Спитгеде, чтобы сделать визит твоему другу Мельпомене, на Пойнте?

- Да, и припоминаю себе также и то, - отвечал я, - как великодушно ты послал за мной пулю, которая просвистела над моими ушами.

- В числе множества других твоих деяний твое избавление в тот раз от пули или утопления заставляет меня ожидать чего-нибудь особенного в будущей твоей участи, - сказал он.

- Может быть, - отвечал я, - но я нахожу твой поступок противозаконным в том, что ты решился убить меня, не узнавши наперед, кто я такой, и что со мной случилось. Я мог быть безумным, или принадлежать другому судну, и во всяком случае, если бы ты убил меня, и тело мое было найдено, полицейские досмотрщики начали бы весьма строго допрашивать тебя, а судья поступил бы с тобой еще строже.

- Я посмеялся бы над ними, - сказал Тальбот.

- Может быть, ты нашел бы это дело не так для себя смешным, - отвечал я.

- Как! - возразил Тальбот. - После этого зачем же ставить часовых с заряженными ружьями?

- Чтобы защищать корабль, - отвечал я, - извещать о приближающейся опасности; не давать людям уходить с судна без позволения; но никогда не для того, чтоб отнимать жизнь у человека, разве для защиты их собственной, или ежели безопасность королевского судна того требует.

- Я не согласен с тобой, - сказал Тальбот. - Воинский Устав предписывает смерть всем беглецам.

- Справедливо, - отвечал я, - он предписывает смерть как за побег, так и за многие другие преступления; но преступления эти должны быть сначала рассмотрены военным судом. Ты не можешь сказать, что я был беглец, и если бы даже доказал это, то не имел права наказывать меня смертью, разве в том случае, когда я хотел бы бежать к неприятелю. Я сознаюсь в ослушании твоего приказания; но оно подвергало меня только легкому наказанию, между тем как самовольный поступок твой лишил бы короля верного, и, смею надеяться, небесполезного подданного. Если бы тело мое не было найдено, подобный пример не принес бы службе никакой пользы, а напротив того, многие полагали бы меня счастливо бежавшим, и это ободрило бы их сделать такую же попытку.

- Я сожалею, - сказал Тальбот, - что не спустил шлюпку и не послал за тобою, и мне приятно было вспоминать, что часовые не попали в тебя.

Этим кончился наш разговор; мы вышли походить немного наверху, поговорили о милых сердцу, направили наш курс к острову Фаялю, от которого были тогда недалеко, и потом легли спать.

Следствием вечернего разговора, когда я погрузился в глубокий сон, была странная смесь несвязных мыслей и соединение возможного с несбыточным, что продолжалось до самого утра. Тринидад и Эмилия; Утес Кегля и Евгения с предполагаемым сыном; тонущее судно и разбитая шкуна, все снилось мне, то порознь, то вместе.

Я видел Эмилию, стоящею на самой вершине Утеса Кегли, точно в таком положении, как представлен Лорд Нельсон на монументе в Дублине или как Бонапарт на Вандомской площади. Мне казалось, что Эмилия была одета в глубокий траур, и хотя ее лицо имело печальный вид, но здоровье и любовь сияли в ее глазах. Несравненный образ моей возлюбленной, казалось, говорил мне: "Без твоей помощи я никак не сойду вниз с этого утеса". "Если так, ты никогда не сойдешь", - думал я. Мне представлялась Евгения королевой Тринидада и будто бы она поставила Эмилию на этом неприступном для меня утесе, и когда я начал умолять ее позволить Эмилии сойти вниз, Томпсон постучался в дверь моей каюты с докладом, что уже день, и остров Фаяль виден на NO, в расстоянии семи миль.

Одевшись, я вышел наверх, увидел землю и судно, державшее на запад. Несвязный сон носился erne в моей голове. И хотя я смеялся над своей глупостью, что не оставляю без внимания такую мелочь, но она не хотела отвязаться от меня. Вскоре потом вышли наверх американцы, и увидевши судно, шедшее на запад, спросили меня: не намерен ли я опросить его? Я отвечал, что намерен. Мы несли все возможные паруса, и так как судно не проявляло желания уходить от нас, продолжая идти прежним курсом, то мы скоро подошли к нему. Оказалось, что это было перевозное судно, идущее в Нью-Йорк с американскими пленными.

Адмирал позволил мне, в случае встречи с судном, идущим в Соединенные Штаты, отправить на нем моих пленных, не завозя их в Англию. Я не говорил об этом Петерсу и Грину, боясь огорчить их, если такого случая не подвернется; но когда представился удобный случай, сообщил им мое намерение. Радость и признательность их были выше всякого описания; тысячу раз благодарили они меня и друга моего Тальбота за оказанное им расположение.

- Лейтенант, - сказал Петерс, - я не слишком любил общество вас, англичан; и ежели считал вас всегда шайкой тиранов и забияк, то сознаюсь в моей ошибке. Я верил рассказам о вас; но теперь увидел сам и нашел, что черт совсем не так черен, как его рисуют.

Я поклонился на этот американский комплимент.

- Однако, - продолжал он, - я бы желал, чтоб с равными силами нам пришлось поменяться между собой несколькими десятками ядер. Вы пойдете с этим бригом в свои воды; я надеюсь получить другой такой же, и, зная, что вы славный малый и так же охотно станете драться, как и работать за обедом, мне приятно будет попытаться завладеть опять своим бригом.

- Если и на другом вашем бриге вы составите команду так же, как и на этом и будете иметь лучших матросов англичан, - отвечал я, - то я боюсь, что мне не так легко придется защищаться против вас.

- И очень может быть, - сказал капитан, - потому что никто не дерется лучше того, кто ожидает себе петлю на шею. Помните сказанное земляком моим Грином, потому что он, что называется "выпустил кошку из мешка"; как только вы перестанете приневоливать матросов для своего флота, мы не будет иметь ни одного англичанина в нашем.

Я ничего не мог отвечать ему на это, потому что уподоблялся артиллеристу без пороха и сознавал справедливость его замечания.

Грин стоял возле нас, но ничего не говорил, пока капитан не кончил; тогда, протянув мне руку, с глазами полными слез и голосом, почти заглушённым всхлипываниями, сказал мне:

- Прощайте, друг мой; я никогда не забуду вас; вы встретили меня негодяем и, по милости Божьей, сделали честным человеком.

Никогда, никогда не забуду я тот день, когда с опасностью собственной жизни вы спасли меня, столь недостойного вашего участия.

Бог да благословит вас! И если превратность войны приведет вас когда-нибудь пленником в мое отечество, вот адрес мой - что мое, то ваше, в этом вы будьте совершенно уверены.

Матрос, бывший первым бунтовщиком на шлюпке и потом вступивший в команду приватира, был отправлен со мной в Англию для предания его суду. Когда капитан Грин проходил мимо его, он протянул ему руку с добрыми пожеланиями. Но Грин, не принявши руки, сказал:

- Изменник своему отечеству есть изменник и Богу. Я прощаю тебя за зло, которое ты хотел сделать мне, тем более, что сам я подал к тому повод и вполне чувствую это; но не могу обесчестить себя, протянув тебе руку приязни.

Сказав это, он спустился в шлюпку за капитаном Петерсом. Я проводил их на перевозное судно и, удостоверившись в удобном помещении их, простился с ними. Грин был до того тронут, что не мог говорить, а бедный Мунго был в состоянии только произнести: "Good by, massa leitenant, me tinkee you berry good man (Прощайте, масса лейтенант, я считаю вас весьма добрым человеком)".

Я возвратился на свое судно и направил путь в Англию. Еще раз мне суждено было приветствовать белые утесы Албиона, столь дорогие каждому истинному англичанину. Один только тот, кто был удален от берегов отечества может оценить нашу радость. Мы пролетели мимо Нидльсов и стали на якорь в Спитгеде, после четырнадцатимесячного отсутствия. Я явился адмиралу, представил ему данное мне предписание и донес о преступниках, которых он приказал перевести на флагманский корабль.

- А вам, - сказал он, - после нашего необыкновенного спасения, я позволяю съездить к родным, которые, без сомнения, весьма беспокоятся о вас.

Здесь необходимо маленькое отступление.

ГЛАВА XXII

Таков был и брат мой,

Который отправился в водяную могилу.

Но если духи могут принимать разный вид.

Ты пришел, чтоб испугать меня.

Шекспир. "Двенадцатая ночь".

Вскоре после того, как фрегат, взявший меня из Нью-Провиденса, разошелся с американским призом, на который я был назначен, его матросы начали хвастаться перед американскими пленными, сколько призовых денег должны они будут получить.

- Вы никогда не увидите ни призового судна, ни того, что было на нем, - ответили им янки.

Слова эти были переданы капитану фрегата; он начал расспрашивать мета и матросов и узнал от них все в подробности. Они сказали ему, что судно тонуло уже при отбытии их с него, и это было причиной поспешности, с какой они садились в шлюпку. Мет говорил, что оно должно было пойти ко дну через двенадцать часов, после того, как его покинули, что невозможно было добраться до отверстий, находившихся в носовой и кормовой частях трюма, и удивлялся, почему капитан Грин не предуведомил его, должно полагать, был пьян.

Капитан донес адмиралтейству об этом печальном происшествии, и оно официально сообщено было бедному моему отцу. Пять месяцев прошло со времени получения известия, и вся надежда на мое спасение исчезла. Вот причина, почему я нашел в трауре слугу, отворившего мне двери в доме батюшки. Он не знал меня, потому что поступил в услужение во время моего отсутствия и поэтому не изъявил удивления, увидевши меня.

- Боже праведный, - сказал я, - кто умер?

- Единственный сын моего барина, мистер Франк, утонул в море, сударь, - отвечал слуга.

- Так только это? - сказал я. - Ну, очень рад, что не случилось чего-нибудь хуже.

Слуга, без сомнения, почел меня за какого-нибудь бесчувственного негодяя и глупо смотрел на меня, когда я прошел мимо его и побежал по лестнице в гостиную. Мне следовало быть осторожнее; но по обыкновению я последовал движению своих чувств. Отворивши дверь, я нашел сестру, сидящую за столом с одной молодой женщиной, обращенной ко мне спиной. Сестра, увидевши меня, вскрикнула; в это время оборотилась другая дама, и я увидел мою Эмилию, мою милую, несравненную Эмилию. Обе они были в глубоком трауре. Сестра упала на пол в обмороке. Эмилия немедленно последовала ее примеру, и обе они лежали, как каменные королевы в Вестминстерском аббатстве, представляя интересный вид, "прекрасный, хотя и печальный".

Я сам перепугался и понял, что сделал величайшую глупость; но так как некогда было терять времени, то сильно позвонил в колокольчик. Увидевши несколько ваз с свежими цветами, я схватил их и усердно начал лить из них воду на лица и шеи девиц. На Эмилию, впрочем, я лил гораздо более, и это доказывает, что я не потерял ни присутствия духа, ни любви к ней.

Горничная моей сестры, Гиггинс, первая прибежала на звон колокольчика, дававшего знать своею жестокостью о чем-то необыкновенном. Она с шумом влетела в комнату, подобно выстрелу. Горничная была моя старая знакомая; я часто целовал ее, когда был мальчиком, и она столь же часто дирала меня за уши. Я обыкновенно давал ей ленту подвязывать рот, говоря в это время, что она слишком много работает им. Эта особа, увидевши меня и сочтя за привидение, увидевши притом обеих девиц, распростертых на полу, и которых сочла умершими, испустила громкий и пронзительный визг и со всех сил побежала из комнаты; встретив в дверях слугу, она едва не сбила его с ног.

Этот деревенский парень, сын одного из крестьян, живших на земле моего отца, решился просунуть в дверь только одну голову; он, вероятно, сделал не слишком хорошее обо мне заключение по первым моим словам, с каким я встретил известие о моей смерти. Он только кивнул головой и не тронулся с места.

- Пошли сюда проворнее кого-нибудь из женщин, - сказал я, - кого-нибудь, кто бы мог пособить здесь; вели им принести склянки со спиртом, одеколону, всего, что есть. Что ж ты стоишь, выпуча глаза? Болван! Беги скорее!

Слуга посмотрел на меня, потом на считаемые им мертвыми тела барышень, вероятно, полагая, что я убил их, и, или был поражен этим, как громом, или, сомневаясь, имеет ли он право слушаться меня, оставался в прежнем положении, высунув из-за двери одну голову и стоя, как у позорного столба. Увидевши, что он требует пояснений, я закричал ему:

- Я Франк! Будешь ли ты слушать меня? Смотри, я кину в тебя этой вазой? - И я схватил в руки китайскую вазу.

Если бы я в самом деле хотел кинуть в него, то, наверное, не попал бы, потому что он скрылся, подобно раненой белуге, и побежал к отцу в библиотеку.

- Ох, сэр... хорошие вести... дурные вести... хорошие вести! - орал он.

- Какие вести, дурак? - сказал батюшка, вставая с поспешностью с кресел.

- О, сэр, я ничего не знаю, сэр; но думаю, сударь, что мистер Франк ожили, а обе барышни умер.

Бедный отец, не поправившись еще в здоровье, после удара, нанесенного вестью о моей смерти, шатаясь прислонился к столу и, упершись в него обеими руками, приказал слуге повторить свои слова. Слуга повторил, и батюшка, понявши в чем дело, бросился наверх. Я бы кинулся в его объятия, но мои руки были заняты ухаживанием за моей несравненной Эмилией. Бедная же сестра лежала без чувств возле меня по другую сторону. У Клары не было налицо возлюбленного, и она была оставлена мною ожидать его.

Между тем вызвали всех наверх; каждый суетился, и все живые существа в доме, не исключая даже собаки, собрались в гостиную. Служанки, знавшие меня прежде, кричали и всхлипывали самым жалостным голосом, а поступившая недавно вторила им из симпатии; кучер, повар, дворник, все пришли глазеть на меня; один нес воду, другой чашку, а парень-слуга еще нечто, чего я не назову по имени. В замешательстве своем он схватил первую попавшуюся ему посуду, которую счел необходимою к тому случаю; я похвалил его усердие и приказал унести. На его несчастье, служанка увидела эту ошибку, происшедшую от недоразумения и, схвативши левой рукой вещь, которую он нес, спрятала ее под свой передник, а правой отвесила бедняку такую пощечину, что напомнила мне хвост кита, опустившийся на нашу шлюпку в Бермудах.

- Какой ты дурак, - сказала она, - этого никому не надо.

- В пощечине этой есть что-то похожее на свадьбу, - подумал я, и не ошибся. На следующее воскресенье их оглашали в церкви.

Спирты, холодная вода, жженые тряпки, растирание висков и освобождение от шнуровок произвели желаемые действия. Все руки и языки были в движении; наконец, глаза прекрасной Эмилии открылись и остановились на мне, разливая веселье и радость всюду, куда они не обращались, подобно солнцу, выходящему из недр Атлантического океана, чтобы обрадовать жителей Антильских островов, после грозного урагана. Через полчаса все пришло в порядок; орудия были закреплены, и мы ударили отбой; слуги удалились; я сделался центром картины. Эмилия держала мою правую руку, батюшка - левую, а Клара повисла мне на шею. Мне делали беспрестанные вопросы, на которые я отвечал так скоро, как всхлипывания и слезы могли позволить выслушивать. Интермедии наполнены были сладчайшими поцелуями самых розовых из всех губ в мире, и в эти полчаса я был вознагражден за все претерпенное мною со времени отплытия из Англии на проклятом бриге в Барбадос.

Сознаюсь, я поступил весьма неблагоразумно, взявши приступом мое семейство, когда знал, что оно находится по мне в трауре. Я просил извинения; меня целовали, опять и опять целовали, и простили. О стоило делаться виноватым, чтоб быть потом прощаему такими губками и глазами. Но я боюсь, не заимствовал ли этих выражений из какой-нибудь прозы или стихов; если заимствовал, пусть читатель простит меня, равно как и автор, кото-рый может быть уверен, что я в другой раз не воспользуюсь ими.

Я рассказывал свои приключения, по возможности кратко, одним словом, так, как позволяли тогда время и обстоятельства. Немедленно послали кучера на лучшей лошади к мистеру Сомервилю с известием о моем возвращении; а с почтой были разосланы письма ко всем друзьям и родственникам нашего семейства.

По отправлении писем, все разошлись по своим комнатам одеваться к обеду. Какую перемену произвел один час в этом доме печали, теперь внезапно обратившемся в дом радости! Увы! Как часто переменяются картины человеческой жизни! Сестра и Эмилия вскоре возвратились в белых, без единого пятнышка, чистых платьях, эмблеме чистоты их мыслей; отец мой надел свои соболи, а слуги явились во всегдашних, весьма нарядных, платьях.

Когда доложили об обеде, батюшка взял под руку Эмилию, а я пошел за ним с сестрой. Эмилия посмотрела на меня через плечо и сказала:

- Не будьте ревнивы, Франк.

Отец засмеялся, а я дал себе обещание отмстить за эту маленькую насмешку.

- Вы должны будете расплатиться со мной за это, - сказал я.

- Считаю себя счастливой, что могу и желаю расплатиться, - отвечала она.

Прежде нежели сели мы за стол, батюшка с большим чувством прочитал вслух молитву. Важная молитва, так часто забываемая, заставила всех нас прослезиться. Эмилия упала на стул, закрыла лицо свое носовым платком и облегчала себя слезами. Клара сделала то же. Батюшка пожал мне руку и сказал:

- Франк, сегодня мы совсем иначе садимся за стол, нежели вчера. Как мало знали мы об ожидавшем нас счастии!

Девушки перестали плакать, но потеряли аппетит. Напрасно старалась Эмилия скушать маленький хвостик корюшки. Я налил им обеим по рюмке вина.

- Моряки говорят, - сказал я, - что вино всегда легче погружается в трюм, нежели сухая провизия; поэтому выпьем за здоровье друг друга, и мы, наверное, будем чувствовать себя лучше.

Они послушали моего совета, который произвел желаемое действие. Веселье царствовало за обедом, но все еще умерялось воспоминанием прошедшей горести и глубоким чувством благодарности Небу.

Я уверен, что вы, читатель, до сих пор считали меня негодяем, распутным безнравственным Дон-Жуаном, готовым молиться в опасности и грешить вне ее; но так как я говорил вам всегда правду, даже и тогда, когда страдала честь, то надеюсь, что теперь вы поверите нескольким словам, сказанным в мою пользу. Избавление от смерти и счастливое возвращение домой исполнили мое сердце чувством живейшей благодарности Богу, и я готов был излить эти чувства, если бы ложный стыд не удерживал меня от обнаружения их пред другими. Если бы мы были одни, я упал бы на колени пред тем милосердным Творцом, против которого так часто был виновен, который дважды избавил меня от челюстей акул, который возвратил меня из глубины моря, когда тьма уже поглощала меня; который спас меня от яду и крушения, и направил путь мой на утес в Тринидаде, и который послал собаку для спасения меня от ужаснейшей смерти.

И эти милости составляли только малую часть всех, до того полученных мною от Создателя; но так как они были последними, то и оставили во мне глубокое впечатление. Я пожертвовал бы тогда всем, чтоб иметь возможность потоком искренних слез и торжественным приношением благодарности, облегчиться от удручавших меня чувств.

Дамы сидели с нами за столом еще несколько времени как убрали со стола; они не в состоянии были уйти от рассказов о чудных моих избавлениях от смерти. Когда я описывал, как для спасения человека, упавшего с брига за борт, я бросился к нему на помощь, как держал его за воротник и ушел с ним в глубину, пока вода не потемнела у меня над головой, - Эмилия не могла более выслушивать этого; она вскочила, упала на колена и склонивши свое восхитительное лицо на колена сестры, трогательно восклицала:

- Бога ради, милый Франк, не рассказывай дальше, я не могу слушать, не могу перенести этого.

Мы все бросились к ней и довели ее в гостиную, где занялись потом разными забавными анекдотами и рассказами. Эмилия хотела играть на фортепьяно и петь, но не могла: веселая песня не приходила ей на ум, а печальная лишала ее сил. В полночь мы разошлись по своим комнатам; и я, прежде нежели лег спать, провел несколько минут в молитве, давая себе твердое обещание непременно исправиться. На следующее утро Сомервиль приехал к завтраку. Появление его было вторичным испытанием чувств для бедной Эмилии: она бросилась в объятия своего отца и начало громко всхлипывать. Сомервиль дружески пожал мне руку обеими своими руками и с нетерпением просил рассказать мои необыкновенные приключения, которые я передал ему вкратце. Клара доставила мне случай поговорить с Эмилией час наедине перед завтраком, и из ее ответов я увидел, что нет других препятствий к желаемому мною с таким нетерпением браку, кроме тех, которые обыкновенно происходят от девичьей гордости и стыдливой осторожности, столь свойственных, столь приличных и столь любезных в прекрасном поле, и потому решился говорить с седоволосыми.

Эмилия также согласилась на это, когда я напомнил ей о моих последних несчастиях и утратах. Когда дамы вышли из-за стола, я попросил батюшку выпить полную рюмку вина за их здоровье и, выпивши свою, со всем усердием самой безграничной любви, сделал обоим старикам предложение. Сомервиль и батюшка посмотрели друг на друга, и первый сказал:

- Ты, мне кажется, слишком спешишь, Франк.

- Нисколько не более того, чем требуют обстоятельства, - отвечал я. Он поклонился, и батюшка начал.

- Я сам желал бы отложить свадьбу, - сказал почтенный старик, - пока ты не будешь капитан-лейтенантом. По крайней мере до тех пор ты не господин сам себе.

- О, если я должен ожидать этого, батюшка, - сказал я, - то мне придется долго ждать. В нашей службе, да и вообще в Англии, ни один человек не может сказать, что он независим. Капитаном повелевает адмирал; адмиралом адмиралтейство, адмиралтейством совет, советом парламент, парламентом народ, а народом журналисты со своими чертями*.

* Англичане называют чертями (devils) наборщиков и работников в типографии, потому что они всегда запачканы в краске. (Прим. пер.)

- Ты удивляешь меня своими рассуждениями, - сказал отец. - Но все-таки мы должны сначала побывать на позументной фабрике в Чаринг-кросс и посмотреть, нельзя ли нам украсить твои плечи парой эполет. Я почту себя счастливым, когда увижу тебя командиром военного корвета и уверен, что мой добрый друг Сомервиль почтет себя таким же, когда увидит тебя командиром своей дочери, достойнейшей и прекраснейшей из девиц в наших местах.

Все мои доводы не могли заставить стариков отступить на шаг от этого sine qua non. Они положили между собой просить адмиралтейство ускорить мое производство и тогда, по получении мною желаемого чина, предоставить мне обвенчаться с Эмилией.

Все это весьма хорошо согласовалось с их рассчетами, основанными на благоразумии, но не соответствовало желаниям нетерпеливого любовника двадцати одного года. Хотя я знал, что батюшка имел сильную руку в адмиралтействе, но знал также и то, что недавно было издано прекрасное постановление, которым запрещалось производство в капитан- лейтенанты всякого не прослужившего лейтенантом двух лет в море, равно как и производство из капитан-лейтенантов в следующий чин того, кто не прослужил в сем звании одного года. Все это, без сомнения, было очень хорошо для пользы службы, но так как я и до сих пор не приобрел еще столько рвения к интересам отечества, чтобы предпочитать общественную пользу своей, то про себя сердечно желал тогда отправить такое постановление и издавших его в памятную мне пещеру на Нью-Провиденс пред наступлением прилива.

Необходимость уступить подобной причине отсрочки после всех моих несчастий, утрат и испытанного постоянства, я считал совершенным злополучием и говорил об этом Эмилии и сестре. Ответ из адмиралтейства был столь благоприятен, что я мог надеяться на производство немедленно по окончании срока, к которому не доставало мне тогда двух месяцев. Меня назначали на фрегат, вооружавшийся в Вульвиче, и прежде чем он мог быть готов к отплытию, мой срок должен был кончиться, и мне следовало получить производство в капитан-лейтенанты. Подобное назначение офицера вовсе не способствовало скорейшему приготовлению судна. Так как фрегат был в Вульвиче, а местопребывание Сомервиля не в дальнем от него расстоянии, то я старался проводить время, переходя от исполнения обязанностей любви к обязанностям службы, в повиновении своему капитану и повиновении возлюбленной, и, по счастью, мне удалось угодить обоим, потому что мой капитан не беспокоил себя заботами о фрегате.

До отъезда на фрегат я еще однажды старался одолеть настойчивость отца и, припоминая ему неимоверные труды, перенесенные мною в последнее время, говорил, что с отправлением на заграничную станцию мне опять, может быть, предстоит встреча с какой-нибудь молодой женщиной, которая отправит меня на тот свет чашкой яду или колдовством разрушит магическую цепь, соединяющую меня теперь с Эмилией. Но эти поэтические тирады имели равный успех с моими прозаическими доказательствами. Тогда я обратился к самой Эмилии.

- Наверное, - говорил я ей, - твое сердце не так жестоко, как у наших непреклонных родителей! Наверное ты возьмешь мою сторону! Брось только взгляд неудовольствия на моего батюшку, и, уверяю тебя, он спустит флаг.

Но волшебница отвечала мне, улыбаясь (без сомнения наученная родителем), что она не хочет встретить свое имя в газетах с объявлением, что она невеста лейтенанта.

- Что значит лейтенант в наше время? - сказала она. - Ничто. Когда была я в Фарегаме и ездила в Портсмут осматривать адмиралтейство и корабли, я видела там, как ваш длинный адмирал Гуррикан Гумбук, - ты кажется когда-то говорил мне о нем, - гонял бедных лейтенантов, как собака стадо овец; один из них разыгрывал роль слуги и был всегда наготове исполнять приказание; а другой, подобно дворовой собаке на цепи, ожидал у дверей адмиральского дома, пока адмирал и семейство его выйдут гулять, и тогда занимал место в арьергарде с гувернанткой. Нет, Франк, несмотря на всю прелесть будущего, я не сдамся ничему меньше, как чину капитана с парой золотых эполет.

- Очень хорошо, - возразил я, глядя в зеркало и едва скрывая неудовольствие, - если вы хотите, чтобы ваше счастье зависело от обещаний первого лорда адмиралтейства и пары золотых эполет, - пусть будет так, и я не говорю ничего более против этого. Вкус женщин бывает иногда очень странен; некоторые из них предпочитают золотой галун и дряхлость молодости и красоте - я весьма сожалею о таких - и только.

- Но сознайся, Франк, - сказала Эмилия, - что ты и сам питаешь надежду быть рано или поздно адмиралом.

- Адмиралы должны быть очень благодарны вам за подобный комплимент, - сказал я. - Надеюсь никогда не обесчестить своего флага, когда получу его; но скажу тебе откровенно, любезная моя Эмилия, что я не с удовольствием ожидаю этого чина. Три звезды на каждом эполете и три галуна на воротнике не могут заплатить, в моих глазах, за седые волосы, тощие ноги, согбенную спину, кашель, и вдобавок за насмешки или сожаление всех хорошеньких девушек.

- Мне жаль тебя, мой любезный герой, - сказала Эмилия, - но нечего делать, тебе надо покориться.

- Пусть будет так, если это надо, - отвечал я, - по крайней мере поцелуй меня.

Я просил одного поцелуя, но получил их сто, и наверное получил бы еще столько же, если бы досадный буфетчик не принес мне длинный форменный конверт, заключавший в себе ни более, ни менее, как приказание явиться на фрегат.

Скрывши свое неудовольствие со всевозможным хладнокровием, я продолжал вознаграждать себя за прошедшие мои испытания и в течение оставшегося мне недолгого срока наслаждался по возможности. По счастью, старший лейтенант фрегата был очень усердный офицер: он никогда не съезжал на берег, потому что имел мало знакомых и еще менее того денег; получал жалованье в назначенный для выдачи день и расходовал его так, чтобы достало до следующей выдачи. Узнавши, что он любил испанские сигары и мерный стакан пуншу, - потому что он никогда не пил чрез меру, - я подарил ему ящик сигар и дюжину бутылок рома, дабы помочь переносить мои ночные отсутствия с христианским терпением.

Как только кончались дневные работы, добряк-лейтенант обыкновенно говаривал:

- Готовьтесь ехать, Мильдмей; я сам был когда-то влюблен, поэтому знаю, что значит быть влюбленным, и наверное заслужу благодарность вашей Полли (так называл он Эмилию), если отправлю вас в ее объятья. Вот вам четверка, пришлите ее сейчас же назад, а сами постарайтесь сойтись в порте с мичманом и нашими людьми часов в девять завтра поутру.

Все это доставляло мне величайшее удовольствие. Сомервиль жил на то время в Блакгеде; я обыкновенно приезжал к обеду и никогда не опаздывал разделять его с любезным для меня обществом. Отец и Клара гостили также у него.

С позволения Сомервиля, я познакомил с ним Тальбота, которого гордился называть своим другом, потому что он был вполне благородный человек, хорошо воспитан, приятный в обращении, имел высокие чувства и большие аристократические связи. В особенности я представил его Кларе и между тем шепнул на ухо Эмилии, зная, что мои слова не надолго останутся в ее памяти, что он обладает необходимой принадлежностью - двумя эполетами.

- И поэтому, - сказал я, - пожалуйста не слишком с ним сближайтесь; я боюсь, чтобы вы не попали в плен так же неожиданно, как "Чистокровный Янки".

Тальбот, зная, что Эмилия была уже сговорена, оказывал ей только внимание, требуемое вежливостью; но с Кларой обращение его было совсем другое. Ее прелести еще более сделались восхитительными в его глазах от дружбы, связывавшей нас и родившейся после знаменитого моего плавания с фрегата в Спитгеде. С того времени он обыкновенно называл меня в шутку Леандром.

Теперь я попрошу читателя позволить мне уделить несколько строк на описание внешности сестры моей Клары. Нежное, небольшое, овальное, правильное личико, искристые черные глаза, стройный ряд зубов, обворожительные розовые губки и черные густые волосы, в разнообразных локонах ниспадавшие на лицо и шею, составляли принадлежность этого прекрасного создания; руки ее и головка могли служить образцами Фидию и Праксителю; талия ее была гибка, а пальчики и ножки представляли собою восхитительные миниатюры. Мне часто приходило на мысль, что как будет жаль, если эта исполненная красоты девушка достанется не одинаково прекрасному образцу нашего пола, и я давно уже думал о друге моем Тальботе, как об особе, наиболее достойной командования такой чистенькой, красивой, уютной, ходкой и хорошо вооруженной яхточкой.

По несчастию, Клара, при всех своих прелестях, имела одно заблуждение, казавшееся весьма важным в моих глазах. Ей не нравились моряки; армейцев она еще жаловала; но главное, что всякий вкоренившийся в понятия ее предрассудок не легко было преодолеть. Она представляла себе моряков дурно воспитанными, слишком много думающими о себе и о своих кораблях, - одним словом, столь же грубыми и невежливыми, сколько занятыми собою.

Преодоление такого упорного и давно вкоренившегося мнения обо всей нашей братии, моряках, делало не малую честь достоинствам Тальбота. И так как расположение Клары к армии было более общее, нежели частное, то он имел возможность оспорить вакантное место в ее сердце и водрузить в нем свой флаг. Он, зная ее предубеждение, никогда не напоминал ей о нашей несчастной стихии, а напротив, старался занимать разнообразным разговором, наиболее соответствовавшим ее вкусу, и этим заставил, наконец, сознаться, что он есть единое исключение из ее правила; а я принял смелость считать себя другим.

Однажды после обеда Тальбот назвал меня Леандром; это немедленно обратило на себя внимание девиц, и они требовали от нас объяснения; но мы умели избежать его и переменили разговор. Однако ж Эмилия, припомнив слухи обо мне, дошедшие до нее по милости некоторых друзей семейства, начала подозревать соперницу, и на следующее утро так настоятельно расспрашивала меня об этом, что я, боясь ложных рассказов других, был принужден во всем сознаться.

Я рассказал ей историю моего знакомства с Евгенией, последнее мое свидание и ее странное удаление в неизвестное мне место; сказал даже о сделанном ей мне предложении денег, но скрыл, что она может быть сделалась уже матерью. Я уверял ее, что четыре года как не виделся с Евгенией и вероятно никогда более не увижусь, потому что она знала о нашей помолвке.

- Впрочем, - сказал я, - хотя я сам никогда не стану искать ее, но если судьба приведет встретиться с нею, я надеюсь, во всяком случае поступить, как следует благородному человек.

Я не счел за нужное рассказать ей о ружейных выстрелах, сделанных по мне по приказанию Тальбота, потому что это могло бы поколебать уважение к нему Клары и Эмилии. По окончании моего объяснения, Эмилия вздохнула и с важностью посмотрела на меня. Я спросил ее: простила ли она меня?

- Только с таким условием, - отвечала она, - какое ты заключил с бунтовщиками на шлюпке.

ГЛАВА ХХIII

Во всех государствах Европы есть люди, с детства принимающие на себя важность, не вытекающую из чувства внутреннего достоинства. Внимание, оказываемое им с минуты появления их на свете, внушает им мысль, кто они рождены повелевать. Они скоро приучаются считать себя особенными существами и, будучи возведены на известную степень или занявши значительное место, нисколько не заботятся сделаться того достойными.

Рейналь.

Марриет Фредерик - Морской офицер Франк Мильдмей (The Naval Officer, or Scenes in the Life and Adventures of Frank Mildmay). 3 часть., читать текст

См. также Марриет Фредерик (Frederick Joseph Marryat) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Морской офицер Франк Мильдмей (The Naval Officer, or Scenes in the Life and Adventures of Frank Mildmay). 4 часть.
Теперь время познакомить читателей с моим новым судном и новым капитан...

Персиваль Кин (Percival Keene). 1 часть.
Перевод А. Горкавенко ГЛАВА I В нескольких милях от города Соутгемптон...