Крашевский Иосиф Игнатий
«Ян Собеский. 1 часть.»

"Ян Собеский. 1 часть."

Записки Адама Поляновского

ЧАСТЬ I

- Vade retro, satanas!

Отойди от меня, сатана!..

Прочь от меня, искуситель! Тебе мало, что я так исстрадался за всю свою жизнь, и ты хочешь еще, чтобы я ради твоего удовольствия и к моему стыду, своею исповедью вторично добровольно пережил все муки прошлого.

Я всегда был и казался счастливым человеком - хоть есть нечего, да весело - или, по крайней мере, таким, которого несчастье никогда не коснулось; поэтому тебе кажется, что моя жизнь была сплошь усеяна розами, и ты с удовольствием будешь читать даже мои лживые сообщения. А почем ты знаешь? А может быть, у меня, когда я смеялся, сидела на груди та самая спартанская лисица, которая раздирала мою грудь зубами? А была ли то лисица или волк, догадайся сам.

Неужели ты думаешь, что легко и приятно вызывать воспоминания и рассказывать о жизни, полной ошибок, за которые пришлось расплачиваться? Наконец, ты, должно быть, полагаешь, что я тебе, как на исповеди, выложу всю правду; но если я даже захочу, то не сумею этого сделать, потому что самый правдивый человек, рассказывая о себе, не может удержаться от лжи и быть беспристрастным к самому себе, ибо gnoti se auton (Познать самого себя (лат).) - невозможно. Поэтому, зачем писать биографию? Люди, подобно детям, из сказок научаются немногому.

Я знаю, ты ответишь мне, что не нуждаешься в биографии такой малозначущей личности, но ты желаешь лишь услышать от меня о виденном et quorum pars parva fur (В котором была и доля моего участия (лат.).).

Это уже другое дело. Ответь мне прежде всего на мой вопрос: может ли человек, видевший только чей-нибудь сапог, нарисовать портрет его владельца? Мне лично в моей жизни приходилось часто ограничиваться наблюдением таких исторических сапог.

Нужен особый дар, безграничная смелость и полное бесстыдство, чтобы судить о людях по таким незначительным данным.

Всеми твоими требованиями ты, мой Иордан, подверг меня мучительному искушению, и мне захотелось теперь писать о своем прошлом, хоть внутренний голос подсказывает, что я слишком самоуверен, желая казаться лучше других... И почему же я должен быть лучше многих, оставивших после себя ad eterna memorum (На вечную память (лат.).) пустяковые воспоминания? К тому же мысль, что меня прочтут, приятно щекочет самолюбие.

Итак, я не напишу ни биографии, ни исторического очерка, ни другого шаблонного произведения; это будут лишь отрывки моих воспоминаний, свободные от всякой формы.

Не требуй от меня ни красоты слога, ни умения ясно изложить описываемые события. Я дам волю своему перу, вспомнив, как бывало, сидя у камина за кружкой пива, не подбирая слов, я изливал свою душу. Все свои воспоминания я изложу на бумаге, и да простит тебе Господь, что ты меня к этому склонил.

Vale et me ama! (Будь здоров и люби меня (лат.).)

1698 г. Адам Поляновский.

О моих детских годах нечего писать, - дети в этом возрасте похожи на молодой, пробивающийся из-под земли росток, по которому трудно судить, чем он впоследствии окажется: салатом или репейником. Помню только, что из-за чрезмерных проказ и шалостей родители мне не раз предсказывали в будущем виселицу; но, слава Богу, их опасения не оправдались, хотя я и был большим сорванцом, и кровь во мне так кипела, что ни минуты не мог усидеть спокойно.

Нас было трое: старший брат Михаил, мальчик послушный и слишком благоразумный для своего возраста; младшая сестра Юлюся, а между ними я.

Наша дорогая мать, мир ее праху, не была особенно строга ко мне и часто говорила (хотя и не в моем присутствии) о том, что молодость имеет свои права и должна перебеситься и перебродить, подобно вину; поэтому она сквозь пальцы смотрела на мои выходки, относясь к ним снисходительно в то время, как отец угрожал розгами и строгими наказаниями. Шалости мои выражались в преследовании птиц, по которым я стрелял из лука, в проделках при рыбной ловле и верховой езде, и из этих экскурсий я часто возвращался с шишками, синяками и царапинами.

Добровольно меня нельзя было засадить за букварь, за которым брат мой Михаил с удовольствием проводил время, но когда меня, к стыду моему, привязали веревкой к скамейке и велели учиться, наука мне не показалась трудной.

К нам был приставлен специальный учитель, некий Клет Цыганский, хоть и шляхтич, но, подобно цыгану, переезжавший из одного поместья в другое, то учительствуя, то находясь в услужении у помещиков, то живя при костелах на счет приходской благотворительности, долго не засиживаясь на одном месте. Человек этот отличался и своим наружным видом: высокий, худой, с лоснящейся кожей, с большущей лысиной, вокруг которой торчало несколько волос, с большими, отвислыми губами, с блестящими кошачьими глазами; одет он был бедно и не отличался особенной чистоплотностью, но зато по уму и красноречию не уступил бы любому государственному деятелю.

О нем говорили, что он настолько был любознателен, что прочитывал каждую попадавшуюся ему в руки книжку. Для него не представляло никакой трудности написать по заказу речь на какую угодно тему, за что ему давали деньги и нередко кормили и поили. Он легко мог бы скопить себе деньжонок, но, как поговаривали, втихомолку выпивал и, будучи навеселе, сорил деньгами, раздавая их кому попало.

Я пользовался любовью Цыганского, хотя Михаил был прилежнее и благоразумнее меня. Случалось, что он и за уши отдерет или за вихор оттаскает, но особенно сильно он никогда не сердился и часто скрывал от родителей мои проступки.

Старшему брату Михаилу он предсказывал пострижение в духовный сан, и пророчество его сбылось, так как впоследствии брат нашей матери, отец Ян, поместил его для искуса в монастырь в Люблине, где он и остался, несмотря на протесты отца.

Из рук Цыганского я перешел в низшую школу в Луцке, а оттуда вместе с Михаилом в Люблин под опеку к нашему дяде, отцу Яну, жившему там и занимавшему почетное положение в монашеском ордене.

Мягкий, добрый, флегматичный Михаил, привязавшись к отцу Яну и приспособившись к монастырской жизни, так и остался там, посвятив себя служению Богу; мне же предстоял совсем иной жизненный путь.

Я учился неплохо, хотя и не добивался пальмы первенства, по-прежнему увлекался всякими шалостями и проказами. К счастью, принимая во внимание мой горячий темперамент, который трудно было обуздать, меня ни разу не подвергли телесному наказанию, которого я бы не перенес; за то очень часто приходилось просиживать в карцере.

Когда, наконец, Михаил настоял на своем и принял духовный сан, мне пришлось готовиться к управлению поместьем, а также к военной службе, так как каждый шляхтич должен был быть и воином.

Все это меня не огорчало, потому что меня прельщала жизнь в лагере, о которой я столько слышал, военные походы, участие в сеймах и занятие сельским хозяйством.

Все это соответствовало моей буйной натуре. С детских лет я обо всем этом слышал, ко всему присмотрелся, познакомился со всеми обычаями и ими восхищался.

Еще до своего поступления в школу я умел драться на саблях, ездил прекрасно верхом, а в стрельбе из лука или ружья никто не мог меня превзойти. В те времена лук больше употреблялся для парадов, чем для битв, но тем не менее стрельба из лука и метание охотничьих копий были как бы пережитками древних времен, сохранившихся в Польше.

Я помню, как не жалели средств на колчаны, в которых носили оперенные стрелы, а также на украшенные щиты, хотя последние употреблялись только для виду.

Нередко такой колчан был сплошь усеян жемчугом, драгоценными камнями, золотым шитьем и стоил несколько сот злотых; точно так же и щиты, носимые оруженосцами или самим владетелем, были разрисованы, позолочены и употреблялись только как украшение.

У себя дома шляхтич не обращал внимания на свой костюм и носил парусиновый кафтан и простые сапоги, но даже самый бедный имел от своего деда и прадеда богатую одежду для употребления на случай какого-нибудь торжества. От одного поколения к другому передавались меха, парча, пояса и плащи. Только в мое время, когда начали перенимать чужеземные обычаи, постепенно перестали так уродливо одеваться и старались сбыть все драгоценные воспоминания старины. При этом оставшиеся верными старым обычаям не раз возмущались против перенявших французские и немецкие нравы.

К концу своей школьной жизни я горел страстным желанием вырваться на свободу и выйти в свет. Но мне нельзя было располагать самим собою, а надо было повиноваться родителям. Если случалось, что какой-нибудь нетерпеливый смельчак вырывался из дому, то для него возврата не было; режим был строгий, и нередко юноша с пушком на губах подвергался отцом телесному наказанию, за что еще должен был целовать покаравшую его руку.

Незадолго до окончания школы отец мой, возвратившись домой усталый и взволнованный после пребывания на сейме в Луцке, слег и больше не поднялся с постели.

Когда уже не было никакой надежды на сохранение его жизни, меня с Михаилом вызвали из Люблина, и мы ехали день и ночь, чтобы принять последнее отцовское благословение, но не застали его в живых.

Мы его похоронили в Луцке на кладбище доминиканского монастыря и не мало потратились на поминки и угощенья в столовой монастыря, устроенные под моим руководством, так как Михаил как клирик не хотел этим заняться. Пробыв несколько дней дома с матерью, мы должны были возвратиться в Люблин, Михаил в монастырь, а я обратно в школу, бросить которую мать мне не позволила.

С сокрушенным сердцем, но с большим мужеством мать принялась за дела и за хозяйство, не забывая о воспитании Юлюси, которым сама занималась, успевая при этом все сделать вовремя.

Даже и в те времена не много было женщин такого закала, как она. В ее жизни не было попусту потраченного времени; она вставала вместе с петухами, и вслед за нею все принимались за работу. Она лично за всем смотрела, не поручая своей работы другим, и с самого утра была на ногах, не позволяя себе отдыха, переходя от одной работы к другой.

Она руководила всем строем жизни, общими работами и общими молитвами. Нередко, когда приезжал кто-нибудь в гости, настоятель церкви или сборщик подаяния для бедных, ей приходилось их принимать; но не успевали они уехать, как ее ждала какая-нибудь работа, например присмотр за взвешиванием зерна, - и таким образом проходил весь день.

Надо к этому еще прибавить, что мать моя занималась сама всеми судебными делами, в которых тогда недостатка не было, так как у каждого владельца были устаревшие тяжбы и в каждом имении были спорные границы; но она была знакома с законами, и не всякий юрист мог бы ее обойти.

Я помню, как тихо, спокойно она распределяла свою работу. Если приезжал посторонний, она принимала его ласково, была добра и мягка, хотя, в случае надобности, становилась строгой и непоколебимой в своих решениях.

На летние каникулы я приехал один, так как Михаил, подобно каждому монаху отрекаясь от света, должен был отречься и от родни. Она меня встретила на крылечке со слезами в глазах, и я с плачем приник к ее коленям, вспоминая о смерти отца.

В первые дни после приезда мать не заводила никакого разговора о ее намерениях относительно меня, и, хотя мне очень хотелось узнать ее решение, я не смел задавать вопросов.

К тому же я чувствовал себя дома как в раю и не особенно торопился уехать. У меня было все, чего мне так недоставало в городе: лошади, собаки, лес, обширные поля, милые соседи, с которыми я возобновил знакомство, среди которых нашлись сверстники и товарищи по школьной скамье.

Мать ни в чем меня не ограничивала, предупредив, что я могу отдыхать и развлекаться, пока не начну новую жизнь, но какова эта жизнь будет - она не сказала.

После отца осталось много верховых лошадей, охотничьих собак, а также достаточно дворни для устройства увеселений, на которые приглашали соседей; в числе их, помню, были Стецы и Томашевские, бывшие приятели отца. Время тогда было суровое, после несчастного царствования Яна Казимира последовало царствование короля Михаила, когда всколыхнулась вся Речь Посполитая, разделившись на различные лагери.

Из шляхты, избравшей короля, только маленькая горсточка осталась при нем, другие же превратились в его противников, а турецкие войска и казаки, делая набеги на границы, разоряли их, и после понесенных поражений и Бучацских договоров надо было ожидать еще худшего.

Но, откровенно говоря, в местностях, не подвергавшихся действию неприятельского огня и меча, война никак не чувствовалась. Случалось, что по соседству нападали казаки, грабили татары, но шляхтич не трогался с места, предоставляя защиту наемным войскам и отказываясь до конца от общих совместных действий против неприятеля.

Одноглазый примас Пражмовский, могущественный противник короля Михаила, вместе со своими приверженцами, отрицая опасность войны и игнорируя неприятельские силы, отказывался помочь королю деньгами и войском.

В то время, когда избранник шляхты еще сидел на своем шатком троне, одни прочили на его место князя Лотарингского, другие какого-то французского князька, а некоторые насильно выставляли кандидатуру Нейбургского.

Шляхта, хотя и доказала свою силу, избрав наперекор царедворцам убогого Михаила, горячо вступившись за него под Голембами, но она скоро остыла и предоставила по-прежнему верховодствовать сенаторам и вельможам.

В то время все эти события меня мало интересовали, но до ушей моих доходили известия обо всем происходившем кругом.

Было ясно видно, что французская партия брала верх, несмотря на то, что друзья Ракуского и австрийского дома были в большой силе.

Со времени отречения от престола Яна Казимира под влиянием уговоров французов, или, вернее, со времени смерти Владислава IV, благодаря влиянию королевы Марии-Людвики, обладавшей замечательным умом и энергией, французская партия и ее приверженцы становились с каждым днем сильнее. Французский король хотел использовать Польшу как союзницу против венского кесаря, и над укреплением его с успехом работала Мария-Людвика.

Ракушан не любили и опасались их, подозревая, что они посягают на Польшу и ее свободу, но и французы пользовались любовью только тех, которые переняли их обычай, язык и покрой одежды. Я помню, что и у нас, и в провинции, при виде какого-нибудь пана с париком на голове, в наряде, украшенном лентами и кружевами, сбегались на него смотреть, как на заморское чудовище. Кругом таких типов раздавался хохот, и к ним питали такое отвращение, что иногда, случалось, стреляли в них, спрятавшись за забором.

Могло казаться, что после смерти королевы прекратится ее влияние и влияние французов, но в действительности произошло иначе. Мария-Людвика привезла с собою из Франции много молодых, красивых француженок знатного происхождения, выдав их замуж за Пацов и Замойских.

Между ними первое место занимала красавица, любимица королевы, привезенная Марией-Людвикой еще ребенком, и злые языки втихомолку поговаривали, что эта любимая воспитанница приходится королеве более близким существом, чем это казалось. Звали ее Мария де ля Гранж д'Аркиен; она происходила из благородной, но бедной семьи и была в действительности лишь воспитанницей бездетной тогда королевы.

Кроме нее были еще m-lle де Майль, впоследствии жена канцлера Паца, и много других, принадлежавших к свите королевы и вышедших замуж за именитых людей.

Все они остались верны традициям покойной Марии-Людвики и сделали мужей своих приверженцами французской партии; достичь этого было нетрудно, так как Франция прельщала деньгами и заманчивыми обещаниями.

Я уже вспоминал о Марии де ля Гранж. Еще будучи ребенком, она привлекала взоры всех своей красотой и выросла такой красавицей, что из-за нее с ума сходили, а в особенности попал в ее силки молодой Собеский, хороший воин, но человек легко увлекавшийся и с горячим темпераментом.

Но в то время Собеский был для нее слишком незначительным человеком, к тому же и сама королева старалась возможно дороже продать эту женщину.

Хотя молодой девушке и нравился красивый, сердечный и милый Собеский, но алчность и честолюбие одержали верх над любовью, и ее выдали за старого Замойского.

Какова была их семейная жизнь догадаться легко. К этой необычайно красивой женщине можно применить поговорку "не все то золото, что блестит", так как часто спутником женской красоты является жестокость и холодная расчетливость.

Избалованная с детских лет всеобщим поклонением, самолюбивая, честолюбивая, достойная воспитанница Марии-Людвики, красавица стала такой жестокой, что подобную ей трудно было найти в Польше.

После смерти старого Замойского она отдала свою руку Собескому, своему прежнему возлюбленному и рабу, которого в то время, благодаря его мужеству, уму и энергии, ожидала блестящая будущность, звание маршалка и гетманская булава.

Мне кажется, что далее этого не могли идти честолюбивые желания вдовы Замойского.

Я распространился о ней не без некоторого основания, так как она имела влияние и на мою судьбу, хотя за время царствования Михаила нельзя было предвидеть того, что случилось впоследствии, и мне придется неоднократно к ней возвращаться.

Наша семья Поляновских, происходившая из старинного шляхетского рыцарского рода, была рассеяна по всей Польше, в Руси и на Литве. Отец наш был последним отпрыском ветви, жившей в Волыни, и со стороны отца не осталось ни одного близкого человека, который мог бы заменить главу дома или помочь матери каким-нибудь советом.

Еще при жизни отца мы поддерживали сношения с другими Поляновскими, жившими в различных местах, а в особенности с Александром, хорунжим Сапоцким, полковником регулярного войска, любимцем всей армии, славившимся своим мужеством.

Поэтому и теперь, когда перед матерью встал вопрос о моем будущем и о том, как меня устроить, она вспомнила о хорунжем и решила к нему обратиться.

Только неизвестно было, где его искать, потому что дома в своем имении он редко бывал, находясь почти постоянно при войске, а так как это было накануне войны, то он не мог отлучиться от своего полка.

Прежде всего мать написала ему письмо, отослав его через Лесько, как самого подходящего курьера. Мне кажется, что найти второго Лесько не было возможности, а потому я должен на нем остановиться.

Кто был этот Лесько? Простой мужик, выросший в крестьянской хате, который провел всю свою молодость на службе в господском доме, а затем, женившись на служанке матери, занялся собственным хозяйством.

Ни отец, ни мать не могли обойтись без услуг Лесько, и я должен признаться, что если б его послали в Китай, он и туда нашел бы дорогу и выполнил бы поручение.

Маленького роста, с крупным лицом, с длинными светлыми волосами, с голубыми глазами, тихий, спокойный, молчаливый, Лесько в своих поступках был чрезвычайно благоразумен и удивительно умело все исполнял.

Обычно работа у него кипела, он справлялся с каждым данным ему поручением, и никто его никогда не проверял.

Отец ему часто доверял по несколько тысяч, и он ни разу не злоупотребил оказанным ему доверием. Мать им тоже очень дорожила, и дня не проходило, чтобы его за чем-либо не вызывали на господский двор.

И теперь, когда ничего не известно было о местопребывании полковника Поляновского, Лесько был единственным человеком, способным его найти.

Когда письмо было готово, послали за Лесько, и он, выпив рюмку водки, взял деньги на дорогу и в тот же день отправился в путь.

Поездка его туда и обратно продолжалась около трех недель, так как оказалось, что хорунжий вместе со своим полком находились около Львова; но Лесько все-таки нашел его, вручил письмо и привез ответ, не измучивши даже коня.

По дороге он накупил на ярмарке разных платков и товаров, которые потом продал с прибылью.

Полковник ответил матери, что охотно займется устройством моей судьбы, а будучи сам солдатом, он желал бы определить меня на военную службу, так как, по его мнению, на службу при дворе в это время рассчитывать было нельзя.

Мне нравилась жизнь полная рыцарских приключений, и я был бы не прочь ее изведать; но мать, имея теперь лишь одного сына - старший посвятил себя службе Господу, - предпочла бы для меня более спокойную жизнь, не подверженную ежедневной опасности. Поэтому она сильно колебалась.

Зная, что Поляновский был в большом почете у гетмана Собеского, матушка послала второе письмо полковнику, объясняя ему причины, из-за которых она хотела бы отдать меня на частную службу, и намекая на то, не потребуется ли гетману придворный. Не было сомнения, что у него был большой штат, потому что мы слышали, что для корреспонденции у него были и поляки, и французы, и итальянцы, и вообще большая канцелярия.

На второе письмо, посланное из Луцка во Львов через монахов доминиканцев, мы не особенно скоро получили ответ.

Наконец, тем же самым путем получилось письмо от Поляновского с известием, что он говорил обо мне с гетманом, назвав меня более близким родственником, чем я был в действительности, и, хотя Собеский жаловался на излишек находящихся при нем дармоедов, но он все-таки принял во внимание его просьбу и обещал устроить меня.

По этому поводу у нас было большое ликование, и матушка принялась приготовлять все необходимое для моего отъезда. Зная свою мать, я так был уверен, что она ни о чем не забудет, что ни во что не вмешивался, хотя для меня очень важно было не ударить лицом в грязь, появившись среди чужих людей.

Я лично никогда бы так богато не экипировался, как это сделала для меня матушка, не забыв ни малейшей мелочи, - и моя благодарность была безгранична. Она мне подарила коней, венгерский возик, седла, упряжь и даже мальчика для услуг, снаряженного всеми необходимыми вещами, так что я производил впечатление большого барина. Я получил много костюмов, две шубы, ковры, одеяла, немножко серебра и даже палатку для лагеря. Не желая, чтобы я в первое время очутился в материальной зависимости от чужих, она вложила в ларец несколько сот золотых талеров.

Я в первый раз в жизни надел на свой палец перстень отца с гербом, на котором была надпись, с указанием, как следует ценить эту драгоценность. Хотя мне не предстояло быть военным, я вез с собою оружие на случай какого-нибудь торжества и саблю для собственной безопасности.

Один Бог знал, как тяжело мне было, когда наступило время оставить родительский дом, хотя меня раньше так тянуло на чужбину. Я обошел весь дом, заглядывая во все углы, прощаясь с каждым рабочим, и сердце мое сжималось от тоски.

Матушка плакала, Юлюся бросалась мне на шею, и этот свет, манивший меня раньше, теперь казался мне в какой-то траурной рамке. Я откладывал свой отъезд со дня на день, но наконец пришлось все-таки уехать.

Я не стану описывать ни сцены прощания с матерью и с домом, ни путешествия, во время которого я, вследствие своей неопытности, наделал немало ошибок, за которые пришлось потом расплачиваться карманом.

Гетман временно находился во Львове, собираясь уехать в лагерь под Глиняны, и я его застал ужасно занятым военными делами, так что в первый день не было никакой возможности ни передать ему письмо, ни представиться самому.

Возле дома, в котором жил гетман, была страшная суматоха. Толпы разных людей ожидали, добиваясь быть им принятыми; приезжали солдаты из лагеря, привозили шпионов, приходили мещане, приезжали из его имений арендаторы и управляющие с деньгами, евреи караулили его выход, не говорю уже о сенаторах и о знатных господах, приезжавших к нему.

Из всего виденного мне легко было понять, какое значение имел гетман и каким ореолом он был окружен, потому что, несмотря на ожидание приезда короля, взоры всех были устремлены на Собеского.

Простояв несколько часов у ворот в ожидании приема, я, огорченный, возвратился на постоялый двор и там, к счастью, встретил управляющего имениями гетмана Варденского, который, узнав о моей беде и пожалев меня, обещал все уладить на следующий день.

Когда я в первый раз увидел Собеского, он был во цвете лет, полный сил, красивый, здоровый мужчина, несмотря на некоторую склонность к полноте. Красивое лицо, глаза, полные огня, умный лоб, приятная улыбка на губах, фигура знатного воина. Он одевался по обычаям польским, и при взгляде на него видно было, что это потомок старинного знатного рода. В нем не было никакой жестокости, но он умел заставить себе повиноваться; он был неутомим в работе и не любил проводить время в бездействии.

Варденский сообщил Собескому о цели моего приезда, и, когда я явился к нему и низко склонился перед ним, как перед родным отцом, он принял меня с улыбкой, сказав:

- Ведь ты здоров, силен, как дуб. Отчего же ты не поступил на военную службу? Я теперь всех своих придворных облеку в военные доспехи.

Задумчиво приблизившись к столу, он обратился ко мне со следующими словами:

- Я отдам распоряжение, куда вас поместить; я еще не знаю, но возможно, что для начала придется вас послать с письмами и пакетами в Варшаву навстречу моей жене, возвращающейся из-за границы, в свите которой вы останетесь некоторое время, так как у меня тут достаточный штат, а там его часто не хватает. Поэтому готовьтесь пока в дорогу.

Я отвесил поклон, намереваясь уйти, но он меня остановил, задав вопрос:

- А как у вас обстоит дело насчет лошадей? Хорошие ли у вас кони?

- Недурные, - ответил я, не смея хвастаться.

- Я прикажу Стебельскому их осмотреть, - добавил гетман.

На этом закончилась моя аудиенция, так как у других дверей дожидался еврей Аарон со спешным делом, и о нем уже два раза доложили.

В этот день я познакомился с другими товарищами и переселился в тесную каморку вместе с Моравцем, работавшем в польском отделе канцелярии, а вечером, согласно традиции, я должен был отпраздновать новоселье несколькими бутылями вина.

Все, что я видел и слышал, не внушало мне никаких опасений насчет будущего. Все отзывались о Собеском, как о добром пане, но когда узнали, что я назначен на службу к его жене, никто меня с этим не поздравил.

Никто не обмолвился плохим словом, но само молчание заставляло догадываться о многом...

Я никогда не был трусом. Я, конечно, предпочел бы поехать с гетманом под Глиняны, а затем дальше, как предполагалось, под Каменец или Хотин, - но я не прочь был побывать в Варшаве и на все был согласен.

Отъезд Собеского в лагерь затянулся, потому что, как я уж об этом упомянул, гетман был очень занят не только одними военными делами, бывшими тогда на первом плане, но и своими собственными и разными посторонними.

Однажды в отсутствии Собеского, поехавшего навестить архиепископа, Моравец, любопытства ради, показал мне спальню и кабинет гетмана. Вид этих комнат служил лучшим доказательством того, сколько этот человек работал: чего только там не было!..

На огромном столе были разбросаны чертежи и военные планы, печатанные или набросанные рукой инженеров, целые кипы французских книг со сделанными на них пометками; на других столах - луковицы цветов, семена, разные овощи, банки с вареньем. Тут же рядом стояли детские столики (для трехлетнего сына гетмана Якубка, прозванного Фанфаником). Повсюду масса писем, испещренных цифрами, на которые обратил мое внимание Моравец и которые я видел первый раз в жизни, хозяйственные ведомости и списки военных частей.

Над кроватью висели три портрета жены гетмана; один из них большой, изображавший ее в расцвете девичьей красоты, а на двух других она была изображена в разных костюмах, как, например, на одном в виде пастушки.

Моравец обратил мое внимание на последний портрет, наиболее близкий к оригиналу, но, помимо красоты, лицо выражало столько гордости и презрения, что оно мне вовсе не понравилось.

Я долго присматривался к этому лицу, но, кроме надменности и высокомерия, не видел ничего очаровательного в нем, хотя Моравец мне нашептывал, что гетман был ее рабом, исполнял все ее требования, и если б она даже приказала ему бросить все дела, распродать все, оставить родную страну, то гетман согласился бы на все.

В комнатах гетмана все свидетельствовало о его трудовой жизни, про которую столько чудес рассказывали придворные, и на столах лежали раскрытые книги.

Моравец говорил, что гетман часто засыпал лишь под утро и через несколько часов бывал опять на ногах. Неутомимый в верховой езде, он мог в течение дня измучить несколько коней. При этом он часто недомогал, принимал разные лекарства, прибегал к кровопусканию и выписывал для питья разные целебные воды, хотя на лице его не было никаких следов слабости.

В первые дни я не мог разобраться во многом, и только впоследствии все стало ясным для меня

Человек, стоявший на одной высоте с королем или даже выше короля, имея под своим начальством все войско и поддержку самых влиятельных лиц в сенате, казавшийся вполне материально обеспеченным, имевший красавицу жену, казался мне самым счастливым в свете, так как, на мой взгляд, нельзя было желать большего.

А в действительности заботы его угнетали, не давая ему ни минуты покоя, и все, что казалось при поверхностном взгляде таким прекрасным и блестящим, при более близком знакомстве оказывалось совсем другим.

Но в то время я всего этого не понимал и, видя могущество гетмана, был счастлив, что попал к нему, благодаря хорунжему Сапоцкому.

Предупрежденный о выезде в Варшаву для встречи жены гетмана, я провел некоторое время в ожидании писем, с которыми не особенно спешили. Но было ясно, что с письмами не пошлют никого другого, так как гетман предпочитал отослать меня, мало ему знакомого, а не одного из тех, к которым он привык.

В течение этих нескольких дней у меня было достаточно свободного времени, чтобы приглядеться и прислушаться ко всему, хотя я очень мало понимал из того, что вокруг меня происходило.

К гетману беспрестанно приезжали сенаторы и разные дамы, разговаривавшие с ним по-французски, и часто последствием таких бесед было изменение и переделка наново раньше приготовленных писем, потому что при дворе гетмана плелись и скрещивались нити всевозможных интриг. Ежедневно получалось бесчисленное количество писем, записок и разных карточек. Жизнь тут кипела, как вода в водовороте.

Моравец, относившийся ко мне очень благосклонно, и другие старшие служащие знали людей лучше меня, а потому могли понять, кто искренен и кто подозрителен, а я смотрел на всю эту суету, как на доказательство могущества и влияния Собеского. Мне нужно было научиться отличать друзей от врагов, ибо одни и другие приходили на поклонение.

У меня не было постоянных занятий, но случалось, что меня вызывали для различных услуг и посылок, если было что-нибудь спешное.

Мне трудно даже объяснить, насколько вся эта сутолока мне казалась странной после нашей тихой, спокойной домашней жизни, и я как бы очутился в каком-то вихре, потому что ни днем, ни ночью не имел отдыха.

Когда приходили известия из войска, находившегося на окраине, будили в любое время не только нас, но и самого гетмана.

Я не имел даже представления о такой кипучей жизни, и мне приходилось к ней привыкать.

Наконец, был назначен день отъезда в лагерь, а также наступило время для моего путешествия, к которому я был приготовлен. С самого утра меня позвали к гетману, пожелавшему воспользоваться свободным временем и дать мне устные инструкции, добавив, что от его супруги будет зависеть задержать меня при своей особе или же отослать обратно к нему с письмами и поручениями.

Варденский должен был выдать мне деньги на дорогу, и я нашел, что расходы были уж очень экономно высчитаны и к назначенной мне скудной сумме придется доложить из собственного кармана. Я с благодарностью вспомнил о благодетельнице матери, снабдившей меня изрядной суммой. Пан Варденский, высчитывая предстоявшие мне расходы на содержание лошадей и на пищу, велел мне устроиться по собственному усмотрению, но не сметь впоследствии заявлять какие-либо претензии о возмещении убытков, так как никакой компенсации не получу.

- У нас, - сказал он, - такие чудовищные расходы, да и самой жене гетмана нужна такая уйма денег, что едва хватает...

Я в течение этих нескольких дней имел возможность убедиться, что гетман, помимо своих личных расходов, нес на себе бремя общественных и часто платил роптавшим солдатам из своей собственной кассы, выдавая им порох и оружие за свой счет...

Одним словом, я в короткий промежуток времени тут научился многому, хотя и не все понимал.

Из Львова мы выехали одновременно, гетман направляясь в лагерь под Глинянами, а я в Варшаву навстречу гетмановой жене.

Когда после этого шума и сутолоки я очутился на проезжей дороге один в сопровождении мальчика и конюха, на душе у меня стало легко при мысли, что я снова сам себе хозяин.

В дороге я спешил, насколько возможно щадя лошадей, так как для шляхтича конь дороже собственных ног: без него он никуда двинуться не может.

Дорога прошла, слава Богу, благополучно, если не считать некоторых неудобств из-за ковки лошадей, потому что не везде можно было найти кузнеца и часто в поисках приходилось сворачивать с главной дороги на проселки.

Но при всем том я не опоздал и приехал в Варшаву еще до приезда гетманши, ожидавшегося со дня на день, и у меня было достаточно времени для отдыха.

После Львова Варшава показалась мне очень красивой, и я нашел, что жизнь здесь еще более кипуча, несмотря на то что король собирался уехать в Глиняны и возле королевского замка не было такого движения, как при квартире гетмана.

В здании, в котором должна была поселиться наша госпожа, ее ожидала часть женского персонала и служащих вместе с временным управляющим, человеком несимпатичным, раздражительным, гордившимся своим новым назначением. К счастью, он был родом из Волыни и знал или слышал мою фамилию, а поэтому отнесся ко мне довольно благосклонно.

Я приближаюсь в своей исповеди к такому периоду, при воспоминании о котором перо отказывается служить, так как человеку очень трудно признаться в своей слабости. Я это называю слабостью из-за снисхождения к самому себе, потому что, относясь более строго, следовало бы это назвать по другому.

В первый день своего приезда я не видел никого, кроме Ловчица, заведовавшего всем домом, и двух моих будущих сослуживцев. Пришлось много хлопотать, пока я устроился, разместил коней, разложил более дорогие вещи и т. д.

Обед мне принесли в мое помещение, и хотя меня неважно накормили, но я мало об этом думал.

На следующий день, не имея никакой работы и не получив никаких известий о приезде жены гетмана, я вышел с намерением помолиться в костеле бернардинцев, и у самых ворот встретил гувернантку, старую француженку, с молитвенником в руках в сопровождении молоденькой девушки.

Я не знаю, какими словами изобразить впечатление, произведенное на меня этим юным существом, почти ребенком. Признаюсь, что я остановился как вкопанный. Я не имел понятия о подобной красоте и не думал, что на земле может быть такое нежное, эфирное существо, ослеплявшее, подобно солнечным лучам.

Я в жизни видел немало красивых девушек, но подобной ей никогда не встречал.

Я поклонился, сня!, фуражку, и долго стоял ослепленный, не в состоянии овладеть собой, и девушка, взглянув на меня, приложила платок к губам, скрывая свой смех. Я чувствовал, что я в своем восхищении должен был казаться им очень смешным, но у меня не было сил превозмочь себя, до того я был поражен.

Беленькая, с черными глазами, свежая, как распускающийся бутон, не особенно высокого роста, гибкая, как серна, с веселым, шаловливым лицом, панна Фелиция Вивие показалась мне ангелом, спустившимся с небес. Хотелось упасть перед ней на колени и молиться на нее. Все во мне трепетало при виде этой чудной девушки.

Даже когда ворота за ними закрылись, я остался на том же месте, вспоминая о чудном видении. Только после значительного промежутка времени я пришел в себя и отправился дальше.

Они шли впереди меня на некотором расстоянии, и панна Фелиция несколько раз быстро оборачивалась в мою сторону.

Я не думал и не смел догонять их, и все мои мысли были заняты тем, кто эта девушка, принадлежала ли она к свите гетманши и какое положение она занимала.

Воспитательница вместе с молодой девушкой направлялись к костелу бернардинцев, и я шел за ними.

Легко понять, что я был рассеян в этот день и не мог сосредоточиться, начинал несколько раз одну и ту же молитву, не дочитывая ее до конца. Девушка один только раз оглянулась на меня.

Обе опустились на колени перед алтарем, с самого начала обедни, и так оставались до конца, затем они перешли направо и, помолившись перед образом Пресвятой Девы, вышли из костела.

У меня появилось желание следовать за ними, но не хватило смелости, и я остался ко второй обедне, прослушав ее внимательно, хотя не мог себя заставить забыть чудный образ девушки. Мне стыдно было перед самим собой, и я сам себя не узнавал, до того меня изменила встреча с этой девушкой.

Мною даже овладел страх.

Несмотря на позднюю осень, день был ясный, теплый, и я, выйдя из костела на улицу, направил свои стопы к замку, осматривая по дороге город и встречных людей. Сомневаюсь только, много ли я в этот день видел и вынес ли что-нибудь из прогулки.

Меня мучило желание узнать, кто эта девушка. Судя по костюму, можно было предположить о ее принадлежности к свите, что меня очень радовало.

Когда я разгуливал около Краковских ворот, навстречу мне попался Шанявский, товарищ по службе, с которым я накануне познакомился. Обрадовавшись этой встрече, я остановился с ним и пригласил его распить со мной бокал вина во французской виноторговле, находившейся рядом с замком. Отправились мы туда вместе, но мои мысли были заняты тем, чтобы узнать от него, кто была эта девушка, не выдавая чувства, овладевшего мной.

Шанявский был мой сверстник, веселый и еще наивный юноша и, как впоследствии оказалось, честный и сердечный малый, ставший позднее моим другом.

Во время разговора мне удалось упомянуть о встрече с воспитательницей, направлявшейся в костел, но о самой девушке я боялся расспрашивать.

- Ну да, - сказал Шанявский, - она сопровождала в костел Фелицию, и не может быть, чтобы вы последней не заметили.

Притворяясь совершенно равнодушным, я признался, что видел при ней какую-то девушку.

- Вам повезло, - сказал он, - вам удалось с первых ваших шагов увидеть самую красивую девушку из нашего женского персонала. Это сиротка, француженка, любимица нашей гетманши; она заболела корью, а потому не смогла сопровождать ее во Францию. Это еще ребенок, которому навряд ли полных пятнадцать лет, но она обещает вырасти удивительной красавицей. Уж и теперь ею многие увлекаются.

Я молчал из боязни обнаружить, насколько все это меня интересовало.

Я узнал, что девушка была бедной сиротой, находившейся в полной зависимости от гетманши, не имея никаких родственников, и что она даже не была дворянского происхождения, хотя это и трудно было доказать, потому что, по его словам, все французы, какого бы они ни были происхождения, приезжая в Польшу, выдавали себя за дворян.

Выпив несколько бокалов вина, мы отправились к дому Даниловичей, в котором помещалась наша квартира.

Все мои мысли до того были заняты Фелицией, что мне стыдно было перед самим собой. Женское отделение находилось на другом конце замка, и я не надеялся так скоро ее встретить, но неожиданно нас пригласили к общему столу, куда пришел и весь женский персонал. В числе других девушек была m-lle Вивие, затмевавшая своей красотой остальных. К счастью или к моему несчастью, мне досталось место напротив нее, и я должен был приложить все усилия, чтобы оторвать свой взор от Фелиции.

Поглядывая на нее, я каждый раз встречался с ее смелым, обращенным в мою сторону взором.

Во все время обеда она о чем-то шепталась со своей соседкой и, насмехаясь над кем-то, весело проводила время.

Возле нее сидела не особенно молодая, некрасивая, рябая, но остроумная француженка, прожившая несколько лет в Польше и научившаяся говорить смешным, ломаным польским языком.

Она пробовала несколько раз со мной заговорить, но я, ошеломленный красотой Фелиции, не находил слов для ответа и сидел угрюмый, робко оглядываясь по сторонам. Я вздохнул облегченно, когда мы наконец встали из-за стола.

Всего этого не стоило бы описывать, если бы эта встреча не имела такого влияния на мою дальнейшую жизнь, и красота Фелиции не опьянила меня, превратив сразу в ее невольника.

Не имея никакого житейского опыта, я пал жертвой этой красоты, так как был уверен, что под такой оболочкой скрывается необыкновенная душа.

В последующие дни во время обедов, поощряемый смелой, насмешливой барышней Бланк, прозванной Софронизбой, я познакомился со всем женским персоналом, и, хотя я всеми силами скрывал впечатление, произведенное на меня Фелицией, избегая с ней разговоров, панна Софронизба и другие девушки, отгадав мои истинные чувства, стали меня преследовать намеками о ней.

Тем временем приехала гетманша, и с ее приездом у нас все засуетились, так как трудно описать, до какой степени она была требовательна, надменна и капризна.

Я увидел перед собой женщину, похожую как две капли воды на портрет, висевший во Львове и столь мне не понравившийся. Нельзя не согласиться с тем, что она была красива, но в этой величественной красоте было что-то отталкивающее, так как лицо ее выражало гордость, высокомерие, упрямство. Она словно требовала, чтобы все были у ее ног! Она не умела быть обходительной в обращении и даже не пыталась уметь. Все боялись ее взгляда и беспрекословно исполняли всякое ее приказание. Несмотря на ее свежий и моложавый вид, можно было заметить, в особенности при усталости, что она гораздо старше, чем кажется. Вместе с гетманшей прибыла и ее французская свита, в том числе несколько молодых девушек, прислуживавших ей, но ее любимица Фелиция сейчас же заняла свое прежнее место; и видно было, насколько все уважали ее и считались с ней, зная, что гетманша питает к ней особенное расположение.

Даже старая воспитательница должна была к этому приспособиться.

Вместе с женой Собеского приехал их трехлетний сын Якубек, по прозвищу Фанфаник, которого все очень любили и баловали. Но ни муж, ни ребенок столько не интересовали гетманшу, сколько ее собственная персона. Ничто ее не удовлетворяло, и она никогда ничем не довольствовалась; она постоянно была в плохом настроении и относилась ко всему с пренебрежением.

Сразу же после ее приезда дамы, жившие в Варшаве, поспешили ей представиться.

Духовенство, сенаторы, а в особенности приверженцы французской партии, как бы состязаясь, торопились опередить друг друга, чтобы узнать последние, привезенные ею новости. С утра до вечера дом был полон гостей, но своим посещением она не удостаивала никого.

В ее образе жизни замечалось желание пустить пыль в глаза и блеснуть богатством, но одновременно проявлялась и скупость.

Каким образом это можно было совместить - не мое дело.

На следующий день после своего приезда гетманша призвала меня к себе, предварительно осведомившись, говорю ли я по-французски. Хотя я учился этому языку в школе, но мои познания были очень невелики, похвастаться было нечем.

Я признался в недостаточном знакомстве с языком, и разговор начался на польском, которым она владела плохо, хотя и хорошо его понимала.

На ее расспросы я ответил, что мне приказано остаться в ее распоряжении, если она не захочет послать меня с письмами обратно к гетману. На мои слова с ее стороны не последовало никакого ответа.

Я должен признаться, что при виде гетманши я испытал более неприятное чувство, чем при виде ее портрета, до того она мне показалась страшной, и я не мог понять, каким образом Моравец мог уверять, что Собеский влюблен в нее до безумия.

Гетманша не особенно торопилась отправить меня обратно, потому что свита ее была невелика и ей хотелось иметь побольше придворных, а я не напоминал об отъезде, довольный тем, что мог видеть Фелицию, и ничего другого не желал. Я написал "видеть", потому что этим ограничивалось все: я боялся более близкого знакомства с ней, а она со мною кокетничала, как и со всеми остальными.

Я скоро убедился, что она не была разборчива в своих поклонниках, но это не уменьшило моего увлечения, я лишь старался его скрыть.

Служба не была тяжелой, но времени свободного было мало, и редко приходилось отдохнуть в обществе моих товарищей, Шанявского и Дружбинского. С ними я чувствовал себя хорошо; это были люди небогатые, получавшие небольшое жалованье и очень маленькую субсидию из дома, а потому часто приходилось помогать из своего кармана не только им, но и дворцовому начальнику, относившемуся ко мне с большим уважением.

Мне не приходилось экономить, потому что матушка во всех своих письмах, предостерегая от расточительности и мотовства, одновременно советовала не быть излишне скупым и обещала прислать мне денег, когда я их потребую.

Любовь к Фелиции не отразилась на моей веселости и расположении духа. По характеру своему я всякие неприятности переносил с веселым лицом, не любил себя мучить, а когда мне особенно тяжело становилось на душе, я уходил вместе с Шанявским выпить вина и песнями и шутками старался рассеять свои мрачные мысли. Я не был расположен вздыхать и заливаться слезами, да и пользы от этого было бы мало. Наоборот, если девушка мне чем-нибудь досадила, я притворялся и делал вид, как будто ничего не случилось.

Хотя мы очень мало были посвящены во все происходившее, вокруг гетманши все-таки чувствовалась сеть всевозможных интриг в стадии их завязок и развязок. Старались их скрыть и каждое лицо, о ком шла речь, называлось особыми кличками, для того чтобы непосвященные не догадались; но часто случалось, что гетманша меняла свои взгляды и свое расположение и предательски изменяла своей вчерашней союзнице, переходя в ряды ее врагов и вместе с ними интригуя против нее же.

Гетманша, думавшая только о себе одной, равнодушная ко всем, в действительности никогда не любила. Если она старалась кому-нибудь угодить, можно было догадаться, что она в этом человеке очень нуждается или же что-нибудь против него замышляет!

Подобного корыстолюбия я не видел ни в одной женщине. Если б не ее гордость, она способна была бы терпеть лишения, лишь бы увеличивать богатство.

Мне и тогда уже было видно, что нет никакого сходства в характере обоих супругов, и, по моему мнению, ни одна польская девушка не могла оказаться такой, какой оказалась эта француженка.

Ни капли теплого чувства ни к кому... И если эта женщина оказывала кому-нибудь услугу, то только для того, чтобы привлечь его на свою сторону. Чувства сострадания, сожаления были ей чужды, а любимым ее удовольствием было клеветать на других, обвиняя их в несправедливости по отношению к ней.

Понятно, что необходимо было лгать, унижаться, беспрестанно расточать похвалы такой женщине, выказывая притворное восхищение, для того чтобы пользоваться ее расположением, и весь женский персонал поступал сообразно этому. Плутовка Фелиция занимала между ними первое место.

С самого начала я тут натолкнулся на жизнь, полную обмана и притворства, показавшуюся мне, в сравнении с жизнью в доме родителей, уродливой, чудовищной.

Об отправке меня к гетману ничего не было слышно, а так как я имел очень презентабельный вид, то гетманша часто пользовалась мною для разных домашних услуг, и, кроме того, я при ее выездах гарцевал сбоку экипажа.

С Фелицией, в которую я безумно влюбился, у нас сложились особенные отношения. Не имея понятия о такого рода женщинах, я вначале думал снискать ее расположение, стараясь ей понравиться, ухаживая за ней, выказывая ей свою любовь. Но я скоро убедился, что она прошла хорошую школу, что ее любовь трудно приобрести, так как она хотела только иметь еще одного раба, вовсе не думая обо мне самом.

Она мечтала сделать карьеру, благодаря своей красоте и протекции гетманши, баловавшей ее, как собственного ребенка, и забавлявшейся с ней, как с попугаем или с собакой. Она знала, что сама гетманша, родом из старинной, но очень бедной дворянской семьи, добилась с помощью королевы Марии-Людвики богатства и блестяще вышла замуж.

Чем же мог быть для Фелиции какой-то Адам Поляновский, слуга гетмана? Она принимала от меня подарки, пользовалась моими услугами, иногда дарила ласковым взором, но сердце ее оставалось спокойным.

Убедившись в этом, я круто изменил свое поведение. При гетманше находилась миловидная, скромная полька, панна Ягнешка Скоробогата, и, хотя она мне не особенно нравилась, я начал за ней ухаживать, притворяясь равнодушным к Фелиции. Один Бог знает, как трудно мне было разыгрывать эту комедию. Печальнее всего было то, что бедняжка Скоробогата, подобно другим нашим доверчивым девушкам, поверила в искренность моего чувства и начала давать мне доказательства своей взаимности.

Француженка Фелиция, злясь и насмехаясь над нами, старалась вернуть меня к себе.

Она владела польским языком так же плохо, как и ее госпожа, но она этим не смущалась, потому что метила подцепить мужа подобного Собескому, говорившему по-французски как на родном языке.

При первом удобном случае она насмешливо поздравила меня с победой, но я, ответив несколько слов и не вдаваясь в длинный разговор, удалился.

Она меня вторично остановила, начав с другой арии:

- Вы на меня сердитесь?

- За что? - спросил я.

- А почем я знаю, - ответила она.

- А я могу вас уверить, что не сержусь на вас, но и не стараюсь снискать ваше расположение, потому что знаю, что это излишний труд.

- Почему?

- Потому что вы, панна Фелиция, высоко метите, и я для вас слишком ничтожен.

- Кто же вам это сказал? - спросила она.

- Есть вещи, о которых расспрашивать вовсе не приходится, так как они сами бросаются в глаза.

Она отошла обиженная. Между нами произошел как будто разрыв, и я видел, что это ее беспокоило. Я не старался приблизиться к ней, но и не избегал ее.

Хуже всего было то, что я не мог ее вырвать из своего сердца... Я старался превозмочь себя и очень страдал.

Я думал, что останусь в Варшаве до приезда гетмана, но вдруг неожиданно наша капризная госпожа, как будто ее что-то укусило, призвав меня к себе, велела собраться в дорогу, чтобы отвезти важные письма гетману, местопребывание которого ей точно не было известно и которого надо было искать возле Хотина.

Такая далекая дорога в осеннюю слякоть и распутицу, в сопровождении мальчика и стремянного, опасность, угрожавшая от встречи с казаками и татарами, притаившимся в ущельях... вот что мне предстояло.

Но молодому и море по колено, и при такой суете легче было бы забыть про свои сердечные дела. Уйдя от гетманши, я сейчас же приступил к приготовлениям, чтобы на следующий день уехать, а работы было немало; нужно было и коней подковать, в уложить вещи для дороги, и все остальное попрятать в безопасные места.

Шанявский мне завидовал, другие покачивали головой, а некоторые, прощаясь со мной, желали уцелеть в дороге.

За неимением времени, пришлось издали попрощаться с барышнями, потому что гетманша, решив меня послать, нетерпеливо торопила выехать немедленно. Письменные ее поручения были для меня приготовлены.

Я отправился в путь с поручением разузнать во Львове и в Яворове, не находятся ли там еще другие послы к гетману, вместе с которыми было бы более безопасно добраться до него.

Неопытный, я впервые исполнял такое трудное поручение, но именно эта неопытность, скрывавшая от меня все опасности, делала меня более отважным.

Большая часть дороги прошла хорошо, вопреки всяким ожиданиям, и во Львове я действительно встретил разных послов, запоздавших военных и даже торговцев, стремившихся попасть в лагерь, и вместе с ними мы тронулись в дальнейший путь. Носились слухи, что гетмана нужно искать возле Хотина.

Больной король в это время находился во Львове; дни его были сочтены, и как раз накануне победы под Хотином смерть положила конец его страданиям.

Дальнейшее наше путешествие было сопряжено с меньшей опасностью, вследствие увеличившегося числа участников, но продовольствие людей и коней стало затруднительным; к тому же отряд наш состоял из разного сброда смельчаков и трусов, ссорившихся между собой, которые задерживали наше путешествие. Окончилось тем, что я принял на себя командование этой кучкой, пригрозив им бросить их в случае ослушания.

После этого дела пошли лучше, но немало пришлось выстрадать из-за голода, холода и отсутствия проводников.

Путешествие наше продолжалось долго, так что, приближаясь к Хотину, мы получили известие, что гетман жестоко побил турок, изрубив и разогнав их, что Гуссейн-паша спасся в сопровождении только нескольких всадников, что на долю наших досталась громадная военная добыча и т.п.

Ободренные и успокоенные этим известием, мы с радостью приближались к лагерю, встречая по дороге послов гетмана с известиями о его триумфе.

Не доезжая до Хотина, мы узнали печальную новость о том, что гетман Пац, принимавший участие в сражении, тотчас после победы тронулся вместе со своими литовцами в обратный путь, не давая себя уговорить остаться, чтобы использовать победу.

Успех победы всецело приписывали гетману, ибо Пац не хотел вступить в бой, еще накануне советуя отступление, а потом, завидуя Собескому, покинул его на произвол судьбы в уверенности, что без литовских войск Собеский ничего больше предпринять не сможет.

Я застал гетмана в упоении одержанной им победой, но страшно возмущенного против Паца. В лагере царило всеобщее ликование, и все прославляли Собеского как спасителя отечества: никто теперь не сомневался даже в том, что Каменец будет взят обратно.

Когда я явился с письмами от жены, Собеский от радости чуть не бросился мне на шею и без конца задавал вопросы: какой у нее вид, здорова ли она, видел ли я Фанфаника и как он себя ведет.

Он не удовольствовался полученными письменными сообщениями, и не успел я от него выйти, как он вторично послал за мной, чтобы расспросить о каждой подробности, касавшейся его любимой Марысеньки. Я должен был рассказать о том, кто бывал в доме, часто ли она выезжала и у кого бывала, была ли довольна слугами, не жаловалась ли на отсутствие удобств; он даже поинтересовался узнать, хорошо ли греют старые печи в доме Даниловичей.

Под влиянием одержанной победы и писем, полученных от жены, Собеский как бы помолодел, несмотря на боль в ногах и пояснице.

По поводу Паца он метал громы и молнии, потому что последний своим упорством чуть ли не лишил его возможности одержать победу под Хотином, а затем, самовольно покинув гетмана, лишил его дальнейшего успеха.

Все, что я увидел и узнал в лагере и в Хотине, было для меня чрезвычайно поучительно. Глаза мои увидели полную картину последствий войны: людей, опьяненных триумфом, счастливцев и страдальцев, искалеченных, погибших во цвете лет.

Можно было купить за бесценок самые дорогие предметы, захваченные у турок и предлагаемые чуть ли не даром простыми обозными служителями. В маленьком завоеванном замке армяне, греки и евреи торговали доставшейся добычей.

Гетман только недавно возвратился в лагерь из рекогносцировки, предпринятой против Капелан-паши, спешившего на помощь Гуссейну и повернувшему обратно, узнав о поражении турок при Хотине.

Во время отсутствия Собеского Пац, забрав литовцев, ушел обратно, и скоро после моего приезда прибыл из Львова посол с известиями, что король в агонии, а затем пришло известие о его смерти.

Я должен отдать справедливость гетману и признать, что Собеский, несмотря на обиду короля Михаила по поводу приговора, состоявшегося в Голембах, искренно оплакивал его смерть.

После отъезда Паца и отправки королевского хорунжего Сенявского на помощь молдаванам гетман ничего уж не мог предпринять против турок. Надо было размышлять о том, как разместить на зиму войска на границе, потому что к весне можно было ожидать возобновления военных действий.

Гетман, столь отважный в борьбе с турками, умевший удержать в повиновении войско, склонное к возмущению и составлению заговоров, которого мы все так любили и боялись, стосковался по своей супруге; он торопил всех поскорее исполнить его распоряжение, приискивая людей, могущих его заменить и выручить, лишь бы поскорее попасть к своей любимой Марысеньке.

Как только войско было размещено, гетман тотчас после конвокации (Вызов на сейм, который созывался в древней Польше примасом сейчас же после смерти короля.) тронулся в путь для встречи жены, попросив ее выехать во Львов для ускорения свидания. В это время ни выборы, ни общественные дела его так горячо не интересовали, как предстоящее свидание с женой, по которой он истосковался, подобно юноше, думая только о ней одной.

Я никогда не предполагал, чтобы человек мог быть настолько во власти страсти, и хотя я не видел всех ее проявлений, но надо было быть слепым, чтобы не заметить зависимости гетмана от жены, заставлявшей его исполнять все ее прихоти. По уму, образованию, характеру, всеми своими качествами он стоял неизмеримо выше ее, между тем она над ним властвовала, заставляя его беспрекословно исполнять все свои требования.

В благодарность на его долю доставались плохое расположение духа, упреки, кислое лицо, потому что она никогда ничем не была довольна. Гетман во всем ей повиновался, но лишь дело касалось войска или его обязанностей по отношению к Речи Посполитой, он давал ей отпор, ускользая из-под ее влияния.

Как я выше упомянул, гетман не мог явиться на конвокацию, потому что был занят вопросом о зимних квартирах для войска, об устройстве их на границе для ее охраны. Зато на сейм избирательный мы отправились всем двором в сопровождении небольшого отряда; в последний день апреля месяца мы уже расположились на ночлеге перед самой Варшавой. Насколько был любим гетман, и как велики были надежды, возлагавшиеся на него, мы имели возможность убедиться, судя по приемам и встречам, оказываемым ему, и ежедневному увеличению нашего кортежа. Не упоминая о менее значительных, назову двух верных друзей гетмана, присоединившихся к нам: Александра Любомирского, воеводу Коханского, и Станислава Яблоновского.

Сенаторы и шляхта, собравшиеся в большом количестве, присматриваясь к торжественному въезду гетмана, приветствовали Собеского, как спасителя и будущего освободителя Речи Посполитой.

Войска было немного, всего полк драгун и небольшое количество латников, но вид пленных турок и янычар со своей своеобразной музыкой, сам пан гетман с луком через плечо, с золотым щитом, красивый, достойный лаврового венка, приковывал взоры всех.

Мы заехали во дворец короля Казимира, отведенный для гетмана, где он вместе с женою могли удобно расположиться.

Одному Богу известно, думал ли кто в начале сейма об избрании гетмана королем.

Возможно, что у гетманши первой явилась эта мысль, и она ею поделилась с Яблоновским, с которым часто наедине вполголоса о чем-то советовалась, скрывая от мужа свои тайные переговоры.

В Варшаве мы застали всех в большом волнении; Пацев, заискивающих и интригующих вместе с королевой-вдовой... с примасом... Одни агитировали за принца Конде, другие за Нейбургского, иные за Лотарингского, как будущего мужа Элеоноры, хотя последняя готова была выйти и за француза, лишь бы удержать за собой корону.

Суета, движение, шум, собрание представителей Литвы и Польши, постоянные распри между сторонниками противоположных лагерей представляли в целом яркую и ошеломляющую картину.

Ежедневно находили несколько десятков трупов, валявшихся на улицах и по дорогам.

Гетман, одетый в парадную форму, раньше чем поехать к себе на квартиру, направился прямо во дворец князя Михаила Радзи-вилла, принявшего его с большой пышностью и угостившего на славу. Гетмана чтили, как победителя, но не делали никаких намеков о намерении возвести его на трон. Повсюду велись разговоры лишь о Нейбургском, Конде и Лотарингском.

Хотя я, вследствие своей молодости, в то время больше интересовался кокеткой Фелицией, чем политикой и выборами, но, слыша постоянно одно и тоже, так как люди ни о чем другом не говорили, в конце концов стал следить за событиями.

Об одном лишь хорошо помню, что в первые дни после нашего приезда в Варшаву, несмотря на то что гетмана принимали везде с большим почетом и он был первым лицом после примаса, никому не приходило в голову выбрать во второй раз Пяста после первой неудачи. Всем было известно, что Собеский обещал поддержать французского кандидата.

Однако Пацы о чем-то догадывались или боялись какой-нибудь неожиданности, потому что был пущен слух, что раньше всего необходимо исключить Пяста, хотя такой кандидат и не был выставлен. Может быть, и дошло бы до этого, но каждый день приносил новые заботы.

Никогда не являлось столько кандидатов на эту несчастную польскую корону, которой угрожали со всех сторон, как теперь.

Я же записал имена всех, но, забавы ради, выучил наизусть стихи, составленные каким-то шутником из имен кандидатов. Развлекались и острили, переписывая их имена, хотя большинство этих князей никому не были известны и имели мало приверженцев. Только у двоих из них было значительное количество покровителей.

Очевидно, думали, что стоит только протянуть руку, чтобы получить эту корону. Насколько я могу припомнить, в этом списке упоминался князь Томаш Сабаудский, о котором никто никогда не слышал; затем князь Моденский, о котором известно было только то, что он благочестивый католик Эрик, королевич датский, особа подозрительная, как лютеранин и как сын бранденбургского электора. Об этих обоих ни папский посол, ни духовенство слышать не хотели, а диссиденты не имели возможности избрать их своими силами. За ними шли Вандомский, он же Конде, граф Свесиан, затем какой-то князь баварский Яков, князь Йорк, брат английского короля, Дон Жуан австрийский, незаконный сын Филиппа III (что приводило шляхту в бешенство), затем еще сын московского царя Алексея, князь Семиградский и, наконец, Нейбургский и Лотарингский. У папы было желание выдвинуть князя Альфиери, но нунций отсоветовал.

Выбор был большой, и не было надобности избирать Пяста.

Это изобилие кандидатов в то время, когда необходимы были поспешность и согласие, доводили одних до отчаяния, а в других вызывали смех; половину из них не считали серьезными кандидатами и, казалось, что в виде шутки выставили их имена при таком коротком сроке для выборов, когда время было дорого и надо было думать об обороне против турок.

Дошло до того, что сенаторы и духовенство, напуганные предположением, что выборы затянутся, заказали во всех костелах молебны с вынесением Святых Даров, чтобы Господь Бог привел умы к согласию и единению.

Нам всем казалось, что одержит верх Нейбургский или Лота-рингский, и у нас говорили только о них и о Конде в ожидании французского посла, опоздавшего со своим приездом, чем все были недовольны, в особенности гетманша.

Возможно, насколько я по прошествии стольких лет себе припоминаю и выясняю все случившееся, что гетманша уже и тогда подумывала о выборе своего мужа, но никому, кроме русского воеводы, не открыла своих затаенных мыслей.

Все было шито-крыто, и никто об этом не догадывался. Рассчитывали на то, что в последнюю минуту, когда голоса разделятся, а выборы необходимо будет закончить, все согласятся избрать победителя турок.

В это время прибыл в Молдавию посол, отправленный турками, предлагавший от их имени мир и освобождение от дани под условием оставить им Каменец. Но после победы под Хотином и слышать не хотели о подобном предложении. Вслед за этим получились известия с границы, что Каплан-паша направился к Хотину, что турки намереваются напасть на Яссы, хотят забрать Сочаву, что татары уже грабят на Покуте (Украинская часть Литвы.) и что султан говорит, что без его разрешения поляки не имеют права выбрать короля. Все это так взбудоражило умы, что всеми силами хотели ускорить выборы, не оставляя дольше Речь Посполитую без короля.

Еще до начала выборов шляхта, вследствие разногласия, зависти и соперничества, так изнервничалась, что казалось невозможным прийти к какому-либо соглашению.

Пацы, как бы руководимые каким-то предчувствием, начали совместно со своими приверженцами в Литве и в Польше настаивать на исключении из кандидатов какого-либо Пяста, объясняя это тем, что достаточно бедствий навлек на Польшу король Михаил, и повторяя - non bis in idem (Не дважды одно и то же (лат.).).

Весьма вероятно, что дело дошло бы до исключения Пяста, если бы представители Великопольши, обсудив этот вопрос и надоумленные другими не торопиться, не потребовали рассмотреть сначала недостатки и достоинства всех кандидатов.

Таким образом, для Пястов дорога осталась открытой, но между ними не нашлось охотников; по-прежнему уста всех называли Нейбурга, Конде, Лотарингского, а Пацы, ненавидевшие Собеского, считавшегося тогда французом, перешли на сторону венского Двора.

О вышеупомянутых кандидатах датском и бранденбургском, против которых протестовал нунций от имени папы, никто больше! не упоминал.

Еще раз повторяю, что, живя при дворе гетмана и, невзирая) на свою молодость, с любопытством присматриваясь и прислушиваясь ко всему, я не заметил со стороны Собеского никаких признаков желания королевской короны для себя. Трудно описать, что творилось у здания, в котором происходили выборы: ежедневно там случались побоища и слышалась стрельба. На Воле (Предместье Варшавы.) агитировали иностранные послы, венский и другие, только французский опоздал, чем вызвал всеобщее неудовольствие; он прибыл 15 мая, когда срок выборов был близок, и потому очень мало сделал, хотя впоследствии поговаривали о его содействии к избранию Собеского, несмотря на то что в его распоряжении было так мало времени, и, как мне кажется, он даже не имел соответствующих инструкций.

Когда выборы окончились, он, конечно, предпочел Собеского венскому или другому кандидату, которого ему пришлось бы привлекать на свою сторону, в то время как гетман весь был на стороне французов. Поэтому немедленно по своем приезде епископ Форбен посетил гетмана и его супругу. Я уже упомянул о том, что творилось в городе, где власть маршала не в состоянии была охранить порядок, и он должен был часто сквозь пальцы смотреть на драки и ссоры, происходившие между разными партиями. Крупный скандал произошел между челядью и двором князя Константина Вишневецкого, брата Дмитрия, войско которого заняло помещения, заказанные раньше литовцами.

Воинственные литовцы, прибыв на место и застав свои квартиры занятыми, начали насильно выдворять приспешников Вишневецкого; последние оказали вооруженное сопротивление, и между ними произошел такой жестокий и кровавый бой, что с обеих сторон было несколько десятков убитых, раненых вдвое больше.

Насилу их оторвали друг от друга и заставили успокоиться, но в течение нескольких дней пришлось разбирать и расследовать эту распрю, прежде чем их привели к соглашению.

Я вместе с милым Шанявским все это время находился при особе гетмана, видя его дома и в поле, в среде сенаторов и в обществе его друзей, но никому из нас не приходило в голову видеть в нем будущего короля, до того он был спокоен, ровен, даже весел...

Был ли он настолько скрытен, или действительно не имел притязаний на корону, - трудно сказать. За обедом с гостями говорил о турках, о Хотине, Сочаве, Каменце и о необходимости скорейшего выступления против неприятеля, для того чтобы не допустить усиления его и помешать врагу занять укрепленные позиции. Собескому оказывали большой почет, полагавшийся ему как гетману и вполне им заслуженный, как победителем, расстроившим Бучацкие договоры.

Его чуть ли не на руках носили, как триумфатора, и на его одного возлагали надежду отвоевать Каменец и отразить урок.

Все это вызывало гнев и зависть в Пацах, против своей воли сражавшихся под Хотином вместе с гетманом и бросивших его, лишив возможности пожинать плоды победы. Собеский громогласно обвинял их в этом, а они, хотя старались оправдаться, но зависть их была ясна всем.

Яблоновский, Любомирский, войско расхваливали гетмана, и ни один голос не поднимался в защиту их, и это еще больше разжигало их злобу.

На площади, где происходили выборы, Пацы, светские и духовные лица, два епископа, канцлер, гетман избегали встречи друг с другом, составляя отдельные группы, исподтишка наблюдавшие одна за другой.

Хотя на Литве Пацы пользовались большим влиянием, но имели противников в лице Сапегов, бывших в приятельских отношениях с гетманом, и Радзивиллов, родственников его сестры. Силы были неравные, но Пацы, несмотря на это, продолжали интриговать.

Гетман относился с надлежащим уважением к вдовствующей королеве, но последняя знала, что его трудно сделать своим сторонником, а его жену Элеонора ненавидела.

Королева не заслуживала большого уважения, принимая во внимание то, как она обращалась с покойным королем; она и теперь продолжала интриги, готовая продать себя за королевскую корону, несмотря на то что ее сердце принадлежало Лотарингскому. Епископ Марсельский Форбен, опоздав на выборы, немедленно завязал тесные сношения с гетманом, хотя я не думаю, чтобы он способствовал его избранию или был бы послан с этой миссией; у него не было ни знакомых, ни связей, он не пользовался ничьим доверием и имел только рекомендательные письма из Парижа к гетману и его супруге.

Все кричали о необходимости торопиться, и ежедневно прибывали послы с окраины с мольбой о помощи. "Periculum in mora" ("Промедление опасно" (лат.).), - кричали в один голос, а между тем приверженцы Нейбурга и Лотарингского были равносильны, и если бы подвергли баллотировке этих двух кандидатов, то голоса наверняка разделились бы поровну и соглашение стало бы невозможным, потому что ни один не хотел уступать другому.

В поисках претендента, удовлетворившего бы всех, выставили кандидатуру князя Моденского, как правоверного католика, но никто не знал его достоинств, и он ничем особенным не выделялся.

Не успели начать обсуждать его кандидатуру, как вторично получилось известие, что татары грабят в Покуте. За последние дни, по мере приближения окончания срока выборов, гетман и маршал были очень заняты; случилось даже, что во время беспорядков вокруг избирательного здания, усмиряя поднявшийся шум ударами своего жезла о землю, он дважды поломал его.

Я и Шанявский протеснились вперед под навес и остановились у дверей, где нам удалось услышать его краткую речь или, вернее, призыв к избранию. Вначале он робко и тихо намекнул на то, что Польше не нужен король и вождь, которого пришлось бы учить, а опытный и вполне созревший; затем, возвысив голос и более красноречиво указывая на необходимость избрать короля-солдата, он подал свой голос за Конде... Эта краткая речь произвела огромное впечатление. Произошло всеобщее замешательство, разделившаяся французская партия вновь объединилась вокруг этого имени, и одни только Пацы не давали своего согласия.

Приверженцы Пацов распространяли о Конде слухи, что он известен как безбожник, приятель кальвиниста Радзивилла, что он ел по пятницам скоромное, высмеивал религиозные обряды, и что король Людвиг, желая во Франции от него избавиться, хочет навязать его Польше. Между приверженцами Конде и Паца и сторонниками Ракуского дома, с другой стороны, произошли споры, чуть ли не дошедшие до кровопролития.

Мы старались прочесть что-нибудь на лице нашего гетмана, но он казался совершенно спокойным и хладнокровным, как бы ничего не опасаясь, а судя по Пацам, можно было видеть, до какой степени волновалась противная партия.

Королева-вдова с помощью заместителя примаса вначале была за Лотарингского, не имевшего никакой надежды на избрание, а Пацы были заодно с ней. Говорили о депутации, посланной к ней и возвратившейся ни с чем. Гетман и литовский канцлер надеялись провести кандидатуру Лотарингского или, в крайнем случае, Нейбурга, но о Конде и слышать не хотели.

Во время своей прогулки с французским послом гетман получил известие о том, что Пацы, вместе со своим кандидатом, выехали в Коло, и я слышал, как он сказал епископу:

- Будьте спокойны, я тоже поеду в Коло, и мы никогда не допустим короля из Ракуского дома.

Он немедленно сел на коня, и мы поспешили в Волю.

Я еще никогда не видел подобного переполоха в городе, как в этот день: закрывали лавки, в некоторых местах ворота были на запоре, евреи покидали свои дома, вооруженные кучки со всех сторон стремились в Волю; все предвещало столкновение и кровопролитие.

Когда гетман в сопровождении небольшого отряда подъехал к избирательному зданию, на площади произошло сильное волнение среди литовцев, и казалось, как будто они хотят напасть на нас. Но епископ Тржебицкий запел Veni creator (Приди Создатель! (лат.).), и все начали ему вторить, понемногу остывая, приходя к пониманию, до чего бы такое нападение довело.

Затем воеводства начали выстраиваться отдельными группами, каждое при своем знамени, а гетман выбрал место рядом с русским воеводой, своим приятелем Яблоновским. Это был момент, имевший решающее значение, и мне кажется, что воевода им воспользовался, смело и страстно приступив к своей речи, увлекая своих слушателей.

- О Нейбурге и речи быть не может, - говорил он, - а Лотарингский - кандидат Ракуского дома, и мы не желаем его... Я подаю свой голос против него. Я бы согласился на избрание Конде, но он стар и утомлен, а необходимо, чтобы во главе нас находился человек деятельный, в расцвете сил. Конде же не знает ни страны, ни обычаев наших, и нам незачем искать героя в чужой стране и прибегать в чужеземным кумирам, когда среди нас находится вождь, давший столько доказательств ума, деятельности и мужества.

Его прервали криками:

- Пяст! Пяст!..

Яблоновский с еще большей страстностью продолжал свою речь, явно называя Собеского и перечисляя все одержанные им победы: Слобободыще, Погайце, Хотин...

Ему не дали докончить, и все единогласно начали кричать:

- Да здравствует Пяст! Vivat!

Взглянув на него в этот момент, я увидел, как Собеский, побледнев, но спокойно и вполне владея собой, попросил слова и начал выставлять преимущества Конде перед Пястом, как покровительствуемого другими государствами.

Но его прервал львовский каштелян, пользовавшийся уважением всех, и произнес небольшую речь, закончив ее словаки:

- Я вижу в этом перст Божий и голосую за Собеского.

Вслед за ним в один голос начали выкрикивать имя Собеского Александр Любомирский с представителями Кракова, Чарнецкий с представителями Полесья, а за ними и все остальные воеводства и большая часть литовцев; одни только Пацы, перетянув на свою сторону двух Вишневецких, подавали свои голоса за Лотарингского и королеву Элеонору, но никто их не слышал и слышать не хотел. Они оказались в меньшинстве, потому что к самому концу многие из них отстали, и их протестующие голоса оказались тщетными.

Разговор, крики, радостные восклицания и споры продолжались До самого вечера. Сумерки уже наступили, когда Яблоновский вместе с Любомирским начали уговаривать епископа Краковского объявить имя короля, единогласно избранного.

Между тем Собеский, осмотревшись кругом, увидел, что Папы и Вишневецкие, вместе с оставшимися им верными литовцами, демонстративно покинули площадь.

Он немедленно потребовал слова и объявил, что он обязан, как маршал, следить за тем, чтобы все было исполнено согласно законам, а потому не может допустить провозглашение короля, пока литовцы и другие противники не дадут своего согласия. "Если б другой оппозиции не нашлось, - закончил он повышенным голосом, - я один поставлю свое veto и не допущу этого".

Когда же совсем стемнело, все начали разъезжаться, и гетмана сопровождала громадная толпа, чествуя его как короля, несмотря на его протесты.

Супруга его, уведомленная через епископа Марсельского обо всем происшедшем, а также о том, что муж ее не допустил объявить себя королем из-за Пацов, опасаясь, что этот отказ направит окончательные выборы не в его пользу, встретила своего титулованного супруга гневом и упреками.

Хотя я не был свидетелем их разговора, но знаю из достоверного источника, что между ними произошел большой спор и даже ссора. Гетманша с запальчивостью набросилась на него с упреками, что он ради своей фантазии пожертвовал своей карьерой и будущностью своих детей. Вначале он выслушивал хладнокровно, давая ей мужественный отпор.

Подслушивавшие у дверей рассказывали, что гетманша во время этой сцены прибегла к слезам и угрозам, и знавшим их ближе казалось, что Собеский в конце концов уступит ей, вопреки своим убеждениям. Однако они ошиблась в своих предположениях, так как гетман твердо сказал жене:

- Я не хочу, чтобы Пацы преследовали меня, подобно тому, как Пражмовский и мы все мучили несчастного короля Михаила. Я боюсь Божьего возмездия и, зная Пацов, не хочу иметь в их лице противников, могущих нам отравить существование. Я не соглашусь на избрание и не приму короны без их согласия.

Ни гетман, ни его жена всю ночь не сомкнули глаз.

Приезжали послы с донесениями, писали письма, и все были на ногах, как у нас в доме, так и в замке, у отцов иезуитов, у бернардинцев и т. д. Пацы, удалившись в Прагу (Предместье Варшавы.), расположились там лагерем, и носились слухи, что еще накануне вечером от имени Литвы они внесли протест против избрания Собеского.

Только впоследствии все для меня стало ясным, потому что тогда для меня были скрыты все тайные пружины этой интриги, и я видел только то, что все партии горячились, стараясь вредить друг другу.

В действительности тут происходила борьба между гордой и честолюбивой женой канцлера, родственницей французского короля и женой гетмана, воспитанницей Марии-Людвики, перенявшей от своей благодетельницы хитрость и энергию.

Если прибавить к ним еще королеву Элеонору, пользовавшуюся покровительством примаса и австрийского двора, то это была война между женщинами, несмотря на участие в ней мужчин...

И для меня эта ночь не прошла без последствий.

Меня послали с запиской к краковскому воеводе, и я на обратном пути зашел на огонек во французский ресторанчик, чтобы утолить голод и жажду.

Комната была так переполнена, что с трудом удалось добиться бокала вина.

Не успел я отнять бокал от уст, как до меня донесся голос оратора, стоявшего сзади меня я кричавшего изо всех сил:

- Вы превозносите гетмана, прославляя его победы, а разве не всем известны источники его богатства и могущества? Он брал, с кого только мог содрать... Платили ему и турки, и Нейбург, и Конде... И разве не внушает сомнение, что всякий, мешавший ему, вдруг внезапно умирал. Спросите, от чего умер король Михаил и кто ему прислал жареную утку, которой он подавился? Кто спровадил на тот свет примаса, когда он начал мешать?

Кровь во мне закипела, когда я услышал эти слова... И я, столкнув со стола оратора, вытащил дрожащей рукой саблю из ножен и бросился на него.

В избе было очень тесно, и люди начали расступаться, одни становясь на мою сторону, другие на сторону моего противника.

Не владея собой и не сознавая того, на что я решаюсь, я с саблей в руках бросился на него, крича:

- Защищайся, негодяй!

Напрасно нас старались оторвать друг от друга; во мне кипела такая злоба, что я мог устоять против десятерых, и Сушку, литовца, клеветавшего на короля, так сильно ударил саблей по голове, что если бы нас насильно не разъединили, то, наверно, убил бы его.

Я даже не чувствовал раны в плече и пришел в сознание только на улице, куда меня вывели мои знакомые из боязни мести литовцев за Сушку.

Я почувствовал что-то теплое, разлившееся по руке, но, вполне владея ею, не обратил на это внимания, перевязав руку платком.

Но мне уже не удалось лично передать гетману ответ воеводы, потому что, обливаясь кровью, я от головокружения грохнулся оземь как мертвый.

Я только тогда пришел в себя, когда после некоторого времени вызванный фельдшер, осмотрев мою рану, привел меня в чувство.

Мне не пришлось объяснять происшедшее, потому что Михайловский, служивший также у Собеского, был свидетелем всего скандала и знал, почему я выступил в защиту гетмана.

Гетман, занятый всю ночь делами, урвал минутку и пришел ко мне.

- Да вознаградит тебя Господь, - сказал он, нагнувшись надо мной, - но ты должен знать поговорку: "Собака лает, ветер носит", а потому на подобные разговоры не стоит обращать внимания... Слава Богу, что тебя не изрубили, - продолжал он.

На это я ответил слабым голосом:

- Когда слышишь такую низкую клевету, то человеку трудно владеть собой.

Гетман улыбнулся и, собираясь уйти, молвил:

- Янош говорит, что живо поставит тебя на ноги, а пока надо лежать спокойно.

И вот, томимый любопытством узнать обо всем происходящем, я должен был лежать, прикованный к постели, в душной хате, страдая от раны и мучимый голодом, так как получал только жидкую пищу. Шанявский приносил мне сведения обо всем.

- Не хватило бы нас, всех приверженцев гетмана, - сказал он,- если бы мы постоянно вступались за француженку. Говорят, что хоть его и изберут королем, но ей короноваться не позволят.

Всем издавна было известно, что она ничьей любовью не пользовалась, кроме влюбленного в нее мужа, русского воеводы (снискать расположение которого она старалась) и нескольких родственников. Она всех отталкивала от себя своей гордостью, считая себя чуть ли не божеством и требуя особенного поклонения. Редко удавалось видеть ее в хорошем расположении духа или услышать от нее ласковое слово. О ее обращении с мужем, которому она была обязана всем, хотя ей казалось, что муж всем ей обязан, знали только мы, свои люди. Гетман переносил все с необыкновенной кротостью и покорностью. Мы, чужие, не обладавшие таким терпением и не способные к уступкам, часто, глядя на нее, сжимали кулаки, втихомолку приговаривая:

- Задал бы я тебе перцу!

От Шанявского я узнал о необыкновенной деятельности, проявленной со стороны гетманши, не считавшейся со словами и намерениями своего мужа, и об агитации со стороны Пацов и королевы, и о сплетнях, касавшихся красавицы гетманши и русского воеводы, подавшего в угоду ей свой голос за Собеского. Александр Любомирский, князь Михаил Радзивилл и многие другие ревностно агитировали среди сенаторов за избрание Собеского, у шляхты же он давно пользовался уважением за свои военные доблести.

Жена гетмана не скупилась на обещания раздачи должностей в будущем и от имени своего мужа обещала больше, чем он в состоянии был исполнить.

В доме была такая суета, что обо мне все забыли, и я не умер от голода благодаря только Шанявскому, помнившему обо мне. Кругом слышалась беготня, приезжали гости, рассылали во все стороны гонцов, чувствовалось беспокойство и неуверенность в прочности успеха.

Гетман-король переносил все необычайно спокойно, но жена его страшно волновалась, переходя от надежды к отчаянию и угрозам покинуть Польшу в случае позорного неуспеха.

Поминутно посылали гонцов к епископу краковскому и к русскому воеводе.

Пацы, расположившиеся отдельным лагерем в Праге, сосчитав свои силы, убедились, что они слишком малы для сопротивления. Маршалок Полюбинский и один из Огинских, взяв на себя посредничество, привлекли на свою сторону епископа виленского, и Пацы понемногу начали уступать, несмотря на отчаяние обиженной жены канцлера. Епископ, невзирая на просьбы королевы-вдовы, хотел объявить об избрании королем Яна Собеского, но последний наперекор своей жене и всем другим говорил, что примет корону только в том случае, если она будет ему единогласно предложена nemina contradicente - как гласил закон1.

В эту ночь никто не сомневался, что на следующий день Со-беский будет объявлен королем, а Шанявский мне рассказал, что в городе и в Воле царит огромная радость и что по этому поводу уже с самого утра население веселилось и выражало свою радость.

Во дворце не спали всю ночь: и на кухне, и в комнатах, и в конюшнях везде суетились.

Гетман только под утро лег в постель, а жена его все время писала и отправляла письма.

Кстати вспомню о моих странных отношениях с панной Фелицией. Хотя я с каждым днем все более убеждался в ее недостатках и в том, что она достойная ученица своей покровительницы, но доводы разума бессильны, когда человеком овладеет страсть. Мы все подшучивали над слабостью гетмана к его жене, но я, подобно ему, был так же слаб по отношению к Фелиции.

Она делала со мной что хотела, заставляя меня переживать то радость, то муки ада, без особенных усилий с ее стороны, - до того я находился в ее власти. Пока не было лучшего, и я был хорош: она дарила мне улыбки, принимала подарки, позволяла целовать руки; но лишь появлялся более выгодный претендент и начинал за ней ухаживать, она тотчас же меняла свое отношение ко мне, ясно показывая, что я ей чужой.

Я тогда давал себе клятву не глядеть более в ее сторону и старался сблизиться со Скоробогатой, девушкой доброй и расположенной ко мне. Фелиция не отличалась особенным постоянством, и после меня пользовался ее расположением некто Бартковский, имевший в своем гербе изображение свинки и прозванный нами за свою полноту настоящей свиньей. Его считали богачом, и отец его, владетель староства, выхлопотал при короле Михаиле право передать таковое в наследство сыну, jus communicativum (Без противоречий (лат.).). Конечно, я не мог с ним сравниваться.

Но и он не долго оставался в ее сердце, если только этот постоялый двор можно было назвать сердцем.

Новым ее поклонником стал молодой, красивый малый, Костецкий, служивший в войске Яблоновского.

Фелиция обратила на него свое благосклонное внимание, я же был в немилости.

В это время появился при нашем дворе прибывший из Франции инженер и начал за ней ухаживать.

Костецкий, узнав, что панна совершает по вечерам в сопровождении француза длинные прогулки по обширному саду при дворе, охладел и покинул ее; тем временем гетман откомандировал француза следить за работами в крепостях, Бартковский тоже куда-то исчез, и я мог надеяться, что наступит моя очередь пользоваться расположением панны. Это совпало со временем, когда я лежал раненый. Я очень удивился, увидя Фелицию, вошедшую ко мне в сопровождении старой воспитательницы.

Я был так наивен, что принял ее посещение как доказательство расположения ко мне и снова воспылал к ней.

Шанявский, не желая меня огорчить сообщением того, что ему было известно, предпочел молчать. Панна, пробыв несколько минут, хоть и немного разговаривала, но улыбалась и была так мила, что своим посещением вернула мне силы и здоровье.

Другие лица, принадлежавшие к нашему двору, тоже навещали меня, утешая тем, что я пострадал, защищая честь гетмана, но посещение панны Фелиции я принял за особенное доказательство ее симпатии, и она снова вскружила мне голову. Рана, нанесенная мне, не была особенно опасной, но, медленно заживая, заставляла меня сидеть взаперти в то время, когда кругом происходило столько интересных и знаменательных событий.

К счастью, оба приятеля, Шанявский и Моравец, приходя по очереди, приносили слышанные ими известия. Моравец умел, хоть это по нем и не было видно, узнавать обо всех сплетнях, повсюду подглядывать и подслушивать.

Все эти дни будущая королева провела в большой тревоге, так как вдова Михаила, соглашавшаяся раньше выйти за Лотарингского, потом за французского кандидата, под влиянием уговоров Пацов задалась шальной целью заставить Собеского через посредство сейма развестись с женой и жениться на ней.

Хотя это скрывали перед женой гетмана, но трудно было утаить эту интригу, и надо было видеть ее бешенство, когда это известие дошло до ее ушей.

Тщетно гетман на коленях перед ней клялся ей в том, что предпочтет отказаться от короны, если ему поставят подобное условие, но она, судя по себе, не успокоилась до тех пор, пока не были подписаны и закреплены pacta conventa.

После этого она почувствовала свою силу и решила отомстить всем своим бывшим противникам.

Гетманша знала о каждом шаге, предпринимаемом королевой-вдовой, посылая за ней своих шпионов от Белян до Ченстохова, и не успокоилась до тех пор, пока не пропели Те Deum laudamus (Тебя Бога хвалим; псалом, который пели во время коронации.) и не возвестили торжественно об избрании короля.

С этого момента, можно сказать, началась ее власть над Речью Посполитой, за исключением ее врагов, которые не могли ей простить такого необыкновенного счастья, и которых она преследовала своей ненавистью до самого конца. Она и раньше была чрезмерно горда и требовала всяческих почестей, теперь же она потеряла всякую меру. Из уважения к мужу перед ней преклонялись знать, князья, духовенство с унижением заискивало перед ней... и она упивалась своим триумфом.

Мне пришлось в жизни заметить, что народ наш часто впадал в крайности: или унижался, пресмыкался, униженно целуя ноги, или становился нахально грубым; редко кто придерживался середины, а королей даже мятежники почитали как помазанников Божьих.

С самого начала будущей королеве пришлось начать войну, но не с татарами и казаками, как ее мужу, а с женой канцлера и многими другими, завидовавшими ей и обиженными ее гордостью.

Согласно обычаям страны, следовало приступить к похоронам покойного короля, а затем к коронованию нового избранника; но последнее пришлось отсрочить ввиду невозможности отложить войну; к тому же Собеский надеялся, авось умы успокоятся и придут к соглашению; он боялся, что противники помешают коронованию Марысеньки, вызовут скандал и унизят гордую женщину.

Не успели пропеть Те Deum, как будущая королева, вместе с французским послом, своими приятелями и приятельницами, занялась с таким усердием раздачей должностей, что увеличила количество своих врагов.

Стоило видеть, как она, в упоении властью, более гордая, чем когда бы то ни было, мстительная, деспотичная, не считаясь ни с кем, командовала всеми. Она делала исключение только для послов иностранных государств, в особенности для нунция и епископа марсельского, пользовавшихся ее уважением, ибо она в них нуждалась; что же касается остальных, то она никогда никого не щадила.

Можно себе представить, сколько злобы, ненависти и нареканий она возбудила против себя. Даже ее бывшие приятельницы, обиженные ею, покинули ее, перейдя явно или тайно на сторону ее врагов.

Крашевский Иосиф Игнатий - Ян Собеский. 1 часть., читать текст

См. также Иосиф Игнатий Крашевский (Jozef Ignacy Kraszewski) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Ян Собеский. 2 часть.
Король во всем слепо повиновался ей, исключая дел, касавшихся войска и...

Ян Собеский. 3 часть.
Он по-прежнему любил королеву, целовал кончики ее пальцев, восхищался ...