Крашевский Иосиф Игнатий
«Чудаки. 3 часть.»

"Чудаки. 3 часть."

- А если я не оправдаюсь?

- Тогда мы будем стреляться!

- А потом что? - спросил Граба.

- Вы шутите? - сказал Пруцкий.

- Сохрани Бог меня шутить! Такое серьезное дело, нечего шутить! Разве над вашею фантазией и желанием быть раненым мною?

- Это еще мы увидим.

- Пускай и так.

- Я не хочу лишить вас правой руки, нужной для приглаживания усов, я должен подстрелить вам левую, потому что убить вас я тоже не хочу. В жизни вам нужно еще много чему научиться, а потому не следует вас лишать ее.

Пруцкий и Самурский хотя и сильно распетушились, но скоро притихли, озадаченные хладнокровием и иронией пана Грабы; Па-ливода расхохотался. Вызванный стоял равнодушно, посматривая на всех.

- И так, вы меня вызываете? - сказал Граба. Взять назад слово было невозможно.

- Да! - закричал Пруцкий. - Увидим, что будет из вашего фанфаронства.

Граба со вздохом подошел к молодому человеку.

- Любезный пан Пруцкий, - сказал он с расстановкой, - к чему нам эти шутки? Паливода не в претензии на меня за то, что я ему сказал, мы с ним легко помирились, а разве вы лично обижены мною?

- Да, вы меня лично обидели, по крайней мере своими шутками.

- За эти шутки, если хотите, я искренно прошу у вас извинения; вы сами дали повод, и они невольно сорвались у меня, видя, что пыл вашей молодости вы тратите по-пустому. Поверьте мне, поединок не такая прекрасная и великая вещь, чтобы им можно было хвастаться. Разве мужество и смелость нам даны для того, чтобы прицеливаться в грудь брата?

- К чему это клонится? - спросил Пруцкий, ерошась и покручивая усы.

- К тому, чтобы избежать дуэли, - возразил Граба, - дуэли, которая не даст вам новых лавров, а для меня будет прискорбной крайностью.

- Отказаться от нее поздно: мы должны драться! - закричал Пруцкий, ероша волосы.

- С моей стороны одно условие, - сказал хладнокровно Граба.

- А, уже и условия! Слава Богу! - злобно пробормотал Пруцкий.

- О, да, с условием! У вас верно есть пистолеты, пан Константин?

- Есть превосходнейшие - Лазаро Коминацо.

- И уже заряжены?

- Только что заряжены.

Пруцкий не без испуга посмотрел на всех.

- Об одном только прошу вас, - прибавил Граба, - позвольте мне показать вам свое искусство стрелять; потому что вызывать меня на дуэль, значит, подвергнуть себя вернейшей опасности.

- Вы слишком самоуверенны! - с беспокойством закричал вызывающий.

- Можете называть меня, как вам угодно, но почтеннейший хозяин нам даст пистолеты и пойдет с нами в палисадник.

Все пошли за Грабой, который сильной рукой толкнув забитую на зиму дверь, первый вышел на двор. Сперва он удостоверился, что избранный для опыта плац огорожен высоким забором, потом поставил доску в тридцати шагах, велел вбить в нее десять крепких гвоздей и, рассмотрев пистолеты, сказал Пруцкому:

- Если я один раз дам промах, тогда вы имеете полное право смеяться надо мною.

Говоря это, Граба в мрачном молчании, которого никто из присутствующих не смел прервать, выстрелил десять раз и засадил десять пуль на острия гвоздей.

- Превосходные пистолеты, - сказал он, обращаясь к хозяину, и, взяв Пруцкого за руку, прибавил:

- Теперь скажите мне, честно ли будет с моей стороны драться с вами?

Пруцкий, бледный, что-то бормотал.

- Стрелять в доску не то, что в человека, - вмешался Самурский.

- Без всякого сомнения, - сказал Граба. - Итак, если пану Пруцкому угодно, я к его услугам.

Но Поливода стал посредником, и противники помирились, подав друг другу руки. Граба удалился, сопровождаемый косыми взглядами молодежи.

- Почтеннейшие господа! - сказал Паливода, бросаясь на стул, когда дверь за Грабой затворилась. - Я уважаю этого человека не за то, что он так отлично стреляет, но за его характер и смелость, с которою он высказывает горькую истину человеку. Я признаюсь вам, мне даже больно, что я должен его уважать. Он раскрыл мне глаза; я решительно отказываюсь от предводительства, оно не по мне.

- Как, ты отказываешься? - закричали молодые люди, толпой окружая Паливоду.

- Неужели ты до такой степени слаб?! - крикнул Самурский, трагически подымая чубук вверх.

- Ты можешь это приписывать малодушию; мне все равно; но верно только то, что предводительство мне ни к чему не пригодится, и я не хочу быть кандидатом.

- Вот как! - закричал, ломая руки, Самурский, имевший свои виды в избрании предводителем пана Константина: он рассчитывал получить управление деревней, смежной с его хутором.

- Благодарю вас, господа, за добрые желания; но я вовремя осмотрелся и вижу, что, кроме стыда, я ничего бы не получил.

- Тебя, наверно, бы избрали! Клянусь Богом избрали бы! - кричал Самурский.

- Нет! - равнодушно возразил Паливода. - Напрасны ваши усилия. Плюнем, да и только! - сказал он, смеясь. - Это одни лишь хлопоты и скука. Вот лучше пошалим на лошадях, покутим и повеселимся. Пускай, кто хочет, будет предводителем, - я покорнейший слуга.

Самурский посмотрел на него, плюнул, сел так, что под ним стул затрещал, и махнув рукой, стал усердно курить трубку; наконец, он бросил ее, нахлобучил шапку и ушел, сдерживая свой гнев и ворча под нос:

- Трудись для них, они отплатят тебе неблагодарностью. Теперь я умываю от всего руки!

Вся молодежь взялась за стаканы, не исключая Пруцкого, который, желая поправить свой неудачный вызов, стал рассказывать свои похождения о четырех дуэлях и восьми дуэльных завтраках.

Шутили над утренними приключениями. Противник пана Грабы клялся, что для поединка менее нужны ловкость и уменье, нежели смелость и мужество. Таким образом время прошло незаметно среди карт, рюмок и беседы. Хозяин ушел на время и после полуторачасового отсутствия возвратился грустный, задумчивый и не принимал более участия ни в игре, ни в кутеже.

Уже был вечер. Приближался час бала, на котором обещали присутствовать все знаменитости уезда и города. Жены и дочери некоторых помещиков получили тоже приглашение приехать к этому дню в город; чиновницы и городские дамы спешили занять первые места на диванах, в танцах, и при ужине. Хотя вошло в обыкновение смеяться над провинциальными увеселениями, потому что действительно они бывают смешны, однако, ни один столичный бал со своей административной формой, парижскими модами и блестящей обстановкой, не может быть так живописен, как бал в уездном городе. Какое здесь разнообразие, какие контрасты, какая непринужденная веселость и неограниченная свобода!

Войдем на несколько минут в освещенную залу и присмотримся к обществу, здесь собравшемуся. Кто не бывает на уездном бале! Разве несчастный канцелярист, которому портной не закончил жилета, который должен произвести эффект; разве столоначальник, которому сапожник не принес сапогов! Прочие, или из любопытства, или из праздности стремятся в залу, или же отправляются в буфет, чтобы там вдоволь напиться, или, наконец, заглядывают через двери.

Те, которые не хотят получать толчки в дверях - снимают со свечей в зале. Редко какой еврей не увидит через щели хотя частичку бала, чтобы потом рассказать другим: какой был фрак на стряпчем, какое платье на исправнице, и что делал пан предводитель.

Но здешний бал не имеет себе подобного: в нем более роскоши, блеска, и благодаря богатым семействам, он обещал как можно ближе подражать балам знатных домов высшего тона. Городское общество, обыкновенно называя этот бал аристократическим, принимало тоже в нем участие. Молодые чиновники наперекор старались отбивать пары в польском танце и выступить в первой паре с m-lle N... в пику знати, которую вперед заподозревали в гордости и в желании выказать свое превосходство над местными жителями.

Единственный офицер гусарского полка, находившийся в отпуску, огромнейшего росту, и сильный как лев, рассказывал всем, что назло аристократии будет управлять музыкой, как ему захочется. Словом, как везде у нас бывает, хотя еще никто никого не задел, не обидел, но всего уже ожидали и готовились к битве с призраками.

Не все, однако, провозгласили крестовой поход против аристократии. Распорядитель бала и другие члены, когда узнали уже утром, что знать уезда, как-то: пан Граба, m-lle Ирина З. и другие лица (побывавшие за границей, говорят даже за границами) будут тоже на бале, то радость просияла на их лицах. Секретарь, привыкший все делать за предводителя, счел нужным прибавить свечей, и только думал каким образом извлечь пользу: на цене ли или на количестве? В первом случае он возьмет наличными деньгами, во втором - свечами. После долгого размышления он предпочел оставить два пуда свечей, потому что цена стеарина хорошо всем известна и нельзя было ее слишком возвысить. Ожидали большого собрания. Мужчины уже имели абонированные столики для преферанса и отдельное фойе и римский пунш, которым отличался Карикато. Даже пан конюший Сумин, никогда не бывавший на больших собраниях, решился поехать, когда узнал, что Ирина будет на бале, и в особенности, что внук его Юрий тоже приехал с паном Грабой в город. Он взялся за чуприну; побранил Мальцов-ского (это случалось только в необыкновенных обстоятельствах), плюнул, топнул ногой, задумался; потом к ужину заказал крупеник с гусем; велел вычистить синий фрак с золотыми пуговицами, который надевал только в высокоторжественные дни, - приготовить серые брюки и варшавские сапоги с кисточками. Все это предвещало, что пан конюший готовится тоже в собрание, чего никогда не бывало. Когда он делал эти распоряжения, Юрий Сумин вошел в жидовскую избу, занимаемую его дедом. Он как будто с радостью принял его, но сильное беспокойство проглядывало сквозь наружное равнодушие и притворную вежливость.

- А, это вы, пан Юрий! - вскрикнул он, увидев в дверях внука.

- Я приехал с паном Грабой посмотреть уездный город.

- Ну, уж есть что смотреть! Слушай только этого чудака - он тебе голову перевернет. Потерянное время! Что ты здесь увидишь? Гм! Авраама? Иося? Может быть, велит тебе показать моего хозяина Мордка? Любопытнейшая фигура - борода в пол-аршина, а нос вдвое больше.

- Сегодня, кроме того, - большое собрание.

- Эх! У тебя в голове одна пустота и суета. Варшавянину захотелось попробовать и нашей провинциальной жизни.

Юрий склонил голову и сел молча. Пан конюший, закусив губы, начал барабанить по столу пальцами. Вдруг у него блеснула гениальная мысль; он бросился к внуку и, поцеловав его, радостно, с сияющими глазами воскликнул:

- Юраша! Дорогой мой Юраша! Побери меня все черти, если я не дам тебе превосходнейший проект! Увидишь!

- Что же такое, пан конюший?

- Что? Стоо чертей, превосходнейший проект! Любезный мой, ты должен, по крайней мере, поцеловать мою руку за это - это просто настоящее вдохновение! Я имею для тебя прекраснейшую партию.

- Как? Партию в преферанс?

- Нет, нет, отличная женитьба!

- Но я вовсе не думаю жениться.

- Толкуй! Кто из вас голышей не пожелает богато жениться, если только может? В сердце у вас пустота; лишь бы карманы были полны, это лучше всего.

- Пан конюший! - сказал Юрий, обидясь.

- Слушай только! - дергая его за пуговицу, сказал с живостью конюший. - Слушай внимательнее. Кажется, ты приехал с паном Грабой?

- Да, с ним.

- Ну, ты ничего не знаешь: во-первых, пан Граба имеет прекрасную, как ангел, жену, с которой не живет, потому что она убежала от него: он несносный человек, чудак, одержимый бесом; во-вторых, имеет еще прелестную, молодую дочь - доброе, кроткое создание, и она будет богата не менее панны Ирины. Этот чудак Граба хочет даже ровно разделить свое имение между сыном и дочерью, следовательно, у нее будет больше, чем у Ирины. Понимаешь ли ты это: хороша собою, мила и кротка! Ирина это барыня, которая не позволит управлять собою, хо, хо! А эта - послушное, доброе и смирное дитя. Понимаешь меня? Сегодня на бале я познакомлю тебя с пани Грабою: мы с ней друзья; потом я посватаю тебя; они уже догадаются, и я еще им намекну, что ты мой наследник, а Тужая-Гора что-нибудь да значит! Ты будешь везде принят, женат, богат, счастлив, баста! И ступай себе к черту! А что? - спросил он под конец, обнимая Юрия.

Но Юрий стоял, как камень, холодный, молчаливый, рассерженный.

- Дорогой пан конюший, - сказал он с горькой улыбкой, - я искренно благодарю вас, но я не думаю жениться.

- Это верно?

- Положительно верно! - ответил Юрий с ударением.

Конюший посмотрел ему в глаза и сказал:

- О, врешь, сердечный! Ну, сделай это для меня - поедем на бал; я тебя отрекомендую. Сделай, пожалуйста, я тебя прошу.

- Познакомиться я готов.

- Граба, вероятно, не будет на бале, потому очень естественно, что ты со мной поедешь.

- Но пан конюший, как я слышал, тоже не бывает на балах?

- Напротив, иногда бываю; ты можешь сам удостовериться: Мальтовский вычистил мой синий фрак, разумеется, не даром. Итак, ступай, одевайся, приезжай и отправимся вместе.

Старый польский Нимврод от радости потер руки, топнул ногой и сказал про себя: вот благая мысль! Потом стал шагать по комнате.

- Говоря между нами, - прибавил он живо, обращаясь к Юрию, - Ирина своенравное, избалованное создание. Я ее люблю, однако, жалость берет смотреть на нее: например, на пожар нужно было ей ехать! Горячая голова! - Юрий молчал. - Гм? - спросил старик.

- У нее доброе сердце!

- О, золотое сердце, - забывшись, крикнул конюший, - ангельское сердце! - Но спохватясь, что слишком проговорился, он прибавил равнодушно: - Голова у нее горячая, а сердце... впрочем, Бог знает. Познакомься прежде с дочерью пана Грабы: конфетка, говорю тебе, молоденькая!

Юрий пожал плечами. Время было идти одеваться; он молча поклонился деду и ушел.

Тут же на улице он встретил капитана, который прохаживался около дверей плохого постоялого двора, нанятого им по скупости. Он как будто караулил кого-то, с своим неразлучным кисетом на пуговице, табакеркой в кармане и надломанной трубкой в зубах. Капитан, увидав Юрия, стал усердно здороваться с ним, обнимать и, крепко схватив его за руку, почти насильно ввел его в избу, чтобы сказать ему несколько слов.

Из скупости он вместе с жидом поместился в одной избе. Когда они вошли в нее, с лавок начали сбрасывать еврейские книги, рясы и юбки, горшки и миски, чтобы очистить место для гостя.

- Знаете ли, - сказал капитан, постоянно кланяясь и наклоняясь к уху Юрия, - знаете, я скажу вам секрет. Дайте мне честное слово, что вы никому не скажете этого?

- Согласен.

- Пана конюшего избирают в предводители.

- Да? - спросил равнодушно Юрий. - Это хорошо!

- Разумеется, что хорошо. Вот вам первая новость наших выборов.

- Я очень рад; но почему это должно оставаться тайной?

- Тсс!.. Об этом-то я и хотел с вами поговорить. Для уезда это очень важно, чтобы пан конюший был избран в предводители. Вы могли бы стороной узнать о нашем намерении, и сообщить своему деду новость, о которой он не должен знать.

- А почему не должен знать? - спросил Юрий.

- Гм! Потому что он не хочет быть предводителем, а когда его выберут, тогда нечего делать - должен остаться.

- Но почему он непременно должен им быть?

- О, об этом пришлось бы много толковать, а мало слушать; в этом заключается общий интерес. Теперь еще другое: могу ли я с вами быть откровенен? .

- О, как можно откровеннее!

- Вот в чем дело: если вы послушаете совета искренних друзей, - вы можете здесь прекрасно жениться. Не упускайте только из виду панны Ирины.

- Этот совет лишний! - вскричал Юрий. - Я мало знаком с m-lle Ириной, жениться я не намерен и проектов никаких не делаю. Я не женюсь иначе, как по любви.

Капитан задумался и выдул пепел из трубки прямо в глаза мимо проходящей еврейке.

- Итак, вы возвращаетесь в Варшаву? - спросил он.

- Конечно, и - через несколько дней.

- Зачем? Не лучше ли поселиться здесь при пане конюшем?

- Здесь меня ничто не прельщает.

- Кажется, вы сами говорили, или ваш дед, что великопольское имение почти не принадлежит вам более.

- Это правда.

- Отчего же вам у нас не добиваться имения трудами и старанием? В Полесье только и можно нажить состояние. Хотя здесь пески, но к чему же волы, к чему вино, и смола и овцы? Издержек почти никаких - нажитой грош не уйдет из кармана. Знаете ли, чтобы удержать вас в нашем крае, я даже...

- Я очень вам благодарен, но какой интерес заниматься мною?

- Пан добродзей! - сказал капитан, обнимая Юрия и рассыпаясь перед ним в нежностях. - Я с первого взгляда почувствовал к вам уважение и дружбу. Впрочем, что хотите, то и думайте. Я вам предлагаю отличную поссесию - имение недорогое, а что касается уплаты денег, я беру на себя; вы мне заплатите только проценты.

Юрий в недоумении возразил довольно холодно.

- Я не имею права ни требовать, ни принять от вас такой жертвы.

Капитан насильно посадил Юрия на лавку.

- Вы не хотите верить, что человек должен и может делать добро человеку, даже если это ему ничего не стоит? Гм, вы меня подозреваете?

- Не сердитесь, но странное ваше участие в моей судьбе...

- Ну, пускай и так, может быть я вижу в этом свой интерес.

- Я должен вам сознаться, что, не понимая сущности дела, ни за что не возьмусь.

Капитан колебался, почесал затылок, потом сказал:

- Знаете ли что? Дайте мне слово, что вы не уедете, не повидавшись со мною.

- Я согласен.

- Вы будете на бале?

- Я поеду с моим дедом.

- Как? Пан конюший тоже собирается? Ну, если так, то и я поеду! - сказал капитан. - Гей, Грицько, фрак и сапоги житомирские!

Юрий простился с загадочным капитаном и ушел к себе. Он очутился со старым и молодым Грабами. Они в это время совещались о чем-то, когда Юрий вошел задумчивый, грустный, и такой, что если бы в этом виде его увидели прежние товарищи, то подумали бы, что он, должно быть, страшно проигрался в карты, или еще хуже того; потому что прежде он никогда не бывал в таком мрачном расположении духа.

Старый Граба был в большом волнении, раскрасневшись, в глазах его блеснул как будто последний луч неугасшей страсти, но лицо у него было светло, как у честного человека. Он о чем-то грустно говорил с сыном, который слушал его с уважением и покорностью.

Юрий, не желая мешать их разговору, прошел на цыпочках в свою комнату, и стал одеваться

- Вы будете на вечере? - спросил его старший Граба.

- Да, я буду с моим дедом, - отвечал Юрий.

- И мой сын тоже.

- А вы? - спросил молодой Сумин.

- Я, - немного озадаченный сказал Граба, - я может быть пойду на минуту, или совсем не пойду.

- Разве ж это удовольствие вы порицаете?

- Нет, я его не порицаю. Молодым людям нужно веселиться; для стариков большие собрания тоже полезны, - им нужно отвести мысли, сблизиться с людьми, но у меня есть свои причины, заставляющие меня остаться дома. Веселитесь вы за себя и за меня! - прибавил он, грустно улыбаясь, и вдруг ушел.

X. Юрий к Эдмунду

Слог изменяется вместе с человеком; разговорная и письменная речь должны изображать характер того, кто их излагает. Извини меня, но мои прежние, веселые и пустые письма, не могут теперь повториться. Я давно не писал к тебе, а чувствую потребность излить свои мысли перед кем бы то ни было. Ты менее равнодушен и хладнокровен, чем другие, которые подняли бы меня только на смех. И так я опять пишу к тебе, дорогой Эдмунд, и надеюсь получить от тебя саркастический ответ.

Из моих писем ты знаешь загадочного пана конюшего Сумина, бесчувственного, как сфинкс, капитана, достойного Грабу, и все здешнее общество; я представил их очерки в нескольких письмах.

У нас недавно был бал в городе, на который съехалось множество гостей. Ирина везде царила, как королева, не своей странностью, в которой ее упрекают женщины, но красотою, умом и неописанной прелестью. Мой дед сидел при ней, как наседка, которая раскрывает крылья над своим цыпленком. С какою заботливостью он смотрел за ней, как защищал, и никого не допускал, в особенности меня. Он стратегическим способом старался отклонить мою любовь к другой цели, а для этого употребил все усилия, чтобы познакомить меня с удивительной красавицей пани Граба, у которой есть богатая дочь, невеста. Эта дама, не имея в настоящее время лучших поклонников, принимала меня довольно благосклонно, как молодого человека, недурно говорящего по-французски и с приличными манерами, но не представила дочери, желая за собой удержать воздаваемые ей почести. Что до меня касается, то ее зрелая и дивная красота нисколько не пленила меня. Она создание не нашего века, нежна как пух, рука боится дотронуться до ее прозрачного тела, а сильный вздох может поразить ее, как гром. О, мне более нравится Ирина. Нужно ее видеть й кругу молодых людей, которые бегают за ней, вьются, толпятся около нее! Она, спокойная, веселая, величественная, уверенная в самой себе - режет правду в глаза кавалерам, и каждый, разговаривающий с ней, уходит, разбитый в пух и прах.

Для меня не было места в кругу ее обожателей; мой дед так искусно перетасовывал игру, что пани Граба занималась моей судьбой весь вечер. Тщетно я старался освободиться от нее: то я должен был держать ей флакончик, то бегать за прислугой, танцевать с ней (потому что, несмотря на свою слабость, она страстная любительница танцев), одним словом, faire une cour assidue. Я выходил из себя, но не мог освободиться от этих оков. Я от природы вежлив, и моя глупая вежливость состроила со мной такую шутку; я ни на одну минуту не мог оставить овладевшую мною даму: только глазами и сердцем я был с Ириной, - приличие и вежливость приковали мое тело к нервной пани Грабе, которая вознаграждала меня за ухаживание рассказами о своем болезненном состоянии. Не скоро я успел вырваться из ее рук. Уставшая и изнеможенная, она уехала; я отвел ее до кареты, усадил, закутал, затворил дверцы и бегом прибежал к Ирине. Она посмотрела на меня почти с презрением; в ее взгляде я прочел, что дед уже успел прислужиться мне.

- Вы приятно провели вечер? - спросила она иронически.

- Приятно, или неприятно, но верно то, что не так, как я хотел и надеялся провести его.

- Напротив, ведь вы сами просили деда познакомить вас с этой дамой.

- Я?.. Я просил его?

Она посмотрела на меня и прибавила шепотом:

- Или вы, или конюший отлично играете комедию.

Я не сказал более ни слова и не хотел обвинять деда, хотя старый проказник выкинул со мною плохую штуку. Ирина стала иначе обращаться со мною: после минутного, очень равнодушного, разговора она ушла, жалуясь на скуку, и оставила меня в отчаянии. Я проводил ее глазами, и вслед за ней хотел уйти с бала, но на пороге я встретил капитана, который, остановив Ирину, вел с ней оживленный разговор.

- Этот конюший неоцененный человек, как он прекрасно шутит! - говорил он Ирине, удерживая меня за руку. - Вы не знаете, милая кузина, как он ловко прислужился пану Юрию?

- Пану Юрию?

- Да, он бросил его на жертву пани Грабе, вот какой шутник! Притом еще всех уверил, что он это сделал по его собственному желанию, а просто он хочет, чтобы пану Юрию надоела жизнь на Полесье, и чтобы он скорей принялся за свои дела в Великой Польше... Какой добряк этот конюший, какое у него прекрасное сердце, какое он имеет попечение о своем внуке! Он рад его скорей выпроводить отсюда, опасаясь, чтобы он не засел в наших болотах и не пренебрег бы своими важными делами.

Сказав это, он поклонился уходящей Ирине, а меня задержал.

- Вы видите, - сказал он мне на ухо, - что кузиночка моя в дурном расположении духа. Гм! Я никогда еще не видал ее такой. Это недаром! Эх, недаром. Будь я молод, как вы, я бы сейчас догадался. Не уезжайте! Кто знает, что все значит?

И, оставив меня, он исчез в толпе.

Я не успел еще переступить за порог, как старый конюший остановил меня, искренно целуя.

- Как? Сто тысяч чертей! - закричал он. - Ты хочешь, Юрий, уйти без ужина, голодным? Берегись, чтобы цыгане тебе не приснились. Ты не достоин имени поляка, если ты можешь спать с тощим желудком. Стыдись, стыдись, сто тысяч чертей!.. Пойдем вместе, я тебе не дам испортиться. Но чего ты такой грустный и задумчивый? Гм! Не думаешь ли уже о прекрасной даме? Ха! Ха! Ой, плут, плут!

- Прекрасная дама, благодаря конюшему, моему покровителю, прекрасно мне наскучила.

- Тере-фере-куку - стреляет баба из луку! Кто не трудится, любезнейший, тот ничего не имеет; скучай, но думай о дочери: хочешь иметь дочечку - понравься прежде матушке.

- Но, помилосердствуйте, пан конюший, оставьте меня в покое с дочерью!

- Ох, этот спартанец не хочет принять доброго совета! Мы знаем, какая вы птица! Ну, пойдемте же кушать.

Через буфет мы вошли в таинственную комнату, в которую нас пропустили с церемонией.

Здесь возносился фимиам игры для профанов.

В запертой и продолговатой, как ящик, конурке, одни наскоро ели, другие сидели за зеленым столом и играли в дьябелка. В пульке было около полуторы тысячи червонцев. Ты знаешь, как я прежде любил играть; я не скажу, чтобы и теперь вид игры не был для меня заманчив, тем более, что я выпостился порядком, и кроме игры с дедом, давно не играл. При виде играющих меня как-то защекотало, взволновало и прежняя страсть зашевелилась. Между тем, подали закуску, а дед, взяв меня под руку, привел к столику, и точно демон-искуситель знакомил меня по очереди со всеми игроками, и как будто нехотя спрашивал:

- Что, не хочешь ли ты сыграть?

Он задавал этот вопрос с желанием искусить меня; в его глазах выражалось непонятное для меня чувство нетерпения и отвращения.

За ужином старик хорошенько подпоил меня венгерским, велел еще подать шампанского и сам пил его, как воду. Ты знаешь, что я недурно пью; но он льет в себя, как в бездонную бочку, и не покраснел, не побледнел, говорил ровно, и постоянно ободряя меня - выпил, по совести, не менее шести бутылок вина, очень много водки и портеру. Наконец, видя, что я еще не пьян, велел подать пуншу, а потом, когда порядком в голове у меня зашумело, почти насильно засадил меня играть. Я напрасно сопротивлялся ему, правда, что очень слабо: прежние мои страсти громче и убедительнее заговорили, нежели недавно проявившийся разум. Вскоре особы, находящиеся в клубах дыма, стали вертеться передо мною; совершенно пьяный, я стал играть в дьябелка, имея всего несколько десятков червонцев в кармане; а дед, как демон-искуситель, стоял за моим стулом и всунул мне в руку сверток червонцев. Ты знаешь, Эдмунд, что мне везет в картах; имея навык в игре, под хмельком (к тому же дед все доливал мне пуншу, приговаривая: - если меня любишь), я стал с азартом играть. Против всяких правил, конюший подстрекал меня к большим ставкам и к продолжительному понтированию; но к счастью, или к несчастью, я долго выдерживал пасс - по пяти или шести раз я пропускал, и под конец игры я нашел перед собою около двух тысяч червонцев. Я был уже до такой степени пьян, что не мог держаться крепко на ногах. Конюший, как будто сжалясь надо мною, предложил выйти на свежий воздух и посадил в свою коляску.

Можно ли было ожидать от него такой измены? Пьяного, оглохшего, он привез меня, отгадай куда? - К Ирине. Я хотел попятиться назад, но было поздно - она стояла предо мною, а я перед ней, с поникшей головою, как преступник у позорного столба. Только конюший торжествовал; он вертелся, тер руки, смеялся и болтал. Я стоял у порога, но скоро, точно чудесным образом придя в себя, схватился за спинку кресла; и почувствовал, как с горя, с отчаяния у меня скатились две слезы по усталому лицу.

- Садись же, Юрий, кто не видит, что тебе трудно держаться на ногах! - кричал конюший. - Попросите его сесть. Если бы вы знали, какой он молодец! Как пьет! Просто чудо, и в дьябелка славно играет: выиграл около двух тысяч червонцев. Молодец!

Отрекомендовав меня с такой нелестной стороны, он посмотрел на Ирину; на лице ее выражались презрение и грусть и притом оно было необъяснимо серьезно. Я молчал, но желал умереть. Вдруг дверь быстро растворилась и вошел капитан с паном Грабой. При виде капитана конюший присмирел, точно его облили холодной водой; был невыразимо вежлив и сконфужен. Граба стоял, серьезный, как судья. В серых глазах капитана выражалась едкая улыбка победы; сперва он как будто не замечал моего присутствия, и потом вдруг вскрикнул:

- А и вы здесь, и вы здесь? - И расхохотался во все горло.

- О, бесценнейший дедушка, - сказал он, обнимая конюшего так крепко, как будто хотел удушить его в своих объятиях. - Вот образец родных! Вот неоцененный опекун! Он никого еще не угощал с таким усердием, как своего внука, он поил его и поил без меры.

Дед напрасно пытался переменить разговор.

- Однако и пан конюший, подчуя внука, сам выпил не менее десяти бутылок вина! Ну уж голова - можно поздравить! А подпоив порядком своего гостя, хватило у него сердца - насильно засадить его за карты! - прибавил капитан, обращаясь к деду, который с досады закусал губы, вытаращив глаза, и сжал кулаки, как будто готовясь к драке. - Ха! Ха! Ха! Слава Богу, что внук ваш не проигрался в пух и прах!

Ирина, как я заметил, посмотрела на меня с сожалением, а с укором на деда. Граба подошел ко мне, говорил что-то на ухо, но я ничего не мог понять, до такой степени был в беспамятстве. Он с заботливостью брата тихо увел меня из комнаты, посадил в экипаж и привез домой, поручая меня Станиславу, который знал, как со мною обращаться в подобных случаях. На другой день утром, когда я в бешенстве и отчаянии расхаживал по комнате, приходит ко мне мой новый друг, затворяет за собою двери, садится на стул и говорит:

- Я вижу по вашему лицу, что вы сильно огорчены вчерашним происшествием, даже можно сказать, несчастьем; я ожидал, что печальный вид, в котором вы вчера явились перед уважаемой вами особой...

- О, не говорите об этом! - закричал я.

- Напротив, мы должны говорить об этом. Несчастье привело вас в наш край, и вы можете сделаться жертвой стечения обстоятельств. Я должен вам объяснить все, чтобы вы хорошо меня поняли. Знаете ли вы прошлое своего деда?

- Я ни его прошлого, ни его самого не знаю, и знать не хочу! Сегодня я уезжаю.

- Не торопитесь, погодите, будем говорить откровенно. Зачем скрывать! Капитан говорил мне, что вам некуда ехать: скажите мне правду, хотя это будет дорого вам стоить.

- О, на свете всегда найдется место, где погибнуть!

- Но зачем погибать? - спросил Граба.

- Жизнь опротивела! - вскричал я.

- На все есть лекарство.

- На все, кроме одного, - возразил я с горестью. - Вы хотите, чтобы я был с вами откровенен? Говорю вам, я с первого взгляда полюбил m-elle Ирину; и сразу я видел, что это безумие, но преодолеть чувства не мог. Вчера явился я перед лицом этой женщины в таком виде, который навеки должен меня погубить в ее глазах. Что же остается мне делать теперь?

- Доказать, что это был только несчастный случай, оправдать себя дальнейшим поведением.

- Но чувство не рассуждает, и впечатление не изглаживается. Вчерашнего не воротить, - оно безвозвратно погубило меня.

- А если m-elle Ирина знает, что вы против воли дошли до такого опьянения и сели насильно играть?

- Тем не менее дурное впечатление осталось.

- Может быть одно лишь сострадание.

- О, сострадание тоже страшно! Кто питает сострадание, тот не умеет любить; обыкновенно, мы сострадаем к тем, кто ниже нас.

- Вы эти вещи слишком горячо принимаете к сердцу, - сказал Граба, - но я, который, по возможности, извиняю вас, скажу вам одну истину: ничего подобного бы не случилось, если бы у вас были твердые и непоколебимые правила. Не сердитесь, я вас мало знаю; но я всегда говорю правду даже малознакомому. Никогда не следует пить через меру, даже с друзьями; пускай лучше они сердятся, чем вам приходить в животное состояние. Во-вторых, пристойно ли играть в карты?

- Как?

- Карты - это игрушка варварских и необразованных народов; они отнимают только время, приучают к жадности, развивают самые пагубные страсти и приводят к гнусной праздности. Я не постигаю, как можно играть! Позволяется играть диким индейцам и людоедам, позволяется лаццарони в Неаполе.

- И так вы решительно порицаете игру?

- Да, как остаток варварских времен и признак упадка.

- Но ведь это борьба с судьбой! Это...

- О, этим всегда оправдываются страстные игроки. Игра - это глупость. Игрокам нравится, если не выигрыш денег, то по крайней мере выигрыш ощущений, но в картах ли нужно искать приятных ощущений? А если за это волнение пришлось бы совершить убийство, или преступление, заплатить кровью ближнего, будете ли вы тогда находить приятные ощущения в игре? Карты деморализируют человека, и не один человек, севший за зеленый стол честным, встал через несколько часов обманщиком, негодяем. Можно ли, видя опасности игры, добровольно бросаться в огонь ее? Нет, нет никогда не надо играть.

- Вы правы! - закричал я. - Даю вам слово, что более играть не буду.

- Вы отлично сделаете. Боже мой! Жизнь человека - это ничтожная капля, незаметная былинка, данная ему Творцом для того, чтобы приблизиться к Нему, вознестись духом к Создателю, а он, неблагодарное творение, тратит ее, на что? - На игру в карты. И так вместо того, чтобы отчаиваться, гибнуть, нужно только переменить образ жизни, и определить свои занятия.

Я ободрился духом; он продолжал:

- Нужно отказаться - от праздности, от карт, избрать определенную цель жизни - употребить ее для пользы ближнего, для своей собственной - стремиться к самоусовершенствованию.

- Хорошо! Но могу ли я, с отчаянием в сердце, когда уже все мне опостыло, найти достаточно сил для новой жизни?

- Отчаяние - признак малодушия; кто выжил из ума, тот отчаивается.

- Разве не следует никогда не терять рассудка?

- А, - воскликнул Граба с некоторым эгоистическим чувством, - человек всегда будет человеком; упасть - дело человека; но подняться, вот заслуга и великая победа!

- Дайте мне хороший совет, придайте бодрости, скажите что делать?

- Трудиться! - ответил Граба.

- Нужно же с чего-нибудь начать!

- В настоящее время самый соответственный для нас труд, - продолжал он, - это хозяйство. Не думайте, что я советую вам наживать состояние кровавым потом народа, такое хозяйство - преступление. Я иначе понимаю этот род жизни. Можно хозяйничать, не угнетая крестьян и незаметно распространяя вокруг себя благосостояние, просвещение и здравые понятия об обязанностях; можно благотворно действовать на окружающий народ, а самому вести деятельную и мужественную жизнь, удалиться от того, что у нас называют большим светом, мысленно приближаться к Богу, познать самого себя, а чувствами сродниться с ближними. В молодости вы злоупотребляли удовольствиями жизни, теперь вам нужно вылечиться от вашей наклонности к пустоте и суете.

Он говорил, я с покорностью слушал и замечал какая во мне происходила перемена. Я все это позволил себе сказать, а еще более порешил сделать так, как он мне советовал. Граба с капитаном уговорили меня взять в посессию (В аренду.) разоренное имение невдалеке от Тужей-Горы и от Румяной, на самой границе с имением панны Ирины З... Этот злополучный выигрыш, половину которого я напрасно старался отдать деду, выигрыш, который жжет мне руки, который почти погубил меня в глазах Ирины, сделался, как будто в наказание, краеугольным камнем моего будущего. Сегодня мы подписываем контракт аренды, я даю деньги, а в марте вступаю в новое хозяйство.

Я не могу более видеть Ирины и моего деда; я не покажусь ей на глаза, - мне стыдно, я боюсь ее и люблю, а дед изменил мне, оттолкнул, - я до сих пор не знаю причины. Навязываться ему я не намерен. Однако после этого казусного вечера совесть, как будто укоряет его: он навещает меня, присылает узнавать о моем здоровье; ворчит, узнав, что капитан и Граба принимают во мне участие, и что я остаюсь на Полесье. Впрочем, он вызвался тоже помогать мне; но я из уважения к его седине ничего ему не ответил, а дал только заметить, что с этого дня мы чужие друг для друга.

Смейся, если хочешь, я еду сегодня к своему (как здесь называют) законоведцу, чтобы окончательно условиться о посессии. Западлиски (так называется имение, которое я беру в аренду), лежит на добрую милю расстояния от Тужей-Горы, и в трех четвертях мили от Румяной, с которой оно граничит.

Конюший приходил объявить мне, что там болота, песок, очерет и бедность, что я только даром потеряю время и деньги; он рад-радешенек удалить меня отсюда, но я крепко держусь Западлисок. Он не допускает меня к Ирине, может быть, я более ее не увижу! Граба, зная, что происходит в моем сердце, потому что я открыл ему свою тайну, утешает меня добрыми советами. Я уверен, что он и капитан, последний хотя наперекор деду, будут усердно помогать мне.

Теперь я ревностно возьмусь за исследование прошедшей жизни моего деда и постараюсь разгадать его тайны.

Итак прощай!

"Твой Юрий".

XI. Эдмунд к Юрию

Видит Бог, что по письмам нельзя узнать тебя, и путаницу, в которую ты вплелся, трудно разобрать. Я все еще ломаю голову и не могу постичь твоей роли, не понимаю почему твой протектор сделался твоим врагом. Не трудно объяснить, почему ты влюбился - это обыденная вещь, я сам несколько раз находился в подобном положении. Однако ж позволь по дружбе заметить тебе: ты слишком серьезно смотришь на любовь, а по моему мнению, нет ничего серьезного в любви. Холодная, рассудительная любовь не имеет смысла.

Бедный Юрий! Теперь именно оказывается, что у тебя всегда была немецкая, сентиментальная подкладка, хотя ты скрывал ее, как разорившийся щеголь скрывает подкладку потертого сюртука.

Какой ты теперь скучный (выражаясь вежливым образом), строгой нравственности, и просто влюблен в своего несносного Грабу - скучного проповедника, которого я терпеть не могу. Я признаюсь тебе, что из всех твоих приключений, из всей полесской Одиссеи, один только эпизод конюшего и капитана с постоянными ссорами и поцелуями сколько-нибудь занимает меня.

Бедный Юрий, от всего сердца мне жаль тебя! Как можешь ты жить в такой стране? Что с тобой будет? Я от всей души пожелал бы тебе счастья пожизненно обладать своей королевой Ириной, но совесть не позволяет мне. Она королева, а ты, между нами говоря, слишком слабого характера: ты будешь у нее под башмаком; кроме того, она тоже заразилась сентиментальностью у пана Грабы, и обвенчавшись, вы верно вместе будете садить картофель в огороде, чтобы дать хороший пример крестьянам.

Прими совет от своего друга: на черта тебе эта посессия! У тебя было около двух тысяч червонных; возвратился бы лучше в Варшаву; по крайней мере, на год твоя жизнь была бы обеспечена, возвратились бы опять прежние, веселые, пустые, но счастливые дни. А пожалуй, в течение года, ты выиграл бы еще, и так потянул бы дальше. Неужели ты хочешь погубить свою молодость? Подожди, по крайней мере, этих страшных примет, предупреждающих конец: лысины, потери зубов и т. д. Тогда, я не спорю, пора остепениться и жениться, хоть на горячей вдовушке, или богатой купчихе. Напрасно убеждать себя - теперь хорошего совета ты не послушаешь: ты сделался человеком строгой морали, кающимся капуцином. Бедный, ты утопаешь!

О, я искренно, искренно жалею тебя!

Что будет с Станиславом? Лучше ты пришли его ко мне; он без города ни к черту не годится, а в городе - неоценимый человек. Я дам ему (то есть обещаю дать) такое жалованье, которое ты ему давал, и за карты он может собрать не мало денег. Мой пан Павел ушел под предлогом, что не получал жалованья. Дурак! Сам виноват, зачем не напоминал мне об этих пустяках. Оказалось, впрочем, что он сам безжалостно обворовал меня и носил мои сюртуки, когда отправлялся на гулянку на Саскую-Кемпу. Теперь эти новости тебя не занимают. О чем же писать мне в такую даль? Лаура бросила уже генерала, или он ее бросил, одно из двух. Она по наследству досталась банкиру", который бывает очень счастлив, когда напоит генерала, но несчастлив, когда собирает после него оставшиеся крошки. Банкир, получив такое наследство, роскошно меблировал ее комнаты; мы являемся к ней на вечеринки; она (просто жалость на нее смотреть) играет теперь в ланскнехт: видно, старость приближается. О, уж верно выйдет замуж!

Шмуль кланяется тебе; я сказал ему, что ты сделался капуцином, - он очень рад этому, надеется, что совесть заставит тебя заплатить долги, и очень восхваляет твое нравственное исправление.

Мари возвратился из Парижа и поместился без вывески на Краковском предместье; преемник его в английском отеле имеет очень кислый видь. Adieu!

Твой Эдмунд.

XII. Юрий к Эдмунду

Ах, как я жалею тебя!

Ты будешь смеяться над моим возгласом; но когда я прочел твое последнее письмо, то вспомнил мою прежнюю жизнь, сравнил ее с настоящей, и не мог не воскликнуть вместе с тобой: "О! Я жалею тебя!" Итак, мы квиты; я ни в чем не завидую тебе. Холодный ветер, дующий из вашего города, нечувствителен для меня. Я нахожусь в затишье, но окружен книгами, небольшим обществом мыслящих людей, и прежний наш общий враг - время, не только не наскучает мне, но бежит так скоро, что я не могу уловить его. После последнего письма, которое я писал к тебе, я не видел Ирины. Дед, перед выездом из уездного города, приходил ко мне несколько раз, хотел взять меня с собой в Тужую-Гору, но я вежливо поблагодарил за внимание; зачем мне туда ехать?

Граба дал мне небольшой домик в одном из своих хуторов, в котором некоторое время он сам жил; как истинный друг наделил меня всем, что доставляет удовольствие в уединенной жизни. Книг у меня вдоволь; но не думайте, что это те брюссельские издания французских романов, которые мы брали у Мерсбака и Синневальда, чтобы потом прихвастнуть в обществе; что мы знаем их, впрочем, по одним только оберткам. Я изучаю теперь свет с другой точки зрения, не менее поэтической, но более действительной и нравоучительной. Меня навещают оба Грабы, иногда капитан, которого, впрочем, я не люблю; однако, я ему благодарен, за его пособие в некоторых неблагоприятных для меня случаях. Я имею ружье, лошадь, собаку, лес, тишину и спокойствие!

Станислав все еще собирается в Варшаву; он жалуется на боль в боку, и утверждает, что его здоровье требует перемены климата, хотя ему прискорбно бросать меня в этой пустыне, между тем, он привыкает к ружью.

Дом, который я занимаю, недалеко от моей будущей посессии, вблизи тоже от Румяной и Тужей-Горы, стоит в лесу на холме, окружен несколькими хижинами, в которых живут лесные сторожа.

За ним тянется огромный, дремучий и мрачный лес. В настоящее время я нахожу в нем своего рода удовольствие; но для всякого из вас он показался бы мрачнее и страшнее самого изгнания. Три небольшие комнаты и кладовая составляют все мое жилище; внутри величайшая простота - все из простого дерева, мебель неизящная. Станислав до сих пор не привык к здешней простоте, - плюет и бросает стульями так сильно, что они чуть вдребезги не разлетаются; передвигает с презрением столы; с недоумением всматривается в потолок с брусьями; смеется смехом Отелло при виде соснового пола; длинными монологами воспевает изящные комнаты и печки, - но все же не бежит отсюда. Действительно, здесь далеко не те кресла, которые у меня были в Варшаве, обитые красным бархатом, теперь я довольствуюсь и ситцевыми.

Граба дал мне повара, мальчика для лошади и удобную бричку, потому что свою коляску я продал Паливоде, а купил у него четверку серых лошадей.

Лошади здесь чрезвычайно дешевы; если бы их доставить в Варшаву, можно было бы заработать деньги.

Дни проходят легко и скоро; я охочусь, размышляю, читаю, езжу к Грабам, издали иногда поглядываю на Румяную; но не осмеливаюсь туда ехать. Однажды, я видел ее издали, верхом на лошади, как она неслась по берегу пруда, но она не могла узнать меня, - я отгадал и почувствовал ее присутствие. От капитана я узнал, что конюший всеми силами старался выслать ее заграницу, или в город, но до сих пор не успел ничего сделать: она не хочет уезжать из деревни. Теперь я понимаю, - он хочет удалить ее от меня, и с грустью сознаю, что конюший прав. У него, как вижу, есть сердце.

Выслушай меня, тебе покажется, что ты читаешь старинный роман.

Уже немало лет прошло, как в этих окрестностях жила прекрасная Каролина, и говорят была очень похожа на Ирину. Она была дочь очень богатых родителей, живших по соседству с Тужей-Горой, их соединяла старая дружба с домом Суминов. Каролина, судя по всеобщему обожанию, перешедшему теперь в предание, была также хороша, прелестна и обворожительна, как Ирина.

Ранних лет она лишилась матери, и старый подчаший, ее отец, остался опекуном своего единственного любимого дитяти. Близкий родственник подчашего (нынешний наш капитан), тогда молодой юноша, и мой дед, тоже молодой паж его высочества, влюбившись в нее, оба добивались руки панны Каролины. Я не знаю подробно, каким образом из этого соперничества между ними возникла страшная вражда, продолжающаяся и поныне, известно только то, что мой дед был счастливее капитана и победил сердце панны Каролины. Они три раза рубились саблями, под разными выдуманными предлогами, потому что серьезной причины к поединку у них не было. Капитан, видя, наконец, что, небогатый и лишенный всякой возможности нравиться, он не может соперничать с конюшим, который в свое время был красавец собой, живой и прекрасный молодой человек (теперь никто этому не поверит), старался всеми мерами удалить своего соперника.

Старый подчаший не строго присматривал за своею дочерью, которую, впрочем, очень любил; ему некогда было: он ездил на сеймы, пил с друзьями, вел постоянные тяжбы. Съезд за съездом наполнял его дом шумом и натиском шляхты; одни приезжали под предлогом конференции, другие ради именин, крестин, годовщин и уговоров, иные опять ради народных и религиозных праздников, словом, круглый год проходил в беспрестанных пирушках. Подчаший с кубком в руках приветствовал гостей на крыльце, прощался с бокалом на лестнице. Среди обрядов, приема гостей, пересматривания документов и контрактов на сеймах у него не хватало времени взглянуть отовским глазом на дочь.

Между тем, конюший втихомолку и украдкой приезжал верхом в Румяную, и в липовых аллеях, пока старики пили и шумели, он проводил целые дни с панной Каролиной, часто даже длинные вечера, имея на своей стороне пани Черкаскую, дальнюю родственницу дома, которая смотрела за Каролиной. Пани Черкаская, прекраснейшая и добрейшая женщина, имела, впрочем, одну слабую струну: она любила, когда целовали ее руки, а конюший беспрестанно чмокал кончики ее пальцев, и называл ее ловчанкой, что тоже льстило ее самолюбию. Таким образом он во всякое время имел доступ к молодой девушке. Капитан не дремал, но строго наблюдал за ними, а когда они уже были серьезно влюблены друг в друга и вполне уверены получить согласие от отца, то изменнически шепнул на ухо подчашему о частых свиданиях его дочери с молодым паном, зная, в каких красках рассказать, чтобы взбесить отца.

Дома поднялся страшный гвалт; пани Черкаская должна была сейчас оставить дом; молодую девушку заключил в монастырь, а конюшему объявили, что если он покажет нос в Румяную, то конюхи прогонят его бичами. Старый подчаший, который прежде охотно согласился бы отдать свою дочь за конюшего, теперь в присутствии некоторых доверенных лиц торжественно произнес клятву, положив палец на палец, что ни за что не отдаст ее за человека, который хитростью и обманом, без его ведома, добивался руки и сердца его дочери. Напрасно съехались соседи, напрасно ходатайствовали Сумины, - старик был неумолим, даже слезы и признание панны Каролины в любви к конюшему не тронули его. Он, нахмурив брови, ответил: "Quod dixi - dixi" (что сказал - сказал) !

Может быть, он после каялся в том, что поторопился присягнуть, но нельзя было нарушить присяги даже ради счастья дочери. В то время присяга считалась важным делом; нынче нашлось бы много поводов к нарушению ее!

Вскоре после этого сыграли свадьбу Каролины с пожилым старостой... Дед мой в отчаяньи три раза покушался увезти ее: в первый раз из монастыря, а два раза из дому родительского; раз ему подстрелили ногу, другой раз он принужден был драться с казаками, которые упорно его преследовали, наконец, прыгая со стены, он ушиб себе ногу.

А капитан не дремал.

Потоки венгерского вина и слез лились на пышной свадьбе Каролины; капитан с конюшим остался вдвоем с взаимною враждой в сердце, которая с летами усилилась. Они не хотели обнаружить поводов своей вражды, а потому, продолжая по-прежнему обниматься, всю жизнь свою вредили и пакостили друг другу.

Капитан вступил в военную службу, конюший закабалился в деревне и хотел в уединении подавить в себе грусть, отчаяние, страсть, которые тревожили его спокойствие. Он всю свою досаду выместил на невинных зверях, сделавшись отчаянным охотником.

Между тем умер подчаший; вскоре после его смерти у старосты родилась дочь; грустная и прекрасная Каролина, с горькой улыбкой на устах, прижала к груди свое дитя и скончалась. Конюший, после смерти обожаемого им существа, весь посвятил себя тому, чтобы сперва приобрести дружбу у соседа старосты, а потом взять попечение над ребенком. Капитан был тогда на службе, а потому конюшему удалось войти в дружбу со старостой, рассказывая ему о той важной роли, которую он играл на конференциях, и приобрел его доверие, дав ему взаймы денег. Наконец, умер и староста, а сиротка в завещании была поручена попечению моего деда.

Он до безумия привязался к своей воспитаннице, ею только живет и дышит; в ней он видит единственный светлый луч своего прошлого, в ней лелеет дорогое воспоминание. Ты понимаешь теперь, почему приезд такого ветреника, как я, возбудил в нем опасение за счастье своей любимицы. Вот причины, почему он боится, чтобы Ирина не досталась неосновательному и бесхарактерному юноше, у которого нет будущего, каким, не без причины, он меня считает.

Эта заботливость о воспитаннице оправдывает его странное обращение со мною и усилие выпроводить меня из своего дома. Капитан, делая мне добро, старался во всем идти наперекор своему врагу.

Может быть, если бы я не поддавался в тот роковой вечер искушению и удержался бы от карт и вина, то дед получил бы лучшее обо мне мнение, и позволил бы, по крайней мере, надеяться; нужно же было самому погубить себя!..

Не советую тебе никогда быть слишком вежливым, Эдмунд, quand meme... Эта глупая вежливость погубила меня, из-за нее я теперь страдаю. Капитан приискивает новые средства, как бы насолить конюшему, утешает меня тем, что дед будет предводителем, и новые занятия отвлекут его от Румяной. Капитан, как видно, отдал бы свою кузину за первого встречного, лишь бы только повредить конюшему. Вот почему он хочет избрать его в предводители и держит мою сторону.

Конюший, как слышно, очень огорчен и мрачен, сидит у себя; в Румяной его принимают холодно и с грустным лицом; он мучится, потому что любит ее.

Ирина грустна и задумчива, никуда не выезжает; соседство мое не мало тревожит моего деда: он все еще боится, чтобы его сокровище не досталось в дурные руки и всеми мерами хочет избавиться от меня. Все неприятности, которые я здесь переношу - это его проделки. Ты знаешь, меня чуть не отослали в самую Великую Польшу. Я должен был возиться с полицией, обвиненный в беспаспортном пребывании, и только за поручительством Грабы и капитана, мне позволили здесь остаться. Я не раз прибегал к конюшему, как к своему родственнику, но в критические минуты не заставал его дома. Несмотря, однако, на все оскорбления от деда, я все же питаю к нему должное уважение, а к капитану, хотя он помогает мне, не лежит мое сердце: в нем таится желчь, каждое его слово, поклон и взгляд пропитаны ей. Мало найдется людей, которые бы силою ума и чувства привлекали к себе так, как несравенный Граба. Вот человек! Зачем же в его жизни скрывается тоже червь, который подтачивает столь прекрасный плод! Разлука с женой для него двойная пытка; нужды нет, что его несправедливо осуждают люди, - совесть его чиста, и с мнением света он совладает; но разлад с женой он считает дурным примером, а главное, он любит ее так страстно, как юноша; даже до сих пор этот, преждевременно поседевший, человек влюблен, как двадцатилетний юноша, до слез, до безумия. Я не видел этого, потому что он скрывает, но знаю. А чего люди о людях не знают? Прекрасная жена платит ему за любовь - презрением, страхом, даже ненавистью. Не знаю, чье горе сильнее? Человека ли, который, имея сокровище, потерял его, или того, кто никогда не имел его, а остается одним лишь несбыточным желанием? Он только издали видит ее недоступною и непонятною, а мысленно упрекает самого себя за потерянное счастье. На бале я видел его в темном уголке, с бледным лицом; он пожирал ее глазами, и слезы блестели под ресницами. Она не видела его, а если бы увидела - убежала бы, как от вампира. Бедный человек! Часть его жизни, которую он посвятил суровому исполнению обязанностей, проходит в размышлениях о любви, которую он не в силах преодолеть.

Комната, где они вместе жили, до сих пор заперта, и остается в том же виде, в каком она ее оставила. Слуги говорили мне, что туда никто не имеет права входить. Он один затворяется в ней, поливает цветы, всматривается в мебель, покрытую пылью, и томится ненасытным чувством. А что же она делает? Нежится, веселится, с презрением и отвращением вспоминает его имя. "Вот образец женщины чувствительной, с нежным сердцем и слабонервной!" Так говорят люди, а "Он человек холодный, без сердца, без чувств, деспот семейства!" Верь суду людей, а все они в таком роде.

Как ангел-хранитель он охраняет ее; она даже не знает, каким образом все трудности жизни, о которые человек спотыкается, для нее устранены. Баловница судьбы, она не догадывается, чья рука отбрасывает из-под ног ее камешки, встречаемые на пути жизни, и ведет ее по гладкой и ровной дороге; она знать не знает, кто предохраняет ее от малейшего огорчения. В благодарность за это - ничего.

Единственное для него утешение - деятельная жизнь, воспитание сына и чистая совесть, потому что общественное мнение и люди против него. Он внушил своему сыну любовь и уважение к своей матери, сложив всю вину на себя; он не хотел унизить ее в глазах дитяти и все приписал своим странностям.

Пора уже письменно проститься с тобою, любезный Эдмунд. Я чаще теперь буду писать к тебе. Письма мои будут в роде исповеди; я понял теперь великое значение всякой исповеди: смирение возвышает человека и улучшает его. Но теория исповеди тебя не убедит, - ты с самого детства не исповедывался, и чувство религии давно потухло в тебе, не воспламенившись!

Закажи мне, пожалуйста, молотилку в четыре лошади, соломорезку и сеятельную машину у Эванса. Деньги для этой важной покупки я вышлю вместе с долгом Шмулю и Мари, с которыми хочу поквитаться, а равно и с другими кредиторами. Долг - всегда бремя; зачем же носить его, когда можно избавиться?

Остаюсь навсегда твой

Юрий.

XIII. Юрий к Эдмунду

Зима проходит медленно с переменами, свойственными нашему климату: морозы, слякоть, снег, дождь, иней, и т. д. Ты не знаешь, что на свете делается, потому что в городе разве только сильный ливень обратит на себя внимание. Здесь я привык наблюдать лицо природы и следить за ее переменами. Ты верно скажешь: "Это последняя степень глупости!" Пускай и так! - Однако, я не совсем оглупел, если предугадываю, что люди обо мне скажут.

Жду не дождусь начала весны, то есть марта, чтобы вступить в имение. О, с каким нетерпением я тороплюсь к труду, спешу к деятельной жизни! Я чувствую, что мне лучше будет.

Мое положение ни в чем не переменилось, тот же невысокий потолок над моею головой, те же люди вокруг меня. Станислав весной, как аисты и ласточки, которые весной спешат в теплые страны, собирается в Варшаву; я ему не препятствую. Однако ему начинает нравиться охота; не желая остаться для меня, может быть, он останется для диких коз и зайцев. Изредка только на него находят пароксизмы отчаяния, иронии и ропота.

Ирина близко от меня, но не доступна моим чувствам, потому что дед на страже; впрочем, я сам не осмелился бы навестить ее. Знает ли она, что мы так близки друг от друга? Думает ли она обо мне, придет ли ей в голову, что я именно для нее здесь остался? Я знаю и чувствую, что из всех моих стараний ничего решительно не выйдет, однако, я многим ей обязан. Если бы не она, я никогда не поднялся бы нравственно, не знал бы Грабы, не понимал бы жизни, и потратил бы с вами (извините за откровенность) остаток моей молодости. Может быть, я тоже проживу грустно и в уединении зрелые годы, потом умру с неугасшим воспоминанием, с розовым венком на голове. О! Если это должно быть так, пускай заранее наступает старость! Но нет, я опомнился! Граба сказал мне с грустной улыбкой, что мы должны жить не только для собственного сердца и любви женщины, но для любви ближнего, для всех; итак, оказалось, что я написал бессмыслицу.

Капитан навещает меня всякий раз, когда возвращается из Румяной в Куриловку. Как не приятны для меня известия оттуда, однако, из уст капитана они кажутся вкусной конфеткой, поданной на нечистой и разбитой тарелке; но я очень проголодался и не смотрю на тарелку.

Последний раз он с скрытой радостью сообщил мне, что конюший грустен, каким прежде никогда не бывал, и будто ему больно это видеть; что панна Ирина тоже грустна и никуда не хочет ехать, что она спрашивала его обо мне (если не врет), и он ловко навел разговор о моем приключении после бала, смеясь, что конюший довел меня до такого жалкого состояния.

- Гм! Напился, - сердито закричал старик, - разве я ему в горло лил? Напился, обыкновенно - молодой повеса: ему лишь бы пирушки!

- Ну, извините, дорогой сосед, извините, - возразил капитан, - вы ему немало наскучили своими просьбами, как у нас водится по-старопольскому обычаю, не правда ли? "Если меня любишь, если мне добра желаешь! Ради дружбы" и т. п.

Конюший закусил губы, потер чуприну, топнул ногой и молчал. Ирина кротко посмотрела на него.

- Он не виноват, что вы его посадили играть, - сказал капитан.

- Я его посадил? - спросил дед, пожимая плечами.

- Ведь вы были с ним в доле! Зачем же отрекаться? Дорогой дедушка, когда гостеприимен, то уж в полном значении этого слова! - говорил капитан. - Я сам видел как вы давали ему деньги.

Конюший бросился в кресла, злобно посмотрел на капитана, который тотчас подсел к нему, осыпал его вежливостями, уверениями в глубоком уважении и т. д. Вот в каких красках описал мне капитан эту сцену, приподняв часть губы вверх и прижмурив серенький глаз. Ирина будто спросила, - почему я живу в уединении? - а конюший ответил.

- От нечего делать! От злости чудит, дурак, но он скоро уедет в Варшаву, я выпровожу его, паспорт уже готов.

- Да, - возразил капитан, - но мы с паном Граба поручились за него, и он остается.

- Очень жаль! - сказал под нос старик, потирая лысину. - Я не знал, что так можно сделать и что ему нужно остаться, я сам бы за него поручился.

- Ведь вы знали о выдаче паспорта, - прибавил капитан.

- Я полагал, что он хочет уехать. Что ему здесь делать?

- Ведь он взял Западлиски в аренду.

- Да, но я слышал, будто владетель отказывается; впрочем, к чему ему эта посессия?

На этом прекратился разговор.

На другой день после визита капитана, к моему величайшему удивлению, приезжает сам конюший. Я принял его с почтительной холодностью. На лице его выражалась грусть и усталость душевной борьбы, которую он напрасно старался скрыть. Он поцеловал меня с чувством, с заботливостью, спрашивал меня об истории паспорта, наконец, после долгих изворотов, спросил:

- Скажите мне, пан Юрий: имение Суминов в Польше лучше ли посессии Западлисок? Я хочу уверить тебя, что я старик не скупой. Зачем тебе коптеть здесь? Очень похвально, что ты думаешь остепениться, но лучше возвратись в свое имение.

- В какое? - спросил я равнодушно.

- Это можно будет уладить: главнейшие долги я заплатил, - сказал он с расстановкой, вынимая бумаги из бокового кармана сюртука и подавая мне.

Я отскочил назад и покраснел.

- Благодарю вас за заботы, - сказал я, - но я никакого подаяния от вас не приму. В памятный для меня вечер, возвращаясь из Куриловки, я дал себе слово ничего, решительно ничего, не брать от пана конюшего.

- Не думаешь ли ты, клянусь ста парами зайцев, что я хочу тебя собачьим запахом прогнать? И так удостоверься теперь, что пятнадцать тысяч червонцев, промотанные тобою, я заплатил наличными деньгами.

Я остолбенел; человек, который за пятьдесят грошей полсуток торгуется с жидом, бросил пятнадцать тысяч червонцев за мое имение в Польше! Я своим ушам верить не хотел.

- Будьте уверены, дедушка, - сказал я после минутного удивления, - что я вам искренно благодарен, но я ничего не приму, если бы не только трехсот тысяч, но даже миллионов касалось. Благодаря настоящему образу жизни, мои нужды уменьшились: я сумею трудиться и в подаяниях не нуждаюсь. Я очень рад, что наше великопольское имение достанется в ваши руки и охотно отказываюсь от всех притязаний на него.

- Вот как! А если я его завещаю другому? Гм, что тогда будет?

- Пускай! Оно не мое, и мне все равно. Могила моих родителей возле приходской церкви, и никогда не может быть чужой собственностью. Я имею право всегда придти и поплакать над ней. Наконец, я не имею права думать...

Он посмотрел мне в глаза.

- С характером, - сказал он про себя, - но кто знает? Гм!.. - Он хотел говорить, но я перебил его.

- Пан конюший! - сказал я. - Будем говорить откровенно. Кто, не зная ни о чем, следил бы за вашими поступками в отношении меня, тот возымел бы о вашем сердце самое странное понятие. Не думайте, что я до сих пор не знаю всех причин... Вы стараетесь отстранить меня от панны Ирины. Вы хотели унизить меня в ее глазах, чтобы я не смел даже думать о ней. Вы боитесь меня; благодарю вас; признаюсь, это делает мне честь: есть чем гордиться!

Он вскочил со стула.

- Кто вам сообщил такую чушь?

- Кто бы ни сообщил, но легко и самому догадаться.

- Догадаться? О, скорее съешь черта, нежели догадаешься!..

- Однако вы имеете странное понятие о женщинах, а еще более странное обо мне. Откуда у вас родилось такое подозрение, что я имею намерение?..

- Здорово живешь! Чтобы зло сделать, нужно ли много времени!

- Так вы считаете меня величайшим злодеем?

- Конечно, позволь тебе сказать, что я не мог быть хорошего мнения о моем милейшем внуке, зная его прошедшую жизнь гораздо лучше, нежели он сам предполагал. Я и сегодня, любезный, не верю в твое исправление, как в теперешнюю весну: в феврале было чрезвычайно тепло, а будут еще морозы, снег и метель.

Я замолчал, потому что клятвы в уверения ни к чему бы не послужили; напротив, я с гордостью закутался в свое убеждение, как испанец в свой плащ, и молчал. Мой дед долго еще говорил, я ему не возражал. Он еще раз намекнул о великопольском имении, напрасно уговаривал меня принять его, пробовал всеми способами, но не успел убедить меня.

Предложи он несколькими месяцами раньше такой подарок, я был бы счастлив, но теперь мне все равно. Наконец, потеряв терпение, он закричал:

- Скажи, пожалуйста, о чем ты думаешь? Если панна Ирина смущает твое воображение, то, клянусь Богом, напрасно!! Ничего из этого не будет.

- Ведь я даже не бываю там.

- Тем хуже. Я расхохотался.

- Что ж мне делать, чтобы лучше было?

- Поезжай в Польшу, прощай и пиши ко мне на Бердичев, - сказал старик, вне себя от гнева.

- Зачем мне туда ехать?

- Ты надеешься больше выиграть, если здесь останешься? Нет, нет, нет! Съешь черта! Ирина весной поедет со мной в Эмс.

- А я буду хозяйничать в Западлисках.

- Из Эмса в Швейцарию, в Рим, в Неаполь. Это наш давнишний план.

Я со вздохом повторил:

- А я буду хозяйничать в Западлисках.

- Хозяйничай себе, до ста тысяч чертей, - сказал он, нахлобучив шапку на уши, и выскочил в сени. Я молча провел его с почтением; он сел сердитый и поехал в Румяную.

Вчера у меня был Граба, который тоже возвратился оттуда. Он много говорил о ней, потому что уважает ее и любит, как отец.

Конюший уговаривает ее ехать на воды в Эмс, под предлогом болезни, потом в Рим; но Ирина, несмотря на неотвязчивые просьбы опекуна и пани Лацкой (последняя рада мыкаться со своей скукой по белому свету), неуклонно остается при своем убеждении - не уезжает никуда из дома. Конюший в заговоре с медиками, но и это не помогает. Обо мне ничего не упоминали; конюший только, гуляя с паном Грабою, проговорился, что рад выдать Ирину замуж.

- О, опека, - говорил он Грабе, - нелегкое бремя, в особенности если любишь того, о ком имеешь попечение: человек ни спать, ни есть не может и мучится чуть не до смерти. Если бы я мог выдать ее замуж по своему желанию, я был бы покоен: поселился бы около них, днем бы охотился, вечером отдыхал у камина, заботился об ее спокойствии, чтобы ничто на свете ее не тревожило, и за мужем присматривал бы. Как ни хитри, но за сердцем женщины не усмотришь, в особенности, если оно еще ничем не занято, а рвется к любви; скорее съешь сто тысяч чертей!

Наконец, он открыл пану Грабе, что он считает его сына вполне достойным панны Ирины и желает устроить их свадьбу.

Граба сам мне говорил, что он искренно поблагодарил его, и ответил:

- Я считаю это величайшим доказательством уважения и доверия и скажу об этом моему сыну; ваша уверенность в его характере послужит ему самым лучшим одобрением. Но позвольте опровергнуть вашу мысль: рассудок и расчет не соединяют супругов; наши предки говорили, что сам Бог на небе соединяет их. Мой сын хранит уже в своем сердце привязанность, за которой я слежу с беспокойством отца, а панна Ирина...

- О, ее сердце свободно, - вскричал старик. - Если же оно уже занято, то я очень виноват. Как тут усмотреть за женщиной, сто тысяч чертей!

- Конечно, свободно, но если оно до сих пор не отозвалось в пользу моего сына, то теперь уже не отзовется.

- Но позвольте мне, по крайней мере, попробовать.

- Сын мой уже влюблен.

- Влюблен! Зная Ирину, имея возможность обладать этим сокровищем, и влюбиться в другую! О, это преступление!

Граба от души засмеялся.

- Что же я могу сделать? Против этого нет средств! - возразил Граба.

- В кого это ваш сын влюбился? Я здесь никого подобного не знаю.

- В дочь бедных родителей, в воспитанницу бедного семейства: об этом вы после узнаете.

- Ну, кто же это, наконец?

Граба не счел нужным называть фамилию предмета любви сына. Конюший, оскорбленный, что кого-то осмелились поставить в параллель с его Ириной, в гневе топая ногой, хватаясь за чуприну, оставил Грабу.

Судя по опасениям моего деда, я могу заключить, что панна Ирина не совсем равнодушна ко мне, что старик замечает это и недаром опасается; но могу ли я быть так самоуверен?

- Нет! Нет! Слепая привязанность возбуждает опасение в его добром сердце. Ирина может только с состраданием и презрением думать о несчастном человеке, который однажды явился перед нею, более похожий на зверя, нежели на человека, в остервенении, в беспамятстве...

Прощай! При этом письме ты получишь деньги на уплату моих долгов. Пришли мне векселя и пиши ко мне.

Всегда твой Юрий.

XIV. Эдмунд к Юрию

Варшава, 28 февраля 18...

Получив деньги, я долго колебался, следует ли мне воспользоваться твоим энтузиазмом и сделать из них такое употребление, какое им назначено?

Любезный Юрий, я скажу тебе откровенно: ты совсем одурел; кто нынче добровольно сам по себе, без принуждения, платит долги? Провинциал! Мы считали тебя товарищем, а ты уронил нас и, кроме того, даешь дурной пример. Теперь все кредиторы захотят, чтобы мы им аккуратно платили, и будут думать, что имеют полное право требовать с нас денег. Я хотел взять у тебя взаймы эти деньги или положить их в сохранную казну, чтобы накопились проценты на голодные годы, когда ты воротишься в Варшаву; я все еще ожидаю твоего приезда. Наконец, рассудив, я решил сделать по-твоему; но тем не менее сожалею о твоем безрассудстве.

Я призвал Шмуля; объявил ему о твоем векселе; он вытаращил глаза, ничего не понимая, потом покачал головой и, наконец, вынул свое огромное портмоне, раздутое, как пан N.., внутренности которого были перевязаны тесемкой, грязнее его халата. Сперва он надел очки, потом сел и стал разбирать бесчисленное множество векселей, которые он разделил на три категории: 1) пропавшие векселя и только pro memoria сохраненные у него, 2) сомнительные векселя в двух субкатегориях, и 3) вернейшие, как золото. Ты находился в средней.

- А знаете сто, - сказал Шмуль, - с этого карманцика я всего второй раз полуцаю гросы. Раз, вы знаете, от этого господина, сто так прекрасно зенился; а пан Сумин, мозет быть, тозе зенился и верно приедет в Варсаву, сто так скоро платит?

- Нет, не женился и не приедет в Варшаву.

- Ну, поцему зе он платит?

- Вот ни с того, ни с другого фантазия нашла: заболел совестью.

- Э, вей! Какая это прекрасная болезнь, - сказал жид, качая головой. - Заль, что презде нельзя знать, кто имеет к ней зелание. Ну, як бы это для нас хоросо было! Ну, - прибавил он, - разве это узь такая сильная болезнь, сто и проценты нузно платить?

- Да, честные проценты.

Жид замолчал и потом прибавил.

- Он взял верную больсую сукцессию?

- Нет! - ответил я ему.

- Ну! Так верно сделался набозный целовек, - сказал он про себя.

- Что-то вроде того.

После этого разговора мы расстались.

Шмуль забрал деньги, завязал портмоне, положил его опять около сердца и просил передать тебе письмо, которое я посылаю вместе с моим и с векселем. В нем он выражает свою благодарность и просит не забывать его в крайних случаях; видно, он тоже надеется увидеть тебя. Мари взбесил меня: он забрал деньги, как ни в чем не бывало, нисколько не удивился, что ему платят. Странный, право, человек, не сказал даже спасибо! Только спросил: вернешься ли ты в Варшаву? Я отвечал, что ты запропастился в трущобе, где растут трюфели, а он на это сказал, что хорошо бы, кабы ты снабжал его этим продуктом.

Лаура давно уже имеет дела с Шмулем. Теперь она не берет более взаймы денег, но сама дает в рост и не отказывается от того, что ей дают, как будто она в нужде, - и так то гребет, то накопляет деньги. Рассказ жида, видно, возбудил в ней любопытство; она поймала меня вчера в театре - мы сидели одни в ложе.

- Правда ли, - спросила она, - что бедный пан Юрий все еще живет в деревне?

- Почему вы называете его бедным?

- Ах, можно ли, живя в деревне, быть счастливым?

- Да, жить в деревне и не видеть прекрасной Лауры, - возразил я с французской вежливостью.

- О, без комплиментов - я не верю им: пустые слова. Скажите ж мне что-нибудь о нем?

- Что-ж сказать? Совершенно остепенился, заплатил долги и хочет трудиться в деревне.

Она с кокетством положила свою руку на мою и спросила:

- Верно влюбился, женится?

- Кажется, что ни то, ни другое.

- В самом деле это верно? Откуда же он набрался такого мизантропического настроения? - спросила она после минутного молчания.

Из этого вопроса я вывел заключение, что Лаура должно быть думает, что ты, вследствие ее измены, впал в отчаяние, что из сильной любви к ней готов даже... тьфу!.. Догадайся сам, я не в состоянии написать тебе этого. Конец разговора подтвердил мое предположение. Банкир пополнил ее капитал; получив деньги, она хотела было закутаться в добродетель. Близость метаморфозы чрезвычайно чувствительна; ведь птички тоже линяют, и змеи сбрасывают кожу. Лаура сделалась теперь скромна, как пятнадцатилетняя деревенская девушка, чрезвычайно прилична - носит платье под шею (правда, что кожа ее потемнела), видно желает выйти замуж. О, и выйдет! Еще годик или два прежней жизни, а потом собранный капиталец возвысит ее на степень вдовы, которая была несчастлива в супружестве. Она уедет далеко в деревню, в Мазовецкую губернию, в Литву или Жмудь, и сделается экстранравственной помещицей; соседи будут добиваться ее дружбы или протекции; а студент, который через год после свадьбы введет ее в грех, будет считаться ловеласом!!! Но тебя это более не занимает. Мои дела идут недурно: я играю в карты, по-прежнему, довольно счастливо. Живу я на Краковском Предместье, в нижнем этаже, вблизи меня Мари; перемени мой адрес и люби под всяким адресом того, который искренно жалеет и любит тебя.

Эдмунд.

XV. Юрий к Эдмунду

Западлиски, 21 мая 18...

Дорогой Эдмунд! Я уже давно не писал к тебе - не удивляйся; я перешел на новое хозяйство и начал новое поприще труда. В минуты отдыха я не имею желания сесть за письменный стол - рука отказывается писать, а голова от изнурения не в состоянии связать двух путных мыслей. Зато теперь, взяв перо, я отдам тебе отчет во всех моих действиях, тем более, что это письмо посылаю не по почте, а с извозчиками, которые едут за моими машинами, и потому оно может быть необыкновенного объема. Итак, вооружись терпением и слушай.

- Я переехал уже в свою посессию Западлиски: земли в том имении не мало, хозяйство хотя в запустении, но имеется много прекрасного материала для составления капитала. Я нахожу в своей посессии тысячу средств, которые мне указывают опытные люди: в одном хуторе овцы, в другом большая винокурня и пивоварня, в третьем гонят в большом количестве смолу и т. д.

Со времени моего счастливого детства здесь я вижу первую весну. Я много их пережил, но ни к одной не присмотрелся: я был как будто оторван от земли и перенесен в гостиные. Могла ли занимать меня природа? Я знал ее только по описаниям в французских романах. Теперь же, по призванию, хозяин, я дышу свежим воздухом, смотрю в открытое небо, восхищаюсь расцветом нового года, и чувствую, что из самой же природы я более научаюсь, нежели из многих книг, прежде читанных мною; я испытываю теперь такие впечатления, которых прежде не знал. Подняв занавес великого театра, я восхищаюсь началом драмы, но развязку ее и конец, о! как трудно отгадать! Кто может предвидеть, чем кончится этот год? Над чем закроется занавес, над трупами, или над веселым хором свадьбы?

Я видел мрачный конец зимы, грязный и холодный; не стало корма в конюшнях, народ ломал руки, смотря на свой истощенный скот, март уже кончался, а весны не видать.

Наконец, ветер переменился, воздух сделался теплее, ливнем пошел дождь, растаяла кора снегов, спускающихся по долинам шумными и быстрыми потоками. Этого торжества давно ожидали тощие аисты, гуляющие между источниками, где уже зеленела трава, дикие гуси и голуби, которые прилетают из теплых стран, и чайки, грустно кричащие в болотах, как будто приветствуя теплоту и весну. Наконец, неожиданно появилась запоздалая красавица; воды стекли стремительно с холмов, болота окрепли, поля высохли, луга зазеленели, береза начала распускаться, лоза покрылась почками и листьями, плуг и соха пошли в поле.

В состоянии ли ты все это понять, любезный мой горожанин? Я сомневаюсь и очень жалею тебя. Ты встаешь из-за зеленого стола с чувством изнурения, неудовольствия, иногда даже затаенной вражды, я же возвращаюсь с зеленых лугов, хотя изнуренный, но с свежими мыслями и чистым сердцем.

Пробуждение природы восхищает меня: теплый воздух и нежный звук весеннего хора наводят на мою душу сладкие воспоминания детства. Я грущу о прошедшем; но зато в настоящем я имею то, чего прежде не имел - воспоминание. Я сравниваю свою прошедшую жизнь (не далее, как прошлогоднюю) с настоящей и вижу, и чувствую свое возвышение. Я ревностно занялся хозяйством. Боже, сколько под спудом нашего общества находится великих и грустных зрелищ! Сколько для нас - старшей братии, - неизбежных обязанностей! Я советуюсь с разумом и сердцем, желая все устроить по их внушению, а в чем не доверяю самому себе, о том спрашиваю совета у честнейшего Грабы - чудака. Труд громадный, и не такой легкий, как кажется, потому что не раз пришлось бы затронуть интерес целого общества, если бы вдруг приняться за улучшения: нужно много размышления, такта и добросовестности. Многие упущения надо переделать немедля. Мою строгую справедливость в отношении пользы народа принимают с недоверием, до такой степени несправедливость вкоренилась в жизнь и обычаи бедных крестьян.

Народ, бесспорно, честен, но продолжительное угнетение (хотя оно не было повсеместно), или, еще более, его ложное положение испортили его. Он лжет, потому что не знает, можно ли ему сказать правду; ворует, потому что не чувствует, имеет ли он свою собственность; ленив и нерадив, потому что знает, что помещики нуждаются в нем, и помогут в бедности.

Сначала я старался идти наперекор общепринятым правилам в здешнем хозяйстве. Сделавшись по контракту распорядителем земель и труда крестьян, я решил по совести высчитать, сколько мне следует с них обязательного труда, чтобы не требовать лишнего. Всеобщее волнение соседей встретило мою реформу. Это люди, которые желают свободы, а сами отказывают бедному народу в личной свободе и в справедливости!

Вот уже во втором письме я толкую о предметах, нисколько тебя не интересующих; оставим их в покое. Итак, приступим к делу.

Я поселился в главном хуторе Западлисок, находящемся в центре имения и целого хозяйства.

У меня большой, развалившийся, каменный дом; должно быть, он переходил из рук в руки посессоров, мало заботившихся о нем. Говорят, жена последнего посессора обила обоями несколько хороших комнат, которые теперь, безжалостно ободранные, служат немым доказательством гнева жителей, оставляющих этот дом. Один арендатор внизу залы устроил лазарет для больных овец; другой ссыпал хлеб в кабинете, выкрашенном в помпейском вкусе, и вешал хомуты на мраморных каминах, а мясо клал на полки из красного дерева. Теперь осталось несколько комнаток, едва удобных для жилища - обыкновенно, как водится на аренде. Двор засорен, деревья поломаны; сор, грязь, и вдобавок все поломано, даже замки в дверях. Впрочем, на дворе под кучами сора и навоза заметны остатки цветника пани посессорши, но окружающий его березовый забор частью разобрали сторожа, частью поломали лошади. Имение имело вид первобытного состояния. Можешь представить себе, сколько предстояло труда!

Поутру я верхом отправляюсь в поле, потому что на людей нечего надеяться - собственными глазами лучше увидишь, да и сами люди так рассуждают: "Если хозяин не смотрит за своим добром, зачем же нам заботиться о нем?"

От одних работников я еду к другим; объезжаю лес, и не раз из разговора простого старика извлекаю более пользы, нежели из книг, часто списанных с других же книг. Люди живут; но книга жизни плотно заперта замками и закреплена печатью; людского века мало, чтобы рассмотреть все картины и виды в ней находящиеся. Потом я возвращаюсь домой, и здесь ожидает меня не мало занятий. Вечером, сделав распоряжения на завтрашний день, я читаю, играю и отдыхаю после труда. Прежде музыка была для меня средством показать себя в свете, теперь же она сделалась предметом приятнейшего для меня развлечения - это плачевная песнь, изливающаяся прямо из сердца. Я имею здесь довольно трудные произведения современных композиторов, написанные более для пальцев, нежели для слуха: целую кипу нот Моцарта, Гайдна, Бетховена - настоящие сокровища.

Иногда меня навещают Граба с сыном, капитан, или кто-нибудь из соседей, и время бежит так скоро, что хотелось бы придержать его. А для вас оно тянется лениво. У меня есть прекрасные леса, отличная охота, много воды и богатая рыбная ловля, словом, занятий без счету и самых разнообразных. Только в деревне и житье! Город, это большая тюрьма, в которой заключенные узники гуляют, потому что не могут и не хотят трудиться, потому что только заняты своею личностью, имея перед глазами одних людей и их произведения.

Я счастлив настолько, насколько может быть счастлив человек с глубокой, но благородной страстью в сердце. Я страдаю, но люблю свое страдание, и ни за что не расстался бы с ним. Каждый день я отправляюсь к опушке леса, примыкающего к Румяной, чтобы хоть издали взглянуть на ее усадьбу, вздохнуть и возвратиться домой. Иногда в бинокль я вижу ее двор, и даже саму Ирину, гуляющую среди цветов; вижу экипажи, едущие со двора и во двор, услышу о ней, остальное дополняю воображением. Я хочу быть достойным этой женщины, но чувствую свое несовершенство. Сумею ли я сохранить твердость характера в своих поступках? Как слон в неволе вдруг приходит в ярость, не пожелаю ли я вырваться тоже из своих оков (если их можно назвать оковами), и возвратиться к прежней буйной жизни света? Нет, этого быть не может: подняться - прекрасное дело, но упасть - ужасно, преступно и скверно. Не сердись, что вашу жизнь я называю нравственным падением.

Чтобы дать себе понятие, какие неожиданные редкости я встречаю чуть ли не на каждом шагу в этом заколдованном Полесье, которое в начале мне показалось ужасно дикою страной, я опишу тебе одну очень странную встречу. Я предупредил тебя, что письмо будет длинно, и не обманываю тебя, ты ведь любишь легкие повести, а этот рассказ чистая повесть.

Несколько дней назад я проезжал по тропинке леса, прорезанной на границе с Румяной, около старых валов замка, поросшего теперь густым лесом. Вид здесь прекрасный: с одной стороны валы касаются берегов Случи, их орошающей; зеленый дерн покрывает их ковром, а старые дубы шелестят над ними. В середине леса находится поляна, поросшая материйкой, чабриком и другими лесными травами, которые кто-то косит как сено. Здесь я всегда останавливаюсь, или проезжаю тихо, чтобы полюбоваться прекрасным местом. Теперь весна еще более украсила его: деревья: покрылись свежими листьями, издающими приятный майский запах, воды шумят, обливая небольшую плотину, тысяча птиц суетится около своего хозяйства, чирикая, стуча в деревья, собирая травку, пушек, веточки, червячков и унося в свои гнездышки.

У поворота тропинки я встретил человека средних лет, идущего с кружкой к реке. В лесу живет много сторожей и бедной шляхты, а потому я не обратил бы внимания на проходящего, но меня удивила его необыкновенная наружность. Это был высокого роста, сильный, широкоплечий, средних лет мужчина, со смелым видом, с прекрасной и благородной осанкой, с правильными чертами. Любопытство невольно подстрекнуло меня спросить - кто он? Я имел даже на это право, потому что он находился на моей земле:

- Любезный, откуда ты?

- Гм? - отозвался он, останавливаясь и поставив кружку на землю; потом посмотрел мне прямо в глаза с такою смелостью, с которою только равный встречает взгляд равного себе человека

- Что вы говорите?

- Я хотел спросить, здешний ли вы? Он был очень просто одет: суконная куртка, толстая рубашка, на ногах лапти, перевязанные ремнем, и нож у пояса; однако по наружности и разговору можно было узнать, что он носит платье, несвойственное своему званию.

- Я давно уже живу здесь, - ответил он спокойно с полуулыбкой, - а вы?

- Я посессор Западлисок.

- А! Я рад познакомиться с вами; я много о вас слышал хорошего, - сказал он чистым польским языком, и поклонился безо всякого унижения, как будто даже с некоторым покровительством. Я ему ответил поклоном. Его фигура и обхождение сильно заинтересовали меня.

- Кто вы? - спросил я.

- Я обыватель здешних мест, и брат вашего владельца.

- Брат пана Дольского?

- К вашим услугам, Петр Дольский.

- Как? Родной брат?

- Так точно.

- В такой одежде? В таком положении?

- То и другое я добровольно избрал, потому что такая жизнь мне нравится, - ответил он. Он взял кружку и отправился к валам.

Я, не желая надоедать ему и гоняться за ним, поскакал далее с возбужденным в высшей степени любопытством.

Возвратившись домой, я расспрашивал о нем людей: все его знают, но никто не хотел распространяться об этом человеке; может быть из опасения, чтобы в лице брата не уронить своего барина. Я должен был довольствоваться общими сведениями. Мне приходилось не раз проезжать по этой же дороге, но я не встречал его там более. Несколько дней тому назад я отправился к скирдам и совсем неожиданно встретился с ним в лесу. Он был одет, как простой сторож: в лаптях, с сумкой и ружьем через плечо, и собака шла перед ним. Как охотники, мы начали разговор об охоте. Я удивился, найдя в нем образованного человека, начитанного, с поэтическим воображением, но с отравленным сердцем. Леса взлелеяли в нем странные и оригинальные мысли. Человеку привычному они не показались бы оригинальными; но меня, столичного жителя, почти каждое слово этого добровольного изгнанника чрезвычайно удивляло. Он вовсе нескрытен; после третьей встречи, вероятно, чувствуя потребность в душевном излиянии, он привязался ко мне и был доверчив. Я полагаю, что хорошее мнение, которым я пользуюсь в окрестности, способствовало к моему знакомству с ним. Я спросил его, когда мы присели отдохнуть, что он здесь один делает в дремучем лесу, вдали от общества, к которому он принадлежит.

- Я не удивляюсь, - ответил он, - что вы интересуетесь знать мою жизнь: у меня нет тайн, я вам ее открою. С детства все называют меня чудаком, кажется, чудаком и умру. Другие добиваются богатства, удобств, роскоши, а моя тайна в том, что я полюбил простоту, бедность и уединение. Я и брат, мы были бедняки; имение, которое вы взяли в посессию у моего брата, не наследственное: он приобрел его богатой женитьбой. В детстве у нас был небольшой капиталец, который я без всякой с моей стороны жертвы весь отдал брату. Может быть и я бы пошел по битому тракту шляхты, то есть прогулял бы молодость, прохозяйничал зрелые годы и прозевал старость; или же избрал бы одну из привилегированных карьер, к которой наша шляхта более всего привыкла, чтобы удобно лежать на боку, ничего не делая, если бы Бог, или судьба, не бросили на дорогу моей жизни чувство, которое, как видите, свело меня с ума; может быть, на этом я даже выиграл. Не трудно догадаться, какое это чувство, сказал он с легким вздохом. Это болезнь, которою, как лошади мытом, все должны переболеть. Но у меня этот мыт не скоро прошел: он остался внутри и изувечил меня. Я влюбился.

- Однако это чувство не послужило вам к добру, если теперь вы так легко о нем говорите?

- Легко говорю, но тяжело чувствую. О, коханый пан, не смейтесь надо мною! Пуля глубоко засела в сердце, никто не вынет ее прежде, чем тело само собою рассыплется. Я был беден и полюбил девушку не менее бедную, но гораздо более требовательную. О, она имела право быть взыскательной - она была так прекрасна! Она могла дорого ценить свою красоту! Черт возьми, я сам дал бы за нее миллион, если бы имел. Я предлагал ей сердце, свою честную бедность и пару трудолюбивых рук; я уверял ее, что бедность не так страшна, как ее изображают; но она боялась ее, как величайшего зла на земле. Бедное дитя! Ей нужно было игрушек, мишуры, льстецов, аплодисментов, как рыбе воды. Я же мог ей дать только теплую хижину, деревенский, прохладный садик и спокойную жизнь под тенью старых лип, которую я любил. Она посмеялась над моим предложением, хотя была немножко привязана ко мне: мы вместе провели детство. С улыбкой и со слезами она ответила мне: "Я дрожу, милый Петрусь, при одном воспоминании о бедности, меня леденит одна мысль о твоей хатке и садике, в котором найдется более крапивы, чем роз. Я не люблю труда, мне нужны удобства, увеселения, я должна иметь дворцы, слуг, лошадей, кареты и прекрасные наряды. Конечно, мне приятнее получить все это из твоих рук; но твоей бедности я не в силах перенести. Я измучила бы тебя своей грустью, скукой и ропотом на судьбу."

Она любила меня! Кто знает, может быть, любит еще и теперь, но прекрасная ее головка была более развращена, нежели сердце, а чудные, многоговорящие глаза так безжалостно лгали, обещая то, чего не в состоянии были исполнить. Итак, измученный, я ставил ее. Она вышла замуж за очень богатого помещика трех деревень, и что же? Они прогуляли состояние, в неприятностях прожили годы мнимого счастья и, наконец, расстались. Может быть, ей отомстила судьба за меня? Не подумала ли она в минуты раздумья, что наша бедность вернее того шаткого богатства, которого она жаждала. Теперь бедная женщина - без будущего, без родных, живет из сострадания у людей.

С отчаяния я пошел в военную службу, но и пули отвергли меня, как она. Я возвратился на родину, хотя было незачем возвращаться. Привыкнув к кочевой жизни, к труду, я избрал по своей охоте жизнь, которую теперь веду. Живу и под открытым небом, кочую среди лесов и охочусь. Брат не пожалел бы мне куска хлеба, но я даже от брата не приму милостыни. Пока силы есть, я не нуждаюсь в ней, что получил от брата - заплачу или отработаю.

- Где вы живете? - спросил я его.

- Настоящее мое гнездо здесь в Западлисках; но я, старый кочевник, не нагрею места, живу то здесь, то там, лишь бы ходить. Я только одну суровую зиму просиживаю на месте, а когда Бог даст дождаться весны, лета и осени - ружье на плечо и пошел по свету. Человек во всяком состоянии ищет занятий, сродных с его наклонностями: я тоже нашел соответственное себе занятие. Старые могилы, груды камней, валы замков, городища, развалины, кладбища и курганы - вот мое царство. На пространстве ста миль в окружности никто лучше меня не покажет вам всех памятников прошедшего, шишек и шрамов нашей земли. Я раскрываю древности, раскапываю могилы, как вор, исследую, что под ними лежит, слежу за тайнами древних городов, живу прошедшим и хорошо мне с ним.

Это своего рода охота, имеющая свои приятности; она без конкуренции у нас. С биением сердца я подхожу к твердому кургану, поросшему вековым дерном, осматриваю его, исследую окрестность и запускаю заступ с осторожностью, со страхом и с неимоверным любопытством. По первым остаткам верный мой глаз отгадывает время разрушения: кусок отшлифованного кремня, обломок глиняного горшка, железо, кость, монета, покрытая ржавчиной, дают мне отчет о минувших временах. Иногда неведомая рука предупредит меня, увы, рука не археолога, но корыстолюбца, который даже в царстве мертвых ищет золота! Иногда века переживает сохранившийся памятник, потому что о нем сохранилось предание или песнь народа. Как я радуюсь, когда отыщу в целости все, что время сохранило; когда возьму в руки чашу, обвитую проволокой, кроме того, украшенную бисером и резьбой; когда в стеклянной слезнице открою слезу, истекшую тысячу лет тому назад. Сколько здесь прекрасной истории, сколько мыслей в малейшем обломке!! По малому свертку проволоки можно прочесть самую глубокую старину: сколько эта проволока стоила труда, чьи руки вытянули ее, какое имела назначение и к чему служила; можно вывести обширное поле для догадок и исследований. В таких мыслях время проходит, а роясь в могилах, я приближаюсь к своей собственной.

- Вы, вероятно, свои исследования сообщаете ученым?

- Ха! Ха! Зачем? О, нет, нет! Не для того ли, чтобы приобресть себе почитателей и критиков - два рода несноснейших людей? Остатки древности это мое государство, моя собственность и мое богатство: зачем мне делиться с другими? Я скуп. Кто же, наконец, так мудр, чтобы смело узнавать время по пеплу, по остаткам, по шрамам и ранам? Если я ошибаюсь, то ошибаюсь один, других не ввожу в заблуждение и без угрызения совести могу воздвигать здания на развалинах прошедшего.

- Теперь я понимаю, почему я вас нашел на валах замка.

- Нет ничего удивительного; это мое жилище.

- Однако я не заметил там никакого жилища.

- Мы недалеко от него: хотите, я вам его покажу?

- Буду очень благодарен. Пойдемте.

Пан Петр встал проворно, повел меня прямо по тропинкам в лес: видно, он знал каждое дерево, каждый закоулок, каждый лужок, и, сверх ожидания, мы вскоре очутились у берегов Случи, над которой возносился, покрытый зеленью, замок. Однако нигде не было видно упомянутого жилища.

Путем, который прежде вел к замку, проводник повел меня по зеленому лугу, теперь занимающему середину валов. По углам - более возвышенные холмы означали места бастионов; на них росли дубы, обвитые диким хмелем. Осторожный житель замка не протоптал даже тропинки, которая могла бы открыть это убежище. На одном угольном холмике стояла дерновая скамья - след, что здесь жил человек; с этой скамьи открывался прекрасный вид на Случ, впрочем, мертвый, и пустой, - ни деревни, ни живой души. Он потому именно и любил этот вид, что здесь не было людей. Спустившись по валам к реке, мы нашли род ямы, как будто ход в подземелье над водой, обросшей плющом, хмелем и высокой травой, которая закрывала его отверстие. Пройдя несколько шагов внутрь, я увидел вековую стену, а в ней крепкую дубовую дверь, окованную железом. Проводник достал ключ, спрятанный в траве, отворил дверь и вошел. Мы находились в древнем гроте замка и прошли по длинному коридору, в котором по стенам висела убитая дичь, и тлел еще огонь на очаге, и очутились в горнице с одним решетчатым окном, в которой жил пан Петр. Здесь он с любезностью хозяина приветствовал меня. Вначале ничего нельзя было разглядеть. Представь себе подвал у г без сомнения, служивший когда-то тюрьмой, или тайным убежищем во время осады, с очень маленьким окошком, с каменной печкой и камином, отверстие которого терялось в развалинах, покрытых зеленью. Внутри комнаты, несмотря на близость реки, было очень сухо. Стены, подпиравшие острый свод, представляли настоящий музей древностей: остатки заржавевшего оружия, огромные мечи, съеденные ржавчиной, шишаки, цепи таинственного употребления, шпоры, булаты, топоры, стрелы, доспехи были симметрично развешены по стенам этого странного жилища. На полу стояли рядами урны, надгробные горшки, плоские камни, которыми их закрывали, каменные шары, крыши с надписями от старых памятников, неизящные идолы дохристианских времен и другие памятники древности. Я растерялся от разнообразия и огромного количества предметов.

- Это мой музей, - сказал Петр, - а это библиотека, - прибавил он, показывая на небольшую полку с книгами, которая висела над кроватью. Кровать его состояла из сухих листьев, прикрытых волчьей кожей, над ней висели: новейших времен карабин, пистолеты и распятие букового дерева прекрасной резьбы. Над изголовьем, под стеклом в рамках висела женская перчатка. Я догадался о ее значении: это последнее воспоминание его молодости. Небольшой сундучок из соснового дерева стоял незапертый возле кровати.

- Как вас здесь не обворуют, когда вы надолго уходите? - спросил я.

- Нечего воровать, - ответил он, - старое железо ни к чему не годится. Все знают, что я беден, боятся меня, потому что я никого не боюсь. Простонародье считает меня колдуном и знахарем, уважает и боится меня; впрочем, есть в свете люди, которые даже любят меня. Итак, никто мне не вредит.

- А не наскучило ли вам одиночество? - спросил я.

- Стыдитесь подобного вопроса. Наскучило одиночество! Я сам добровольно избрал его, сам выработал его, чтобы быть глаз на глаз с прошедшим, чтобы не изгладились во мне воспоминания. Вдобавок, какое развлечение, какой приятный труд! Я имею дорогую и любопытную коллекцию, которую я ежедневно увеличиваю.

Говоря это, он вынул из кармана секиру из кремня и положил ее рядом с другими на полку.

- Вот мое общество, мое богатство, вот предметы моего размышления, - продолжал он. - Я люблю мою жизнь! Бог не дал мне подруги, которая составила бы мое счастье; я благодарю Его, что Он позволил мне, по крайней мере, избрать род жизни, приятный и свойственный моему характеру. Я не скучаю без людей - они мне не нужны; я не избегаю их, но издали люблю их и не желаю им зла. Они жалки и скорее глупы, нежели злы. Если горькое воспоминание и желание затронуть меня за живое защемят мое сердце, стараясь искусить меня - я отравляюсь на работу, изнурить тело, истощить свои силы: тогда я становлюсь на время животным, и душа замирает. Вот, как должен действовать человек с душой и памятью, чтобы выйти победителем. Дух и ум я занимаю трудом, тело - моционом, отгоняю грустные желания неудовлетворенного сердца, доставляя ему пищу, какую нахожу в своей уединенной жизни.

Сколькими свободными счастливыми минутами я обязан своим мечтам на развалинах прошедшего! Не один час размышления над этой старой утварью переносил меня в вечность. Вот где мои друзья! По ступеням прошедшего я возношусь духом и, держась за минувшие века, сижу спокойно на огромном кладбище Вселенной. Весь мир во мне, и когда я вижу себя на этой возвышенности, страдания затихают и молчат.

Он долго говорил в этом роде; я слушал его с возрастающим вниманием; когда я коснулся его сокровищ, пан Петр стал мне рассказывать об употреблении старых доспехов, о значении каждого обломка, стал по-своему объяснять прошедшее, вырытое из-под пепла и ржавчины; я просидел до вечера, не заметив времени.

Мы очень подружились с ним; видно, я ему понравился, потому что, насколько мне известно, он не слишком рад новому знакомству и не скоро сходится с людьми. В одном только он отличается от пана Грабы, с которым он имеет много общего относительно взгляда на свет и людей: он часто улыбается саркастически, между тем, как у Грабы скользит улыбка доброты.

На другое утро, по моему ребяческому обыкновению, я отправился на границу Румяной, посмотреть на дом и места, где царствует моя королева. Но каково было мое удивление, когда я увидел здесь Петра, сидящего на колоде в глубокой задумчивости. Он поднялся, когда я подъехал, посмотрел мне в глаза и горько улыбнулся.

- Ну, - сказал он, протягивая свою грубую руку, - сядемте-ка оба без церемонии, а когда издали увидим промелькнувшее белое платье, пускай каждому из нас покажется, что он увидел свою королеву. Да, да! - прибавил он. - Полноте скрывать причину своего приезда, так же как и я не стану перед вами маскировать своего чувства.

Видно, он еще прежде наблюдал за мной.

- Но вы кого высматриваете здесь? - спросил я с удивлением.

- О, недогадливая голова! - возразил он. - Еще спрашиваете кого?

Ты, верно, догадался, что он был первый обожатель пани Лац-кой, и рассказанная им история к ней и относилась. Не имея более тайн, мы говорили откровенно: он расспрашивал меня о ней с огнем в глазах, как двадцатилетний юноша.

- Ведь она весела, - сказал он, - счастлива?

- Она грустна и, кажется, несчастна, молчалива, как будто ничего более не ожидает и не желает.

- В самом деле, - ответил он, - нам с нею не на что более надеяться: она же не то дорогое существо, которое я любил в молодости. Мы стареем, заживо гнием и изменяемся, несчастные! Говорят, что через несколько лет после смерти человека не остается даже былинки из прежних составных его частей; может ли чувство в сердце после такого потрясения остаться на месте? Прежний предмет моей любви - здесь! (Он показал на сердце и ударил себя в грудь). - И больше нигде его нет: он разлетелся по воздуху мелкими частичками, которые ветер разнес на пыльник цветов, на капли росы, на золотистые облака и на черные думы. Теперешняя женщина сохранила только прежнее имя; она переходила из рук в руки людей, которые исцеловали ее, избаловали, иссушили. Осталось ли на ее белом челе хотя бы одно местечко, на котором почил бы мой чистый поцелуй, не стыдясь соседства с другим? Остался ли в сердце хоть один толчок, который не принадлежал бы другому? Теперь я ее не люблю, люблю одно лишь воспоминание; теперешнего перерожденного существа я не хочу, нет, это не она! Такой же сон не приснится ли другому молодому безумцу, в другой груди не отзовется ли то самое страдание?

Он встал проворно, схватил ружье и побежал в лес.

Теперь ты знаешь, Эдмунд, что значит истинное чувство! И не стыдно ли тебе, что часто именем этого чувства ты называешь минутную шалость? Делаешь из него самое унизительное употребление? Ведь это все равно, как если бы о бриллиант великого Могола ты хотел бы высечь огня для трубки.

Прощай! Более писать не могу: еду в поле.

Твой Юрий.

Как поживаешь? Опять свободная минута, я посвящаю ее тебе. Воображаю, каким я странным теперь кажусь в твоих глазах: нас разделяет пропасть. Мы смотрим с состраданием друг на друга, почти так, как два сумасшедших смотрят один на другого в доме умалишенных. Но, нет! Нет! Плохое сравнение: я часто вижу свет, людей, самого себя и не сошел с ума. Я вижу твою сострадательную улыбку; смейся, но придет время, когда мое письмо вызовет раздумье на твоем челе, и кто знает, не захочешь ли ты тоже вырваться из городского омута, в котором я потерял столько прекрасных лет, и искать спокойствия и отдохновения в деревне?

Если бы теперь возвратилось мое прежнее состояние, молодые годы и свобода, конечно, я сделал бы из них лучшее употребление. О, как я жалею о потерянном времени!

Да, нет счастья в беспутной молодости, потому что оно недолговечно; нет счастья в роскоши и в неге жизни, в разнообразных увеселениях, потому что они наводят скуку; нет счастья в ненасытном желании тщеславия: счастье находится в спокойной совести, в деревенском уединении, в собственном усовершенствовании, в нравственном возвышении; оно состоит в ограничении своих желаний. Свобода, труд, надежда - вот эмблемы счастья. Да, мечта - тоже счастье! С разбитым сердцем встречаем мы сады, дворцы, прекрасно разрисованные стены, переходим за пределы действительного. Увы! Войти туда нельзя!..

Я видел ее!

Слушай, я продолжаю ездить на границу Румяной, сажусь там читать и мечтать, отсюда виден двор и деревья сада; придет ли Петр, мы думаем вдвоем или разговариваем тихонько, прерывая свои мечты продолжительными паузами молчания. Мы избрали несколько старых дубов на краю леса, и здесь выстроили собственноручно род шалаша, обращенного к Румяной, с двумя скамейками из колод дерева. Петр, хороший садовник, посадил кусты, посеял хмель и плющ, и теперь это место сводит нас почти ежедневно. В одном углу нашего шалаша мы прячем трут, чтобы зажечь трубку, в другом - простую кружку, с которой поочередно отправляемся черпать воду к ближайшему источнику. У нас есть очаг, обложенный камнями, для холодных вечеров. Петр, если не блуждает в лесу, часто даже ночует здесь. Несколько дней назад мы сидели в своем шалаше. Дольский упорно молчал и был мрачен. Прекрасный весенний вечер рдел пурпуровым светом на горизонте. Ведь ты знаешь (или вернее не знаешь), какие чудные утра и вечера бывают весной и осенью; в эти два конца дня, кажется, все живет иначе, дышит свободой и веселостью! День сам по себе очень обыкновенный, но начало и склон его представляют какие великолепные зрелища, какой аромат, какие звуки! Сколько несвязных мыслей толпится в голове. Как все это Бог мудро устроил: днем нужно трудиться, потому что сам Бог все сделал, чтобы труду человека ничто не мешало; поутру пробуждение природы оживляет его, придает ему более сил; вечер освежает, успокаивает и заставляет забыть изнурение.

Мы сидели молча, глаза наши были обращены в одну сторону. Дольский хмурился, как это нередко с ним бывает, когда не достает пищи для его голодной души. Несчастный, молиться он не умеет; борется только с самим собою и потому падает. Вдруг нам послышался топот лошадей, но уже так близко от шалаша, что мы сейчас же увидели лошадиные головы. Песчаная, узкая тропинка по опушке леса ведет в прекрасную пасеку, принадлежащую к Румяной. За лошадьми показался кабриолет, в котором сидели пани Лацкая и Ирина. Дольский устремил свою черные глаза и остолбенел, я вскочил с места; Ирина с любопытством рассматривала наш шалаш и, узнав меня, приказала остановиться. Лацкая ужасно побледнела, отвернулась живо в другую сторону и не поворачивалась более к нам. Ирина, не обращая на нее внимания, весело приветствовала меня. Я подошел к ней; Петр остался в шалаше, точно окаменелый.

- А, наконец-то, хотя случайно, мы встретили вас! Что вы здесь делаете?

- Мы охотились на бекасов вместе с моим соседом паном Петром Дольским (Петр слышал это, но не пошевельнулся), а теперь мы отдыхаем.

- Как? - спросила она тихо. - Вы соседи со мною и не удостоите меня своим посещением?

Я хотел солгать, но она на первом слоге поймала меня.

- Скажите откровенно, - сказала она живо, - вы стыдитесь показаться мне на глаза?

- Правда, - ответил я.

- Это признак самолюбия: скрывать свои недостатки и желать всегда казаться одним и тем же. Но более естественно, заметив свою ошибку, сделанную случайно или по наклонности, открыто признаться в ней, и таким образом отнять у людей возможность к злословию, и следовать по избранному пути своему.

- Если бы даже люди не злословили, - подхватил я, - если бы они были снисходительны, то все-таки остаются впечатления, ничем неизгладимые.

- Во всех ваших словах проглядывает много гордости.

- Пускай будет гордость; но есть тоже род благородной гордости.

- Итак, за то, что вы раз явились ко мне раскрасневшись и немного больным, - прибавила она с улыбкой, - я в наказание не должна видеть вас никогда здоровым?

- Могло ли это быть наказанием для кого-либо другого, кроме меня?

Она немного сконфузилась.

- Для вас это ведь все равно, - прибавил я.

- Вы хотите комплимента? У меня всегда найдется для тех, которые желают слышать его: на Полесье общество такого милого соседа, как вы, не совсем обыкновенная вещь.

- Вы этим добили меня! - ответил я с улыбкой.

Она посмотрела на меня серьезно и протянула мне руку.

- Что же? Будете ли вы в Румяной? Ведь всего три шага.

- Не знаю.

- Как? Я вас прошу.

- Но не искренно, и может быть, опять из вежливости.

- Ну, это уже чересчур невежливо; я приказываю быть. Ах, какой упрямый!

- Вы приказываете мне быть?

- Приказываю и угрожаю, что пожалуюсь вашему деду.

- Коли так, я приеду.

- Кто этот пан Петр? - спросила она тихо, продолжая разговор.

- Посмотрите внимательно на свою компаньонку, и догадаетесь о многом, о чем говорить не имею ни права, ни времени.

Ирина нехотя бросила взгляд и увидела пани Лацкую почти в обмороке; потом посмотрела на Петра, и, простясь со мной, велела как можно скорее ехать.

Дольский ни слова не промолвил, долго еще сидел на скамье, потом встал, и, не поворачиваясь даже ко мне, пошел прямо в лес.

Я не решился в это время затрагивать его, ни расспрашивать, ни утешать, и потому не сопутствовал ему. Он, раздвигая кусты, зашел в чащу леса и исчез.

Разумеется, на другое утро я поехал в Румяную. Как будто для того, чтобы отравить эту счастливую минуту, явился пан конюший.

Увидев меня в зале, он сперва покраснел, потом побледнел, пригладил чуприну, посмотрел на Ирину, которая опустила глаза, и не приветствуя меня, (так был зол и сердит), отошел к окну.

Пани Лацкая не была в гостиной и в этот день вовсе не показывалась; говорили, что она больна. Гнев моего деда перешел вскоре в едкий сарказм; Ирина, не желая его раздражать, мало защищала меня. Я переносил спокойно его сарказмы, как путник, внезапно захваченный проливным дождем.

- Я рекомендую вам моего внука, - сказал он, - моего милого внука, пана посессора Западлисок (он взял их за деньги, выигранные в карты: хорошее употребление дурной прибыли). Посессия взята не без цели: граничит с Румяной! А потому прошу быть осторожной с этим кавалером.

- Пан конюший!

- Кавалер, любящий приударить, и пьет не хуже меня, играетУ как... проиграл состояние, которого хватило бы десяти бедным семействам на всю жизнь. Осталось у него столько здоровья, сердца и денег, сколько нужно на посессию Западлисок, рассчитывая на богатую женитьбу. Но съест черта! - прибавил он тише.

Хладнокровие, с которым я выдерживал его насмешки, еще более раздражало его, и хотя ему подали лошадей, потому что в этот именно день вбивали пограничные столбы в Заямьи от Куриловки, и он хотел туда отправиться, но предпочел потерять кусок земли, нежели оставить меня глаз на глаз с Ириной. Она вежливо и холодно выслушивала его сарказмы, но я не заметил в ней ни тени чувства. Умеет ли она так хорошо владеть собою, или же у нее нет чувств? - Я не знаю.

Приближался вечер; старик отправил меня и чуть не вытолкал в шею; я вынужден был ехать. Он остался еще, чтобы своими сарказмами совершенно изгладить хорошее впечатление, которое я, может быть, сделал на ее сердце.

О, если бы исполнилось мое предчувствие, и капитан вбил пограничные столбы через его любимые тенеты и отрезал кусок леса: пускай это маленькое горе научило бы его состраданию к другим! Нет, желание зла - есть месть, это животное чувство, недостойное образованного человека. Бог с ним! Все это он делает из сильной привязанности к ней; будем уважать его, хотя больно. Прощай!

Юрий.

XVI. Ирина к мисс Ф. Вильби

Румяная, 5 июня 18...

Дорогая Фанни! Я обещала часто писать тебе, для того, чтобы ты не забыла нашего языка, которому научилась из дружбы ко мне; но до сих пор я дурно исполняла свое обещание: едва раз в месяц ты получаешь от меня известие, а что значит двенадцать писем в сравнении с таким длинным годом! Я имею время писать чаще; но тебе, трудолюбивой начальнице учебного заведения, годится ли терять время на письма к такой лентяйке, как я? Не знаю, получила ли ты мое письмо, посланное в мае-месяце? Через сколько рук, почтовых мешков и ящиков, через сколько повозок и пароходов сперва перейдут эти несчастные письма, пока достигнут назначенной цели! Трудно даже понять, как они доходят. Напиши мне, верно ли я адресую к тебе, и получаешь ли ты аккуратно мои письма? Я не хочу писать для почтмейстеров и любопытных искателей затерянных писем. Я открываю перед тобою всю свою душу, изливаю на белой бумаге свои чувства, которые, как на крыльях ласточки, пересылаю к тебе. Я обещала писать тебе откровенно обо всем, что со мною случится, как будто я еще твоя ученица и подруга, и в точности, даже с процентом, заплачу свой долг.

Ты предсказывала мне в скором времени любовь, скорое замужество и счастье; но последнее, чем раньше приходит, тем скорее уходит. Лучше ожидать его, нежели оплакивать.

Мой молодой ш-r Georges, о котором я уже писала тебе, с которым я так странно и неожиданно познакомилась, который сделал на меня такое сильное впечатление, что вначале я даже сердилась на него и на самое себя, все еще живет в нашем крае. Я не могу описать тебе, до какой степени мое собственное сердце унизило меня; я никогда не ожидала от него такой измены. Напрасно я представляла, что в этом щеголе нашей столицы нет ничего особенного: сердце взяло верх над рассудком, хотя он не дремлет. Я боролась и, покорившись, должна сознаться, что не имею над собой столько власти, сколько ожидала.

Мой опекун, которому этот господин приходится внуком, ревностно отталкивает его от меня. Ты знаешь пана конюшего, как он искренно любит меня; привязанность его доходит иногда до странного безрассудства. Решив для себя раз навсегда, что его внук ветрогон, мот, неосновательный человек, недостоин такой героини, как я, он упорно остается при своем убеждении; и сколько он употребляет хитрости и средств, чтобы его удалить от меня, и не пересчитаешь. Мой Georges (почему он мой? Сама не знаю, что пишу) потерял большое имение. Конюший купил его опять, чтобы Georges только оставил нас. Но он (как и я ожидала) не принял этого подарка и очень хорошо сделал.

Не слишком ли много я приписываю себе, но чувство, которое я замечаю в нем (а какая женщина его не отгадает?) совершенно изменило его: из милого, но пустого юноши, каким я его впервые узнала, он сделался теперь трудолюбивым, стойкого характера и здравомыслящим человеком. Общество честнейшего Грабы имело большое влияние на эту перемену. Я верю в его исправление, но конюший смеется над этим, и утверждает, что Юрий принял только другую оболочку, но что в душе остался такой же, как прежде; приписывает его перемену жадности и упрямству. Я не разделяю его мнения: отчего же человек не может исправиться? Ведь в нем есть наклонность к добру.

Ты отгадала, потому что я уже слишком явно проговорилась: да, я люблю его, и потому все перетолковываю в хорошую сторону. Неужели я ошибаюсь? Горькое заблуждение! Но что же сделалось с этим глупым сердцем?

Мне велят ждать, и я охотно буду ждать; мне нечего спешить выходить замуж - настоящим я довольна, хотя скучно. Но перенесу все с надеждой на будущее, а с надеждой время скоро проходит.

После описанного мною неприятного происшествия, когда умышленно показали мне его в пьяном виде (знаешь, даже тогда в нем не было ничего неблагородного, он был только жалок), я долго не видела его. Он не хотел быть у меня, хотя случайно или по своей воле, я не допускаю, чтобы по расчету, он живет очень близко от меня, в Западлисках; я должна была сама призвать его. Мне удалось сделать это очень ловко, и никто не может заподозрить меня в том, в чем со смирением я признаюсь тебе. Ты знаешь дорогу к моей пасеке на границе Западлисок, если среди своих Street и Square ты не забыла ее.

Представь себе, что Юрий сидит здесь по целым часам и смотрит на Румяную, точно как в романах пишут, не правда ли? Я только случайно узнала об этом. В моей башне, которая стоит над оранжереей, я поставила телескоп Мордунта, присланный тобою, и отсюда я имею обыкновение рассматривать окрестность. Как приятно смотреть отсюда на людей, следить за ними, когда они думают, что один только Бог их видит! Твой телескоп отлично приближает предметы. Однажды вечером, когда я ворочала им во все стороны, что-то мелькнуло на дороге в пасеку. Я всматриваюсь - это он, наблюдаю: он сел, наклонился: мое глупое сердце забилось сильно!

Нет, нет! Это не ложное чувство; оно истинно глубоко. Я исповедываюсь тебе подробно: ежедневно я наводила телескоп в ту же сторону, и потом увидела, как он с кем-то другим, выстроив себе шалаш, почти каждый день приходили, садились и просиживали по целым часам. Об остальном ты догадываешься, - я направила прогулку к пасеке; мы встретились; я его пригласила к себе; он приехал и застал пана конюшего. Старик был безжалостен к нему; мне было ужасно жаль Юрия, но он с мужеством перенес обиды. Я ему благодарна: он перенес это для меня.

Крашевский Иосиф Игнатий - Чудаки. 3 часть., читать текст

См. также Иосиф Игнатий Крашевский (Jozef Ignacy Kraszewski) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Чудаки. 4 часть.
После его отъезда мы откровенно разговорились с моим добрейшим и честн...

Ян Собеский. 1 часть.
Записки Адама Поляновского ЧАСТЬ I - Vade retro, satanas! Отойди от ме...