Крашевский Иосиф Игнатий
«Чудаки. 2 часть.»

"Чудаки. 2 часть."

Одет он был очень скромно: на нем была из темно-серого сукна венгерка, остальное такого же цвета и черный платок на шее. В руках держал он шапку, похожую на мужичьи польские четверо-угольные шапки, употребляемые обыкновенно летом. Сын, следовавший за ним, был одет почти так же, но отличался лицом. В нем славянский тип был с примесью другого неизвестного типа; волосы темнее, почти черные, цвет лица смуглее, глаза, полные жизни, черты лица сливались, в общем напоминали отцовские. Телосложение, манеры, улыбка напоминали отца и объясняли незнакомому, какие узы связывали этих новопришедших гостей. Одним взглядом старый Граба осмотрел, кто находится в зале, и подошел к хозяйке, которую приветствовал с веселою улыбкой. Ирина живо привстала с дивана, и подавая руку гостю с радостью, которой не таила, искренно приветствовала его словами:

- Ах, с каким нетерпением я вас ждала!

- Благодарю вас. Вам известно (говорил он кланяясь всем), что я не умею говорить комплиментов, но что говорю, то чувствую. Благодарю вас, от души благодарю!

Юрий, которого предупредили о Грабе, привстал робко и почтительно, чтобы отдать поклон, когда хозяйка представляла их взаимно.

Старый Граба поклонился вежливо, окинул проникающим взглядом молодого человека и сел возле круглого столика. Сын, между тем, подошел к m-me Лацкой, которая с явным неудовольствием и гордым равнодушием приветствовала приезжих, а теперь на вопросы отвечала только полусловами.

Ирина еще раз поблагодарила Грабу за его приезд.

- Странно, что вы меня за это благодарите, - улыбаясь сказал приезжий, - вы, которая хорошо меня знаете и понимаете. Я недостоин никакой благодарности, потому что я навещаю или из самолюбия, или по обязанности. Поощрять самолюбие не следует, а исполнение обязанностей не достойны похвалы и благодарности.

- Неужели вы, дорогой сосед, только ради собственного удовольствия или по принуждению имеете столкновение с людьми?

- Мы должны объясниться, - возразил гость с улыбкой, опираясь на ручку стула, - обыкновенно люди ездят в гости, чтобы убить время, для светских приличий, или наконец по другим причинам, которых сами не умеют объяснить, как, например, из любопытства.

- А вы, дорогой сосед? - спросила с некоторой иронией Ирина. - Вы смеетесь, и даете мне заметить, что не следует хвастать?

- О, я вовсе не имею этого намерения: говорю истину; я не лучше других, и много пороков обременяют мои плечи! Но возвратимся к разговору.

- Хорошо, сделаем прежде краткий физиологический очерк.

- И так, - говорил медленно Граба, - я не навещаю никого, чтобы убить время, потому что оно дорого для меня. Мое время, это мое будущее, мое усовершенствование, первейший и небходимейший материал моих действий. Светских приличий я не признаю, не разобрав их прежде. Я навещаю только тех, которых люблю и желаю видеть, или тех, которым, не любя, я надеюсь быть в чем-либо полезным.

- О! - вскричала, смеясь Ирина. - Вы напоминаете мне, как вас последний раз принял капитан!

- Это пустяки.

- Вы не знаете, - сказала хозяйка, обращаясь к Юрию, - если бы не присутствие героя этой сцены, я рассказала бы ее вам, потому что стоит рассказать.

- Вы можете рассказать ее, если вам угодно, - сказал Граба, немного подумав, - это послужит незнакомому гостю узнать соседа, которого все называют чудаком, и верно не без причины.

- И так я воспользуюсь позволением, - продолжала Ирина. - Во-первых, вы должны знать, что почтеннейший сосед наш придерживается совсем других правил, а не тех, которым мы обыкновенно следуем.

- Они другие, но вернее ведущие к цели.

- Какая ж цель жизни? - спросила Ирина. - Не будет ли это всегда одной лишь загадкой?

- О, жизнь не загадка! - возразил пан Граба. - Ясно и совершенно справедливо, что цель жизни - быть полезным ближнему, а умом и поступками возноситься как можно более к Божеству, наподобие которого мы сотворены.

- И так?

- И так, мы должны стремиться к усовершенствованию самих себя, и для этого употребить все время и все наши силы. Вот цель жизни.

- А главное средство? - спросила Ирина, принимая серьезный вид.

- О, наш разговор похож на проповедь; но если мы начали, то должны закончить. Средство - труд и жертва. Не трудясь над собою и не посвящая себя ближнему, мы не будем полезны ни обществу, ни самим себе.

- Вы теперь видите, - заговорила Ирина, - каков наш дорогой сосед. И это не пустые слова, но очерк его жизни и действий. Не знаю, догадываетесь ли вы, что от применения столь строгих правил к жизни, часто должны были происходить очень странные приключения.

Юрий улыбнулся.

- Мы все, - продолжала она, - точно в тумане видим эту цель, но прямо и смело идти к ней не всегда позволяет вам окружающее нас общество, или скорее уважение наше к нему; иначе жизнь сделалась бы кровавой битвой.

- Кто мужественно несет бремя жизни, свято исполняет свою обязанность и свое высокое назначение, - возразил Граба, - для того жизнь всегда должна быть кровавой битвой.

- Но мы далеко ушли от рассказа, - перебила Ирина, - возвратимся к нему. Когда пан Граба, - продолжала она, - полагает, что может кому-нибудь принести пользу советом, словом, действием, посредничеством, то даже незнакомый и незванный приезжает... как это вы, господа, называете на латинском языке?

- Верно Deus ex machina? - тихо прибавил сын, смотря почтительно на отца.

- Так точно. Но не всегда ему удается быть полезным, в особенности, когда идет дело примирить поссорившихся; тогда часто ему приходится переносить невежливости с той и другой стороны. Несколько недель тому назад капитан, мой родственник, поспорил с паном подкоморйем за рубеж, что с ним часто случается. Оба они чрезвычайно горячи, с тою только разницею, что капитан прикрывает свою вспыльчивость наружным равнодушием, а подкоморий высказывается весь, каков он на деле, даже если бы ему пришлось краснеть за себя. Пан Граба, узнав, что они съедутся вместе, сразу предвидел, до какой крайности могут дойти, если после долгой ссоры встретятся с глазу на глаз. Мнимое хладнокровие капитана без сомнения бесило подкоморьего; вспышки старика еще более отклоняли примирение и делали его даже невозможным. Достойный сосед наш, узнав о съезде, будучи мало знаком, решился явиться в качестве посредника в назначенный день.

- Вы должны прибавить, - сказал пан Граба, - если уже вы хотите ничтожную жертву моего спокойствия вознести на степень величайшего подвига, что капитан и подкоморий, как и все соседство наше, верно по моей вине, не любят меня.

- Съезд был назначен у господина подкомория: два исправника, пан Дудич и еще кто-то по соседству были приглашены на этот съезд, как вдруг пан Граба является совсем неожиданно.

- Не стоит рассказывать - сказал гость, - кончилось тем, что обе стороны примирились.

- Да, они согласились, - прибавила, смеясь, Ирина, чтобы довольно грубо попросить вас уйти.

- Чем вы могли заслужить это? - спросил Юрий.

- О, я заслужил это! Я имею обыкновение говорить всегда и везде всю правду в глаза. Если меня спросят, я откровенно высказываю свои мысли. Я полагаю, что человек, уважающий себя и тех, с которыми имеет дело, должен считать своею обязанностью говорить то, что думает. Детям только не говорят всей правды, потому что они не поймут ее.

- Но кто же не любит истину? - спросила Ирина.

- Она не всем нравится: это горькая пища, которую мы охотно предлагаем другим, но сами вкушать ее не любим, к ней нужно привыкнуть.

- В конце концов сосед дал вкусить одной и другой партии спорящих такую большую порцию этой горькой пищи, притом без всякой приправы и за один прием, что чуть не выруганный...

- Говорите, прошу вас, все, как случилось, не скрывая ничего перед гостем.

- Хуже, чем обруганный, увы! Почти вытолканный, должен был уехать из дому пана подкомория. Это послужит вам уроком не вмешиваться в чужие дела.

- Извините, к несчастию это нисколько не проучило меня, - сказал Граба. - Если десять попыток будут бесполезны, а одиннадцатая принесет плод, я доволен. Наконец, если бы и всю жизнь мне пришлось напрасно трудиться, все-таки желание труда останется во мне всегда непоколебимым.

- Но, сознайтесь, - спросила Ирина, - что вы сказали слишком резкую правду в глаза этим господам!

- Но только не всю. Я держусь правила: строго судить в глаза, но заочно, с умеренностью, о собственных же врагах ничего не говорить, страшась самого себя и чувств, которые не должны влиять на суждение.

- Это софизм! - отозвалась пани Лацкая. - Как, чувства не должны иметь влияния на суждение? Разве ум судит всегда справедливо? А чувства нередко лучше его.

- Может быть, - возразил пан Граба, - но суждение разума вернее. Впрочем, я согласен с суждением дружелюбного чувства; но всякое личное недоразумение оно не может решать справедливо.

Слова пана Грабы, рассказ Ирины и начало разговора произвели странное впечатление на Юрия; ему ничего подобного не случалось слышать. Слова, полные глубокого чувства, отозвались в его ушах, как голос из иного, неизвестного мира. В присутствии той сферы, из которой они долетали до него, он умалялся и мельчал в прежнем своем эгоизме. Но они не рассеялись, как все проповеди, разбившись о холодную грудь, потому что Юрий был в расположении размышлять над самим собою и над светом, потому что он слышал эти слова из прекрасных уст Ирины, и воплощение их видел в образе Грабы.

Люди, нравственную силу которых нельзя оценить, производят непонятное действие на ближнего. К числу подобных принадлежал этот чудак, который приковывал к себе чуть ли не с первого разу одних страхом, других любовью и уважением. Никто не мог объяснить себе того чувства, которое овладевало при встрече с этим человеком. Злой человек в присутствии его дрожал, смущался, чувствовал беспокойство от его взгляда, и готов был бежать; но у кого тлелась искра добра, у кого был зародыш благородства, тот чувствовал душевную теплоту при виде пана Грабы, возносился духом, слушая его, делался добрее, смелее и спокойнее. Такое именно впечатление произвел Граба на Юрия. Собственное его размышление указало ему ложную дорогу, по которой он повел свое прошлое, а теперь несколько слов навели его на истинный, прямой путь.

Многозначащие слова: усовершенствование, труд, жертва, любовь к ближнему, мужество, как светлые столбы засияли на новом пути его. Молодое, неиспорченное сердце зашевелилось, затрепетало в груди его, и он сказал ему - спасибо! Из самолюбивой жизни пресыщения, иронии, жизни, которую свет и люди обыкновенно называют блестящей игрушкой, перешагнуть на тернистый путь обязанностей и труда не каждый решится, да иному это покажется и невозможным. Но кто чувствует довольно сил, чтобы возвратиться на истинный путь, тот обыкновенно решается сразу, как Юрий, которому невидимая рука какого-то ангела-хранителя дала вдруг толчок к новой жизни.

Он поник головой, задумался, и когда опомнился и поднял глаза, то разговор перешел уже к другому предмету. Говорили об уезде, о помещиках, о наступающих выборах в губернском городе.

Пан Граба, отвечая на вопрос Ирины, сказал с достоинством:

- Я поеду на выборы. Не понимаю, почему мне не принять участия в столь важном для нас деле? Слабые и равнодушные люди, прикрываясь прозрачным покрывалом высшего чувства, избегают подобных съездов, говоря, что они ни к чему не поведут, и совсем бесполезны. Но это ложь. Везде и всегда, если только захочет, человек может быть полезным.

- Действительно, - возразила Ирина, - но ныне поле действий не так широко.

- Для тех, которые не знают его пределов. О, я не хочу унижать своих соотечественников! Но, увы, большая часть их даст ответ перед Богом и потомками за свою лень и равнодушие. Мы говорим много, но делаем или очень мало, или вовсе ничего.

- Что же может быть более естественного? - тихо спросила Ирина.

- Да, на время. Но дело мужчины отереть слезы стыда, и той же рукой, которая отерла ее, взяться за труд.

- Когда сердце ноет?

- Труд унимает страдания.

- Но сил не хватает...

- Труд увеличивает силы.

- Но нет цели трудиться.

- Тоща следует еще раз протереть глаза потому, что слезы нам мешают ее видеть. Цель - это мы все, не одно лицо - но целая масса. Всякое событие покрывается пылью и грязью, даже случайное и неумышленное; но если смотреть на него с высоты, то причину его мы найдем в самих себе. В каждом страдании есть зародыш собственной вины. Итак, в бедствии мы прежде всего должны стараться, чтобы возвыситься духом, очистить грязь и проложить себе дорогу к нравственному усовершенствованию.

- Да, да! - с жаром подхватил Юрий. - Если человек, отдельно взятый, или весь народ хочет жить, то не должен плакать на поле брани; но, похоронив мертвых, спасать живых!

- Вы высказали мою мысль, - прибавил с удивлением Граба. - Благородные чувства не скоро угасают, нужно только их разжигать и трудиться над ними.

- Труд, труд, труд! - постоянный припев всех ваших песней! - воскликнула Ирина. - Право, вы слишком уже нас стращаете им.

- Я советую вам прочесть, - перебила m-me Лацкая, - что высказал об нем Байрон в своем Каине.

- Вы постоянно нам ставите его, как привидение перед глазами, - сказала Ирина. - Кончится тем, что мы испугаемся его и убежим.

- Мы пугаем вас трудом? Вы сами его. пугаетесь. Значение труда до сих пор непонято, и потому он для многих кажется страшным. Но на деле выходит не то. Что такое труд? Это - созидание. А что может быть отраднее воспроизведения чего бы то ни было, созидания того, что прежде не существовало? Возделываем ли трудом чувство, мысль, зерно хлеба - все же создаем. Всякое произведение заключает в себе страдание и отраду: труд имеет то и другое. Но страдание бренно и тленно, а отрада постоянна и не проходяща.

- Право, нужно восхищаться, - отозвалась пани Лацкая, - с какою легкостью наш сосед составляет теорию и объясняет ее; но, мне кажется, это очень легко сделать.

- Я ожидаю и слушаю, - сказал Граба.

- Я, слабая женщина, не могу состязаться с таким борцом, - иронически сказала m-me Лацкая, - однако ж я осмеливаюсь спросить: всякий ли труд можно подвести под эту общую теорию? Мне кажется, что труд можно разделить на две различные категории: труд умственный и механический; первый - производительный, а второй - только изнурительный. Хотя разбор белого мака от черного будет тоже труд, но сомневаюсь, чтоб пан Граба с приятностью взялся за него.

- Без сомнения! - смеясь, ответил Граба. - Но есть тоже Два разряда людей: мыслящих и почти немыслящих, или мыслящих так мало, что перебирание мака будет служить удовлетворительной темой для их разговора. Каждый человек избирает соответственный ему труд, и только в таком случае он будет полезен обществу. Извините, если я вам скажу, что в нравственном отношении пе-ребиранье мака лучше бездействия. Ни одна женщина, если бы ее с детства приучили к терпению и труду, распутывая шелк или перебирая мак, как бывало в старину у ваших дедов, не изнывала бы в будущем под бременем жизни, потому что она нашла бы достаточно для этого сил.

М-те Лацкая, принимая последние слова на свой счет, покраснела от гнева и, сжимая губы, склонила голову к работе, ничего не ответив. Когда пан Граба произносил эти слова громко и медленно, сын его, который вел разговор с молчаливой m-me Лацкой, встал и посмотрел в окно, но остановился на несколько секунд, и подошел к отцу с дурно скрытым беспокойством; но видя, что отец не обращает на него внимания, подошел еще раз к окну, стал пристально всматриваться в даль, повернулся, притворяясь равнодушным, прошелся по комнате и, не говоря ни слова, вышел.

Глаза двух женщин машинально следили за ним, и, открывши тайну его удаления, посмотрели одна на другую. Граба, хотя ничего не заметил, но как будто магнитом повернулся к окну, посмотрел, задрожал и подбежал ближе.

Вслед за ним все встали; не зная в чем дело, но судя по быстрому движению его, можно было предполагать, что он не без причины смотрел в окно.

- Что там такое? - спросила с живостью Ирина, подходя к окну.

Граба молча смотрел, бледный, и мысленно что-то соображал.

Столб густого дыма, принимая снизу кровавые оттенки, подымался с северной точки горизонта над лесом, окружающим окрестность.

- О горе! Пожар! - вскричали женщины.

- Пожар, - повторил Граба, - и кажется, в моей деревне. Но если даже и не у меня, обязанность всякого, имеющего здоровые руки, спешить на помощь несчастным.

Граба схватил шапку и бросился к двери. Юрий задержал его.

- Позвольте мне сопутствовать вам, - сказал он, - у меня здоровые руки, хотя еще не привыкшие к работе, не пренебрегайте ими. Мне дадут лошадь, я поскачу с вами, потому что один не попаду, не зная местности.

- Пойдем скорее!

В дверях прощальный взгляд Ирины вдвойне подкрепил в нем рвение и мужество.

У порога, прощаясь, Ирина воскликнула:

- А я должна остаться? Разве мы, бедные женщины, решительно ни к чему негодны? - Лицо ее запылало алою краской; она схватила колокольчик. - И я с вами! Коня, - сказала она входящему человеку, - для пана Сумина и для меня! Если я умею ездить для своего удовольствия, сумею поехать и на пожар. Если не спасу несчастного, по крайней мере утешу его.

M-me Лацкая, в беспокойстве и почти в гневе, подбежала к Ирине, пытаясь уговорить ее не ехать на пожар, но напрасно; Ирина была непоколебима.

- Я скоро вернусь, со мной беды не случится; отсюда видно, что пожар недалеко. Может быть, я пригожусь там: буду руководить, приказывать другим спасать народ, если сама не умею. О, нет, женщина не так бессильна, как вам кажется! Не правда ли пан Граба? Но могу ли я ехать? Не пригожусь ли я вам для спасения людей?

Граба стоял взволнованный и молчал.

- Лучше останьтесь, m-lle Ирина, - сказал он, - вечереет, дорога не хороша. Останьтесь, прошу вас, уже темнеет.

- Ведь зарево пожара сияет! Пустите меня, я должна ехать. Коня, коня!

И наскоро набросив шляпу, шерстяной бурнус, платок, она выбежала на крыльцо, не слушая m-me Лацкой, топая нетерпеливо ногами и посматривая то на конюшню, то на пожар, все более усиливающийся.

Наконец, послышался топот коней, которых рысью вели из конюшни. Оба Грабы сели на своих; Юрию дали верховую лошадь, Ирине ее любимца Белоножку; а все дворовые, по принятому обычаю, вскочили, кто на какую попало лошадь, и готовились сопутствовать своей госпоже.

Из деревни видно было множество лошадей, скачущих в перегонки по направлению пожара, потому что Ирина своими просьбами и кротким обхождением с крестьянами сделала то, что их не нужно было принуждать и приказывать идти на помощь ближнему. Каждый из них бросил работу, вскочил на лошадь и мчался к зареву.

Во главе дворовых людей, отец и сын Грабы, Ирина, Юрий - мчались во весь опор. Странное зрелище представляла эта женщина: во главе нескольких десятков всадников, среди которых бледное, но мужественное лицо старого Грабы, печальное - его сына, мрачное и страстное Юрия, отражались на первом плане. Все молчали; хорошо выкормленные лошади быстро мчались. По дороге свита постоянно увеличивалась присоединяющимися к ней крестьянами, которые спешили на пожар. Все устремили глаза на огромное зарево. Огонь все более расширялся, раздуваемый осенним вечерним ветром. Столб черного дыма, среди которого сияли, как звезды, подымающиеся искры, возносился медленно вверх, то расстилаясь далеко направо и налево, то опять утихая, как будто для того, чтоб вспыхнуть с новой яростью и распространиться по горизонту.

Деревня пана Грабы лежала за лесом, дорога к ней шла крутая, ухабистая, и для скороскачущих лошадей даже опасная; многие должны были осадить своих рысаков, только отец и сын Граба, Юрий и Ирина гнали своих по полям, спеша на помощь несчастным. В сумерках иногда мелькала лужа, плескалась вода под ногами лошадей, трещали ветви, шелестели листья, или конь фыркал, испугавшись.

Лес начал редеть, а мрак становился гуще и гуще; сквозь перепутанные ветви деревьев видно было кровавое зарево пожара. Деревня была за плотиной и лугом, почти в полумиле расстояния; но огонь освещал весь этот путь людям, спешащим на помощь. Проехав лес, старый Граба заметил, что догадки его, к несчастию, оправдались: горела его деревня, а ветер бросал пламя от одной житницы к другой, и ряд крестьянских сараев, наполненных осенним хлебом, почти весь подвергался лютости огня.

- О! Лучше бы мои сараи и скирды горели! - вскричал с чувством Граба. - Бедный народ, бедный народ!

И стегнув сильно коня, он поскакал вперед. Страшное, но величественное зрелище представлял пожар. Почти черное небо озарялось кровавыми клубами дыму; вблизи лес, купол церкви, белый фронтон каплицы сияли ярким блеском. Гумна, точно похоронные костры, пылали то синим, то желтым, то красным племенем; красные клубы дыма, как большое покрывало, колебались над деревней, разрываемые ветром, движимые в разные стороны. Треск падающих строений, из которых с большою яростью вспыхивало пламя, крик людей, печальный звук колоколов и глухой шум осеннего ветра сливались в один печальный хор. Чем ближе подъезжал всадник, тем ярче озарял его зловещий свет, тем яснее слышен был крик, от которого его сердце разрывалось в груди. Доходящие издали стоны, причину которых всякий понимал, терзали всех чувством глубокой скорби и страдания. Ирина была бледна, глаза ее сверкали; устремив взгляд на пылающую деревню, она гнала машинально свою лошадь. Юрий, несмотря на чувства, которые давили его грудь, взглянув на Ирину, не мог не сознаться, что воодушевление усиливает красоту и еще более возвышает ее. В эту минуту Ирина была идеальным созданием, какое только художник в минуту божественного вдохновения в состоянии создать магической кистью на холсте.

Когда они подъезжали к деревне, жар огня обхватил их кругом, удушливый дым давил грудь, все голоса великой драмы соединялись и сливались в один траурный звук; чье ухо не слышало его, чье сердце не трепетало? Отец и сын, желая скорее поспеть, гнали из последних сил своих лошадей и, перескакивая низкие заборы, пустились через огороды. Юрий и Ирина последовали их примеру. Ветер гнал им в глаза дым и искры, и лошади бросались во все стороны, пораженные огнем, который мчался вперед, послушный движению ветра, производя везде опустошение. Земля была покрыта догорающими снопами и раскаленными угольями. Они подъехали к сараям, огонь которых еще не коснулся, а потому здесь помощь была нужнее, чем где-нибудь. Лошадь пана Грабы, которую он пустил свободно, неслась, фыркая, по знакомой дороге во двор и конюшни.

- Барин! Барин! - почти радостно крикнуло несколько голосов.

- На крышу, ребята! - крикнул Граба, поднимая руки. - Разбросать сарай Василья, прекратится огонь!

И в один миг местные люди и приезжие карабкались на строение; но в это же время слышен был жалобный стон.

- Хаты горят! Хаты горят!

Граба пустился бежать по тесным закоулкам между двумя горящими сараями и проскользнул скоро на улицу к хатам. Действительно, ряд хат, по обыкновению стоящих напротив сараев на широкой улице, занялся пламенем.

Здесь собралась толпа народа: кто спасал, что мог, а кто плакал, ломая руки, над тем, что потерял, или цепенел от страха, опасаясь того, что ему угрожает.

Одна хата, вся обхваченная пламенем, горела сильнее и быстрее других. Народ выбрасывал на двор уцелевшую утварь. Вдруг послышался пронзительный крик женщины, которая, ломая руки, бежала к хатам.

- Мое дитя! Мое дитя! Где мое дитя?!

Муж, опустив голову, стоял молча, она металась в отчаянии. Пламя через сени проходило уже во внутрь избы, полной дыму.

Услышав этот крик, не задумавшись ни на одну минуту, старый Граба вломился в дверь. Сын, шедший за ним, увидев это, остановился и оцепенел; но видя, что отец не возвращается, вмиг бросился в дверь строения, которое все более и более разгоралось, и исчез в клубах дыма.

Народ, любивший барина, как отца, с пронзительным криком окружил хату, переставая спасать строение. Вдруг отец и сын с ребенком в руках показались в дверях хаты, выскочив из нее в дыму и копоти, но невредимые. Все ахнули в один голос от радости и удивления. А мать? Она упала к ногам спасителя ее дитяти, протягивая руки, схватила своего единственного сына и, прижимая его к груди, упала без чувств.

Граба был уже в другом дворе, становил людей в ряд от колодца к горящему строению, подавал сам ведра, воодушевлял, просил, приказывал народу.

Пример пана Грабы воодушевил народ и придал ему решимость победить предрассудок, который для них страшен потому, что будто огонь отомстит тому, кто будет заливать его. Молодые и старые с усердием бросились ломать обхваченные пламенем строения, чтоб загородить дорогу распространению огня. Отец и сын Грабы с Юрием, для которого опасность в глазах Ирины казалась отрадой, были везде первыми. Ирина, между тем, ласкала детей, утешала рыдающих женщин и тихо молилась Богу.

Всякое бедствие, превышающее силы человеческие, возносит дух к Богу, ища в нем утешения. Пожар значительно уменьшился, благодаря силе воли, разуму и присутствию духа распорядителей.

На крышах, облитых водою, сидели дворовые люди из Румяной; Юрий и молодой Граба трудились вместе с другими и распоряжались подачей ведер.

Кровавый блеск постепенно исчезал; дым становился реже; и тлели только те строения, которых пожирало пламя. Граба сперва распорядился всем, поставил стражу у огня, и видя, что опасность миновала, возвратился к своим гостям весь в копоти, саже и дыму, приглашая их к себе, чтоб отдохнуть и подкрепить силы. Ирине в особенности нужен был отдых; душевное волнение, верховая езда, участие ее во время пожара, испуг - напоминали ей, что она женщина.

По приказанию, вмиг явились лошади, и каждый, вскочив на свою, помчался к господскому дому.

Вдали под тенью старых деревьев, раскинутых на холме, белели стены низкого господского дома, к которому вела широкая дорога. Там и сям под старыми липами и дубами стояли простые, но широкие скамьи. Легко догадаться, что их оставили не для господ, но для крестьян, возвращающихся с работы. Кое-где виднелся крест между густыми ветвями дерев. За холмом блестел теперь кровавыми отливами широкий и прозрачный пруд. Нигде здесь не встретишь той заграничной роскоши, которую часто можно видеть у нас, рядом с развалинами и опустошением; но порядок и со вкусом выстроенные здания дышали прелестью и простотой. Юрий, зная вперед о богатстве пана Грабы, удивлялся с какою простотой выстроена его усадьба.

- Вы, вероятно, живете в другом имении? - спросил Юрий.

- Нет, - улыбаясь ответил хозяин. - Я понимаю, почему вы мне задаете этот вопрос: вы удивляетесь моему скромному жилищу, зная, что я богат. Но богатство не должно служить орудием для нравственной порчи. Роскошь изнеживает нас, делает рабами тела и портит, потому что отнимает закал души. Я избегаю роскоши и неги не столько для себя, сколько для сына. Зачем приучаться к тому, что не составляет необходимости, а только по привычке делается необходимостью, и рождает неприятные страдания?

Заканчивая эту беседу, они остановились перед крыльцом дома.

Дом пана Грабы был небольшой, невысокий, но белый, чистый, и простота составляла все его украшение; однако же, в нем жил миллионер. Свет из окон служил доказательством, что ожидали хозяина, а может быть и гостей. Несколько людей и молодых мальчиков, одинаково одетых, выбежали на крыльцо, встретив хозяина и гостей без излишнего унижения и прислуживания, но искренно и чистосердечно.

В их обращении выражались более чувство и привязанность, нежели покорность и унижение.

Юрий на каждом шагу приходил в изумление. Комнаты, в которые они вошли, были белые, довольно большие, хотя дом на вид казался мал; в них не было паркетов, раскрашенных потолков, ни разных безделушек, которыми обыкновенно украшают их, словом никакого излишка. Диваны, столы, простые стулья, столики ясеневого дерева, зеркала в черных рамах - вот почти вся мебель, находившаяся в них.

Ирина была сильно изнурена; пан Граба позвал сейчас свою родственницу пани Квасовскую, проживающую у него, и поручил ей заботиться об Ирине, пока не приведут лошадей, которые должны были отвезти ее в Румяную. Но сам хозяин нисколько не устал, потому что привык к труду; он умылся только, переоделся и возвратился к Юрию.

- В ваших глазах выражается любопытство, - сказал он, - и я хочу удовлетворить его: я покажу вам себя и все, что меня окружает, с любезностью хозяина и даже с некоторым хвастовством. Много вещей требует объяснения, но сегодня нет времени для этого. Вы переночуете, а завтра, надеюсь, захотите погостить у меня.

Вместо ответа Юрий пожал ему руку, но не ложился до тех пор спать, пока не успокоился за Ирину. Она вскоре, подкрепив свои силы, села в коляску и, прощаясь с Юрием, с улыбкой напомнила ему, что если не завтра, то послезавтра она ждет его к себе, а пока она пошлет известить конюшего о причине его задержки.

После отъезда Ирины молодой Граба отвел Юрия на другую половину дома, где находилось несколько гостиных. К своему удивлению, он нашел здесь роскошь, к которой привыкли люди "высокого воспитания".

Войдя, он спросил взглядом, что все это значит? Молодой Граба ответил ему с улыбкой:

- Мы с отцом привыкли к самой скромной жизни; но старопольское гостеприимство не дозволяет лишать удобств людей, привыкших к ним, без которых им трудно обойтись.

- Я легко могу отказаться от этого удобства, - ответил Юрий, краснея.

- И мы поместили бы вас в одной из обыкновенных комнат, если бы она была теперь свободна. Мой отец взял себе за правило поступать с молодыми людьми нашего возраста с несколько нравоучительной важностью, но вместе с тем с ангельскою добротой. Он никогда не приучает к роскоши тех, которые могут еще отвыкнуть от нее; но это делает он для стариков, для которых удобство сделалось необходимостью... Спокойной ночи! До завтра.

Ян ушел, а Юрий бросился на кровать и увидел тревожный сон, в котором его воображению рисовалась картина пожара, Ирина, верховая езда, и в сладких грезах он проспал до самого утра. Но после первого пробуждения любопытство, подстрекаемое всем, что он вчера видел, не давало ему более сомкнуть глаз. Он наскоро оделся и прошел тихонько через дверь, ведущую в сад.

Теперь, при дневном свете, он мог лучше различить то, что вчера ему мелькнуло при зареве пожара. Воздух был еще пропитан дымом и гарью; но утро было дивное, теплое, точно весною. Белый, прохладный туман носился над землею и постепенно расступался перед осенним солнцем. Большой, в чистоте содержимый, сад спускался к пруду и к речке и представлял прекрасное зрелище. Деревья, с умением сгруппированные, ели, сосны на первом плане, вдали тополя, потерявшие уже свои серебристые листья, извилистые дорожки, прорезанные через пожелтевший луг, все это представляло редкое явление на Полесье.

- Однако ж это роскошь, - сказал про себя Юрий. - А, попался спартанец в грехе!

Он пошел по направлению послышавшихся голосов, между которыми он вскоре отличил серьезный голос Грабы, который встал с зарей, чтобы посоветоваться с народом.

Несколько долетевших слов убедили слушателя, что здесь иначе обращаются с крепостными. Отношения помещика и крестьянина, стоящих на двух противоположных концах общественной цепи, взаимно их связывающей, здесь изменились в патриархальную связь одной семьи, скрепленной взаимною благодарностью. С одной стороны не было упреков, с другой дерзких ответов.

Они совещались без шума, а когда барин говорил, то в молчании выражалось уважение, которое крестьяне питали к нему, одобрительные возгласы доказывали, что они понимают друг друга. Голос старшего Грабы звучал так нежно, как будто отец или брат говорил с ними. Юрий, приближаясь, услышал следующую речь Грабы, исполненную глубокого чувства:

- Теперь, мои дети, не плачьте и не скорбите, но вдвойне трудитесь. Что касается меня, то я сделаю для вас все возможное; но вы не должны опускать рук. Бог посылает на нас бедствия, чтоб испытать, достойны ли мы Его милосердия. Я дам лес, пособие, о хлебе не беспокойтесь, вы не будете в нем нуждаться. Возьмитесь за постройку хат, потому что зима приближается.

Погоревшие ушли, успокоенные словами пана Грабы; тогда Юрий подошел и почтительно приветствовал хозяина.

- Еще рано, а вы уже встали, - сказал пан Граба, подымаясь со скамьи крыльца. - Не беспокоило ли вас что-нибудь?

- Да, я торопился видеть вас и слышать. Я не скрою, что привык много спать; но сегодня мне стыдно моей дурной привычки.

Граба посмотрел ему в глаза.

- Я вас поздравляю, - сказал он. - Действительно, то, что ложно называют цивилизацией, обыкновенно проявляется в различных причудах и роскоши, вся жизнь переиначивается; есть люди, доказывающие, что такое понимание жизни есть неизбежное следствие цивилизации; не будем в этом случае подражать Западу. В столицах после каждого бала демократические газеты публикуют: "Сколько несчастных семейств можно было бы накормить на эту сумму!" На подобные возгласы остроумные журналисты противной партии отвечают: "Посчитайте, скольких ремесленников прокармливают балы и барская роскошь". Это так; но это дурно. Если в человеческом теле одна часть живет за счет другой, мы называем это болезнью; то же самое и в теле общества. Избыток, действительно, кормит; но одних лишь дармоедов роскоши, между тем другие классы страдают. Пропустим даже и это; роскошь менее вредна для тех, которых лишает пищи и которых могла бы прокормить на свой счет, нежели для тех, которые живут в ней и ей дышат. От сна мы перешли к подобному рассуждению. Вы осудите меня в нелогичности; но я помню, с чего начал и к чему стремлюсь. Излишний сон, происходящий от лености, принадлежит к обычаям роскоши. Противный природе, он есть следствие порчи нравов, потому что вреден для здоровья, для ума, и отнимает время, не принося никакой пользы. Но мы слабые дети роскоши.

- Я вижу, что роскошь, по вашему мнению, более всего губит общество.

- В особенности наше. На нас лежат великие, священные обязанности; нам нужно подняться из нравственного падения, укрепить ум и тело. Если же нельзя совершенно изгнать роскошь, оставим ее счастливцам. Враг всякого избытка - я не покажу вам ничего бесполезного, - сказал Граба, вставая. - Я заметил вчера, что все, что вы видели у меня, выходящее из пределов обыкновения, возбуждало в вас сильное любопытство. Любопытство это жажда души. Я считаю своею обязанностью утолить ее, если то, что я задумал, хорошее и полезное, слилось с понятием и убеждением массы. Итак, - прибавил он весело, - як вашим услугам. По моему дому вы лучше всего можете судит обо мне. Пойдем.

Они вошли в дом без всяких старосветских церемоний у дверей - кому войти первому. Первую комнату, увиденную еще вчера, они прошли молча. За ней была вторая, почти такая же, с окном в сад. Юрий, увидев из него прекрасный угол парка, улыбнулся и спросил пана Грабу:

- Не поймал ли я вас в преступлении против собственных законов? Вы терпеть не можете роскоши; а тот сад, занимающий столько поля, стоит немало труда и денег, не лишняя ли это вещь?

- Я вам благодарен за этот вопрос, потому что он дает мне возможность в точности объяснить вам мои убеждения. По-видимому, это так, как вы сказали; но на деле совсем не то. Человек живет не одним лишь хлебом; он не ограничивается животными потребностями, удовлетворяющими только тело, ему нужна пища для души, которая открывает нам прекрасную сторону жизни. Прекрасное нельзя определить общими выражениями, как это делают пошлые эстетики. В обаянии прекрасного соединяются стремления души ко всему благородному, великому, вообще к добру и идеалу. О, это слово - идеал, есть величайшее пятно на лице рода человеческого. Все, чего боятся и не хотят исполнить, чего ленятся достичь и низвести с небес на землю - называют идеалом. Все прекрасное есть пища для души. Душа мыслит, жаждет общества великих людей, стремится к исполнению добрых дел, к размышлению о Боге, о самом себе и к познанию природы. Пища моя - книги, разговор, произведения искусств, и те прекрасные картины природы, которые я нахожу теперь в саду, а в будущем представляю садом всю землю, потому что в счастливейшие времена она приблизится к идеалу. Эта картина, на вид изысканная, составляет пищу и потребность для моей души; в ней я вижу прошедшую жизнь человеческого рода и потерянную колыбель, о которой рассказывают предания; в ней я вижу будущее, к которому я подвигаюсь медленно и с трудом. Это мой рай. Вот объяснение, почему я завел сад. Что я мог его иметь, я оправдываю тем, что у меня была земля, а у крестьян довольно ее, а на содержание его я издерживаю то, что мне остается от моих обязанностей. Пот крестьян до сих пор не проливался для моих фантазий и прихотей. Я стараюсь, чтоб этот рай не орошала человеческая слеза, чтоб в нем не отозвался стон.

Юрий слушал с восхищением речь пана Грабы, не возражая ничего. Вдруг хозяин отворил дверь, и гость к своему величайшему удивлению увидел перед собою длинную галерею, с одной стороны украшенную картинами, а с другой заставленную шкафами книг.

- Вот еще моя роскошь! Я исповедываюсь сразу во всех грехах этого рода: это двойная пища для души. У меня нет экипажей, карет, нет парадных лошадей, ливреи, дворцов, нет повара француза, нет тысячи безделушек, которыми нас наделяет мода; но я купаюсь (если можно так выразиться) в книгах, наслаждаюсь произведениями искусств. Смотрите, - прибавил он, - вот превосходные картины, которые передали на полотно как наши художники, так и иностранные; они служат доказательством всемогущества мысли в борьбе с скудными средствами воплощения. Это истинная победа человека над веществом, это вечная его слава, это доказательство искры бессмертия его души. Творить для наслаждения, воплощать мысль, производить ее на свет ребенком, чтобы впоследствии выросла она гигантом - один только человек в состоянии это сделать. Но мы не должны этим гордиться: всякая черта человеческого творчества служит вместе доказательством его бессилия и пределов могущества.

Юрий подошел сперва к книгам, к которым ни шкафы, ни блестящая отделка не привлекали к себе. Он, который до сих пор мало занимался литературой, в особенности своей национальной, с удивлением увидел, сколько полок она здесь занимала. Дорогие исторические памятники, свидетельствующие о древней жизни славянского племени, собраны в одно целое. Один только шкаф был посвящен отборным произведениям человеческого ума, остальные принадлежали польской литературе.

Напротив висели избранные картины. Они изображали происшествия минувших времен, лица великих людей; в них отражалась мысль художников, религиозное вдохновение, или верно изображенная физиономия нашей страны.

- Эта коллекция, - сказал Граба, - более всего мне стоит; но богатый человек обязан ее иметь, а также и библиотеку. Я предпочел оставить моему сыну это богатство вместо лишних капиталов, которых у него и без того много. Если у него будет гораздо меньше денег, я спокоен за него, потому что он приучен к труду. Портфели, которые вы здесь видите, дополняют галерею моих картин. Здесь вы найдете прекрасные и нередко художественные произведения людей, о которых вам не приходилось даже слышать. Это древняя икона Яна Велики, это вдохновленная кисть Яна из Ниццы, эта резьба, изображающая лик Божией Матери, Вита Стосса, а далее Любенецких, Кунца, Лексицкого, Чеховича, Плонского и произведения Шмуглевича. Потом вы можете лучше рассмотреть этот музеум. Вот моя роскошь, даже грех, если хотите; но совесть не может упрекнуть меня, что я когда-либо пожертвовал творениям искусств и фантазии аматера строгими обязанностями жизни. Хотя искусство я считаю потребностью жизни, даже насущною необходимостью, как хлеб и воздух, а тех, которые не понимают его и не находят в нем надобности, я считаю уродами; однако, обязанности к ближнему я ставлю на первом плане.

- О, помилуйте, - сказал Юрий, - вы чересчур строги!

- Нужно быть строгим в особенности к самому себе, иначе нельзя быть справедливым. Все можно простить людям, себе - ничего: это мое правило. Пойдем далее!

Они вошли в небольшой арсенал, прекрасно устроенный. Гость, который был лучшим знатоком оружия, нежели книг и картин, не мог надивиться их богатству, доброте и устройству.

- Вот еще продолжение моей роскоши, - прибавил скромно хозяин, - ив этом тоже я должен дать вам отчет.

- Разве и это требует объяснения?

- Слушайте меня; объяснения - страсть моя. Мысль, заключенная во мне - беспокоит меня; высказавшись, я чувствую облегчение. Я собирал древнее оружие; есть у меня новое. Наш народ был храбрый народ, а потому оружие есть самый характеристический памятник его мужества. В нем, в его форме и украшениях - более истории, чем предполагают даже сами историки. Эти булаты, булавы, топоры, чеканы, луки, самострелы, карабины, кинжалы, камки, щиты, копья, рогатины долгое время были единственным орудием наших предков, большая часть которых кончили жизнь свою с ними в руках, на груди, на боку. Они составляют дорогие памятники, облитые кровью; каждая ржавчина на них не слеза ли умирающего на поле брани, или последняя капля крови героя? Что касается нового оружия, я хочу оставить его своему сыну. Мы сделались слишком изнеженными; все, что закаляет и укрепляет тело, что развивает мужество и ловкость, теперь нам очень нужно. Цивилизация в чужих странах приняла ложное направление; она развивает роскошь, как дерево с большими листьями, не приносящее плода, она выжимает из нас соки, заковывает в цепи, ослабляет, и из человека делает только прекрасную куколку, завернутую в футляр и вату. Я сам иначе понимаю прогресс цивилизации, и потому я воспитал сына, как закаленного мужчину. Развитие мысли нисколько не мешает силе тела; ложный софизм доказывает, что одно приобретается за счет другого. Крепкие силы души нисколько не уничтожают сил тела, но те и другие находятся в неразрывном согласии.

Я прежде выучил самого себя, теперь учу сына не страшиться ничего, что для нежных сынов этого века кажется почти убийственным. Мы умеем преодолеть голод, жажду, холод, нужду, - словом, страдание. Средством для развития телесной силы я употребил охоту, которая подвергает различным физическим неудобствам и борьбе с природой. Мы оба умеем тоже копать, пахать и заниматься садоводством.

- Как копать, пахать? - спросил Юрий.

- Да, - ответил Граба, - и вы не сыщите в целой деревне человека, который лучше меня проведет соху.

- Вы пробовали идти за сохой, за плугом?

- И не один раз. Для меня это не было желанием отличиться, или причудой, игрушкой; нет, в этом я видел серьезную цель.

- Можете ли сказать какую? Разве этого не сумеет каждый крестьянин?

- Без сомнения; но я научил крестьян деревенскому труду. Вообще ремесла и хлебопашество в каком-то пренебрежении; крестьяне сами привыкли быть в унижении; нужно, чтобы мы лично убедили их, что назначение земледельца, который в поте лица дает хлеб свету, не только не ниже других занятий, но даже благороднее.

Я постоянно твержу своим крестьянам, что их быт и труд я уважаю. Наша обязанность поднять их нравственно; а показывать им, что их самопожертвование и труд достойны презрения - в вышей степени неблагородно! Однако это делает всякий, кто, стараясь возвысить быт и ум бедного мужика, не развивает в нем убеждения, что хлебопашество не мешает развитию ума, и рука, подымающая плуг, благороднее многих изнеженных рук, покрытых перчатками.

Юрий не переставал удивляться.

- Но если вы один раз попробуете пойти за плугом или сохой, вы ничего не сделаете. Они сочтут это вашей фантазией, примут за шутку. Если бы уважение, которое я питаю к земледельцу, не подтверждалось всеми моими действиями, то они бы непременно приписали это моей фантазии. У нас обыкновенная награда: принять во двор; дворовый находится в большем почете; а у меня наоборот. Я сам уважаю седину моих старых хозяев, и все ее уважают; поэтому ни один из моих крестьян не захочет переменить своего положения, но стремится, по возможности, к улучшению благосостояния своей души и тела. Удовлетворяя потребностям тела, я не забыл обратить их чувства на путь истины, склонить к добру, а ум - к высшим потребностям. Теперь, когда они это почувствовали, я спокоен за их будущее. Великие и полезные реформы не скоро исполняются: "Тише едешь, дальше будешь", говорит пословица. В природе все, что должно существовать - растет и создается медленно; одно лишь уничтожение быстро. А потому я не могу надеяться исполнить для крестьян все, о чем мечтал и мечтаю; но Бог милостив! Другой исполнит за меня. Мы начинаем, а Провидение приводит благую мысль в исполнение; будем сеять, и зерно не пропадет даром!

Так беседуя, они вошли в большую комнату, которая, судя по обстановке, была столовая. Предположение Юрия было верно. Начали подавать завтрак.

- Здесь мы обедаем, - сказал Граба.

- Судя по столовой, можно предполагать, что вы часто принимаете гостей.

- Вы ошибаетесь, - возразил хозяин, - самые многочисленные мои гости - это прислуга. Я и сын, мы привыкли обедать по старопольскому обычаю, со всеми домочадцами. Отношение человека к ближнему я определяю тремя словами, которые, по моему мнению, выражаются в одном - любовь. Эта любовь к высшим переходит в обожание, честь; к равному себе - в братскую любовь; а относительно низших - в беспредельное милосердие. Но для лучшего понимания, я должен точнее объясниться. Все великое не возвышает ли человека, и не облагораживает ли его, указывая, что и он способен к великому? Душа, как цветок на солнце, раскрывается, согретая лучами великого и совершенного. Уважение высокого, это уважение идеала, к которому человек приближается. Только слепые и безумные неспособны это видеть, и потому воспламеняются завистью и преступной ненавистью. Великие люди - это обломки идеала, разбитого о землю. Понять великое, приблизиться к нему, отдать ему должную честь, стараться с ним сравняться - вот в чем заключается моя честь и слава. Я брат для равных себе. В незнакомом человеке я уважаю прежде всего его личность, а узнавши его, я стараюсь открыть в нем хорошую сторону, и хотя пороки режут мне глаза, я знаю, что человек не может состоять из одних лишь недостатков; в каждом есть сокровенная добродетель или способность к ней. Евангелие, исполнение вечных божественных истин, научает нас братской любви. Любовь к ближнему должна проявляться в самопожертвовании, в отречении от самого себя, в сочувствии, в единодушии и равенстве. Кто говорит, что он человеколюбив, и лениво проспит сегодняшний день, не заботясь о завтрашнем, тот лжет. Кто любит, тот трудится. Падшую умственно, душой и сердцем ниже нас стоящую братию мы обязаны тоже любить, потому что любовь связывает человека с человеком. Если он пал нравственно, я жалею о нем, как о слепце; если он пал вследствие неразгаданных обстоятельств, которые мы называем судьбой, то долг наш спасать его, потому что он самый несчастный, и любить его более, нежели счастливых; мы должны жертвовать собой, чтобы вырвать его из пропасти. Вы спросите, что делать нам с людьми развращенными, злыми, погрязшими в пороках? В этом случае на нас лежит двоякая обязанность: презирая зло и порок, мы должны везде, где только заметим, называть его по имени. Золотые каемки не изменят отвратительной наружности порока, его не извинят никакие обстоятельства; сердце должно молчать, чтобы не оскорбить самой высокой добродетели на земле - истины. Не почитающий ее - поклоняется злу. Но после обличения лжи и порока остаются, однако, обязанности к человеку, одержимому этими пороками. До последней минуты мы должны верить в его исправление; а презирая порок, любить человека, как брата, и помогать, как брату. Чем ниже он упал, тем более нужно стараться поднять его, потому что собственными силами он не в состоянии подняться. Вот вся моя простая и бедная теория общественной жизни, которую я основываю на любви. Самое главное, по-моему, преступление и зародыш всего зла - это самолюбие; самый высокий поступок любви - отречение от самого себя - жертва! Кто не жертвует, тот не любит. Хотя одни утверждают, что материальный мир противоположен духовному миру, а другие, что первый есть неверное изображение второго; однако, все на земле, что можно назвать словом любовь, даже в материальном мире, кончается жертвой. Где самолюбие - там смерть.

На этом прекратился разговор, потому что вошел Ян, и хлопцы начали подавать завтрак.

Мальчики, от десяти до четырнадцати лет, вошли в столовую весело и смело, неся скатерти, тарелки, блюда и все принадлежности стола; они были одинаково одеты в серенькие курточки и такие же шаровары, с коротко подстриженными волосами. Румяные щеки, светлый взгляд, свободные движения, веселый лепет доказывали, что их служба легка. Они накрыли столы простыми скатертями, довольно толстым, но чистым бельем, поставили простые, но не надбитые тарелки, разложили простой черный, но свежий хлеб и бегом побежали один перед другим в кухню. Для одного Юрия был отдельный прибор, тонкое белье, богемское стекло. Часто в монастырях, когда принимают гостей, отличают их от монахов лучшим прибором и блюдами.

Перед завтраком, по звону колокола, вошла большая половина домочадцев, исключая тех, которые остались или в поле, или у пожара. Во главе их шел конюший с предлинными усами, заведывающий конюшней и псарней, лошадьми и охотой; вслед за ним учитель дворовой школы, писарь магазина, несколько слуг и мальчиков, которые несли курившиеся паром миски и блюда. К завтраку было подано для кого молоко, для кого клецки, или жареный картофель и каша. Слуги сели рядом с господами и даже мальчики присели в конце стола за миской с кашей. Грабы - старый и молодой, привыкшие к завтраку, как трудолюбивые люди, ели весело, с аппетитом. Застольный разговор между прислугой и господами был без всякого стеснения, как между отцом и детьми. Мальчики тоже принимали в нем участие, не конфузясь и не скрывая того, что чувствовали. Учитель школы на вопрос об их успехах, указывал на прилежных, а остальные краснели от стыда. Это было единственное для них наказание, потому что телесные наказания не были в употреблении.

Вчерашний пожар был общим предметом разговора, в котором все принимали участие, рассказывали о причине пожара вследствие неосторожной сушки льна, о первой помощи и о потерях. Один только Юрий мало ел, мало говорил и все с восторгом слушал. Ян весело и бойко разговаривал с мальчиками, расспрашивал, утешал, и видно было, что взаимная любовь скрепила эту большую семью, и никакое чувство неприязни не расстраивало ее гармонии. У всех лица были ясны; ни одно чело не омрачалось гневом или завистью, ни на чьих устах не было сардонической улыбки. Наконец, кончился завтрак; Граба первый поднялся, а за ним все. Юрий, которому подан был отдельный завтрак, состоявший из яиц, ветчины, жареного, чаю, кофе и т.п., встал сконфуженный, что ему сделали исключение.

- Теперь, - сказал хозяин, - если вы желаете, то пойдем посмотреть хозяйство. Это не займет много времени; я вам покажу в особенности то, что у меня идет иначе, чем у других, остальное не любопытно. Но привыкли ли вы ходить пешком?

- Я не привык ко многим вещам, - сказал Юрий, надевая перчатки, - но чтобы приучиться, надо начать. Впрочем, охотясь с паном конюшим, я сделал начало.

- Итак пойдем и начнем с каплицы (Часовня.).

Юрий ничего не ответил; они вышли. Каплица стояла в саду, обсаженная кругом деревьями, и в эту минуту капуцин, который исполнял должность капеллана у пана Грабы, шел именно к ней на молитву. Обедня служилась гораздо раньше. Из дверей они увидели этот дом Божий, богато разукрашенный внутри, со всем великолепием, которого с такою тщательностью избегали в господском доме.

- Странная противоположность, - сказал хозяин, - но мне казалось, что это должно быть так, а не иначе. Божий дом, дом молитвы, должен быть великолепнее нашего, в нем мы созерцаем дух Божий, вездесущий; это место мы избираем для поклонения Ему, а потому нам следует его украшать пышно и великолепно. Богу это не нужно, но нужно для людей. Пусть новые философы говорят, что хотят, - вера составляет не только потребность общества, но есть главное условие жизни человека. Общество без веры в самое короткое время материализируется даже при величайшем развитии своем; самая высокая цивилизация не удержит его нравственного падения. Философия не заменит веры точно так, как химик не сделает золота, хотя он его разлагает. Человек без веры беден и потерян; его духовная часть парализована, он живет только телом; итак, своим примером будем прививать веру. Народ смотрит на нас и подражает; часто малейшее нарушение предписаний религии он ставит как оправдание в величайших преступлениях. Не один человек из тех, кто ест в пятницу скоромное, сделался причиною, что слуга его стал вором или разбойником; на вид это кажется софизмом, но на деле - величайшая истина. Если у нас самих в сердце нет веры, мы должны уважать ее в других. Между тем, имея веру, мы стыдимся ее и таким образом делаем величайшую в свете пошлость.

- В городе вы чаще всего встретите подобные личности, - сказал Юрий, - но в деревне они редкость.

- Но не такая, как вы полагаете. В городе все, даже вера, подлежит моде; в деревне тоже самое глупое обезьяничество приводит даже очень неглупых людей к наружному вольтерианизму, который у них только на устах, но не в сердце.

- Мне кажется, - возразил Юрий, - что причина этому - не столько волтерианизм, сколько равнодушие нашего века. В XVIII веке кощунствовали над религиею, а в XIX не обращают на нее внимания.

- Это отчасти правда, но деревня остается всегда позади и тянется как судно, которое тащат на канатах. Мы говорили о вере. Она у меня глубоко в сердце; но я не люблю рассуждать о ней, разве если совесть велит мне быть ее поборником; я не бешусь и не горячусь на атеистов, лишенных божественного дара. Сын мой, благодаря воспитанию, не потушил в сердце своем этого религиозного чувства. А какой великий горизонт расстилается перед нами - верующими! Я спокоен, потому что Провидение бдит надо мной, я вручаю ему свою жизнь, счастье, и потеря его для меня не страшна: что ни делается, все к лучшему.

- Как, вы оптимист?

- Христианин должен быть оптимистом. Я знаю, что Всевидящее Око бдит надо мной, управляет всеми действиями человека, я верую, что все делается по воле Божией и ведет к добру, служит к добру, следовательно, есть добро. В жизни есть много случаев, горьких и тяжелых; но кто знает, какой в них скрывается зародыш для будущего? В мире нет ничего бесполезного, пустого.

- И так все...

Юрий не договорил, а пан Граба, отгадывая его мысль, прибавил со вздохом:

- Да, все; но чтобы заметить это, нужно от отдельного человека перейти в общей массе рода человеческого. Отдельная личность страдает, но ни одно страдание не проходит даром.

Говоря это, они, выйдя из каплицы, прошли через большую часть сада и очутились возле хорошего здания: это была школа для дворовых и деревенских детей. В большой избе, заставленной скамьями, сидел за столиком учитель и рассказывал детям, которые с возбужденным любопытством слушали его, задавая ему вопросы. Уроки здесь шли не так, как обыкновенно их ведут в сельских школах. Читать, писать и общие правила арифметики - вот все предметы, которым учат сельских детей. Здесь пан Граба сделал совершенно другое распределение наук: чтение, начало писания и счета служили как будто только пополнением к развитию юношества.

Учителю поручено было развивать молодые умы; главным средством для этого были - общие понятия о физическом мире, о событиях рода человеческого и проч. Учение это не напоминало ли рассказы патриархов о преданиях истории рода человеческого и сотворения мира? Дети слушали, спрашивали не уставая, удерживали в памяти основные сведения, развивавшие их способности и понятия. Чтение, письмо и арифметика служили только механическим упражнением и дополнением науки.

Часы объяснения проходили незаметно и приятно, потому что в простых словах изложение, не вознесенное на ходули, но заключающее в себе столько поэзии, занимало их, как повесть и сказки няни.

- Чтение, письмо и арифметику я считаю чуть ли не последней степенью науки, - сказал пан Граба Юрию. - Когда я научу их читать, то спрашиваю, что они будут читать? Не только мы, даже народы, стоящие на высшей степени просвещения, терпят недостаток в книгах, которые бы служили пищей для начала умственного развития; я уверен и убежден, что лучше вовсе не читать, нежели читать нехорошие книги. Зрелому и окрепшему человеку не все повредит, но простому народу малейшая доза яда, данная натощак, смертельна. Из этого выходит то, что неразвитые крестьяне, выучив азбуку, читают все, что попадется им в руки, чаще всего портятся и делаются безнравственными людьми. И нечему удивляться, потому что грамотные люди из простонародья читают похождения Ринальдини, или глупости в другом роде, которые вскружат им головы с первого раза. Книги для народа - великая задача, даже во всей европейской литературе я знаю их очень мало, и то только сносные. А какой великий и прекрасный предмет! Что же делать? Ни один писатель не предпочтет этой не блистательной заслуги рукоплесканиям, на которые рассчитывает, когда пишет для света. Мои сельские мальчики, - продолжал Граба, - выходя из школы, имеют фундаментальное познание о религии и обязанностях, которые она предписывает; они знают, что вера не пустое слово, но главный закон жизни; они познают величие Божие из сотворенных им вещей, имеют понятие о земле и, наконец, о человеке и его действиях. Учитель толкует им тоже вкратце о народной медицине, об общих началах физиологии человека и животных, в самых простых словах; в конце концов, крестьянам необходимы познания, касающиеся земледелия, хозяйства, и всего, что имеет с ним связь.

Говоря это, они вышли из школы; Юрий с радостью заметил, что светлые глаза детей весело и приятно смотрели на пана Грабу.

Вблизи от школы стоял приют, устроенный на манер заграничных; несколько пожилых женщин смотрели за кучей ребятишек; все они были избранными из числа местных жительниц. Потом они осмотрели станки, на которых упражнялись дети - подростки, имеющие охоту к ремеслу. Большая столярня, токарня, мастерская портных, сапожников, шорников имели по нескольку подмастерьев и мальчиков. Везде они встретили сияющие лица, веселые и румяные - признак здоровья; и ни одного бледного пьяницы, которых так много в наших деревнях.

Юрий выразил на этот счет свое удивление пану Грабе.

- Действительно, я могу похвалиться, - сказал Граба, - тем, что успел искоренить у себя пьянство, потому что эта победа не мало стоила мне труда. Но не народ мы должны винить в этом, потому что мы сами способствовали распространению пьянства. Наши корчмы издавна были гнездом всевозможного зла, а евреи, заведывающие ими - истинными помощниками Вельзевула. Народ усталый, изнуренный, часто в отчаянии прибегал к пьянству, пил, потому что должен был пить, потому что везде ему подносили это несчастное вино, не желая ничем усладить бедственной его жизни, и указывая на него, как на единственное спасение от страдания. Более зажиточный мужик, который заботится о завтрашнем дне, не станет пить. Далее, улучшая быт крестьян, я не только представлял им постоянно отвратительные последствия пьянства, но и в корчмах своих охотно пожертвовал ничтожным барышом, для гораздо высшего барыша - улучшения крестьянского быта. В корчмах я строжайшим образом запретил продавать вино в большом количестве, и пить в них не дозволялось. Каждый берет вино домой, где не имеет такого желания пить, кроме того, тысяча других причин воздерживает его от пьянства. К тому же отдельный надзиратель шинков, постоянно объезжая, смотрит, чтобы шкалик горелки, необходимый для подкрепления сил и здоровья, не переходил бы меры и не имел бы самых вредных последствий на жизнь крестьянина. Прогоняя везде евреев, привыкших сосать мужика, я должен был заменить их. Жид был банкир, советник, капиталист села, но его корыстные займы, давая временное пособие, были разорительны. Это небольшое строение - сельский банк; здесь каждый находит пособие в нужде, без притеснения в платеже, который крестьянин уплачивает по частям и по неделям. Первый закладной капитал составляет собственность моей деревни, а образовался он из прибыли, полученной с земель, возделываемых несколько лет соединенными силами крестьян. Возле банка - сельский суд, составляемый и избираемый ежегодно старшинами села, который решает все дела не только между крестьянами, но даже между дворовыми. Я сам добровольно поддаюсь суду, который, ручаюсь вам, не только никогда не произнес несправедливого приговора, но даже подозрения в несправедливости не навлек на себя. А теперь, - продолжал Граба, взяв Юрия под руку, - воротимся домой, потому что ничего более не имею вам показать; верно вы более надеялись увидеть. Здесь вы найдете только то, что каждый честный и добросовестный человек должен завести у себя. Разумеется, мне нечего вам показывать мой сахарный завод, различные машины и другие учреждения этого рода, потому что все это вы можете везде увидеть. В госпиталь я вас тоже не поведу, мой дорогой гость, потому что там вы увидите неприятное зрелище, хотя мой госпиталь в лучшем порядке, чем у других помещиков; теперь вы найдете во многих деревнях больницы. Мой лазарет отличается от других только тем, что я ежедневно сам его осматриваю, что при нем есть хороший фельдшер и аптека, что я принимаю только тех больных, которым дома дурно, и некому их досмотреть; в минуту страдания больному легче быть у себя в хате со своими, нежели в наилучшей больнице. Не будь вчерашнего пожара, я бы повел вас в деревню и показал бы вам хаты и уход за хозяйством, не такой, как в других полесских деревнях; но не следует удовлетворять любопытство в такой печальный день. Мне стоило не мало труда склонить их к изменению образа жизни. Этот честный народ уважает все старое гораздо более, нежели мы, и боится изменений, даже в мелочах упорно придерживается старого; и как испокон века строил он свои курные избы вместе с хлевами и курятниками, на влажной земле, среди удушливых испарений, так точно хочет жить и теперь, завещать это и детям своим. Изменить вековое устройство хат, относящееся к дохристианским временам, изгладить предания, которые имеют связь с порогом, с очагом, с углом, скамейкой, печкой, стоило большой борьбы и препятствий. А потому я не разрушил дерзкой рукой прошедшего и не строил швейцарских домиков, которые показались бы скучны и чужды нашем народу. Я только увеличил, очистил, так сказать, идеализировал материал, который я нашел под рукой. Хата в моей деревне чище и больше; но не изменила ни прежней своей физиономии, ни устройства; только дым, вредный для здоровья, выходит трубой, кирпичная печь сделана старательно, окно шире и света более, воздух чище. Наконец, скот отделен от людей, и хотя близко хаты, потому что этого требует присмотр, но все же не рядом. Я не пожалел земли для двора, для огорода; а сады, которые мой садовник разводит, сделались и для крестьян предметом забот, они очень хорошо у них устроены.

Они взошли на холм, и Юрий мог отсюда рассмотреть не сгоревшую часть деревни, которая имела вид порядочного местечка. Множество деревьев окружали белые хаты, просторные и гораздо выше обыкновенных хат. Недалеко от церкви виднелась больница, а среди рынка, где действительно находились лавочки с необходимыми вещами для крестьян, стояла маленькая и тесная корчма.

- Кажется, здесь есть и лавки? - спросил Юрий.

- Есть только склады, которые я содержу за свой счет. Местечки, в которые крестьянин еженедельно отправляется для покупки разной мелочи, набиты бедными и голодными евреями и более вредны для мужика, нежели шинки. Я не могу запретить ему поехать и сбыть в местечке свой продукт, но по крайней мере стараюсь отстранить его от покупок. Соль, табак, лемеши, железо и тому подобные товары он всегда найдет в моей лавчонке лучшего сорта гораздо дешевле, нежели в местечке. Взамен этого я принимаю хлеб по самой высшей цене, нуждаюсь ли в нем или нет. Кроме того, рядом с лавкою есть контора для хлеба, в которую я всегда принимаю зерно и плачу наличными деньгами. Я скупаю тоже скот, лошадей, овец, шерсть и лен, но не для своей пользы, а чтоб им облегчить сбыт продуктов, которые евреи покупают у них по гораздо низшей цене, в ущерб им. Чтобы успокоить вас, я прибавлю, что в купцы я никому не напрашиваюсь. Принудить крестьянина к продаже, и даже к самой выгодной покупке, значит все испортить; желая возбудить в крестьянине доверие, нужно чтоб он сам на опыте убедился. Сначала долго продолжалось недоверие, колебание, подозрение, и лавки мои служили более соседним деревням, нежели моей; но, наконец, постепенно развилось убеждение в моем бескорыстии; а теперь не только я не теряю, но, стыдно сказать, имею пользу в этом.

Изумленный Юрий возвращался с паном Грабою домой.

По дороге они разговаривали обо всем, что видели.

- Соседи верно вам подражают? - спросил гость. Граба горько улыбнулся.

- Если бы! - сказал он. - Но они ненавидят меня и бесятся на мои причуды, как они называют. Никто не хочет трудиться для нововведений, а все новое не достается без труда и борьбы. Они в самом чудовищном виде представляют мои учреждения и, перетолковывая их по-своему, делают из меня какое-то чудовище. Я сделался предметом ненависти для моих соседей, и одно только утешает меня, что если одни ненавидят меня, то другие невольно должны уважать.

- Им следует учиться, подражать.

- Мы никогда не подражаем, если подражание оскорбляет наше самолюбие. Мы подражаем чаще всего против воли, не зная об этом. Разумное подражание есть жертва самолюбия, на которую не всякий решится.

- Правда, но человек часто жертвует своим самолюбием для пользы!

- В мою пользу никто не хочет верить; все упорно доказывают, что я непременно разорюсь. Никто не говорил про игроков и мотов, что они близки к банкротству, хотя оно каждый день готово разразиться над их головами, потому что общество всегда к ним снисходительно; но пусть кто-нибудь пожертвует искусству, книгам, картинам и тому подобным вещам, хотя малую сумму, то завтра же по мнению света останется разоренным.

- Позвольте мне сказать вам, что в этом есть свое основание, - возразил Юрий. - Мы видели тысячу примеров разорения в первейших домах, вследствие не расчета и не основательных издержек, несообразных с капиталом.

- Это правда, - возразил Граба, - мы видели много господ, которые привезли из Италии, Франции и Германии разные библиотеки и картины для того лишь, чтобы в своей стране их распродать. Но неосторожность этих несчастных, которые считали за честь никогда не проверять своих кошельков, не может быть применима ко всем. А сколько теперь считаются банкротами и не имеют кредита, потому что покупают картины и книги?

Они приближались уже к дому, когда нетычанка, запряженная тройкой породистых лошадей, прикатила во двор. В ней сидел немолодой мужчина, румяный, довольно полный, крепко сложенный, в зеленом испанском плаще, с огромной пенковой трубкой во рту. Кучер, одетый по-краковски, погонял лошадей, поправляя шапочку с павлиным пером. Господин, сидевший в нетычанке, имел важный и самоувереный вид, в глазах его выражался сарказм; видно, что он о себе много думал. Увидев идущих Грабу и Юрия, он ударил по плечу кучера и велел остановиться. Он вышел медленно из экипажа, и, приподняв немножко шапку, приблизился к пану Грабе.

- Здравствуйте, почтенный сосед! - сказал, протягивая жилистую руку, приезжий и с покровительственной улыбкой встретил хозяина.

- Здравствуйте! - довольно холодно ответил Граба.

- Я приехал узнать, - сказал приезжий. - Мы видели вчера у вас огонь; мы опасались за господский двор и скирды; но, слава Богу, я узнаю, что только часть деревни сгорела.

- Лучше бы скирды мои сгорели!

- Вы шутите, любезный сосед. Мужик своему горю пособит, а при теперешней дороговизне несколько тысяч рублей, если не больше...

- Да, но я легче перенес бы этот убыток, нежели бедные крестьяне.

- Вы опять со своею филантропией! Испортите нам хамов.

- Хамов? - в удивлении спросил Граба.

- Я хотел сказать мужиков.

Они замолчали. Приезжий с важным видом шел и сопел; Граба, прикусив губы, молчал с выражением досады.

- Ведь нам нужно подумать о важном деле, - сказал пан Самурский, приехавший сосед. - Приближаются выборы. Вы поедете?

- Я? Конечно, поеду, потому что это долг всякого помещика.

- Вы поедете! - повторил с недовольным видом Самурский. - И вероятно, - прибавил он, - у вас есть уже кандидаты на примете?

- Разумеется.

- Мы выберем самых честных людей.

- Дай Бог! - сказал Граба.

- Как вам кажется, кому быть предводителем?

- Предводителем, - возразил медленно Граба, - должен быть самый достойный человек. - Предводитель - представитель образованнейшего класса людей - дворян; мы изберем, или, по крайней мере, должны избрать наилучшего и достойнейшего из своей среды человека, которым можно будет похвалиться. Представитель дворян, исполняющий одну из священнейших обязанностей, - есть беспристрастный судья между землевладельцами и крестьянами и должен быть достоин этой высокой миссии и добросовестным исполнителем ее.

- Да, да, да, да! - поспешно сказал Самурский. - Но вы должны согласиться, что дело здесь не о народе, а более всего касается нас самих. Предводителем должен быть богатый представитель уезда.

- Как вы это понимаете?

- Разумеется, должен принимать, когда нужно...

- Бутылками и блюдами! - смеясь, сказал Граба.

- Ну, и это нужно.

- Менее всего, коханый пан.

- Пускай и так; нечего спорить. Ну кого же мы изберем? Я не скрываю, что хотел бы знать ваше мнение и за кого будут голоса; в этом я имею свою цель.

- Признаюсь вам, что до сих пор я не знаю, кого бы следовало избрать: это дело, требующее размышления.

- О чем здесь думать? - сказал Самурский. - Вот есть вернейший кандидат, пан Паливода из Конопяты.

- Пан Паливода? Ха, ха, ха!

- Что вы имеете против него?

- Ничего за него, дорогой сосед.

- Как! Богач сумеет поддержать гонор уезда; а сохрани Бог дела, он знаком с губернатором, бывал у него на балах и даже в столице имеет связи. Вот какие поводы к избранию пана Паливоды. Наконец, чего еще хотите? Он честный человек.

- Как вы это понимаете? - вдруг спросил Граба.

Самурский покраснел.

- А кто же скажет, что он бесчестен?

- Подождите. Во-первых, не угодно ли вам определить, что вы понимаете под именем честного человека?

- Ведь это известно каждому, - сказал, натуживаясь, толстый господин.

- А мне кажется, нет.

- Честный человек; справедливый человек, - достойный человек, разумеется, это одно и тоже - подлости никакой не делает.

- Разве этого достаточно, чтобы его назвать честным?

- Но, ей-Богу, я вас не понимаю.

- Выслушайте два слова: честный человек не есть тот, который зла не делает, но который по своей обязанности делает добро.

- Но, что же вы имеете против пана Паливоды? Ведь вы знаете, что мы с ним родня?

- Я знаю, что вы ему родня, - спокойно возразил Граба, - и не имею никакой личности против него; но чтобы избрать его в предводители...

- Скажите, пожалуйста, почему нет? - гордо и нагло закричал Самурский, остановившись и заложив руку за жилет.

- Хотите ли вы услышать из моих уст всю правду, по совести? Будьте уверены, что я ее скажу.

- Конечно, нужно объясниться.

- С большим удовольствием. Паливода, может быть, честный человек, но до сих пор он однако ж не старался заслужить этого имени. Во-первых, с матерью своей, честной и пожилой женщиной, которую он должен уважать, он не ладит и этим подает дурной пример; во-вторых, он только думает о разврате, картах, кутеже; в-третьих, я знаю, что он предводительствовал бы посредством секретаря, а этот способ управления в высшей степени бесчестен.

Казалось, что с паном Самурским будет удар, до такой степени он покраснел от слов Грабы, взбеленился и рассерчал. Сначала он не мог пробормотать ни одного слова, но, наконец, бросаясь, как на цепи и внутренне бесясь, скороговоркой проговорил, ударяя себя в грудь:

- Позвольте, позвольте! Право, более невтерпеж! Вы мне, его родственнику, говорите...

- Я говорю истину, которую вы желали слышать.

- Во-первых, кому какое дело, как он с матерью живет?

- Если все видят его обращение с ней, то оно касается всех.

- Это семейные дела.

- Пускай и так.

- Ну, а что касается его жизни, разве не все должны покутить в молодости? Разве это бесчестит его имя?

- Бесчестит, господин сосед.

- Что! Карты, кутеж и девушки? О! Какие же это пороки? Ну! А на что молодость человеку?

- Верно, не для карт и кутежа!

- Разве это препятствует ему быть хорошим предводителем?

- Не только он не может быть с этими страстями хорошим предводителем, но даже ничем.

- Конечно! - закричал, бесясь, Самурский. - Это ничто иное, как личность, или ненависть.

- Напротив, пан сосед, в Паливоде я принимаю участие, потому именно, что несмотря на его недостатки, он имеет великие качества, которые могут ему указать лучший путь. Я говорю вам это, потому что вы, как родственник, обязаны вывести его не в предводители, но прежде стараться исправить его.

Самурский отвернулся.

- Гей! Петр! - закричал он кучеру. - Подъезжай! Мне нечего с вами говорить. До свидания.

И отвернувшись невежливо, вскочил в нетычанку, бросил на Грабу сердитый взгляд и уехал.

Граба перенес это оскорбление спокойно, с достоинством и низко поклонился отъезжающему Самурскому.

- Не правда ли, - сказал он Юрию, - что стоит ехать в уездный город, где на дворянском съезде будут составлять список избирателей к наступающим выборам. Если бы вы не торопились оставить наш край и не хотели бежать в Варшаву, то я пригласил бы вас поехать со мной. Вы бы тогда лучше узнали деревню и уездный город, а ведь это будет не без пользы для общего знания света.

- С вами я с величайшим удовольствием поехал бы, - сказал Юрий.

- Ну, а может быть, вы можете отсрочить свой отъезд? Юрий задумался, не решаясь утвердительно ответить.

- Поедемте, - сказал Граба, - право поедем! Завтра я собираюсь.

- Но я вовсе не готов; я уехал от деда только на один день.

- Мы пошлем за вашим человеком и за вещами.

Юрий хотел дольше пожить в этой стране, но не находил только предлога, и потому он охотно принял предложение пана Грабы, и в ту же минуту нарочный поскакал верхом с запиской к Станиславу в Тужу-Гору.

- Кроме изучения, мы можем тоже найти развлечение, - сказал Граба. - Вы молоды, привыкли к городской жизни, невозможно, чтобы вы не желали развлечения. Я уверен, что там устроится танцевальный вечер; а может быть и m-lle Ирина соблазнится поехать в город.

Юрий ничего не ответил, но сердце его сильно затрепетало.

IX

Всякий из моих читателей знает, по крайней мере, несколько уездных городков в нашем краю. Этот элемент провинциальной жизни, за немногими поверхностными изменениями, везде представляется в одном и том же виде.

Каждый уездный город стоит обыкновенно над небольшой рекой, озером или прудом, в стране песчаной или болотистой и богат евреями. В нем вы увидите деревянные дома и даже каменные; иногда мостовая ведет в трактир, биллиард и в кондитерскую; имеет почту, учителя музыки, приходский костел, соборную церковь, чистую и красивую, заставу, у которой играют маленькие жиденки и сидят два еврея с железными прутьями, в соломенной или деревянной будке и смотрят, чтобы в город тайком не привозили вина. В каждом из них есть уездный и земский суд, предводитель дворянства, уездный начальник, казначей, несколько священников, несколько учителей уездной школы и, наконец, инвалидная команда под надзором господина городничего и несколько квартальных - вот каков состав здешнего общества.

К важнейшим личностям, о которых мы забыли упомянуть, принадлежат: секретарь предводителя, уездный врач, несколько вольно практикующих врачей, и проч., потому что список будет слишком длинен.

Главный состав здешнего народонаселения составляют евреи и мещане, в длинных сероватых и синих кафтанах, в высоких барашковых шапках, и в черных по колени сапогах, но этот костюм они носят только в праздники; а в будни ходят в тулупах и свитках, но босые. Один, два или больше постоялых дворов, из которых один назначен для принятия достойнейших лиц; кондитерская, плохой трактир (в котором помещики обедают только в отсутствии предводителя), лавочки с туземными и заграничными товарами; вот ресурсы уездного городка.

Ах, да! Мы забыли упомянуть, что во многих городках есть тоже... некоторые лавки, помещенные обыкновенно между двумя другими, в которых с одной стороны продают подошвы, а с другой книги. Это не книжная лавка, а просто библиотека, в которой купец, кроме книг варшавского изделия, продаст тоже другие изделия, как-то: варшавское накладное серебро, кожаные и соломенные изделия, занимается иногда торговлей хлебом; словом, здесь вы найдете всякую всячину, потому что книги не дадут насущного хлеба ни писателям, ни их продавцам.

В этой городской библиотеке первое место занимают переводы Сю, Дюма, Тьера (но последних жители города не покупают, потому что не привыкли к такой грубой пище), и переводы Поль-де-Кока; наконец, два или три романа и повести Лясковского, Богутского и проч. В каталоге книг вы найдете тоже двадцать томиков брюссельского издания французских новостей (выпущенных лет десять тому назад), которые постепенно, растрепываясь, заменяются подобными же новостями. Здесь "Парижские тайны" до сих пор в ходу. Ловкий и расторопный жидок, предупреждая желание покупателей, ежедневно посещает постоялые дворы и предлагает свои книги во всех дверях, под каждым окном.

Но оставим в покое бедную книжную лавку, а вернемся к нашим уездным городам, которые, несмотря на общие черты физиономии, не имеют, однако, такого однообразного вида, как нам кажется. Здесь, как и в человеческих лицах, длинных или коротких, широких и узких, раздутых и покрытых бородавками, носы, губы и глаза переменяют выражение, и представляют различие в лицах, состоящих из одних и тех же частей. Нет даже двух городов совершенно сходных, а каждый имеет свои приметы. Возьмем, например, город К..., отличающийся прекрасным садом при дороге, развалинами замка, великолепным постоялым двором, и наконец каретой предводителя. В уездном городе, о котором идет речь, находящемся вблизи Тужей-Горы и Румяной (которого ни на одной карте покуда найти нельзя), было все то, о чем мы выше упомянули, исчисляя составные части уездного города, а кроме того, еще много чего другого, ему свойственного. Во-первых, он стоял на месте прежнего древнего поселения, над довольно судоходной речкой и прудами, которые были бы прекрасны, если бы не окружали их жидовские избы и грязь; во-вторых, имел почти везде мостовые; в-третьих, в нем были для размышления и утешения археологов - валы древнего замка, каменная, величественная синагога XVI столетия, и старая ратуша с надломанной башней; кроме того, новая и чистая церковь, несколько старых и мрачных костелов, две довольно порядочные улицы, на которых можно было даже разъехаться, обширный рынок, довольно много деревянных, белых дворянских домов, и более десятка каменных. В центре города десять постоялых дворов раскрывали свою широкую и черную пасть. Ряды каменных лавок смотрели, как стоглазый Аргус на проходящих, а пустая гауптвахта, украшенная стройными тополями, отдыхала, служа пока местом игр для детей, а жене ближайшего будочника - сушильней для выстиранного белья. Напротив нее и так называемой ратуши, в которой скрывались только совы и воробьи, стоял самый лучший и первый в городе трактир, содержателем которого был, как водится, еврей. Местоположение этого трактира было самое заманчивое: ряды с лавками и кондитерская были очень близко, почти в нескольких шагах, уездный суд под боком, земский суд в каменном доме напротив. Приезжие имели перед глазами самое разнообразное зрелище: входящих и выходящих из трактира, подъезжающие к почте брички, идущих в суд чиновников, бродяг, которых вели из полиции в острог, и пьяных, качающихся перед знаменитым шинком, - весь этот сброд народа проходил мимо знаменитого трактира.

Хозяин, почтенный Авраам, с длинной бородой, в черном сюртуке по пятки, пользовался в околотке славой честнейшего и ничем незапятнанного хозяина; случалось, что старые, забытые в его доме конверты, дырявые тазы или истоптанные подметки от сапогов он возвращал по принадлежности, а брал только вдвое дороже других. Крашеные ставни давали ему на это право. Пятьдесят рублей серебром можно было смело ему поверить для размена, но за это он брал только по копейке с рубля. Дом Авраама недаром назывался гостиницей, между тем как остальные назывались только корчмами, или постоялыми дворами. На столбах стояли два фонаря, точь-в-точь такие, как у почты, и придавали дому торжественный вид; свечки никогда в них не горели, так как и на почте, но в таких фонарях никогда свечи не горят. Авраам не считал своей обязанностью давать пример, но сам готов был следовать ему. Он с гордостью повторял приезжему, что у него стояли три дивизионных генерала, один немецкий князь (он прибавлял заграничный), а два уездных графа только у него останавливались. Какая-нибудь бриченка, запачканная грязью, выстланная соломой и запряженная тощими лошаденками, с кучером в свитке, никогда не осмеливалась переступить порог отеля. Здесь только проскользали одни кареты, коляски и крытые рессорные нетычанки. Какой-нибудь оборванец не дерзнул бы почивать в этой гостинице, потому что привратник в бархатной шапке не пустил бы его. Между тем скажем, что этот привратник платил хозяину за право служения в его доме несколько десятков рублей; из этого можно судить, какое он занимал важное место.

С одной стороны коридора тянулись ряды гостиных, с другой в меньшем количестве менее парадные комнаты, а там биллиард и буфет, который местные знатоки предпочитали патентованной кондитерской швейцарца Карикато, находящейся на углу улицы с огромнейшей вывеской, расписанной пушками с мороженым, тортами, кренделями и шоколадницами; внутри эта кондитерская была разукрашена историей Вильгельма Телля и Аталы, но она не могла спорить с буфетом Авраама относительно славы и происходящей от нее прибыли. Авраам со своим семейством помешался тут же возле биллиарда и буфета. Он был чрезвычайно горд, а с приезжающими в нетычанке даже невежлив, с господами немного дерзок, со шляхтой невыносимо напыщен; но владетель такого великолепного дома мог ли быть иным?

Богатый, привилегированный фактор почти всех окрестных помещиков, который часто им дает взаймы деньги, или старается у других им занять, лучше всех знает историю целого уезда и дела своих клиентов. Их характеры, обычаи, наклонности, тайные сделки и страсти он читал, как по книге. Записки Авраама, без сомнения, были бы лучшей хроникой для уезда, но, увы! - он не думал их писать, а единственным в этом роде его произведением была расходная книга.

Пасмурный осенний вечер ложился над городом в описываемое нами время. Небо со всех сторон покрывалось облаками синего отлива, ветер свободно гулял по опустевшему рынку, в костелах раздавался вечерний колокол, по мостовой тянулись ряды бричек, колясок, нетычанок, возов, и своим движением объявляли городу о важной эпохе в его жизни.

Кондитерская была великолепно освещена четырьмя сальными свечами; у трактира висел красный фонарь, одна сторона которого была заклеена синей сахарной бумагой; в воротах постоялых дворов кричали факторы, приглашая приезжих; на рынке слышен был спор, брань между факторами; кучера с размаху хлопали бичами, а дом Авраама горел огнем. Все трактиры этого города были заняты приезжими. Город гудел со всех сторон: здесь слышится приветствие, крик жидов, там брань кучеров, бряканье бубенчиков на лошадях, хлопанье дверьми. Среди этого гула слышался фальшивый тон шарманки, разыгрывающей через всякие пять минут одну часть вальса, приписываемого то Бетховену, то Шуберту, которого, по всей вероятности, не сочинял ни тот, ни другой; по твердой и сухой мостовой шлепают туфли, стучат сапоги суетящихся жидков, и бренчат болты лавок, отпираемых с необыкновенною торопливостью, несмотря на позднюю пору.

Что делается в городе, лучше всего можно узнать у Авраама. В обыкновенное время в его биллиардной собирались канцеляристы земского и уездного судов и рассказывали свои дневные проказы с приезжей шляхтой, теперь же здесь заседали знатные гости, которые недавно приехали толпой из деревни.

Во главе их, если не головой и чином, то, по крайней мере, своим огромным брюхом отличается пан Иеремия Петрилло, бывший владетель трех деревень; но теперь у него остался только один небольшой, и то заложенный, участок. Он сидел с длинным чубуком во рту, попивая чай с ромом. Он то закрутит усы, то шлепнет себя по брюху, то пробормочет что-то под нос. Добряк, хлебосол, ему, как всем добрякам, под конец не хорошо жилось на свете. Три деревни улетучились вместе с дымом трубки и разгула, и хотя из его огромного имения осталась только небольшая часть, Петрилло не унывал и не сошел с ума. Прокутил имение! Что ж делать? Зато знакомые его любят. Иногда от заботы он наморщит лоб, потому что он оставляет двоих детей почти без куска хлеба, но мало ли есть на свете людей без хлеба? Нужно всячески утешать себя, - в стакане утопают воспоминания прошедшего, на его золотом дне тонет тоска. В молодости Петрилло служил в военной службе, где всего легче научиться всему доброму и дурному: из ее школы выходят ревностнейшие хозяева и величайшие лентяи. Случилось, что Петрилло вышел из нее с возбужденными страстями, а после смерти отца, когда ему досталось имение, спустил его скоро и весело с друзьями. Жена, кроткая женщина, не смела сопротивляться добрейшему мужу, у которого была одна только слабость: он был страшный волокита, сидел только дома, когда гостей принимал. Из любви она прощала ему этот порок. Он прокутил свое имение не вследствие одного лишь разгула и нерасчетливой жизни, но часть его пошла тоже на милостыню и добрые дела. Один Бог знает: чего было более в жизни Петриллы, добра или зла?

Далее за ним сидит пан Тыбурций-Калетынский. Это был сухой, прямой, худой, черный, с усами на загорелом лице шляхтич, который из пятидесяти тысяч нажил миллионное состояние. Он женился на богатой девушке, но лета и лицо его жены не нарушали его супружеского спокойствия. Он постоянно трудился и копил деньги; жил скромно, никому не делал добра, и таким образом вышел в паны. Не приведи Бог быть ему подвластным! Лучше быть лошадью или собакой, потому что он их кормит и жалеет, а людей не щадит. Но зато сколько у него наличных денег! Сколько скирд! Какие запасы! Все говорят: нет лучшего хозяина, как Калетынский, это образец для всех помещиков! Правда, что в нем мало совести, но много денег, а деньги - это фундамент. Калетынский мало говорит, саркастически улыбается, потому что знает, что ему будут поддакивать, но в каждом случае упорно и бесстыдно торгуется за грош, как цыган.

Что касается бедных, он всех вообще считает скрытыми богачами, которые просят милостыни из одной лишь алчности, лени и хитрости, а дают тайком капиталы на проценты. Всякий раз, когда бедный подойдет к его окну, он ему рассказывает анекдот про нищего, который носил в палке тысячу червонных злотых, и вследствие этого он никому ничего не дает. К счастью, он не изучил аксиомы, что не следует, давая милостыню, сопротивляться воле Божией, потому что, наверное, следовал бы ей.

За ним третий, пан Оголевич, известен своей лишь страстью к картам, которым посвятил всю свою жизнь. Веселый, но глупый, как пробка, уверенный в самом себе, неизвестно вследствие чего, с геркулесовским сложением, крикун, забияка, любитель лошадей и рюмки. Этот тип слишком известен, и потому не стоит его описывать. В каждом уезде есть свой Оголевич: mutatus mutandis.

Далее, в сером на вате кафтане, с коротко подстриженными седыми волосами, с бледным лицом сидит пожилой старичок. Он прихлебывает по капле чай, стоящий перед ним, кряхтит, все молчит и, только изредка возвышая голос, декламирует без конца, приискивая выражения, но без всякой логики. Он довольно зажиточный помещик, всю свою жизнь старался жениться, и теперь не прочь; но в напрасных поисках он потратил годы и потерпел тысячу неудач, очерствел, прокис и одичал. Улыбнется ли ему надежда, он весел, как дитя, и отличнейший болтун. В уезде его называют кавалером per excellentiam. Это пан М. Ржешицкий.

Возле него молодой его родственник, недавно возвратившийся из Берлина, Павел-Христофор Ржешицкий. Он докуривает сигару с чисто иностранной грацией и удивляет провинциалов своим необыкновенно длинным жилетом и чрезвычайно коротким сюртучком. Все время, назначенное для науки за границей, он прогулял; однако ж, у него что-то путается в голове из слышанных лекций, разговоров и отрывков прочитанных книг, и потому он влияет на невежд, между которыми он считается очень умным. В другом обществе он мрачен и молчалив, показывая, что он не так глуп, как кажется. Лень - его первая страсть.

Рядом уселся добрейший и бесценнейший Цинциранкевич, человек неизвестного происхождения, наинижайший слуга целого уезда, нахлебник и приятель всех домов, в которых можно хорошо поесть.

Цинциранкевич охотно садится играть по небольшой в преферансик, в вист, по три гроша, и в дьябелка по два злотых (когда немного навеселе), но с особеннейшим удовольствием он садится за стол в столовой. В глаза он всех чрезвычайно хвалит, а в чужом доме ловко злословит с участием, то есть сожалея, кивая головой и вздыхая. Если его пригласят на обед, он поддакивает всем и во всем без исключения, а имея много талантов, он всю ночь готов играть мазурку на фортепьяне, настраивать инструмент, выезжать лошадей, смотреть за стрижкою овец, барышням рисовать узоры, переписывать поварские кушанья, даже ухаживать за старыми девами. Еще не испытано, умеет ли он чистить сапоги, но, судя по его собственной обуви, можно предполагать, что и этот талант ему не чужд, и что он глубоко изучил тайны природы и употребления ваксы. По всей вероятности, он хотел бы жениться на ком попало, лишь бы на богатой; и ожидает случая, кому бы мог послужить ширмой и пожертвовать собой.

У него есть заложенный участок в какой-то деревне, который он получил по разделу, и эта деревня уже десять лет находится в опеке; у него есть тоже тройка лошадей, из которых одна явно слепа, другая скрытно, а последняя падает на ноги, но незаметно; есть кучер, который вместе и лакей; пенковая трубка, обшитая в штопанную перчатку; двуствольное ружье и шкатулка, полная секретов.

Он никогда ни съест, ни выпьет на свои деньги, но зато на чужие с величайшим удовольствием; призванный в свидетели, он никогда не дорожит собой. Цинциранкевича все толкают, а он всем кланяется, всех обнимает и, вытолканный в двери, неожиданно возвращается в окно, без гнева, без желчи - такая прекрасная душа!

На стульчике, возле печки, подобрав ноги под себя (по восточному обычаю, кому не известно, что мы восточного происхождения? А эта привычка может служить доказательством генеалогии), расселся уездный предводитель - глава уезда.

Невдалеке от него стоит неотлучный секретарь Шеренетка, полный, обросший черными волосами, огромного роста мужчина, с большим перстнем на пальце, в зеленом вицмундире, с пряжкою за пятнадцатилетнюю службу.

Предводитель тоже полный, в черном вытертом сюртуке, говорит очень громко о том, о чем не стоило бы даже тихо говорить.

Он добрый человек, но был бы еще лучше, если бы не любил более всего денег. Он готов даже сделать добро, если в этом видит свою пользу. Кроме своей выгоды и пользы, его ум не в состоянии ничего понять, а потому он ни на минуту не может обойтись без секретаря. Голова, которую он держит на плечах только для формы, полна плоских острот, шуток, пустой болтовни, но не в состоянии связать даже двух серьезных мыслей, и потому он везде и всегда имеет неизбежную надобность в секретаре, за исключением контрактов с евреями, - с этим народом предводитель сам сладит. Если случится дело, касающееся службы или опеки, то предводитель никогда не заботится узнать о его развязке и медлит ответом, пока не придет его секретарь, при котором снова начинается разговор. Один из трех условных знаков управляет обещанием благоприятного успеха, решительного отказа, или отсрочкой дела. Если секретарь покачает головой, то напрасно помещику доказывать, что его имение несправедливо остается в опеке; если склонит ее на грудь, предводитель радуется, что это дело можно скоро решить с успехом; если сложит руки на живот, то дело отлагается до дальнейшего размышления. Вдобавок, клиенту обыкновенно является необходимость поговорить наедине с секретарем. Неизвестно, по какой причине секретарь привык складывать руки на живот, и постоянно он держал их в таком положении. В городе приписывали эту привычку опасению холеры и потребностью согреть этот важный орган жизни.

Кроме упомянутых особ, здесь находим еще капитана из Куриловки, с которым мы уже немного знакомы, всегда невзрачно одетого, с гадким своим табаком, портящим в комнате воздух, щедро наделяющего всех поклонами и объятиями; пана Самурского, громко спорящего с выражением скорее солдата, нежели дипломата; и молодого Паливоду, который метит занять достойное предводительское кресло, имея на него претензию, по крайней мере, за свой открытый стол и трехлетнее потчиванье господ избирателей.

Нам нужно еще упомянуть о Паливоде; этот тип, хотя часто встречается у нас, но характеристичен, а потому его нельзя не представить читателям.

Это был высокого роста блондин, здоровый, крепкий и сильный мужчина; черты его лица были бы прекрасны, если бы он не коверкал их разными кривляньями: то щурит глаза, отдувая верхнюю губу, то опять открывает их и поднимает вверх; иногда моргнет только одной половиной глаза, а другая остается неподвижна, или хмурит и подымает брови, как будто они у него на ниточках. Руки, ноги, голова, плечи и все члены тела у него в сильнейшем движении без всякой причины; никогда он не станет естественно, не сядет спокойно, не подойдет по-человечески; стоя, он качается, так что боишься за него; садясь, он падает и выворачивается на стуле; идя, прыгает, крутится и вытягивается, точно в конвульсиях. И таким образом, даже ничего не делая, ведет жизнь очень деятельную.

Длинные светлые усы спускаются по выбритому лицу; на голове образовалась преждевременная плешь, остальные волосы он зачесывает назад. Носит обыкновенно короткую шубку или казачку, подшитую зимой простым барашком; шаровары необъятной ширины, вышитые кожей, кавказский пояс, набитый серебром, а на шее платочек светло-пунцового, или голубого цвета, небрежно завязанный. На мизинце у него блестит маленькое колечко. Прекрасная легавая собака лежит у его ног, потряхивая бронзовым ошейником. Его окружает молодежь; он рассказывает чудеса о своих гнедых лошадях с самоуверенностью, на которую дает право кулак, молодость и деньги. Он был бы смешон, если бы не был страшен; иной и не прочь бы посмеяться над ним, или противоречить похождениям лошадей, собак и двустволок, но не посмеет, страшась кулака, сабли, пистолетов и всех последствий, которые грозят тому, кто заденет Паливоду. Но, несмотря на недостатки его характера, или, лучше сказать, воспитания, нельзя не признать в нем благородства, душевной доброты, даже честности; между тем, он делает ежедневно страшнейшие глупости, которые бросают тень на его характер. По наущению товарищей, он в ссоре с матерью, прекраснейшей женщиной. За то, что она упрекала его в пустой и праздной жизни - он сказал ей: "Эх, что эти бабы понимают!" С тех пор, хотя он не видится с справедливо обиженною матерью, однако ж питает к ней должную признательность и издали помнит о всех ее нуждах. Несмотря на благородство, он по рассеянности не исполняет иногда данного слова еврею.

- Что такое жид? Пиявка, которая сосет нас! - кричит он, оправдываясь перед самим собою, а сам не видит, что чернота еврея нисколько не оправдывает его собственной копоти. Легкомыслие и страсть к лени - вот главные источники его пороков.

Смолоду он не привык считать обязанностей главным основанием своих действий, а в зрелом возрасте удовольствия жизни ему мешают их заметить; его принцип - наслаждаться!

Как много мы находим подобных людей в разных сословиях и в разных странах, которые сомневаются в будущем, а из настоящего стараются выжать все соки для себя.

У Паливоды нет более серьезного занятия, как охотиться, играть в карты, пить для того, чтобы выиграть пари. Он ищет ухаживанья, которое легко дается; избегает общества, для которого нужно надеть фрак и белые перчатки; стреляет в цель; ездит верхом; любит свободную беседу и проч. Оставшись один, он скучает. По этому можно судить о человеке: кто скучает с собою наедине, у того нет основания; рано ли, поздно ли, принужденный вести уединенную жизнь - он предается гадким страстям, чтобы избегнуть самого себя. Он утонет в пьянстве или в разврате. Но пока на звук золота, побрякивающего в кошельке, откликаются голоса друзей Паливоды, он не станет жаловаться на жизнь. Нет дня, в который он не находил бы общества, готового повеселиться.

В описываемый нами день круг мнимых друзей шумно совещается выбрать в предводители Паливоду. Иногда, среди общего гула, то послышится сильный голос, доказывающий необходимость решительного действия; то опять монолог уступает место диалогу. Самурский, глава союза, шепчет на ухо советы кандидату, и тихо рассказывает ему о своем визите пану Грабу. Молодежь приближается и любопытно прислушивается.

- Увидим! - кричат смельчаки. - Пускай только покажется, мы дадим ему славный урок.

- Оставьте его в покое, лучше не затрагивайте его, - возразил Паливода, задумавшись.

- Как, лучше не затрагивать! - закричал молодой человек с черными усами. - Что? Не лучше ли позволить водить себя за нос? Какой-нибудь старый педант станет читать тебе мораль и проповеди, а ты еще ему кланяйся за это? Нет, нет! Хочет получить урок - получит!

- Тише, тише, пан Юзеф! Не горячитесь, а то надорветесь! - сказал Паливода. - Когда увидите его, я ручаюсь, что остынете. Я не в претензии за то, то он говорил, потому что отчасти он прав, а затрагивать его, ей-Богу, вредно.

- Увидим!

- Увидим!

И громкий разговор снова перешел в шепот, возгласы и ропот.

Конюший Сумин приехал тоже в город, не столько для выборов, сколько для того, чтобы узнать о торговле хлебом. Из экономии он остановился в плохом и грязном еврейском доме, у родных своего арендатора. Его не было на предварительном съезде в гостинице "Авраама"; не было тоже обоих Грабов, ни молодого Сумина, потому что они только что приехали и предпочли, после разборки вещей, предаться лучше отдыху, чем идти в город.

Между тем, около биллиарда завязался оживленный разговор; главным предметом его были выборы нового предводителя. Прежний предводитель очень желал остаться на своем месте. Паливода и другие усердно старались сменить его, не перестав, впрочем, уверять его, что будут держать его сторону. Тихая партия выводила в предводители пана Калетынского, который, высчитав вперед все выгоды и потери, извлекаемые из предводительства на будущих съездах, и приняв в соображение безнаказанность во многих, необходимых для него злоупотреблениях, все еще колебался, соглашаться ли ему принять предводительский титул вместе с его выгодами и бременем службы из уважения к дворянам.

Многие, как, например, капитан, по скрытности своего характера, Цинциранкевич, по привычной своей учтивости, не обнаруживали, кому они обещали свои голоса. Цинциранкевич осторожно разбирал у кого были бы самые вкусные и богатые обеды, если бы его выбрали в предводители. Чувствуя, что самый плохой обед лучше совершенного голода, он ни в ком не хотел нажить себе врага.

Присутствие предводителя, сидящего возле печки, препятствовало громко совещаться, как партии Паливоды, так и другим; но как только предводитель с секретарем вышли за дверь, разговор принял самый оживленный тон.

Капитан, после долгого размышления, тщательно вычистил трубку, рассмотрел ее при свечке до самого дна; выдул, выскоблил ее щипцами от сальной свечи (он вовсе не был брюзглив в выборе средств) ; завязав старательно кисет, обмотал его около пуговицы, подумал и тогда только отправился к партии, которая, не присоединясь к друзьям Паливоды, потихоньку совещалась в углу. Он остановился и, наконец, с осторожностью втерся между совещающимися, и улучив момент, стал с покорностью говорить в таком роде:

- Позвольте, почтеннейшие господа!

- А, и господин капитан к нам! - отозвался Цинциранкевич, который рад был считаться чем-то важным.

- Речь идет о будущем предводителе.

- Точно так, - ответил кто-то со стороны.

- Позволите ли вы, господа, подать вам одну мысль? - спросил капитан.

- Даже две! - сказал, громко смеясь, так что затряслось у него брюхо, добрейший пан Петрилло, довольный своею остротой.

- Но пусть это останется между нами, - тихо прибавил капитан, осторожно оглядываясь, и втиснувшись в середину кружка, - чтобы только не узнали, что я первый подал эту мысль.

- Ну, ну! Стреляй, капитан, стреляй только смело!

- Скажу коротко, да метко: отчего нам не избрать в кандидаты пана конюшего Сумина?

- В своем ли вы уме?

- В своем ли я уме? - повторил, обидясь, капитан. - Выслушайте только меня!

- Слушаем.

- Он стар, богат, свободен, отчего ему не послужить уезду и дворянам? Повар у него хороший, я это знаю, а если теперь еще не такой, какого следует иметь предводителю, потому что предводитель держится секретарем и поваром, то ему ничего не стоит иметь отличного повара. Секретарь будет за него все делать, как водится, а повар будет стряпать, потому что у него есть на что купить и из чего сварить. Вдобавок, он человек добросовестный, честный, не тронет ни магазинных, ни других денег, это верно, и не позволит взять!

- В самом деле, мысль недурная, - сказал Петрилло. - Например, в свободные дни он может сделать облаву для целого уезда, с завтраком и шампанским.

Все громко расхохотались; капитан продолжал:

- Ну, ну! Смейтесь, смейтесь! Смех - смехом, но я не вижу повода, почему бы его не избрать.

- Домосед! - отозвался один.

- Старик - прибавил другой.

- И скучный, ворчун! - сказал третий.

- Но честный и богатый человек! - перебил еще кто-то.

- И дичи у него до пес plus ultra! - шепнул Цинциранкевич. - Дикие козы у него обыкновенное блюдо.

- И старое вино, - прибавил тихо Петрилло. - Правда, что он его бережет, но если его единодушно выберут дворяне на первое и достойнейшее место в уезде, кто знает, может быть, ключом от сердца мы доберемся до его погреба.

- Я знаю, - продолжал с горячностью капитан, - что он ничего не пожалеет. Но, тсс! Ни слова! Если он узнает о проекте, то вперед запротестует; итак - язык за зубами; увидим, что будет в губернском городе. Я берусь сделать его кандидатом. Вся суть - убедить всех секретным образом, что лучше всего избрать конюшего. А почтеннейшему предводителю нашему, которого я люблю и уважаю...

- Ценю и почитаю! - прибавил Цинциранкевич, не пропуская случая заявить свои чувства.

- Дистиллирую и препарирую, - тихо парадировал Петрилло.

- Которого уважаю, - закончил капитан, - сознайтесь сами, господа, пора ему уже на покой. Я не отрицаю достоинств и любезнейшего Паливоды... (который стоял в стороне и не был замечен).

- Достойнейший молодой человек, подающий надежды, - сказал важно Цинциранкевич, - у него даже в полночь стол накрыт.

- Ну! Паливода может подождать, - говорил капитан, - конюший - хороший человек.

- Прекраснейший из всех людей! - вторил ему блюдолиз.

- Конюший будет достойным представителем уезда, нечего об этом говорить! - отозвались некоторые.

Новая мысль, брошенная капитаном, скоро распространилась, а виновник ее бочком высунулся из трактира Авраама, самодовольно улыбаясь.

Рядом с домом Авраама, около каменного дома Ицка, на другой день поутру несколько лакеев в ливреях, в синих фраках суетились, бегали от одних дверей к другим. Прекрасная венская карета, обвешанная коробками и коробочками, знак, что в ней приехали женщины, стояли около дома, а резвые служанки, разговаривающие с лакеями, все зачем-то бегали к ней.

- Ян! - кричала одна. - Воды для барыни!

- Павел! - выбегая кричала другая. - Сварена ли кашка для барыни?

- Чаю для барыни! - отозвалась третья.

- Ян! Из окна дует, нужно завесить ковром, - прибавила первая спустя минуту, и выбегая опять из комнаты.

На кухне, в сенях, повар в белом переднике и два поваренка в курточках варили, жарили, суетились и трудились, несмотря на то, что было только девять часов.

В комнатах, выходящих на улицу, исчез запах, свойственный евреям: везде разносился чудный аромат. Стены были украшены коврами и различными безделушками, без которых женщины высокого тона не могут обойтись. Мебель расставлена со вкусом, прикрыта чехлами, так что нельзя было узнать ее прежнего происхождения. Из всего можно было догадаться, что "знатная пани", как выражались жиды, прибыла в уездный город, вероятно, в надежде найти развлечения, которые готовились молодыми людьми. Свита этой знатной пани занимала другую половину дома. Хозяева забились в уголок и только потихоньку переступали порог собственного дома.

В девять часов утра ставни открылись, слуги забегали, одна за другой, то за чаем, то за водой, то за кашкой, то ковер нужен барыне, то Ян, то Павел. В комнате, на диване, обложенная подушками и подушечками, сидела изнеженная дама, опустив ноги на скамейку. Перед ней стоял стол, прикрытый узорчатой салфеткой, на нем стояло множество флакончиков и баночек на любой случай. Каждая коробочка, часто только раз в год отворяемая, ожидала малейшего признака нездоровья, чтобы служить к излечению. Здесь были разные платочки, приспособленные к любой погоде, духи, соответственные расположению здоровья, подкрепительные средства от тошноты и проч.

Дама в белом тафтяном капоте, стянутом шелковым шнурком, в чистом чепчике, в светло-пепельных перчатках на маленьких ручках, с книгою, которой не читала, развалившись на диване, думала в молчании. Ей было уже за тридцать лет, но вследствие строгого ухаживания за собой, она сохранила свою красоту в прежнем ее блеске. Годы и страдания не отразились на ее прекрасном лице. Ей было тридцать с лишним лет, но лицо и глаза опровергали показания метрического свидетельства.

Белизна ее лица уподоблялась слоновой кости, легкий неподдельный румянец играл на ее щеках, зубы, ровные, как жемчужины, блестели, когда она улыбалась, волосы черные как вороново крыло, были заплетены в большую косу; она казалась молоденькой замужней женщиной. А уже прошло чуть не двадцать лет с тех пор, как она стояла у алтаря. В прекрасных черных глазах, оттененных длинными ресницами, пылал огонь, хотя выражение их, как и всего лица, обличало болезненное расположение к тоске, к хандре без всякой причины. Несмотря на свежую краску ее лица, на признаки довольства и счастья, она постоянно роптала на судьбу, она, казалось, приискивала повод к тому, чтобы жаловаться и оплакивать несчастья, которые рисовало ее расстроенное воображение.

Это болезненное расположение не только не уменьшало ее прелести, но, напротив, делало ее еще милее и прелестнее. Она была точно избалованное дитя, которому баловство к лицу; и действительно ей это шло. Все черты лица, ножки, ручки, стан представляли совершенство форм и сливались в одно прекрасное целое. Красота ее выдерживала самую строгую критику; она не боялась зорких наблюдений; дорожа собой, она баловалась, любила заботиться о себе.

Возле этой прекрасной женщины, на низенькой скамеечке, с работой в руках, сидела пятнадцатилетняя девочка, перетянутая, прямая, но не такая красивая, как мать. Природа дала ей менее изящные формы, стан ее не имел той гибкости, глаза - того томного взгляда, рука тех форм, ножка не была так баснословно мала, а волосы не так черны и длинны, как у матери, но между ними было сходство. Зато кротость, доброта и покорность придавали особенную прелесть этому милому созданию. Она вязала чулок, заботливо посматривая на мать, как будто желая отгадать ее мысли, предупредить ее желания. Мать продолжала мечтать с французскою книгою в руках.

Вдруг отворились в передней двери, и шорох шелкового платья объявил о прибытии женщины. Прекрасная дама сжала губы, потерла лоб, дочь хотела уже отказать незваной гостье, но на пороге появилась m-me Лацкая. Хозяйка бросилась с дивана, оставив книгу, и радостно закричала:

- Лася! Лася! Дорогая моя Лася!

Обе женщины искренно поцеловались; дочь сделала реверанс; m-me Лацкая потрепала ее по лицу, потому что, несмотря на ее пятнадцатилетний возраст, ее одевали в коротенькие платья, надевали вышитые панталончики и обращались с нею, как с ребенком. Она сейчас ушла в другую комнату.

Устав от волнения и радости при встрече с другом, прекрасная дама бросилась на диван и освежалась одеколоном.

- Ах, дай мне отдохнуть! Сколько радости! Сколько волнения! Я вижу тебя так неожиданно! - оказала она слабым и отрывистым голосом. - Откуда ты приехала? Что здесь делаешь?

И не дождавшись ответа от хладнокровной пани Лацкой, она звучным и гармоническим голосом продолжала:

- Я только вчера приехала. Дорога ужасная; воздух удушливый; квартира предурная, в комнатах угар; теснота, потолки низкие, везде сквозит! А мое здоровье все хуже и хуже!

- Боже, что же это значит? - спросила приезжая дама. - А мне казалось, милая Тереза, что ты теперь гораздо здоровее.

- О, нет! Этот румянец у меня от усталости после дороги. Кажется и лицо опухло, глаза покраснели. А грудь! Все болит и болит! - прибавила она, положив руку на грудь, а потом перенесла ее ко лбу, как будто у нее тоже болела голова.

Обе дамы замолчали.

- Моя жизнь, - продолжала она после минутного молчания, - это неразрывная цепь страданий.

И опять тяжелый вздох.

- Но скажи мне, дорогая Лася, как ты поживаешь? Где живешь? Как ведешь ты свою горемычную жизнь?

- Я? - отвечала m-me Лацкая с обычной иронией. - Нечего спрашивать, как я живу. Ты знаешь мою жизнь: я ни во что не верю, ни на что не надеюсь, никого не боюсь, никого не люблю.

- Даже меня не любишь?

- Люблю! - с грустной улыбкой сказала m-me Лацкая. - О, ты знаешь значение этого загадочного слова "люблю". Совсем не то, если женщина скажет женщине: люблю.

- Ты всегда та же! - прибавила прекрасная дама.

- Всегда! - повторила m-me Лацкая. - Нечего и спрашивать. А ты?

- Я? Всегда страдаю.

- У тебя, по крайней мере, есть утешение в дочери.

- Утешение или горе. Он не захотел отдать мне моего любимого ребенка, а дал то, для которого мое сердце не бьется. Я вперед плачу над ее судьбой, зная, что ее ждет, как женщину. Какое утешение!

- Ты не под гнетом жестокого одиночества, так как я, - возразила m-me Лацкая.

- Ах! Но мое положение страшнее одиночества: быть вдвоем, но одинокой, никогда не понятой, потому что нас никто не хочет и не умеет понять, - прибавила она, нюхая одеколон. - Так протекла вся моя жизнь! Но у тебя, дорогая Лася, есть подруга жизни, которая любит тебя, ценит и понимает. Об Ирине так хорошо все говорят.

M-me Лацкая улыбнулась с горькой иронией.

- Да, - сказала m-me Лацкая, склоняя голову, - она ангел, героиня, только вся беда в том, что я не могу оценить ее достоинств, а она не может понять меня.

- Что ты говоришь? А я так рада была, что ты в этом доме, я полагала... Ведь о ней чудеса рассказывают.

- Разве причуды, потому что она чистейшая чудачка, между нами сказать.

- Расскажи мне все подробно, милая моя, я очень желаю знать; расскажи скорее! - забывая о своей слабости, говорила прекрасная Тереза, наклонясь к m-me Лацкой.

- Для лучшего определения ее я скажу в двух словах: самое приятное для нее общество - пан Хутор-Граба.

M-me Тереза закричала, отпрыгнула, точно ее обожгли, задрожала и упала от волнения на диван, закрывая глаза и прикладывая руку к сердцу.

- Теперь ты поняла, какая эта женщина! - продолжала m-me Лацкая.

- О, чудачка и больше ничего!

- Она эксцентрична, как англичанин, скучна, как книга о нравственности, решительна, как немец.

- И этот господин бывает у нее?

- Очень часто.

- Ты видела его?

- Почти каждый день; он ближайший наш сосед. M-me Тереза была поражена этим известием.

- Верно и ты осуждаешь меня? - прибавил она тихо.

- Я? За что?

- Не скрывай, говори откровенно; он умеет ловко объясняться!

- Но я его терпеть не могу! - вскричала m-me Лацкая. - Это несноснейший чудак, наводящий тошноту своею моралью.

- Искренно ли ты говоришь? - с радостью спросила m-me Тереза.

- Можешь ли ты сомневаться?

- Меня утешает твое признание; оно оправдывает меня в мои" собственных глазах. Я должна сознаться тебе, что я не раз упрекала себя, не раз сомневалась, права ли я?

M-me Лацкая пожала плечами.

- Но нужно знать и чувствовать мою горемычную жизнь так, как я ее знаю, чтобы сжалиться надо мною и презирать этого человека. Он - самое жестокое творение, без сердца, без сострадания. О, не помню, говорила ли я тебе об этом?

Пани Лацкая, зная слабость Терезы рассказывать про самою себя, не перебивала ее, она же, вздыхая и улыбаясь в висящей напротив зеркало, продолжала говорить:

- Представь себе молодое, избалованное дитя, любимую единственную дочь, попавшую в когти этого человека. Мне улыбался свет, увеселения, путешествие, божественный Париж, обворожительная Италия, надежды, театр, балы, словом все, что занимает молодость женщины, составляло неизбежную потребность моей жизни; а между тем я должна была сделаться женой дикого спартанца, который все это порицал и отказывал даже в кружевах - первой потребности нашей жизни. Он хотел, представь себе, убедить меня, что виды природы, пение птиц, размышление, скромная беседа и прогулки - самые лучшие удовольствия в жизни. Боже! Он хотел заключить меня, как анахорета, в пустыне! Колясок, лошадей, нарядов, моды, он постепенно всего этого лишал меня. При моем здоровье, которое держится только на волоске, он хотел лишить меня всех удобств жизни, хотел непременно вылечить меня воздухом, моционом и трудом. Ах! Одно воспоминание об этом тиране заставляет меня дрожать. Хорошо, если бы он был тираном мелодрамы, не маскирующимся, имел бы силу духа показаться тем, чем он есть на деле. Но нет, с улыбкой на устах, с сладенькою моралью, с притворною добротой, с чувством, доведенным до экзальтации, но фальшивым, о, фальшивым, под видом моего собственного блага, он исподволь терзал меня, сосал мою кровь, негодяй! А когда от слез я падала без чувств, он становился предо мной на колена, клялся, что меня любит, обожает; целовал мои ноги. О, я не хочу вспоминать всего: он лгал, лгал! Если бы он любил меня, то ни в чем не отказывал бы мне; между тем, он ни на одну йоту не изменил своих убеждений, чтобы угодить мне. Я постепенно таяла, будучи вынуждена показываться в свет не в том виде, в котором требовало мое положение и высокое рождение. О, это ужасно! Под видом хорошего примера, сколько он мучил меня, дразнил, не стоит даже рассказывать. Наконец...

- Наконец, вы разъехались, - договорила пани Лацкая, желая скорее прекратить разговор.

- Я благословляю тот час, в который я решилась освободиться от этих тяжелых уз. Я точно возродилась к новой жизни. Но сколько это мне стоило труда! Я сперва должна была победить его просьбы, клятвы, мольбы, даже слезы, затворяться в комнате, чтобы не видеть всех сцен, и, наконец, бежать! Видя, что он меня не убедит, он нашел способ отомстить мне и затронуть мою слабую струну. Ты знаешь, что я была последней наследницей древнего дома и фамилии Хутор; мои родители требовали, чтобы он мою фамилию присоединил к своей. Притворяясь страстно влюбленным, он исполнил их требование. Эта дорогая для меня фамилия перешла на моего любимца Яся: он воскресит ее в памяти потомков. Может быть, вследствие этого я вдвое больше любила его с колыбели. Юзю я тоже люблю, но можно ли приказывать сердцу? Как будто нарочно, чтобы более помучить меня, он не позволил мне взять Яся, под предлогом, что я изнежу его, а дал мне эту холодную, несносную Юзю! Юзя, это второй он!

Заканчивая эти слова, m-me Тереза закрыла глаза и задрожала. M-me Лацкая испугалась за своего друга, дала ей освежительного содового порошка и немного померанцевой воды.

Опасность скоро миновала, и разговор снова продолжался между двумя подругами.

- Я немного удивилась, - заговорила m-me Лацкая, - узнав о твоем приезде. С твоим ли здоровьем приезжать для увеселений? Разве для Юзи!

- Юзя еще не выезжает в свет, - ответила m-me Тереза, - она дитя. Ты ведь знаешь, что единственное облегчение в моих страданиях - самозабвение в омуте света. Увеселения не развлекают меня, но одуряют и отклоняют от отчаяния, в которое я бы неминуемо впала.

- Итак, мы увидимся сегодня на вечере?

- Я должна непременно быть! Кое-как потащусь с отравой в сердце и с печалью на лице.

Пани Лацкая незаметно улыбнулась и тихо спросила:

- Ты не боишься встречи с твоим мужем?

- Он никогда не бывает на увеселениях; да, впрочем, мне все равно. Разве он здесь?

- Кажется, он хотел приехать.

- Ты полагаешь? - спросила с беспокойством m-me Тереза. - О, это отравило бы мне весь вечер! - и она грациозно склонила свою головку. - Ясь верно тоже с ним? Он всегда с ним; увижу ли я его? Но нет, нет, перестанем говорить об этом: я чувствую, как этот разговор раздражает мои нервы. Ты начала было говорить о своей подруге Ирине.

- Подруге?! Ха, ха! - с иронией сказала m-me Лацкая.

- Итак, она тоже чудачка?

- Самое странное существо на земле; и если бы твой муж был моложе - как раз ему жена: они друг друга отлично понимают и уважают.

Панна Тереза пожала плечами.

- Она просто чудовище!

- Да, но очень красивое чудовище! Представь себе женщину, которая ездит верхом, спасает людей от пожара, перевязывает раны и лечит, по целым часам ведет поучительные разговоры с мужиками и деревенскими детьми, читает немецких философов, над которыми смеется, не верит в Бальзака и в его знание женского сердца, играет на фортепиано, как ученик Листа, рисует картины, как Калям, издевается над балами, увеселениями, над чужестранными обычаями и вряд ли она тайком не пишет, потому что у нее часто пальцы запачканы чернилами. Ко всему этому присоедини еще экзальтированное ханжество...

- Еще что? Еще что? Говори, пожалуйста, милая моя! Я очень любопытна! Она занимает меня своею оригинальностью. Престранное создание!

- Впрочем, она доброе создание, но много о себе думает и нисколько не понимает света. Горячая головка и пренебрегает светскими приличиями, как шелухой ореха.

- Где же она воспитывалась?

- Спроси только, где она не воспитывалась? Ее опекуном был, вероятно, известный тебе оригинал - старый конюший Сумин. Он любит ее как свое дитя; старик с ума сходил, чтобы сделать из нее что-то необыкновенное и это вполне ему удалось: он сделал из нее превосходнейшую чудачку. Вся беда в том, что она с самого начала досталась в руки наших домашних учителей и наставниц, которые сразу вскружили ей голову так, что потом ни француженки, ни англичанки, ни путешествие по Европе не могли перевоспитать ее. Погибшая! Под конец у нее была m-me Вильби, англичанка, и эта довершила удар, потому что сама она чрезвычайно оригинальная девица. Ты верно слышала про нее. Она хотела отправиться в Индию для распространения Евангелия, доказывая, что женщины, точно так же, как и мужчины, могут обращать в христианство... И все у ней были подобные выдумки и затеи. В таком же роде и ученица. Кто-то на ней женится? Хотя она очень богата и не высоко подымает голову, но беда этому счастливцу! Я должна предостеречь тебя, дорогая Тереза, кажется, туда водят твоего Яся!

Сверх ожидания, пани Грабу нисколько не испугала эта новость, она только спросила с любопытством:

- Моего Яся?

- Зачем же пану Хутор-Грабе и его сыну бывать у нее так часто?

- Ведь он еще дитя! И она верно старше его летами! Должно быть, своими причудами она понравилась чудаку.

- Понравилась? Он ее просто боготворит, обожает! Свой своего узнал. Спасай скорей своего сына.

- О, без моего согласия Ясь ничего не сделает, - спокойно возразила мать. - В самом деле, она недурна собой?

- О, и очень недурна!

- Хорошей ли она фамилии?

- Род! Это пустяки!

- Извини, я иначе думаю; род очень важная вещь! Ты говоришь, она богата?

- Чрезвычайно богата! Но если сама будет управлять имением, то ей ненадолго все станет: то, что имеет она, делит с целым уездом.

- Право, жаль, что она чудачка, - отозвалась пани Граба. - Для моего Яся нужна именно жена прекрасной фамилии, красивая и богатая.

- Как и богатая? - сильно пожимая плечами, вскрикнула панна Лацкая.

- О, как легко ты осуждаешь меня! Я ли ценю это прекрасное золото, не утоляющее жажды? Милая моя Лася, и ты меня, как вижу, не понимаешь!

Последовали взаимные дружеские упреки, выражения чувств, и разговор перешел опять к излиянию скорби и горя. Пани Граба была неисчерпаема; найдись только слушатель, целый день она готова была плакать над своей судьбой.

Действительно ли ее судьба была достойна сожаления, об этом судили различно; но большая часть света, того, что мы привыкли называть светом, держала сторону жены против мужа. У пана Грабы не было друзей, потому что мало кто не боится правды; судили только по поверхностным признакам, не проникая в глубину. Прелестная и постоянно плачущая Тереза в глазах всех казалась жертвой. Граба же гордо молчал, не оправдывался, и потому был виноват.

Холодный по наружности, он любил ее в молодости той пламенной и чистой любовью, которую мало кто в состоянии сохранить в святости, не расточая ее по сторонам. Его родители сопротивлялись этой женитьбе; он успел их уговорить; были тоже препятствия со стороны невесты, он сумел их победить и жертвами сокрушить все преграды. Итак, в поте лица он добился любимого создания, избирая ее в подруги своей жизни. Казалось, все кончено; но это было только начало тяжелой борьбы.

Тереза, прекрасная как ангел, но изнеженная и самолюбивая, как избалованное дитя, сначала дарила его минутами, если несовершенного счастья, то, по крайней мере, надежды на счастье. Страстно любя ее, он несколько лет провел, любуясь своим божеством, а убедившись, что этот прекрасный лик Мадонны затемняют праздность и легкомыслие женщины, он решился с нежной заботливостью перевоспитать ее и возвести на ступень, на которой он хотел ее видеть.

Хотя он брался за это трудное дело с осторожностью и не вдруг, продолжая любить ее с пылкостью молодого человека, хотя был снисходителен и уступчив, однако ж, первые его попытки к нравственному перевоспитанию любимой им Терезы были встречены вызовом к домашней войне. Тереза не могла понять, чтобы кто-либо не только посмел ей сопротивляться, но даже ослушаться одного ее взгляда. В ту минуту, когда она заметила, что муж ей противоречит - она провозгласила его деспотом. Сколько выстрадал бедный Граба, трудно описать! Он с мужеством героя страдал за свои убеждения; чувствовал, что на его совести лежит судьба жены, и считал своей обязанностью поступать так, а не иначе"! Чувство долга первенствовало в нем перед пылом безумной любви, борьба с которою, сокрытая от глаз людей, делала его положительно героем.

Прекрасная Тереза была недовольна ни мужем, ни собою, ни светом; ей нужны были удовольствия, поездки, наряды, легкие книги, от которых разыгрывается воображение, не давая пищи уму, и которые возбуждают в сердце ложные чувства. Граба с стойкостью хотя не вдруг, сопротивлялся ее желаниям. Он хотел укрепить ее здоровье моционом, трудом, полезными занятиями; желая усыпить ее воображение, он старался сблизить ее со сценами действительного мира. Напрасные усилия! Тереза начала плакать, раздражаться и, видя, что слезы и мольбы не помогают - угрожать. Совести говорила ему: переноси мужественно до конца! Он обращался с нею, как с больной, но не мог вылечить, не потому ли, может быть, что сильно любил ее? Слезы и отчаяние всякую минуту удерживали его. Прошло несколько лет в такой борьбе; муж страдал, а жена сделалась героинею романа.

Хотя он был враг излишней роскоши, но позволял жене гораздо более, чем следовало, потому что, по его понятию, она должна жить для прекрасного; но не мог же он позволить всего. Он с нежностью сопротивлялся ее путешествию за границу, представлял ей непомерные издержки, если она предпримет его по своему желанию, то есть с большой свитой людей и с роскошью не по состоянию.

Вместо балов, которые она хотела беспрестанно давать, он представил ей гораздо более священную обязанность, которая более займет ее и развеселит, нежели этот минутный пыл в круговороте света. Но прекрасная Тереза, балованное дитя, и слышать этого не хотела: плакала, болела, впадала в нервные припадки. А когда, наконец, парадная упряжь, ливрея и повар-француз должны были уступить место более скромному устройству дома, она произнесла роковое слово: развод.

Граба любил ее со всеми ее слабостями, и первый намек о разводе чуть было не принудил его согласиться на все, но мысль о будущем детей удержала его. Снова преодолел он порыв сердца, перенес угрозы. Он не мог против совести воспитывать своих детей; у ног своей любимой Терезы он умолял ее, по крайней мере, год попробовать новый образ жизни, который не будет ей стоить больших жертв. Но Тереза оттолкнула его, называя тираном, обманщиком, подлецом. Граба вторично заболел воспалением мозга и, находясь между жизнью и смертью, оставлен был один. Пока он пришел в себя, жена уже уехала безвозвратно.

Безжалостная! Ей ничего не стоило оставить его на смертном одре, почти без чувств, безнадежно больного, она даже не оставила при нем детей, которые бы утешили его. Крепкая натура преодолела болезнь - он выздоровел. Потом он всячески старался сойтись с женой, но напрасно! Настали переговоры, и супруги без развода разъехались навсегда, поделившись детьми: дочь осталась при матери, сын - при отце.

С тех пор они не виделись; каждый из них избрал себе путь жизни. Барыня ездила за границу, читала французские романы чуть не до спазматического расстройства, разъезжала по балам и по-прежнему болела.

Граба, воспитывая сына, вел строгую и трудолюбивую жизнь. Минувшие годы и труд не изгладили в нем сильной привязанности к жене. На висках уже проглядывала седина, но страсть, возбужденная разлукой, не угасала в его сердце, а пылала как саламандра - символ пламенной любви.

Прекрасная, но бесчувственная Тереза за любовь платила ему презрением, даже ненавистью. Она не могла ему простить того, что он покусился на ее самовластие: одна мысль сойти с пьедестала приводила ее в бешенство. Пани Лацкая (ее прошедшую судьбу мы потом узнаем) была подругой ее молодости. Понятно, что после долгой разлуки начались взаимные излияния, жалобы, слезы и т. п.; их разговор продолжался почти целый день. Юзя в другой комнате вязала чулочек, ожидая приказаний матери.

Между тем, в городе помещики суетились, толковали о будущих выборах чиновников, в особенности же предводителя. Прежний предводитель, вместе с секретарем, старались склонить на свою сторону большинство голосов. Последнему так хорошо было на своем месте, что он ни за что не захотел бы отказаться от своей должности и влияния на добрейшего предводителя, которым он управлял мимическими знаками. С другой стороны, неутомимый капитан старался всеми силами вывести в предводители конюшего Сумина, который, не зная ничего об этом заговоре, спал преспокойно. Мысль капитана, благодаря его старанию, ежеминутно приобретала новых приверженцев. Итак, старый охотник мог рассчитывать на успех, потому что лучших кандидатов не было.

Партия же Паливоды, несмотря на громкое отстаивание молодежи, кутил и дармоедов, расстроилась через самого Поливоду. Самурский горланил с утра до вечера, напрасно приписывал неуспех Паливоды пану Грабе, называл его "аристократом, принимающим тон наставника", и советовал вызвать на дуэль.

- Сам его вызывай, если хочешь! - кричали на него со всех сторон.

- Я готов это сделать, господа, - продолжал Самурский, сильно размахивая руками и тыча всем в глаза своим чубуком, - я готов на все решиться, но зачем срамить вас? Я не трус, но дерусь плохо.

Один молодой человек, который сильно вчера горячился, сегодня только подстрекал Паливоду, но сам держал себя в стороне. Среди смятения и шуму, прерываемого бряканьем вилок и стаканов, стрелянием пробок, показался в дверях менее всех ожидаемый гость, пан Граба. Все остолбенели, посмотрели тревожно один на другого; только один Паливода подошел к нему с вежливою улыбкой. Самурский схватил его за полы и шепнул на ухо, глотая хлеб, которым он заткнул себе рот:

- Видишь, видишь, как его бросило в пот. Трус! Он будет теперь извиняться и оправдываться перед тобой; но ты держись крепко, а в нужде вызови его; ей-Богу вызови; мы будем за тебя!

Паливода, может быть, не слышал этих слов; он вежливо подал руку гостю и приглашал его к завтраку, но почтенный Граба, поблагодарив, отвел его в сторону.

- Я должен вам сказать несколько слов наедине. - И взяв под руку хозяина, вышел с ним в смежную комнату. Самурский побежал на цыпочках вслед за ними, нашептывая своему другу.

- По крайней мере, пускай публично извинится перед нами. Но двери с размаху захлопнулись перед самым носом советника.

- Любезный Константин, - начал Граба, взяв его за обе руки и всматриваясь в глаза молодому человеку, - если бы я не уважал твоих родителей и не питал истинной привязанности к тебе, не желал тебе добра, то не пришел бы сюда. Не приписывай мой визит какой-либо интриге выборов, - я действую как друг.

Паливода молча поклонился.

- Захочешь ли принять совет от старого домашнего друга и доброжелательные наставления от человека, который желает видеть тебя на высокой ступени общественного положения, достойно исполняющего свои обязанности? Не обидит ли тебя мой совет?

Паливода невольно чувствовал над собою превосходство человека, которому должен был покориться, и потому с чувством ответил:

- Отчего же мне не выслушать хорошего совета?

- Меня радует такое настроение духа, - возразил Граба. - Вероятно, Самурский передал тебе мои слова насчет избрания тебя в предводители. Я ему ответил то, что теперь повторю тебе в глаза: "Пану Константину Паливоде нужно прежде переменить образ жизни, примириться с матерью, прогнать дармоедов, которые разоряют его и отнимают дорогое время; если Бог поможет, и он сделается человеком в полном значении этого слова, то мы с радостью готовы его выбрать даже в губернские предводители".

Паливода сконфузился, покраснел и немного обиделся.

- И так вы находите, - сказал он в явном замешательстве, - что я действую не так, как должно?

- По моему мнению - да; и тебе это говорю прямо в глаза. При чужих я, может быть, сумел бы защитить тебя; но в глаза я должен порицать твои поступки. Ты молод, силен, способен, богат, а у тебя нет лучшего занятия, как развратничать, пить, играть в карты и кормить дармоедов, поощряя их праздность? А твое обращение с матерью?

- В этом, мне кажется, я не должен никому давать отчета.

- Извини, Богу и людям человек должен отдавать отчет во всех своих поступках. Бог поверяет совесть человека, следовательно, и люди должны судить его поступки, потому что из мелочных действий составляется целость общественной жизни, а ты подаешь дурной пример.

- Но кто вы такой, - с горячностью спросил Паливода, - что смеете учить меня?

- Я твой доброжелатель, человек старше тебя опытом, и обязан по совести сказать тебе правду.

- Но я об этом не прошу вас!

- Я даю тебе ее непрошеную: ты можешь ее принять или отвергнуть, как тебе угодно. Ты имеешь доброе сердце, товарищи тебя баламутят - мне жаль тебя; подумай о себе... Я пришел сюда с самыми лучшими для тебя намерениями.

- Благодарю вас, - сказал, покручивая усы, Паливода, - но...

- Я чувствую, - подхватил Гарба, - что ложный стыд удерживает тебя выслушать мнение, с которым ты внутренне согласен. Ты сделай это незаметным образом; прежде всего перемени род жизни, помирись с матерью, и первый проси у нее прощения. Ну, скажи откровенно, счастлив ли ты жизнью, которую ты теперь ведешь? Среди этого омута не находят ли на тебя минуты тоски, сомнения, даже отчаяния? Насыщает ли тебя кутеж и пустая болтовня? Считаешь ли ты счастьем бурю света? Скажи?..

Паливода склонил голову, замолчал, потом поднял ее и со слезами на глазах спросил пана Грабу, избегая прямого ответа:

- Но почему вы противитесь моему предводительству, хотя я не добиваюсь этого титула?

- Потому, что вся суть не в титуле, любезный пан Константин. Предводительство есть великое и прекрасное бремя; но хватит ли у тебя сил нести его?

- Конечно, скажу вам, я справлюсь не хуже теперешнего нашего предводителя.

- Отлично! Наш предводитель имеет только титул предводительский. Но подумал ли ты, что значит быть предводителем дворянства в полном значении этого слова? Хватит ли у тебя сил и терпения бороться со связями, с родными, отвергать просьбы друзей, иногда даже стращать их; следить за делами сирот и вдов в опеке, за делами других сирот - крестьян в отношениях их к помещикам? Довольно ли у тебя стойкости, благоразумия и хладнокровия, чтобы отстаивать блага уезда, поддержать в нем доверенные твоей совести, порядок и справедливость? Наблюдать за собою и за другими, жаловаться, когда нужно, ссориться, когда этого требует совесть, преследовать грабителей и мошенников, которых придется выметать из всех углов: хватит ли у тебя для этого сил? Скажи!..

Паливода не знал, что ответить; но по лицу видно было, что истина проникла в глубину его сердца, ему только стыдно было сознаться.

- Я по всему вижу, что ты не можешь быть избранным, несмотря на усердные старания твоих друзей; зачем подвергаться вернейшей неудаче?

- Неудаче?

- Без всякого сомнения! Лучше вперед отказаться от кандидатства.

Когда они договаривали эти слова, то пан Самурский вместе с паном Пруцким после крикливой конференции в первой комнате вошли с лицами разъяренными и предвещающими грозу.

Пан Пруцкий был молодой человек, который дрался на четырех поединках и был на восьми дуэльных завтраках. Он смело подошел к пану Грабе, оттолкнул Паливоду, который его удерживал и запальчиво закричал:

- Ваши извинения и извороты ничему не помогут. Вы обидели пана Константина, нелестно отзываясь о нем при пане Самурском, а в лице его вы обидели и его друзей, от имени которых я требую от вас удовлетворения.

Граба с улыбкой сострадания посмотрел на пана Пруцкого, потом на Паливоду; последний был сильно сконфужен, стоял молча и кусал с досады усы.

- Какого вы требуете от меня удовлетворения? - спросил с расстановкой Граба.

- Или вы должны публично извиниться, или мы будем стреляться!

- А в чем прикажете просить прощения?

- В том, что вы говорили о Паливоде пану Самурскому. Вы должны оправдаться.

Крашевский Иосиф Игнатий - Чудаки. 2 часть., читать текст

См. также Иосиф Игнатий Крашевский (Jozef Ignacy Kraszewski) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Чудаки. 3 часть.
- А если я не оправдаюсь? - Тогда мы будем стреляться! - А потом что? ...

Чудаки. 4 часть.
После его отъезда мы откровенно разговорились с моим добрейшим и честн...