Крашевский Иосиф Игнатий
«Хата за околицей. 2 часть.»

"Хата за околицей. 2 часть."

У цыгана заблистали глаза, он бросился к двери, схватил ее, но она рассыпалась в его руках.

- Вот-те раз! - вскричал Янко. - Жаль наших ног, даром проходились! Совсем сгнило!

Дверь, однако, была не совсем гнилая, можно было отобрать несколько досок, хотя и дырявых. Тумр поблагодарил своего проводника, взвалил доски себе на плечи и поворотил назад.

- Что ж, ты думаешь нести все сам? - сказал дурак. - А мне-то, своему другу, ничего не дашь?

- Где тебе! С места не двинешь! - с усмешкой отвечал цыган.

- Дай хоть половину, авось понесу.

Немало удивился цыган, увидев, как легко и бодро, без всякого усилия хилый на вид калека поднял свою ношу и понес ее, припевая какую-то песню.

Когда они вышли на опушку леса, Янко бросил свои доски, снял соломенную шляпу и сказал:

- Ну, теперь, дружище, неси сам, не то увидят наши меня с тобою, скажут, что мы вместе колдуем, и мне, пожалуй, дома хлеба не дадут. Вот видишь, что и дурак-Янко может на что-нибудь пригодиться. Ха, ха, ха!

Дурак упер руки в бока и хохотал, наконец нахохотавшись до сыта, пустился со всех ног к селению.

XVIII

Мотруна со своей коровой шла медленно в город и плакала, горько плакала, так что за слезами и света не видела. Дорога шла через села и деревни, народу по ней шло много, и каждый посматривал на молодую пригожую женщину, которая гнала худую корову и плакала. Жидки, догадываясь, что скотина ведется на базар и что ее надо продать за столько, сколько дадут, не раз останавливали Мотруну и с каждым разом меньше предлагали за корову, впрочем, и то сказать, ее исхудалые бока и взъерошенная шерсть не обещали в ней выгодное приобретение покупщику.

Таким образом дошла Мотруна до города, ветер осушил ее слезы, людская тревога рассеяла ее мысли. Да и надо было подумать о будущем хозяйстве. Мотруна стала на базарной площади. Тут ее мигом обступили жидки, жидовки, жиденята, крестьяне, и живо пошел торг на скотинку, которой невзрачность, а следовательно, и дешевизна привлекала сих беднейших покупщиков. И не успела Мотруна оглянуться, как ударили по рукам, отсчитали ей деньги, веревка ушла из ее руки в руку покупщика, и коровка угнана! На ладони молодой крестьянки было тридцать злотых. Не много было этого на покупку всего, что было нужно в хозяйстве. Мотруна закупила что могла, но тут новая беда: хоть немного накупила, а все-таки не взвалить ей на плечи и горшки, и ведро, и жбан, и сито, и лоток, и не унести все это на плечах в Стависки.

Только к ночи отыскала она попутчика, возвращавшегося домой порожняком, сложила свою кладь и отправилась. Ехали на волах, наемный работник был пьянехонек, дорога гористая, ночь темная, один Бог берег путницу. С громом катилась телега с каждого холма, и всякий раз, казалось, разлетится в щепки, однако благополучно скатывалась в долину, и волы лениво тащились далее, между тем как возничий, положив под голову новый лоток, спал как убитый.

Уже давно рассвело, когда телега остановилась у кладбища. Мотруна застала мужа тщательно сколачивающим дверь. Она не верила глазам, когда увидела приготовленную для нее горенку. В изумлении стояла она перед работающим мужем, даже страшно ей стало: уж не колдун ли цыган? Это было только волшебство воли и упорства.

Покупки были перенесены в хату, но беседовать и отдыхать было некогда. Тумру надо было кончить дверь, а Мотруне принести воды, за которой она должна была идти далеко кругом, чтобы не встретиться с кем-либо из поселян, замесить вместо хлеба лепешки, потому что для хлеба не было еще печи, сварить хоть немного картофеля, привезенного с базара, на обед.

Цыган между тем не выпускал из рук топора, он спешил с работой. Наконец он управился с дверью, хотя работы в ней было больше, чем в любой наборной штуке. Старые доски распадались в щепки от первого удара топора, дыр и проточин было без числа, цыган где подрезал, где вставлял кусочек, где заклеивал, где связывал колышками, щепками, даже веревочками, все ему было годно, только бы держало. Зато сколько было радости, когда в первый раз заскрипела дверь на осиновых навесках и щелкнула щеколда. Сколько довольства и гордости заблистало в глазах цыгана, когда он посмотрел на дело своих рук, исполненное почти из ничего!

Его гордость вызвала улыбку и на печальном лице Мотруны. Они уселись в углу своей новой хаты, на мху, приготовленном для забивки щелей, и разломили первый кусок хлеба под собственным кровом. Слезы ручьем полились из глаз цыгана. Перед ним была целая будущность!

XIX

Есть сила в человеке великая, могучая сила, редко кто осознал ее, редко кто умел употреблять ее. Она производит чудеса, покоряет все окружающее, не знает препятствий и вступает в победоносную борьбу с природой. Сила эта - воля.

Одно слово, не так много в нем смысла! В нем соединены все силы человека, все его бытие. Стоит только тронуть эту пружину - и она приведет в действие неведомые дотоле неземные силы, которых ничто не может поднять. Посмотрите, как изменяется, плошает, чахнет, падает и погибает человек, когда ослабевает и останавливается деятельность воли. Эта чудная сила не есть исключительная принадлежность гения, таланта, ума, зародыши ее лежат в каждом из нас, их нужно развить, воспитать, и тогда ничтожнейшее существо земли произведет чудеса. Вся практическая жизнь основана на воле. На этой оси вращается колесо судеб, управляемое невидимой рукой, но движимое только силой воли.

Не знаю, чему больше удивляться - египетским ли пирамидам, келье ли пустынника, выбитой в твердой скале дрожащей рукою, или избушке цыгана, сколоченной из ничего?

Попробуйте измерить силы и их следствия, и вы получите верный результат. Величие дела измеряется силой и средствами его творца. Едва заметная дырочка, просверленная в дубе бессильным червячком, для меня столько же удивительна, как тоннель под Темзой, созданный руками и мыслью тысяч людей. Ноша муравья, составленная почти из микроскопических частиц, возбуждает во мне больше удивления, чем Луксорский обелиск, перевезенный в Париж.

Взгляните на дела людские: там, в этом маленьком, ничтожном мире, оставленном без внимания, найдете те же пирамиды и обелиски, созданные одною волею, более достойные удивления, чем все создания искусства, которые каждый день возбуждают наше удивление.

Против кладбища явилась избушка - создание одной сильной воли, поражающее своей громадностью, хотя и неказистое на вид. Никто не помогал носить толстые срубы, никто, кроме цыгана, не тесал и не складывал их, никто не подкрепил даже добрым словом одинокого работника. За каждым бревном ходил он в лес, каждое особо тащил на своих плечах, притом работал у кузнеца за то, что тот точил его топор, потому что только временем мог заплатить ему, однако ж сколотил свою избушку. Через несколько недель после свадьбы и рассказанных событий изба была почти кончена.

Много помогала цыгану жена: ее присутствие одушевляло, ободряло его, ее рабочая рука притащила к кладбищу не одно полено. Вдвоем работа спорилась, а вечером, когда усталый работник падал на жесткую скамью, ему было кому промолвить словечко, обменяться тяжелою думой.

Мотруне, привыкшей к хозяйству, роскошному в сравнении с нагими стенами цыганской лачуги, трудно было свыкнуться с новым положением, чтоб обзавестись новым хозяйством, нужно было сделать все из ничего. Так пусто кажется в крестьянской избушке, а сколько здесь всякой почти невидимой рухляди, посуды, орудий, которые исподволь приобретает бедняк. В избушке Тумра не было ничего, кроме необходимейших вещей, купленных на базаре Мотруной.

Цыган довольствовался печеным картофелем и холодной водою, зачерпнутой ладонью. В их хозяйстве не было даже ведра, первейшей необходимости! Им предстояло обзавестись столом, скамьей, корытом, ведерком, кадкой. Притом, трудно одним хлебом питаться, а об огороде думать поздно.

Сначала думала Мотруна, что село и братья, смотревшие на нее так неприязненно, склонятся к прощению, но вскоре она убедилась, что для того нужно время. Чувство, заронившееся в душу крестьянина, не скоро изменяется и исчезает. Ему некогда передумывать того, на что однажды он решился, разбирать того, что чувствовал, что думал: труд поглощает всю его жизнь. Чувство, возбужденное в его сердце сегодня, остается и завтра, мысль, с которой он засыпал вечером, просыпается с ним поутру.

Твердо остановились братья Лепюки на однажды принятом решении - и попробовал бы кто изменить его! Участие панов, общее настроение целого мира, основанное на завещании покойного Лепюка, уничтожили для них возможность перемены.

Селение нуждалось в кузнеце, но крестьяне решились никогда не обращаться к Тумру. Братья прервали все сношения с сестрой, и никто даже издали не поглядел с состраданием на изгнанников, избушка которых медленно росла и накрывалась.

Проездом, каждый с любопытством глядел на эту избенку, но как скоро глаза проезжего встречались с глазами Мотруны, конь прибавлял шагу, лицо отворачивалось к кладбищу, и молодая хозяйка не слышала обычного привета. Самые смелые крестьяне, не раз вступавшие в открытую борьбу с миром, подчинились его приговору.

Дни шли за днями печальной чередой, чужая нога не переступала порога новой избы, голос постороннего человека ни разу не нарушил ее безмолвия. Наступили длинные осенние ночи с бурями и вихрями, и молодые хозяева не раз дрожали от суеверного страха, внушенного им окружной пустыней и близостью могилы старого Лепюка.

Изгнанникам некогда было предаваться скорби о настоящем, непрестанный труд, страшная, неведомая будущность не позволяли им входить в свое положение. В том-то все утешение несчастных, что они будущего не видят. Счастливцы за сегодняшнее счастье платят беспокойством о завтрашнем дне. Бедняк, подавленный нищетою, опутанный своим горем, о нем только и плачет. Так было и с жителями новой избушки.

В постоянном труде, окончив избу и начав кузницу, Тумр не заметил, как в новом его жилище поселились холод и стужа. Мотруна своим женским чутьем могла бы проникнуть в грядущую будущность, но ее одолевало настоящее горе. А будущность была грозна, в ней не было никакой надежды на улучшение участи страдальцев. От опустелой усадьбы, управляемой капитаном Гарасимовичем, нельзя было ждать ни малейшего пособия, селение оставило новобрачных на произвол усадьбы, даже Максим Лях забыл о прежних своих отношениях к молодому цыгану. Тумр надеялся, что с постройкой кузницы дела его пойдут лучше, но без сторонней помощи кузница не могла явиться: откуда было взять железо, молот, наковальню?

Тумр, как цыган, умел обходиться чем попало, но меха, клещи, молот, наковальня все-таки были необходимы. Для горна нужен был кирпич, а кто поставит горн? Без кузницы какая им предстоит будущность? Откуда они возьмут кусок хлеба? Он питался надеждой, что поселяне, увидев на краю деревни то, чего так далеко искали, начнут понемногу обращаться к нему, хотя украдкой, с нужнейшей работой, а за смельчаками пойдут и трусы. Но до этого было еще далеко.

Деньги, вырученные Мотруной за продажу коровы, расходились на покупку продуктов, необходимых для жизни: муки, крупы и на пополнение разных хозяйственных принадлежностей. О покупке орудий для кузнечного дела нечего было и думать.

Цыган не отчаивался, не терял еще мужества, притом им некогда было предаваться печали и роптать на судьбу. Избенка по крайней мере кое-как была сколочена, оставалось законопатить щели в потолке, вставить окна из кусков стекла, собранных в кучах сору, поставить скамьи, стол, койку. То и дело бегал он в лес, а дома с утра и до вечера тесал да приколачивал. Едва хватало времени на обед и вечерний отдых, соединенный со сладостно-горькой беседой...

Мотруна не сидела без работы. Нужно было испечь хлеб, варить кушанье и, что труднее всего, наносить воды. Ближайший источник находился у дороги, ведущей к селению, возле става, по крайней мере в версте от избы, к нему нужно было спускаться тропой, пробитой по глинистому обрыву, чуть только дождь смачивал тропинку, она делалась скользкой, и Мотруне стоило необыкновенных усилий с полными ведрами подняться в это время на гору. А в день нужно было раза два сходить за водою. К счастью, крестьянки редко ходили к этому колодцу, иначе Мотруне тяжко было бы встретить угрюмые, молчаливые лица когда-то знакомых соседок.

Спустя несколько недель после переселения в хату за околицей, Мотруне вздумалось попробовать счастья. Не говоря ни слова мужу, она отправилась к братьям. Она не видела их с тех пор, как покинула отцовский дом. Они избегали с ней встречи и колесили Бог знает куда, лишь бы не проехать мимо сестриной избы.

- Неужто я для них чужая? - думала Мотруна. - Ведь мы росли вместе, одну грудь сосали, не оттолкнут они меня. Родной побранит, посердится, да и помилует. Расскажу им про нашу горькую долю, они помогут, они простят меня.

Утешаясь и ободряясь подобными мыслями, Мотруна, проводив в лес мужа, взяла ведра на плечи и пошла, будто за водой. В кустах у колодца она спрятала ведра и неверными шагами, с тоской и страхом поплелась к отцовской избе.

Сильно забилось ее сердце, когда увидела она знакомую соломенную крышу, теперь чужую... Но когда-то под ней Мотруне было так уютно, так весело, покойно! Этот мох, эти желтые снопы и темные стены напомнили ей много прекрасных, светлых минут, когда она была весела, спокойна и кто знает? - может быть, счастлива. На заборе и березах чирикала знакомая стая воробьев, из трубы, как и прежде, спокойной струей поднимался синеватый дымок, немного покосившиеся ворота по-прежнему были наполовину открыты: все так знакомо, так близко сердцу, и между тем так чуждо, так холодно смотрит ей в глаза! С каждым шагом вперед все страшней и темней становилось на сердце Мотруны, слезы повисли на ее ресницах, вся ее молодость вышла навстречу из этой калитки с букетом красивых незабудок... Но кроме этих прекрасных видений никто не встретил возвращающейся изгнанницы. Долго не решалась она переступить порог родной избы, заглянуть туда, сказать слово прежде родным, а теперь чужим людям. А если не застанет она братьев дома, как примут ее невестки, всегда исподлобья смотревшие на нее, хотя и не щадила она в былое время своих сил, чтоб им угодить. Оперлась на забор бесталанная, горько заплакала и закрыла глаза толстым передником. Страх и надежда боролись в ее сердце, она долго стояла, не трогаясь с места, как вдруг кто-то дотронулся до ее плеча.

Она вздрогнула, открыла глаза: уж не брат ли, не сестра ль? Нет... старый черный кот, издали узнавший Мотруну, вскочил на забор и начал к ней ласкаться. У нее отлегло на сердце.

- А! Добрый Васька, - произнесла она, - ты один не забыл меня.

Впрочем, не один только кот узнал руку, недавно кормившую его, скоро со всех сторон к гостье начали сбегаться куры, пара старых голубей взвилась над ее головой.

Эта встреча до слез растрогала Мотруну, но не внушила ей смелости отворить дверь избы.

Изба была заперта, несмотря на то, что была суббота и в поле не было работы. Проникнутая страхом Мотруна готова была уже воротиться домой, как знакомый скрип двери остановил ее. На пороге остановился старший брат ее, видимо, недавно оставивший полати. Крик кур разбудил его, думая увидеть коршуна, он приложил руку ко лбу в виде зонтика, поглядел кругом, и глаза его встретились с глазами сестры.

Эта неожиданная встреча смутила его. Он схватился одной рукой за скобку двери, другою махнул в сторону, готов был уйти и хотел остаться. Он боролся с собою. Внезапное движение Мотруны решило борьбу.

- Брат Максим! - вскрикнула она, протянув к нему руки.

- Нет тут ни братьев, ни сестер твоих, - сурово и грозно произнес хозяин, - ты не здешняя, тут нету твоей родни. Проваливай, проваливай! Что, небось пришла высматривать, как бы твоему цыгану поверней вывести нашу скотину!..

- Максим! Ведь я сестра тебе... Что тебе сделал мой муж?.. Чем я провинилась перед тобой!.. За что ты так нас обижаешь!..

- А отца забыла? - грозно закричал Максим. - Не ты ли его убила! Пошла просить на нас во двор! Пущай и теперь паны тебе помогают... Мы тебе не братья!

- Максим, ты не знаешь нашего горя!.. Мы с голодухи помрем... Вы все село взбунтовали на нас... Не хочешь признать меня сестрой, я не навязываюсь, за что ж вы нас гоните?

- Нет, нет! - кричал Максим. - Так вам, поделом... Проваливайте отсюда за вашими, за цыганами. А село и без кузнеца стояло сколько лет и теперь, значит, не надо... Убирайся!

В сердце Мотруны пробудилось чувство, похожее на гнев.

- Мы цыгане! - вскрикнула Мотруна. - А вы-то кто! Вы небось лучше, что сестру родную со двора гоните умирать с голоду, лишь бы на глаза не попадалась!

- Вон пошла! А нет, так затравлю собаками! - крикнул Максим, делая шаг вперед.

- Собаки добрее тебя, - сказала Мотруна, - они по-прежнему признают меня хозяйкой... коли ты не признаешь сестры...

- Ты отказалась от отца, - перебил Максим.

Бросив на брата горделивый взгляд, Мотруна отступила на несколько шагов от забора. Кот, куры, голуби, проснувшийся от шуму дворовый пес, - все шумной толпою последовало за прежней хозяйкой.

Максим скрылся за дверью.

В мгновение Васька соскочил с забора и, ласкаясь к Мотруне, тихо плелся за ней, но видя, что она миновала ворота, остановился, присел, долго посматривал в ту сторону, где скрылась Мотруна, и наконец уснул безмятежным сном.

Куры все еще поглядывали на знакомый передник и провожали его за ворота, но лишь только она перешла границу их поисков и прогулок, ватага остановилась и начала рыться в кучах сору.

Голуби долго летели за нею, по временам садясь на груши, колодцы и крыши, словно звали хозяйку назад, но и они воротились к своему гнезду.

Старая собака трогательнее всех прощалась с женою цыгана, она провожала ее за ворота, ворча лизала ее руку и, виляя хвостом, старалась заглянуть ей в глаза. Но, видя безучастие к себе, она остановилась, залаяла и, опустив хвост и потупив голову, медленно побрела к своей конуре.

Дорога к кладбищу пролегала мимо гумна Лепюков. Поравнявшись с ним, Мотруна услышала стук цепа, дверь была полуоткрыта, ничто не мешало ей узнать, кто работает, она заглянула и увидела меньшого брата, который усердно работал возле нескольких снопов.

"Может быть, он милостивее Максима", - подумала Мотруна и тихо вошла в гумно, работник поднял голову и удивился, увидев перед собой сестру.

- Что тебе надо? - произнес он.

Этот вопрос был вызван скорее удивлением, чем гневом.

- К тебе пришла, Филипп. Ходила к Максиму, думала, добрым словом встретит, а он прогнал меня, словно бродягу...

- Максим прогнал, - повторил Филипп, опираясь на цеп. - Что ж я сделаю?

- Скажи хоть доброе слово, Филипп, - простонала несчастная. - Все нас покинули, никто и не посмотрит на нас, словно мы окаянные!..

- Эх, что ж тут делать, - произнес брат, явно смущенный. - Уж когда Максим прогнал, так мне что делать?.. Все село с ним заодно, хотят выжить вас. А мне-то с ним вздорить из-за вас не приходится, он всех поднимет, ни мне, ни бабе моей житья не будет. Уходи, Мотруна, а то как увидят нас тут, беда...

Мотруна плакала, опершись на ворота.

- Ох, горе мое, горе! Что же мне делать, горемычной, коли братья родные гонят со двора?

- Послушалась бы отца, - нерешительно сказал Филипп, - не было бы горя. Сама же виновата: связалась с цыганом, наделала и нам сраму.

- Что сделано, того не воротишь, - произнесла она после минуты молчания. - Не дай Господи детям вашим такой доли, мы с голоду помрем, как зима придет.

- А паны? - спросил брат.

- А где они?..

- Вам дали корову?

- Мы ее продали, нечем было кормиться самим.

Филипп задумался.

- Ступай себе с Богом, мне нечем пособить тебе. Пожалуй, набери, сколько можешь, ржи, да ни слова никому, слышь? Сохрани Боже! Максиму скажу, что копна в стороне стояла, так гуси и воробьи ощипали. Бери, бери, не стыдись, изъян не сделаешь, только беги скорее, неравно Максим увидит...

Слова Филиппа оживили Мотруну, не так дорога ей была эта жертва, как сознание, что есть еще одно сердце, в котором она может найти участие. Она бросилась целовать руки доброго брата.

- Да наградит тебя Господь за твое добро!

Филипп, казалось, также был тронут, но взоры, часто бросаемые на дверь, обличали в нем беспокойство и опасение, он сам принялся сгребать рожь и чуть не силой сыпал в передник сестры.

- Теперь ступай домой, - чуть слышно произнес Филипп, - ступай себе с Богом, пока Максим не встретил тебя здесь... Хоть краденым добром буду помогать, сохрани Господи, если подстережет... и меня съест, и тебе хуже будет. Ступай, ступай, Мотруна.

Все лицо Филиппа выражало смущение и беспокойство, он то сгребал в кучу солому, то поглядывал в ворота, то выпроваживал сестру.

- Максим, - прибавил он наконец, - голова в доме, он знает, что делает, и покойник также знал, что делал. Не след тебе было приставать к цыгану, жили бы вместе и горя б не видала, теперь все пропало...

- Заладили вы одно и то же, - жалобно сказала Мотруна.

Филипп покачал головой.

- Да как же нам переменить, что отец приказывал? Он умер, некому тебя прощать, против его воли кто пойдет?

- Никогда, никогда! - закричала Мотруна, ухватясь руками за голову.

- Да, верно, что никогда, - произнес Филипп, слегка толкая ее. - Уйди же, уйди, - продолжал он, - беда будет, да и мне пора сгребать рожь, вишь, солнце садится.

Молча несчастная женщина бросила последний взгляд на брата, который будто устыдился своей доброты и опустил глаза в землю. Сердце Мотруны сжалось, из гумна она вышла богаче несколькими гарнцами ржи, но безнадежнее, чем прежде.

Вот она с тяжелой грустью, медленными шагами пробирается мимо заборов к плотине, проходит пруд и приближается к кустам, скрывающим ее ведра.

У источника не было живого существа, она торопливо разогнула ветви и в отчаянии всплеснула руками: в кустах не было ведер.

XX

Тумр долго проходил по лесу, ища материала на кузницу. В опустошенном бору трудно было найти дерево, годное на брусья, потому он воротился домой поздно вечером. Остановившись перед входом в избу, он увидел плачущую Мотруну.

Глаза цыгана налились кровью, щеки запылали, в голове его мелькнула мысль, что кто-нибудь обидел жену, бросив свою ношу, встревоженный цыган подошел к ней.

Мотруна вздрогнула, услышав нежданный шум, хотела бежать навстречу раздраженному мужу, но остановилась.

- Что с тобой, Мотруна? Тебя обидели эти проклятые гады? - спрашивал цыган, сжимая свои могучие кулаки. - Клянусь, - прибавил он, - я не вытерплю более, уж коли пропадать, так пропадать, а я им устрою праздник, полетят они все к чертям!.. Пусть погибнут в огне, пропадай они, как собаки!

Говоря это, цыган был так страшен, глаза его так дико сверкали, что Мотруна, крестясь, отступила от него.

- Ах, Тумр, перестань, что попусту сердиться? Ничего не случилось, ничего, мой милый.

- О чем ты плачешь?

- Сама я сделала глупость, - сказала Мотруна, думая скрыть от мужа свои похождения, - ведра пропали.

- Ведра? Как так?

- Поленилась идти к колодцу, а пошла к пруду, там вода быстро бежит, я упустила ведра, а вода и унесла к мельнице.

Цыган пристально посмотрел ей в глаза и отрицательно покачал головой.

- Ведь там коноплю мочат, - с расстановкой произнес кузнец, - небось, ты не пошла бы туда, а если бы и так, то ведра не поплыли бы далеко, там весь берег зарос. Нет, тут что-то не так, не обманывай меня, Мотруна.

Трудно было Мотруне лгать перед мужем, стыдливый румянец окрасил ее щеки, она произнесла что-то невнятно и пожала плечами.

- Говори, Мотруна, правду, ведь я все узнаю.

- Да я уж говорю тебе, как было, - отвечала смущенная жена, переступая порог избушки.

Цыган последовал за нею и увидел узелок с рожью, брошенный Мотруной посреди избы.

- А это что?

- Мерка ржи, я купила у мужика из Рудни за пятнадцать копеек.

- За пятнадцать копеек? - недоверчиво произнес цыган. - Нет, не правда, быть не может, говори правду, Мотруна, грешно тебе лгать передо мною! Ты плакала... Тут что-нибудь не так, я узнаю, я все узнаю.

Мотруна молча перебирала концы передника.

- Ты напугал меня, ты такой сердитый, - медленно отвечала жена. - Зачем тебе сердиться, мало, что люди против нас?

- А если бы я дал слово, что без твоей воли ничего не стану делать?

Мотруна отворотила лицо, смоченное слезами.

- Я расскажу тебе, как было. Легче будет на сердце, только скажи, ты мстить не будешь, не правда ли?

- Видит Бог, не буду, пока еще хватает терпения, уж очень много я перенес обид и часто прощал. Говори же скорее!

Мотруна начала рассказ, по временам прерывая его слезами и умалчивая о том, что говорил ей Максим, прогнав со двора.

Молча, понурив голову, почти не переводя духа, слушал цыган печальную повесть.

- Собаки! - закричал он, когда Мотруна, кончив рассказ, залилась слезами. - Не нужна мне их помощь, прочь их милостыню! Издохну как собака, а не трону я зерна этой проклятой руки!

- Филипп не виноват, - боязливо произнесла Мотруна.

- Филипп - баба! - крикнул цыган. - Боится меня, боится брата, сует тебе милостыню, чтобы отвязаться! Завтра же брошу ему в рожу!..

- Ради Бога, - бросаясь к нему, прервала жена, - и его, и меня, и себя погубишь! Максим как узнает, просто загрызет его бедного: за его же добро накличем беду. Этого я не позволю!

- А ты ела бы этот хлеб? - спокойно возразил цыган. - Тебе, сестре, как собаке, бросили кусок... Подавись ты этим хлебом!..

- Выбрось его, только не отдавай брату, - кричала Мотруна, - не губи его, не губи меня!

Ответ Тумра был прерван стуком в неплотно запертую дверь.

Шум этот так странно прозвучал в ушах одиноких изгнанников, что оба они в испуге переглянулись и остановились среди избы. Цыган, предчувствовавший беду, - он всего начинал бояться - бросился к двери, готовый грудью встретить врага.

В воображении Мотруны мелькнули тени покойников, мстительный образ отца, и она невольно перекрестилась.

- Кто там? - громовым голосом закричал цыган, отпирая дверь и стараясь проникнуть в непроглядную тьму.

- А, а, добрый вечер! Добрый вечер! Цыц! Не бойтесь! Ведь голышу разбойники не страшны, у вас, чай, нечем поживиться.

Слова эти принадлежали заике Янке-дурачку, странная фигура которого обрисовалась перед изумленным хозяином лачужки, он тащил на плечах ведра с водою и насилу переступил порог.

- Мои ведра! - крикнула Мотруна, в восторге хлопая руками. - Да, да, мои! - прибавила она, наклонивши голову к ведрам и рассматривая их. - Это Янко-дурачок!

- Да не так еще глуп, - отвечал тот, - коли нашел то, что умница потеряла! А! А!

- Бог наградит тебя, Янко, - сказал цыган, - я второй раз у тебя остаюсь в долгу.

- Что ж ты мне должен? - пробормотал карлик, почесав затылок.

- Да где же ты нашел их? - спросила Мотруна. - Какой ты добрый: еще воды принес.

- Коли нести ведра, так уж и с водой. Зачем тебе эта посудина в такую пору без воды? А где нашел их - все равно, где ни нашел, а нашел.

- Скажи же, где нашел? Отнял у кого-нибудь, а?

- Ни у кого не отнимал.

- Как же они к тебе попали?

- А! Ты думаешь, что мой язык так легко вертится, как твой, подожди маленько, подожди!

Тумр и Мотруна стали пред карликом, занявшим место у порога.

- Вот как было, - начал медленно он. - Иду я себе, да иду, куда глаза глядят, выгнали, вишь, меня из избы, захотелось им ужинать - затем и прогнали, заперли дверь за мной, что делать? Я и пошел... Прошел я плотину, мостик, да пришел к колодцу. Стал я и думаю: сесть бы здесь да воды напиться, коли есть не дают... Посмотрел в колодец: вода глубоко, напиться нечем... Думаю, думаю, как бы воды напиться... а должно быть, можно, говорят, все можно сделать, коли захочешь... Вот я сел да начал думать, как бы достать воды. Потом отошел я в сторону от колодца и бух в кусты! Да как грохнусь боками о что-то твердое, так и в глазах потемнело. А чтоб тебя черти побрали! Оглянулся, вижу два ведра и коромысло, все этакое новенькое. Вот, думаю, и можно напиться. Кто затащил их сюда? Гляжу во все стороны - нигде никого. Пришла Настя, Ляшкова дочь. "Добрый вечер, - говорю, - Настя!" А она и не глядит на меня. "Не достать ли тебе воды?" - говорю. - "Убирайся к черту", - говорит. Только и было... "Настя, - говорю, - не знаешь, чьи эти ведра?" - "Ведра? Ведра?" Подошла, да говорит: "Мои ведра, мои, я их искала..." - "Твои! - говорю. - Как же твои?" "Ну, мои не мои, а я их возьму". - "Как так?" - "Да так, ты мне отдай". - А я ей и говорю: "А если б твои кто взял?" Покраснела, молчит. - "Скажи, - говорю, - лучше, чьи они? Ты ведь знаешь." Посмотрела, покачала головой. - "Новые, - говорит, - не знаю... не знаю... не наши, у наших таких ведер нет... Они куплены, но не здешней работы..." - А мне и довольно, я думал, да и догадался, что они ваши. Потом пришла еще Григорьева жена, как начали калякать, так вот и стемнело. Я набрал воды, да и принес.

- Спасибо тебе, Янко! Эх жаль, нечем тебя попотчевать...

- Не надо меня потчевать, - перебил юродивый, - меня хоть бьют и гоняют из избы, а все-таки накормят... Э, да у вас тут так пусто, - прибавил карлик, пристально посмотрев кругом.

- А где нам взять? - сказал цыган. - Все, что видишь, все я сам сделал, на своих плечах таскал. Теперь что дальше, то хуже, сердце надрывается, как подумаешь... А что делать, чем пособить?

- Что и говорить! - тихо заговорил Янко. - Я тоже знаю. И тут как ни бейся - ничего не сделаешь.

- Надо сделать, - сурово заметил хозяин.

- Надо, ха, ха! Надо! Кто тебе поможет? Из чего ты выстроишь кузницу?

- Возле кирпичного завода много кусков валяется, снесу их сюда понемногу и начну строить.

- Ну, ну, а дальше что? Кто горн сделает?

- Печник из Рудни.

- Даром?

- Нет, неделю поработаю у кузнеца, кузнец заплатит печнику.

- Ну, а дальше? Думаешь, я кузницу не видел! Ого, го, го! Бывал я на ярмарке и в Рудне, и в Пятковичах, и в Чумарах, видал я всякие кузницы, и жидовские, и цыганские, и христианские.

- Целый год буду работать днем и ночью у кузнеца, заработаю хоть на старые меха, наковальню, клещи да кусок железа.

- А жена?

- Пойдет на заработки, - быстро подхватила Мотруна.

- А там оба по миру пойдете? Ну, так это еще хуже!

- Эх, дай только кузницу поставить, куплю угля, примусь за дело, и один, другой проезжий похвалит в корчме мою работу, а приедет транспорт в гололедицу, придет пора с сохою ехать в поле...

Янко качал головой.

- Та, та, та! Так вы не знаете наших ставишан, - сказал он. - У них, как у евреев, когда херим, так херим (Херим - религиозная клятва евреев. Она произносится только в важных случаях и соблюдается чрезвычайно строго.). Может быть, в старину так и было бы, а теперь нет, не те времена, теперь вы и с голоду помрете...

Мотруна вздохнула, Тумр потупился.

- На ставишан не надейтесь, - сказал Янко, - они уже сходились, и руки давали, и сговаривались, и водкой запивали, я их знаю. Зашел бы кто в твою кузницу, да на другой же день невесть куда прогнали бы. Вот узнай только кто-нибудь, что я был тут и говорил с вами - домой не пустили бы, ей-ей! И хату заперли б, а там делай, что хочешь...

- Тебе так кажется, Янко.

- Пусть кажется. Коли мое не в лад, так я со своим назад. Не слушайте Янку-дурака! На то он дурак, чтоб его не слушали. Я все-таки скажу вам, что коли что-нибудь взбредет в мою голову, как начну говорить, так не сегодня, то завтра, а на моем станет. Вот как старого-то Лепюка привезли сюда на кладбище, а потом как позвали молодцов на двор, тотчас я и сказал себе: будет кузница, да хлеба не будет.

Мотруна вздохнула, Янко продолжал, заикаясь:

- Со мной ведь то же случилось... Разве я хуже Васьки али Андрюшки? А как сказали все в один голос, что я дурак, все пропало, как есть... Словно меня и нет на свете - никуда не годен! Мне нет дела ни в хозяйстве, ни в поле, ни дома! А жениться! Куда - и не думай!.. А как выйдет потяжелее работа, так кто? Все я же работай! А чтобы хоть тулупчик кое-какой дали... э, да что и говорить! И слова доброго не дождешься. Уж так на всю жизнь и пошло!

- Так пойдем отсюда, не в другом, так в третьем, в десятом селении найдем работу и кусок хлеба. Не брошу я им своей мазанки даром, больно дорога мне она.

- Делай, как хошь, - сказал поднявшись Янко, - мне пора домой. Дадут мне доброго пинка за то, что опоздал, а коли запрут дверь, так и не впустят в хату: в хлеву или в мякиннике ночевать придется. Да мне все одно: шкура попривыкла. - Говоря это, Янко перешагнул за порог мазанки и скрылся в темноте.

Тумр и Мотруна снова остались одни, оба одинаково печальные и унылые.

В печи заблистал огонек, в избушке стало будто веселее и на круглом столе появилась миска.

- Пропади они, - свирепо произнес Тумр, садясь возле жены, - не покорюсь, хоть бы пришлось прождать всю жизнь. Бог видит мою правду. Не плачь, Мотруна, за твои слезы твои братья ответят.

XXI

Среди мелочных забот и тяжкого труда проходили медовые месяцы молодых супругов. За минуту отдыха, за сладкую мечту они платили изнурением сил, огорчениями и гневом, который грыз их собственную грудь: все обходили цыганскую лачужку, избегая встречи с ее владельцем и его женой.

Были ли они счастливы друг с другом?

Мечтать о счастье не то, что наслаждаться счастьем. Счастье, созданное своевольной мечтою, непостоянно, как сама мечта. В вечерних встречах, в первое время знакомства, они и не воображали, какими обильными потоками слез оросят они свое брачное ложе. Мотруна любила Тумра, но воображение невольно рисовало перед нею картину лучшей, привольной молодости. Мысль об изгнании из родного круга часто выжимала из глаз ее горючие слезы. Не одну ночь провела она без сна, стараясь забыть о прошлом, забыть о настоящем, но в ушах ее раздавалось отцовское проклятие - и холодная дрожь пробегала по всем ее членам. Иногда думала она о будущем, о завтрашнем дне, о зиме, о долгих годах, которые, быть может, суждено ей провести в этой пустыне в постоянных мучениях и быть свидетельницей чужих мучений, тогда она хваталась за голову и крепко сжимала ее, как бы стараясь заглушить в ней тяжелую думу.

А возвратиться назад было поздно. Ей угрожало изгнание из родной деревни, страшная участь детей, бродячая жизнь, скаредная бедность с сумой на плечах...

Цыган ни о чем не думал, пока его руки с утра до ночи были заняты работой, он одушевлял себя надеждой, и силы его, казалось, росли вместе с работой.

Но когда пришла осень с проливными дождями и остановила начатую работу, когда утратилась последняя возможность выстроить кузницу, пришлось сидеть дома по целым дням без дела - тоска пала и на его сердце. Затосковал цыган о своей привольной бродячей жизни, вспомнил веселую, игривую, пламенную Азу, вспомнил всех, кого бросил для Мотруны, ему так живо представились молчаливая жена Апраша, крикливые ребятишки, старухи-ворожеи, кузница, телега, перевозившая ее с места на место, и весь цыганский быт, правда, скаредный, но полный деятельности и жизни.

Теперь он был осужден на сидячую жизнь, он должен был любоваться печальным видом сельского кладбища, вести однообразную беседу с женою, бояться невидимых врагов, томиться в пустыне.

Уже перетолковал он обо всем со своей страдалицей-женой, они разом выпили до дна свою чашу, и новые дни не несли ничего нового для их однообразной, унылой жизни. Тумр хотел бороться и страдать, как прежде, лишь бы только выйти из оцепенения. А между тем, с каждым днем мысль упорнее и упорнее обращалась к прошедшему, недавно ненавистному, а теперь прекрасному, обольстительному.

Сначала бродил он по лесу без цели и это развлекало его, но скоро однообразный лес надоел ему. Цыган все сильнее и сильнее чувствовал потребность движения, ему нужны были новые места, новые лица, иное небо. То была потребность, всосанная с молоком матери, подавленная на время сильной страстью. Какое-то беспокойство мучило его: он выходил за порог избы, пристально глядел во все стороны, тащился без цели по дороге, возвращался домой, и снова что-то манило его на простор.

Если случалось ему провести целый день дома, то он впадал в такое оцепенение, что едва можно было заметить в нем признаки жизни. Мотруна видела это и молчала: она старалась утешить его, думая, что его мучит мысль о завтрашнем дне, но и ей самой день ото дня становилось тяжелее.

Скоро их мысли разошлись по разным направлениям: одна направила их к селению, которое так заманчиво дымилось в долине, другая устремила их в широкий, неведомый свет, который манит к себе обольстительной надеждой и новизной. Оба они тосковали, они еще любили друг друга, но втайне плакали о своем прошедшем.

Мотруна сидела на обрыве горы и, сжавши руками голову, сквозь слезы смотрела на спокойное село, мысль, окрыленная тоской, летала по отцовскому дому, по родной кровле и отдыхала в маленьком садике, она вся предавалась мечте, пока вид новой могилы не вызывал ее к действительности.

Бывало, мельком взглянет на желтую могилу, осененную еще белым крестом, и в ужасе крестится и бежит в угол избы, чтобы только не видеть страшного креста, с которого, кажется, несется грозный голос отца.

Когда тоска сжимала сердце Тумра, он с обнаженной грудью, растрепанными волосами выбегал из избы и шел, сам не зная куда: то бросался он в лес и рыскал по чаще, то, словно дикий конь, вырвавшийся на волю, без цели перерезывал поля и горы и, выбившись из сил, падал на берегу пруда, реки или засеянной поляны. Не раз среди тишины леса звучала цыганская песня, не раз дикий смех сливался с завываниями ветра. Одна и та же болезнь, только с различными симптомами, у обоих развивалась в гигантских размерах. Сначала это была только временная тоска: иное впечатление могло ее рассеять, но потом она превратилась в змею, которая днем и ночью грызла их сердце.

Часто по целым дням они молчали: цыган, как зверь, посаженный в клетку, бросался из угла в угол, Мотруна смотрела в окно, из которого видно было село, отцовская изба, старая собака, Васька, куры, пара голубей, тихий двор, да старушка груша.

После печальной осени на серых облаках быстро примчалась зима в белом саване, зима страшная, холодная, пронимающая до костей. В мазанке стало холодно, засветились щели, сквозь них пробился ветер и диким голосом запел печальную песнь опустошения. Тумр лепил, конопатил, работал снова, но дождь и ветер упорно навещали избенку, и первые морозы проняли до костей ее обитателей. Напрасно разводили они огонь, напрасно цыган таскал ветви и перегнившие деревья: горький дым выедал глаза, а теплота улетала сквозь щели.

Иногда избу совершенно заносило снегом, но вдруг наставала оттепель, снег таял, и в мазанку бежали потоки воды. Идя за водой, Мотруна не раз падала на тропинке, покрытой замерзшим снегом.

Еще осталось у них несколько грошей и муки, но пришел день, тяжелый день, когда они съели последний запас. Мотруна в ужасе всплеснула руками, заглянув в квашню, пустую, как пропасть. Тумр давно заметил, что пущена в ход последняя копейка... А кузницы все еще не было, не было работы, не было надежды на чужую помощь.

Однажды вечером, дрожа от стужи, они молча сидели у затопленной печи. Цыган тяжко вздохнул и первый прервал продолжительное молчание.

- А что, Мотруна! Хлеба-то нету, сам не придет, думал я долго об этом. Нечего делать, нужно идти в другое село на заработки. Да ведь беда, как ты останешься здесь одна?

Мотруна, опустив глаза, перебирала концы передника.

- Останусь, останусь, буду стеречь свою избушку да поджидать тебя...

- По воскресеньям стану ходить к тебе, даст Бог, принесу хлеба, аль грошик...

- А я наймусь прясть, авось кто-нибудь возьмет...

- Нет, и не думай! Я не хочу, чтобы ты просила, обойдемся и без них...

- Ну, хорошо, хорошо, - живо проговорила она, - я буду сидеть дома.

- А тебе не страшно остаться одной против кладбища? Иной раз ночью, как ветер завоет, и меня дрожь пронимает.

Мотруна вздрогнула.

- Проживу как-нибудь, Бог не без милости, умру - тебе же легче будет: братья схоронят, кладбище недалеко, а ты опять будешь по свету ходить, куда задумаешь...

- Молчи, Мотруна! - крикнул цыган, вскочив с места, как ужаленный. - Пробьемся эту зиму, - прибавил он спокойнее, - а там, коли не удастся выстроить кузницы, подожгу избу, да и пойдем за нашими.

- Да зима-то длинна!

- Длинна! И жизнь не коротка, а как-нибудь прожить ее надо... Вот опять беда: кто тебе дров наносит?.. Ты останешься одна-одинехонька, не с кем будет слова промолвить...

Мотруна молчала, огонь потух, разговор прекратился как-то сам собою, снова в избушке воцарилась мертвая тишина, и мысли собеседников разошлись каждая по своей дороге.

На другой день утром, несмотря на проливной дождь и вьюгу, Тумр, явно занятый какой-то новой мыслью, выбежал из своей избы и направил шаги к селению, казалось, он искал кого-то. В деревне было совершенно пусто: изредка мужик, покрытый мешком, или женщина, с закинутой на голову юбкой, пробегали через дорогу, только густой дым расстилался по крышам изб и серой мглой укутывал деревню.

Тумр до полудня шнырял по всем закоулкам и, промокши до костей, воротился домой с вязанкой дров за плечами. Жена развела огонь, цыган высушил платье, отдохнул и снова пошел на поиски. Ветер разогнал тучи, немного прояснилось и местами проглянуло синее небо, предсказывая мороз. Тумр почти до вечера бродил вокруг селения. Уж смеркалось, когда он встретился с Янко.

Дурачок тащил на плечах мешок, набитый только что смолотой мукою, расчетливые хозяева пожалели волов и послали брата. Жалко было смотреть, как согнувшийся в три погибели босой уродец брел по замерзавшей грязи. Но когда он, услышав приветствие Тумра, поднял голову, желтое его лицо вовсе не выражало той усталости, какой бы следовало ожидать, по губам его пробегала улыбка, глаза ярко блистали.

- Куда ты тащишься, Янко? - спросил цыган. - Ищу тебя с самого утра.

- Знать, плохо ищешь, - отвечал Янко, спустив мешок наземь, - искал бы там, где бьют, где холод, голод, где грязь да стужа, где беда всякая ходит... так нашел бы.

Цыган разразился диким хохотом.

- Неужто ты сидел в моей лачуге? Там ходит всякая беда...

- Ха, ха! И голод?

- И не сегодня... Слава Богу, давно уже не видим и хлеба.

- Ха, ха, ха!

Дурачок захохотал и принялся согревать движением свои закоченелые руки.

- Ну, что ж будет? Помоги, Янко, не то можем издохнуть!..

Маленький человечек покатился со смеху, услышав восклицание твердого, как гранит, цыгана.

- Ай, ай! Отпусти хоть душу на покаяние, - закричал Янко, - ей-ей, умру от смеха, вот как! Ай да, Янко-дурачок! Да на что я годен? Разве мешки по грязи таскать да дрова рубить!

- Помоги, Янко, не то пропадем, - твердил цыган.

- Ой, ой! Муха у комара помощи просит! Ей-ей, умру от смеха! - кричал юродивый, качаясь от смеха.

- Хлеба нет, - сказал цыган, - муки ни горсти, денег ни гроша...

- Я так и знал!

- Пойду, авось заработаю хоть кусок хлеба, Мотруну оставлю одну.

- Куда ж пойдешь?

- В Рудню, к кузнецу...

- Что ж ты у него заработаешь?

- Хоть хлеба на неделю - и то хорошо, да Мотруну-то как оставить?

- Ну, и ее возьми.

- Двоих не пустят в избу.

- Что ж будет? - спросил Янко, улыбаясь на этот раз доброй улыбкой. - Я-то чем пособлю тебе?

- Снеси Мотруне дровец, да под вечер поглядывай за нашей избенкой, зайди к Мотруне, чтоб ей было с кем хоть словом перекинуть.

Янко задумался, покачал головою и длинными руками начал колотить себя в грудь, думая возбудить движение застывшей крови.

Казалось, он не принимал никакого участия в положении Тумра. Из-под обмерзших ресниц урода выкатилась слеза, кто знает, сострадание ль выжало ее или трескучий мороз? И последнее, кажется, вернее: дурачок одет был в лохмотья, изорванная свитка едва прикрывала его тело, соломенная шляпа, найденная в куче сору, торчала на голове, на необутых ногах замерзла грязь.

- Ха, ха! А если ей чересчур весело будет со мною? Если она, ну, понимаешь, полюбит меня? Такого красавца, как я, полюбить нетрудно. Что ж? Ты не боишься меня?

- Эх, брат! Видно, правду люды сказали: чужое горе - людям смех. Можешь пособить - пособи, не можешь - не смейся, - сурово добавил цыган.

- Чем же я пособлю? Попробую, да с моей подмогой далеко не уйдешь. Мне самому нелегко уйти из избы. И мне не больно весело жить с братьями, видишь, как одевают, бьют, голодом морят. А проведают, что я к вам хаживаю - беда!..

- Так тебе у них нехорошо? - сказал цыган после минутного молчания.

- Ха, ха, ха! Мой милый, неужто ты думаешь, что у тебя лучше будет?.. Уж как ни вертись, от своей судьбы не уйдешь: она на плечах, крепко вцепилась, не скинешь... А своя изба, брат, лучше княжеских палат, я в ней родился, там была у меня и мать, - прибавил Янко, опустив голову и понизив голос.

Последние слова невольно сорвались у него с языка, за ними последовал тяжелый вздох, на глазах блистали слезы, и Янко стал говорить умно и важно.

- Послушай, - сказал он совершенно другим тоном, - избы своей для тебя не брошу, где родился, там и умру, а перестань я работать на братьев - выгонят, выгонят и на порог не пустят. А твоему горю и без того я пособлю.

- Как же?

- Буду служить и им, и вам. Правда, колотить будут больше, что за беда! Я привык уж, слава Богу. Каждую ночь буду заходить в твою избенку, а чтоб не заприметили, буду спать в мякиннике... холодновато, правда, ну, да не замерзну, даст Бог.

- Не вытерпишь, Янко.

- Уж я про то знаю, - с уверенностью произнес Янко. - Это мое дело. Удастся, принесу Мотруне дров, да хлеба ломоть... Ступай в Рудню, не горюй.

Дурачок опять засмеялся глупым, язвительным смехом.

- Награди тебя Бог! - произнес цыган.

- От вас не дождешься награды. Я богат, мне платить не надо! Понадобился же тебе дурачок, да еще буду твоим благодетелем! Батюшки! Дурачок-благодетель! Славно! Ай, да дурачок!

Говоря это, он ловко забросил мешок на плечи, прошел несколько шагов и закричал цыгану:

- Не печалься, брат, все сделаю, что надо, в обиду вас никому не дам. О, Янко большой пан! Ха-ха-ха! Юродивый благодетель!

И он загорланил песню и потащился вдоль улицы по колена в грязи.

Цыган воротился домой и стал собираться в дорогу.

- Я говорил о тебе с Янко, - преизнес цыган, когда сборы были кончены. - Он тебе помогать станет. Во всем селе одна честная душа!..

Цыган и его жена проплакали целую ночь, прощание было печально, но и тут явились утешения, облегчающие горькие минуты душевных страданий.

Мотруна утешала себя тем, что найдет возможность побывать в селе, а Тумр горел нетерпением увидеть новые места и новые лица. Но когда наступила последняя минута расставания, когда они подали друг другу руки и впалые глаза их встретились, решимость их исчезла. Цыган остановился на пороге, как вкопанный, Мотруна не могла оторваться от мужа.

Наконец Тумр, собрав всю силу воли, поцеловал жену в лоб и, подняв свою дорожную палку, выбежал на дорогу, словно кто гнался за ним.

В самом деле его гнала нужда...

Долго он бежал, не переводя духа, не озираясь назад, наконец он остановился, и глаза его невольно обратились к избушке, но глаза встретили желтую могилу старого тестя с белым крестом, на котором сидел ворон, крик которого разносился по всему кладбищу. Цыган вздрогнул и бросился вперед.

XXII

Мотруна, оставшись одна, залилась слезами. Одиночество напомнило ей, что теперь, более, чем когда-либо, она должна работать руками, головой и сердцем, чтобы не умереть с голода, тоски и страдания.

В избушке так пусто и мрачно. Кроме щебетания двух-трех воробьев, поселившихся под крышей мазанки, несчастная женщина не слышала ничьего голоса: ни собаки, ни кошки, ни коровы, никакой домашней твари, которые так оживляют жизнь деревенского труженика.

Первый день разлуки с мужем Мотруна провела в слезах, сидя в углу избы на куче соломы, обвернутая полушубком, она не чувствовала ни голода, ни стужи. Уже совсем стемнело, когда под окном послышались шаги, затем скрипнула дверь, кто-то зашевелился в сенях, раздался стук брошенных дров, и через полуоткрытую дверь просунулась голова Янко.

- Здорово, хозяюшка! - весело воскликнул дурачок. - Вот и я! Твой слуга и сторож. И огня-то у тебя нет?

- А! Это ты! Награди тебя Бог, что не забыл меня, мне страшно становилось одной.

- Вот я затоплю, - сказал Янко, - будет веселее. Принес я тебе немного картофеля, хлеба, крупы... У тебя, чай, ничего не осталось?

Говоря это, он положил на скамью узел, собрал в кучу щепу и хворост и стал раздувать огонь.

- Э! Да у тебя, Мотруна, плохое хозяйство! Что с тобой сделалось? Бывало, на все село хвалили тебя за твое хозяйство.

- Ох, Янко, - шепнула Мотруна, - было чем хозяйничать, так было хозяйство, а теперь!..

- Хитрое ль дело хозяйничать, когда все есть! - смеясь, произнес Янко. - Умей хозяйничать, когда нет ничего: вот так штука!

- Знаешь, голубчик, какая наша доля!.. Я уж и руки опустила.

- Это плохо, очень плохо. Мотруна, ты оплошаешь - и муж не поможет!

- Ни он, ни я, пришел нам, знать, конец... пропадем...

- Э! Когда б то человек мог пропасть, когда ему вздумается, беда-то наша в том, что битая посуда три века живет.

Дурачок болтал без умолку, мыл горшки, наливал воду, ставил к огню, осматривал избу, изредка поглядывая на Мотруну, посиневшую от стужи.

- А я и новости принес, - сказал Янко после минутного молчания, - ты видно ничего не знаешь, коли и не спросишь меня.

- Зачем мне они? - равнодушно отвечала Мотруна.

- А, может быть, и пригодятся на что! Новость славная! Наш пан приехал из-за моря!

- Пан приехал?! А пани? - живо спросила хозяйка, встав со своего места.

- Погоди, слушай, все расскажу по порядку. Я, видишь, на барщину не хожу, управляющий, слава Богу, не принимает меня: к чему, говорит, годен урод? А дурак того не знает, что я за двоих могу работать. Вчера вместо невестки меня выслали на барщину в усадьбу. Вот там я все и узнал, можно было вдоволь наслушаться.

В Мотруне проснулось любопытство, и она присела на скамью, стоявшую у печки. Янко готовил ужин.

- Вчера на барщине никто ничего не делал, - продолжал он, - все говорили о том, что пан приехал.

- Зачем ты мужу не сказал об этом?

- Думал, что знает.

- Мы здесь, словно в лесу, ничего мы не знаем, разве кто помрет на селе, так и то на третий день узнаем. Ну и что ж там говорили?

- А вот сейчас... Сказывали, что пани наша где-то далеко померла, и пан воротился один.

- Померла? - всплеснув руками, вскрикнула Мотруна. - Боже мой!

- Ну, тут еще нет большого несчастья, а вот что хорошо, так хорошо: говорят, пан Гарасимовича прогнал. Пан наш как уехал желтый, бледный, такой и воротился... Чуть только переступил через порог, говорят, велел позвать Гарасимовича и сказал что-то такое, что его благородие сломя голову побежал во флигель да и начал собираться в дорогу... Скоро уедет... говорят, поссорились, наш пан бросил ему в рожу какие-то бумаги, а сегодня гуртом все пойдут с жалобой на Гарасимовича. Не сдобровать ему!

- А у меня только и было надежды, что пани, - со вздохом сказала Мотруна.

- Правда, она тебя замуж отдала и корову дала, - сказал Янко, - да жалеть ее нечего, ведь она на вас накликала беду: ну, да и пан добрый... ленив только, подчас и слова не скажет. Попытай счастья, сходи к нему...

- Напрасно, - тихо отвечала Мотруна, - напрасно!

Дурак посмотрел на нее, слегка пожал плечами и начал ломать сухой хворост.

- Мне нужно идти отсюда, - сказал он, - я издали буду поглядывать за вашей избой. Вот тебе хворост и лучина, жги, пока не заснешь. Да послушайся моего совета: не отчаивайся, не горюй. Будешь суетиться, работать - легче будет. Доброй ночи, Мотруна! Я переночую здесь недалеко.

Мотруна молча загляделась на огонь, осветивший на лице ее две серебристые слезинки. Этими слезами она поминала женщину, фантазия которой связала ее навеки с участью цыгана.

"Померла, и она померла, а я-то, глупая, думала: вот, даст Бог, приедет, поможет, пожалеет меня... И эту надежду Бог отнял у меня, горемычной", - думала Мотруна, и слезы обильным потоком струились по ее бледным щекам.

До глубокой ночи сидела пред печью Мотруна, тяжелые думы теснились в ее голове, но всего яснее сознавала она беспомощное одиночество. Уже и огонь погас, и горшки остыли, а сон все не являлся, только когда пропели третьи петухи, сон сомкнул усталые веки хозяйки хаты за околицей.

Наутро дурак явился в избушке с первым лучом солнца, он успел уже показаться братьям, получить несколько толчков и воротиться к Мотруне. Немало удивился он, увидев, что холодные горшки не тронуты, огонь погас, и Мотруна всю ночь оставалась на том же месте, где он оставил ее вечером.

Скрип двери разбудил ее.

- А! Мотруна! - проговорил Янко. - Должно быть, из тебя не выйдет проку. Эх, матушка! Заснула подле печки: хороша хозяйка! Не ужинала и обеда не думаешь стряпать. Плохо, совсем плохо! Мне всего за тебя не переделать! Нужно и самой за что-нибудь взяться.

- За что же взяться? - спросила женщина. - Посуда рассохлась, хлеба ни крошки.

- Отчего же посуда рассохлась? Сама виновата.

- Я виновата!

- Бывало, - говорил Янко, - Мотруна работала и за себя, и за цыгана: носила воду, работала в избе, справлялась так, что любо! Я все видел! А теперь и с места не встанет. Стыдно, стыдно!

- Что же ты бранишься?

- Нельзя не бранить, ей-ей, нельзя, - отвечал карлик, хлопотливо бегая по углам избы, - мне стыдно за тебя. Нечего сказать, славная хозяйка! Хата не выметена, горшки не мыты, в печи потухшие угли и золы пропасть!.. Ты не помощь, а горе цыгану. Ну, пошевеливайся, голубушка! За работу!

Последние слова он произнес так удачно, что Мотруна соскочила со скамьи и бросилась к огню, а дурачок захохотал во все горло и пропал за дверями.

- А и вправду так, - подумала Мотруна. - Что я, в самом деле, сижу, сложа руки?..

Между тем в сенях послышалось кудахтанье и запищал щенок.

- Что это? - произнесла Мотруна, вздрогнув и остановившись среди избы. Сердце ее радостно забилось, когда она прислушалась к этим знакомым, давно забытым звукам. На душе у ней стало легче: так живо представилась ей родная изба.

- Куры! Да, куры! И щенок! - вскричала Мотруна и бросилась отворять дверь, держа в руке зажженную лучину.

Сени снаружи были заперты, две курицы бегали из угла в угол, а петух, увидев огонь, вскочил на порог, захлопал крыльями, и в избушке раздался его звонкий голос. Мотруна растерялась от радости.

- Ах, Боже мой! - закричала она. - Хохлатки, хохлатки, да какие хорошенькие!

Тут же у порога визжал и ползал щенок, пытаясь перелезть через высокий порог.

- И собака! Это будет мой Каштан, - крикнула она, хватая на руки рыжего щенка. - Добрый Янко! Это он принес. Украл, бедняга, где-нибудь... Бог ему простит...

Между тем куры вскочили в избу и, бегая по углам, начали рассматривать свое новое жилище.

- Какие красотки, какие жирные, какие веселые! Выкормлю Каштана, будет сторожем нашей избы, а куры!.. А чем я их буду кормить?

И Мотруна остановилась, уныло поглядывая на бедных животных, которым предстоит делить участь новой хозяйки. Ни в пустой избе, ни в куче сора десятки кур не нашли бы зерна, здесь всякая пылинка была дорога.

Стараясь отыскать что-нибудь для новых жильцов, она начала осматривать углы избенки и тут только увидела узелок, принесенный Янко. Мотруна с радостью схватила его, там была крупа, которая, разумеется, тотчас же полетела на пол. Думая о том, чем накормить щенка, она нашла хлеб, возбудивший в ней аппетит, подавленный тяжелыми думами.

Таким образом, благодаря доброму Янке, не являвшемуся целый день в цыганской избе, у Мотруны было занятие, товарищи, голос, который ее будил и ободрял.

XXIII

Гордый своей обязанностью опекуна, Янко-дурачок работал за четверых, стараясь скрыть от братьев свои ежедневные экскурсии и угодить на всех. Он не пренебрегал никакими средствами помощи, украсть для бедной Мотруны у богатого соседа не считал делом преступным и потому всегда являлся к ней с ломтем хлеба, миской толокна или мешочком крупы и других съедобных предметов. Все это было украдено, не исключая щенка, но так искусно, что подозрение не могло пасть на настоящего вора. Янко самого братья высылали отыскивать покражу, он исполнял приказание, шарил по всему селу и, с пустыми руками воротившись домой, увлекал невесток рассказом о том, сколько кур у соседа, где спрятана крупа и сколько ее. Пропажу щенка дурачок приписал лихости какого-то дикого зверя, этим объяснением остались совершенно довольны, потому что потеря щенка беда небольшая.

При всем своем старании дурачок едва мог управиться с суточной работой в двух избах, отброшенных одна от другой на такое дальнее расстояние, о себе он вовсе не думал и вполне удовлетворял нуждам своих хозяев. Несмотря на то, что дома ему поручали самые тяжкие работы, он все-таки находил время навестить избу цыгана, сходить за водой, наносить дров, украсть где-нибудь хлеба.

В воскресенье утром цыган в первый раз навестил жену. Он торопился отдать полкаравая сбереженного хлеба и несколько заработанных грошей своей, быть может, умирающей с голоду Мотруне. Каково же было его удивление, когда он увидел, что хозяйство его в одну неделю так стало богато! Слезы навернулись на его глазах, когда Мотруна рассказала о подвигах Янко, но цыган сильно встревожился, когда в голове его родился вопрос - откуда нищий мог добыть все это?

"Украл, - подумал цыган, - украл. Ну а что, если на селе спохватятся? Ему ничего, а на нашу голову новая беда!"

Однако ж он не открыл жене своих опасений, боясь лишить ее последней радости.

- А слышал ли новость? - спустя минуту, сказала Мотруна. - Пан приехал, говорят, выгоняет отсюда капитана, пани умерла.

- Нужно идти на барский двор, - произнес цыган, мало обративший внимания на последнее известие и совершенно занятый своею судьбою. - Авось он как-нибудь поможет.

- И дурак говорил, что надо идти, - прибавила Мотруна, - да ты не знаешь пана! К нему трудно приступиться, раз десять сходишь - слова не добьешься, он больной, все словно спит.

- Попробую, - сказал Тумр и в полдень, помывшись и принарядившись как можно лучше, отправился к пану.

Сопровождаемый целой стаей собак, цыган решительным шагом прошел двор и остановился в почтительном отдалении от барского крыльца в ожидании милостивого позволения войти в покои. Проходившие слуги не обращали на него внимания, наконец один спросил, что надо, и махнул рукою, другой сказал, что барину недосуг, но цыган не покидал своего места. Тумр не обладал искусством людей, бывалых на барских дворах, умеющих вовремя подойти к окну, кашлянуть за дверью и так наскучить своим терпением, что их или прогонят, или выслушают. К счастью, пан Адам случайно взглянул в окно и увидел мрачное лицо цыгана, который стоял, опершись о дерево и потупив в землю глаза, не смея двинуться с места и терпеливо ожидая решения судьбы.

Пан Адам и теперь скучал точно так же, как прежде. Он отправился за границу с намерением излечиться от скуки и усталости, но и за границей он так же скучал, как в своем имении. Жена, окруженная толпой любовников, кокетничала по-прежнему и таскала мужа с места на место, чтобы скрыть от него свои похождения. Судьба сжалилась над бедным невольником и расторгла брак, который был связан несчастным случаем и ослеплением.

Мадам Леру, возвращаясь с бала, простудилась и умерла в чахотке. Это событие нарушило на время монотонную жизнь Адама, он предался страшному отчаянию и думал, что вскоре последует за существом, к которому время и привычка привязали его, с горя он перебирал вещи, оставленные женою, и мало-помалу дошел до ее шкатулки.

Здесь тихая печаль превратилась в страшную злобу: столько нашел он любовных записок, столько чистейших доказательств подлого обмана, столько насмешек над собой! Он старался ничему не верить, но действительность была открыта, и он силился задушить в себе воспоминания о женщине, которая так спокойно глумилась над ним.

Возвратясь на родину, он при первой встрече с Гарасимовичем бросил в глаза любовные письма его к француженке и приказал убираться вон. Капитан, убежденный в нравственном бессилии своего принципала, попробовал было отстоять выгодное право на управление чужою жизнью и имением, но пан Адам не хотел о нем и слышать.

Еще, быть может, и остался бы он на своем месте, но жалобы крестьян так раздражили Адама, что управляющий был немедленно изгнан и с тех пор не смел являться в Стависках.

И снова в доме Адама однообразной чередой потянулись печальные дни. Опять завладел им страшный душевный недуг, порожденный ранней потерей нравственных сил и пресыщением в жизни: ничто не занимало его, на все он смотрел с неизменным равнодушием. Целые дни проводил в полусонном состоянии сибарита, размышляющего о том, чем бы потешить себя. Иногда в голову его приходили дикие желания, приличные Нерону или Калигуле: он жалел, что не может сжечь Рима и воспеть его пепелище или обоготворить скотину и людей превратить в животных. Случалось, что слуги не могли угодить капризам и причудам своего пана, а иногда он становился добрым простаком, и всякий лакей водил его за нос, были и такие минуты, что пан бесновался без всякой видимой причины - и тогда всем доставалось.

Когда порывы очнувшихся страстей охладевали, наступала апатия, бесчувствие.

Таков был пан Адам в лучшую пору жизни. В тот день, когда цыган стоял у крыльца, расслабленный сибарит чувствовал припадок доброты. Более часу он ходил по комнате, закинув за спину руки, и, подходя к окну, всякий раз видел цыгана. Упорство бедняка, не трогавшегося с места, несмотря на проливной дождь и стужу, заняло его.

- Слякоть, холод! А этот человек стоит так спокойно и так долго! Должно быть, ему очень нужно говорить со мной.

Еще полчаса походил он по комнате, посматривая в окно, следя за движениями цыгана, это занятие интересовало праздного пана, и потому он не спешил удовлетворить своему любопытству. Наконец начало смеркаться, а цыган все-таки не двигался с места, пан не вытерпел и приказал позвать его.

Закурив трубку, развалившись в креслах, пан заговорил:

- Кто ты? Зачем тут стоишь?

- Я кузнец, - отвечал Тумр, - цыган, - прибавил он после короткой паузы, понизив голос.

- А-а! Помню, помню, какая-то история у тебя вышла... свадьба... моя жена... что-то... что с тобой сделали?

Цыган, никогда не воображавший, что кто-нибудь может забыть его горе, вытаращил глаза на зевающего барича.

- Так расскажи мне все от начала до конца, - прибавил Адам, - я ничего не помню.

Кто был в положении Тумра, тот поймет, как тяжко было ему исполнить приказание, но он собрался с духом и рассказал свою историю, а пан выслушал ее, не сделав ни малейшего движения.

Несмотря на то, что рассказчик в общих только чертах представил бедственную свою участь, однако ж, он успел расшевелить внимание пана.

"Странная идея родилась тогда в голове моей жены, - подумал он, - состряпала свадьбу и вооружила против молодых все село. Не случись этого, цыган пошел бы своею дорогой, а девку выдали бы за кого-нибудь другого. Теперь что я сделаю?.."

- Чего ж ты хочешь? - спросил он, подумав немного. - Я не могу приказать, чтобы любили тебя, с миром трудно сладить! Не лучше ли было бы, если б ты переселился в другую деревню?

- Куда? - спросил цыган. - Я поставил здесь избенку, уж довольно поту пролил я на этой земле. Жена родилась тут, привыкла, да ей и не время тащиться за мной... Хочу выстроить кузницу, да не на что, будет где работать, будут ходить наперед чужие, а там и свои...

Пан улыбнулся и покачал головой.

- Попробуй, если хочешь, - сказал он холодно, - я тебе, пожалуй, помогу, но я знаю, ничего не будет.

Говоря это, он вынул из кармана деньги, отсчитал десятка два-три рублей и бросил на стол с такой гордой холодностью, что его доброе дело почти оскорбило цыгана. Но делать было нечего, он принял милостыню и, потешив щедрого пана рассказом подробностей своего горемычного житья, вышел со двора довольный, счастливый.

"Нужно посмотреть на эту хату за околицей, о ней, кажется, уже мне люди говорили, - думал пан, - да, любопытно, очень любопытно... Счастливы эти люди! Как им хочется жить, как мало им надо!"

Настроив мысли на прежний лад, пан снова начал зевать, а между тем Тумр бежал к избенке порадовать жену. Сумма в самом деле была достаточна для того, чтоб выстроить кузницу и купить необходимые орудия, но приниматься за работу было поздно.

Мотруна, завидев мужа, вышла к нему навстречу. Увидев деньги, она обрадовалась и изумилась.

- Что мы теперь станем делать? - спросила Мотруна.

- Кузницу выстрою, надо ждать до весны, теперь немного сделаешь, а денег трогать не будем... На хлеб пойду опять работать. Помаемся зиму, а там все пойдет хорошо.

- А может быть, этих денег и на хлеб, и на кузницу хватит? - нерешительно заметила Мотруна.

Цыган в ответ покачал головой.

- Нет, голубушка, о том нечего и думать, - сказал он после минуты раздумья. - Деньги, как вода, уходят... Эти истратим, других не найдем... Закопаем вот здесь, в уголок, пусть ждут до весны.

- Пусть ждут, весна недалеко.

- Теперь легче будет ждать, посмотрим, что скажут в селе, как тут, на горе застучит мой молот?..

Медленно протащилась зима со своими вьюгами, морозами, оттепелями, а в хате за околицей ничто не изменилось. Янко привык служить жене цыгана и привязался к этому скаредному жилищу нищеты, потому что здесь только говорили с ним как с человеком, любили его как брата. Предусмотрительный Янко сплел корзинку для люльки и во избежание дурных предзнаменований повесил ее под крышей.

Тумр постоянно ходил в Рудню, его услугами там пользовались с тем большей охотой, что он мастер своего дела и усердно работал за самую ничтожную плату. Жители Рудни не раз смеялись над ставичанами, имевшими у себя дома отличного кузнеца и ходившими за несколько верст точить топоры. Случалось, что ставичане приходили и в Рудню к кузнецу, Тумр работал для них так же, как и для других, но ни разу не обменялся с ними ни полсловом.

Только что начала показываться зелень, Тумр нанял работника и принялся за постройку кузницы, он рассчитывал, что рабочее время принудит упрямых ставичан обратиться к нему. На деньги, зарытые в углу избы, едва-едва можно было приобрести кузнечный инструмент, необходимый для выполнения неприхотливых сельских заказов.

Печник, ставивший горн из купленного кирпича, и сапожник, тачавший мехи, совершенно истощили карман цыгана: но зато кузница была почти готова.

К несчастью, прежде чем все было готово, время посева ушло, а у Тумра еще не было ни клещей, ни молота, ни угля. Бедняга стал рассчитывать на починку серпов, кос и плугов. Иногда казалось ему, что все готово, но каждый день доказывал ему, что много еще не достает, и цыган с новою ревностью принимался за работу.

Весна была уже на исходе, когда Тумр, вечером возвратившись в избу, воскликнул:

- Ну, слава Богу, кузница кончена! Надевай фартук и работай!

Вслед за ним вбежал в избу запыхавшийся Янко.

- Ха, ха, ха! Новость! Новость!

- Что с тобой, Янко? Какая новость? - улыбаясь, спросила Мотруна.

- Возвращаюсь из леса, - залепетал Янко, - вижу - шайка цыган... вон тут на лугу, недалеко, будут ночевать.

Тумр вздрогнул всем телом и пробормотал что-то невнятно, Мотруна, инстинктивно испугавшись, заломила руки.

- Зачем же они пришли сюда? - произнесла она. - Зачем?

Сердце несчастной сильно забилось, почуяв невзгоду. Тумр явно был встревожен, но хотел казаться равнодушным.

- Да нам какое дело до того, что цыгане пришли? - произнес он медленно. - Пришли и уйдут.

- Все-таки, Мотруна, посматривай за мужем, до беды недалеко, пожалуй, уведут, - прибавил дурачок.

- Ох, горе, когда мужа придется сторожить!

- Береженого и Бог бережет, - сказал гость. - Но мне домой пора, доброй ночи!

Янко проворно выскользнул из двери.

Тумр и Мотруна сидели одни, не говоря ни слова, мысль их летела к цыганскому шатру. Тумр не мог ни минуты остаться на месте, бледное лицо его пугало жену, которая изредка устремляла на него глаза, исполненные тревожного любопытства. Никогда еще он не казался ей таким страшным: глаза его дико блистали, губы дрожали, на лбу выступили крупные капли пота, грудь тяжело и высоко подымалась, словно хотела разорваться.

Сели ужинать, цыган и ложки не обмакнул, а когда посуда была убрана, он снова начал ходить, молчаливый, мрачный, почти помешанный. Он бежал от порога в противоположный угол избы, но непреодолимая сила опять влекла его туда, казалось, он готов был отворить дверь, но рука судорожно опускалась, и он бросался назад. Глядя на него, можно было подумать, что гладиатор борется с диким зверем - так он боролся с собою.

- Послушай, Мотруна, - сказал он, наконец остановившись посреди избы, - цыгане могут испортить все дело. Я спешил окончить кузницу, надеясь, что в рабочее время народ волей-неволей придет ко мне с работой, а вот как эти бродяги расположатся здесь - всех заманят к себе, а нам пропадать придется.

- Отчего ты так думаешь?

- Те ничего не сделали, а я...

- И что же ты сделаешь? - спросила Мотруна, устремив на него глаза.

- Что? Я не знаю, - нерешительно отвечал Тумр, - пойду к ним, буду просить, чтоб ушли отсюда.

- Ты! Ты к ним! - крикнула Мотруна вскочив со своего места. - Зачем? Они потащат тебя с собой, они забьют тебя, отравят, околдуют! Нет, нет! Я не пущу тебя... Ты не пойдешь?

Последние слова Мотруна произнесла с таким отчаянием, что Тумр, пораженный болезненным выражением ее лица, принужден был замолчать, но смертная бледность покрыла его щеки, он опустил голову, будто приговоренный к казни.

- Ну, так пропадем, коли ты мне не веришь, - произнес цыган, внешне совершенно спокойный.

- Я... я верю тебе, да как мне им поверить? Цыгане - народ мстительный, ты ушел от них - они тебе мстить будут...

Тумр язвительно усмехнулся.

- Много ты знаешь цыган! - сказал он медленно. - За что они будут мне мстить? Сколько цыган сидит на месте и пашет, а разве мстил им кто-нибудь?

- Ведь они колдуны, - перебила Мотруна.

- Против колдовства есть колдовство, - хмурясь, отвечал Тумр, - и моих глаз не выносил никто.

И он посмотрел на Мотруну этим непобедимым взглядом, она задрожала и опустила свои глаза, она почувствовала, будто горячее острие пронизывало ее сердце, будто тяжелая цепь сжимала слабую грудь и останавливала дыхание.

- Скажи лучше, что мне не веришь, - закончил Тумр. - А цыган тебе опасаться нечего. Между твоими страшнее жить, чем между Ромами, однако ж я жив и здоров.

- Да зачем же ходить к ним? - умоляющим голосом произнесла Мотруна.

- Чтобы уговорить их идти дальше.

Мотруна не отвечала. Цыган посмотрел на нее, заметил слезы на глазах и снова начал ходить по избе, так бешено, что можно было опасаться за слабые стены мазанки, в которых он бился, как зверь, посаженный в клетку.

Тумр лгал. Не опасение остаться без куска хлеба призывало его к цыганскому костру, но сердце, не разум, но та таинственная сила воспоминания, которую ослабляет старость, ослабляет счастье. Тумру нельзя было забыть бродячего житья, огненных глаз Азы, цыганского котла, песен, голоду, преследования и мести.

Так таинственно сложилась жизнь людская, что как бы ни была она жалка, а все же найдутся в ней зародыши счастья и наслаждения. На дне всякого страдания человек находит оружие победы, когда страдание доходит до крайнего предела, из него рождается противодействующая сила.

Тумр много выстрадал, в прошлом, как и в настоящем нашел он мало счастья, но прежние язвы уже зажили, на месте их явились новые - и в прошлом он видел возможное для себя счастье. Сердце, пробужденное чародейским словом, рвалось к оставленным братьям, мысль витала в обольстительной сфере воспоминаний о счастливой юности.

- Что, если это они? - думал он. - Что, если это Аза, Апраш, старуха Яга, Пегебой, Пуза и тот самый изорванный шатер, под которым столько капель моего поту упало на землю, и скрипящая телега, и слепая лошадь?.. Живы ли еще дети и жена Апраша? Хоть бы взглянуть на них! Разбили где-нибудь у опушки леса шатер, расположились на ночь... не смеют войти в село... Апраш сидит у огня, жена молчит и качает дитя, Яга болтает, мальчуганы пляшут, лошадь пасется на поле! Эх, черт возьми, как им там хорошо, хлеба нет, зато есть свобода! Хоть бы раз взглянуть!

Взор Мотруны, казалось, проникал сквозь череп цыгана и наблюдал его мысли, с каждой минутой она становилась печальнее, а Тумр глядел, словно помешанный.

Бог знает, в котором часу легли спать хозяева лачужки, цыган никак не мог сомкнуть глаз и наконец закрыл голову, чтоб показать жене, что спит. В его душе кипело желание хоть издали взглянуть на бродяг, и борьба в человеке, не привыкшем побеждать себя, довела его почти до бешенства. Усталость смыкала глаза, но цыгане не давали покоя, он засыпал и просыпался, стонал и наконец впадал в состояние, не похожее ни на сон, ни на бодрствование.

Из борьбы страстей часто возникает физическая сила, и, напротив, болезнь, изнуряющая тело, нередко побуждает душу к необычайной деятельности.

Не успел Тумр уснуть, как какая-то непонятная сила подняла его и направила к двери.

Последняя вспышка потухавшего огня осветила цыгана, и Мотруна увидела дикое выражение его лица. Она испугалась и, не смея крикнуть, ни даже шевельнуться, затаив дыхание, заломила руки и опустила голову.

Тумр казался великаном, так вытянулся он под гнетом невидимой силы: волоса взъежились, неподвижные, безжизненные глаза уперлись в дверь, брови мрачно сдвинулись, во всем его образе выражалось столько могущества и непоколебимой воли, что Мотруна не смела и подумать восстать против нее.

Тяжелой поступью дошел он до двери и, оставив ее отпертой, скрылся в темноте.

Дрожа всем телом, Мотруна вскочила с постели и бросилась к двери, при свете месяца она увидела как Тумр, не останавливаясь ни на секунду, побрел к кладбищу и, будто привидение, исчез за могильными крестами.

Она хотела догнать мужа, но силы оставили ее, она схватилась за грудь и упала на пороге. Цыган уже был далеко и не мог слышать пронзительного крика жены.

Тумр не шел, а бежал, сам не зная, куда принесут его ноги. Миновав кладбище, перепрыгнув через несколько рвов и заборов, взобравшись на гору, он увидел в долине огонь и прибавил шагу.

В это время из-за туч показался месяц и удвоил красоту картины, развернувшейся пред ослепленными глазами Тумра. Ночь была тепла и спокойна, ветерок лепетал на вершинах деревьев, темно-серое небо подернулось белыми волнистыми облаками. На дне широкого рва, с трех сторон окружавшего лес, сквозь полупрозрачную ночную тень виднелся цыганский обоз.

Вокруг пламени в дыму, как привидения, бродили черные фигуры. Ближайшая часть леса, освещенная пламенем костра, чудно рисовалась на темном фоне бора. Каждая ветвь при малейшем дуновении ветерка, казалось, выскакивала из густого мрака и принимала тысячу образов, трепеща сверкающими листьями.

Но Тумр ничего не видел, он все более и более ускорял шаги и наконец остановился под цыганским шатром, у самого огня.

Теперь, казалось, он очнулся, вскрикнул пронзительно и пал на землю, будто дерево, поваленное бурей.

XXIV

Шайка, предводимая Апрашем, по выходе из Стависок успела побывать и разных странах, испытала много превратностей судьбы: неизвестно, случай ли или воля Азы снова привели ее сюда. Аза так искусно управляла всеми, что хотя предводителем шайки считали Апраша, но голос ее брал верх над распоряжениями атамана.

Кто знает, что делалось в сердце дикого дитяти? Довольно того, что цыгане воротились в Стависки. Хотела ли Аза увидеть Адама, думала ли она о судьбе Тумра - не знаем.

После того, как Тумр оставил свою братию, Аза во многом изменилась: по-прежнему она была жива, но на лице уж не заметно было беззаботного веселья. Пребывание в панском доме познакомило ее с роскошью и лучшей жизнью и научило тосковать по ней.

Она возненавидела свои лохмотья и толстую рубаху, ей нужна была тонкая рубашка, кумач, который так пристал к ее черным глазам.

Она умела прекрасно одеться в лохмотья: просто-напросто опахивалась одеялом, убирала голову цветами и чистотой заменяла пышность, но ей жаль было шелку, оставленного в доме Адама.

Часто, гораздо чаще, чем желал Апраш, вспоминала она Тумра, казалось, чем больше увеличивалось разделяющее их пространство, тем чаще и тем беспокойнее произносила она его имя. Не раз Аза начинала ссору со своим атаманом, который, по ее мнению, был причиною бегства Тумра.

Однако ж, Аза клялась и предсказывала, как цыганка, что кто изведал прелести бродячей жизни, тот недолго останется на одном месте и рано или поздно воротится под тень прохладного шатра.

"Только бы нас увидел, только бы почуял запах нашего котла, сорвется с цепи, прибежит к нам".

Во время медленных переходов из села в село, из местечка в местечко цыгане лечили, ворожили, заговаривали, и великая ворожея Аза всех очаровывала прелестью своею и влекла за собой толпы поклонников: она любила водить за собой своих пленников, а их было немало. Кто мог устоять против этих страстных взглядов, этой улыбки, обещавших столько блаженства! Но, когда невольник, окованный цепями, лежал у ног цыганки, она отворачивалась от него с насмешкой и презрением. Ее каменное сердце не билось для других, не отвечало ничьим мольбам и вздохам.

С каждым днем она становилась прекраснее, с каждым днем она совершенствовалась в своем ремесле. От старух научилась она пляске, вынесенной из Испании, и, кружась при звуках балалайки, она, казалось, разыгрывала целую драму страсти.

Старики и юноши со всех сторон сбегались смотреть на чудную пляску, простое любопытство приводило их к цыганке, но никто не оставался на этом чувстве, ее движения могли зажечь страсть в охладелом сердце старца. С каждым днем Аза становилась славнее в местечках и больше зарабатывала пляской, чем Апраш молотом и наковальней. Старухи-цыганки видели в ней опору в будущем, предсказывали красавице славную жизнь и ухаживали за ней, как за королевой. Апраш, смотревший на нее мрачными и вместе раскаленными глазами, наряжал и лелеял ее, особенно после смерти жены. Вечно безмолвная, несчастная женщина, казалось, ждала, скоро ли последнее дитя оставит ее тощую грудь: лишь только нога его ступила на землю, нежная мать пошатнулась и, не испустив даже стона, умерла, по-видимому, спокойно. Смерть настигла ее в печальном сосновом лесу, цыган зарыл холодное тело и забросал могилу сухими ветвями. Никто не пожалел о ней, никто не уронил слезинки на ее могиле, детей более изумила, нежели опечалила потеря матери, взрослых не изумило и не опечалило это событие: безмолвная жена начальника была им чужда и происхождением, и характером.

Опустив товарку в могилу, бабы нашептывали заклинания, муж, обернув тело широким покровом, проворчал что-то сквозь зубы, ничто, похожее на слезу, не омрачило его черных глаз. Меньшое дитя, увидев, что мать опускают в могилу, протянуло к трупу ручонки, пошатнулось и упало на бездыханную грудь. Апраш вытащил его из ямы, высек, и скоро земля закрыла бренные останки несчастной женщины.

Теперь, казалось, Азе предстояла честь сделаться супругой атамана. Через несколько месяцев после смерти жены, действительно,

Апраш объявил ей свое желание, но в ответ услышал колкие насмешки.

- Что с тобой? - вскричала Аза. - Рехнулся, кажется, на старости лет! Да ты мне в дедушки годишься. Ты стар - я молода, у меня нет вовсе охоты быть матерью цыган, а пуще всего твоей рабой.

- Видишь, - отвечал мрачно Апраш, - что в нашей шайке нет для меня жены, кроме тебя.

- Возьми какую-нибудь старуху: она за детьми присмотрит и тебе угодит.

- Аза, ты знаешь, что я не терплю насмешек.

- Я насмехаюсь, - отвечала она, - потому, что ты заслужил того! Вырви горсть волос, посчитай седые, их будет больше, чем я прожила на свете.

Несколько раз Апраш повторял свое предложение, но упрямая цыганка, ободряемая всеми старухами, осыпала его градом насмешек и сильно защищала свою свободу.

Начальник сердился, горячился, грозился, но победить не мог. Заметив, что Аза ведет табор туда, куда тянет ее воспоминание о бариче и Тумре, Апраш воспротивился, но пересилить ее прихоти не мог.

По мере того, как табор приближался к селению, Аза становилась задумчивее, важнее, одевалась заботливее, старалась казаться красивее и на угрозы Апраша отвечала смехом.

Наконец цыгане приблизились к Ставискам, Аза хотела разбить шатер на знакомом месте, но начальник заупрямился и расположился, как мы знаем, во рву, окружавшем лес.

Азе вздумалось тотчас же бежать в селение, Апраш поднял топор и обещал разрубить ей голову при первой попытке бежать. Все старухи под предводительством Яги вооружились против начальника: поднялся крик, вышла страшная суматоха, даже дети приняли сторону Азы, кузнец, уступая общему озлоблению, бросил топор, а Аза, измерив его презрительным взглядом, закричала:

- Теперь я не пойду, потому что не хочу, пойду, когда мне вздумается. Слушай, Апраш, я не боюсь ни твоих угроз, ни топора! С этих пор ты мне не начальник: мы друг другу чужие. Ступай куда хочешь: мои пойдут за мною.

Цыган стиснул зубы, засверкал черными глазами, замолчал и молча уступил поле битвы.

Только одна Аза знала, что происходило в сердце начальника. Целый вечер просидел он у очага, не двигаясь с места, ни во что не вмешиваясь, не говоря ни слова. Аза на время взяла в свои руки управление шайкой, разместив людей, разделив ужин, она, чтоб дать почувствовать Апрашу его унижение, приказала поставить перед ним миску щей с ломтем хлеба. Цыгане не питали более никакого уважения к вчерашнему начальнику, и, будто льва больного, каждый бодал, если не рогом, то словом.

XXV

Не далее, как в двух шагах от печального Апраша, грохнулся полусонный, полупомешанный Тумр и своим появлением встревожил весь табор.

Пораженная Аза схватила пылавшую ветвь и побежала к Тумру. Она осветила фигуру упавшего человека и с тревожным любопытством начала всматриваться в бледное, исхудавшее, почти мертвое его лицо.

- Так! Это он! - закричала она. - Я так и думала, он, рано или поздно он должен был прийти. Да как он переменился! Словно мертвец! А! А! - прибавила она, вспрыскивая Тумра свежей водою. - Что с ним сделали поганые и белокурая жена!.. Для нее он покинул наш табор и наше привольное житье, а она замучила его! Бедный Тумр! По лицу видно, как он много вытерпел: постарел, измучился!

В это самое время Тумр открыл глаза, поднялся и, окинув удивленным взором окружавшие его лица, остановился на прекрасной девушке, которая, как небесное явление, освещенная пламенем факела, стояла пред ним с улыбкой на устах. Видение это казалось ему продолжением сна.

- Где я? - спросил он хриплым голосом, посматривая то на Ромов, то на свои окровавленные ноги, руки, грудь. - Я, ведь, лег спать в своей избе, а теперь где? Что это? Где же Мотруна? Кто перенес меня сюда? А, а! Неужели все это сон - и изба, и Мотруна?..

- Так, так, твоя жизнь сон, - отвечала цыганка, подавая воду. - Пей, освежись и поздравь себя с возвращением под родной шатер! Отведал ты счастья сидячей жизни: скажи теперь, чья лучше?

- Полно, да разве это сон? - протирая глаза, снова начал Тумр. - Ах, да! Янко говорил мне о вас, целый вечер хотелось посмотреть, как вы живете, страшно хотелось! Да помню, я лег в избе и заснул: какая ж сила перенесла меня сюда?

- Та, которая птицу гонит в гнездо, а зверя в берлогу, - смеясь, отвечала Аза, - знать ее не знаем, только она сильнее человека.

Тумр смотрел кругом и мало-помалу приходил к сознанию.

- Где же Апраш? - спросил он. - Где его жена?

- Жена его спит далеко в лесу, - отвечала Яга.

- Апраш спит себе спокойно у очага, - сказала Аза со значительной улыбкой, - уж он не предводитель, поднял на меня руку, и сам упал. Смотри, - прибавила она, отодвигаясь в сторону, - вот Апраш! Этот дряхлый старик хотел жениться на мне, сделать меня своей невольницей! Сорви с него голову или плюнь в глаза - и ничего не смеет сделать.

Апраш, оскорбленный насмешкой, схватил топор и бросился на Азу, но прежде, чем он успел поднять топор, Тумр кинулся на него, одним движением руки опрокинул старика и, наступив на горло, вырвал из рук его топор.

Глаза бойцов, налитые кровью, встретились. Апраш зарычал, как дикий зверь, и отпустил руки.

- Так! - глухо произнес Апраш. - Я обессилел. Не господствовать уж мне над вами, а рабом идти за телегой. Пусти меня, Тумр. Клянусь Богом, смертью, болезнью, днем, ночью, что никакого не сделаю вам зла, отпусти меня, невольника!

Но Аза, припав к нему, кричала:

- Еще раз повтори, повтори десять раз - тогда тебе поверю.

Апраш стал повторять свою клятву.

- Отнимите у него топор и нож! - закричала Аза. - Благодарю тебя, Тумр, - прибавила она, обращаясь к Тумру, - ты спас мне жизнь, оставь его. Сам Бог послал тебя, чтоб спасти мне жизнь. Садись, согрейся у знакомого очага, расскажи, как ты жил после разлуки с нами... Ты бледен, худ, ты много страдал?

- А! А! - опираясь на локоть, отвечал Тумр. - Тяжкая была моя доля, поганые изгрызли и меня и жену, и отступились от нас, я терпел и боролся. Помер отец Мотруны, своими глазами проводил я его на кладбище, братья должны были выдать за меня сестру, да счастья от того не прибавилось: беды только нажил, никто и не смотрит на нас, кроме одного Янки.

- Ну, а твоя белая жена?

- Жена любила и любит меня, да что в любви, когда и голод и холод одолевают? Моя изба была для меня просто гробом, как в гробу, в ней душно, и тесно, и скучно, только и видишь могилы, кресты, пустыри...

- Ведь вас двое?

- Нет, сам - третий с нуждой, сам - четвертый с голодом, сам - пять с добрым Янкой, - возразил Тумр со злобной усмешкой. - Вы как проживали? - спросил он. - Где были, зачем перешли сюда? Что вы мне принесли, счастье или несчастье?

- Мы?.. - произнесла Аза. - Я хотела увидеться с тобой, Апраш противился было, да я настояла на своем. Жили как обыкновенно, каждый день все ново, кроме лохмотьев, жгли угли в кузнице, сопели мехи, работали руки, а Аза пела и кричала за деньги... И вот, как видишь, пришли, может быть, за тобою, а может быть, и к молодому пану... Что делает пан Адам? По-прежнему скучает да сердится, сам не зная, за что и на кого?

- Не знаю, - тихо отвечал Тумр, - он женился было и, говорят, жена обманула его.

- Что же ей было делать, несчастной! - смеясь, возразила Аза.

- Уехали было лечиться куда-то далеко, да пани, говорят, с веселья умерла.

- Умерла! Вот хорошо сделала! - всплеснув руками, воскликнула Аза. - Снова начну мучить его... Так в барском дворе пусто?

- Да.

- Что-то он скажет, как увидит меня? Завтра, непременно, завтра, оденусь, как пани, и пойду к нему!

Аза взглянула на Тумра, он молча вертел в руках погасшую головню.

- Пойду мучить его, смеяться над ним, - повторила Аза. - Ах, если б ты видел, Тумр, как эти паны за мной ухаживали, как они сыпали деньги, обещания! Я водила их за собою и бросала потом на дороге, как обглоданную кость.

В словах цыганки было что-то свирепое, но она была так прекрасна, что Тумр смотрел на нее, слушал и не мог налюбоваться.

Свет очага придавал ей еще более прелести, а недавняя беда - степенность и самоуверенность. Тумр не видывал еще Азы в подобных условиях.

- Да говори же что-нибудь о себе, - более мягким тоном произнесла она, - говори о своей избе, жене, жизни.

- Я сказал, - печально и медленно произнес цыган. - Жена добрая и честная, да все скучает и горюет о том, что не видит родных. Изба моя стоит за селом одна-одинехонька и смотрит на кладбище, в ней тесно, холодно и пусто.

- А не пищит ли в ней дитя? - задумчиво спросила Аза.

- Нет еще, но - кто знает - сегодня или завтра услышу его писк.

- Так?! Ну, пропала твоя головушка! Иссохнешь в своей избе, будешь сидеть со своей больной женой, да нянчиться с ребятишками! - потом, махнув рукой, она продолжала. - Ступай себе с Богом, теперь ты не наш. Ступай! Не смотри на наше житье. Теперь ты невольник! Ты поганый!..

Слова эти Аза произнесла без гнева, скорей с состраданием, но они пронзили сердце Тумра: он опустил голову, медленно поднялся с земли, повел вокруг печальным взглядом, и глаза его остановились на прекрасной цыганке.

- Ступай, - повторила она, - тебя ждет жена. Что надрывать сердце? Ведь не воротить того, что прошло.

XXVI

Разбитый, усталый Тумр медленно возвращался домой той же дорогой. Израненные его ноги едва передвигались, отяжелевшая голова свинцом повисла на шее, сердце то шибко билось, то замирало в тощей груди.

Пространство, так быстро пройденное в беспамятстве, теперь показалось бесконечным, он искал дороги, бросался в разные стороны и не мог найти. Изредка он оглядывался назад с надеждой увидеть Азу и потом усталыми глазами отыскивал избу, селение, кладбище.

Наступило утро - ночная тьма уступила место утреннему солнцу, небесные огни с каждой минутой становились бледнее, и темные тучи стали мало-помалу окрашиваться заревом востока.

Цветы боязливо высовывали из мрака свои разноцветные головки и освежались прохладной росою. Торжественная тишина прерывалась песнью ранних птиц и криком воронов.

Тумр шел, спотыкаясь, прохлада утра не поднимала его ослабевших век. Наконец он увидел серые кресты, сухие вербы, желтую могилу Лепюка и низенькую трубу своей избенки.

Он бессознательно прибавил шагу.

- Что делает Мотруна? - подумал он. - Видела она, как я ушел из избы? Эх, жаль ее, жаль! Зачем же полюбила цыгана?

Дрожа всем телом, цыган миновал кладбище. На пороге не было Мотруны, и он смелее приблизился к двери. Он готов был перешагнуть через порог, когда из хаты послышался голос, чуждый для уха цыгана. Этот голос сказал ему, что он... отец.

Переступив через порог, он увидел жену, которая, лежа на полу, прижимала к груди ребенка, забыв свои страдания.

На пороге сидел Янко, он пропустил Тумра, дозволил ему подойти к жене, нагнуться к ее жалкой постели. Но когда Тумр через минуту бросился вон из избы, чтоб вздохнуть свободней, карлик явился перед ним с выражением гнева и угроз.

Крашевский Иосиф Игнатий - Хата за околицей. 2 часть., читать текст

См. также Иосиф Игнатий Крашевский (Jozef Ignacy Kraszewski) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Хата за околицей. 3 часть.
- Что с тобой, Янко? - спросил цыган, вытирая оборванным рукавом лицо,...

Хата за околицей. 4 часть.
Маруся была одна-одинешенька. Часто, сидя на пороге избушки, всматрива...