Крашевский Иосиф Игнатий
«Сфинкс. 5 часть.»

"Сфинкс. 5 часть."

- В глазах!

- Да, вся ваша жизнь перешла во взгляд, да напрасно - вот и болезнь. Вы не высмотрели того величия, того трона, тех почестей, которые вам снились, когда...

- Доктор! Что это! Откуда вы меня знаете?

- Я? Мы незнакомы.

Каштелянша смотрела на него с испугом; он продолжал:

- Притом у вас нет сердца.

- У меня нет сердца! У меня его слишком много! Я столько страдаю!

- Сердце вы имеете только для себя! Только для своего страдания. Головой вы страдаете больше, чем сердцем: чем грешили, тем болеем.

- Доктор! - воскликнула сердито женщина, - я вас пригласила для совета, а не за тем...

- Я и даю советы.

- Лекарство! Дай мне лекарство!

- Будет и лекарство, дайте посмотреть пульс. Он придержал ее за руку:

- Скверный пульс; вы сердитесь на свои глаза, на свою судьбу и немного на Аспазию.

- Вы это узнали от негодного ремесленника, который меня так рассердил.

- Я это знаю по пульсу. Но будем говорить о лекарстве. Вам надо любить, и все это пройдет. Сердце может образоваться и вы будете спасены; постарайтесь. Но прежде всего избавьтесь от сгущенного эгоизма, если можно. Все могущественные организмы, в силу общего закона, чем сильнее, тем больше подчиняются эгоизму. Эгоизм это инстинкт жизни и существования; чем больше, сильнее существование, тем больше в нем эгоизма. Но надо с ним бороться и переделывать его в человеческую любовь; распространить это чувство на людей. Избавитесь от эгоизма, и будете здоровы. Вам нужно любить - повторяю.

- Я вас не понимаю.

- Вы меня не понимаете! - Он улыбнулся. - Ну, я буду говорить более понятно. У вас есть мать.

Каштелянша в ответ на это побледнела и закрыла лицо руками.

- У вас есть сестра, - добавил доктор; - у вас есть отец.

- Доктор, кто вам это сказал? Кто вы?

- Доктор. У вас есть муж!

- О, муж! - женщина пожала плечами. - Такой муж!

- Он лишь слишком добр.

- Но кто вы такой? - воскликнула опять каштелянша. - Дьявол?

- Нет, только доктор. Вы жалуетесь на болезнь - скуку, на несносную жизнь, на внутреннее страдание. Почему же свой взор вы не направите на бедную, покинутую мать, нуждающуюся, забытую вами, которую вы оттолкнули? На сестру, которая почти в нищете? На седого отца, который протягивает за тобой руки в чужую страну, благословляя неблагодарное дитя?

- Доктор! - воскликнула испуганная каштелянша, всматриваясь в него все пристальней. - Я тебя знаю, я тебя видела, ты...

- Здешний врач, и мы совсем не знаем друг друга.

- О, можно с ума сойти! - хватаясь за голову, вскричала женщина. - Непонятно! Немыслимо!

- Полюби! - повторил Фантазус. - Отца, мать, сестру, мужа, кого-нибудь, но только люби другого, а не себя одну. Не считай себя лучше других за то, что Бог дал тебе красивые черные глаза и черную, как они, душу.

- Это какой-то сумасшедший! - перебила обиженная, но встревоженная Эльвира.

- Да, это все мне говорят, - спокойно ответил Фантазус.

- Кто привез этого господина? Кто его позвал?

Каштелянша позвала слугу и тот сказал:

- Люди указали его, как наилучшего врача; я думал...

- Отвезти его обратно! - гордо воскликнула женщина. Доктор молча поклонился; каштелянша бросила ему три червонца, робко смотря в глаза.

- Мой совет стоит по крайней мере тридцати или - ничего! - сказал Фантазус и собрался уходить.

Она быстро схватила мешочек и, сунув в руку старика, сама отступила.

- Будьте здоровы.

- Были бы вы здоровы! - ответил доктор,

Карета понеслась, и Фантазус уехал, с улыбкой поглядывая на мешочек и червонцы.

Войдя в комнату Ягуси, он нашел еще Тита у камина, облокотившегося и в раздумье, а Яна с дочерью в окошке, склонившихся друг к другу и нашептывающих друг другу сладкие слова юности.

- Слава Богу, двое здоровых, - сказал он войдя. - Ян спасен. И каштелянша тоже, - добавил он, наклонясь на ухо Мамоничу.

- Что же с ней?

- О, пустяки. Вспыхнувший эгоизм поразил место, где должно было быть сердце; прилив мысли и чувств в голову; воспаление, обычно бывающее у тридцатилетних дам. Мы называем его технически Febris climacterica, (Климактерическая лихорадка (лат.).) так как обыкновенно болеют им дамы в возрасте от 28 до 30 лет.

Этим разговор кончился, и доктор повел всех в сад на реку. Там, указывая на усеянное звездами небо, с самым серьезным видом стал рассказывать о своих путешествиях по планетам и глубинам эфира.

- Представьте себе, - сказал он, наконец, - что однажды (у каждого имеются свои странности) мне захотелось непременно полететь выше, чем достигает человеческая мысль, в пределы небытия, за миры, за свет, в вечную ночь. А! Не смогу описать то, что я там видел! В этой темноте, в глухом вечном молчании, в абсолютном небытии смерть всецело охватила меня, я думал, что погибну, овеянный этой холодной и пустой атмосферой, уничтожающей все, что в нее попадет. К счастью, я был еще одной ногой в мире жизни и имел время из небытия отступить назад! Я только голову погрузил в него; еще до сих пор она у меня болит! А, а! Это ужаснее ада. Представьте себе молчание, темноту и пустоту, ничего и ничего! а среди этого существо, как я, живое и чувствующее, что никто его не видит, никто не слышит, что оно само пропало навеки. Да, это глупое любопытство едва меня не погубило, но я вовремя ушел назад.

Ян и Ягуся, слушая, вздрогнули.

- Но как мне стало весело, когда я вырвался из объятий небытия и увидел первый шар, несущийся в светлых уже для меня эфирных пространствах! Я упал на него как пуля и нескоро согрелся, нескоро избавился от страха. Сто лет я купался в жаркой жизни на раскаленной комете во время ее путешествия от солнца до солнца (так как вам наверно известно, что кометы своей эллиптической орбитой соединяют два солнца). Наконец, я протрезвился, но когда вспомню, еще дрожь меня пробирает.

- Ну, доктор, ты рассказываешь нам прелестные басни, - перебил Тит; - а не побывал ли ты когда-нибудь на одной из тех туманных звезд, которые до сих пор представляют собою загадку?

- Какую загадку? - спросил Фантазус. - Это несчастные неоконченные творения сидерального мира! Никакой здесь нет тайны. Некоторые из них наподобие полипов имеют в себе несколько очагов, несколько узлов, пока из них не сформируется один, а тогда превратятся в законченное существо, полное, с одним мозгом, головой, сердцем. Миры похожи на создания нашей земли различных ступеней организации. Луны ходят со своими планетами, не отделяясь от них, как здешние цветы. Это небесные цветы... бедные рабские создания. Когда созреют и увянут, - кто знает? - могут упасть на землю. В доисторическое время одна такая луна упала на нашу землю и следы этого остались в великих горных цепях. Я лично наблюдал это. Наша славная современная луна, одно из самых мирных существ, какие я знаю на небе (болеет только прыщами, то есть вулканами, которые портят ей кожу), тоже слегка пополам треснувшая, как знать, долго ли продержится? Гельвеций первый увидел на ней эту трещину, но никто ему не верил, все над ним смеялись. А между тем это истинная правда, я с несколькими спутниками прошел сквозь нее; можно было бы продеть через нее веревку, повесить их несколько, как нанизывают четки и... земля ночью имела бы недурное зрелище.

При этом доктор поклонился громадному огненному шару зеленоватого оттенка, показавшемуся на юге.

- Знакомый! - сказал он. Все невольно рассмеялись.

- Чему же вы смеетесь? - спросил. - Ах, и дети смеются, когда чего-нибудь не понимают. Это всегда так! Но не обращайте на меня внимания, смейтесь, если это вам нужно. Вы заметили огненный шар, которому я поклонился? Дважды в году множество этих падающих звезд и огненных метеоров падает в земную атмосферу и расплывается в ней: это происходит в первых числах апреля и ноября. Но знаете, почему? За землей следует невидимая прозрачная глыба выдыханий, которая влюблена в нашу планету; но обреченная на невидимость, на постоянное напрасное кружение, два раза только подходит к нам и, словно Тантал, касается земли пылающими устами. Тогда-то она и бросает ей эти огненные поцелуи. Апрель и ноябрь являются свидетелями великого, невидимого соединения двоих влюбленных, которые едва столкнувшись, опять разлучаются.

Сказав это, доктор глубоко задумался.

- Довольно, - промолвил Тит, - ты нам рассказывал о небе. Я знаю, какой ты любитель рассказов; теперь расскажи нам что-нибудь о земле. Ты видишь на ней множество чудес там, где мы видим лишь обыкновенные случаи; тебе хватит темы.

- Темы? Хм? Конечно! - ответил Фантазус. - Вы наблюдали особенный роман на небе, между землей и ее невидимым спутником; расскажу вам еще такую же басенку. Ведь вы, - добавил он, - все считаете баснями. Вас немного удивляет то, что я вам говорю, а немного смешит, сознайтесь? Вежливость только не позволяет вам сказать искренно, что считаете меня сумасшедшим. Что же бы вы сказали, если бы я вам изложил чудесные события, промелькнувшие перед моими глазами, события, о которых никто никогда не слыхал, никто не понял, - продолжавшиеся тысячу лет, начатые на болотистом побережье у пальм Нила и получившие развязку у Ганга или Ориноко, сотнями лет позже?..

- О! О! - продолжал доктор Фантазус. - У меня в голове имеются интересные и особенные истории.

Вы не раз удивлялись, увидев кого-нибудь впервые, что он вам как будто прекрасно знаком, будто вы его давно где-то видали. Для меня это вполне ясно.

Ад находится не в огненном центре земли и не вне ее, но на ней самой. Кого Бог хочет наказать, посылает его не в тело животного, как хотели первобытные народы, так как душа человека не может быть до такой степени понижена, но в тело нового человека. Бедная живет таким образом вторично, в третий, в десятый раз. Одну молодую девушку полюбили, помню, еще в древности, на заре цивилизации, в старом Египте. Вы не знаете Египта! Теперь это пустыня и ад бедных феллахов; раньше же это было настолько (как вы называете) цивилизованное государство, что если бы вы его знали, может быть, вы бы меньше гордились собой. Но все умирает и возрождается, так и эта ваша цивилизация! Здесь умерла, там восходит молодая и могущественная...

Но о чем же я говорил? О молодой девушке с берегов Нила. Увидала бедняжка юношу и полюбила его всей душой. Юноша равнодушно взглянул на нее и прошел. Она думала о нем долго, жила, любила и умерла. Раньше это случалось, что умирали от любви, поверьте мне, сегодня это кажется басней.

Сотни лет спустя (хронологию рассказа я вам подарю) встречаются снова. Надо знать, что такая вторичная встреча, вторичная любовь удваивает силу чувства. Вот они уже взаимно любят друг друга, с первого взгляда, не понимая, что их толкает, влечет взаимно, чувствуя, что где-то раньше встречались. А дело происходило уже в Греции. Бедная девушка - это была Лаис; юноша - строго воспитанный и суровых нравов человек. Как подойти, когда она для него запятнанная развратница, он для нее недоступный юноша? Опять Лаис сохнет и рано слишком умирает, а он седобородый, сломленный, мирно кончает жизнь, позабыв о минутной любви.

Опять бежит время, бежит, встречаются еще раз в Риме, но в Риме эпохи упадка и полумертвом. Она - жена цезаря Августа, он - простой работник, проданный в рабство. Опять загорается могущественная любовь, и поднятый белой ручкой, отпущенный на свободу, возвеличенный гражданин Рима, он становится любовником жены цезаря, приближается к трону.

Подосланные убийцы ночью нападают на них, вытаскивают его из кровати и начавшаяся свободно любовь опять прерывается смертью. Жена цезаря живет и забывает о нем; ее не наказали, так как это была эпоха, когда властители Рима сочетались браком с вольноотпущенниками и лошадьми; верность женщины не имела значения. Мстит жена цезаря и исчезает.

Проходят столетия. В четвертый раз эти люди еще встречаются после странных блужданий: это Абеляр и Элоиза! Кто же не знает их истории?

Ближе еще к нам; но... - перебил доктор, - это история странная, вероятно, довольно ее. Знаю другую, историю ненависти и мести, продолжающуюся тысячи лет. Двое людей встречаются и грызутся на смерть, возрождаются и опять схватываются друг с другом, тысячи лет. Любовь и ненависть одинаково ведут в ад, это вы знаете... да! Во всем нужна мера.

Доктор умолк, потирая ладонью лоб.

- Сколько раз, - добавил он, - я видел улыбку, слышал вопрос, на которые улыбка и ответ приходили через тысячи лет! Сколько раз люди, которые любили друг друга, однажды в одинаковом возрасте, встречались потом - он старик, она еще девочка! Мой ключ, - сказал он еще, - объясняет все странные симпатии, антипатии, притягивания и отталкивания, эти воспоминания Платона, непонятные воспоминания, все. Если бы все можно было когда-нибудь истолковать!

Ян и Тит, видя, что Фантазус опять впал в глубокую задумчивость, молча попрощались с Ягусей, которая, уважая думы отца, довела их тихонько до конца аллеи.

- Завтра увидимся опять? Ведь правда? - спросила Ягуся Яна.

- Завтра, и ежедневно, и всегда! - ответил художник.

На другой день доктора не было дома, когда Ян пришел уже один, согласно обещанию. Ягуся сидела в своей комнате за работой, глаза у нее были красные.

- Ты плакала? - спросил он ее нежно.

- Нет, нет! - ответила Ягуся, ласково на него глядя.

- Зачем же от меня скрывать? Я узнаю, почувствую. Ты плакала, дорогая.

- Немножко.

- Скажешь мне причину слез?

- А! Ты будешь смеяться.

- Увидишь, что не буду смеяться.

- Я думала о будущем.

- Разве в нем есть что страшного?

- Для меня? Тысяча вещей. Мой отец здесь мучается. Хотел бы опять начать свои путешествия; я ему мешаю. Я бы пошла в монастырь, но боюсь сказать ему это... не разрешит.

- Зачем же в монастырь?

- Куда же мне спрятаться?

- Ягуся! Разве надо говорить, что я тебя люблю, что я твой?

- Знаю, ты мне это вчера сказал. Но, Ян, ты не должен жениться, говорил отец. Жена убивает художника, он весь должен отдать себя искусству.

- О! Лучше отречься от искусства, чем от счастья!

- Я и тебе, как отцу, буду помехой в жизни, тяжестью. Таково несчастное предназначение женщины. У дикарей она несет на себе все домашние труды и всю тяжесть работы; муж живет, она служит только орудием его жизни. У нас женщина как будто сама по себе, хочет быть отдельным существом, требует этого от жизни, а ей не разрешают. Отсюда тысяча разочарований для обоих. О! Жизнь! Жизнь! Правда! Великая и страшная загадка.

- Которую решает минута счастья! - сказал Ян.

- И долгие годы воспоминаний, и долгие годы надежды.

- Все-таки это одна и та же минута счастья, сначала видимая издали, а потом в отдалении. В ней вся жизнь. Ягуся, зачем же плакать. Будем счастливы.

- Минуту! - ответила она.

- Разве мы можем изменить жизнь и ее бессмертные условия? Хочешь, разрешишь, я попрошу у отца твоей руки?

Она покраснела, вздохнула и протянула ему руку.

- Послушай, - сказала она, - подумай еще; я не хочу моего счастья ценой твоей свободы. Художник у нас не имеет обеспеченного даже куска хлеба. Я бедна; не думай, что мой отец богат. Я лучше всех это знаю. Немного или ничего у меня не будет.

- Я ничего не хочу.

- Проживем ли мы твоим трудом? Ты будешь мучиться из-за меня.

- Дорогая, будем жить скромно, бедно, зачем нам много? Любовь позлащает бедность.

Ягуся задумалась.

- Ах, - сказала она погодя, - не показывай мне картину счастья; плакать потом буду, как прародители, изгнанные из рая.

- Когда рай для нас открыт.

- Мгновение рая, а потом, кто знает!

- Почему же мгновение?

- Все только мгновение, говорит мой отец; и вечность тоже мгновение, но без начала и конца.

Они задумались. Головы их невольно наклонились друг к другу. Ян почувствовал золотые мягкие волосы Ягуси, ласкающие ему лицо, почувствовал прикосновение ее свежей, как у ребенка щеки; обнял ее и поцеловал.

Ягуся вскочила покраснев и смутившись, так как перед ними стоял доктор Фантазус с нахмуренной бровью.

- Это что? - промолвил он. - У меня в доме вор?

- Нет, - воскликнул Ян, - но сын, если согласишься!

- Если соглашусь! В этом-то вопрос. Если разрешу. Не очень-то вы у меня спрашивали разрешения. Ну, а если разрешу? - спросил он с улыбкой.

- Ах! Дашь мне счастье! - сказал Ян, хватая его за руку.

- А ты дашь же его моей Ягусе? Дашь надолго? На всю жизнь?

- Поклянусь в этом.

- Но сдержишь ли клятву?

- Сомневаешься?

- Отец! Можешь ли сомневаться? - перебила девушка, бросаясь ему на шею. - Ты знаешь, что я его люблю.

- Ну, ну, будь его, хорошо. Но помни, Ян, чтобы я не спросил у тебя отчета в сокровище, которое тебе даю.

Ян с увлечением поцеловал руку доктора, который выглядел взволнованным.

- А теперь, - сказал Фантазус, - думайте о свадьбе. После свадьбы я в путь; оставляю вас одних... Еду, еду, должен.

- Отец! Неужели опять! Куда? Надолго? - спросила с жаром Ягуся.

- Ни куда, ни как надолго, - не знаю. Есть кому доверить Ягусю, следовательно, я еду, еду!

И повернулся на одной ноге, с дикой радостью.

- Но помните, что вы должны быть счастливы, - добавил он, - так как слеза Ягуси привлечет меня хотя бы с другой планеты.

И живо ушел из комнаты.

Не будем описывать счастья; это значило бы желать удержать в руке мыльный пузырь - осталось бы от него немного грязной воды - больше ничего. А радужные цвета, а блеск ушли бы, откуда пришли, в непонятный мир духа и света, в неизвестную страну неуловимых тайн.

Доктор Фантазус стал ревностно готовиться к свадьбе дочери и в то же время складывать все свои вещи и очищать дом. Даже базальтовый сфинкс с крыльца исчез. Остались только вещи Ягуси и ее довольно бедное приданое; а в комнате доктора пустые полки и куски бумаги.

Однажды вечером доктор вошел в комнату, где были жених и невеста.

- Существует обычай, - сказал он отрывисто, как всегда, - что в придачу к жене что-нибудь обыкновенно дают. Это довольно глупый обычай; так как это до некоторой степени доказательство, что женщина может быть бесполезна и стать тяжестью. Мы платим, чтобы ее себе взяли. Восточные народы, первобытные народы понимали это совершенно иначе; и хотя их упрекают в варварском унижении женщины, больше признания ее достоинства в этой продаже девушки, чем в нашем приданом, которое мы даем. Знаю, что наше приданое явилось в результате будто бы дележа наследства после отца и после матери; ба! но тем не менее оно унижает женщину, так как не она берет, что ей следует, не она этим распоряжается, а муж, да муж еще чаще всего берет женщину из-за того, что она имеет, а ее как добавление. Знаю, что Ян не думал о том, что Ягуся может иметь; но я должен ему сказать, что она бедна.

- Тем лучше, - сказал Ян, - мы оба бедны.

- После матери у нее был дом, но я его продал и пропутешествовал...

- Я об этом не спрашиваю.

- А я говорю, чтобы ты не думал, что я стыжусь или скрываю то, что сделал. Сколько я взял за этот дом, не знаю; однако, даю моей Ягне приданое, какое могу, и тысячи две злотых. Больше не могу. У меня есть деньги, но они мне нужны для путешествия, которое может разрешить великую тайну для меня и для всего мира. Вернусь ли я из этого путешествия, не знаю. Дело в том, что я хочу побывать на северном полюсе и посмотреть на аномалии магнитной стрелки, когда я приду туда с нею и положу ее на место. А! А! Это будет пятый великий акт драмы для вас непонятной, но полной жизни для меня. Ты знаешь наверно, Ян, что собственно говоря существуют два северных полюса: магнитный и земной, совершенно различные; один неподвижен, другой вращается около него. Великая загадка, что там устроит стрелка. Должен ехать. Может быть, погибну, но тем не менее поеду.

- Как же так? Ведь ты, доктор, живешь бесконечно и не можешь погибнуть?

- А! Хотелось бы тебе меня поймать? Погибну! Погибну в одной оболочке, чтобы проснуться в другой. Значит погибну я только для вас, но не для себя; я еще буду существовать. Если не вернусь, дети мои, - промолвил он, садясь и слегка взволнованный, - вспоминайте иногда обо мне! После смерти продолжение жизни на земле - это воспоминание. Вспоминайте! Люди по разному обо мне говорят: болтают, что я сумасшедший, что я глуп!!! Может быть! Может быть! Никто, однако, не скажет, что я непорядочный и злой человек! Глуп? Всякий, кто думает не так, как мы, для нас глуп; животное глупо для нас, мы глупы для него, для ангела, а что ангел перед Богом? Я больше люблю науку и мою ненасытную жажду знания, чем все на свете, чем даже вас (не скрою) - вот грех моей жизни! Но и наказание идет вслед за грехом. Каждый гибнет из-за своего греха, и я так же погибну. Вспоминайте же меня, дети!

Он быстро ушел, Ягуся навзрыд плакала, Ян глубоко задумался.

- Дорогая Ягуся, - сказал он погодя, видя ее слезы, - отец нас только пугает. Не думай об этом, будем говорить и думать теперь немного о себе; это наш цветок жизни эти несколько мгновений. Ты слышала, что мы небогаты; не боишься этого?

- Боюсь - за тебя.

- Я горд и счастлив этим; но прости, дорогая, что не смогу дать тебе ни роскоши, ни даже полной свободы. Мы оба должны работать, мы должны жить скромно. Кто знает, какие новые обязанности могут нас ждать! Не дадим захватить себя этому мгновению и устроим нашу жизнь так, чтобы она могла тянуться без перемен. Приготовим гнездо для счастья так низко, чтобы его не снесла буря.

- И чтобы злой зверь не растоптал его.

- Да, ангел дорогой, плода на ветви между небом и землей. Завтра наша свадьба, а после свадьбы, на которой будут только доктор и Тит (к чему нам шум и свидетели?), мы переедем к себе. Утром велишь перенести свои вещи отсюда, а я тебя встречу как госпожу на новой квартирке.

- О, если б отец мог остаться с нами!

- Ты слышала, знаешь, что это невозможно; мы не сможем его упросить. Он ждал, кажется, только момента, чтобы тебя кому-нибудь поручить; опять умчится куда-то вдаль. Кто знает? Не мудрец ли это, что скрывается перед людским удивлением под завесой сумасшествия, чтобы под ней спокойно работать.

- Я его так мало знаю! Знаю, что у него доброе, отцовское сердце, но ум уносит сердце, а наука поглощает всего. Боюсь этого путешествия на страшный, далекий север.

- Убедится в невозможности попасть туда и вернется к нам. Время понемногу должно охладить этот порыв к путешествиям и открытиям.

Так, беседуя об отце, о себе, они просидели до вечера, а простившись с Ягусей только до утра, Ян возвращался домой в состоянии ожидания, блаженства, надежды, состоянии, несомненно, наиболее счастливом для души. Никогда полученное не равно ожидаемому.

Он нарочно проплутал в освещенных луной улицах и незаметно очутился перед домом Огинских, окна которого были ярко освещены. Взглянул, и сердце у него сжалось: мысль о презрительном к нему отношении, черные глаза каштелянши столь огненные, столь много говорящие явились ему в душе. Он оттолкнул ненужное воспоминание. Но, поворачиваясь к зданию, заметил несколько человек, которые, казалось, вздыхали, как он, и поглядывали наверх на окна, словно их влекла туда непреодолимая сила. В ближайшем Ян узнал равнодушного каштеляна, который, задумавшись, стоял под окнами прежней жены. Он, вероятно, оплакивал ее: ее глаза даже тогда, когда жили вместе, не благоволили останавливаться на нем. Другим был доктор Фантазус, тоже блуждавший около дома, как волк около приманки. Заметив, что его узнали, он убежал. В последнем Ян узнал Тита и, сильно удивленный, схватил его за руку.

- Что ты тут делаешь? - спросил он.

- Что? А ты?

- Я иду домой.

- Прямой путь! И я иду.

- Ты стоял?

- Отдыхал.

- Пойдем тогда вместе. Значит и ты, мой Тит, очарован ими как все, кто к ней подошли, хотя бы на минуту? Это непонятно! Что же в этих глазах?

- Что в них? Что в них? - повторил с увлечением скульптор. - О! Обещания, которых никто на земле не может сдержать, великие непонятные слова, как музыка, которую чувствуешь, не будучи в состоянии истолковать. Какой-то иероглифический язык, темный, великий, увлекательный, волшебный. О! Эти глаза, эти глаза!

- Эти глаза вовсе не выражают того, что ты им приписываешь, - возразил Ян. - Я их знаю, так как едва не умер от них.

- А я едва от них не начал жить! - воскликнул Тит. - Но я вовремя удержался в беге. Однако смотри, как пятнадцатилетний юноша, я, муж, ты, доктор Фантазус тянемся под ее окна, когда она, может быть, на ком-нибудь другом испытывает силу своего взгляда, непонятную силу.

- Магнит не может быть сильнее, - сказал Ян; - но бежим от них, бежим! Я говорю теперь, как раньше ты. Завтра свадьба, Тит, завтра свадьба! Утром устрою квартиру, вечером поедем на Антоколь, ты, я, она, доктор, больше никого. Потом проведем несколько часов в беседе у меня. Будем одни. О, что за великое торжество! Горе тому счастью, которому нужно хвастаться перед людьми, чтобы почувствовать себя счастьем! Утром придешь помочь мне устроить квартиру, да?

- Хорошо, покойной ночи.

- Не возвращайся только под окна каштелянши.

Они разошлись, смеясь над своими увлечениями. Тит пошел улицей к Бакште, но когда Ян уже не мог его видеть, быстро повернул и побежал ко дворцу Огинских. Доктор, муж и еще кто-то третий кружили там, хотя свет в окнах уже погас.

Странные это были глаза, эти два очага души, которые зажигали столько пожаров, возбуждали столько мыслей. Глаза? Что же в них может быть столь привлекательного? Два черных зрачка, прищуренные веки, слезный взгляд, больше ничего. А в них было гораздо больше непередаваемого: казалось, они бросают лучи, набрасывают цепи, пронзают насквозь, до дна. Однако женщина, стрелявшая ими, не имела ни чувств, ни сердца, никогда в жизни не любила, скучала в жизни, в мире, среди окружающих. Загадка для Эдипа.

Наконец, настал для Яна великий день; ему предстояло стать счастливым, приобрести семью, друга, цель жизни; не один уже, а с женой он должен был идти дальше. С утра возились в комнатках на Замковой улице. Большая мастерская с окном на север, чистая, свежая, вся завешанная картинами, эскизами, копиями шедевров, представляла приятное зрелище. Стены ее жили существами, созданными кистью. И как на свете, смерть была здесь рядом с жизнью, печаль около радости; смерть Адониса и слезы Магдалины рядом с Вакханалией Альбано и Кермессом Теньерса. В темном углу каштелянша Сивилла смотрела с холста своими разбойничьими глазами; но на видном, на лучшем месте Ягуся с голубком в руках, в белом платье на фоне зеленых деревьев, улыбалась художнику. Это была как бы работа Греза, который умел влить столько чувства в свои головки.

Из мастерской дверь вела в прохладную комнату и спальню Ягуси; другая вела в небольшую, скромную приемную. Коридор соединял эту часть квартиры с кухней и хозяйственными помещениями.

Большая клетка с голубями уже была повешена у окна, чтобы легче было летать, а бедные существа бились тревожно, не видя кругом ни одного знакомого лица. У кровати Ягуси был крест, пальмовая ветка и образок св. Агнессы, нарочно написанный Яном, в рамке работы Тита.

В приемной все было просто, чисто, опрятно и привлекательно. Две картины, копии старых, на двух простенках, небольшое фортепиано, подарок отца, диван, несколько кресел, зеркало. Небольшой бронзовый сфинкс, понравившийся Яну, тоже подарок доктора, лежал на комоде старинной работы из разноцветного дерева. На нем стоял также подарок отца Ягусе - шкафчик из черного дерева, искусно инкрустированного янтарем, костью, медью и серебром. Это была драгоценная вещь, превосходной, тщательной работы; его мелкие ящички должны были служить для рукоделий Ягуси и писем. Наверху лежал задумавшись амур из слоновой кости, держа в руке лук, как бы решая, что ему делать. Больше не было никаких украшений: несколько старых фарфоровых ваз для цветов, занавески из толстого белого муслина, жирандоль из стекла и фарфора, случайно купленная, так как тогда их уже не употребляли, вот и все.

Ян и Тит расставляли мелочи и весело разговаривали.

Так прошел день до вечера, солнце уже закатывалось, когда снаряженный в путь экипаж, старый и потертый, остановился у ворот.

- А! Это они! Пойдем! - воскликнул Ян.

Быстро спустились со ступенек; там их уже ждали, оставив места в экипаже.

- Почему же все упаковано? - спросил Ян.

- Не спрашивай, - ответил доктор Фантазус, - не спрашивай. Молча почти доехали до костела. Ягуся оставила руку у Яна,

который целовал ее, а сама сидела бледная и задумавшись. Венчание совершилось молча, серьезно, старик ксендз объяснил новобрачным их взаимные обязанности. Доктор стоял в отдалении. Дочь долго еще молилась; потом уходя попросила разрешения поехать за благословением на могилы бабушки, матери и сестры, находившиеся недалеко.

Фантазус молча согласился, и печальный визит на кладбище скоро закончился. Всем невольно казалось, что в этом посещении могил кроется скверное предзнаменование.

Хотели уже садиться в экипаж, когда взволнованный доктор сказал:

- Моя Ягуся! Я тебя благословляю и прощаюсь! Вернетесь одни в город в другом экипаже, который вас ждет у костела; я еду.

- Отец, отец! - воскликнула с упреком дочь. - Так скоро нас покидаешь? Еще сегодня? Сейчас? Разве так годится?.. Разве ты хочешь отравить нам самый счастливый день жизни?

- Не могу, не могу остаться! Присмотревшись к вашему счастью, может быть, я не смог бы вас оставить; а я должен, нужно. Еду, еду сейчас; не удерживайте меня. Ян, - добавил он, - вот твоя жена; в мире нет у нее никого, кроме тебя, ты ее опекун, защитник. Будьте здоровы, будьте здоровы! Будь здоров, Тит! Тебе не надо желать счастья: думай только о своем Геркулесе, да не ходи под окна каштелянши - будешь счастлив.

Еще раз обнял их.

- Батюшка, только сегодня, только еще сегодня вечером останься. Поедешь завтра, поедешь ночью, - просила Ягуся.

- Дитя мое! Ты знаешь, я никогда не изменяю своему слову; не могу остаться, не проси у меня даже минуты. Будьте здоровы! Дай Бог, чтобы мы расстались не навсегда!

Он поцеловал в лоб заплаканную Ягусю, пожал руки Титу и Яну и живо вскочил в экипаж. Еще присутствующие не опомнились, как его уже не было. Ягуся упала на руки мужа, с плачем жалобно повторяя:

- Он меня не любил!

Этот отъезд отца опечалил молодых на весь вечер. Вернулись домой; испуганная и оставленная вдруг в одиночестве Ягуся все время плакала. Тит, видя, что он здесь лишний, вскоре ушел и оставил их одних, а Ян стал перед ней на колени и пытался утешить как мог. Но напрасно. Подобно голубям Ягуси и она сама тоже, очутившись в новом месте, была напугана своим новым положением и неизвестной еще жизнью, которую начинала. Отъезд отца отнял у нее всю радость, сжал сердце, лишил надежды.

- Ангел мой, - говорил ей Ян, стоя на коленях и целуя свесившиеся ручки, - ты отравляешь своей печалью столь красивый и памятный день. Отец твой, увлеченный великой или странной мыслью, возвратился к излюбленным исследованиям; мы одни, и всегда будем друг с другом. Несколько дней отдыха, а потом возьмусь за работу, чтобы мы были богаты, чтобы тебе всего хватало. Боюсь из-за тебя нашей бедности; пока я был один, она меня не заботила, но теперь!..

И начав мечтать, строить планы на будущее, он повел Ягусю за собой в этот чудный край. Оба стали улыбаться, рассказывая друг другу, каким бы хотели видеть будущее. Старые часы пробили двенадцать, а они все еще разговаривали: наконец, Ян, прерывая объятием последние слова, повел ее зардевшуюся в спальню.

Ягуся расплакалась и упала на колени.

X

Так прошел первый вечер счастливой пары новобрачных, а после него протекло много дней столь же ясных, столь же счастливых. Но это еще не конец рассказа. Что же кончается счастьем? Разве какой-нибудь старый роман, законченный свадьбой, как обед десертом, но не повесть о жизни.

Сладости этого последнего пира отдают фальшью даже в книжках; жизнь кончается горько, это ее неизменное право, раз она замыкается в себя и ограничивается землей. Из всего сладкого здесь самая сладкая и самая великая смерть со взором, устремленным в небо, так как она соединяет нас с другим миром.

Поэтому пойдем дальше и дальше!

Ян в течение того времени, которое прошло от его приезда в Вильно до описанных здесь событий, шага почти еще не сделал на пути к славе и богатству, к упрочению своего положения. Усилилась только зависть, когда глухо разошлись вести о его визитах в дом каштеляна, о похвалах хотя и скромных Жарского, о браке, который считали очень удачным и богатым.

Несколько живописцев, ищущих как и он работы, но неизвестных и неприглашаемых, распространяли про него самые отвратительные басни и выдумки. По их словам, Ян был человеком испорченным, гордым, хитрым, бессердечным, большой пройдоха с весьма небольшим талантом. Картины, считавшиеся его творениями, приписывались другим, он сам был не в состоянии создать что-либо, даже скверно писал портреты; вся слава приобретена неизвестно как и чужим трудом.

Так говорили, когда Ян работал и чаще появлялся на людях, после же его болезни и добровольного удаления, которое предшествовало браку, совсем о нем забыли. Такое забвение еще хуже клеветы для человека, который должен строить свое будущее на известности и славе. Забвение, молчание грозит пренебрежением и презрением.

Когда Ян после свадьбы пожелал работать, то вскоре убедился, что труднее всего будет найти занятие. Картины, привезенные из Рима, из-за больших цен, назначенных за них, не могли быть проданы. Ян взялся за новые картины, но не надеясь, что на его работы найдутся покупатели.

Портреты, которыми у нас пробавляется большинство живописцев, не были его специальностью; он понимал портрет лишь в духе Рафаэля, Тициана, Ван Дейка, портрет-памятник, идеализирующий выражение знаменитой личности, создающий замечательный тип, поэму человеческого лица. Но такой портрет был картиной; не всякий мог служить ему образцом, а стоил такой работы, что его за сто злотых нельзя было отдать (а больше немного кто мог уплатить).

Две - три небольших работы нашлись, но денег за них едва хватило на ежедневные расходы; в конце нескольких месяцев пришлось заглянуть в мешочек Ягуси, которого надолго не могло хватить.

Ян, оценив свое положение и ничего не говоря жене, стал обдумывать, как помочь горю? И при первом случае решил посоветоваться с Титом.

Они встретились тайком в мастерской и после первых же слов художника Мамонич ответил:

- Я знал, что так будет. Ты был влюблен, я ничего не мог сказать тебе о будущем; я полагал, что ты его предвидел за двоих; теперь нам надо серьезно думать и советоваться. Портреты не смогут даже прокормить тебя; небольшое их число, которое необходимо, пишут ко всеобщему удовольствию маляры, и с ними конкуренции тебе не выдержать. Новых костелов в эпоху безверия и равнодушия никто уже не строит; фрески у нас неизвестны. Духовенство занялось политикой, литературой, воспитанием; искусство ему стало чуждо; наконец, костелы и монастыри полны картинами и статуями; редко, где найдется работа. Если же придется выбирать между своим и иностранцем, так выберут наверно иностранца, хотя бы ради фамилии. Книг у нас выходит мало, на рисунки к ним рассчитывать нельзя; переводы иллюстрируются дешевкой, приобретенной за границей. Право, голову ломаю, что ты будешь делать. Думай, думай, подумаем вместе, хотя не вижу, что присоветовать.

- Что же делать?

- Если б ты не был человеком честным и порядочным, нашлись бы пути.

- О! Таких я не могу принять, а ты не сможешь указать. Дорогой Тит, дай какой-нибудь проект, наведи на мысль, что делать?

- Я чуть было не сказал, чтобы бросить неблагодарное у нас искусство и взяться за что-нибудь другое; но ты с этим тоже не согласишься.

- Невозможно! Скажи мне, на что я годен. Я ничего не знаю, даже не могу и думать бросить кисть.

Тит взглянул на Яна, который побледнел и, рассмотрев свое положение, почти отчаивался.

- Разве ты уже в таком критическом положении? - спросил он.

- Нет, нет; но могу очутиться в нем завтра, через месяц, надо поэтому помочь заранее. Я открылся одному лишь тебе: помоги и посоветуй, что делать?

- Прежде всего, - сказал Мамонич, подумав, - надо забыть свою гордость. Завести дома возможно большую экономию, мелочную, так как мы гибнем из-за мелочей. Это во-первых: отказаться от всего, что ласкает одну лишь гордость, перестать покупать то, что покупают только для глаз и ради приличий. Во-вторых, надо забыть, что ты великий художник, искать какую Бог пошлет работу и подчиниться требованиям любителей хотя бы и глупее нас. В-третьих, надо завязать знакомства и сношения в городе, посетить товарищей художников, хотя бы это были только мазилки и нечестные клеветники, которые за глаза наговаривают на тебя; надо им покурить фимиам, пойти почтительно к господам, к сановникам, которые могут тебе помочь, поклониться духовенству, чиновникам и т. д., и т. д. Искусство, милый мой Ян, раз хочет соединиться с практической жизнью и служить ему основой, должно унижаться и профанироваться, должно стать слугой.

- О! Ты меня знаешь! Могу ли я это сделать?

- Спроси сам себя. Пока ты был один, я тебе никогда этого не советовал, так как одинокому бедность при искусстве легка и весела; но теперь у тебя обязанности, а разве нет у тебя сил для самопожертвования?

Ян опустил голову.

- Не откладывай, начнем шевелиться завтра же. Проси каштеляна, чтобы рекомендовал тебя своим знатным родственникам, замолвил словечко в своем обществе. Я в довольно многих домах знаком не как артист, а как веселый собеседник, часто как необходимая прибавка к столу для бостона или цвика. Буду говорить о тебе, введу тебя, куда можно. Но, Ян мой! Вооружись улыбкой, которая бы служила ответом на все, даже на сладкие невежливости; вооружись заранее ангельским терпением.

- Любовь придаст мне его... О, жизнь, жизнь! - воскликнул он.

- Привыкнешь к этому. Та жизнь будет только кухней жизни, настоящая жизнь дома.

- Но взаимно я должен буду принимать у себя, мое время будет поглощено.

- Увидишь, стоит ли овчинка выделки; теперь же надо чего-нибудь попробовать, мы вынуждены!

Вдруг появилась Ягуся, веселая, цветущая и дружески подала руку Мамоничу, который поцеловал ее молча, но тронутый. Легкомысленное веселье этой женщины так странно отличалось от печали и беспокойства, которые старались скрыть два приятеля.

- Что с вами, что вы такие хмурые? Пойдем ко мне, уже сумерки, Ян писать не может, а я одна, поговорим, посмеемся. Я бегу от Яся, чтобы ему не мешать работать; но по крайней мере пусть вечера будут мои. Ну, пойдем!

Повинуясь хозяйке, они направились в комнату, где их ждал уже ужин. Ягуся, не понимая даже, что кругом творится, имея в руках собственные небольшие деньги, которыми распоряжалась, ничего не зная, что Ян, попросившись на свободу, имея почти лишь столько, сколько было у нее в мешочке, - с неосмотрительностью веселого ребенка тратила на костюмы, чтобы ему понравиться, на завтраки, обеды, ужины, чтобы ему не было стыдно за свой дом.

Прием, какой она оказывала Мамоничу и нескольким знакомым, был непосилен для их бюджета; но Ян не решался сказать ей об этом. Ему больно было разбить ее счастливое неведение. С другой стороны, Ягуся, как все молодые барышни, близко никогда не касавшиеся домашнего хозяйства, добровольно давала себя обманывать служанке. Поэтому скорее, чем можно было ожидать, все запасы должны были исчерпаться.

Ян дрожал при одной мысли об этом, но не знал еще, насколько это событие близко. Тит предвидел, что нужда обнаружится раньше, чем Ян ожидает; глаз друга яснее видел все, а сердце заранее страдало.

Вечер прошел довольно оживленно, Ягуся была в великолепном настроении и, не понимая, что за тучи нависли над Яном, старалась ее рассеять.

- Неблагодарный! - говорила она шутя; - я его так люблю, а он, не знаю, может быть какой-нибудь своей работой недоволен и приходит ко мне усталый и печальный. Помни, Ясь! Ты дал слово отцу, что я должна быть счастлива; а как быть счастливой, когда ты у меня печальный?

Ян в ответ лишь поцеловал ее. Две слезинки скатились тайком, он их смахнул с вынужденной улыбкой.

- Ах, - сказал в душе, - все сделаю, чтобы она не догадалась о недостатке, чтобы никогда его не почувствовала.

Прощаясь с Мамоничем, шепнул ему:

- Помни! Завтра!

- Что завтра? - спросила с любопытством жена.

- Завтра, - ответил Мамонич, - у нас обязательные визиты, могут отнять у нас весь день.

- О! Опять Ян от меня убежит!

- Надо, милая барыня, необходимо. Мы бы предпочли избежать этого, да что поделаешь? Надо!

- Что же за необходимость такая? - спросила Ягуся, когда остались одни.

- У меня имеются враги, - ответил Ян, - говорят, что я горд, мне не хватает знакомств, надо завязать отношения с людьми. Иначе у меня никогда не будет ни известности, ни друзей, ни хлеба.

Последние слова произнес тихо.

- Врагов презирай!

- Я и презираю, но они мне вредят. Этим разговор кончился.

Около десяти часов Мамонич явился согласно обещанию. Этот добрейший художник, весь поглощенный дружбой, охотно приносил себя в жертву и никогда не оставлял друга. Самоотречение, самопожертвование казалось ему настолько естественным, что он даже не чувствовал, что приносит себя в жертву.

- Идем, - сказал весело, - сначала к живописцам. Здесь их два более известных; оба (не будем скрывать) довольно враждебно к тебе настроены. Портретист Мручкевич и церковный живописец, нигде не учившийся, но с врожденным небольшим талантом, Перли. Хотя фамилия иностранная, но фигура местная, увидишь. Мручкевич ближе, прежде зайдем к нему.

На Доминиканской улице в старом доме, два окна которого смотрели в тесный и темный проход, по грязным ступенькам, наши путешественники вошли в довольно большую мастерскую; стены были завешаны старыми и новыми, различных размеров, формы и колорита портретами. Большой беспорядок царил в этом так называемом приюте искусства.

Посередине с короткой трубкой в зубах, с мальштоком в руке, маленький человечек в красной грязной шапочке, в вытертом халате, подпоясанный, с полами подвернутыми кверху, в туфлях на босу ногу, отскакивая и приближаясь с веселым выражением лица, заканчивал детали какого-то портрета. Ему можно было дать на вид лет сорок; румяный, с обыкновенными чертами лица, изрытого оспой, довольно некрасивый, с грязными волосами, с серыми, полными злобной хитрости глазами, широким отвислым ртом, Мручкевич нигде не обратил бы на себя внимания. Это была одна из тех часто встречаемых личностей, которые под видом добродушия скрывают большую хитрость и ловкость. Он боком взглянул на вошедших, вынул изо рта трубку, подходя к Мамоничу, а всматриваясь пристально в Яна, вскричал:

- А! А! Доброго утра, коллега, что же тебя привело ко мне? Взгляд его между тем продолжал изучать Яна. Он уже настроился улыбнуться, так как все скрывал под улыбкой.

- Вот, видишь, привел тебе товарища, - начал Мамонич, силясь тоже говорить просто, что ему давалось с большим трудом, - который хочет с тобой познакомиться и подружиться! Познакомьтесь. Хороший человек, скромный как девица, а сердечный как... как я!

Улыбка насмешки и победы, сейчас же исчезнувшая, мелькнула на устах Мручкевича. Он только сделал мгновенную гримасу, словно говоря: "Должно быть, не важные там дела, если барин даже ко мне приплелся!"

- А! - воскликнул немедленно в ответ, снимая красную шапочку, - настоящее для меня счастье. Я даже не мог этого ожидать! Ко мне, бедному пачкуну, вы, вы, который пишете только большие картины и больших бар! Это мне следовало раньше вам поклониться; но я и не надеялся, что вы захотите со мной познакомиться.

Ян с принуждением пробормотал комплимент.

- Только не смотрите, голубчик, на мои работы, - сказал живописец, закрывая их; - вы были в Италии, а я домашний пачкун. И пишу только одни портреты.

- Я видел ваши работы, милостивый государь, - промолвил Ян, - и нашел их преисполненными, преисполненными... - запнулся наш художник, но все-таки кончил, - преисполненными таланта и легкости.

- Так себе мазня! - ответил как бы скромничая Мручке-вич. - Э! Это хорошо для тех, с кого я пишу; по это портреты по пять, по десять червонцев, а ваши по сто, говорят.

- Я не пишу портретов.

- О! О! Знают соседи, кто как сидит; а каштелянша?

- Один только и то напросилась, - вступился Тит.

- Но стоит моих десяти!

- Вы его не видели.

- Я говорю о существенном, насчет монеты.

- И это не так, - перебил Тит, - люди слишком хватили через край. Проданы были две другие картины...

- Да пишите себе, пишите, пожалуйста, тем лучше! - вскричал порывисто Мручкевич. - Не отбиваю, не мешаю, не завидую. Я не вожусь с большими панами. Высоки пороги на мои ноги... К тому же там иногда надо уходить и не через двери, когда кто прижмет.

Это был явный намек на приключение Яна; действительно, молва гласила, что каштелян застал художника с женой и заставил его выпрыгнуть в окно. Тит, который очень заботился, чтобы Ян сразу не потерял желания продолжать начатое дело, перебил с показной веселой усмешкой:

- Ха! Ха! К чему эти намеки!..

Ян нахмурился, молчал.

- Между коллегами можно без церемоний, - сказал Мручкевич. - Но правда это?

- Цена портрета? - подхватил Тит - о! Преувеличена, преувеличена. А что касается других обстоятельств, так тех совсем не знаете - догадки! Догадки!

- И дикие сплетни, в которых нет смысла на копейку, - добавил Ян.

- Ха! Ха! Тогда догадываюсь, что-то другое экстренное должно было заставить! - И начал хохотать Мручкевич, посматривая злобно-иронически на Яна своими серыми глазками.

- Нет, это было просто стечение обстоятельств, - закончил потерявший терпение Тит.

- Э! Ведь это тысяча сплетней, тысяча глупых слухов ходит, - прибавил по-видимому добродушно Мручкевич. - Кто бы в это поверил! Мало ли что говорят! Вот и так, например, что коллега сын какого-то крестьянина на Жмуди.

- Это такая же правда, - живо ответил Мамонич, не давая времени раскрыть рот Яну, - как то, что говорят про вас, знаете? Что вы сын выкреста. Ну! Кто бы этому поверил?

Мручкевич вспыхнул, но сейчас же опомнился:

- Тьфу! Плюнуть на эти глупости. Будем друзьями! - сказал он, подавая руку Яну. - А в случае необходимости - поручаю себя вашим заботам, - добавил он хитро. - У вас может быть много работы, можете нуждаться в помощи, может у вас что-нибудь ненужного найдется, пусть тогда достанется мне. Пожалуйста, я не презираю никакой работы, что Бог даст. Лишь бы жить.

Это был опять намек, который дал понять Мамоничу, что уже было известно, как Ян нуждается, но не находит работы.

Ян ошеломленный, страдающий хотел уже уйти, но Мамонич со смехом сказал:

- Что-то в этом роде даже нас и привело сюда. Нам обещан один большой заказ и как раз мы подумали о коллеге. Но об этом еще молчок, так как мы не договорились окончательно.

Он произнес это как бы скрывая, тихим голосом и с таким убеждением, что Мручкевич, всматриваясь по очереди в обоих, почти поверил и немного смутился, сообразив, что был недостаточно вежлив.

- Этим я тебе обязан, дорогой Мамонич! Милейший Мамонич! Дай же поблагодарю тебя! А ну? Верно? Есть работа? В чем же дело?

- Сегодня ничего не узнаешь.

- Только чтоб вы не сговорились с Перли!

Перли и Мручкевич жили в показной дружбе, но ненавидели друг друга искренно.

- У тебя зуб против Перли? - спросил Тит.

- У меня? О, нет! Боже сохрани! Боже сохрани! Это мой друг... Я его уважаю. Но что поделаешь? У человека жена, дети, своя рубашка ближе к телу.

Как раз в этот момент словно в доказательство показалась растрепанная голова старой в прыщах бабы, на которой Мручкевич женился по расчету (у нее были небольшие деньги) и жил у нее в подчинении, дрожа.

За платье хозяйки держался мальчонка, вымазанный маслом, доедая кусок намазанного им хлеба. Барыня была значительно старше мужа и могла великолепно служить типом ведьмы в Макбете. Ее красные глаза всматривались с любопытством в гостей. Разговор между тем продолжался.

- Перли живет недурно, а я прозябаю, - говорил Мручкевич. - Я его уважаю, но - между нами - он испортил руку на рядовых больших картинах для церквей и костелов. Я всегда занимаюсь более тонкой работой.

Ян не смог удержаться от улыбки; к счастью, Мручкевич не заметил ее, так как в этот момент был весь поглощен собой.

- Вот, если угодно, посмотрите мои работы, - промолвил он, - что скажете?

И повел их к полотнам, где были собраны самые разнообразные лица. Каждый представитель фабрики пана Мручкевича был только бледным и бессмысленным отражением общих типов, неблагородных и прозаических.

Одно или два лица были более красивы. Фон, аксессуары как будто в более смелой трактовке, но исполненные наспех и без знания предмета, без студирования, по практике, представляли смесь света и теней, смесь ужасную. Ничего с натуры, никакой мысли, никакого труда не было видно. Резкие густые тени, грязные и размазанные исправлениями полутени, вымазанные и тонкие светлые места, словом, это были работы без всякой ценности, самые дюжинные. Надо было насильно хвалить; к счастью, нашлась одна голова, написанная не так уже отвратительно, и Ян по поводу ее решился высказать несколько похвальных слов, которые подхватил Мамонич. Художник, довольный, сверкнул глазками.

После осмотра картин пришлось представиться многоуважаемой госпоже Мручкевич в ее пандемониуме (не знаю, как иначе назвать эту комнату). Они попали как раз в момент разбора грязного белья и должны были перешагнуть через кучу рубах и простынь, лежавшую у самых дверей. Другие части туалета лежали дальше в живописном беспорядке. Барыня встретила их, отталкивая назад полуголых детей и вытирая ладонью нос, который забыла вероятно вытереть во время работы, а теперь он ей убедительно напомнил о себе. Гордость, свойственная женщинам, привыкшим властвовать дома и мало появляться вне его, сознающим, что они богаче и имеют больше, чем муж, значения и потому проявляющим по отношению к остальным людям важность и тон, приобретенные в повседневной жизни, рисовалась на ее красном лице. Она поздоровалась с гостями, представленными ей художником, довольно холодно, заметив, что они не торопились поцеловать ее ручки и не очень низко поклонились, хотя она была урожденная Дубинская!

- Милочка! Пан Ян Ругпиутис приносит тебе свое почтение! - сказал Мручкевич.

- Привет!.. - кивнула она головой.

К счастью для гостей, хозяйские занятия госпожи Мручкевич, урожденной Дубинской, послужили предлогом вскоре уйти.

- Ян! Не говори ни слова, не гримасничай, так как я уверен, что на нас смотрят, - быстро проговорил Мамонич. - Когда отойдем подальше, скажешь мне, что думаешь.

Итак, пошли молча; наконец, на Немецкой улице Ян промолвил:

- Зачем ты меня туда повел? Если из любопытства, то каюсь, не любопытно! А к чему мне может пригодиться знакомство с пачкуном как Мручкевич, который понятия не имеет об искусстве?

- Послушай-ка Ян, здесь вопрос не в искусстве. Мручкевич никогда не пишет картины, так как даже руки не умеет нарисовать. Если с ним ближе познакомишься, может указать тебе работу, которую до сих пор (хотя ненавидит его) Перли дает ему. Понятно, что не даром. Мручкевич ловок, злобен и хитер, как змей, всюду проберется и все знает. Если бы даже ни на что больше не пригодился, надо его навсегда исключить из числа врагов, уже и это много значит. Это знакомство может оказаться для тебя небесполезным. Но берегись, и лиса не может быть хитрее и злобнее Мручкевича с его глупостью. Надо его приласкать и усыпить.

Ян вздохнул.

- Как мы унижаемся! - сказал он.

- Свет, жизнь, - возразил Мамонич, - часто принуждает нас еще и к худшему! Что ж поделать!

Пока два друга идут дальше, в мастерской Мручкевича все вверх ногами. Муж и жена стоят друг против друга и рассуждают. Она держит часть костюма, которую не принято называть, он мальшток и кисть.

- Да, что их сюда привело? - спрашивает урожденная Дубинская. - Ведь не простое же любопытство и не твоя работа, так как, по правде сказать, ты рисуешь ужасно.

- Милочка!

- Все говорят, да и у меня есть глаза.

- Но говорят из зависти.

- Но я и сама вижу, что это ни на что не похоже.

- Но ведь ты, милочка, не знаешь!

- Посмотрите-ка на него! Я не знаю? А? - спросила урожденная Дубинская.

Муж поджал хвост и живо стал раскуривать трубку.

- А заметил асан (асан говорилось в минуту неудовольствия), какая барская осанка у этого хамского сына?

- Разве гайдукская.

- Или Мамонич! Тертый калач!

- О! Знаем и не поддадимся.

- Сквозь зубы скупо хвалил.

- Это зависть, милочка!

- Надо, чтоб ты все-таки сделал ответный визит.

- А как же, из одного уж любопытства, немедля же, завтра пойду.

- Да! да! Дурень! Сейчас и завтра! Какого черта будешь торопиться? Подумают, что мы их считаем чем-то выдающимся! А то голытьба! У сороки из-под хвоста! Отовсюду гонят, работы нет. Так и гляди пришли к тебе за помощью! Ведь Мамонич знает, как ты рекомендуешь Перли.

- Ведь и Перли скупец; если б что случилось, Ругпиутис лучше меня бы подмазал.

- Оставь-ка, асан! Не задавайся! Старые знакомые, это старые знакомые, а новое сито, так черт еще знает, какое оно, - добавила урожденная Дубинская. - Надо хитро, мудро. Оставь их в покое.

- Конечно, милочка, посмотрим. Ты знаешь, что я всегда слушаюсь твоих советов.

- Да! Да! Потому, что боишься!

- Милочка, что нет, так нет, но я тебя ценю и люблю.

- Да! Брось! Ценю! Ценю! Или люблю! Знаю я это. Она покачала головой.

Мручкевич, стараясь изменить тему разговора, сказал:

- А все-таки портрет Фафулы очень хвалил.

- Тэ! - бросила жена сквозь зубы.

- И говорил, что у меня сила! А сила это большое дело. Таки должен был сознаться, что имею силу. Поклянусь, что у него ее не хватает!

- Ой! Правда, есть у тебя сила, слабенький! - ворчала жена, пожимая плечами.

- А как я ему наговорил колкостей, милочка! Он бледнел и краснел, как барышня.

- А чего ради! Без всякой нужды.

- Но, но! Уже и так у меня на него зуб, что поздно надумал знакомиться со мной.

- Захотел! Я бы предпочла, чтоб совсем не пришел. Еще, наверно, приведет мне сюда свою дамузельку.

- А, конечно! Разве он не знает, кто ты, милочка? Для его жены большая честь, если у нее будешь!

- Только не первая. Пусть знает, что Дубинская, не какая-то там внучка купчихи! Дубинские городскими головами бывали и в думе заседали, я от Мелеской родилась. А это прощелыги от Им-баров на худой конец, по матери, а черт знает от кого по отцу. Подумавши, могу и не быть у них.

- Конечно.

- А если это правда, что он крестьянин?

- Э, милочка! Старые предрассудки.

- Асан глуп, как сапог! Коли так, у асана и Дубинские предрассудки? Хм? Откуда ты этого набрался? Хм? Это так как вчера, когда ты хотел мне доказать, что поститься по пятницам предрассудок. У асана что-то неладно в голове; не мешало бы посадить каяться. Ты мне поговори только об этом, фармазон! Ей Богу, палкой прогоню эти мысли.

Мручкевич пожал плечами и вернулся к портрету.

Перли жил на Немецкой улице, но раньше чем войдем к нему с двумя приятелями, которые вовсе не торопятся, скажем слово о нем и его происхождении. Сын итальянца, жалкого красильщика, которого какой-то барин привез из-за границы, женившегося и поселившегося в Вильно, Перли имел только иностранную фамилию. Отец его ничего не отложив, наконец, перешел в мир иной с отчаяния, тоскуя по более теплой родине. Станислав Перли самоучкой стал живописцем. Их было трое: два брата и сестра. Второй брат, которого не очень охотно признавал живописец, имел каретную мастерскую, сестра вышла замуж за богатого кузнеца. Перли, как и многим другим, которым кажется, что выбились выше родни, было их стыдно. Но он часто нуждался; поэтому не порвал с родственниками, бывал тайком, в случае крайней необходимости одалживал у них денег, однако никогда о них не упоминал, а услышав о них, делал вид, что их не знает. Мручкевич и другие, зная, что этим больше всего ему досадят, часто вспоминали ему о брате и сестре как бы случайно:

- Пани Федер, кузнечиха, как сегодня нарядилась в костел! Скажи-ка, верно, что это твоя родная сестра?

- Перли экипажник, прекрасную карету приготовил для воеводы. Это не из вашей родни этот Перли?

Или: - Что это за Перли, который делает экипажи? - Или: - Федер кузнец всюду рассказывает, что женат на твоей сестре.

Перли заминал разговор, но, глупый, потел и краснел, как будто в том, что кто-нибудь работает иначе, чем другой, хотя бы занимался самым простым ремеслом, было нечто предосудительное! Если бы он обладал разумной решительностью сказать сразу: "Это мой брат, это моя сестра!" - все насмешки должны были бы прекратиться. Но Перли, выучившись собственным хитроумием немного живописи, считал себя очень важным лицом. Что сам себе был всем обязан, этим он мог по справедливости гордиться. Когда отец пьянствовал, а мать ему помогала, сам он еще мальчиком ходил к Батрани растирать краски и кое-чему выучился у него, а потом у других. Нахватав основные сведения, узнав, ка-к учатся рисованию, как пишут красками, начал пробовать, искать, пачкать, портить полотно, писать вывески, и в результате труда и ловкости, достиг некоторого мастерства, слабого, но манерного и претенциозного рисунка. Громко хвастал тем, что был учеником Батрани, и называл также и других мнимых учителей с большой уверенностью, боясь как огня прозвища самоучки, которым его награждали втихомолку. Перли все умение основывал на материальных условиях искусства, да и эти понимал не вполне. Для него мысль как бы не существовала в картине, о ней он вовсе не заботился; картина - это фигуры, немного полотна, красок, масла и ручной работы. Больше в ней ничего не видел. "Так пишут людей, головы, так пишут небо, так складки, так заканчивают, так устанавливают и т. п." говорил он себе и тем ограничивался.

Высшие сферы искусства, его понятие само в себе, понятие о живописи, как языке для выражения мысли, были ему совершенно недоступны.

Перли был хитроумен; это было его достоинством и лучшим определением его таланта; но хитроумия не всегда хватает.

Но этим путем он достигал всего, чего ему не хватало. Никто восторженнее его не говорил об искусстве и не ставил его выше, хотя в душе он сам не верил тому, что говорил, не понимая даже, почему так ценят искусство, когда это только простое ремесло. Этот вопрос, который он не раз сам себе молча ставил, обозначал в точности, чем он был сам: ремесленником, больше ничего. Трудом и хитроумием Перли выработал свой собственный колорит, какой-то кирпичный, неверный даже условно, так как в тенях он делался холодным и черным, выработал свой неестественный рисунок, будто бы имитирующий стиль и благодаря этому прекрасно играл роль художника. Пренебрегши портретами, в которых нужна естественность, а приобрести ее он не мог, принялся за престольные образа и картины, преподносимые жертвователями; сначала они были ужасны, но постепенно достигли посредственности, не будучи в состоянии никогда переступить ее. Для толпы он писал сносно. В его картинах не было, правда, ни йоты духовности, но они не поражали на первый взгляд очевидным безобразием или кричащими ошибками.

Он был настолько хитроумен, что не крал с гравюр целые фигуры и группы; крал потихоньку кусочками, там руку, тут ногу, в другом месте голову или целую фигуру, но уже измененную до неузнаваемости. Так создавал он свои картины; натура была ему нужна, но советоваться с нею никогда ему даже в голову не приходило. В беседах с художниками был настолько ловок, что всегда от них что-нибудь узнавал, прикидываясь знатоком. Он тайком пользовался этими собранными сведениями, и никто даже не догадывался, что его обобрали.

Перли делал много, легко и дешево. Что лучше всего ему давалось в своих работах, так это умение избегать трудностей. Закрыть технически трудную часть аксессуарами, спрятать руку, показать то, что умел написать лучше всего, - это он умел очень ловко. Его освещение было мягкое, разлитое, контуры терялись, тени были очень твердые и черные. Несмотря на это в них была какая-то кажущаяся гармония, не делавшая их отвратительными при первом взгляде.

Только при подробном разборе убеждались в недостатках и открывали, что под этой шелухой не было никакой мысли, экспрессии, понимания. Несколько заученных условных типов, несколько выражений лица служили ему для всего. Из неудачной Божьей Матери Скорбящей очень легко делал святую Магдалину, из св. Петра - св. Станислава, не понимая, какая громадная разница между соответствующими им типами. Для него все заключалось в опущенных или устремленных вверх глазах, раскрытых устах и двух слезинках, которые он умел изображать (хотя они обыкновенно скатывались по выпуклым, а не вогнутым частям лица, чего не замечал Перли вовсе, лишь бы нарисовать слезы).

Перли имел достаточно известности и заказов. Ловкость и здесь ему пригодилась: льстец вежливый, но холодный, никого не любящий, ни к кому не привязывающийся, он всюду пробирался и получал работу настойчивостью или ловкостью. Расчеты внимательно наблюдал, а когда бывали задержки, не стеснялся мучить, надоедать, преследовать, пока не получал свое. Внешность Перли соответствовала его характеру: худой, бледный, гибкий, с небольшой головой на жилистой шее, с бледными глазами и косыми взглядами, почти безбородый, так как на лице волосы почти не росли, с узким синеватым ртом. Громадные белые уши обезображивали эту голову. Мручкевич втихомолку называл его Длинноухим самоучкой; но при встрече они сердечно обнимались. Перли был довольно болтлив и в разговоре использовал самые странные слова, очень звучные, громкие, которые так соразмерял применительно к собеседникам, что всегда пускал пыль в глаза и создавал о себе выгодное мнение. Он нарочно употреблял самые непонятные слова в разговоре и очень ловко подбирал их; тех, кто стоял ниже по развитию, он засыпал изысканными выражениями, оглушал, ослеплял, угнетал. С людьми своей профессии не скупился на звучные выражения, на самые изысканные обороты речи, и вытаскивал на свет божий старые технические термины, но уже из другого ящика. Словом, это был недюжинный актер.

Перли женился неудачно, здесь ему хитроумие не помогло. Молодая девушка, живая, прелестная, игривая и испорченная, как Мариетта Батрани и очень на нее похожая, так ему вскружила голову или, вернее, затронула чувственность, что он на ней женился. Розалия, прозванная Розынкой, водила его даже сначала за нос. Это была еще хорошенькая женщина, хотя худощавая и с темным цветом лица, но ловкая и очень привлекательная. Черт в женском теле, остроумная, чувственная, эгоистка каких мало, она теперь уже вовсю боролась с мужем, пытаясь урвать минуту свободы, увлечения и смеха. Розынка любила веселиться. Ее забавы, согласно городским рассказам, не всегда кончались невинным поцелуем. Бывало по-разному. Художник это заметил, пошли страшные домашние войны, которые часто кончались взаимными побоями. Иногда случалось, что и царапались.

Тогда Розына плакала, распространяя в городе вести о своем несчастье и угнетении... и пользовалась моментом остолбенения мужа, который уже ее не обвинял, чтобы посещать своих любовников. Было их у нее, как рассказывали, немало.

Дома, вследствие этого столкновения двух характеров, из которых ни один еще не добился окончательной победы и первенства, царил беспорядок и хаос. Были две главы, следовательно, ни одной. Часто споры кончались тем, что Перли делал свое, а жена свое. В важных случаях делали друг другу на зло. Побитая Розынка мстила, подговаривая своих родственников против художника. Перли их страшно боялся, в них была вся защита женщины, все ее могущество, так как ее прелести уже не действовали на художника.

В минуту любовного увлечения Перли не подумал, что брал Розыну из той среды, откуда сам старался уйти. Ее мать была бедной служанкой; из двух ее сыновей один был кучером в городе, пьяницей и известным буяном; другой имел лавочку на Локте, где с женой продавали съестное, кухонные принадлежности и лакомства для народа, не выучившись при таком занятии мягкости и ласковости. Третий двоюродный брат, самый богатый, был арендатором дома для приезжающих на Конском торге, где с наслаждением напивалась публика во время недельных ярмарок. Эти три брата Розыны любили сестру, гордились ею и громко хвастали родством с пани художницей. Не раз Перли приходилось с ними повозиться, когда побитая жена шла жаловаться братьям; не раз должен был от них прятаться, так как они готовы были его побить. Эти крепкие ребята: Симон, Фаддей, Бартоломей, деятельно опекали сестру; она пряталась за них, как за щит.

Дома, как мы сказали, не было правительства, постоянно шла глухая борьба. Моментами наступало временное перемирие, но сейчас же вслед за ним жаркие схватки. Жена художника не могла утихомириться; муж о ней не заботился, а она так любила забавляться, веселиться и показывать зубки, что готова была рискнуть всем, лишь бы похохотать и поиграть на свободе. К счастью или к несчастью, у них не было детей, так как ежегодно у бедной женщины был выкидыш, и ежегодно оплакивая недоношенного ребенка (так как очень хотела иметь сына), она опять по неосторожности подвергалась подобному же горю.

Перли жил на Немецкой улице. Наши приятели как раз подошли в момент ожесточенной перепалки с женой; отдельные громкие фразы, бросаемые, как выстрелы, дошли до их ушей еще на лестнице.

- Я была у брата Симона! - кричала Розынка.

- У брата Симона! И у брата Иуды, может быть? Сколько раз я тебе говорил, чтоб ты не ходила к этим бездельникам? Это разбойники!

- Можно тебе, можно и мне. Ты ведь ходишь к Федерам; а чем хуже мой брат Симон, Фаддей или же добряк Бартоломей?

- Я тебе покажу! Я тебя проучу!

- Бей, бей! Симон вернет тебе вдвойне!

- Врешь ты! Ей Богу, ты не ходила к Симону. Я вчера нарочно был у него, не было его дома, поехал за покупками.

- Что, ты будешь за мной следить! Так ничего не узнаешь. У меня своя воля. А что ты мне докажешь? Тебе Бог знает, что кажется и рога у тебя растут.

- Вот то-то, что рога! Но я тебе другие рога наколочу.

- Не дождешься!

Хлопнула дверь, так что зазвенели окна и этим закончился разговор, как раз когда входили Ян и Тит. Перли еще был бледен от гнева и, стоя перед мольбертом, усиленно растирал краску на палитре, макая кисть без нужды то в масло, то в скипидар, то в краску. С палитры краска капала на пол.

Заметив у дверей Тита и кого-то чужого, он сдержал гнев, улыбнулся, словно и в мыслях не было ничего неприятного, и подошел к ним.

- Художник приходит познакомиться с художником! - воскликнул Тит. - Пан Ян Ругпиутис.

- А! Как я счастлив, - сказал, хватая их за руку, Перли и придвигая стулья. - Давно я желал иметь счастье познакомиться со столь знаменитым мастером, который приносит столько чести своему народу... Не сумею выразить мою благодарность...

Он взглянул на него.

- Вы посещали чарующую нашу Италию! - сказал он. - Моя родина, но я не знаю ее, и не имея возможности учиться там, ношу ее только в переполненном сердце, как воспоминание о дражайшей матери! Я ученик Батрани.

- Я тоже, - ответил Ян. Перли смутился.

- Я был у него довольно долго. О! Это был человек и настоящий художник, головой и сердцем преданный искусству. - При его помощи я стал тем, чем теперь являюсь! - добавил Перли. - Хотя я нигде не путешествовал, но отдаваясь своему занятию всецело, я постигаю тайны.

Понятно, надо было осмотреть картины, и здесь Перли жадно начал выспрашивать Яна, так как надеялся чему-нибудь научиться. Ян ходил, нельзя было иначе, от полотна к полотну, а Перли очевидно гордился все больше похвалами. Вдруг быстро раскрылись двери; Розына, ничего не зная о приходе посторонних, влетела не совсем одетая. Она бежала к мужу, остановилась, взглянула на Яна, который сразу ей понравился, поправила платье, раскрытое на красивой все еще груди и, покраснев, сделала шаг назад.

- Моя жена! - выговорил с усилием Перли. - Моя жена...

Розына, зардевшись и смутившись, поклонилась Яну с дьявольской усмешкой и убежала с кокетливой ловкостью, искоса стреляя своими огненными глазками.

- Этот большой образ, - говорил Перли, которого злили бесстыдные поглядывания Розынки, - я пишу для одного местного священного места (для провинциального костела): Освобождение Святого Петра.

- Освещение распределено очень умело.

- Действительно, не ища незаслуженных почестей, в освещении, по всеобщему признанию, я иду впереди, - сказал художник. Соблаговолите взглянуть на это освещение лица апостола.

- Очень хорошо, - буркнул Ян, - такая большая картина... Эта голова наверно с натуры? - спросил он.

Перли, который только слышал о том, что головы и тела рисуют с натуры, ловко подхватил:

- Я усиленно желал, чтобы ее можно было взять с природы, но у нас живые образцы недоступны. Предрассудки, навык, темнота, нужда; не могу получить живые модели. Раньше я писал с натуры, теперь уже только из головы...

- Тем выше умение, тем красивее кажется нам эта голова! - промолвил Мамонич.

А голова, о которой шла речь, была перерисована из эскизов, изданных в Риме по фрескам Рафаэля и настолько очевидно принадлежала одному из докторов в "Диспуте", что ошибка была невозможна. Перли верно ее перерисовал на кальку, но испортил несоответственным колоритом и освещением.

Начался разговор о живописи и здесь, наконец, Перли несмотря на всю ловкость, обнаружил, какой он неуч, рассказывая, то о секретах, какими обладал при подготовке фона красок, то о каких-то особенных выглаживаниях и т. п. Ян терпеливо выдержал разговор, когда Мамонич подводил Перли и подбивал его как бы нарочно на все большие и большие глупости, но почувствовал усталость и скуку. Перли, войдя в роль, болтал все более горячась.

Удивление Яна росло, он раскрывал широко глаза, едва мог удержаться с одной стороны от зевков, а с другой от смеха, а плечи сдерживал изо всех сил, чтобы их не поднимать ежеминутно.

Этот человек назывался художником!

- Ах! - воскликнул на прощание Перли, принося свои творения, красоты которых любезно указывал. - Красивая голова! Руке только можно сделать замечание. Но вы знаете (подмигнул с улыбкой Яну), что и знаменитый Рабрант плохо писал руки, а что касается рисунка, так был совсем плох.

- Однако же, - промолвил Ян, будучи не в состоянии удержаться, - я видел во Флоренции его портреты, и там руки выписаны изумительно.

- Но наверно ли это Рабранта? - спросил, улыбаясь, Перли. - Ведь он, насколько знаю, писал одни лишь огни, ночные освещения или же теневатости!

Ян ничего не ответил. Перли мог даже думать, что побил его, тогда как тот не видел необходимости объяснять что-то этому человеку. Шли медленно по улицам, Ян слова не сказал Мамоничу.

- Скажи мне, - промолвил, наконец, он, - к чему знакомство с подобными людьми? Это ведь мазилки.

- Увы! Ты правду сказал.

- Тогда на что они мне?

- Я уже тебе говорил и повторяю. Это в большей еще степени интриганы, чем мазилки, - ответил Мамонич. - Может быть они, по крайней мере, меньше будут тебе вредить, если знакомство с тобой польстит им, если их разоружит, в чем пока сомневаюсь. В случае если я ошибусь, все-таки это любопытные наблюдения. И такую шушеру надо знать... Знаешь что? - продолжал, колеблясь, Мамонич, - я бы показал тебе нечто гораздо более достойное внимания твоего, как человека, и как художника, нечто особенное, оригинальное, но... но...

- Что же тебе мешает?

- Что? Тысяча причин, тысяча поводов.

- Не понимаю, разве только нас туда не пустят?

- О, напротив, примут с благодарностью.

- Тогда не понимаю, почему нам не пойти, раз мы были у Мручкевича и Перли?

- Так как это посещение разве только для удовольствия; пользы от него никакой, даже кто знает, не повредит ли?

- Скажи мне толком и не мучь меня дольше.

- О, опять рассказ, целая история! И история еврея художника. Если хочешь повидать Иону Пальмера, сначала расскажу тебе о нем. Будь только терпелив.

- Еврей художник! - сказал удивленный Ян. - Действительно, что-то странное!

- Да, да! Оригинальное явление. Знаешь и понимаешь, что такое у нас еврей. Еврей еще до сих пор существо заклейменное, проклятое как в средние века, презираемое и унижаемое всеми. Если б мы после пана Мручкевича, жена которого урожденная Дубинская, и после Перли посетили простого еврея, первые двое, узнав, могли бы не на шутку рассердиться. Но я думаю, что они не узнают. Иона стоит в тысячу раз больше их, но он еврей. Этого достаточно. Что касается меня, то я никогда не могу видеть без чувства жалости этого бедного человека. Гораздо выше по образованию здешних своих соплеменников, он между тем не отрекся ни от презираемого некоторыми понапрасну народа, ни от ненавистного всем вероисповедания. Он понял, что отделаться от победителей можно; но оставить братьев в несчастье подло. Иона, посетивший Палестину, часто рассказывал мне о положении палестинских евреев, об упадке образования среди избранного народа Божьего. Никогда не забуду его слов, когда он мне описывал страдания народа, опередившего остальные признанием единого Бога, сиявшего человечеству, как звезда, а сегодня принужденного жить в соседстве с мусульманами, народом ниже себя по цивилизации, принужденного подчиняться животной, безрассудной силе, более могущественной, чем даже опека Иеговы! С каким красноречивым отчаянием он передает медленный регресс евреев, а, наконец, их упадок, упадок их мысли, бедность души. Иногда, говоря об этом, Иона становится поэтичным, как книги пророков, возвышенным, как слова библии. Но ты сейчас его увидишь, он сам тебе это повторит, так как обыкновенно это первые слова, изливающиеся из его переполненной души, и последние. Еврей и вместе с тем художник, у нас в Вильно! Удивит тебя Иона Пальмер. Но еще несколько слов о нем, и его явление станет тебе понятно. Иона сирота, в Гамбурге и Франкфурте имел он богатых родственников по отцу и матери. Они, узнав о сироте, взяли его к себе. Еще ребенком он проехал через страны, отделяющие его от тех лиц, которые считали своим долгом позаботиться о бедном родственнике. Евреи ведь, говорит Иона, как и многие другие несчастные народы, почти все стали одной большой семьей, одной семьей Израиля; и до тех пор будут евреи, пока их это духовное единство собирает и оживляет. И он прав. Иона Пальмер, взятый франкфуртскими Пальмерами, воспитывался у них в одной из тех темных и грязных улиц, куда выгнали евреев. Может быть знаешь знаменитую франкфуртскую Iudengasse, темную улицу изгнания, как Ghetto в Риме, где евреи живут отдельно от христиан словно нечистые животные. Там, в темном готическом здании, живо описанном Ионой, прошло печально, но спокойно его детство. В последнее время уже на ночь, по крайней мере, не запирали их цепями, как зверя в клетке. Там, в этих бедных на первый взгляд лавках, в затемненных окнах, появились перед молодым художником первые типы голов стариков и черноглазых женщин; там на чердаке он думал, читал и рисовал. Родственники дали ему (как им казалось) хлеб и славу, разрешив (хотя довольно неохотно) стать художником согласно призванию. Не знаю, кто был учителем Пальмера, но я слыхал, что, учась у христиан, он все время подвергался преследованию. Никогда он не скрывал, что он еврей; а раз это становилось известным, его выгоняли из школы, так как никто не хотел учиться вместе с ним или сесть с ним рядом. Больше всего он черпал из книг, из гравюр и из множества шедевров, рассеянных по Франкфурту и другим немецким городам. Он до сих пор не мог побывать в Италии, но знает ее хорошо. Колорист, человек большого чувства, он имеет в себе нечто от наивности старинных немецких мастеров... Но вот мы близко к цели, пойдем. Пальмер лишь временно в Вильно, он возвращается во Франкфурт. Сюда привело его неожиданное наследство после бабушки, которая жила в нищете, продавая гнилые яблоки и кислые вишни, и ходила по самым грязным закоулкам города в сапогах, набитых соломой; однако после нее нашли зашитыми в лохмотьях больше тысячи червонцев, собранных ею по одному для внука. Перед смертью она призвала раввина и отдала ему эти деньги, чтобы в целости дошли до Ионы. Пальмер из благодарности к ней и из любопытства познакомиться со страной, где он родился, приехал на время сюда. Жить здесь, однако, не в силах, возмущается ежедневно несчастным состоянием своих бедных соплеменников и говорит, что хотя поступит подло, но все-таки убежит с поля битвы, так как сердце у него разрывается при виде их унижения и нравственной нищеты.

Они были уже у дверей жалкого одноэтажного еврейского дома, им пришлось перепрыгивать во дворе через канавы, а наверх взбираться по ступенькам, покрытым кучами грязи.

Поднявшись, друзья прошли ужасно затхлые комнаты, где целые семейства теснились на нескольких квадратных метрах, учась, ссорясь, считая, торгуя, любя и хозяйничая в тесноте. Через корыта, ведра с помоями, задевая порванные занавески и множество стоящих и висящих детских люлек, они протиснулись, наконец, к запертой комнате, которую им отпер сам хозяин.

Это был молодой человек небольшого роста, нежный, худощавый, белый, как женщина, с прозрачным цветом лица, так что даже просвечивали синие жилки. Тип лица был восточный. Громадные живые черные глаза, глубоко посаженные, с прекрасно очерченными бровями; румяный рот, маленькая бородка и темные усы, черные волосы, и гладкий, и высокий лоб.

Он слегка покраснел, увидев их, и встретил улыбкой и взглядом, как бы спрашивавшим: что ему приносят, утешение или оскорбление.

После первого приветствия, которое со стороны Яна было тем сердечнее, что с первого взгляда он увидел в Ионе одного из тех людей, к которым легко привязаться, еврей схватил Яна за руку и воскликнул:

- А! Как я счастлив! Какая радость! Вы не презираете меня! Вы навещаете меня, еврея! Пусть Бог вас за это наградит!

Ян поспешил ответить:

- Позволь, коллега, заметить, что нынче совершенно заслуженно называют варварским предрассудком отношение европейцев к некоторым народам.

- Ах! Это слова, - сказал еврей, - мы все-таки до сих пор являемся вашим Агасфером, которому ваш Господь сказал: "Иди в изгнание, блуждай и ешь хлеб твоих пяти динаров в словах и презрении". Для вас мы потомки убийц Бога.

- Потомки избранного народа.

- Да, избранного и низвергнутого. Но, - добавил с некоторой гордостью, - народы, как и люди, должны умирать; надо уметь примириться с судьбой и принимать божеские решения. Есть великие неизбежности, против которых кто в силах бороться? Божья десница над нами. Не стоит жаловаться!..

- Мы были, - добавил он с возрастающим увлечением, - народом избранным, который остальной земле, всему человечеству дал своего Бога, единого Бога, а сегодня мы последние из последних. Жизнь наша усохла как трава и прошла как тень. Кто знает, что изображал этот египетский идол или фиванский, называемый сфинксом, эта великая загадка древности? Может быть судьбу всякого покоренного народа, который уступает силе кулака и сращивается с животным, и имея крылья, но каменные, не может двинуться. Этот сфинкс всегда представляет для меня судьбу нашу в Палестине. Евреи, давшие миру Библию, а теперь ставшие слугами меча мусульман, не есть ли это голова человека, подчиняющегося телу животного? А наши бессильные жалобы, раздающиеся в пустыне, не каменные ли это крылья таинственного зверя, на которых он не может улететь из тяжелой действительности?

Он закрыл лицо рукой и словно прогоняя тяжелые мысли улыбнулся ласково, почти радостно, но принужденно.

- Еврею, - сказал, - даже художником стать трудно. Доступ к вашим шедеврам искусства для них затруднен; к вашим храмам он подходит со страхом; Рим для него замкнутый город, где на 5 развалинах своих бывших, павших победителей ему нельзя даже поплакать. Страдать, молиться и молчать - вот наш удел.

Он обратился к Яну.

- Я видел ваши работы, - промолвил, - я восторгался ими, но побоялся подойти к автору. Когда вы объявили, что можно всем их осматривать, и я туда тайком пробрался, но пожать вам руку, как хотелось, не смел, не мог. Разве я думал, что вы первый придете ко мне? Чем же я вам отплачу? Разве вечной благодарностью в сердце, так как в нашем несчастном положении благодарность бывает вечной; редко кто-нибудь окажется ее достойным!

На мольберте посередине комнаты стояла маленькая картина. Изящно наброшенная зеленая плахта скрывала ее скорее от глаз, чем от пыли и падающей сверху штукатурки. Ян попросил показать работу.

- Ваши работы, - сказал Иона, - творения настоящего художника; мои лишь опыты для развлечения. Мелкие, малые, так как я не берусь за большие, зная, сколько нужно для них уменья. Я работаю добросовестно, каждую фигуру картины стараюсь написать с натуры, с образца или, наконец, с модели, которая дает мне тени. Больше всего рисую сценки внутри дома и перспективные виды; несколько таких покажу. Та картина, что перед вами, исключение. Я вдохновился Библией, последним памятником Израиля, который не обесчестили, который был принят народами. Ваши картины полны огня, легкости и смелости; мои идут от сердца, но медленно, тяжело и с трудом создаются. Я творю, как рождает мать, с болью и криком.

- Кто же иначе? - спросил растроганный Ян.

- Кто же из вас не читал книги Иова, этого шедевра великой, вдохновенной, святой поэзии? Там один отрывок является, по-моему, прекрасным описанием умственного творчества, творчества, как я его понимаю, этих родов мысли, которая встает перед нами, отделяясь от нас, и часто принижает или удивляет того, кто ее родил на свет.

Он схватил со столика Библию и, глядя в нее, начал переводить дрожащим от волнения голосом:

"Разве ты знаешь время рождения коз диких на скалах, или же усмотрел когда как лань рождает? Различал ли месяцы зачатия их, и наблюдал ли время рождения? Наклоняются к плоду и рождают, и рычат громко. Отделяется от них плод их и уходит. Уходят, а не возвращаются к ним". Так с рычанием боли творит истинный художник, и мысль от него отделяется, но не возвращается. Идет в свет на погибель, на удары, на то, чтоб была непризнана или убита, как дитя лани и дикий козленок...

Молодой еврей опустил голову.

Ян открыл картину, хотя художник слегка, казалось, еще сопротивлялся.

- Ах, - воскликнул он, - это из книги Иова, момент, когда жена насмехается над ним, а три друга сидят с ним молча на земле!

- Да! - ответил Иона. - А Иов это народ наш! И с ним должен сказать во время испытания: "Если мы взяли добро из рук Божьих, почему же нам не принять и зла?" И нашел Израиль в чужой земле не одну женщину, что насмехается над ним, но нет трех друзей, которые бы в глухом молчании горя просидели около раненого семь дней!

Взглянули на небольшую картину - она была прелестна. Восточные типы, восточные костюмы, истинно восточный колорит.

Какое спокойное, но глубокое страдание в лице нагого старца, какое негодное надругательство в женщине! Три друга: Элифас из Феманита, Бальдат из Сухита и Софар из Наамета, каждый по-своему выражали соболезнование и сердечное сожаление. Их лица восхищали выражением серьезной горести. Каменистый пейзаж, как бы взятый с натуры, служил фоном этой сцене. Все фигуры, хотя и маленькие, нежные, законченные, были написаны мягко и широкими мазками. Торс Иова и язвы на его теле замечательно хорошо передавали горе, а между тем не производили отвратительного впечатления.

Иона выслушивал похвалы без гордости, но с очевидным смущением, в котором просвечивала радость.

Он выдвинул затем ящик и показал Яну несколько прелестных сцен из жизни, в стиле фламандских и голландских картин. Это были настолько искусные работы, так умело идеализирующие будничную жизнь, прозу самой прозаической жизни, что Ян восхищался и радовался. Везде исполнение было старательным, точным, ровным; а рядом с заботливостью мягкая и гармоническая отделка. Обращала внимание постепенность тонов, освещение как бы действительно светило, так хорошо его усиливали окружающие полутона.

Иона медленно спрятал работы.

- Здесь, - промолвил, - у вас я не найду ни знатоков, ни покупателей для них. О! Меня это радует! Если б я мог никогда с ними не разлучаться! Я люблю их как детей, хотя и не слепо. Вижу недостатки и люблю с ними. Долго работая, я слишком привязываюсь к моим работам, а когда приходится расставаться, то мне стыдно сознаться - жалею их, чуть ли не плачу. Ах! Кто из нас не подумал, отдавая свою родившуюся мысль, о том, какая судьба ждет ее в свете? Не есть ли это козленок из книги Иова? В какие руки попадет? Какая ей выпадет судьба? Не есть ли это яйцо страуса той же книги, которое "нога растоптать может или зверь полевой раздавит?" Найдется ли человек, который прочтет все, что художник написал в своем творении? Всю его мысль?..

Долго еще продолжался разговор, и Ян, прощаясь с Ионой, чувствовал себя искренно растроганным, столько он нашел в его словах истинного вдохновения, огня и восторженности. Невольно и он, и Тит настроились на эту монотонную песню еврея, поющего словно над реками Вавилона жалобу изгнанников об утраченном величии.

- Поверь мне, - сказал, наконец, еврей, прощаясь с Яном, - я до смерти не забуду этого посещения. Мир потчует побежденных презрением. Они в его глазах виноваты, так как пали, а какое же падение не грязнит? Они виноваты, когда хотят подняться из своей грязи и болота; виноваты, если жалуются; виноваты, когда молчат - всегда виноваты. А если в толпе тех, которые кричат: Виноваты! - раздается голос сердца, голос сочувствия и жалости, как за это благодарить! Вы верно не доживете - но кто знает! Сыновья ваши или внуки... Нетрудно быть пророком! - минуты, когда и для вас, как сегодня для меня, слово утешения, протянутая рука, сердечное сочувствие будут дорогим подарком. Не дай Господи! Но народы гибнут и падают, как люди, а от смерти нет спасения! Это меч ангела Господня!

XI

Следующий день Тит и Ян провели в визитах у более известных лиц в городе, внимание которых могло пригодиться Яну: у епископа, у настоятелей монастырей, у главных чиновников, живущих в Вильно. Каштелян обещал, где мог, рекомендовать Яна, которому искренно сочувствовал. Но эти визиты, новые знакомства, которые дорого ему обходились, эти поклоны и вымученные улыбки, немного обещали. И духовенство, и светские лица очень вежливо встречали художника, расспрашивали об Италии, о нем самом, о возрасте, о здоровье, говорили о воздухе и погоде, обо всем, о чем говорится в таких случаях; прощались, обещая помочь, но ни на минуту не подумали искренно что-нибудь для него сделать. В это время немногое и можно было сделать. Умы были заняты политическими событиями, быстро и неожиданно сменяющими друг друга. Один Бог мог излечить эту немощь, но Бог часто шлет смерть, когда знает, что она будет лучше жизни, когда народ сделал все, что следовало, что ему было назначено, когда окончил работу, как работник в винограднике. А смерть из Божьих рук - благо.

Посещения художников, на которые Мамонич рассчитывал как на лекарство, едва не привели к противоположному результату. Перли и Мручкевич сейчас же оба ими похвастались; а узнав, что Ян был у обоих, оба остались недовольны, что оказались на одном уровне.

Мручкевич подумал: "Был у этого самоучки!"

Перли: "Был у этого пачкуна!"

Мручкевич утешал себя также мысленно, что раньше был у него (не зная, что обязан этим квартире), а Перли сердился, что явился к нему на четверть часа позже.

- Будешь ты у этого ясновельможного? - спросил портретист.

- Не знаю! - ответил Перли, а в душе подумал: "Конечно, буду". - А ты?

- Следовало бы побывать. Скажу тебе, я любопытен, - добавил Мручкевич. - Его большие картины я бы с удовольствием увидел, люди хвалят. И тебе не помешает, всегда что-нибудь там слизнешь! Ведь вы же коллеги, работаете в одном жанре!

- Пишет он и портреты и берет за них по сто червонцев, - сказал Перли будто бы ненарочно. - Ну, а когда ты думаешь туда пойти?

- О! Мне не к чему так торопиться.

- Ни мне!

- Как он тебя застал?

- Как? За работой, - ответил Перли.

- А жену?

- А! (вот чего тебе хочется узнать, подумал он). Жена показалась только на минутку.

- Знаю уж, как вошла, - думал про себя Мручкевич - вероятно с кулаками вверх и с ругательствами, - и громко добавил: - и что же?

- И ничего. Познакомился с нею. А твоя?

- А! К моей ходил даже в ее комнату!

- Хм! А как ее застал? - спросил нарочно Перли, прикидываясь лишь сочувствующим и любопытным, а на самом деле желая отплатить тем же, так как знал, что урожденная Дубинская иногда бывает пьяна до бесчувствия.

- А! Как всегда, занятой детьми и хозяйством.

Когда уже собирались разойтись, Мручкевич тихо шепнул Перли:

- Знаю о работе! Хорошее дельце!

- Где?

- Черта с два! Сколько дашь?

- Какая же это работа?

- Говорю, хорошая! Во всю! Весь костел писать. Три запрестольных образа.

- Где? Где? - воскликнул, беспокоясь, Перли, пожимая ему руку. - Не в городе ведь?

- Нет! В провинции.

- Сам узнаю! - подумал итальянец.

- Что дашь? Так тебя порекомендую, а нет, так пришлец ее возьмет, потому что уже разнюхивают и ходили пожалуй что за этим к настоятелю бернардинцев.

- Ха! Ха! Проговорился! Ничего тебе не дам! - воскликнул в возбуждении Перли. -До встречи, бегу к бернардинцам. С меня довольно...

- Послушай! - покраснев от гнева за свою глупость, придержал его Мручкевич; - если не условишься со мной, я подставлю пришлеца, а как придется сравнить ваши работы!

- Я напишу за полцены!

- Да, да! Но плохо, - ответил портретист. - Жертвователь недавно сожженного костела капуцинов, для которого бернардинцы ищут живописца, не пожалеет денег. Ему важно не то, чтоб дешево, но чтоб не было стыдно. Ну, сколько мне дашь? - повторил он, хватая Перли за руку.

- Да ведь я, - ответил Перли, - только шутил. Не знаю даже, смог ли бы я взяться. Потолков я никогда не расписывал. Да и работы у меня достаточно.

- Это другое дело, - промолвил, кланяясь, Мручкевич. - Как угодно, до свидания!

- Кланяюсь низко.

Они расстались, намереваясь обмануть друг друга: Перли собираясь немедленно бежать к бернардинцам, Мручкевич, стремясь отрезать ему путь, - но внешне оба казались равнодушными.

Полчаса спустя оба встретились нос к носу в коридоре у бернардинцев.

- А! Вы здесь!

- И вы!

- У меня дело.

- У меня тут послушник родственник жены, - торопливо заговорил Перли, - хочу его навестить.

- К чему это притворство? - спросил, наконец, с усилием улыбаясь, Станислав Перли. - Ты шел сшить мне сапоги.

- Не отрицаю! А ты подо мной косить траву?

- Ну. Но когда так, мы друг с другом не справимся; помиримся.

- Какая же там цена работы?

- Довольно высокая, но надо поторговаться. Здесь не монастырь платит, а барин; монастырь тоже вносит долю.

- Что я тебе дам?.. Скажи мне сначала, что я получу?

- Дашь десять процентов?

- Десять! Оскорбляете меня, сударь!

- Слово оскорбляет его, а дело нет?

- Ну, так иди сам хлопотать и оставим друг друга в покое.

Уже расходились, когда Перли, сообразив, что ничего не добьется с лисой, догнал уходящего и тихо наскоро окончательно договорились. Потом уже оба вместе вошли в келью настоятеля обделать общее дело. Перли был покорен и низко кланялся, Мручкевич был развязен и прикидывался наивным, как ребенок; оба еще пытались провести друг друга.

Мручкевич играл перед настоятелем роль человека совершенно незаинтересованного и заваленного заказами.

- Ведь и я мог бы, - говорил он, - взяться за это, но предпочитаю услужить товарищу.

А в это время Ян напрасно борется с нуждой, этой проказой, пожирающей почти каждого художника, почти каждого поэта, не имеющего куска хлеба заранее обеспеченного судьбой.

Искусство ведь всегда подводит, как только мы желаем им воспользоваться для улучшения материального положения. Это не его назначение. При счастливом стечении обстоятельств, после долгой борьбы, в странах, где почитание шедевров стало всеобщим, легче наряду со славой иметь и деньги; у нас это почти невиданное чудо. И этот чудесный кусок хлеба не получают без тяжелых жертв: надо ради популярности и денег часто отречься от самого себя, льстить толпе и обманывать ее. Самой тяжелой жертвой, ампутацией мысли, отречением от вдохновения покупаются деньги, хлеб. Но мешочек Ягуси не был еще совсем опорожнен, еще на дне его звенели деньги, которые неосмотрительное дитя, убежденное в великом гении мужа, тратило необдуманно.

- Будем богаты! - говорила она, обнимая его за шею белыми ручками и целуя в лоб. - Ты так велик, здесь нет тебе равного; возможно ли, чтоб люди тебя не признали?

Ян бледнел от волнения, целовал ее с молчаливой улыбкой и волновался все сильнее.

Ягуся удивлялась постоянным путешествиям, визитам, унизительным выжиданиям в передних мужа, беспокоилась, но не могла понять, в чем дело. Всякий раз, как Ян возвращался печальный, обезнадеженный, пыталась его напрасно расспросить, с отвагой юности, которая даже обескураженным, отчаявшимся, дает надежду.

Из привезенных картин ничего продать не удалось. Ян понизил цены. Жарский скупил меньшие копии, но долго на эти деньги нельзя было прожить. Работа у капуцинов, о которой раньше узнали Мручкевич и Перли, была потеряна для Яна. Настоятель бернардинцев, считая его человеком состоятельным и ненуждающимся в заработке, даже не посмел сказать ему об этом. Другие приглашали его, вынуждали тратить время в пустых разговорах и посещениях; но заняться им по-настоящему и не думали. Правда, что и Ян, человек гордый, не упоминал, как другие, постоянно о себе, о жене, о своих потребностях, нужде; не протягивал поминутно руки, как нищий на углу улицы. Мамонич опасавшийся тем больше, что не видел результатов хлопот, пришел однажды утром с проектом, который пришел ему в голову, - давать уроки рисования.

- Нескольких учеников найти можем, и этим не надо пренебрегать. Если бы они тебе окупили ежедневные расходы, я бы чувствовал себя спокойнее.

- Но, - спросил его Ян, - знаешь ли ты, что такое урок? Это медленная прививка основ, которая обращает к ним человека и опять тянет на землю освобожденный раньше ум; опутывает его и связывает тяжелыми, низменными, материальными условиями искусства, которые он рад бы забыть, так как усвоил их настолько, что их уже не чувствует.

- Все это знаю, - ответил Тит; - но предложи мне что-нибудь лучше? Найди другой выход? Надо работать, как придется, забыть на время об искусстве!

- Но это так тягостно! - воскликнул Ян.

- Не скули, наберись храбрости и действуй. Жалобы расслабляют нас и ни к чему не ведут.

Подошла веселая Ягуся, которую Ян называл своим Ягненком, и разговор оборвался.

Мамонич начал разыскивать учеников и нашел нескольких. Правда, вознаграждение было мизерное, но он говорил Яну: "Начни только; когда эти сделают успехи, найдутся и другие, откроешь школу. Если бы мы жили не в Вильно, а в другом городе, так как здесь мало печатают, да и то на плохой бумаге и плохим шрифтом, то могло бы найтись приятное занятие, рисунки для книг. Тебе бы легко было выучиться гравировать на меди; но здесь..."

Начались скучнейшие уроки.

Но вот однажды утром опять пришла Ягуся веселая, как всегда, показывая Яну уже пустой мешочек.

- Ну, - сказала она, - теперь твоя очередь, наполняй его, мой Крез.

Ян покраснел, побежал к ящику, собрал, что имел, и принес жене.

- А! Так мало! - воскликнула, смеясь, она. - Так мало! Разве остальное прячешь от меня?

- Действительно, - сказал смущенный Ян, - есть не много еще неполученных, данных в долг.

- На несколько дней этого хватит, - ответила Ягуся. - Ну, а работа?

- Не приходит сама.

- Дорого ты берешь за уроки?

- Довольно, но это начало, я должен пока быть дешевым, чтобы приохотить. Набивать себе цену не следует.

- Почему же? Кто здесь лучше тебя?

- Со временем, мой дорогой Ягненок, все будет!

С болью в сердце, обманув жену деланно веселым видом, Ян побежал к Мамоничу, который в холодной комнате, где стоял жбан с молоком и пара свежих булок, напевая, лепил льва.

- Мы опустошили мешок; я отдал Ягусе последние деньги. Она удивляется, что так мало. Что делать?

- А уроки?

- Знаешь, как они оплачиваются.

- Слушай-ка, мне надо немного, булка, молоко, несколько глины, то, чем наполняется надоедливый желудок и что наполняет ум, этого хватает. Я кое-что скопил, не зная, что с этими деньгами поделать. У меня несколько сот злотых; бери их, но постарайся в будущем, думай, действуй!

Ян сначала колебался, но взял, наконец, эти несколько сотен и в тот же день отдал их Ягусе. На следующее утро ему понадобилось что-то купить, а так как он ничего себе не оставил, то попросил у нее часть денег обратно. Бедная Ягуся вся зарделась, побежала и принесла ему, но меньше, чем просил.

- Что же с остальными, дорогая? Уже нет денег у тебя? - спросил с ужасом Ян, бледнея и впервые обнаруживая явно смущение и беспокойство.

- А, прости меня, дорогой Ян, я должна была... имела... не могу тебе сказать.

- Ягненок дорогой, но что же с ними случилось?

- Я раздала бедным, на панихиды по матери, на молебны за твое благополучие.

- Все?

- Вот столько осталось.

Ян посадил ее к себе на колени и, обнимая, целуя, стараясь подсластить признание, которое должно было изменить вдруг всю их жизнь и покрыть тучами ясное до сих пор чело Ягуси, сказал:

- Дорогая моя, ты не знаешь, в каком мы теперь положении: у нас уже долги, а денег ни гроша.

- Как же так, Ян? Того быть не может! Ты напрасно меня пугаешь! Ты сам опасаешься без причины. Мручкевич и Перли, которые пальца твоей левой руки не стоят, живут кистью, а тебе было бы трудно прожить своим трудом?

- Это так, ангел мой! Напрасно гоняюсь я за работой, везде нахожу или занятое место, или перехваченную работу, или равнодушие и незнание искусства. Будущее меня очень пугает. Будем бережливы, очень бережливы, так как мы беднее бедных, у нас уже долги. Я немного обманываю тебя, моя дорогая; но умираю со страху, чтобы ты когда-нибудь не испытала нужды, которой изо всех сил постараюсь избежать.

Ягуся обняла его, поцеловала и воскликнула:

- Не беспокойся: то, что роздано бедным, вернет Бог. Будем работать! Будем сберегать, будем молиться и надеяться. Я еще думаю настолько хорошо о своем родном городе, что не буду бояться. Нет, нет, Янек мой, не бойся. Ты только нехорошо поступил, что скрывал от меня. Я до сих пор много напрасно истратила, часто позволяла себе лишнее. Теперь буду знать, как надо сберегать, чтобы скопленные деньги успокоили тебя, увидишь!

Спустя несколько дней Ягуся принесла Яну в переднике несколько сот золотых, которыми, пробежав по комнате, радостно позванивала; она высыпала их на пол и воскликнула:

- Ну, успокойся, вот тебе деньги, вот деньги!

- Что это? Откуда? - спросил Ян.

- Откуда? Я продала все свои ненужные мелочи, даже несколько памяток после отца и бабушки, но ради тебя чего же я не сделаю!

И бросилась ему на шею. Ян обо всем позабыл.

- А, буду экономна, увидишь, увидишь как! - воскликнула она, ласкаясь к нему.

Как раз в этот момент пришел Перли, увидел рассыпанные деньги и разнес по всему городу, что у Яна пропасть денег, по полу у него валяются. И те лица, которые, зная о его настоящем положении, может быть, постарались бы подыскать ему работу, теперь предпочитали дать ее другому: первому Перли, который постоянно жаловался на свое положение художника, пребывающего в нужде.

Между тем Ягуся готовилась стать матерью.

Во всякое другое время это наполнило бы радостью весь дом; теперь же почти пугало Яна. Ягуся одна радовалась ожидаемому ребенку и шила ему чепчики, рубашки, краснела от счастья и считала на пальцах оставшиеся дни.

- Через столько-то и столько-то, - говорила она, - явится наш желанный гость!

Она упрекала мужа, что он не достаточно разделяет ее счастье, ее радость.

- Если будет сын, дам ему имя Ян; если девочка, назову ее Иоасей. А какая будет красавица! Как тот ребенок Альбано, которого я так люблю, знаешь? Вот увидишь, он будет тебе служить моделью ангела, только приделаем ему крылышки.

Долгие часы проходили без занятия, без дела, среди нежных ласк, забвения обо всем. Уроки Яна, неизвестно почему и отчего, постепенно прекратились; нужда опять чувствовалась дома. Не видя другого выхода, Ян отправился к Жарскому одолжить денег. Старый делец, подсчитавший все выгоды, охотно согласился; он уверил Яна, что всегда придет ему на помощь, пока только будет в состояни, и успокоил его относительно будущего. Как все нерасчетливые люди, охотно черпающие из чужого кошелька, но не видящие, что будет завтра, Ян, будучи в состоянии легко взять в долг денег, вскоре сильно задолжал. Со страхом он огляделся, когда посчитал, наконец, все деньги и увидел, что их нельзя окупить даже годом труда.

У него все спуталось в голове.

Ягуся болела, ослабла, забыла об экономии; жила вся в ребенке. Не решаясь противоречить ей, видя, что она больна, Ян забросил и уроки, и работу, просиживая около нее и не умея ни в чем отказать.

Последние деньги кончились; Мамонич молчал печальный и задумчивый. Ян, стыдясь, не торопился жаловаться перед ним и посвящать в свои дела, чтобы не вынуждать к новым самопожертвованиям.

Наконец, однажды, когда Ягуся не могла сама уйти гулять и послала их, оставшись с подругой юности, Мамонич нарушил молчание, длившееся несколько месяцев, и спросил:

- Скажи же мне о себе, о своих делах; есть у тебя деньги?

- Не спрашивай об этом, - ответил Ян.

- Опять тебе не хватает, понимаю, но как же вы жили до сих пор?

- Я брал в долг, - прошептал Ян.

- А! Брал в долг? - живо спросил Тит, - где? У кого? Может, у евреев?

- Нет, большею частью у Жарского.

- Это почти одно и то же, - возразил Мамонич. - Ему хочется заполучить остальные твои картины; надо ему вернуть деньги. Скажи откровенно, сколько ты ему должен?

- Много! Будешь удивляться и сердиться, не скажу. Но Ягуся больна, не сделать для нее чего-нибудь в этом положении было бы безжалостно, постыдно напоминать ей об экономии, нельзя. Ну, скажи сам! Я ее развлекаю и баюкаю надеждами на заработок, а о долгах не упоминаю, скрываю, должен скрывать.

- Но как же ты рассчитаешься?

- Жарский может взять картины, ты сам говорил.

- Да, но по какой цене? По ничтожной!

- Разве он был бы столь хитрым, столь?..

- Договаривай: подлым, больше, чем думаешь. Между тем Мручкевич и Перли перехватили одну работу, которая бы тебе подошла. Новый капуцинский костел, десятка два миль отсюда, строится на месте сгоревшего.

- Что ты говоришь!

- Да, да! Только вчера я узнал об этом. Перли ожидает получить несколько тысяч злотых; Мручкевич взял только факторские. О тебе распространяются слухи, что ты спишь на золоте, а тебе, может быть, не на что купить хлеба!

- Как раз я опять собрался к Жарскому.

- А уроки?

- Сошли на нет; я запустил их. Бедная Ягуся беспокоится, страдает сильнее, когда меня нет около нее. Состояние ее очень беспокоит; не могу оставить ее без присмотра. Прислуга прибавилась, а дома ни копейки.

- Вот пока что три червонца, - сказал Тит. - Я взял их для тебя на всякий случай, больше нет.

- Оставь, я тебе и так должен.

- Ничего не должен, пока я не приду и не скажу в свою очередь: дай, мне необходимо. Но слушай, Ян, подумаем, побеседуем, как тут выбраться из этого? Каштелян...

- Разорен. Француженка при брачном договоре обставила развод такой суммой, что, прибавив ее к прежним долгам, он совсем обеднеет. Живет по-барски: делает долги. Вся надежда его на богатую женитьбу. Ему сватают богатых наследниц неизвестных фамилий. Но пока что он сам занимает по сто червонцев и кормится надеждами.

- Когда-то ты мне говорил о наследственном куске земли! Ян покраснел и что-то невнятное проговорил.

- Ты ее продал уже?

- Нет пока, но и то уж считаю грехом, что мысль о продаже приходила мне несколько раз в голову. Там жил отец, там жила и умерла моя святая мать, это воспоминание.

- Ян, ведь воспоминаниями не проживешь! Если от продажи этого участка можешь выручить сумму, достаточную для покрытия долгов, а с остальной уехать отсюда в Варшаву, во Львов... Если бы твоя мать была жива, она бы первая охотно пожертвовала этим уголком, где ты уже, наверно, жить не будешь.

- Возможно, ты и прав; я это себе повторяю, но мысль о продаже возмущает меня и наполняет стыдом. Не могу с нею освоиться.

- Ян, здесь дело касается твоей судьбы и женщины, забота о которой лежит на тебе. Воспоминание о матери сохрани в сердце.

- Согласен, но как продать? Ехать лично? Пришлось бы оставить Ягусю. А расходы на поездку? Сам ничего не понимаю, в законах не разбираюсь, знаю лишь, что этот участок смежен с соседним и многим желательно его купить. Купят его охотно.

- Покупателя я подыщу. Сколько думаешь взять за него?

- Не знаю! Я его так ценю!

- Размеры?

- Хорошо не знаю. Думаю, что должен стоить несколько тысяч.

- Несколько тысяч! Значит, очень большой! Ведь это земля не заселенная, безлюдная!

- Дом, луг, поле, огород, двор, несколько берез.

- Только всего? Тогда поля должны быть большие? Иначе ты бы не мог рассчитывать на тысячи.

- Это последнее мое средство спасения.

- Значит, хочешь попытаться и ухватиться за него?

- Должен! Должен!

- Тогда завтра дай мне доверенность, а я тебе порекомендую какого-нибудь честного человека, живущего в той местности, который таким образом сбережет расход на поездку и поскорее все сделает.

- Ах! Это неописуемая, неоценимая жертва! - вздохнул Ян. - Но ради нее не могу колебаться, я должен ее принести.

Крашевский Иосиф Игнатий - Сфинкс. 5 часть., читать текст

См. также Иосиф Игнатий Крашевский (Jozef Ignacy Kraszewski) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Сфинкс. 6 часть.
Вследствие этого разговора отправили письма и доверенность, но прошло ...

Твардовский. 1 часть.
Повесть из польских народных сказаний ЧАСТЬ ПЕРВАЯ I. О том, каким обр...