Крашевский Иосиф Игнатий
«Осада Ченстохова (Кордецкий). 4 часть.»

"Осада Ченстохова (Кордецкий). 4 часть."

- Грозный, хмурый!

- И не удивительно: все его старания, славу Богу, ни к чему не привели. Что ж сказал вам Миллер?

- Принесите письменно условия капитуляции.

- Так мы их и написали! - засмеялся Кордецкий. - А ну он, вдруг, да согласится: то-то мы попались бы! Нам, прижатым к стене, выиграть несколько часов и то расчет. Значит завтра опять снарядим посольство; будет просить, чтобы они написали свои условия. Лишь бы дольше, лишь бы дольше... а Господь Бог в конце концов поможет.

С этими словами он, повеселев, пошел вместе с монахами к монастырю. Патер Доброш, не чувствуя усталости, поспешил на крепостные стены делить сторожевую службу с паном Малаховским, а ксендз Ставиский на хоры к вечернему богослужению.

II

О том, как Ляссота с любопытством расспрашивал о Костухе, и как Кшиштопорский начинает о чем-то догадываться

В келейке Ляссоты было тихо и грустно. Старец, потрясенный бегством из дому и наплывом впечатлений, в страхе от ходивших ежедневно слухов, говоривших то о сдаче, то о штурмах, то об измене, лежал, не вставая с постели. При нем неотступно сидела Ганна и то утешала его, то вместе с ним плакала. Бедное дитя только изредка могло утром забежать в костел и второпях прочесть молитвы, чтобы скорей вернуться к деду; а под вечер, когда по временам заходил брат пана Яна, ксендз Петр, она на минутку урывалась, чтобы на пороге у крылечка подышать свежим воздухом и подумать на свободе. Потому что при старце она старалась даже не вздыхать, чтобы он не испугался и не вспомнил о перенесенном горе. Напротив того, она притворялась даже, что ей весело, смеялась, приплясывала, рассказывала сказки, как ребенок.

По вечерам же, почти каждый день, приходила на заваленку старая нищенка, усаживалась и поджидала Ганну.

Девушка, совершенно одинокая, вскоре привыкла к нищей, и, не имея близких, привязалась к Костухе.

Старуха приносила новости, разукрасив их по-своему, чтобы не напугать ребенка; от нее же Ганна узнавала пересуды и толки дня. По временам Костуха расспрашивала девушку о ее жизни, о прошлом деда, о доме, и когда Ганна начинала рассказывать о своей мирной убогой обстановке, описывать усадебку и огород и деревенское житье-бытье, от которого несло ароматом венка, сплетенного из роз, с цветами, листьями и тернием, - старуха умилялась, как будто все это было ей близко и знакомо, то плакала, то радостно смеялась, и, подвинувшись поближе к девушке, цеплялась за ее платье, целовала ноги. Ломтик хлеба, данный в первый вечер, все как будто тяготил ее, и она, видимо, печалилась, что так долго не может отблагодарить подательницу.

И то правда, что могла бы сделать она, нищая? Много временя ушло, а она, скитаясь, напрасно ломала себе голову. Раз как-то старая отдала ребенку тельный образок Пресвятой Девы, за которым ходила в самый Ченстохов, в местечко, через шведский лагерь, среди солдат и свиста пуль. Теперь она уже не знала, что принеси своей Ганне. Вечером бедная старушка надумала забраться в монастырскую тепличку, где святые отцы разводили цветы и зелень дай украшения алтаря под праздник, второпях нарвала в фартук, что попалось под руку, и прибежала со своей добычей под окошко.

Ганна сидела у постели деда, и, за неимением чего другого, рассказывала ему о нищенке, которая так странно привязалась к ней. Старик слушал и, по-видимому, был встревожен. Такая внезапная, чрезмерная благодарность за кусочек хлеба казалась ему неестественной; а потому решился расспросить брата о старухе. Ее, очевидно, знали в Ченстохове, так как, по словам Ганны, все прохожие здоровались с ней при встрече.

Услышав какой-то шорох у окна, девушка подбежала к двери в на пороге встретила старушку с цветами.

- На тебе, милое мое дитятко, - скороговоркою сказала Констанция, поцеловав подол платья девушки, - спрячь скорее; кажется, идет ксендз Петр, а это краденое.

Нищенка скоренько повернулась и исчезла; в ту же минуту вошел ксендз Ляссота, увидел цветы у Ганны и спросил, откуда она взяла их.

- Ах, их принесла мне та старушка, - ответила девушка, застигнутая врасплох.

И она вместе с ксендзом вернулась в комнату.

- Вот об этой нищенке я именно хотел порасспросить тебя, брат, - сказал больной, привстав с постели, - все это не совсем обычно: она привязалась к Ганне и каждый день приходит к ней. Третьего дня принесла медальку (Тельный образок.), сегодня цветы. Кто эта женщина?

С этими словами старик подвинулся ближе к брату, а в глазах у него засветилось любопытство и как бы страх.

- Давно ли она в Ченстохове? - прибавил он спешно.

- По правде сказать, не знаю, - ответил ксендз Петр, - верно лишь одно, что она престранное создание. По-видимому, у нее голова не совсем в порядке; не берет милостыни или сама раздает ее убогим; даже теперь ночует во рве под открытым небом, собирает и приносит в монастырь отскочившие от стен шведские ядра. Иногда бывает слишком весела; но помешательство у нее спокойное, и вреда она никому не приносит. Бояться ее незачем. Прозвали ее здесь слугою Пресвятой Девы Марии; да она и сама чаще всего называет себя так.

Ляссота понемногу опять улегся, и разговор принял другой оборот. Говорили об осаде, об измене, о новых распоряжениях настоятеля, а так как все эти подробности живо интересовали братьев, то о старухе позабыли.

Келья, в которой жил Ян Ляссота, по странному стечению обстоятельств, выходила окнами и дверью как раз на ту часть крепостной стены, где стояли дозором Кшиштопорский и отец Мелецкий. С банкета прекрасно была видна дверь келейки и все входившие и выходившие. Кшиштопорский частенько засматривался на красавицу Ганну, личико которой, при каждом взгляде, будило в нем все новую тревогу, вызывало чувство необъяснимого раскаяния. Он глядел на Ганну точно против воли; отворачивался, овладевал собой и снова жадно всматривался. Несколько раз промелькнула перед его глазами и старая Констанция, на болтовню которой и ласки, расточаемые Ганне, он глядел с негодованием, спрятавшись за угол бастиона. Все, по прошествии некоторого времени, заметили в Кшиштопорском большую перемену. Гордый, грозный, суровый и молчаливый, как всегда, он, казалось, еще с большим остервенением бросался в бой, искал опасности, намеренно шел навстречу смерти; и днем, и ночью он трудился, не покладая рук, точно хотел сломить свою энергию работой, победить себя трудом. Когда другие спали, он бродил, заменяя собою караульных. И в глухую полночь, когда осенний ветер завывал в стенах, когда только оклики ночного дозора и медленный шаг стражи будили слух, Кшиштопорский останавливался против окна Ляссоты, в котором всегда светился огонек у постели больного деда, и, заложив руки за спину, скрежетал зубами, а иногда, во тьме, грозил окну сжатым кулаком.

Патер Мелецкий, по натуре человек веселый, с душою нараспашку, был не очень рад товарищу, с которым нельзя было ни разговориться, ни посмеяться; Кшиштопорский с трудом выжимал из себя самые необходимые слова, потом отворачивался и молчал. Но что тут станешь делать? И отец Мелецкий принялся всячески умасливать пана Кшиштопорского, хотя труд это был немалый.

Нищенка в особенности была предметом внимания для Кшиштопорского; он видел в ней какую-то тревожную загадку. Раза два он спросил о ней даже отца Мелецкого, давшего тот же ответ, как и ксендз Ляссота брату. Не добившись ничего, Кшиштопорский глаз не спускал с нищенки. Его очень удивляло, почему ее во всякое время свободно впускают в монастырь, а когда она разговаривала с Ганной, Кшиштопорский настораживался и обращался в слух, беспокойно вздрагивая. Позже он стал искать случая ближе познакомиться с загадочной старухой; но чем более он старался сблизиться, тем упорнее она, казалось, избегала случая. Едва заметив издали фигуру Кшиштопорского, нищенка то пряталась в костеле, то выходила за ворота, то спешила укрыться в частные квартиры. Он напрасно искал встречи; старуха упорно ускользала.

Наконец, в тот день, когда, бросив Ганне горсточку цветов, Констанция убегала от ксендза Ляссоты, Кшиштопорский загородил ей дорогу и, хмуро уставившись глазами в ободранную нищенку, закричал громовым голосом:

- Стой! Куда?

- Это я! - дрожащим голосом ответила сначала пойманная. Но потом как будто вспомнила свое обычное радужное настроение и сказала смело: - Божьей Матери слуга, старуха-побируха... Чего пану от меня понадобилось? Все пули я поотдавала...

- Куда же ты стараешься улизнуть воровским манером? - спросил, смерив ее взглядом, Кшиштопорский.

Она же, встряхнув головой, спустила на глаза платок, чтобы тот не видел ее лица.

- Эй, пустите меня, пан, мне недосуг; спешу в костел! Шляхтич продолжал присматриваться к ней, когда же хотел

заглянуть ей в глаза, она вырвалась и закричала:

- Чего еще? Разве в Ченстохове перестали знать слугу Матер" Божьей?.. Что я? Переодетый швед? Нет, миленький, - прибавила она с натянутой улыбкой, - я не швед и не еретик.

Отец Мелецкий, видевший с банкета всю эту сцену, крикнул вниз::

- Эй! Пане Кшиштопорский, не тревожьтесь понапрасну! Это. наша нищенка, оставьте ее в покое, это Констанция!

При слове Констанция Кшиштопорский порывисто сдернул у старухи с лица платок, а она, оскалив желтый ряд зубов, притворно и громогласно рассмеялась, широко разевая челюсти, как череп.

- А что? Хотел полюбоваться моей рожей? Славная, не правда ли, мордашка? Ха, ха! Постыдился бы хоть, старый воробей, приставать на улицах к паненкам!

- Это она, это она! - воскликнул, отпрянув, шляхтич, и на лице его отразились отвращение и испуг.

- Ага! Теперь ты только и узнал Богородицыну служку, теперь; ты убедился? Ха, ха, не правда ли, красавица? Так, так, мой миленький, те, что гниют в могиле, и те красивей!

Старуха повернулась и, приплясывая и подпрыгивая, пошла своей дорогой.

- Что вам от нее понадобилось? - спросил отец Мелецкий. - Она наша благодетельница: носит нам пули, шпионит и следит за шведами, а вчера так настращала олькушских рудокопов, пробравшись к ним ночью из монастыря, такое закатила им нравоучение, что те побросали мотыги и, хотя боятся шведов, перепугались еще; пуще и разбежались кто куда.

Но монах-воитель не выжал из Кшиштопорского ни слова: шляхтич молча, в глубокой думе, поднялся на стену, облокотился на бойницу и растерянным взглядом уперся в даль. Монах-паулин увидел, что в душе его происходит что-то непонятное, и отступился.

Прошла добрая толика времени, когда Кшиштопорский пришел в себя, схватил банник и стал собственноручно чистить пушку. Он снял кольчугу, сбросил платье, отстегнул шлем и меч, разделся до рубашки, как будто бы палимый каким-то внутренним огнем. Всю ночь, истомляя себя работой, он был точно не в своем уме и бился в припадке неутолимой ярости.

Не понимая, что случилось с Кшиштопорским, ксендз Игнатий пожал плечами и стал молиться.

- Кто ж его знает, - молвил он про себя, - сумасшествие, говорят, для некоторых заразительно. Вот, только взглянул он на старуху, и им точно завладел нечистый. Если так пойдет дальше, придется, пожалуй, прибегнуть к эгзорцизму (Обряд для изгнания нечистого.). Вижу ведь, что он никогда не молится, и нет у него на доспехах ни креста, ни образка, ни четок. Скверно! Надобно за ним присматривать: вояка хоть куда, но что-то с ним неладно. Сосет его, будто, кто-то изнутри, червь, что ли?.. И молчит: слова из него не выжмешь и всегда нахмуренный.

Покончив разговор с самим собою, ксендз Мелецкий покачал головой и, склонившись над орудием, прочитал "Отче наш" за спасение души товарища.

III

В чем Кшиштопорский покаялся монаху, и как он крадется под окно Ляссоты

Была ночь, осенняя ночь, не сулившая земле сладкого отдыха, и не баюкавшая детей Божиих ни песнью радости, ни благовонием воскресшей земли. Стояла ночь беззвездная; не сторожившая землю тысячами блестящих очей, а хмурая, черная, страшная; взор тонул в безднах мрака, а среди глухого безмолвия выли ветры, как нечистая сила, домогавшаяся чьей-либо несчастной души... И слышались то стоны, то смех, то глухие рыданья, то вздохи, детский плач и грозные раскаты чего-то, доносившегося из потустороннего мира. Нужно быть закаленным и душою, и телом, чтобы не поддаваться влиянию такой мрачной поры. Даже в тепле, у ярко горящего очага, тоскою сжимается сердце; а как быть в поле, под открытым небом, где каждый порыв ветра, каждое завывание бури отзывается в сердце? Где ухо жадно ловит таинственные голоса вселенной, а каждый стон, несущийся из-под небесного свода, болезненно отдается в душе?

У башни своей сидел ксендз Мелецкий, попеременно то солдат, то монах, теперь вновь тянувший солдатскую лямку. Кшиштопорский ходил взад и вперед. Мелецкий перебирал четку за четкой и посылал с ними вереницу молитв в сокровищницу небесных благ. А товарищ его, раздетый почти донага, с открытою грудью, метался по стене и стонал.

Вокруг было так темно, как будто весь мир был обит черным крепом. Только далеко, у шведского стана, пылали сторожевые костры, а на колокольне горел, как всегда, взывавший о помощи сигнальный огонь. На стенах кое-где светились дозорные фонари, а в часовне, у монастырского входа, чуть колыхалось бледное пламя неугасимой лампады, горевшей перед иконой и бросавшей сквозь стекла окна тусклый, мигающий луч, то всплывавший, то вновь угасавший... как будто хотел, но не мог умереть. Эти пятна света точно висели в воздухе среди окружавшей их тьмы. Небо и земля сливались в одно, и обитель также словно парила, окруженная черными тучами.

Стража понуро, угрюмо и смутно обменивалась молитвенными паролями. Одни кричали - Спаси нас, Дева Мария, другие отвечали - Memento mon, то есть помни о смертном часе.

И так это было тоскливо и страшно, как будто весь монастырь был огромная погребальная колесница, а все население его стояло либо у смертного одра, либо у гроба с покойником.

Ксендз Мелецкий молился, молился... и по временам взглядывал на товарища, прося у Бога мира его мятущейся душе. Ибо там, в глубине обнаженной и не знавшей остуды груди, очевидно, бушевал огонь страсти, несмотря на седины, покрывавшие голову. Страстная натура Кшиштопорского была загадкой для ксендза Мелецкого. Окончив молиться, старый вояка не выдержал и попытался начать разговор долгим вздохом, которого Кшиштопорский не слышал. Монах тогда кашлянул и еще раз вздохнул погромче. Но занятый своею прогулкою шляхтич и теперь ничего не заметил. Наконец, отец Игнатий встал и, напялив на голову каптур (Мягкий остроконечный колпак в виде башлыка, болтавшийся на спине власяницы (капюшон).) поверх мягкой скуфейки, обратился к товарищу:

- Старость не радость, пан Николай; смолоду я не кутался, когда мы шли с Сигизмундом III под Смоленск (Осада и взятие Смоленска Сигизмундом III в 1609-1611 годах.).

- Ты был под Смоленском, отче?

- Как же, был; и по сей день у меня памятка от руки боярина, хряснувшего меня чем-то по башке; ну и я отплатил ему с лихвою.. А кто бы сказал, что когда-то я здорово помахивал саблей? Как теперь четками. А вам-то неужто не холодно?

- Холодно, думаете? Нет, мне жарко.

- Хвораете, видно; ветер сильный и резкий... У меня под рясою кожух, а все же прихватывает.

- А меня нисколько.

- Что же с вами, пан Николай?

Кшиштопорский перевел взгляд на свет в окне Ляссоты, всмотрелся и со вздохом пошел. Однако, вернувшись к монаху, остановился.

- Знаешь, отче Игнатий, - сказал он, - что за всю жизнь мне было холодно только два раза.

- Ну, а когда именно? - спросил Мелецкий, обрадовавшись возможности поболтать.

- Тебе, отче, собственно, не следовало бы говорить, - прибавил шляхтич с горькой усмешкой.

- А почему?

- Ты монах, а я и по сей день, хоть и не молод... - он не окончил. - Да совсем и не могу исповедоваться! - отмахнулся Кшиштопорский с негодованием.

- Вот это скверно; поисповедоваться тебе бы не помешало, как кажется...

- Нет, нет... не пришло еще время!

- Так, так! А потом уже будет, может быть, поздно!

- Ну и пусть!.. - буркнул шляхтич. - Бог добрее людей. Ксендз Мелецкий замолчал, а Кшиштопорский тут же прибавил, очевидно, в потребности высказаться:

- Что ж... если ксендз хочет знать, когда меня в жизни пробрала дрожь, я скажу.

- Это как вам будет угодно.

- В первый раз, когда я женился, - сказал Кшиштопорский, - а во второй, когда у меня жену отняли.

- Как так: отняли? - спросил ксендз.

- А так, отнимали и отняли, - ответил старик, - и пошла от меня гулять по миру...

Ксендз опять замолчал, но пан Николай разошелся и уже горел непреодолимым желанием рассказать все до конца. Он воскликнул:

- Ну, ксендз, разбудил ты беду: теперь слушай все - только потом не разболтай, потому что то, что я скажу, надо выслушать как исповедь.

- Ну, ну, я уж не насплетничаю!

- Так вот, ксендз, о бабе буду говорить; не теперь то было, и не пристойно ксендзу слушать о любви, а все-таки скажу, что я любил, любил женщину, созданную на муки человечеству, на его погибель и отчаяние: дьявола и ангела в одном лице.

- Только, мой пан Николай, - перебил его отец Игнатий, - не нужно путать небесное с земным: что общего, женщина и ангел?!

- Ну, а все же это так, иначе не скажешь, - торопливо добавил Кшиштопорский, - была она и дурная и хорошая, и твоя и не твоя. Сегодня любит так, что, казалось бы, готова отдать за тебя жизнь; завтра, глядишь, подвернулся новый: улыбается ему, стреляет глазами, по каплям вливает в него страсть и сумасшествие... Сегодня твоя, до слез; завтра издевается до смеха; самому черту невдомек, чего ей надо.

- Ну, что ж; надо было бросить ее до женитьбы.

- То-то ж, бросить! Если б было можно! Часть жизни отдал бы, чтобы только развязаться! Но она держала, как на цепи; я и плакал и стыдился, а все же возвращался. С тех пор прошел не один десяток лет, а как вспомню, так и загораюсь и ревностью и гневом.

- Осени себя крестным знамением! - сказал отец Мелецкий, - это, очевидно, наваждение.

- Правда, хорошо сказали вы: это наваждение. Я был сам не свой; мной овладевала какая-то чужая сила и опутывала...

- Надо было отогнать ее молитвою.

- Бог отнимал в молитве силу; точно я не пробовал молиться!

- Не следовало терять мужества и молиться неустанно!

- Я любил ее и в девушках и замужней.

- Но ведь это грех! - воскликнул отец Игнатий.

- Знаю, что грех, отче, но ведь это было наваждение. Я cas себя не узнавал: отнял ее у мужа, добился развода и женился сам.

Монах перекрестился, посматривая из-под каптура на Кшиштопорского взглядом, полным боязливого негодования.

- Но, - прибавил пан Николай, - дьявол, искусивший мена на это дело, стал терзать меня... Когда я отнял ее у мужа, она стала изводить меня своею ветреностью, как изводила мужа, я довела до ярости. Никто, никто не мог устоять перед ее чарами: кого хотела, того и оплетала.

- Ну... была, значит, не женщина, а изверг! Злая и распутная; но...

- Это был сам дьявол! - крикнул Кшиштопорский. - Кто раз любил ее, того любовь и страсть не оставляли уж до смерти... До того довела она меня, что я стал держать ее под замком: ревновал, как басурман; впадал в бешенство и утонченно мстил своей мучительнице.

- Ужасные вы рассказываете вещи!

- Так слушайте ж до дна. Первый муж дознался о ее судьбе; не выдержал, напал на меня ночью и освободил ее из заточения. Ушла, и больше я ее не видел. Ну, а ему я отомстил.

- А что ты выиграл от мести, ослепленный? - спросил ксендз Мелецкий.

- Правда, меня охватила только жажда еще пущей мести! - засмеялся горько шляхтич. - Но мстил я поневоле, потому что потерял голову и до сих пор еще хожу без головы. Ее дочь, от первого брака, умерла. Кто знает, может быть, я был причиной ее смерти! А у него отнял все, довел его до нищеты...

- И что ж... стало тебе лучше? - повторил монах.

- Лучше! Кто знает? Была минута торжества. Но рука Божия была на мне: единственный сын мой также умер. И ничего не осталось у меня, кроме моей злобы. Супостат мой все еще живет и имеет в жизни утешение: светильник, осветивший его дни.

Последние слова Кшиштопорский выговорил с завистью и гневом. Ксендз Мелецкий обернулся к нему с лаской и сказал:

- Видите, Бог не благословляет месть.

- Отче! - с силой перебил его старый шляхтич, - вам хорошо, вы прожили свой век в покое и в обстановке святости; вы этого не понимаете. Но случаются мгновения, когда потребность мести доводит до умопомрачения.

- Надо бороться с искушением молитвой.

- Молился, молюсь, но не понимаю сладости молитвы... она отскакивает от моего сердца, как камень от стены.

- Капля неустанно долбит камень...

- Найдите ж мне такую каплю! - крикнул во весь голос Кшиштопорский. - Нет, нет! Сердце мое тверже мрамора, ничто не берет его, ничто не выдолбит!

С этими словами шляхтич вновь остановился, поглядел в окно Ляссоты, напрягся, задрожал, стиснул руки и так закусил губы, что на них выступила кровь. Потом, точно сам себя поддразнивая, начал говорить:

- Я потерял все в жизни, у него осталось утешение. У меня нет ничего; у него надежда, опора, радость! Так быть не должно! Чем он лучше меня? Умру, но отомщу!

Отец Мелецкий, напуганный исповедью и воспоминаниями шляхтича, проникнутыми такой лихорадочной тревогой, немного отодвинулся, стараясь не дать новых поводов к волнению и ярости. Потом начал опять молиться, чтобы заглушить в себе самом отзвуки тревоги и отмыться от всей той грязи, которая вылилась в рассказе шляхтича.

Мгновение спустя ударил колокол к полуночному бдению. Звон разнесся далеко вокруг, и ксендз Игнатий спустился со стены, спеша в костел. Кшиштопорский, как только отделался от своего товарища, торопливо осмотрелся, не следит ли кто-нибудь за ним и скорым шагом подошел к жилищу Ляссоты. Глаза его метали искры, лицо горело, он весь обратился в слух, но ничего не слышал; только видел при тусклом свете ночника молодую девушку, сидевшую у ложа старца, почивавшего тихим, оживляющим сном. Ганна, успевшая уже вздремнуть, сидела со сложенными на груди руками, как будто ею овладел сон во время молитвы. Она, казалось, утопала в небесных сновидениях, в восторге райского блаженства... на ее устах играла счастливая улыбка, лицо дышало неземным спокойствием.

Никогда, ни единый человек, не глядел с большей ненавистью на другого человека, чем теперь старый Кшиштопорский на старого Ляссоту с Ганной. Он, казалось, пожирал их взором: убил бы, если бы мог; и будь то сила исполненного злобой взора, будь что иное, но Ганна, среди мирного покоя, вдруг сорвалась с места с криком, исполненным душевного страдания. Старец в испуге пробудился.

- Что с тобой, Андя? Что с тобой, мое дитя?

- Ничего, ничего, дедуня! Так... средь сна... в мечтах о нашей усадебке, о маме, о садике, о деревеньке, и еще о чем, не помню, мне приснилось что-то страшное, и я проснулась криком... ах! И нарушила твой сон.

- Ничего, ну ничего... я уж не спал, - ответил старец.

- Как, не спал?

- Нет, нет, не спал; только закрыл глаза. Пожалуйста, ложись, прошу тебя. Хорошо минутку отдохнуть, пока не начали стрелять... засни... засни...

- Я? Да я довольно спала днем; мне совсем не хочется.

- Бедное дитя! Ты убиваешься из-за меня!

- О, дедуня! - и она встала на колени, целуя высохшую руку.

Кшиштопорский быстро отскочил и взбежал на стену.

IV

Какие условия принесли монахи от Миллера; с чем пошли к нему новые послы и что претерпели

С утра, довольно рано, приор опять отправил в шведский лагерь тех же послов, как накануне; но сделал это с грустью и неудовольствием. Замойский поддерживал его в намерении оттянуть развязку путем переговоров, чтобы выиграть время. Осажденные все еще надеялись на Яна-Казимира и известное всем глубокое уважение его к святому месту. Одни поджидали подкреплений, другие снятия осады старанием киевского каштеляна; третьи рассчитывали на помощь Станислава Варшицкого, на усердие провинциала Броневского, на чувства польской шляхты, которая не могла остаться равнодушной к осаде Ясногорского монастыря; наконец, ведь и зима была недалека, и шведам приходилось думать об отступлении на зимние квартиры. Итак, выигрывая время, питали свои слабые надежды. Только пан Чарнецкий не стоял за переговоры.

- Чего еще? - говорил он приору с обычной шляхетской прямотою. - Сколько воду ни вари, все будет вода; и сдаться не хотим, и плутуем, и все это как-то не по-польски.

Пан Замойский был другого мнения, и Кордецкий молча следовал его советам. Как монах, он не сочувствовал таким приемам; как вождь, он сознавал их неизбежность. Провожая за ворота для переговоров ксендзов Доброша и Ставиского, приор потребовал от Миллера заложников, так как не без причины опасался, как бы генерал, выведенный из терпения всей этой волокитой, не сорвал досады на парламентерах. Миллер согласился прислать заложниками двух высших чинов армии. И, когда ксендзы выходили из ворот крепости, навстречу им, со стороны шведского стана, показался один только заложник, по походке и внешнему виду которого было ясно видно, что он попросту переодетый бродяга.

- А вот увидите, - сказал пан Чарнецкий, - что здесь кроется недоброе: почему он не хочет дать нам кого-либо из начальствующих лиц?

- К чему заложники? - запротестовал ксендз Доброш. - Столько раз нас посылали и ничего с нами не случалось: и теперь вернемся целы. А если нет, если он умышляет против нас недоброе, то, как вы думаете, разве мы не сумеем принять мученический венец?

Слова Доброша, сказанные просто и с улыбкой, подтвердил спокойным взглядом также ксендз Ставиский.

Оба монаха твердым шагом и отважно вышли в поле, а приор, которому всегда казалось, что он имеет дар предвидеть будущее, перекрестил обоих с невеселыми предчувствиями, точно знал, что. шаги, предпринятые им в силу необходимости, не принесут ничего, кроме огорчений и замешательства. Потом приор отвернулся, молча отошел в сторону и сказал пану Замойскому:

- О, пан мечник, ежедневно, ежечасно повторяю: война не наше дело!

- Тем больший подвиг вести ее во имя Бога.

- Все это прекрасно, - перебил Чарнецкий, - только вести переговоры со шведами ни к чему; стрелять в них, это...

Пан Замойский взглянул на шляхтича со снисходительной усмешкой.

- Между молотом и наковальней что другое можно предпринять? - сказал он. - Защищаться надо всеми силами: мечом и головой. И не следует раньше времени отчаиваться.

Пан Чарнецкий пожал плечами, также без оттенка снисхождения.

- Бить молотом, - сказал он тихо, - вот мой совет. - Кропить, кропить свинцом, и густо!

- Но ведь отдых также нужен, - ответил настоятель, - если и не нам, которых Бог наделяет необычными для святого дела силами, то для людей, не одаренных от Бога такой выносливостью, как ваша, пане Петр. Тем временем да ниспошлет нам Бог благополучного окончания войны.

Орудия на стенах молчали, и их безмолвие в особенности тяжело отзывалось на самочувствии пана Чарнецкого. Он с неудовольствием покачал головой и ушел.

Ксендзы, посланные из крепости, направились к ставке Миллера, поджидавшего их с нетерпением. Окруженный блестящим кольцом орудий, и людей, и начальствующих лиц, и вооруженной силы, насколько мог собрать, чтобы показаться посланным во всем блеске своей мощи и величия, он стоял с улыбкой надежды на лице. А рядом с ним Вейхард, сумрачный и молчаливый.

- Ну, что мне несете? - спросил генерал ксендзов.

- Отец-настоятель сам не может и не хочет диктовать условий сдачи, - торопливо сказал Доброш, - ему кажется, что было бы удобнее, если бы условия продиктовали вы и осведомили нас, каковы ваши желания.

- А, тем лучше, - ответил Миллер, не догадываясь, что монахи только оттягивают время, - полковник, - обратился он к Вейхарду, - прикажите написать условия, а вы, отцы святые, будьте, тем временем, нашими гостями, прошу вас.

Паулины поклонились и молча остались стоять на месте, а генерал велел подавать завтрак и пригласил их закусить и выпить; но была пятница, все кушанья у Миллера готовились на масле, так что монахи отказались от угощенья, сославшись на постный день.

- И правда, ведь у вас пост, - воскликнул Миллер, засмеявшись, - когда подольше погостим в Польше, запомним лучше эти мелочи. Ведь в крепости у вас, наверно, нет рыбы? У меня ее избыток; снесите-ка приору вместе с условиями сдачи парочку здоровых щук: пусть примет и условия и рыбу.

Монахи снова молча поклонились.

- Вот видите, - продолжал речь генерал, - хотя я и не пощусь, но умею уважать посты; а потому, если жить на постном для вас лучше, то поститесь: мне какое дело? Моему желудку от этого не хуже!

С этими словами Миллер засмеялся и выпил за здоровье отцов-паулинов, принуждая их выпить и за его здоровье, хотя бы по мало! рюмочке. Ксендз Доброш с отвращением исполнил желание генерала, а ксендз Ставиский, который ничего и никогда не пил, извинился. Дико и изумленно глядели все присутствующие на паулинов, которые среди вражеского лагеря, лицом к лицу с неприятельскими взглядами и злобным перешептыванием, стояли как ошпаренные, Только Миллер был любезен с ними, весел и доступен. Он умел" уклонялся в разговоре от неприятных злободневных тем, расспрашивал о совершенно безразличных обстоятельствах и явно не хотел, чтобы монахи стояли молча в одиночестве. Тем временем, под диктовку Вейхарда, писарь составлял условия капитуляции, которые вскоре вслед затем были принесены на усмотрение главнокомандующего. Он пробежал их глазами и тотчас передал ксендзу Доброшу, а вспомнив обещанную рыбу, позвал солдата и велел нести вслед за паулинами шесть огромных щук. Попрощавшись, монахи вскоре отправились восвояси.

Очень удивился ксендз Кордецкий, когда увидел на спине солдата какую-то тяжелую ношу; а когда отворили ворота, он, увидев щук, весело расхохотался.

- Как раз кстати, - сказал он, взглянув на рыбу, - а то пятницу, в канун дня всех святых, нам пришлось бы справить на одних гренках. Ну, и слава Богу! Нам и на черством хлебе жить привычку, так пусть уж шляхта попользуется шведским даров, если в нем нет отравы.

- Ну, а условия? - прибавил он.

- Вот они, - сказал со вздохом ксендз Доброш, вынимая И из-под рясы. - Генерал, как и вчера, был как бальзам на раны. Но надолго ли?

- В добрый час, возлюбленные братья; пойду поскорей на совещание; пойдемте и вы со мной, - пригласил их настоятель.

Шляхта, увидев пункты в руках приора, поспешила с ним в залу заседаний. Туда же собрались общественные старейшины и все монахи, не занятые церковной службой или дозором на крепостных стенах.

Ксендз Доброш стал читать.

Требования были почти такие же, как раньше: отречься от Яна Казимира, за что обещана личная и имущественная безопасность, охрана веры и свободное исполнение церковных служб. Замок требовалось передать шведскому гарнизону в числе 150 человек. Содержать и оплачивать его должны были монахи. На солдат возлагалась обязанность сколотить себе бараки вдоль монастырских стен, а офицеров должен был расквартировать монастырь. Гарнизону и шляхте предоставлялась возможность оставить крепость с охранительными грамотами и вернуться по домам. То же предлагалось пану Замойскому с семейством, однако при условии отречения от Яна-Казимира.

Мечник только покрутил усы и покивал головой, услышав этот пункт условия.

Ксендз Доброш продолжал читать.

Приор должен подписать условия, отворить ворота и первыми впустить генерала со свитой для осмотра крепости. Гарнизон может выйти без осмотра.

- Ой, надоело же ему жить под открытым небом, - заметил Чарнецкий, - первым просится под крышу.

- Что же теперь нам делать? - спросил приор.

- Волокитой стараться затянуть время, - быстро сказал Замойский, - а, следовательно, надо послать новых делегатов, опять торговаться и договариваться, чтобы в конце концов ни до чего не договориться.

- Но ведь в конце концов они заметят, - буркнул Чарнецкий, - ведь не колом же у них головы отесаны; догадаются, что тут нечисто дело.

- Ну, это тогда, когда заметят, - ответил мечник, - тогда и поговорим, что делать; а тем временем надо канителиться... день отдыха для утомленного солдата много значит; пока что подойдет, может быть, подмога.

- Ба, подмога! - сказал пан Петр. - Может быть, от Господа Бога! С огненным мечом! Но чтобы человеческими начинаниями, то сильно сомневаюсь. Теперь такое время, что у каждого свои мысли, заботы; и мы также себе сами, с Божьей помощью, поможем. Только по моему разумению надо бить и бить, без устали и без пощады.

- Но, ваша милость, с полуторастами не перебьете десяти тысяч.

- Отчего не перебить мало-помалу? - возразил пан Чарнецкий. - Гвоздить да гвоздить их помаленьку, с Божьей помощью... курочка по зернышку...

- Умные ваши речи, - в свою очередь заметил настоятель, - но нельзя пренебрегать и советом пана мечника, потому что он щадит кровь людей, нам же проливать кровь...

- Нужда выше права, - перебил пан Петр, - можно оплакивать тяжкую необходимость и в то же время бить и бить шведов.

- Однако, тем временем, позвольте же вести также переговоры; они такая же необходимость. Пока мы договариваемся, можно исправить в стенах проломы, а гарнизон наберется сил и с большею охотой возьмется после за оружие, - сказал Кордецкий.

- С этим я никогда не соглашусь! - воскликнул старый шляхтич. - Для солдата, как для коня, лучше всего неустанная работа: как только станет, так и плохо. Солдата бой крепит, в бою он набирает силы; а только дай ему дремать, так он отяжелеет, и, чтобы снова раскачать его, надо немало времени.

Многие улыбнулись, в том числе пан мечник. Чарнецкий же, пожимая по обыкновению плечами, отошел в сторонку, видя, что никто не сочувствует ему. Тогда Замойский, воспользовавшись минутой молчания, сказал:

- Итак, решено и подписано: послать новых парламентеров и оттянуть время.

- Согласны, согласны! - ответил приор. - Но ксендзы Доброш и Ставиский уже измучились, надо заменить их. Кто желает?

И настоятель обвел глазами братию, причем остановился на стоявших с края ксендзах Блэшинском и Малаховском. Те немедленно вышли из толпы.

- Идите и договаривайтесь, - сказал он им, - идите во имя Божие. Помните только, что вы не уполномочены кончать что-либо или связывать себя какими-либо обязательствами от имени монастыря. Поищите в сердцах своих лекарство от гроз, если бы вас хотели запугать; вооружитесь мудростью против обманных уговоров и расставленных неприятелем сетей. А главное, не забывайте, что на это место не должна ступить нога ни одного шведа. Как только переговоры будут подходить к концу, уклонитесь под предлогом, что не можете принять самостоятельного решения.

Ксендзы молча выслушали наставления; выбор настоятеля был удачный, хотя непосвященным он мог показаться делом случая. Оба делегата обладали сильным и непреклонным характером, закаленной волей и решимостью на всякое самопожертвование. Ксендз Блэшинский был человек во цвете лет, здоровый телом и духом. Он принадлежал к категории людей, которые ничего не боятся, потому что сознавал в себе мощь исполнить всякое предначертание, если не силой рук, то силою души. Крепкого сложения, он был исполнен мужественного и христианского духа: истинный служитель и воин Христов, Блэшинский почти жаждал мученичества и тернового венца, ставя их превыше всяких других целей.

Ксендз Малаховский с виду слабый, молчаливый, постоянно самоуглубленный, тем не менее обладал великою выносливостью и внутренней силой. Рвение к религии сообщало ему особенный, неподвижный закал, совершенно непреоборимый и неистощимый, проявляющийся только под ударами судьбы; закал, часто отсутствующий у крепких телом. Блэшинский дал бы уморить себя на смерть с улыбкой на устах и громким песнопением; Малаховский в молчании и со слезами на глазах. Первый пел бы на костре псалмы, второй был бы занят исключительно заботой о своей душе и тихою молитвою, ибо вечно сомневался бы в себе и чем ближе был бы к совершенству, чем неудержимее к нему стремился, тем с большим страхом опасался бы, как бы не запятнать себя каким-либо проступком.

Таковы были избранники судьбы или, лучше сказать, взор настоятеля, читавшего в грядущем. Приняв благословение от приора возложением рук, оба посланца надели плащи и направились в лагерь шведов.

Миллер уже поджидал их верхом перед палатками и немедля ввел их в свой шатер.

- Ну, - сказал он, - довольно церемоний; принесли подписанные пункты?

- Нет, - ответил ксендз Блэшинский, - мы только пришли договориться.

- Как, снова договариваться? - воскликнул генерал, наморщив лоб. - Разве можно придумать еще более мягкие условия? Чего хотите? Что у вас засело в головах?

Не смутившись взрывом еще сдерживаемого, но явного гнева полководца, ксендз Блэшинский ответил смело:

- Ничего не имеем против пунктов, за исключением единственного.

- Которого? - быстро спросил Миллер.

- Присяга для нас святыня, - объяснил Блэшинский, - отречься от Яна-Казимира, нарушить однажды данную присягу мы не можем.

- Да он больше не король! - вспыхнул швед, стуча кулаком о стол. - О чем тут еще говорить? Что за фантазии?

- Если не он, то кто-нибудь другой, - тихо возразил ксендз Малаховский, - у нас есть основные законы, которыми держится государство, есть свободное право выбора; без соблюдения тех форм никто не может быть у нас королем. Если король Густав будет выбран и провозглашен примасом, то и мы свято будем ему повиноваться.

- Слушай, монах, - закричал Миллер, ударяя ладонью по мечу, - наше право - сила и сабля; ваших прав мы не ведаем; мы победили и управляем по праву сильных, а не по законам. Мы не присягали соблюдать ваши права.

- А для нас сила всегда насилие, а закон право, - упрямо твердил ксендз Малаховский, - не наше дело разбираться в политических событиях и светских замешательствах; мы должны соблюдать верность царствующим. С нашей точки зрения, Ян-Казимир, хотя изгнан из отечества, все-таки король, пока не изберут другого...

- А! - воскликнул генерал. - Таков-то ваш ответ? Хотите пролить кровь? Прекрасно! По пояс вам будет крови: я докажу вам свою силу и могущество короля Густава; я вас заставлю, если не хотите слушаться добром.

И все больше разгораясь гневом, он ходил взад и вперед по палатке. Ярость овладела им; он думал, что уже близок к цели, а вот его снова отдалили.

- Все это оттяжки, все проволочки, беспутнейшая волокита! Даны вам полномочия покончить дело?

- Договариваться да, кончать нет, - ответил Блэшинский.

- Зачем же вы явились?

- Договариваться, - терпеливо повторил монах.

- Что же, смеетесь вы надо мною, что ли? - закричал Миллер, впадая в ярость.

Но монахи в ответ на взрыв гнева сохраняли хладнокровие, невозмутимые и твердые, как камень, о который разбиваются морские волны.

- Соблаговолите успокоиться и снять с нас гнев свой, - сказал мгновение спустя ксендз Малаховский, - мы послы и говорим то, что нам приказано.

- Послы! Послы! - издевался с пренебрежительным смехом Миллер. - Хорошо же! Вы останетесь у меня, господа послы! Вы и ваша жизнь будете залогом вплоть до окончания всей этой глупой авантюры. Жалею, что раньше сделал вам поблажки и был слишком мягок. Если скоро не будет конец всей этой пачкотне, я снесу вам головы...

Равнодушные к угрозе, паулины только обменялись взглядами, а ксендз Блэшинский чуть заметно улыбнулся с чувством удовлетворенной гордости. На беду Миллер заметил его улыбку и еще более озлобился, вообразив, что над ним смеются.

- Ты смеешься! - заорал он, наскакивая на Блэшинского. - Ты смеешься, монах, смеешься, бритая плешь? Ты думаешь, что я должен уважать ваш священнический сан и не посмею посягнуть на вашу жизнь? Что вы для меня? Прах от ног моих! За вашу жизнь ни один волос не упадет с головы моей; вы бунтовщики и заговорщики; сегодня еще велю вас повесить!

На это паулины не могли ничего ответить и замолчали. Вытребованный пехотный офицер взял их под стражу и отвел из палатки в лагерь, в толпу солдат. А под монастырь послали трубача с требованием немедленно прислать уполномоченных для окончательных переговоров, с предупреждением, что в противном случае задержанным послам не снести голов, так как они были присланы только на смех и для волокиты. Сверх того Миллер велел сказать, что если со стен монастыря раздастся хотя единый выстрел, выпалит хотя бы одна пушка, послы будут немедленно повешены.

Когда швед пылал гневом и шумел вовсю, прибежал Вейхард. Уразумев, что делается, он весьма одобрил принятые генералом меры. Подъехал и Садовский, но на вопрос, какое его мнение, многозначительно промолчал, а потом поспешно удалился с явным отвращением.

Тем временем ксендзы Блэшинский и Малаховский, отведенные офицером в лагерь, были умышленно выставлены на неслыханный позор, оскорбления и издевательства солдат. Но это было только начало их мучений. Насмешки над их личностями, облачением, священным саном были бы для них безделицей, если бы не бесстыдные кощунства, которые ксендзам пришлось выслушивать, если бы не оскорбления еретиками святынь, чему им пришлось быть невольными и бессильными свидетелями. Солдаты окружили их кольцом, и, как дети потешаются иной раз над беззащитным насекомым, так и шведское воинство стало издеваться над терпеливыми священнослужителями. Одни дергали их и били, другие нахлобучивали на глаза шлемы и совали им в руки бердыши, как воинам, их толкали, на них плевали, одним словом, не было таких издевательств и оскорблений, таких унижений и стыда, таких дел и слов, которых бы не перепробовали на ксендзах. Однако их святое долготерпение победило все мучительства. Ксендз Блэшинский захотел молиться: у него вырвали и растоптали четки. Ксендз Малаховский накрыл голову каптуром: его сейчас сорвали. Не дали ни присесть, ни отдохнуть, ни поесть; в конце концов, уверенности ради, чтобы монахи не ушли, было велено связать их и бросить на сырую землю среди лагеря.

О! Нет ничего ужаснее озверевшего солдата! Он даже хуже зверя; потому что зверь убивает, но не мучает; а солдат с диким наслаждением бывает палачом. А в данном случае чувство ненависти обострялось еще различием вероисповеданий, а месть за убитых товарищей подстрекала к зверству. К счастью для мучеников, их не разлучили, а оставили вместе, так что они могли если не словом, то взглядом ободрять друг друга и поддерживать взаимно в долготерпении, хотя дух их еще не ослаб.

Преданные на мучение подлейшим негодяям, наемникам Карла-Густава, ксендзы в течение первого же часа после задержания перенесли больше мук, нежели им снилось в мечтах о мученическом венце; недоставало только смерти, и та была бы легчайшим из всех испытаний.

Миллер и прочее начальство, уверенные, что крепость не осмелится стрелять, подошли под самые стены, стараясь использовать минуты страха и тревоги.

V

Как опасения за жизнь послов принудили молчать орудия на стенах крепости, и как Костуха костылем расправлялась со шведами

Как только весть о задержании монахов дошла до Кордецкого, он легко представил себе, что ждет обоих в шведском лагере. Бедняга встал на колени и заплакал, так что мечнику пришлось ободрять его, доказывая, что Миллер, будучи человеком жестоким и самовластным, не дойдет до преступления, слух о котором громовым ударом разошелся бы по Польше и повредил бы делу Карла-Густава.

В монастыре, среди монахов, заточение Блэшинского и Малаховского ввергло братию в горесть и отчаяние. Все оплакивали их судьбу, хотя о ней не знали, но догадывались. Угроза, что братья будут задержаны, мысль, что их могут увести в неволю и обречь на жизнь изгнанников, удручала всех. Старшие возрастом, понимавшие неизбежность случившегося, умеряли взрыв всеобщего отчаяния разумными речами.

Сверх овладевшего всеми удручения была также другая причина тревожиться в связи с задержанием монахов. Шведы, объявив, что с первым выстрелом из крепости они повесят заложников, стали злоупотреблять своей военной хитростью. Все делалось по инициативе Вейхарда.

Воспользовавшись минутным переполохом, наложившим печать молчания на ясногорские орудия, когда даже гарнизон, как вкопанный, остановился на стенах, боясь за участь обоих ксендзов, шведы тесным кольцом окружили гору и стали порываться на ее вершину: так напирают враги на льва, у которого вырваны зубы и когти. В окопах заметно было усиленное движение солдат; шведы с удвоенной энергией насыпали новые на расстоянии выстрела от стены. Олькушане и крестьяне, согнанные на землекопные работы, торопливо расширяли и вели подкопы. Весь лагерь, по-видимому, старался использовать минуты беззащитности монастыря; устанавливали пушки, насыпали валы вокруг палаток, а пехота вместе с конницей подходили почти под самые куртины (Участки крепостных стен между двумя башнями.), охватывая крепость со всех сторон.

Дерзость шведов больше всех других возмущала пана Чарнецкого. Замойский смотрел на происходившее с большим достоинством и что-то соображал, а пан Петр вне себя ворвался в келью настоятеля, пылая гневом, и, воздев руки к небу, закричал:

- Отче! Благодетель! Милостивец! Если не велишь стрелять в них, мы с ума сойдем, мы сами и наши люди! Чего только не деется под самым нашим носом! Шведы безнаказанно лезут под самые стены, бегают, кричат, бранятся, издеваются... и вдруг нельзя стрелять! Если так будет дальше, я... я попрошу меня уволить.

- Но милейший мой пан Петр, - возразил Кордецкий, - надо же подумать о том, чего мы достигнем: нельзя лишить орден двух достойных ревностных монахов, не взвесив предварительно всего...

- А я теряю голову, - кричал пан Петр, - и прошу отца-настоятеля лишь об одном: взойти со мною на стену. Посмотрите, послушайте и убедитесь, что можно иметь более нежели ангельское терпение, чтобы не угостить этих собак пулею и порохом. Святой и тот бы не стерпел...

Приор в угоду пану Чарнецкому, страшно возбужденному, пошел с ним на банкет; действительно, картина, развернувшаяся перед ним в последних лучах темнеющего дня, была печальная и оскорбительная. Крепость молчала, как убитая; люди стояли у орудий; шляхта и монахи частью вздыхали, частью нервничали. Швед поднимался в гору, оцеплял ее; слышны были барабанный бой, трубный звук и слова команды.

Землекопы бегали с лопатами, фашинами, корзинами с землею на спине, с кольями и кирками; перевозились пушки на новые позиции; командиры скакали верхом из конца в конец, а солдаты посмелее подбегали под самые стены и кричали:

- Эй, вы, сдавайтесь, монастырцы! А не то изобьем и повесим ваших монахов. Вот уж и виселицы ставят!

Другие же орали: "Не спасет вас Матка Боска Ченстоховска" (Божья Матерь Ченстоховская.). Иные снова со смехом стреляли, как по воробьям, в показывавшиеся поверх стен головы защитников.

- А что! А что, ксендз-приор? - воскликнул Чарнецкий. - Эти собаки повзбесились, а я, видит Бог, не выдержу, прикажите запереть меня...

- Пане Петр, - отвечал Кордецкий, - пусть себе бесятся, а мы перенесем; воины Царицы Небесной должны уметь владеть собой.

- Да ведь и я, ксендз-приор, люблю нашу Заступницу, и без похвальбы запрети мне Она строго-настрого, то я бы не стал стрелять; а так как теперь, стоять да глядеть, беситься и молчать, можно и с ума сойти.

- Тогда идите, пан Петр, в свою келейку да и в самом деле замкнитесь в ней на ключ, так как сегодня, не обдумав да не помолившись Богу, мы ничего не предпримем против шведов. Трудно стрелять, если выстрел может угодить в грудь брату.

- Ну, если так, то я пойду, - согласился пан Петр.

Он нахлобучил шапку на уши и пошел, подергивая плечами. По пути он так вздыхал, что вздохи его были слышны по всей линии. Шагая, он оглядывался то на пушки, то на людей, то на настоятеля, ожидая, что его позовут назад.

Когда шведы гарцевали и кричали, гарнизон вдруг заметил, что они внезапно отхлынули на пару сот шагов и опять, как будто одумавшись, остановились. Из рва выступала им навстречу высокая белая фигура с палкой. Ее похожее на саван платье далеко развевалось по ветру. Суеверные шведы приняли ее сначала за привидение; но, заметив, что фигура приближается, и узнав в ней старуху-нищенку, которую видывали чуть не ежедневно, они снова стали подвигаться к крепости.

Костуха взяла палку на плечо, подбоченилась и, опередив их по дороге к крепости, стала размахивать костылем, как гетманскою булавою.

- А ну! - кричала она. - На стены, господа хорошие, на стены! Чего медлить? Не стреляют, значит, безопасно и можно нажить славу!

С этими словами она расхохоталась.

Несколько поляков, шедших вместе с толпою безобразников, угрожавших крепости, застыдились, стали переминаться с ноги на ногу и совсем остановились.

- Лезьте на стены, господчики! - кричала Констанция. - Да поскорее: ведь здесь монахи, не бойтесь; я вами командую!

Стыд ли перед смелой бабой или другие мысли отогнали поляков от стен, однако они стали понемногу тянуть друг друга вспять. А Констанция, оглядевшись, начала подбирать валявшиеся пули и спустя минуту спряталась во рве.

Тем временем наступили сумерки.

VI

Как трусы уже хотят сдать крепость на милость шведа, и как стойкий Кордецкий остается непоколебимым

Весь этот день Кшиштопорский как немой ходил по своему участку стен, и, по-видимому, в его сердце назревало какое-то решение; он молчал на заговаривания ксендза Мелецкого, не глядел на то, что делалось вокруг, не расспрашивал, как другие, точно война его вовсе не касалась; он смотрел только то в окно Ляссоты, то в застенные дали. Напрасно отец Мелецкий хотел вывести его из оцепенения, встряхнуть: старания были напрасны; он продолжал ходить взад и вперед, пока его не вызвали вместе с другими на совет.

Ксендз-приор с монахами и братьями-шляхтичами громко и шумно, как всегда у нас бывает, совещались в монастырском зале, и стены дрожали от громовых споров, во время которых почти все кричали, а никто не хотел слушать. Царило большое разногласие.

Одни стояли на том, чтобы воевать, пожертвовав монахами, в глубоком убеждении, что шведы не посмеют посягнуть на заложников; другие советовали выждать, в расчете на близость зимы; третьи ссылались то на короля, то на киевского каштеляна; четвертые отчаивались и хотели сдаться. Пан Замойский все молчал да думал, а пан Чарнецкий нервничал, так что губы у него дрожали.

- О чем тут думать, о чем советоваться? - кричал он во весь голос. - Что случилось, что произошло такое? Надо биться, надо биться, да и все тут!

- Нет, нет, пан Петр, дорогой мой нетерпливец! - перебил его Кордецкий. - Раньше мы должны исчерпать все средства к спасению наших депутатов. Вы говорите, будто шведы не решатся посягнуть на них? А почему нет? Мало ли он перестрелял и перевешал шляхты, мало ли снес ксендзовских голов и ободрал костелов! Что-что, а перед священническим саном он не остановится. Между тем жизнь их нам дорога, и мы должны щадить ее, чтобы они не пали бесполезной жертвой. И день, и два, по общему мнению, шведы могут подвигаться ближе, без опасения с нашей стороны за судьбы крепости; наши орудия, когда заговорят в силу необходимости, прогонят шведов. А тем временем попытаемся спасти послов.

Едва приор кончил говорить, как выступил пан Плаза, один из шляхтичей, убежавших под защиту крепости. На лице у него было написано сильнейшее напряжение мысли: явно было, что Плаза собирался предложить нечто давшееся ему очень нелегко. Он начал говорить с большим смущением:

- С разрешения вашего высокопреподобия, вижу, что о сдаче не может быть и речи?

- О какой сдаче? - переспросил приор.

- Да, вот нас здесь немало, - продолжал, несколько прибодрившись, Плаза, - которые думают, что другого не придумаешь: надо сдаться шведу на милость и немилость. Зачем напрасно защищать то, чего не защитишь? На то несчастье! Король покинул нас; все поразбежались. Даже хан пошел на компромиссы. Не бороться нам с судьбой, лучше выторговать условия помягче и исполнить волю Божию...

Вспыхнуло негодованием лицо Кордецкого, он выпрямился во весь рост, как пророк-святитель, и все перед ним расступились, точно рассеянные невидимою силой. Приор поднял к небу глаза и руки и восклицал с негодованием:

- Да вы ли это, сыновья отцов, родившихся в бою? Отцов, росших и скончавшихся среди битвы, никогда не сомневавшихся в победе, ни перед чем не отступавших? Вы, потомки непобедимых, побивших и татар и немцев, вы говорите о сдаче, об унижении перед неприятелем, торжество которого лишь мимолетное. Неужели мы упали так низко? Это сомнение в собственных силах, постыдный страх, в котором вы громко признаетесь, губил нас и губит! И неужели вам не стыдно страха перед христианскою кончиною, не стыдно любить жизнь превыше отечества, короля, чести и славы? Неужели вам не стыдно всенародно трепетать и говорить о страхе? Вижу, вижу, - закончил он в пророческом порыве, - сегодняшнее малодушие, как капля отравленной крови, заразит будущие поколения: мы отступим там, где нужно будет только немного смелости; мы будем метаться среди ссор и распрей; мы станем гордиться подачками, так как собой гордиться не придется, и последний лежебока в вертепе Лазаря будет презирать нас. Мало ли содеяно перед лицом вашим чудес, что вы сомневаетесь в возможности чуда? Разве Божья Матерь не охраняла вас по сей день? Разве мы, горсточка слабых старцев, не боремся с врагом во сто раз сильнейшим и грознейшим? (Под "сильнейшим и во сто раз грознейшим", нежели шведы, врагом Кордецкий понимает дьявола.) Неужели монахи должны подать вам пример упорства и веры в свои силы?

Плаза отступил и побледнел, как сраженный молнией; но, собравшись с духом и мыслями, прошептал:

- Тогда просим отпустить нас.

Но слова его были покрыты громкими возгласами негодования, так что даже не дошли до ушей Кордецкого. А пан Чарнецкий бешено насел на него:

- Что? Ваша милость ошалела? - кричал он. - Кто дал вам право говорить, от чьего имени вы малодушествуете? И не сгоришь ты от стыда после таких речей?

- Да ведь я... да я же... - заикался Плаза, - у шведов сила.

- Выпустим тебя к шведам после осады, - закончил Чарнецкий. - Если тебе смачно с шведом, потому что его сила, то поклонись и дьяволу, он еще сильнее!

Аргументы Чарнецкого было трудно опровергнуть, хотя они были не особенно логичны. Однако те же, которые несколько минут тому назад науськали Плазу выступить с речью, теперь отступились от него; он оглянулся, ища глазами поддержки, но никого не было; оплеванный, он забрался в угол.

Тогда приор продолжал:

- Веры, веры! Не перестану взывать я: веры и единения пошли нам, Боже! Это великие слова, в них сила и оружие! Станем молиться о единении и вере, с колыбели будем учить детей таинственному смыслу этих слов: единение и вера, вера и единение! Не оставь, Боже, усомнившихся и ослабевших духом! Ибо отчаяние и ссоры доказательство, что дух Божий не обитает в нас. Пока Бог с нами, будет и вера, будет и согласие.

А пан Замойский дополнил слова приора.

- Все мы затем только и собрались здесь, чтобы положить жизнь нашу на алтарь Пресвятой Девы Марии и доказать, что не вся еще страна охвачена сомнениями, не все еще протягивают руки навстречу вражьим путам. Потому не станем брать обратно с алтаря однажды вознесенной жертвы. Наши жизни, если то угодно Богу, пусть падут на возвеличение Его славы, и если Бог потребует от меня отпрыска рода моего, единственного сына, то и его отдам, - сказал он, показывая на своего наследника, - и благословлю, когда он пойдет на смерть.

Пан Чарнецкий бросился к мечнику:

- Дорогой мой пан Стефан, - воскликнул он, - золото слова твои! Прикажите сейчас открыть огонь и идем на стены, во имя Божьей Матери!

- Об этом пообсудим завтра, - сказал приор.

И бурное вначале заседание окончилось в молчании; никто уже не просил голоса, и было постановлено послать новых делегатов к Миллеру, просить об освобождении монахов; если же он откажет, то, положившись на волю Божию, защищаться до последних сил.

Все разошлись, и приор, глубоко задумавшись, встал на хорах на молитву; Замойский с другими поднялся на стены, где требовалась в виду приближения шведов усиленная бдительность. Надо было осветить все кругом двойным рядом огней, чтобы никто не мог прокрасться ближе. И никто, кроме детей и старцев, не заснул в эту ночь в монастыре, так как трусливые с минуты на минуту ожидали штурма, неожиданного нападения и взятия крепости. А храбрые исполняли долг. Как тени, двигались вдоль стен монахи и шляхта, перекликаясь тихими словами; местами щелкали ружейные замки, раздавались глубокие вздохи, а часы на башне медленно отзванивали ночной дозор.

На рассвете в шведском лагере было заметно большое замешательство, хотя вначале трудно было судить о его причинах. Одни думали, что идут войска на выручку, другие, что шведы готовятся снять осаду; третьим чудился овладевший шведами панический ужас. Наиболее благоразумные предполагали штурм. Некоторые уверяли, будто видели отряд, шедший со стороны Кракова, встреченный шведами проявлениями бурной радости; что сам Миллер приветствовал его, а после начался вполне дружелюбный беспорядок. Надо было ждать восхода солнца, чтобы без обмана судить о причине замешательства.

Когда Кордецкому доложили о случившемся, он сейчас же выбежал на стены, желая убедиться собственными глазами, не грозит ли крепости какая-либо внезапная опасность. Но шум, крик и толкотня не дали ему разобраться в происшествии.

Тем временем туманный день стал проясняться; где-то взошло хмурое, невидимое солнце и закрылось белой пеленою облаков, точно погруженное в глубокую думу. И вот, под самыми монастырскими вратами заиграл рожок, извещая о прибытии парламентера.

Это был Куклиновский, о котором мы говорили выше, забулдыга и службист, всегда готовый на всякие поручения, лишь бы ему дали кружку пива и полную миску угощенья. На лице его светилась радость, а радость шведского прислужника обещала мало хорошего. Приор поджидал его у вторых ворот, не желая пускать его дальше; хотелось также узнать как можно раньше, в чем дело. Вместе с приором вышли к парламентеру только неотступно сопровождавший его мечник и два старших монаха, дефинитор (Дефинитор - монашеское звание: помощник провинциала.) и казначей.

Ротмистр, посвистывая, подошел к представителям монастыря, так как ему не завязали глаз, и, как забулдыга и смутьян, начал речь свою без предисловия:

- А что, ксендз-приор? Ведь пора кончать, как вы полагаете?

Нечего было ответить на такое приветствие, глупое и заносчивое, тем более, что Куклиновский был подвыпивши. Замойский только презрительно пожал плечами.

- Чего вам еще ждать? - продолжал Куклиновский. - Чтобы мы из этого курятника понаделали перин? Копна камней, давно бы рассыпавшаяся в мусор, если бы не снисхождение пана Миллера к вашей слепоте!

- Благодарим за снисхождение, - ответил, усмехаясь, приор, - это прекраснейшее чувство, только...

- Ксендз-приор, - закончил Куклиновский, - незачем дольше кукситься: сдайтесь и все тут. Чего вы ждете? Подкреплений?

- Ну, может быть, и подкреплений.

- От кого, от пана Чарнецкого?

- Не удивился бы, если бы и от него.

- Ха, ха! - засмеялся ротмистр. - Да взгляните же на стены, да взгляните же, - и он показал пальцем в окно.

Вид из окон был печальный, но очень оживленный: под самыми стенами проходила, с восемью развевавшимися хоругвями, польская пехота Чарнецкого. Узнать ее было легко.

- Это отряд Вольфа! - вскрикнул пан Замойский. - Что это значит? Разве он на вашей стороне?

Кордецкий грустно и с покорностью судьбе смотрел на это зрелище; но оно его ни слишком удивило, ни слишком огорчило.

- Краков сдался, - громогласно и с торжеством заявил Куклиновский, как будто он сам принудил его сдаться, - а вот и сам пан Вольф, благодушно застоявшийся в Северже (Стефан Чарнецкий, вынужденный сдать Краков, обязался, вместе с гарнизоном, в течение двух месяцев не поднимать оружия против шведского короля и с барабанным боем и развернутыми знаменами вышел из Кракова, имея при себе 1800 солдат при 12 орудиях (12 октября 1655 г. по новому стилю). Он направился в княжество Северное, на Силезскую границу, где должен был переждать два месяца, не тревожимый шведами. Однако Миллер, до истечения условленного срока, вероломно напал на предводителя польской пешей рати в Северже Вольфа и захватил его в плен вместе с 700 ратников.), окружен и приведен сюда; нет ни короля, ни войска, полководцы попрятались куда-то с головой, страна вся завоевана, на что же вы надеетесь?

- На Бога! - односложно ответил приор, не упавший духом после всех этих известий.

- Как так? Неужели вы настолько потеряли голову, что даже теперь мечтаете о сопротивлении? - смеясь, возразил ротмистр.

Все молчали, а Куклиновский остолбенел.

- Что это такое? Пыл? Сумасшествие? - воскликнул он спустя мгновение. - Вступайте в переговоры и спасайте свои головы; я католик, говорю в ваших интересах и ради вас, мне жаль вас.

Кордецкий горько усмехнулся.

- Что же прикажете ответить Миллеру, пославшему меня?

- Что мы видели знамена Вольфа, знаем о сдаче Кракова и молимся за его величество, короля польского.

- А переговоры вами начаты?

- О чем же еще договариваться, - гордо ответил приор, - к тому же с полководцем, который попирает все международные права, право войны, свято чтимые не только в христианском, но и в языческом мире? С человеком, для которого личность послов не священна, который их связывает и оскорбляет? Ответьте, что мы возобновим переговоры, когда он отпустит наших послов.

Куклиновский хотел продолжать, но Кордецкий отпустил его, сильно удрученный, но не побежденный. Он велел проводить парламентера до ворот, а сам с паном Замойским поспешил во внутреннюю крепость, где вид Вольфовских полков и польских хоругвей во власти шведа произвел невыразимо тяжелое впечатление. Во всех внутренних дворах он застал людей, коленопреклоненных в молитве; других плачущих и нарекающих на судьбу; третьи ломали руки; иные с тайной мыслью что-то шептали себе под нос. Всюду стоял гомон, каждый давал советы и противоречил остальным, а на лицах молчавших было написано отчаяние, страх, сомнение...

Пан Чарнецкий, в скуфейке из-под шлема, в лосиной куртке из-под брони, ходил, понурив голову, с руками за спиной и бормотал:

- Конец всему! Теперь эти трутни не захотят и драться! Женщины с младенцами, старые ксендзы, челядь, все высыпали

на стены и на дворы, цепляясь за башни, и, как во время пожара, заговаривали со знакомыми и с незнакомыми, расспрашивали, делились мыслями, откровенничали, сожалели.

И вот, среди всего этого шума голосов и соображений, появился Кордецкий. Он откинул каптур, закрывавший ему лицо, и заговорил:

- Возлюбленные дети! Краков сдался, шведы коварно захватили Вольфа, короля покинули на Спиже, Польша завоевана: мы дожили до величайших бедствий, и близка минута кары Божией за грехи людей. Но когда гнев Всемогущего достигнет высшей точки, тогда близится час Его милосердия! Ныне Бог доверил в наши руки величайшую миссию: нас, слабых и колеблющихся, Он восхотел поставить в пример всему народу. Мы, единственные, честно противимся шведам и выдержим, не обманув Божия доверия, до конца. Принесем покорность воле Божией на алтари; будем умолять Его. И в молитве, сильные внутренним согласием, мы победим!

С этими словами он показал на образ, написанный на внешней стороне часовни, и прибавил:

- Вот наше знамя, вот наша победа... прибегнем к Ее охране и не утратим мужества! Почему не дано мне влить силы в сердца ваши! О, Боже! Дай мне силы! Помолимся... помолимся!..

С последними словами настоятеля вся толпа, как один человек, заполнила часовню, с поспешностью и невыразимым подъемом сил: казалось, непреодолимая ревность к молитве гнала всех пред алтари; и как в пустыне израильтяне бросились черпать воду источника, брызнувшего из-под Моисеева жезла, так все устремились под икону своей Матери и Покровительницы. Музыка на башне заиграла Salve regina (Взбранной воеводе.).

Велика, о, велика сила молитвы, ибо она возвышает дух наш, очищает нас и таинственно преображает. Когда среди пения ксендзов, при звуке труб, литавр, органа, в один голос запели все присутствующие, так что своды церкви задрожали, и отзвук песнопений разнесся по окрестности, бедные солдаты Вольфа, стоявшие против часовни Божьей Матери, сняли шлемы с померкшего от тяжелых дум чела, встали на колени и преклонили знамена... Бедные пленники, их сердце было у алтаря, а оружие обращено против него.

Как только шведы заметили настроение поляков, полки Миллера принялись разгонять молившихся солдат, так что из крепости мало кто заметил их коленопреклоненные фигуры, свидетельствовавшие о том, что среди войск, осаждавших Ченстохов, было немало сынов Царицы Небесной, Владычицы здешних мест.

Миллер и Вейхард воображали, что задержание послов, появление Вольфа, вести о сдаче Кракова и об отступлении Чарнецкого в Бендин облегчат, приблизят капитуляцию монастыря. Наконец-то, граф мог сказать наверно: мы побеждаем! Он уже вперед наслаждался местью и тешился мыслью о том, как будет издеваться над гордыми монахами, осмелившимися его не слушаться. Велико было изумление в шведском лагере, когда вернулся Куклиновский с ответом: "пусть освободят послов".

Миллер вскочил с кресла:

- Сейчас... сейчас я их освобожу... когда пойдут на виселицу, - крикнул он. - Что они мне плетут о военном праве? Разве это крепость: это лисья западня, это сарай! А их солдаты и вожди? А их послы?

И он злобно засмеялся. Впав снова в ярость, он приказал как можно теснее обложить крепость, подойти к ней вплотную и изводить монахов, лишенных возможности защищаться, стрельбой и громким криком.

Сам же, чем дальше, тем больше теряя хладнокровие и омрачаясь духом, срывал свою злость на Вейхарде, виня его в своем посрамлении и неудачах.

- Кабы не ты, пан граф, - говорил Миллер, - я свободно и с полным комфортом отдыхал бы в Пруссии; там и страна получше, да кое-чего мы за это время, наверное, достигли; а тут стоим да позорно состязаемся с монахами и не можем с ними справиться.

- Да полно, пан генерал, мы уже у самой цели! - повторил Вейхард.

- Где же эта цель? Соблаговолите показать.

- Да ведь мы почти уже взяли Ченстохов, он уже при последнем издыхании... через несколько часов сдадутся. Вахлер ручается, что нет пороха, и гарнизон протягивает руки; помочь им только надо, они не прочь...

- Отчего же не сдаются?

- Надо устроить штурм, - ответил Вейхард.

Миллер рассмеялся.

- Без бреши? Не засыпав рвы?

- Северная батарея работает над проломом.

- Однако его еще не сделала; стены толстые, а ядра, точно одурели, летят Бог весть куда... Если бы не стыд, я бы давно снял осаду; есть в этой истории что-то непонятное...

- Действительно, это было бы позором для войска его величества. Виттемберг взял Краков, а Миллер не справился с Ченстоховом, а пан Кордецкий умеет обороняться лучше, нежели пан Чарнецкий, который собаку съел на ратном деле. А знаешь ли, пан генерал, сколько бы ты потерял, сняв осаду? Имеешь ли представление о богатствах костела?

- Досыта наслушался я от тебя о богатствах, милый граф; но и здесь ты, верно, малость привираешь, совсем как о сдаче, которою потчуешь меня чуть ли не каждый день!

- Богатства видел собственными глазами! - воскликнул Вейхард, играя на алчности шведа, которая была у него господствующей страстью. - Алтари почти целиком серебряные, украшенные самоцветными камнями от пола до потолка. Казна ломится от золота и драгоценностей, множество церковной утвари, жемчуга... даже статуи литые из драгоценных сплавов, и, по очень скромному подсчету, в ризнице должны лежать несколько сот тысяч талеров наличными. Не говоря уже о разных мелочах роскоши и комфорта...

Миллер слушал, и лицо его прояснилось; он начал улыбаться. В эту минуту ему подали письмо от Кордецкого; приор торопил его с тем же, что поручил Куклиновскому: требовал освобождения послов.

"Если бы, - так закончил настоятель свое письмо, - ты все же покусился на их жизни (чему не верим), то мы все отдадимся на волю Божию, без которой волос не упадет у нас с головы. Пусть умрут, если смертью своею должны искупить свободу, на страже которой все осажденные будут стоять до последнего издыхания".

Задумался старый полководец; непоколебимый в несчастии дух произвел впечатление на закоренелого вояку, однако впечатление было мимолетным, как блеск молнии. И сейчас же вслед затем он вспыхнул гневом, и самолюбие запело свою песню.

- Позвать сюда одного из тех монахов, - приказал он адъютанту.

И минуту спустя ввели связанного, бледного, измученного ксендза Блэшинского, остановившегося перед генералом в немом молчании; он был угрюм, но не пал духом. Целая ночь издевательств, проведенная без сна, вид еретических покушений шведов на святыни, словесные нападки на таинства веры и кощунственные действия сильно подействовали на священнослужителя, сломили его тело, так что он едва держался на ногах и обливался холодным потом. Но душа его тем ближе стала к Богу.

Миллер был один из тех, на которых страдание действует, как кровь, пролитая на поле битвы: она приводит в ярость. Он усмехнулся, увидев состояние ксендза, и сказал, показывая на монастырь:

- Иди к своему игумену, да скажи ему, что видел в моем стане; пусть покорятся, пока я позволяю. Да смотри, вернись! А то товарищу придется идти на виселицу. Клянусь словом дворянина: если не вернешься, он погибнет!

VII

Как ясногорские посланцы пришли от Миллера с побледневшими лицами, и как вернулись ни с чем

Брат Павел, стоя на коленях, читал у ворот молитвы, когда увидел шведского солдата, который вел на веревке ксендза Блэшинского. Он был бледен и едва держался на ногах; даже по рясе его было видно, сколько он претерпел, потому что грязь, и веревки, и дерганье шведских солдат оставили на ней следы. Казалось, будто Бог услышал горячие молитвы брата Павла, потому что он именно о том и молился вместе с остальною братией, когда пришел ксендз Блэшинский. Привратник бросился к двери, но огорчился, увидев, что Блэшинский один и в таком состоянии.

- Хвала Богу, вот вы и вернулись! - воскликнул Павел, воздев руки. - Поскорей побегу с этой радостной вестью к приору... А где же отец Захарий?

- Не слишком радуйся моему возвращению, брат Павел! - сказал ксендз. - Я вернулся как шведский посол... а отец Захарий остался во власти неверных.

- Как? Значит... значит вас еще не освободили?

- Дай мне вздохнуть! - и пришедший бросился на скамью в келье привратника. - О, если б! - воскликнул он. Если б каждый занимался только своим ремеслом! Как я жалею о минутах покоя, прожитых в келье, на хорах, в костеле... монашество - это рай на земле... и вздумалось нам променять его на войну и борьбу!

- Ай, тише, тише! - ужаснулся брат Павел с чисто детскою простотою и жаром. - А вдруг кто услышит ваши жалобы? Так приказал настоятель, и мы терпим во славу Божией Матери! Чего же роптать? Не отчаивайтесь, мирные времена возвратятся. Не хотите ли подкрепить себя чем-нибудь?

Но ксендз Блэшинский молчал и отдыхал с опущенною головой. Лагерный шум все еще стоял в его ушах, вертелась перед глазами озверевшая толпа солдат, и ему казалось, что его таскают из стороны в сторону, ведут... Несмотря на страшные видения, усталость была так велика, что он, сидя, уснул. Заметив это, брат Павел послал уведомить настоятеля, что пришел Блэшинский, настолько ослабевший, что как сел, так не встает, объятый сном.

Все столпились, чтобы повидать его, к воротам, и шаги входивших разбудили спавшего монаха. Он вскрикнул и диким взором обвел ряд знакомых лиц.

- Что это? - спросил он, еще не придя в себя. - Я в монастыре? Что со мной было?

- Успокойтесь, успокойтесь! - воскликнул Кордецкий, садясь с ним рядом. - Хвала Богу, что видим вас... а все, что вытерпели, принесите в жертву Богу.

- Правда, - сказал Блэшинский, проведя рукой по голове, - немало я натерпелся, и один Бог знает, какую еще чашу предстоит мне выпить... может быть, смерть...

- Как так? Рассказывайте! Что с отцом Захарием?

- Я вовсе не освобожден, - ответил Блэшинский, - ни я, ни он... он еще в оковах, а я здесь посланцем от Миллера. Мы провели ужасные день и ночь; нагляделись, наслушались, натерпелись таких ужасных издевательств, таких побоев, злоречия, кощунств, что время показалось нам столетием. Шведы умышленно издевались над нами. Мы были для них развлечением в ночное время; ни один из нас не смежил век: связанным, прижатым к стене сгоревшего строения, нам не на чем было прилечь, кроме мокрой земли... Теперь нам угрожают смертью. Сегодня Миллер с утра послал меня из лагеря, пригрозив, что если я не вернусь, то отца Захария повесят; он даже поклялся.

- Как? Вы должны вернуться?

- Вернусь сейчас, - сказал Блэшинский, - волей Господа вернусь; я не боюсь смерти; час мучений в этом разбойничьем вертепе хуже смерти. И пришел я, - прибавил он со вздохом, - не для того, чтобы влить в вас мужество, а чтобы отнять у вас отвагу...

- Вы! Вы, отец Блэшинский? - спросил в изумлении Кордецкий.

- Да... я... так велит совесть. Тьма шведских сил... опытные полководцы... закаленные войска... все пути для выручки отрезаны, что же можно сделать? Миллер поклялся непременно взять и возьмет Ясногорский монастырь, а тогда! О, и думать не хочу о том, что тогда будет! Святое место, которое можем спасти только капитуляцией, обратится в логовище еретиков и игралище их кощунственных выходок!

- Отче! - грустно сказал приор. - Не сами ли вы были за оборону монастыря? Неужели страдания одной ночи так могли повлиять на ваши убеждения?

- Не страдания пересилили меня, а очевидность; разве что Сам Бог пришлет ангельское воинство... иначе нам не одолеть: даже самые мечты остаться победителями обрекают нас на посмешище. Если не что иное, то голод заставит сдаться. Поступайте как вам будет угодно: на волю вашу отдаю свою жизнь и не боюсь мучений; но я собственными глазами убедился в мощи шведов. Ведь я хорошо знаю, какова горсточка наших неотесанных крестьян, в которых ежечасно надо поддерживать бодрость духа, которую они ежеминутно теряют. Призываю Бога во свидетели, что говорю не ради себя, а ради вас! Вступайте в переговоры и сдавайтесь или приступайте к военным действиям...

- Как Бог нас надоумит! - перебил со вздохом приор. - Итак, - прибавил он, бросив многозначительный взгляд на пана Замойского, - надо договариваться, и мы будем договариваться; но не по принуждению, не с ножом у горла, не под угрозой страха, как трусы, попавшиеся в западню; будем вести переговоры, соблюдая полное достоинство, как нам подобает. Пусть Миллер вернет вас сначала монастырю и не обращается с нами, как с детьми, которых можно застращать, а тогда поговорим...

Последние слова настоятель произнес с явным неудовольствием; они срывались у него с языка, как вынужденные силой, с глубоким внутренним отвращением.

- Что вы скажете на это, пан мечник?

- Я? Да я всегда согласен с вашим мнением, ксендз-приор, - ответил Замойский, - ибо ваше мнение оказывается во всяких обстоятельствах наиболее разумным. Так и напишите Миллеру.

- Прежде чем писать, - сказал Кордецкий, - пойдемте с нами, отец Блэшинский, в часовню и в костел; наберитесь сил лицезрением нашей Святой Покровительницы, а мужество братии вольет в вас духа живого.

- Я готов идти на смерть, и Бог свидетель, что не боюсь смерти, - возразил монах, - но я глубоко печалюсь о судьбе Ясной-Горы, чтобы орда этих головорезов не обратила ее в груду мусора.

- Отче, отче, а Всемогущий Бог? - строго спросил Кордецкий, цепко держась за свою тайную думу.

- А чем мы заслужили чудо?

- Не мы, а Его святые алтари.

- Мало ли у Него на свете алтарей; если Он позволяет их уничтожать, то в наказание людям. Хвалу Его вечно поют архангелы на небесах.

Низко свесив голову, тихим шагом, медленно шел бледный пленник. Со всех сторон стали обступать его с вопросами, выражениями сострадания и надоедливого любопытства. Понемногу вернулись к нему присутствие духа и силы. Видя, что окружен своими, он не хотел напрасно пугать осажденных и на вопросы отвечал, что пришел с письмом и с письмом вернется.

Возвращение в лагерь шведов, представлявшееся Блэшинскому необходимым, раз он спасал им жизнь Малаховскому, многими было оценено как должно, и названо геройством. Действительно, наибольшая вероятность была за то, что погибнут оба. А так хоть один мог бы уцелеть; но ксендз Блэшинский обязался словом и жаждал мученического венца.

Опять было потрачено много слов, много было шуму в зале совета. Плаза, предводитель трусов, снова выступил с советом сдаться, но Кордецкий без дальнейшего на него прикрикнул:

- Ты, господинчик, искал здесь убежища, - сказал он, - ну и сиди спокойно, молись и делай то, что тебе назначат ради всеобщего спасения, да не мешайся в то, о чем тебя не спрашивают. Я один здесь и начальник, и вождь, я решаю и постановляю, я ответствен перед Богом и людьми за то, что делаю.

И опять отступились малодушные, не смея выступать со своим мнением, а ксендз Блэшинский вернулся с письмом в лагерь.

Не прошло и нескольких часов, как Блэшинского сменил ксендз Малаховский, державшийся сравнительно бодро, хотя также удрученный заточением. Он не казался обессиленным, потому что негодование придавало ему бодрости; он весь горел и трясся и напрягался, призывая на шведов Божьи громы.

- Новый посланный, - сказал Кордецкий, увидев в своей келье Малаховского.

Собирался заседать воинский совет, и приор мановением руки приветствовал отца Захария.

- Что приносишь, отче?

- То же, что и ксендз Блэшинский: теми же словами, теми же наказами, но с добавлением, что если не сдадитесь, то завтра нам конец... Миллер поклялся...

Кордецкий остановился как вкопанный, и все замолкли.

- Ничего не пишет? - спросил он.

- Ничего. Велел передать только два слова: если не сдастся Ченстохов, я возьму его штурмом, но еще до того, вы, изворотливые посланцы, будете качаться в воздухе.

Приор улыбнулся гордо и смело.

- Слава Богу! - сказал он. Все удивились его словам.

- Смерти он вас предать не может, - сказал Кордецкий, - потому что вызовет этим взрыв негодования у всех поляков в лагере; а если бы даже он посягнул на вашу жизнь, то мученичество ваше спасло бы Польшу, и ваша кровь была бы залогом освобождения и возрождения отчизны. Но нет, нет! Чувствует душа моя, что вы не падете жертвой! Нет! Слова Миллера служат доказательством нашей силы! Потому-то я и сказал: слава Богу! Если бы было так легко взять Ченстохов, с какой стати стал бы он грозить и принуждать нас к сдаче окольными путями? Неужели вы не видите, что все его подходы доказывают только, что он не может взять нас силой?

Просветлевшие лица всех присутствовавших доказывали, что они хорошо поняли приора. Он же продолжал:

- А скажите, отец Захарий, заблудшие овечки, квартиане и другие поляки, помогают шведам?

- Нет, стоят и только плачут и глядят, - ответил ксендз Малаховский, - но довольно и того, и в этом весь ужас, что они могут смотреть, а оружие само собой не стреляет в их руках, и душа у них остается в теле. Знаете ли, что такое шведский лагерь? Нет, нет! Вы видите его только издали: пестрое, веселое, ярко освещенное скопище людей... вблизи же... это ад!

Он задрожал от ужаса и перекрестился.

- Вся грязь, весь мирской разврат слились там в одну клоаку... Но сила в нем большая и храбрость сатанинская: спившиеся звери, неразумный скот, как скот, идущий на заклание.

- Такое войско, - отозвался Кордецкий, - не может завоевать страну! Оно может захватить ее изменой, страхом, заполонить ее на время, но одолеть - ни во веки! Нет у них ни силы, ни духа жизни, ни мысли! Для завоевания мало слепой отваги солдафонов, смелости вождей! Они не вершители судеб, коль идут без Бога. Бог предназначил их только в орудия постыдной кары, показал, кто может победить недостойных. Но мощь их разлетится, как тучка в летний день, когда наступит ее час.

Все молчали.

- Отче, - прибавил приор, - когда отдохнете, передайте мой единственный ответ: пусть освободит вас, а тогда поговорим. Скажите, что и собственную вашу жизнь, и нашу, и всех нас, мы охотно отдадим за святое дело. И да будет воля Божия!

Вывод приора, усмотревшего в угрозах признаки бессилия, пришелся всем по сердцу: присутствующие молчали, наполовину уверенные в безопасности, наполовину полные надеждой, что швед выпустит монахов и начнет переговоры.

Когда зала опустела, и Кордецкий остался наедине с собою, тогда только близкие ему могли бы должным образом оценить силу духа того, который все время должен был бороться с малодушием, внушаемом ему словами и поступками... если б его видели. Из героя и вождя он обращался в смиренного священнослужителя, дрожащего перед лицом Бога грешника, во прахе опустившегося на колени у подножия креста. Бремя тяготевшей на нем ответственности бросало его в ужас: сердце наполнялось трепетом, он весь дрожал, плакал и молился. И если бы пристойно было провести хотя бы отдаленное сравнение между святыми божественными муками и людским страданием, то я сказал бы, что именно так падал духом Господь наш Иисус Христос, когда приближался час его, хотя и был готов на мученическую смерть.

Кордецкий, бодрясь на людях, в уединении нередко уступал сомнениям. Численный перевес шведов, всеобщие советы покориться, несчастья, постигшие страну, смущали его душу... Но когда он вспоминал, что еретики осквернят Ясную-Гору, и на веки веков людская молва и скрижали истории свяжут имя Кордецкого и ордена паулинов с преданием святыни во вражеские руки, когда в памяти его воскресало все зло, содеянное врагом отчизне и ее сынам, на их погибель, тогда мужество его воскресало, душа обуревалась гневом... он вскакивал с колен и, перестав молиться, восклицал:

- Лучше умереть, защищая дело!

Слабость человеческая боролась в нем с порывами бессмертного духа; дух чувствовал, что везде и все должно уступить перед его мощью; а человек рассчитывал, взвешивал и видел разные несообразности. Но, вспомнив о чудесах, сотворенных Христом в мире, о покровительстве Пресвятой Девы Марии, Царицы Небесной, ангельской рати, о невидимых силах и небесном воинстве - он снова чувствовал себя могучим и крепким. Так, попеременно, в сердце его боролись отвага и слезы, сомнение и упорство, суля ему венец мученичества. Но Бог один видел борьбу; люди видели только вождя-святителя, мужественного и непоколебимого, который на все уговоры, слухи, застращиванья отвечал свое:

- Не сдастся Ченстохов!

Только двое из большого числа осажденных, мечник Замойский и Чарнецкий, могли сравняться с ним силою духа. Остальные в разнообразных градациях колебались между страхом и заносчивостью, скрывали свое малодушие под личиной молчания, либо же кричали о нем во весь голос. Все они были уверены в неизбежности поражения и старались в мыслях умалить последствия грозящего бедствия, ожидая его одни с покорностью судьбе, другие с отчаянием... Однако велико, очень велико влияние даже одного человека, словом, как исполинскою дланью, умеющего владеть сердцами и возносить их горе; люди невольно чувствуют превосходство, покоряются ему, молчат, и им стыдно признать свою слабость лицом к лицу с силой. Они цепляются за нее, притворяясь, что хотят с ней сравняться.

Таково было влияние Кордецкого, которому достаточно было показаться, чтобы ропот неудовольствия сменился сегодня пристыженным молчанием, завтра - взрывом минутного одушевления.

VIII

Как у Ляссоты бесследно исчезла его Ганна, и как приор напрасно допытывается о ней у Кшиштопорского

На следующее утро Кордецкий шел по коридору в монастырь, когда вдруг упал перед ним на колени заплаканный старец. Монах попятился, испуганный и удивленный.

- Что такое? Что нужно? - спросил он.

- О! - взывал старец, захлебываясь от неудержных рыданий, - несчастье, великое несчастье! Я не могу говорить... спросите... спросите!..

Следом за стариком бежал ксендз Петр Ляссота, ломая руки, изменившийся в лице.

- Что случилось? Обошли монастырь? Измена! В чем дело? - переспросил настоятель в тревоге.

- Нет, нет, - прерывающимся голосом отвечал ксендз Петр, - несчастье, преступление!

- Преступление? Здесь? Да говорите же, Бога ради, что случилось! Преставились наши мученики?..

- Нет, нет, несчастье только с нами.

- Что именно? Убили кого-нибудь?

- Убили или похитили, не знаем, - ответил ксендз Петр Ляссота. - Вы знаете Ганну, нашу внучку?

- Ну... что же с нею?

- Исчезла, пропала! Вчера вечером пошла в часовню и не вернулась.

- Клянусь, что дело рук Кшиштопорского, его месть! - закричал старец, - он, он: видна его рука.

- Не может этого быть! - ответил приор с удивлением. - Здесь, перед алтарем, лицом к лицу с такою опасностью, и вдруг... преступленье! Невероятно! Как же это случилось?

Ни один из братьев Ляссот не мог ответить на этот вопрос; прибежало третье лицо, соседка Ляссоты, пани Ядвига Ярошевская, которая лучше описала случившееся.

- Андя, - сказала она, - мы живем ведь дверь с дверью - часто вечерами ходила в каплицу, когда старый пан Ляссота засыпал. То же было и вчера; я даже видела, как она вышла за дверь; становилось уже совсем темно, пошла одна; ждали ее, ждали, и след простыл; так и не вернулась...

- Может быть, она где-нибудь в обмороке; надо поискать.

- Ах, да мы обегали весь монастырь, переворошили все, все закоулки: нигде ни вести, ни следа.

- Если бы ее убили, случайно или с умыслом, остался бы какой-нибудь знак...

- Это дело Кшиштопорского, - повторил старец, ломая руки, - злая судьбина привела меня сюда; как только я его увидел, сердце мое сжалось... чувствовал свою погибель. Зачем не скрылся я в лесах и не умер вместе с нею с голода! Несчастное дитя. Может быть, он ее выдал шведам.

И Ляссота упал на землю, надрывался от рыданий, плакал. Петр стал его было утешать, но как было утешить? Кордецкий сам взял его под руку, собираясь отвести домой, но старик не хотел вернуться туда, где жил раньше с внучкой; воспоминание о ней было слишком живо; его отвели в келью ксендза Петра.

Тем временем Кордецкий, не допускавший даже такого рода мести и не дерзавший обвинять в ней Кшиштопорского, переходил от одной догадки к другой и молча взошел на стены. Он хотел заглянуть обвиняемому в глаза и прочесть, что у него на душе. Но приор не дошел до башни, в которой надеялся найти Кшиштопорского, как уже встретил его на пути.

Кшиштопорский был сумрачен и нелюдим, как обыкновенно; безумный взгляд, печальная дума на челе, отсутствие душевного покоя; но в этот день в глазах его сверкала притворная или истинная радость; он как бы умиротворился, насытил свою душу. Он первый приветствовал настоятеля, смотревшего на него молчаливым испытующим взором.

- Я только на минутку сошел со стены, чтобы посмотреть наши запасы пороха. Отец Мелецкий на посту, и я вернусь в одно мгновение: он свидетель, что я денно и нощно начеку и не схожу со стен.

Приор все еще смотрел, а Кшиштопорский продолжал:

- Как только будет дан знак начинать, мы готовы к бою.

- А вы слышали о том, что сталось? - спросил Кордецкий.

- О чем именно? - довольно спокойно ответил шляхтич, но опустил глаза. - О ксендзах Малаховском и Блэшинском?

- Нет, о внучке пана Ляссоты.

Кшиштопорский оттопырил губы и нахмурил лоб.

- А что с нею случилось? - спросил он.

- Исчезла! - ответил Кордецкий. - Необъяснимый случай.

- Может быть, убита, - прошептал шляхтич.

- Да ведь с начала недоброй памяти переговоров больше не стреляют...

- А кто ее знает, утопилась, может быть, - ответил Кшиштопорский, - упала со стены... да, наконец, столько здесь всякой сволочи.

Приор пристально смотрел на шляхтича, но тот ни на волос не изменил своего обычного отношения ко всему окружающему; а что он равнодушно отнесся к случаю с Ганной, не показалось ксендзу странным.

- Пан Николай, - подумав, сказал приор, - все мы знаем, что вы и Ляссота были заклятыми врагами...

- Были? Мы враги поныне! - возразил он. - Но что из этого следует?

- Понимаете ли вы, что все свяжут ваше имя с исчезновением Ганны?

- Чувствую, что так быть должно.

- Совесть-то у вас спокойна? Можете поклясться, что это не ваших рук дело?

- Чтобы заподозрить человека в преступлении, нужно иметь больше оснований, чем обоюдная вражда... необходимы доказательства, а доказательств быть не может.

- А как вы это знаете? - ухватился приор за его последние слова.

- А так, что у меня не то сегодня в голове, - холодно ответил Кшиштопорский, - не утаю, я рад, что с Ляссотою стряслась беда; но в этом деле нет моей вины. Впрочем, что ж я стал бы делать с Ганной? Может быть, вы даже знаете, что она внучка моей жены?

- Пан Николай, нет Божия благословения на ненависть.

- Но Бог не велит прощать вину, если виновный не раскаян.

- О, да, велит.

Кшиштопорский немного отвернулся и замолчал, пожав плечами.

- А ну их! - сказал он спустя минуту, - пусть себе подозревают... я не виноват.

- Пост ваш на стене, как раз напротив помещения Ляссоты; вы не могли не видеть, как она вышла... нет ли у вас каких-нибудь примет, подозрений на кого-нибудь?

- Я смотрю на шведский лагерь, а не в чужие окна.

С этими словами он направился к стене, а приор отошел, вздыхая. Мимо пробежала, как молния, вне себя, с распущенными волосами и в развязанном платке старуха-нищенка взывая во весь голос:

- Правосудия, правосудия! Злодейство... Бок о бок с Божьей Матерью такое преступление!

Миновав приора, она побежала под окно Ляссоты, заглянула в него, окинула взглядом холодные камни влажной мостовой, осмотрела дверь, и так же стремительно кинулась на двор. Повернулась, снова осмотрелась, увидела на стене Кшиштопорского и заломила руки.

- Он! - крикнула во весь голос. - Он! И ткнула в него исхудалым пальцем.

Кшиштопорский, услышав этот возглас, невольно вздрогнул, оглянулся и закусил губы. Старуха бросилась вслед за настоятелем; но, одумавшись, вернулась с полпути, опустила на глаза платок и, придя в себя, все медленней и медленней пошла и села под окном братьев Ляссот. Здесь она вынула свой заповедный кусочек хлеба, стала целовать его и плакать, как бы советуясь сама с собою, и шептать:

- Нет, нет, не может быть, он не убил ее; она найдется, он ее здесь же где-нибудь упрятал. Ой, чувствую, что это его дело! Бедное дитя, и за что ты расплачиваешься! За чьи-то старые грехи, за давнишние дела и месть! Но Матерь Божья смилуется... этого быть не может... я отыщу ее. Бедное дитя! - повторила она, - погибнуть так безвинно! Но, может быть, старик еще бедней... ему лучше было бы умереть, чем осиротеть вконец!

Она долго плакала, так долго, что в сердце стала откуда-то вливаться бодрость. Заметив, что люди дивятся ее отчаянию и плачу, она, точно чудом, вернулась к обычному веселому настроению духа; стала приплясывать, смеяться; обманула всех... завертелась и исчезла.

IX

Как Миллер, разъяренный, собирался повесить монахов; но, убоявшись поляков, обращает все в шутку

Миллер был очень удивлен, когда увидел возвращающегося отца Захария. Выражение лица его было такое же и тот же взгляд, как перед уходом; он не был ни угнетен, ни истомлен, даже не торопился; значит, не приносил никаких новостей, имевших что-либо общее с вожделенной сдачей. Блэшинский молился про себя и призывал свой смертный час, так как оба были уверены в его неизбежности.

Нахмурив брови и пылая тем большим гневом, что затаил его и не дал вырваться наружу, Миллер принял обоих приведенных к нему ксендзов. Генерал был окружен вождями: был тут князь Хесский, смотревший на Миллера очень свысока и уклонявшийся от разговоров с ним; Садовский, упорно хранивший молчание и не скрывавший своего отвращения к начальнику; здесь же вертелся Вейхард, то льстивый, то насмешливый, то загадочный политик, искусно умевший подсказать собственное мнение, но так, чтобы можно было от него отречься.

Был вечер, и обширная палатка Миллера представляла живописную картину. В ней, следуя обычаю, были поставлены столы для всех начальствующих. Для освещения были поставлены паникадила с восковыми свечами, явно взятыми из ризниц или сорванные с катафалков; тут же стояли высокие и тяжелые церковные подсвечники. Среди скатертей выделялись богато расшитые престольные покровы. На стенах были развешаны доспехи, мечи и прочее оружие, богатые польские колчаны, роскошные гербовые ковры; вдоль стен были положены бархатные седла с наборами из накладного золота, с самоцветными каменьями и разнообразнейшая утварь, явно награбленная отовсюду.

Начальствующие сидели на колодах, на обозных тюках, на наскоро сколоченных скамьях. Челядь толкалась здесь же, подавая ужин. Некоторые молча играли в кости и в карты; молчание их прерывалось иногда громкими проклятиями. Пили вкруговую из жбанов и фляг. Вейхард поспевал везде: то здесь шепнет, там улыбнется, подзадорит опьяневших, каждому польстит и, не щадя себя, ухаживал за всеми. Миллер молча посапывал в сторонке: молча, искоса взглянул, когда привели ксендзов и ткнул в них пальцем.

- Назавтра виселица! - крикнул он. - Не хотелось вам мириться, ну так я смету с лица земли это гнездо папистов и идолопоклонников, а вас на смерть!

Блэшинский и Малаховский, подготовленные к такому приговору, не испугались, не просили пощады, не произнесли ни слова. Вейхард глядел на них со злорадством живодера, Садовский с глубоким сожалением, а некоторые игроки только приподнимали головы, чтобы взглянуть, какое впечатление произвел на монахов смертный приговор.

- Написать декрет, - приказал Миллер, - поставить виселицу, а завтра утром пусть их повесят.

Он ждал ответа. Они молчали. Он кипел затаенным гневом, уже прорывавшимся наружу. Несколько поляков, совершенно трезвых, стояли в сторонке, поглядывая друг на друга, и лица их странно изменились. Они пошептались и вышли из шатра.

- Готовьтесь к смерти, - повторил генерал.

Крашевский Иосиф Игнатий - Осада Ченстохова (Кордецкий). 4 часть., читать текст

См. также Иосиф Игнатий Крашевский (Jozef Ignacy Kraszewski) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Осада Ченстохова (Кордецкий). 5 часть.
- Мы готовы хоть сейчас умереть за веру, за отечество и за короля, - о...

Осада Ченстохова (Кордецкий). 6 часть.
Все стихло; темная ночь принесла немного успокоения. Ксендз Мелецкий с...