Крашевский Иосиф Игнатий
«Осада Ченстохова (Кордецкий). 2 часть.»

"Осада Ченстохова (Кордецкий). 2 часть."

- Не знаю, сомневаюсь...

- Ну, а вас как там приняли?

- Сначала просьбами, а потом пулей.

- Ах, черт! Даже пулей! Ха, ха! - громко засмеялся Миллер. - Посмотрите, пожалуйста, какие молодцы эти монахи, отчаянные! Эх, если бы только время, я научил бы их уму-разуму!

- Все-таки, в конце концов, надо занять Ченстохов.

- Ну, это пока придется опять отложить.

- Это было бы хуже всего! - вскричал Вейхард с гневом. - Знаете ли, пан генерал, что нас там могут предупредить, а ведь это лакомый кусок! Серебра там по уши, золота целые кучи, драгоценностей, жемчуга и бриллиантов ведрами; вин старых и медов целые погреба, неисчерпаемых, хоть купайся в них.

Генерал усмехнулся и хлопнул себя по животу.

- А ведь знает, чем меня тронуть, чтобы сдвинулся с места! - сказал он, кивая головой. - Ну, а как тут быть? Виттемберг и Дуглас гонят меня в Пруссию.

- Мы, увидите, генерал, скоро очутимся в Ченстохове. Сами говорите, что это курятник; значит, вам надо только придти, крикнуть и взять.

- Ну! А что же вы-то не взяли?

- Не имел орудий, да, наконец, - добавил скромно Вейхард, - я и генерал Миллер это совсем не одно и то же; я и не думаю с ним равняться.

Неловко польстив так Миллеру, Вейхард усмехнулся, довольный собой, как будто бросил собаке кусок отравленного мяса и добавил:

- Советую, идите, так как нигде, как там, вы не сможете обогатиться; а если опоздаете, то этот кусок кто-нибудь другой вырвет у вас из рта.

- А что же будет с Пруссией?

- Обождет! - ответил Вейхард.

- До Ченстохова немалый путь, надо пройти, покопаться там, а затем назад вернуться.

- Это все не займет много времени, - сказал граф, - только придете, крикнете, они сдадутся, заберете все, что вам понравится, и вернетесь. Что могут поделать против нас монахи?

- Это правда, это правда! - ответил Миллер, подумав. - Но...

- Никаких но, надо идти и идти скорее, чтобы они не имели времени приготовиться, укрепиться, созвать людей и шляхту... Надо воспользоваться их испугом...

- А сокровищница еще не вывезена? - спросил через минуту Бурхард Миллер.

- Нет! Ручаюсь, что нет; даже если бы часть какую-нибудь и спрятали, все-таки останется довольно, и со шляхтой, которая спряталась там, можно отлично справиться; дадут хороший выкуп. Монахи, надеясь на стены, не спешили вывозить свои сокровища, а теперь побоятся тронуться из-за снующих повсюду наших отрядов. Виттембергу достаточно будет послать несколько серебряных статуй, а остальное наше!

Миллер долго раздумывал, но Вейхард мучил его весь вечер вместе с Калинским, так что он, наконец, начал уступать и, напившись с ними, отдал приказ готовиться идти на Ченстохов. Однако, пока все его отряды были стянуты, доставлены орудия и собраны солдаты, прошло несколько дней.

Тем временем Вейхард, желая вселить страх и заранее дать знать о себе, выслал из состава гарнизона в Кшепицах отряд солдат на монастырские деревни для грабежа и приказал хватать скот, жечь селения и хутора, чтобы показать монахам, что ожидает их, если они не сдадутся.

X

Как хлопочут монахи, чтобы принять Миллера, и как старая Костюха в этом деле им помогает

Весть об этом дошла до монастыря на четвертый день по отступлении Вейхарда; приор принял ее с горестным вздохом, но с готовностью терпеть до конца. В ту минуту, когда ему сообщили ее, он был окружен монахами, которым диктовал письма к Стефану Чарнецкому, к королю, к ксендзу Теофилу Броневскому, провинциалу и к каштеляну Варшицкому. Он прервал писание писем и послал созвать в дефиниториум всех монахов на новое совещание, желая укрепить их дух и приготовить к терпению.

Он чувствовал, что должен защищаться, однако были минуты, хотя короткие и мимолетные, сомнения и боязни, которые его угнетали. На его ответственности лежала оборона святого места, безопасность стольких лиц, жизнь и судьба стольких семейств. Итак, приор хотел поддержать братию и подкрепить себя их мнением о необходимости отпора; хотел услышать мысль свою, высказанную другими. Он совершенно не сомневался в небесной помощи, но тревожился за людей, чтобы не иссякло единодушие, терпение и мужество. Швед говорил, что хочет занять Ченстохов для его собственной безопасности, заверял целость имущества и свободу службы; но сами эти ручательства не были ли уже унизительны и постыдны? С другой стороны, если бы его не впустили в обитель, он угрожал своею местью, если не монастырю, то бедным жителям монастырских деревень. Все это ясно представлялось в мыслях приора и боролось в нем, но сильнее всякого страха говорил внутренний голос, который повторял ему: борись и ты победишь!

На зов звонка сошлись отцы так спокойно, как будто они не видели неприятеля и о нем ничего не знали. Их лица не выражали страха, напротив, дышали мужеством и набожным вдохновением. С первого взгляда ксендз Кордецкий прочитал их мысли. Все-таки когда сели и пропели молитву Духу Святому, он начал говорить с ними медленно, представляя им все, что было за и против обороны Ченстохова, и так закончил:

- Теперь жду вашего мнения, братия. Каждый пусть соберется с духом, вознесется душой к Богу и выскажет то, чем Он вдохновит его. Снимите тяжкое бремя с плеч моих.

Самым первым снова отозвался отец Мелецкий.

- Будем, с Божьей помощью, защищаться, отче, и умрем с готовностью, оставаясь на страже доверенной нам святыни. Не подобает, раз посвятив свою жизнь, колебаться, когда Бог посылает испытание.

Это мнение почти единогласно было принято всеми. Даже ксендз Ляссота подал голос за оборону Ясной-Горы, добавляя, что следовало бы послать к Виттембергу, прося у него охранной грамоты для монастыря.

- Подобного содержания письмо я уже давно послал к Виттембергу, - сказал приор.

Ксендз Ляссота замолчал. Все остальные были того же мнения, что и приор, чтобы защищаться до конца. Итак, это вторичное совещание придало Кордецкому еще больше мужества, укрепив его в убеждении, что шведам необходимо дать отпор.

Теперь надо было как можно скорее сделать соответствующие распоряжения, необходимые для безопасности обители. Нападение войск разъяренного Вейхарда на монастырские деревни возвестило о скором приближении значительных неприятельских сил. Затем были посланы к киевскому каштеляну, к королю в Спиж, к Варшицкому и в королевские войска письма от приора и пана Петра, а в ближайшие деревни был отправлен Янаш Венгерец, чтобы еще большее число людей собрать в монастырь.

Приор с Замойским, Чарнецким и Малаховским снова обошли стены. Пан Петр бросил взгляд на лавки, которые со всех сторон примыкали к стенам и бастионам, на прилепившиеся снаружи деревянные навесы и лачужки, на сарайчики и домишки, рассеянные по склону горы и у ее подошвы, и, присмотревшись, обратился к приору, указывая на них:

- А что, дорогой отец, следовало бы все это, не колеблясь, снести?

- Что? - переспросил ксендз Кордецкий.

- Лавочки и все ближайшие деревянные строения, - ответил пан Петр, - для неприятеля явятся, несомненно, надежным убежищем и прикрытием, чтобы ему легко было подкрасться под стены. Если бы даже они послужили ему для топлива, то и в этом случае следовало бы их снести: пусть мерзнут. Сколько ни есть крыш, под которыми он мог бы укрыться, я все спалил бы прежде, чем он придет.

- Да! Да! - подхватил Замойский, как бы пристыженный тем, что первый не обратил на это внимания. - Мою мысль предвосхитил пан Чарнецкий. Дело немаловажное; по всем правилам стратегии эти лавчонки и не должны здесь оставаться.

Кордецкий вздохнул.

- Но ведь это пристанище бедных людей и кусок хлеба их, это будки и лавочки наших мещан.

- А лучше будет, если из-за них пострадает Ченстохов?

- Necessitudo frangit legem (необходимость нарушает закон), - добавил Замойский, - тут нечего думать.

- И спалить их как можно скорее, а остатки поразбросать, не дожидая шведов.

- Что спалить? - подхватил странный, смешанный со смехом голос за разговаривавшими.

Они оглянулись, и пан Чарнецкий увидел нищенку, приветствовавшую приора низким поклоном. Она поцеловала край его сутаны, а со шляхтичами поздоровалась, присев низко. Замойский и Чарнецкий посмотрели на это привидение и умолкли. Кордецкий повернулся к ней и сказал спокойно:

- Что тебе до того, моя дорогая, о чем мы тут советуемся?

- Извиняюсь, милостивый отче, но меня это очень касается, так как, верно, нужно будет сжечь лавчонки, а ведь известно, что это мои летние и зимние хоромы.

- Ну, ты должна будешь спрятаться в другое место.

- Да, правда, останется ров, в котором можно немного приютиться от ветра старым костям. Ну, раз нужно, то нужно; я старая грешница на Ясной-Горе и рада всегда послужить святому месту. Если прикажете, сама же свое жилище подожгу, только скажите слово.

Присутствующие переглянулись.

- Не бойтесь, отец приор меня знает, я слуга Матери Божьей, сделаю, как следует быть, подожгу с четырех углов; когда мещане увидят, так ни на кого каркать не будут, кроме меня. Скажут: сумасшедшая! Пришло ей что-то в голову и подожгла.

- А можно ей поручить это? - спросил Чарнецкий.

- Думаю, что сделает, как говорит, охотно и быстро, - сказал приор.

- Только положитесь на меня, - живо подхватила женщина, - я непременно хочу послужить Пресвятой Деве и ксендзам-паулинам, я ничего не боюсь на земле, так как жизни своей и в грош не ставлю.

- В таком случае, - сказал Замойский, - сегодня вечером сделайте то, что вам скажут; только надо наблюдать за ветром, чтобы огонь не перебросило на крыши монастыря.

- Для этого пошлем людей, - шепнул приор.

Констанции уже не было, она стрелой полетела за ворота.

Скоро спустились сумерки, тогда люди начали разбирать строения на склоне горы и разрушать лачуги; старуха с зажженным факелом, подпрыгивая и распевая, побежала к лавкам, из которых жители давно уже выбрались и подожгла их с четырех концов. Огонь объял сухие доски, начал лизать стены монастыря и вскоре превратил лавки и будочки в кучу пепла.

Во все время пожара Костуха сидела, присматривая, чтобы ничего не осталось; а когда погасли последние головни, спустилась в монастырский ров и, обойдя его кругом, выбрала себе сухой уголок, в котором положила снопик соломы, перекрестила его и сказала тихонько, странным насмешливым голосом:

- Вот тебе новая хата!

На другой день рано от всех строений, которые были рассеяны по отлогости горы, остались только следы пожарища, и нигде не оставалось больше возвышавшегося над землей сруба.

Остался только один каменный крест, на восток, между местечком и часовней св. Иакова; набожный Кордецкий не позволил его убрать, хотя ему и доказывали, что за ним могут укрываться шведы.

- Крест Божий, - сказал он, - никогда повредить не может; трогать его не годится...

XI

Какие доспехи советует надеть ксендз Кордецкий, и каких гостей, наконец, посылает ему Бог

Ужасна война, когда она влечет за собой бесчисленные бедствия, когда страна опустошается огнем и мечом по воле Божьей! Как в жизни природы буря, так в жизни народов война уничтожает, сокрушает, опрокидывает все, что встречается ей на пути; страх и отчаяние разрывают все общественные узы, война ожесточает людей; жадность, побуждающая к безнаказанному насилию, заставляет бросаться на окружающие богатства, распущенность безумствует, а слабые, беззащитные, которых охраняли только закон и мир, погибают тысячами... И как ветер гонит обломанные ветви и листья, сорванные с деревьев, столбы пыли, а с ними цветы и плоды, так боязнь гонит в недоступные убежища, в лесные хижины, в укрепленные замки, в города и костелы разоренных войной, слабых и испуганных. Но сколько остается таких, которым некуда спрятаться, и таких, которые медлят уйти, так как им жаль покинуть родной угол, страшно расстаться со своей пашней, с людьми, которые привязались к ним, так как стыдно прятаться за стены с опущенной головой... Кто помоложе и похрабрее, запасется оружием и пойдет воевать, но старики, женщины и дети? Война всегда ужасна, и какова она там, где вражеские солдаты, вера и язык которых чужды их неприятелю, в бесконечной ярости совершают злодейства и ищут в них славы.

Из многих мест Польши шведы выгнали шляхту, которая теперь стремилась в замки, города и монастыри, оставив им в добычу свои имения, не имея возможности их защитить; даже народ бежал в леса, гоня перед собой скот и овец, на островки среди болот, прячась в зарослях и горах, каждый день выходя на разведку, чтобы посмотреть, стоит ли его хата, не сгорела ли деревня. В начале нашествия Карла-Густава Родзеиовский сдерживал, как умел, шведов, обуздывал их, внушая им через начальников, чтобы обходились по-человечески со страной; но туда дальше солдаты, собранные с разных концов света, бродяги и мародеры принялись за грабеж, а затем, видя упадок страны, его докончили регулярные войска. Горели дома и села, вырезывались стада, грабились костелы и замки, брались выкуп и заложники; и едва ли татарин был жесточе шведа. Серадзская шляхта, у которой гостил Миллер, вся разбежалась, кто куда мог; пустые дворы наполняли шведы; горелые заборы, разрушенные стены, срубленные колонны, стравленные посевы, смятый хлеб, который осенью не имели времени скосить, свидетельствовали о неприятеле. Кое-где тащился по дороге печальный крестьянин, с видом немого отчаяния, поглядывая тупым взглядом на пустыни, создавшиеся из веселого уголка, и повторял задумчиво: Конец света! Конец света!

Таков был вид окрестностей и большей части Польши и Литвы в то время, когда Миллер, уговоренный Вейхардом, двигался спешно под стены Ченстохова, где все больше собиралась шляхта, прячась под защиту Божьей Матери. Кордецкий не запирал ни перед кем ворот, а когда его спрашивали, впускать ли в обитель, отвечал:

- К нам всех, от нас никого.

Это распоряжение во время войны было необходимо. Надо было обезопасить себя таким заключением, чтобы неприятель не знал, что делалось на Ясной-Горе, которую он так надменно называл курятником.

Беглецов размещали, где было возможно; возы, лошади и люди загромождали все дворы. Каждый день в монастырь прибывали гонцы с самыми удивительными новостями. Приор был осведомлен о каждом шаге Миллера, и хотя силы шведские преувеличивались, это его совсем не тревожило. Доброжелательные соседи монастыря, пользуясь свободной минутой, спешно присылали огромные запасы продовольствия, оружия и людей; один каштелян Варшицкий доставил двенадцать отличных орудий, которые прибыли как раз вовремя.

Ксендзы, несмотря на то, что все единогласно решили защищаться, по мере приближения опасности и видя тревогу шляхты, сбегавшейся сюда, объятой преждевременной боязнью, сами заметно теряли присутствие духа. Кордецкий с жалостью посматривал на малодушных, так как в его душе не было места сомнению; наоборот, по мере приближения грозного неприятельского войска мужество его возрастало, он оживлялся, и, казалось, его храбрость вождя и проницательность начальника удваивались. Он целые дни проводил во дворе и на стенах; ночи - в молитве и бдительной страже! Всегда деятельный и с ясным лицом, он вселял надежду, вносил успокоение, ободрял, постоянно указывая на небо, в ожидании чуда, и приказывал надеяться на него и верить.

Молитва была его великой боевой броней, и ею, как железом, он хотел защитить падающих духом, направляя их помыслы от земных скорбей к смелой уверенности в ясное будущее. Холодный расчет не имел к нему доступа; он выше всего ценил могущество небесной помощи и вдохновения; и когда он в чем-нибудь нуждался, прибегал к ним.

Невольно один вид его оказывал самое сильное влияние даже на слабейших. Когда он удалялся, быть может, сомневались, жаловались, боялись и предвещали гибель; но как только он появлялся, стоило ему заговорить, отозваться, усмехнуться, - боязнь, как мгла, рассеивалась чудесным образом, и в сердце проникали мужество и надежда. В монастыре теперь пользовались каждой свободной минутой, чтобы по возможности лучше укрепиться и приготовиться к бою; днем и ночью происходило непрерывное движение; но и среди этих занятий паулины не пропускали ни одной из молитв, положенных по уставу, и службы, полуночные и утренние, отправлялись с особенным рвением.

- Мы молимся, - повторял приор, - как солдат точит перед битвой свою саблю; мы укрепляем свой дух, который есть наше оружие, молимся и бдим.

Не мешает здесь вспомнить, что орден паулинов, названных так по имени святого Павла, первого пустынника, обладал одним из самых строгих уставов, хотя со времени его основания, в XIII веке, эти строгости могли и ослабеть. Постоянное напоминание о смерти было одним из средств, которыми устав поддерживал силу духа. Мысль о смерти господствовала во всей жизни монаха; в некоторых монастырях на белом наплечнике носили даже эмблему смерти: вышитую мертвую голову, что, однако, в Польше не сохранилось; этот символ бренности встречался повсюду в костеле и монастыре, постоянно бросаясь в глаза. Строгие посты, власяницы, ручной труд некогда пустынников, а ныне монахов, постоянно подготовляли их к кончине. В трапезной у подножия большого креста, который занимал главную стену, против места приора, лежал череп, который лобзала вся братия, прежде чем сесть за стол; а монах, который благословлял трапезу, обыкновенно кончал словами:

- Помните о смертном часе и никогда не делайте зла.

В каждой келье, на аналое перед распятием, стояло это напоминание о смерти. Когда постригался в монахи послушник, в чистых облачениях его клали в гроб, а хор монахов пел над ним:

- Господи, прости грехи его в час Страшного Суда...

Мрачное De profimdis отделяло его навеки от света, переносило его в это промежуточное состояние свободы и самоотречения, жизнь в котором была только приготовлением к смерти. Потом, друг за другом, вся братия проходила мимо гроба нового монаха и, кропя его святой водой, говорила ему:

- Брат, ты умер для света и живешь для Бога!

В конце пели "Libera" и молились как за умершего: "Господи, преклони ухо Твое"...

Со скрещенными на груди руками вставал из гроба монах, можно сказать, новым человеком, ибо велика, страшна и непонятна сила молитвы! Монахи и в XVII веке еще не освободились от главных предписаний устава св. Августина; ночные молитвы, власяницы, дисциплина, посты, исповедание больных, погребение умерших неустанно приучали их к умерщвлению плоти, которое является самым прекрасным подвигом на земле, так как из всех он самый трудный. Кордецкий, следивший за исполнением устава со всею строгостью, в которой он превзошел всех своих предшественников, с того времени как стал во главе братии, поднял дух ее и укрепил благочестие. Вдохновенный, как те великие мужи, которые были первыми основателями пустыннических и монашеских орденов, исполненные чрезвычайной набожности и отрекшиеся, можно сказать, от тела, которым покрыт дух, он не прощал ни себе, ни другим. Но строгость его была отеческая и мягкая. Никого так охотно и сердечно не слушали, как Кордецкого, ибо пророческим взором своим он всегда проникал вглубь человека, и как внимательный огородник подвязывает упавшую ветвь заботливой рукой, так он не давал мысли уклоняться в сторону мирского.

По мере того как приближались шведы, в монастыре шли поспешные и окончательные приготовления к обороне, подкрепляемые горячей молитвой. Долгие часы религиозного подъема подготовляли людей к самопожертвованию, возвышали их над землей и приучали равнодушнее относиться ко всяким земным расчетам. Все усиливалось, и росло спокойствие в покрытых слезами глазах набожных людей, и страх рассеивался, как дым, стелясь по земле. Нужна была величайшая бдительность, чуткость и неустанный труд, чтобы поддержать мужество в массе беглецов, которых гнал страх. Шляхта и мещане, прибывавшие с каждым часом, сеяли новый страх и вносили смятение, и приор должен был принимать меры успокоения.

В среду, семнадцатого ноября, под вечер, несмотря на то, что монастырь был переполнен беглецами и уже закрыт, раздался стук в ворота, и ксендз Петр Ляссота, с благословения приора, выйдя к страже первых ворот, приказал открыть их ищущим убежища.

Маленький возок показался на мосту, а на возке ехал брат ксендза Петра - Ян Ляссота с внучкой Ганной. По усталым, загнанным лошадям с вздымавшимися боками было видно, что дорога была немалая, и путники быстро ехали. Ксендз Петр Ляссота побледнел, увидев брата и его внучку, которых не ожидал. Казалось, он не верил глазам своим, быстро подбежал к возку, выказывая больше страха, чем радости. Крепко пожав руку пана Яна и поцеловав девочку в лоб, он воскликнул:

- А! И ты здесь, брат? Какими судьбами, какими путями?

- Едва успел убежать от шведов; дай мне угол, где бы я мог отдохнуть: я весь разбит дорогой. Ты не можешь себе представить, сколько мне пришлось вытерпеть, в сырую погоду надо было ехать днем и ночью, чтобы только спасти это дитя.

Ксендз Петр хотел что-то сказать, но он увидел, как лицо брата побледнело, и Ганна громко закричала:

- Дорогой отец Петр, дай угол дедушке, он, бедный, едва притащился, всю дорогу стонал.

Онемелый, задумчивый, поспешил вперед ксендз Петр, забыв о воротах и страже, провожая возок брата, и в боковом дворе, в большом флигеле одного из монастырских строений, примыкавшем к стенам, он указал комнатку среди других, уже занятых шляхтой. Когда с помощью людей разбитого параличом пана Яна положили на солому и успокоили, две слезы скатились по лицу задумчивого капеллана.

- Чего плачешь? - спросил его Ян. - Ведь мы здесь в безопасности, под защитой Матери Божией.

- А знаешь, где ты находишься? - ответил ксендз Ляссота, - ты... под одной кровлей с тем, которому до сих пор не простил*

- Как! - воскликнул Ян, приподнимаясь и опираясь о стену. - Как, Кшиштопорский здесь? Я с ним? Пустите меня! Я предпочитаю попасть в руки шведов!

И он поднялся, весь дрожа, а Ганна обхватила его руками, заливаясь слезами.

- Успокойся, брат, он тебе ничего злого не может сделать; только я должен был предупредить тебя заранее, что встретишь его здесь.

- Кшиштопорский здесь! Кшиштопорский здесь!.. Я с ним? - повторил Ян Ляссота, разрывая на себе одежду. - Пустите меня, пустите; уеду сегодня, сейчас, остаться здесь не могу...

- Ради Бога, успокойся, брат! - воскликнул ксендз Ляссота. - Я хотел, чтобы ты сразу выпил всю горечь и перенес этот удар по-христиански.

- И я должен буду смотреть на него, на того, который отнял у меня все, который убил тех, кого я любил, на врага, на оскорбителя моего!

- Брат, мы все дети Христа...

- Я тут не останусь... - сорвался вторично с ложа старец. - Нет! Нет! Не хочу, не могу! Еду! Ганна, веди меня, едем...

Говоря это, он старался двинуться, сверкая взором, с дрожащими губами, когда в дверях показался приор со своим ясным видом.

- Кого же это нам Бог послал? - спросил он у ксендза Ляссоты.

- Это бедный брат мой, отче, - сказал ксендз Петр.

- Почему же вы хотите уехать? - тихо и ласково спросил Кордецкий, до ушей которого долетели последние слова старца.

Ксендз Петр опустил голову и, видимо, смутившись, покраснел, а шляхтич, взволнованный, дрожащий, повысил голос.

- Прошу выпустить меня, - сказал он, обращаясь к Кордецкому, - я приехал сюда, не зная, что очутился под одной кровлей с ненавистным врагом моим, с врагом, который своим преследованием отнял у меня единственные мои сокровища: жену и дочь... который гнал нас и лишил меня куска хлеба, который и здесь не дает покоя... Отче, прикажи меня выпустить...

- Дитя мое, - медленно возразил приор, - здесь нет врагов и неприятелей; здесь только дети одной Матери, несчастные, но мужественные Ее защитники; я не понимаю тебя...

- Говори же за меня, брат! - в сильнейшем волнении и с отчаянием воскликнул старец.

Приор его перекрестил.

- Бог с тобой! - сказал он. - Бог с тобой; нельзя так ненавидеть и быть таким мстительным и злобным по отношению к ближнему; успокойся, успокойся... Въехать сюда может каждый, а выехать отсюда никто не может.

Бессильно упал пан Ляссота на солому и начал метаться, а Кордецкий, приблизившись к нему, проговорил с чувством:

- Лета твои должны были сделать тебя более склонным к прощению. Успокойся, тебе никто не может сделать ничего дурного под моей защитой, даже малейшей неприятности. Я не спрашиваю даже имени твоего преследователя, я не хочу его знать; но я здесь старший, я опекун всех и не дам тебя в обиду...

- Выпустите меня, выпустите, - повторял, точно помешанный, пан Ляссота.

- Шведы подходят; ты можешь попасть к ним в руки, ты сам не знаешь, чего желаешь в гневе и волнении. Бог с тобой! - еще раз добавил, осеняя его крестным знамением, Кордецкий. - Доверься мне, прошу тебя; тебя здесь никто не тронет не только словом, но даже взглядом.

- Но я должен буду смотреть на него, и этот вид будет терзать мне сердце! - вопил старец.

Приор уже ничего не ответил, шепнул несколько слов ксендзу Петру Ляссоте, оставил его с братом, а сам быстрыми шагами ушел в келью.

XII

Как поднялся дух ясногорян после молитвы, и как Миллер подходит к обители и отправляет послов

Ксендз Кордецкий назначил на четверг торжественное богослужение перед алтарем Пресвятой Заступницы. Костел и часовня представляли картину дивной красоты. Мысль о мученичестве казалась ясным ореолом в глазах старцев, детей, женщин и солдат, собравшихся под сводами костела. Горячи были молитвы всех, как обыкновенно бывает в минуту опасности. На лицах большинства по временам был ясно виден страх и надвинувшиеся из глаз слезы. Одни упали ниц, другие покорно склонили колени, третьи точно не могли открыть уст, сидели на земле с опущенными головами, в каком-то оцепенении, которое по временам прерывала короткая вдохновенная молитва... Среди тишины раздавались голоса монашеского хора, лилась хвалебная песнь, слышались звуки органа; синими клубами дым от кадил поднимался к сводам... а шепот молитвы, перемешанный со вздохами, в промежутках между пением казался шумом старого леса на восходе солнца. Кордецкий взошел на кафедру, помолился и произнес слова Священного Писания:

"Лучше нам умереть на войне, чем смотреть на несчастие нашего народа. Но какова будет воля на небе, так пусть и совершится".

Это не был проповедник прежних времен, напыщенный и деланный, но вдохновенный служитель Бога, речь которого лилась от сердца бурным потоком. И когда воспламенив малодушных призывом к вере, он возносил к Пресвятой Матери горячие моления, мысленно обращаясь к кровавым ранам сына Ее, Всемогущего Бога, рисуя величие Царя царей, - поднимались тогда все склоненные головы, и проникались умилением измученные сердца... Солдаты почувствовали в себе новый прилив мужества, старцы загорелись юношеской отвагой, сила монастыря показалась в глазах всех непреоборимой, и надежда наполнила сердца сомневавшихся.

После обедни началось молебствие; призывы скорбящих были так выразительны и просты, что их не могла заменить никакая молитва; по костелу разнеслось эхом: Святый Боже! Святый крепкий! Святый бессмертный, помилуй нас!

И из всего богослужения, быть может, это пропели горячее всего. Капеллан взял с алтаря святые дары, народ расступился, Замойский и Чарнецкий взяли священника под руки, и процессия направилась к дверям костела, а за ней волной хлынули все...

Медленно, под звон колоколов и при торжественном пении молитв обнесли святые дары вокруг стен, как бы очерчивая чудесный круг, который должен был охранять Ченстохов. Каждый раз, когда приближались к пушкам, жерла которых были еще обращены на пустые окрестности, к грудам оружия, ядер и бомб, все останавливались, капеллан выступал вперед и святил эти орудия смерти, во имя Бога! Это был торжественный обряд и величественное зрелище, которое осеннее солнце, выглядывая из-за туч, ласково обливало лучами света, как бы благословляя свыше веру этой горсти людей, которая в тесных стенах собиралась обороняться против в сто раз сильнейшего неприятеля. Это было исключительное торжество, которое, так же, как речь приора, подняло дух в осажденных. Еще не окончился обход, как все внезапно остановились, всматриваясь в сторону Ченстохова.

Шведское войско в эту минуту занимало деревню и начинало рассеиваться по холмам, заполняя как бы движущимся муравейником пустые еще за мгновение до этого дороги и поля. При виде этого крик вырвался из грудей всех; все опустились на колени, а Кордецкий начал петь:

- "Пред очи Твои, Господи"...

Эти покаянные слова нашли отклик в сердцах молящихся. Каждый почувствовал в душе, что у него есть что сложить перед Богом, и пел вдохновенно. Процессия при звоне всех колоколов и звуках музыки органа, сопровождавшей пение монахов, медленно вошла обратно в костел, где должно было закончиться богослужение. Вскоре все разошлись, одни по своим помещениям, другие направились во двор, третьи - на стены, а Кордецкий спешил расставлять людей, осматривать пушки одним поручая бдительный надзор, в других вселяя отвагу своим веселым, ясным лицом и мужеством своим поднимая дух всех.

Вид со стен был оживленный и захватывающий. Шведское войско, как саранча, рассеялось у подножия горы и охватило ее со всех сторон. Было видно знамя с тремя коронами Густава, поблескивавшие алебарды, перистые шапки конных шведов в блестящих доспехах и светлых обшитых галунами одеждах, а около них сопутствующих им для ознакомления с местностью поляков, которые шли медленно и как бы принуждаемые силой, поглядывая испуганным взглядом на Ясную-Гору. По дорогам тащились орудия, везли порох, возы с шатрами и припасами, а ветер, дувший с этой стороны, доносил по временам до обители даже крики солдат и звуки труб. Какая-то группа всадников объезжала и осматривала издали стены, дородный швед предводительствовал ею, несколько других ехало за ним.

Поляки стали лагерем недалеко от местечка и, очевидно, хотели смешаться с войсками Карла-Густава. В это время шведы уже захватили Ченстохов и лежащий на восток монастырский хутор заняли на глазах Кордецкого.

- Я бы открыл по ним огонь, - сказал пан Замойский.

- Нет, - ответил приор, - нам первым не подобает начинать неприятельские действия, пусть начнут они, и на них падет пролитая кровь.

В этот момент послышался громкий стук в ворота. Привратник прибежал с донесением, что какой-то поляк, посол от Миллера, прибежал с письмом.

- Впустить его, - сказал Кордецкий, а сам поспешил к первым воротам.

Здесь усатый кавалерист из полка Голынского вручил ему письмо начальника, и одновременно с этим пришло известие, что шведы в монастырском хуторе убили его управляющего, Яна Копопского. Это был первый шаг неприятеля.

- А теперь, отец приор, познакомимся с неприятелем, - сказал пан Замойский, - пусть не увивается около нас так близко под носом, пора в ответ открыть огонь.

- Справедливо, - сказал Кордецкий, - они первые пролили невинную кровь. - И, взойдя на стены, перекрестив большим крестом пушки, воскликнул:

- Во имя Бога!

За этим возгласом был отдан приказ стрелять, и первый грохот пушек разнесся, как сильный гром по долине. Ядра пронизали воздух, и когда дым немного рассеялся, стоявшие на стенах увидели переполох, происшедший среди шведов, так как солдаты Миллера вовсе не ожидали такого смелого выпада. Огонь орудий непрерывно длился, пока неприятель не очистил Ясную-Гору, и среди гула выстрелов было прочитано письмо Миллера. Письмо было, очевидно, написано в надежде легкой и скорой сдачи монастыря; оно заключало в себе как бы дружеский совет и только отчасти угрозу. Миллер приказывал, чтобы к нему были немедленно присланы монахи для переговоров об условиях сдачи, извещая, что прибыл занять Ченстохов именем короля Карла-Густава. Обещал милость своего короля, уважение к святыне, вере, обрядам и всякой собственности. "Только если, - заканчивал он, - вы осмелитесь упорствовать, когда занята уже вся Польша, я буду вынужден употребить против вас силу, и тогда горе вам!.. Советую даже не думать о бесполезном сопротивлении".

Приор с улыбкой положил прочитанное письмо на стол. В ту же минуту ввели двух поляков из полка Голынского, присланных от генерала с просьбой, чтобы прекратили огонь, и уговориться о перемирии. О них известил брат Павел, привратник, опередивший их на мгновение.

Брат Павел, скромно вошедший в собрание, был одним из ревностнейших, хотя и наименее значительных членов ордена. Поступивший в монахи по искреннему призванию, вышедший из низшего сословия, он работал и молился с таким рвением, на какое способен только простолюдин. Маленький, невзрачный, смуглый, но сильный и крепкий и всегда готовый к труду, исполнял как обязанности монашеские, так и приказания настоятеля, с чрезвычайным усердием. Весь день, будучи на работе, никогда не жаловался и не выражал нетерпения, а приора считал святым, почитал его, как высшее существо, и когда у него иссякали силы и он падал духом, то шел к приору и для подкрепления просил у него отцовского благословения. Никто ревностней брата Павла не носил власяницы, и в то время, когда другие берегли ее только для Рождественского и Великого постов, он не снимал даже перед сном ни ее, ни железного пояса. Ночи проводил, стоя на коленях, день в непрерывном труде в исполнении самых низших обязанностей, которые были для него милее всего, с душевным волнением, ожидая дня, когда его признают достойным повышения из послушников в звание капеллана. Таким был брат Павел, один из тех святых простолюдинов, которых, как скромных работников на Божьей ниве, столько записано в истории монашества в Польше. Он вошел в зал с перекошенным, угрюмым лицом, доложил о двух прибывших поляках, и на приказание приора открыл им широко двери, а сам поспешно удалился.

Два пана товарища вошли, с румянцем на лицах, видимо, озабоченные и смущенные своим положением. Оба были средних лет. Один родом из Великой Польши, очевидно, смолоду был воином, другой, еще новичок в ратном деле, держался позади товарища и только делал вид, что понимает, а на самом деле не зная, как следует, в чем дело. Приор принял их, высказав удивление.

- Любезные панове! - сказал он. - Кого это я вижу? Поляков, воюющих с Пресвятой Девой Ченстоховской. Католики ли вы?

- Мы католики, - ответил тот, кто был посмелее, - и Бог видит, как это нам больно, что мы прибыли сюда со шведами; мы вовсе и не думаем воевать, ни помогать воюющим, но стоять должны.

- Вот следствие дурного понимания своих обязанностей к отечеству! - воскликнул Кордецкий. - Пристали к шведам, а швед привел вас против Матери Божией.

- Мы не забыли почтения, подобающего святому месту, уважаемый отче, - сказал снова первый, - и воевать не помышляем, сохрани Бог...

- Следовательно, вы будете хладнокровно и со сложенными руками смотреть, как будет драться с нами швед?

Посол вздохнул.

- Стыд, стыд! - добавил приор. - Мало в нас веры! Потеряли отца-короля, бросили дело отчизны-матери, связались с пришельцами!.. Какие же вы сыновья Речи Посполитой!

На лицах послов было видно большое смущение, когда второй, невнятно бормоча, начал просить сложить оружие, не зная уже с чего начать.

Кордецкий взглянул на Замойского, который сидел рядом с ним и, казалось, готовился сказать речь, потом на Чарнецкого, который тер свою лысину и нетерпеливо теребил усы.

- Пусть господа шведы уйдут с хутора, - возразил приор через минуту, - тогда и мы прекратим огонь.

Послы переглянулись, как бы советуясь, кто из них пойдет, и младший быстро удалился. Другой остался, жалуясь на свою судьбу и положение поляков, стараясь разговориться с присутствующими и сблизиться с ними; но напрасно, так как все сторонились от него, как от зачумленного. Приор, однако, принял его, как подобало ему, угостил его, пока возвратился другой посол с извещением, что Миллер не намерен уходить с хутора.

- Воля ваша; и я не уступлю и прикажу стрелять, - ответил настоятель и на этом простился с ними.

Послы ушли печальные и тронутые; совесть впервые грозно заговорила в них, разбуженная словами Кордецкого. Орудия между тем гремели до ночи.

XIII

Как Кордецкий, предвидя худшие беды, сжигает монастырский хутор, светя шведам

Эта ночь не дала никому спать, ни в обители, ни в лагере. Движение, говор и горевшие огни свидетельствовали, что сон не сомкнул веки усталым пришельцам; на высокой колокольне костела, зажженный по приказу приора горел, далеко светя, каганец, как бы взывая о помощи и спасении. Во всех окнах монастыря был виден свет, а лагерь Миллера сверкал многими огнями костров, разбросанных в разных направлениях и показывавших расположение его отрядов. Небо было пасмурно, орудия гремели до наступления полной темноты, но все реже и с большими промежутками. Кордецкий прохаживался с Замойским в южной части стены.

- Мечник, - сказал он, - вы учите меня воевать.

- Вас учит Господь Бог, а не я, - ответил Замойский. - Это лучший чем я учитель.

- Я вижу, что нам нужно принести еще одну жертву.

- Война живет жертвами! - со вздохом проговорил мечник.

- Скажите лучше, что все, что живет, только жертвами и поддерживает свою жизнь. Только там и жизнь, где жертва; но не об этом речь. Видите вы отсюда наш хутор? Там трудами наших крестьян собраны богатые запасы хлеба, зерна, даров Божьих, и швед подстилает себе снопы, облитые нашим потом, и тешится тем, что пользуется ими. Что вы на это скажете?

- Надо было бы сжечь, - сказал Замойский.

- Да! Я это вижу давно, а приказания не даю, - ответил тихо, с горестным выражением, приор, - слишком дорого стоит людской труд и Божие дары, чтобы их уничтожить! О! Не наше это дело война, мечник, не наше! Пусть летят туда бомбы; я же не хочу смотреть на этот огонь, слишком дорого он мне стоит.

Сказав это, приор поспешно удалился, а Замойский позвал немца Вахлера, находившегося возле орудий.

Это был чистокровный немец, с толстым животом и одутловатый; сердца в нем не было ни на грош; и руки его мало были способны к труду. Его никто не любил, и в силу только необходимости взяли его в монастырь. Целый Божий день этот несносный человек ссорился из-за пищи, из-за платы, из-за награды, из-за выгод; а когда доходило дело до работы, то он исполнял ее неохотно, с надменным видом и ворча. Со времени прихода шведов стал еще более ленивым и сварливым, и, можно сказать, только и смотрел как бы уйти к ним. С поляками он был всегда высокомерен, не особенно их слушался и обходился с ними как бы с низшими себе; набожным был только в праздник, а веселым - при деньгах; но так как ремесло свое он знал отлично, то его приходилось держать, хотя это было больное место ченстоховского гарнизона. Что же делать, если никак нельзя обойтись без таких людей? Его задабривали подачками, кушаньями, подарками, обещаниями, хотя не одному хотелось выбросить этот немецкий кусок мяса за стены.

Вахлер, ворча по обыкновению, направился к пану мечнику.

- Приготовлены ли у вас бомбы; видите этот огонь на хуторе? - сказал Замойский. - Надо пустить туда одну или две бомбы и сжечь стога и амбары.

Вахлер взглянул на него, пожал плечами и продолжал стоять как столб.

- Слышите вы, наконец? - сказал Замойский.

- Ночью! - проворчал он.

- Ночью!.. Сейчас позвать канониров, зарядить пушки и немедленно открыть огонь!

Вахлер хотел было поспорить, но при свете стоявшего в бойнице фонаря он увидел лицо Замойского и его грозно приказывавший взор, пробормотал что-то непонятное и занялся исполнением приказания. Еще мечник не успел уйти, как первая бомба, описав огненный полукруг в воздухе, пала на хуторские строения. За ней, как бы догоняя ее, полетели другие, направленные все на крыши строений, из которых после того вырвалось пламя, а черные, мелкие фигуры шведов начали высыпаться роем. Ветер был с востока и нес горящие головни в поле, так что даже уцелевшая после пожара, учиненного раньше Вейхардом, часовня св. Варвары, не загорелась от этого пожара. Зарево, увеличиваясь, освещало лагерь шведов, полных смятения, и местечко, церковь которого своей темной колокольней, с блестевшим крестом, вырисовывалась на небе; часовня св. Иакова, монастырь, все от отблеска огня, казалось, горело; в темноте оставалась только северная и северо-западная часть монастырской стены. Пушки гремели до полуночи, переполох и движение в лагере были необычайны; наконец, пожар, уничтожив все, что мог, начал утихать, и стрельба прекратилась.

Монахи пели на молитве. Шляхта эту первую ночь осады провела в большом страхе и беспокойстве. Одни молились, другие прислушивались, некоторые всходили на стены, посматривали на пожар и с тоской думали о завтрашнем дне. Приор после молитвы тихо направился к стенам северной стороны, так как зрелище пожара, видного еще с противоположных башен, было ему противно. Обошел часть стены, а потом спустился во двор и начал осматривать все уголки обители, всюду встречаемый паролем... А пароль этого дня был: "Дева Мария - Святой Павел!"

XIV

Как ксендз-приор постепенно выспрашивает Ляссоту, и какую грустную историю рассказывает шляхтич

В квартире, которую занимал Ян Ляссота, еще был виден свет, и Кордецкий направился к ней и постучал в дверь. Глухой стон и невнятный разговор показали ему, что там не спят. Приор вошел и застал старца, сидящим на постели, с печально склоненной головой, с мертвенным взглядом. Около него сидела плачущая Ганна на низеньком обрубке, служившем ей скамеечкой. Слабый свет мигающей лампы освещал комнату со сводчатым потолком, грустную, убогую и пустую. Старец поднял перед приором голову, предполагая, что это входит его брат, но, узнав Кордецкого, снова опустил ее, молчанием как бы говоря, что чужой не был для него желанным гостем. Кордецкий не обратил на это внимания и сел около постели.

- Брат мой, - сказал он, - ты страдаешь, вижу это; хотел бы утешить тебя, хотел бы придать тебе мужества и терпения.

- Как же не страдать мне? - ответил спустя минуту Ляссота. - Видишь, отец мой, это дитя; только оно и осталось у меня на свете, все остальное отнял у меня враг. Чувствую приближение смерти и не знаю, на кого оставить это последнее дорогое для меня существо...

- А Бог, брат мой, а Бог?

- Бог забыл меня.

- Что ты говоришь, старик! Что говоришь? Опомнись, не Бог о тебе, а ты, верно, забыл о Нем?

Ляссота угрюмо молчал.

- Не хотел бы тебе докучать, пан Ян, - продолжал приор, - но как здешний хозяин, во избежание нежелательных встреч, желал бы знать, что тебе причиняет такое страдание, кто твой враг?

- Разве вы еще не знаете?

- Я никого не спрашивал. Не уменьшатся ли твои страдания, если ты доверишься мне? Попробуй-ка...

- Желал бы... но не знаю, сумею ли, - проговорил старик и взглянул на внучку.

- И прежде всего, - сказал приор, - знай, что нет страшнее страдания для души, чем то, которое вызывает ненависть. Это яд, капля которого отравляет в нас все великое и святое; с ней невозможно ни молиться, ни любить Бога и людей; все скисает от нее в душе и превращается в уксус. Постарайся вознестись к Богу и простить обиды, и увидишь, как легко вздохнешь потом, какая надежда и спокойствие проникнут в душу твою.

- Простить! Забыть! - воскликнул старик. - О! Не могу, не могу.- простить страдание нескольких десятков лет, подарить все, что пережил, во имя Бога, быть может, сумел бы, если бы его не видел; но простить то, что вытерпели другие, те, кого я любил, и которых у меня отняли?.. Никогда! Никогда!

Приор помолчал мгновение.

- Все, - сказал он, - нужно простить, все, как Бог простил и забыл, если желаешь, чтобы и тебе было прощение.

- Знаю, - сказал медленно шляхтич, поднимая голову и подпирая ее рукой, - так как каждый день твержу слова молитвы, но вины его простить не могу...

- И потому страдаешь, - заметил Кордецкий.

- Можно прощать униженным; но дерзким и издевающимся?..

- Повторяю тебе, брат мой: когда же, как не на краю могилы прощать все и всем. Христос пример для нас: он молился за убийц своих, когда его мучили, и простил не только свои мучения, но и страдания своей Матери...

Шляхтич жалобно застонал, взглянул на внучку, и две слезы скатились по его пожелтевшему лицу, а бледные щеки зажег болезненный румянец.

- Выслушайте меня, отче, - сказал он через минуту, видя, что Ганна вышла в другую комнату, - нужно, чтобы вы узнали жизнь мою и рассудили, виноват ли я, что не умею прощать; жизнь эта незаурядная. Вы, быть может, знаете от брата моего, что мы не были бедны, нет! Бог дал нам кусок прекрасной земли, вдосталь хлеба и честное имя, и уважение людей. Нас было только двое у отца, но младшего рано предназначили и отдали в монастырь, так как мать любила только меня и чрезмерно баловала. Старая это история, отче! Я теперь седой старик, но то были счастливейшие минуты моей жизни, спокойные, веселые и без заботы о будущем. Воспитывался я отчасти дома, отчасти в школе у иезуитов, а потом, когда Господь Бог отнял у меня отца, вернулся к матери помогать ей в хозяйстве. Я был уже взрослый, но в голове у меня был ералаш, как у всякого молокососа, да к тому же еще единственного сына, каковым я считал себя. Все старались мне угодить. С собаками, верхом, в обществе веселых товарищей охотился я, гоняясь целые дни и ночи, редко даже, - что мне теперь, видит Бог, нестерпимо жаль, - наведываясь к старой матери. Не был я помощником для нее. Только иногда она посматривала на меня и целовала в голову, и хотя сама одна-одинехонька долгие дни просиживала над своим молитвенником с четками, никогда даже не пожурила меня. Я в молодости все кутил и кутил... Однажды, не помню, по какому случаю, занесло меня в Сандомир, где я должен был провести несколько дней, но только и тут нашлись у меня товарищи по кутежу. Случилось так, что во время моего пребывания там самый богатый из тамошних горожан, Франциск Галлар, устраивал свадьбу своей старшей дочери. И, как это в старину бывало, на свадьбу просили всех, кто там жил и кого где-либо встречали. Таким образом и нищий с улицы, и шляхтич, знакомые и незнакомые даже, все спешили в открытый дом этого купца. Справлялась свадьба по старосветски, с ряжеными, с шутами, с музыкой, с шикарным угощением, и продолжалась она дней десять. Так как это происходило близко от дома, где я остановился, а мои приятели уже давно знали этих Галларов, то потащили и меня на свадебный пир. Вот как иногда вся жизнь человеческая зависит от одного шага (и старец тяжело вздохнул), но мне не жаль, не жаль. Старшая дочь Галлара выходила за шляхтича, так как отец ее был богатым купцом и, как он говорил о себе, изгнанником religionis causa (за религиозные убеждения) из какой-то немецкой страны, где преследовали католиков. Говорил он также, что был дворянином и только по необходимости занялся торговлей. Впрочем, один Бог знал о его немецком дворянстве! Однако верно было то, что сам он являлся видной персоной, об этом говорила и его наружность, и фамилия его указывала как бы на нечто более высшее, чем простое мещанство. Особенно были красивы обе его дочери; старшая, которая выходила замуж за пана Отрембовского из Пржевалова, была прекрасна, как картинка, но младшая блистала, как звезда, среди этого мещанства. И эта девушка сразу завладела моим сердцем, так что я потерял и разум, и голову и забыл обо всем. Я всю свадьбу пробыл до конца и близко познакомился с Галларами, которые очень мило и любезно, как подобало, принимали меня, зажиточного шляхтича. Констанция, так было имя младшей дочери, все время танцевала со мной и улыбалась мне. Я отогнал от нее всех кавалеров, так что едва дело не дошло до драки и сабель; и, как краткое мгновение, промелькнули для меня эти счастливые свадебные дни. Но последний день не обошелся без приключений. Я с самого начала заметил, что около нее увивалась масса поклонников, но я легко их разогнал, так как это были мещане; остался только один усач с саблей, шляхтич гольтепа, некий Кшиштопорский. Этот не дал съесть себя с кашей и не уступал мне ни шагу. Раз или два мы сцепились с ним на словах, резко поговорили, но приятели как-то отвлекли меня от ссоры, делая это ради хозяев дома, так как Галлар был старый и почтенный человек и для него было бы очень неприятно, если бы мы подрались; кроме того, это было бы дурным предзнаменованием для новобрачных. Мой соперник не уступал, а Констанция, хотя и выказывала ко мне большое расположение, шла танцевать со мной и очень мило говорила со мной, я заметил, однако, что если бы я отступился от нее, то она так же кокетничала бы и с Кшиштопорским. Это меня царапало по сердцу, но ничего, я терпел... Свадьба уже кончилась, а я все сижу в Сандомире; наконец и мать пишет: возвращайся, но я от Галларов ни шагу. С утра до вечера у них; приводил с собой скрипачей, и меня охотно принимали.

Только упрямый шляхтич торчит перед носом и торчит, и не выкуришь; и как только отойду, он уже около панны; наконец, так еще дней десять проведя после свадьбы, надо было ехать домой, так как и деньги все вышли, и я позанимал еще у жидков. Мать, хотя и знала обо всем, так как со мной был старый слуга, который каждый раз доносил ей, однако, ничего мне не сказала. Но когда я вскоре опять собрался в Сандомир, она не вытерпела и заявила мне прямо: "Ты думаешь, что я ничего не знаю? Из этой Галларовой затеи ничего не выйдет". А я матери упал в ноги и сказал, что жить без Констанции не могу. Тут было достаточно спору и просьб, но так как сердце материнское мягко для любимого сына, а я кричал еще, что уйду к казакам, если мне не позволят жениться, и стал доказывать ей шляхетское происхождение Галларов, то она расплакалась, согласилась - и мы поехали. Снова месяц прошел в бесплодных беседах, и я открыто уже конкурировал с Кшиштопорским, но он мне не уступал. Тогда без церемоний я вызвал его на поединок; но порубились напрасно, так как он скоро отлежался и поправился: как только я к панне, так и он, с другой стороны. А Констанция, когда одна, то смотрит на меня; а когда нас двое, то как бы сама не знает, кого выбрать. Противник мой был человек красивый, смелый и бойкий на язык, что женщинам особенно нравится. Я уже начал понимать, что здесь для меня толку не будет, но я был точно околдован, и даже мать и чужие люди говорили, что мне, верно, было что-нибудь подсыпано в вино: так сразу и безнадежно я влюбился. Между тем, пока я увлекался панной, мать моя умерла. Боже, дай покой ее душе, и пошли ей царство небесное! Я сделался господином своей воли. Но траур продолжался год и шесть недель; поэтому я явился к панне, уже без музыки, и прямо переговорил с Галларом, который принял мое предложение хорошо и сразу поблагодарил меня за честь, оказанную его роду. Панна, около которой постоянно сидел Кшиштопорский, немного поплакала; я это принял за обычную церемонию, и мы обменялись кольцами, а свадьба была отложена до окончания траура. Люди говорили, что обручение при трауре дурная примета, но я не обращал тогда на это никакого внимания.

Сколько раз я ни приезжал к Галларам, мой франт был около панны, а иногда, если приеду потихоньку, то замечал, что сидят они друг подле друга и о чем-то шепчутся. Это меня сильно резало по сердцу, и я хотел вторично его вызвать на поединок, но родители, посоветовавшись, отказали ему от дома. Я был так счастлив, что окончательно потерял голову. Между тем старый Галлар обхаживал меня, всячески допытываясь о моем состоянии, как бы желая обеспечить судьбу дочери, обещая со своей стороны золотые горы. Все мое имущество заключалось в земле, а его - в имени и наружности; но тогда всему верилось. Достаточно того, что, когда Галлар начал доказывать, будто родственники в случае, не дай Бог, моей смерти могут лишить его дочь всего, то я, расчувствовавшись, движимый слепым великодушием и достоинством шляхтича, передал все свое имение моей будущей жене и не оставил себе ничего. Вскоре после этого окончился траур, и я, женившись, увез Констанцию в деревню. Несколько месяцев прошли счастливо, но вскоре я почувствовал, что мое счастье с таким прекрасным личиком было не так велико, как мне казалось. Жена моя привыкла к городу и безделью, к музыке, танцам и развлечению, скучала и ничем не хотела заняться. Материнское хозяйство приходило в упадок. И, чтобы развлечь ее, необходимо было постоянно приглашать музыкантов и гостей. Мне это надоело, и я думал, когда же это все кончится; но где там, чем дальше, тем больше! К тому же еще жена загрустила и ничем ее нельзя было ни утешить, ни развеселить. В это время Бог послал нам дочь; я снова начал думать, что это привяжет ее к дому, но и это не помогло; какой была, такой и осталась. Ребенок с мамкой был отправлен в людскую, а жена, как выздоровела, так то вези ее в Сандомир, то устраивай в доме пиры, не считаясь с тем, есть ли деньги или нет.

Как вдруг и Кшиштопорский появляется. То он здесь, то его нет, покажется и исчезнет, а люди стали уже мне доносить о его переписке с моей женою. Плохо стало, понадобился совет. Еду я к старым Галларам; но немец легко отнесся к этому, отчасти шутливо и отчасти с недоверием, как бы забывая о почтении, какое приличествует шляхтичу. Его жена так же отнеслась, а когда я дошел до упреков, она разгневалась. Я тоже не из камня; достаточно сказать, что переругались раз и другой, и третий, и каждый раз все хуже. Однажды возвращаюсь домой, жены нет. Где? Уехала в Сандомир. А мне этот Сандомир костью поперек горла стал. Уехала без спросу, без моего ведома. Но так как она поехала к родителям, я не смел ничего сказать и еду за ней. Меня приняли очень холодно, к жене не пустили, и опять я увидел Кшиштопорского. Я уже не в шутку взялся за родителей и за него и, наделав шума и прогнав проклятого франта, хотел увезти жену, но мне не дали. Уехал я домой, где оставалась моя дочурка. Думаю: посердится и приедет; но проходит месяц, другой, и я слышу о хлопотах в консистории о разводе! Кровь бросилась мне в голову, сделалось грустно и стыдно. Я опять к ней! Но где там, двери для меня оказались заперты. Люди сообщали, что старый Галлар не на шутку хлопочет о разводе, и что Кшиштопорский постоянно около нее.

Что долго рассказывать? Мы расстались. Должен был волей-неволей согласиться на развод, так как мне такое житье надоело. А она, не долго думая, вышла за Кшиштопорского. Как только это совершилось, так за меня принялись с другой стороны, стали добираться до имения. Имение было запродано и трудно было выпутаться; стыдно противоречить своему слову, да и спорить нельзя: остался ни с чем. Кшиштопорский голыш, она без сердца... Процесс, однако же, тянулся, и я проиграл его, натаскавшись по судам, потратив здоровье, спокойствие и годы жизни. Я уже постарел, и только дочка осталась единственным утешением, так как пришли бедность и горе, а приятелей как метлой вымело, исчезли все.

Кшиштопорский, помня оскорбления, нанесенные мной, жестоко преследовал меня: отняв жену, захватив имение, он еще позорил мое имя, где только мог, и вредил мне. Я больше терпеть не мог, так тяжко было на душе, и я снова вызвал его на поединок. После долгих уверток он принял вызов. Ну, и что ж? У меня от гнева дрожала рука, он же был хладнокровен и ранил меня. Я отлежался, выздоровел и начал жить остатками средств, как мог, а дочка подрастала. Хотя и жестоко за мое увлечение отплатила мне Констанция, но в сердце у меня еще осталось какое-то чувство к ней, как к матери моего ребенка. Бог весть чем бы это кончилось!

Тут до меня стали доходить вести, что и она несчастлива. Господь покарал ее за меня. Кшиштопорский сначала был хорошим мужем, а потом начал с ней обращаться, как басурман какой-нибудь. Как бы там ни было, а мне стало жаль эту женщину. Много вытерпел я из-за нее, но всегда считал ее женой и не помышлял о другой, хотя мне и встречались подходящие партии. Уязвленное сердце влекло меня к ней. Соседи один за другим начали мне рассказывать удивительные вещи о судьбе пани Кшиштопорской; меня даже любопытство взяло, но я сначала думал, что мне за дело? Однако, с другой стороны, это была мать моего ребенка. Размышлял я так и так, разбирался, метался, не зная, что делать, как вдруг слышу, что Кшиштопорский запер ее дома и держит, как в тюрьме, и что бедная женщина сходит с ума. Тут уже выдержать было трудно. Собрал я людей, нескольких бедных родственников, вооружились, посоветовались и ночью отправились во двор пана Кшиштопорского.

Несколько лет прошло уже, как я не видел ее, однако в груди У меня что-то шевельнулось, когда я подъезжал к дому... Было темно, тихо и пусто. Мы обошли двор; все спали и только в одной комнатке наверху виднелся слабый свет.

Со мной был человек, который сразу провел нас в комнату Кшиштопорского. Он проснулся только тогда, когда мы его окружили, начал звать слуг (а те уже были заранее связаны нами) и схватился за оружие, но мы отобрали от него саблю и ружье. Тогда я, как мститель, стал перед ним и спросил его об отнятой у меня жене: что он с ней сделал? И, обращаясь с ним как с собакой, я приказал ему показать, где она, и объяснить, почему он так с ней обращается. "Не мое дело, - сказал я, - разбирать твои поступки, это сделает суд людской и Божий, но я не могу терпеть, чтобы та, которая была моей женой, выносила неволю. Если окажется неправдой то, что рассказывают о тебе, я извинюсь, что нарушил твой покой; если же ты виноват, я представлю собой возмездие..." При этих словах Кшиштопорский побледнел, но будучи схвачен, в конце концов принужден был отвести к жене. Я онемел даже, когда увидел ее в оковах, заключенную в верхней комнатке, одинокую, в разодранном платье, с растрепанными волосами. Она сидела на голом полу, такая измученная, бледная и страшная, что если бы я не знал ее, то не узнал бы. Волосы у меня стали дыбом... А ведь это была мать его сына, которого она ему подарила через год после святотатственного брака. Он принудил переписать на сына имение, отнятое у меня, и, опасаясь, вероятно, ее кокетства с другими, так как это была женщина слишком влюбчивая и легкомысленная, запер ее так грубо. Женщина сначала испугалась и не узнала меня. Я сказал ей, что пришел защитить ее и наказать негодного притеснителя. Она посмотрела на меня и залилась слезами; упала в ноги, долго молчала, наконец к ней вернулся дар слова.

- Избавитель мой! - воскликнула она. - Я тебя не стоила, я была виновата, сильно виновата! Бог наказал меня, но в грехах моих я сама покаюсь. Недостойна я утешаться детьми моими, недостойна жить с ними, я великая грешница. Бог просветил меня в моей неволе; спасибо тебе, что избавляешь меня и даешь возможность остаток жизни провести в покаянии...

- Куда хочешь идти? - спросил я, видя, что она собирается уйти.

- Туда, где людской взор не увидит меня, а видеть будет только один Бог, - ответила она. - Но прежде позвольте мне, хотя и недостойной, попрощаться с моим ребенком и благословить его.

Мы спустились с ней в спальню, где спал сын, которого она поцеловала, плача, и попрощалась с ним. Потом еще раз бросилась мне в ноги, прося простить ей ее вины и, взяв обещание с меня, что я больше не буду искать ее, ушла сейчас же ночью.

- Что же с ней сталось потом? - спросил приор.

- С той поры я ее не видел, - сказал медленно шляхтич, - но здесь не конец еще истории. Мы оставили Кшиштопорского в страшной ярости и гневе, которых он не мог пересилить. Ругал меня и даже довел до того, что я вынужден был ударить его саблей плашмя. Вскоре после этого его единственный сын умер, а когда это случилось, то еще яростней стал мстить мне. У меня осталась дочь, которую я хотел выдать за порядочного молодого человека по соседству. Кшиштопорский до тех пор старался, пока и тут не помешал мне. Этот молодой человек отказался от нее, но я нашел другого и выдал ее замуж. Преследование еще не прекратилось. Я скрывал от дочери историю ее матери, чтобы не отравлять ей жизнь, и всегда говорил, что она умерла. Кшиштопорский, вероятно, узнав об этом, описал все происшедшее подробно и, выбрав минуту, прислал этот пасквиль бедной женщине, как раз в тот момент, когда, произведя на свет дочку, она еще лежала больная. Прочитала, расхворалась и умерла... У меня после нее осталась только эта внучка и...

Тут рассказ был прерван грохотом орудий; приор встал, пожал руку старца и сказал:

- Бог долго ждет с возмездием, а мы должны верить в Его справедливость. Можно чувствовать горе в сердце, но ненависть не должна быть. Злой человек более достоин сожаления, чем гнева. А от всяких ран душевных есть только одно лекарство - молитва...

Кордецкий встал и благословил спящую внучку старца, которая, будучи измучена дорогой, задремала, прислонившись к стене в первой комнатке... Гром орудий вызвал приора на стены.

XV

Как Миллер шлет приветствия с добрым утром, так что дрожат стекла. Монахи благодарят. Костуха собирает грибы

Вся ночь прошла без сна; еще не освоились шляхта и монахи с войной, которая охватила их железным кольцом; еще каждый шелест, каждый крик пугал их; им казалось, что начинается штурм; рассвет наступающего дня застал всех на ногах.

Соответственно приказаниям приора, помимо новых занятий, которые вызывала оборона, ничто не изменилось в богослужении и в обычаях монастыря. Колокола зазвонили в свое время, призывая к ранней обедне в часовню Пресвятой Девы, где служились часы и ранние обедни.

В то же время шведы после вчерашнего переполоха, после проведенной без сна ночи, выгнанные пожаром из хутора, искали новых мест для лагеря и приготовлялись к сильнейшему приступу. Со стен видны были отряды, расходившиеся в разные стороны и собиравшие рабочих для устройства батарей. Передовые силы под предводительством Вейхарда, вначале расположившиеся было за сожженным хутором, почти напротив монастырских ворот, перешли потом на противоположную сторону, и большая часть войска направилась туда, окружая гору с юга на северо-восток. Около костела святой Варвары остались только князь Хесский и полковник Садовский, выстроившиеся почти у самых развалин хутора. Миллер после вчерашнего осмотра монастыря понял или узнал от лазутчиков, что северная и северо-восточная часть стен была слабее других, это было и в самом деле. Здесь он со стороны Ченстохова, недалеко от Распятия, стоявшего на склоне горы, выбрал новое место для лагеря и решил устроить редут для орудий, которые привез с собой. Часть обители с той стороны, выдававшаяся гонтовыми крышами, была обращена к нему и давала Миллеру надежду, что ему легко будет их поджечь несколькими бомбами.

Как только орудия были установлены на досках, вытащенных из пожарища и кое-как обложенных землей, едва Миллер перешел сюда и расположил своих солдат, тотчас град ядер посыпался на монастырь. Генерал сказал, что это он приветствует монахов "с добрым утром", а Вейхард не переставал утверждать, что если только их припугнуть, то они сейчас же сдадутся; Калинский поддакивал графу, Садовский молча улыбался и пожимал плечами.

Колокола призывали к ранней обедне, когда гром орудий и падающие без вреда там и сям ядра произвели большой переполох в монастырских дворах. На первое заблудившееся и покатившееся по мостовой ядро все, разбежавшись, поглядывали с ужасом издалека. Кордецкий, который обходил сторожевые посты, не в пример прочим, приблизился к месту, где оно упало, поднял его и громко воскликнул:

- Положим его на алтарь Богородицы, принося Ей наше горе. Говоря это, он взял его полой рясы и понес в часовню.

Со стен уже отзывались ясногорские пушки, неся ответ Миллеру на его утреннее приветствие. Его войска, не смутившиеся вчерашними потерями, стояли группами с востока на север, приготовляясь к приступу. Первый, направленный в ту сторону выстрел расстроил их ряды; видно было, как шведы разбежались, смешались и отступили, теснясь к развалинам деревни. Там оставалось еще несколько уцелевших от пожара строений и сараев, и Миллер приказал своим солдатам воспользоваться ими как прикрытиями; те начали складывать под крышами свое оружие и амуницию. Сам Миллер, заняв квартиру в неразрушенном домике, посылал ординарцев, чтобы как можно скорее были приведены в порядок те силы, которые попали за минуту до этого под огонь из обители и пришли в замешательство.

Казалось, что шведы, воспользовавшись отдаленными, уцелевшими домами Ченстохова, думают в них расположиться, и мечник, заметив это, даже всплеснул руками.

- Направить пушки на те строения и открыть по ним огонь... Мы должны их сжечь.

Приор, стоявший сзади него, ничего уже не говорил, но видно было, что ему тяжело.

- Воля Божья! - промолвил он через минуту. - Воля Божья!

Шведам дали время спокойно разместиться в строениях, соломенные крыши которых были отличной пищей для огня. Несколько времени спустя, когда уже можно было думать, что они расположились там, часть орудий открыла из обители огонь.

Возникший как бы чудом пожар мгновенно разросся. Пламя и дым выгнали солдат, и их можно было видеть убегающими гораздо скорее, чем они пришли. Сложенные в сараях заряды, которых, убегая, не успели захватить, воспламенились и начали разрываться, убивая своих же. Солдаты рассеялись во все стороны и, группами подбегая близко к стенам, падали от пуль защитников Ясной-Горы. Было видно, что Миллер напуган и взбешен; трубы быстро начали сзывать людей; шведские мундиры покрывали гору - солдаты метались и сбегали вниз.

- Благодарение Богу, - сказал пан Замойский, - все удалось, как мы хотели. Шведы выгнаны из строений, потери в их рядах значительны, для начала хорошо и это: не хвалясь, скажу, что распорядился как следует.

Он обратился к приору с довольной улыбкой, но прочитал на лице капеллана грусть.

- Что же вы, ваше высокопреподобие, выглядите таким грустным?

- Разве такие мысли могут радовать капеллана? - возразил Кордецкий. - Только необходимость сделала из нас воинов, а вид этих людей, умерших во грехе и злобе, разве не может вызывать грусть?

- На то война, - сказал Замойский, - но если вы думаете так оплакивать каждую потерю неприятеля...

В этот момент их внимание было привлечено необыкновенной сценой. Из рва, под стенами монастыря вылезла женская фигура в белом платке, точно привидение, встающее из гроба. Со смехом она начала приветствовать шведов, посылать им воздушные поцелуи, указывая на ворота монастыря, на костел и на стены.

- А, это наша нищенка, - сказал приор, - удивительная вещь, как она не боится всего этого, она даже не спряталась в монастырь.

Костуха вышла из своего логовища смело и на глазах всех начала медленным шагом обходить стены с северной стороны, все время наклоняясь к земле и как бы собирая что-то. Огонь шведов, хотя и не всегда достигавший стен, с этой стороны был наиболее сильный. Пули падали там и сям, наполовину зарываясь в землю; одни лежали на поверхности, другие, отскочив от стен, катились в обратную сторону, в ров. Среди них шла Констанция спокойными шагами, распевая и заткнув за пояс платье, как женщины, собирающие грибы; она поднимала пули и складывала в передник.

Замойский стоял остолбенелый.

- Великая это для нас наука, - сказал он задумчиво, - как нам тут хвастаться мужеством! В ней мужества и веры больше, чем у нас всех. Смотрите, как смело идет и собирает: даже шведы поражены.

Кордецкий прослезился, и сердце его усиленно билось.

- Такими неустрашимыми, такими верующими и такими твердыми мы должны быть все, - сказал он торжественно.

XVI

Как, наконец, Миллеру надоела пальба, и он отправил посольство к приору

Миллер, недолго пробыв в сарае среди ченстоховского пожарища, должен был убраться оттуда и приказал разбить свой шатер немного поодаль от развалин. На лице его были видны гнев и унижение, тем более сильное, что он думал иметь дело с монахами, а встретил в них осторожность, искусство и опытность наилучших воинов. Каждое его упущение и заблуждение были тотчас же использованы противником, а понесенные жертвы ясно показывали, что монастырь решил защищаться до последней возможности. Генерал ходил и ворчал. Вейхард, завлекший его сюда, теперь не показывался; сердясь, он посылал за ним ординарцев, и, наконец, граф принужден был явиться, не имея уже повода отказаться. Миллер сразу встретил его упреками.

- Видите, - сказал он со злостью, - здесь выходит нечто совсем иное; это походит на отчаянную оборону, мы только теряем время и людей.

- В самом деле, не понимаю, - мягко сказал Вейхард. - Они защищаться не могут, только торгуются из-за сдачи, из-за условий...

- Хороший это торг! - воскликнул Миллер. - В задаток, смотрите, сколько трупов!

- Случайность! Случайность! - сказал Вжещевич.

- Что? И сожжение хутора? И этих строений? И эти убитые? Это все, по-вашему, случайность?

- Но повторяю, генерал, монахи долго так защищаться не могут! - вскричал Вейхард. - С кем? С несколькими стами людей, против девяти тысяч? У них даже нет опытных предводителей. Сегодня приложили усилия, им улыбнулось счастье, немного помогла им наша неосторожность - вот и все.

Миллер с гневом отвернулся.

- Но это так продолжаться не может! - отозвался он сердито. - Надо кончать.

- Окончим, генерал; пусть Калинский едет в монастырь и начнет торговаться с ними.

Миллер только указал рукой Калинскому на монастырь.

- Трогай, полковник, - сказал он, - и живо, и доставь мне условия от монахов; а если нет - то я превращу монастырь в пепел!

Староста брацлавский, которому вовсе не нравились пули, витавшие вокруг монастыря, и шведские и ченстоховские, сделал довольно кислую мину, но играть роль посла и получить доверенность на переговоры привлекало его с другой стороны; наконец, Миллер не терпел возражений, и надо было повиноваться.

Калинский сел на коня, выслав впереди себя на двести шагов двух солдат с белым флагом, и, объехав под прикрытием часовни св. Иакова, осторожно приблизился к воротам. Кругом свистели пули, и по пути, вследствие их беспорядочного полета, староста делал нравственные усилия, чувствуя дрожь, пробегавшую по спине. Калинский был человеком слабым и бесхарактерным, боязливым и вместе с тем гордым и стремящимся к славе, ловким лгуном и явным прихлебателем; именно такой человек нужен был шведам для переговоров.

На призыв трубача открылась фортка, и староста с завязанными глазами был проведен внутрь обители только один.

Молча повели его по коридорам, и когда повязка упала с его глаз, он увидел себя в дефиниториуме, напротив креста и образа Матери Божией. Приор сидел в кресле, несколько монахов - на скамьях, несколько шляхтичей стояло по сторонам. Калинский положительно имел вид обвиняемого, которого поставили перед трибуналом. Напуганный на минуту и не успевший еще успокоиться после своего переезда, он быстро опомнился и отозвался сладким приветствием.

Поклон, слишком вежливый, чтобы быть сердечным, был ему ответом.

- Я прихожу сюда уже во второй раз, - сказал староста, - дорогие отцы, прихожу с советом и сердечным напоминанием. Не думайте, что нам, полякам, не стоит дорого то, что мы делаем; но мы убеждены, что стараемся для вашего блага. Наше присутствие здесь, такое тяжелое для нас самих, является как бы охраной от тех неприятностей, которые вы могли бы встретить со стороны шведов, если бы мы не были посредниками между ними и вами, то не стали бы...

- Но в чем же дело, пан староста? - спросил холодным тоном, прерывая эту прочувствованную речь, Кордецкий.

- О чем же может быть речь, как не о скорейшей сдаче, - сказал ласково Калинский, как будто с глубоким чувством. - Заклинаю вас, остерегайтесь. На что похоже то, чтобы с несколькими стами людей противиться такой силе?.. Сжальтесь сами над собой, взгляните хладнокровно на то, что делаете. Вы не знаете Миллера, не имеете представления о силе Карла-Густава... вы, быть может, не верите, что ему присягнула уже вся Польша.

- О! Не вся, пан староста, - возмутился ксендз Кордецкий. - И Бог даст, от него так же быстро отрекутся, как поспешно ему присягали его новые подданные.

Староста покраснел, но, как бы не принимая этого на свой счет, продолжал:

- Вы не знаете Миллера; это опытнейший вождь, исполненный хитрости, знаний, опытности, энергии, сообразительности... Когда с ним ласковы, он добрый и мягкий и самый большой друг поляков.

Пан Замойский невольно рассмеялся.

- Эта дружба, - сказал он, - очевидна, и доказательств не требуется, генеральские возы полны польских подарков; так нас он любит, что всюду что-нибудь забирает.

- Это все клевета! Это все клевета! - возразил староста. - В этом виноваты солдаты, а не вождь.

- За солдата всегда отвечает вождь, - добавил мечник.

- Война! Такое время! - продолжал Калинский, не обращая внимания. - Повторяю, Миллер - великий вождь. Его мысль - это обеспечение Польши от нападений, ибо такова воля милостивого нашего монарха Карла-Густава. Необходимо укрепиться здесь, на границах Силезии, и мы должны поэтому занять Ченстохов, один для блага всей нашей страны. Сдача ваша незбежна, но может быть двоякой: добровольной, и тогда будет милость с его стороны, или вынужденной, тогда это повлечет за собой гнев и месть. Если мы его раздражим...

- Не смешивайте нас с собой, пан староста, - перебил строго приор, - благоволите говорить о нас особо...

Как бы не слыша, Калинский продолжал:

- Если вы его раздражите, он станет строгим и неумолимым. Будет мстить огнем и мечем. "Parcere subiectis sed debellare superbos" (Извинять покорным и угнетать строптивых.) - это военное правило. Верьте мне, отцы, нельзя терять ни минуты.

Эту речь Кордецкий выслушал довольно терпеливо, и когда Калинский окончил, мягко возразил:

- По какому праву сделано нападение на Ченстохов, скажите мне, милостивый государь; откуда вышел об этом приказ?

- Как это? - воскликнул изумленный Калинский. - Вы еще спрашиваете, по какому праву...

- Так как мы этого нападения не понимаем и даже не можем понять его причины. Его величество король шведский, - добавил приор с ударением, - не только этого не приказывал, но его воля была, чтобы мы оставались в покое и безопасности; возьмите и прочитайте.

Говоря это, он подал старосте бумагу с огромной печатью Карла-Густава.

- Что это такое? Что это? - воскликнул удивленно Калинский, схватив дрожащей рукой поданную грамоту.

Это было письмо Карла-Густава от 30 сентября, написанное в Казимире под Краковом и гарантирующее Ченстохову безопасность от наездов и нападения шведских войск.

- У генерала, наверное, есть позднейшие приказы! - возразил, прочитав, посол.

- Но мы о них не знаем, - сказал приор, - и думаем, что позднейшие приказы не могут противоречить прежнему обещанию; кроме того, считаем Миллера разбойником и зачинщиком.

Староста, обозленный, раскричался.

- Это весь ваш ответ? - сказал он через минуту.

- Весь и очень простой, - ответил настоятель.

- Так пошлите с ним ваших монахов! - крикнул староста. - Так как я его не буду передавать!

- Отцы! Кто из вас согласен? - спросил Кордецкий.

Почти все присутствующие выразили готовность, и из них двое, Томицкий и Мелецкий, были выбраны приором, и, получив предписание, отправились в лагерь. Калинский, попробовав еще раз напугать непреклонных монахов разными способами, удалился, наконец, раздосадованный и сердитый.

- Вскоре мы сюда иначе придем! - сказал он гордо, хлопнув дверью в залу.

Когда белые платья паулинов показались из монастыря, Миллер, который выстраивал своих солдат, взглянул на указанных ему Вейхардом монахов с гордостью и триумфом.

- А все-таки, - сказал он, - идут, опомнились, наконец! Вейхард только усмехнулся.

- Я был в этом уверен, генерал; у них даже в мыслях нет, чтобы сопротивляться; это простое и очевидное недоразумение.

Тотчас выслали нескольких солдат навстречу послам, и скоро отец Марцелий Томицкий стоял перед Миллером, который сидел на древесном пне, покрытом ковром с польскими гербами и, видимо, уже приготовился дать торжественную аудиенцию.

- Ну, что скажете? - спросил он, оглядывая их ласковым и ободряющим взором.

- Мы пришли, - ответил ксендз Томицкий, - выразить вашему превосходительству наше удивление: мы не можем понять, что означает первое, а теперь и второе нападение на наш монастырь, вопреки ясно выраженной воле его величества короля шведского, письма которого гарантируют нам спокойствие и безопасность. Мы не можем признать в вас начальника шведского войска, раз вы идете наперекор высочайшим приказам, и тем менее можем вступать в переговоры с вами. Принимая же во внимание...

Еще не окончил этих слов ксендз Томицкий, когда Миллер, пораженный, как громом, вскочил со своего сиденья:

- Что это такое? - крикнул он. - Вы смеете говорить мне, что не хотите вступать в переговоры со мной! Что не признаете меня вождем! Знайте, что власть моя ничем не ограничена, что с бунтовщиками я могу всюду расправляться, наказывать их, как мне угодно, и если бы вас обоих я приказал повесить на сухой вербе, у меня за это ни один волос не упал бы с головы!

- Генерал, - сказал Томицкий, - мы вовсе не бунтуем, говорим это не из дерзости и вовсе не желаем вас раздражать, но здесь дело особенной важности, оно требует внимательного рассмотрения и осторожности. У нас есть охранные грамоты, которые мы предъявляем вам, в них мы имеем ясно выраженную волю монарха...

- А я разве не являюсь для вас достойным доверия выразителем его воли? - закричал Миллер в гневе.

Монахи умолкли, генерал со злостью отвернулся от них и сказал:

- Идите себе! Идите, но предупреждаю вас, что здесь камня на камне не останется, и ваши языческие святыни не уберегут вас от моих пушек. Прочь!

Отпустив так монахов, он накинулся на Вейхарда.

- Слышал, граф? - закричал он с гневным смехом. - Слышал ты дерзость этих бритых палок; я еще должен объясняться перед ними, доказывать справедливость того, что делаю! Это не монахи, это не боязливые старцы, какими мы их себе представляли, не впавшие в детство люди, но лукавые и хитрые обманщики и плуты!

Во время этих переговоров огонь с обеих сторон не прекращался, но вследствие странного положения неприятельских войск и монастыря и поспешного размещения шведов, снаряды их в этот день редко достигали ясногорской твердыни, не причиняя никакого вреда, между тем как осажденные при помощи своих пушкарей, хотя и менее опытных, сжегши ночью хутор, а утром остатки Ченстохова, клали теперь труп за трупом каждую минуту. Однако это нельзя было всецело приписать Вахлеру, который очень неохотно справлялся возле орудий, ворчал, поглядывая на шведские силы, пророча монастырю злое и только по принуждению исполняя приказания.

Уже приближался вечер, когда генерал, накричавшись, изругав всех вокруг, кто только попадался ему на глаза, приказал искать в своем сундуке королевский приказ, предписывающий ему занять Ченстохов, Болеславицы, Велюнь и Кшепицы одновременно. Эта грамота была дана раньше, так как шведы уже давно сидели в Кшепицах и Велюне, и, следовательно, предшествовала той, которая была выдана паулинам в Казимире, но осталась не отмененной. Всегда употребляя для посылок поляков, Миллер и на этот раз погнал в монастырь некоего Куклиновского, из конного полка, хотя тот и отказывался от чести посольства, приводя разные доводы, только бы не ехать в Ченстохов; однако, было приказано, и он должен был подчиниться.

XVII

Какой ответ дает Кордецкий через посла, и каких груш принесла Костуха осажденным

Была уже поздняя ночь, когда письмо это попало в руки Кордецкого. Он находился в своей келье с несколькими монахами, мечником, панами Чарнецким и Малаховским. Орудия с обеих сторон начали понемногу стихать, и приказ приора, отданный им на стенах, чтобы поддерживать огонь до тех пор, пока шведы не перестанут тревожить обитель, был исполнен охотно и исправно.

Послушник Рудницкий принес письмо и ввел Куклиновского, которого не отправили назад за поздним временем, отложив это на утро.

- Посмотрим, что нам пишет генерал! - сказал, распечатывая письмо, Кордецкий.

- Любопытно, - добавил пан Замойский, - но если бы даже он лез с поцелуями, я все равно не очень ему доверяю. Что я вижу! - вскрикнул он, бросив взгляд на бумагу. - Ведь это явственный приказ его величества короля о занятии Ченстохова. А что, отец приор, не говорил ли я вам, что мы плохо придумали, что не надо было начинать с этого конца, вот и сбили нас с пути! Смотрите, как осилили нас, честное слово, стоит черным по белому: занять Ченстохов! Что же мы теперь предпримем?

Все, казалось, сильно были озабочены, один только приор улыбался.

- Ну, это не доказательство, - сказал он спокойно.

- Вы смеетесь, отче, а это плохо, так как не будете же вы отрицать, что он сбил нас с позиции.

- Нет, дорогой мечник.

- Как это? Вы говорите, нет королевского приказа, а он вам показывает этот приказ, да вдобавок прислал собственноручный, думая, что, может быть, пожелаете его спрятать в архив.

- Неужели правда! - заметил пан Петр. - Впрочем, это вовсе не мое дело; биться это так, а вступать с ними в такие переговоры не стоит. Прикажите лучше на каждое письмо отвечать огнем. Послов не впускать, так как это все шпионы, прекратить всякие разглагольствования и рубиться... Таков мой совет.

- Отчего же, пан Петр, не попробовать использовать все для защиты, что встретится? - спросил Кордецкий. - Напротив даже, если мы будем с ними препираться, меньше прольем крови.

- Ба! Но они нас победят хитростями. Письмо это опасная вещь...

- Нет, пан мечник; нет, пан Петр; с помощью Божией, и этого не устрашимся.

- Но, например, вот здесь доказательство неопровержимое, как его уничтожить?

- Очень легко.

- Не знаю, я в данном случае чувствую бессилие, - сказал, кланяясь, Замойский.

- А между тем дело такое простое и ясное, - сказал с улыбкой приор, показывая на карту. - Ченстохов - это город; Ченстохов, имейте в виду; монастырь же, разве вы не знаете, всегда и везде называется Ясной-Горой, слывя в целом мире под именем Clarus Mons. Пусть же Миллер занимает Ченстохов, а Ясной-Горы мы ему не дадим.

Из всех уст разом вырвался радостный и веселый крик.

- Отлично, великолепно, добрейший отец приор! Пошлем же ему сейчас победный ответ.

- Подождите, нам нечего спешить, - возразил Кордецкий. - Сейчас уже ночь, для нас и несколько часов иметь в запасе хорошо; завтра и то не сразу пошлем к нему письмо. Мы должны дорожить каждым часом, так как каждая минута оплачивается человеческой жизнью; тянуть, медлить, торговаться, вот в чем дело...

С уважением, молча взглянули на приора присутствующие, и никто ему не противоречил ни единым словом, так как все были согласны с ним.

- А теперь, - сказал Кордецкий шляхте, - пойдем осмотреть стены и ободрить солдат.

Сказав это, он накинул свой плащ и, опережая гостей, вышел из своей кельи по коридору во двор, начав с северной стороны свой гетманский осмотр, с достоинством вождя, с вдохновением и спокойствием капеллана, с мужеством солдата. Уже все орудия молчали. Их разогревшиеся жерла еще дымились в холодном ночном воздухе; возле пушек лежали люди; пушкари - под палатками; одни молились на четках, другие доканчивали ужин, третьи беседовали о событиях минувшего дня. Ни одной жертвы не было в обители с самого начала войны, и хотя Миллер старался сделать брешь в слабых стенах с северной стороны, но не повредил ни одного кирпича. Веселый смех и говор людской в одном месте остановили приора. Какая-то фигура в темноте, взобравшись на стену, бросала оттуда что-то солдатам.

Перепуганный Замойский, видя, что кто-то силится перелезть через стену, подскочил с криком:

- Кто это? Что такое здесь?

Голова, покрытая плахтой, ответила ему из-за стены:

- Слуга Матери Божьей! Ничего, добрейший пан мечник, ничего! Это я! Старая слуга Пресвятой Девы Ченстоховской принесла солдатам немного шведских груш. Самой мне их уже не укусить, так как зубов нет; пусть они поживятся.

- Какие же это шведские груши? - спросил Замойский.

Солдаты смеялись и собирали рассыпавшиеся пули разного калибра, которые бросала им старая нищенка, насобиравшая их с утра порядочное количество. Подошел приор, и лицо его прояснилось.

- Это наша помощница, которую мы утром видели под стенами. Видите, заботится о нашем снаряжении. Берите, берите, запас беды не делает, и это дар Божий; кто знает, как долго протянется осада. Лишнее никогда не мешает.

- Но как она влезла на стену? - спросил мечник.

- Один Бог знает, - ответил Кордецкий, - жаль только, что может указать дорогу неприятелям.

- Не бойтесь, не бойтесь; швед сюда не влезет, - сказала Костуха, - это моя хата, а я свой угол сумею защитить... По стенам можно ходить, как по лестнице, тут и фортка и карнизы. Ничего удивительного нет. Брат Павел не хотел меня впустить, так как было поздно; я и должна была таким путем отдать солдатам то, что собрала... Спокойной ночи, господа, мне пора спать, желаю спокойной ночи! Шведы спят - тсс! Не будите лиха, когда оно спит... Люли! Люли!

Голос ее удалялся, слабел и затих...

XVIII

Как торжественно чтил монастырь Матерь Божию, и что прочитал Миллер в письме Кордецкого

На другой день было воскресенье и праздник Пресвятой Девы. Осада не могла помешать торжественному Богослужению, о котором приор позаботился заранее, чтобы он прошел с обычной пышностью, так как это был праздник, посвященный памяти патронессы монастыря, и в минуты опасности его надо было отпраздновать с еще большим усердием, чем обыкновенно. Кордецкий сам служил обедню перед алтарем Девы Марии с тем святым проникновением, которое как искра разгорается в том, кого коснется, и когда пел слова, положенные в обедне этого праздника: "Душа моя жаждет и изнемогает, желая войти в дом Божий, сердце и тело мое дрожат от радости при виде Бога живого" - видно было, что слова эти исходили из души его, что не холодно повторяли их уста, но вырывались с чувством, подъемом и вдохновением...

Стены костела дрожали от пения, музыки и звона колоколов. Шведы, точно устыдившись, молчали.

Ксендз Ян Страдомский произнес в этот день прочувствованную проповедь, растрогавшую сердца всех и влившую мужество в устрашенных, требовавших неустанного подбадривания, чтобы дух их не падал. Лицо Кордецкого, ясное, уверенное, озаренное светом веры, было другим лучшим побудителем к отваге. На его плечах лежали заботы о судьбе стольких людей, таких дорогих святынь, а он был так спокоен. С пением к Богу: Святый! Снова все вышли, чтобы обойти стены со Святыми Дарами. Были вынесены хоругви, колыхались ветром изображения святых, серебряный крест поднялся над бойницей, и за ними высыпал массой народ. Шведы смотрели задумчиво, оцепеневшие, как на что-то непонятное для них, на эти спокойные моления после вчерашнего грохота орудий. Пение заставляло проникаться их каким-то непонятным страхом. Гораздо хуже было в польском лагере; здесь царили муки сомнения и тяжкое горе: все с непокрытыми головами приветствовали далекую процессию, чувствуя присутствие Божие на этих священных стенах. Их руки, запятнанные поднятым оружием на родную святыню, бессильно опускались не будучи в состоянии быть сложенными для молитвы; головы склонялись в раскаянии, колени подгибались, пронимала дрожь, а за пением, которое доносилось к ним, им слышались проклятия, отлучение от братского союза, который объединяла церковь.

Глухое, долгое, гробовое молчание, прерываемое только вздохами, царило в этой части лагеря; кощунственные насмешки шведов, смех безбожников, которые надругались над торжеством, сознание обиды, проклятия болезненнее всего задевали чувство поляков. Теперь они увидели, кому подали руку, кому помогали и против кого; начинали понимать, что они боролись против себя самих и напали на самое дорогое для них на свете - на свою веру!

Если бы в этот момент кто-нибудь взглянул на поляков, стоявших в шведском лагере, на их побледневшие лица, на замершие уста, нахмуренные лбы, он не предсказал бы Густаву долгого союза с ними. Благодаря религиозным обрядам, откололись одна от другой эти две искусственно связанные, но не сросшиеся части бесформенного целого и грозно глядели друг на друга, как враги. Даже Вейхард, не поляк, а только католик, стараясь быть веселым, чувствовал себя неспокойно; звон колоколов и пение, казалось, посылали ему упреки.

Миллер тоже смотрел, выказывал нетерпение, но ему это было безразлично. Хотел было пошутить, да шутки не удавались, так как эту процессию он принимал за чары, а чар он боялся. Он отворачивал голову, закрывал глаза, беспокойно двигался и был бы рад, если бы все внезапно прекратилось.

- Долго ли эти монахи под видом богослужения будут меня изводить! - воскликнул он наконец с нетерпением. - Прикажу открыть огонь по их хоругвям и языческим образам!.. Почему они не присылают мне ответа? А! Ты же католик, - обратился он к Вейхарду язвительно, - скажи, долго это еще протянется?

- Окончится около полудня, - ответил с достоинством граф.

Но наступил и полдень, а из монастыря все слышались пение и звон колоколов, процессия еще ходила кругом, и веяли хоругви.

Когда за процессией со Святым Телом шли все вдоль стен, и только больные и калеки оставались в кельях, старый Ляссота также выполз со своей внучкой, а Кшиштопорский выделялся в толпе шляхты седой, облыселой головой, хмурым и грозным лицом. Взгляд его из-под нависших бровей, холодный и мрачный, тяжело озирался вокруг; он шел, но не молился, как будто камень придавил его уста. Это была важная, но страшная фигура: старик с выражением силы и непоколебимой воли на челе, с замкнутыми устами, с широкими плечами и движениями, такими же сильными, как его душа. Видно было по его чертам лица, по глубоким морщинам, что сильные страсти сжигали его жизнь, что он страдал, много чувствовал и болел, но боролся и не поддавался до конца. Тяжелая сабля волочилась за ним, бряцая по мостовой, как бы жалуясь на него: одной рукой он уперся в бок, а другой держал смятую шапку с султаном. Его лицо, высившееся над толпой, благодаря росту Кшиштопорского, поражало застывшим на нем выражением упорства и своеволия. Видно, мысли его были где-то в другом месте, так как стеклянный взгляд его безучастно блуждал, обращаясь то туда, то сюда, с постоянно одинаковым равнодушием.

Немного дальше шел Ляссота, согбенный летами, опираясь на внучку; только на лице его выступил странный румянец, так как он чувствовал в толпе, хотя и не видел, своего врага. Он хотел молиться, но начатая молитва замирала на устах; несколько раз он вздрагивал, точно кто-нибудь касался его, поворачивал голову при каждом шорохе, слова замирали на губах, глаза с молитвенника обращались на людей, с людей - на молитвенник. Ганна поддерживала его и громко пела, как будто пением хотела заглушить в себе какую-то мысль, что-то забыть и на что-то решиться.

Поднятая голова Кшиштопорского все с тем же безучастным выражением стала над толпой, и долго, долго его стеклянный взор ничего не выражал, кроме однообразного страдания. Внезапно глаза его заискрились, заблистали, как огнем молний, голова повернулась на плечах, губы конвульсивно задрожали, и оставшиеся волосы, казалось, поднялись на голове; рука стиснула саблю, он быстро двинулся вперед и остановился. Но толпа нахлынула на него и унесла с собой дальше. Он шел, но уже иначе, неровными шагами, как будто его что-то гнало и вместе с тем удерживало. Глаза, устремленные в одно место, не могли от него оторваться; он увидел Ляссоту, а рядом с ним ребенка, его утешение и надежду! У него не было никого; его жизнь текла, как кровью напоенный ручей среди стоячих болот. Вот тому Бог ясным лучом озарил сморщенное чело; у него же все отнял и оставил его одиноким, истерзанным, больным. Желание мести промелькнуло в голове, злоба и гнев пробудились в сердце, но невольно взор упал на тело Христово... на святыню.

И, может быть, в первый раз в душе его пробудилось что-то непонятное, рука выпустила саблю, взор опустился к земле, и из груди вырвался вздох. Он остановился, и толпа напирала на него, а взор его снова упал на Тело Христово; Кшиштопорский почувствовал себя святотатцем, идя с чувством мести за Тем, Который все простил своим палачам. Но это было только мгновение, мгновение, как луч солнца зимою, мимолетное и краткое, и Кшиштопорский опять запылал гневом, снова схватился за оружие, снова кровавый, мрачный взор его со страшной жаждой мести обратился на старца, как бы желая уничтожить его одним взглядом.

И точно эту силу взгляда почувствовал старец, он также задрожал, забеспокоился, остановился; силы его покидали; он обернулся, и взоры врагов встретились. Столкнулись, как мечи, как бы грудь с грудью схватились. Ничто не в силах изобразить этого краткого мгновения, в которое взоры их вступили между собой в смертельный бой: они вонзились друг в друга, как бы вызывая, и ни один из врагов не хотел уступить, оба стояли и смотрели и пожирали глазами друг друга. Вся жизнь их, все силы ушли в налитые кровью глаза; им казалось, точно сквозь них уходила их жизнь, и оба почувствовали себя разбитыми и бессильными. Кшиштопорский стоял, как вкопанный, внучка тянула старца: он вернулся к молитве, но только на устах, так как истерзанное сердце долго не могло проникнуться ею, и он первый простил во имя Бога.

Никто не заметил этой минутной драмы, никто, только один посторонний взор. Старая нищенка, которую впустили в обитель на богослужение с остатками пуль, которые она вчера перебрасывала через стену, шла также за процессией, но с изменившимся лицом. Взор ее, опечаленный и беспокойный, нашел в толпе этих двух людей и возвращался к ним беспрестанно. Смех, обыкновенно крививший ее уста, сбежал со сморщенных губ нищенки, которые приняли скорбное выражение. Она шла и смотрела, а глаза ее были готовы разорваться надвое; они смотрели то на старца, то на Кшиштопорского, с страданием и страхом попеременно; то на Ганну, на которую она глядела с невыразимой нежностью. Она долго шла так, до самых дверей костела, и когда два врага столкнулись взорами, задрожала, отвернулась, узнала, что делалось в душах, стала, как прикованная, к месту, и уже не возвращалась в часовню. Опершись о стену, она осталась около нее, что-то шепча, чем-то глубоко взволнованная; но так как ее давно считали сумасшедшей, то никто не обратил на это внимания.

Все вышли из костела, и только тогда в его пустые стены, в которых еще носился кадильный дым и веяло недавней молитвой, прошла медленно нищенка, прямо направившись к образу Богородицы. Тут она упала ниц на пол и так оставалась, пока ключарь не велел ей выйти, уже запирая часовню.

Между тем Миллер ждал и бессильно злобствовал, пока, наконец, и не сразу, ему принесли письмо приора. Мы уже знаем его ответ. Вейхард, который, завидев посланца, прибежал, ожидая триумфа, согласия на условия или чего-либо подобного, начал читать письмо генералу. Швед подскочил на месте, услышав ответ приора, хотя он был полон кротости и почтения. Но это спокойствие монахов, эта их уверенность, несмотря на огромные шведские силы, эта смелость среди окружавшей их опасности, которой, казалось, они не видели и не знали, никак не укладывались в голове Миллера.

- Это безумцы! - воскликнул он.

- Это только монахи, - ответил Вейхард, - если бы там был хоть один солдат, он объяснил бы им, что им угрожает.

Письмо Кордецкого было прочитано. Приор принял в нем новую для себя роль капеллана-дипломата. Выпутывался, как мог, из миллеровских задач: "Нашим призванием, - писал он, - является не выбирать королей, но назначенным от Бога сохранять верность по раз освященной вере".

- О! Это уж что-то новое! - сказал швед. - Не признают снова шведского короля, бунтовщики!

"Избранным, - читал Вейхард, прикусив губу, - мы сохраняем непреклонно покорность и верность, все находящиеся в этом святом месте, которое до сего времени всегда было как в милости, так и в почете великих королей, принужденные к этому не вооруженной рукой, так как не нам противиться власти королевской, но наставляемые к тому нашим уставом. Мы видели приказ его величества короля шведского, но так как у нас есть достаточный гарнизон, который всякие самовольные набеги"...

- Самовольные набеги! - закричал яростно Миллер, принимая это на свой счет и приказывая Вейхарду повторить прочитанную фразу. - А! Это они так угощают меня и вас, граф. Читайте дальше...

Когда Вейхард дошел до того места, в котором приор указывал разницу между Ченстоховом и Ясной-Горой, Миллер снова начал сердиться, метаться и ругаться и не дал докончить чтение письма.

- Слышишь? - сказал он посланцу. - Скажи хитрым монахам вместо ответа: их ждет гибель! В развалины и пепел обращу этот их курятник.

Сказав это, он прогнал посланца и тотчас же сел на коня, готовясь со всеми силами обрушиться на монастырь.

XIX

Как мужественно отражает гарнизон шведские штурмы, а Вейхард придумал план и потирает руки

Это был страшный день для осажденных, но Кордецкий сейчас же после богослужения сам взошел на стены с вдохновением, воспламененный верой, и руководил обороной, которую ему удалось сделать как бы продолжением молитвы. Замойский, надеявшийся предводительствовать и уверенный, что его знание рыцарского искусства будет здесь большой помощью, Чарнецкий и остальная шляхта признали в приоре настоящего гетмана. Никто не осмеливался открыть рта. Это был уже совсем другой человек, и сила его слова, его жеста была так велика, что никто не мог противиться ей, даже самолюбие старых воинов. Лицо его было ясно, рост, казалось, исполински увеличился, голос удвоился, мысль обнимала все и предвидела, как в видении будущего, то, что должно было случиться.

Еще шведы не собрались около своих, заранее устроенных пяти батарей, из которых Миллер приказал открыть быстрый огонь по монастырю в надежде зажечь его, а уже по всем крышам, на деревянных строениях были готовы люди, вода, багры, мокрые парусины и караульные. Кордецкий сам это все приготовил заранее. Мечник, глядя с удивлением и почтением, молчаливо подчинялся приказаниям приора.

Ему поручено было стеречь башни и часть северной стены. Чарнецкому - начальство над людьми, поставленными на северо-восточной стороне; Мощинский взял восточную часть, Скожевский и Кшиштопорский - южную и юго-восточную. Вокруг на стенах чернел народ. К пушкам, стоявшим в готовности, женщины, дети и монахи носили ядра и втаскивали камни и бревна. На дворах быстро надевали доспехи, осматривали пищали, и бряцанье оружия слышалось отовсюду.

Между тем по приказу приора, для придания храбрости солдатам и как бы в насмешку над шведами, на верхней колокольне заиграла монастырская музыка старинную военную песнь: "Богородице Дево" (Это первые слова песни, которую, по преданию, сложил святой Войцех.).

Кто мог с чувством вторил, так, что даже далеко по окрестностям разносился этот гимн, и снова поразил слух и сердца поляков, бывших со шведами, которые не могли ему вторить. Они уже не достойны были петь гимн Богородице.

- Все готово! - воскликнул Кордецкий. - Но не наше дело начинать; обождем, пока шведы первые отзовутся; будем помнить, что мы только защищаемся.

И песнь полилась далеко среди тишины, величественно, как серебристая река. Каждый стоял на своем месте, посматривал и ожидал. В лагере шведов было видно сильное движение, трубы и барабаны созывали людей под знамена, начальники скакали на конях, тесные толпы солдат занимали позицию в недавно устроенных батареях, направляли на монастырь орудия. Миллер, окруженный полковниками, вместе с князем Хесским, Садовским и Вейхардом, стоял на холме и смотрел.

Пять батарей, сооруженных в течение ночи, угрожали Ясной-Горе: первая, против самого монастыря, казалось, была направлена на его крыши; другая, из четырех орудий, была отодвинута немного далее к Ченстохову; третья, самая большая, сбоку от первых двух была направлена с севера; крепко сложенная из плетеных корзин, приготовленных за эти дни шведами, облитых водой и обмерзлых, она имела самый страшный вид; в ней было восемь орудий, защищенных сильной и высокой насыпью; две последние были установлены: одна - со стороны костела св. Варвары, и другая - с запада.

Страшна была минута ожидания для защитников Ченстохова, но, к счастью, длилась недолго: шведы быстро готовились. Кордецкий ходил, ободрял солдат и, наконец, преклонил колени на ступеньках бастиона, воскликнув:

- Помолимся: Богородице Дево радуйся!..

Тихая молитва, окончившаяся громким пением, опередила шведский выстрел. Но вместе с ним снова раздалась музыка старинной костельной песни, которая приподняла настроение людей.

Задымились батареи, раздался страшный грохот, и бомбы, пули, гранаты, каркасы (Воспламеняющиеся снаряды, предназначенные для поджога строений.) взлетели над монастырскими стенами.

- Теперь, во имя Бога, открыть огонь! - вскричал приор, поднимая вверх руку с крестом. - Огня!

Сразу отозвались ясногорские пушки, а на стены отовсюду высыпали воины, так как шведская пехота, не обращая внимания на орудийный огонь, двинулась на штурм. На крышах загорелись брошенные бомбы, но стоявшие наготове сторожа тотчас потушили огонь, во дворах пули падали градом, минуя солдат; одни, плохо направленные, перелетали через монастырь и костел, другие не долетали. Песнь в честь Девы Марии непрерывно раздавалась и заглушала минутами разносившийся по горам грохот выстрелов. Приор шел с крестом и пел, останавливаясь около испуганных и благословляя мужественных. Когда после первого момента испуга, после нескольких безвредных шведских выстрелов никто не упал, и все как бы чудом увидели себя невредимыми, каждый ринулся в бой с новым воодушевлением. Шведские пушки, установленные на батареях, довольно счастливо подвергались обстрелу ядрами, а ружейная стрельба поражала подкрадывавшуюся ближе пехоту.

Среди этого боевого шума неустрашимая нищенка, которая за минуту перед тем вместе с посланцем вышла за стены, спокойно прохаживалась и собирала в свой передник шведские пули, как будто в лесу ягоды или грибы. Напрасно в нее стреляли, это отнюдь ее не пугало; медленным шагом она шла дальше, останавливалась, оборачивалась, не обращая никакого внимания на свиставшие над ней пули.

Ярость шведов, которые старались одолеть эту горсть защитников, но даже не могли ближе подойти к обители, чтобы тем самым нагнать на нее страх, доходила до высшего напряжения. В промежутках между грохотом орудий, продолжавшая еще доноситься музыка раздражала их, как насмешка и издевательство. Миллер рассылал приказания, гневный, разгоряченный и удивленный тем, что каркасы не зажигают крыш, менял пушкарей, унижал своих людей, ругал Вейхарда, но все напрасно. В нескольких местах блеснул желанный огонь, но, едва показавшись, он гас, и только пушечный дым окружал обитель. Шведы валились от пуль защитников Ясной Горы, от ее пушек и кулеврин, так удачно направляемых, как будто судьбой, хотя ими управляли искусные человеческие руки, что сколько раз ни пытались шведы штурмовать гору, они были отражены с большими потерями. Слабые северные стены обители выдерживали приступ сверх ожидания.

Так быстро протекло время до вечера посреди грохота орудий, музыки с колокольни, среди суматохи в лагере и в монастыре. Миллер приказывал чаще стрелять, Кордецкий отвечал ему спокойно, но непрерывно и защищался от неприятельского огня.

Большая часть ясногорского гарнизона с пением, охотно исполняла порученное им дело. Почти все имели на поясе или на шее четки, на груди жестяные образки Пресвятой Девы и на устах хвалу Заступнице. Шляхта стояла на назначенных местах, руководя обороной и людьми, с непоколебимой ревностью. Только самые боязливые, больные, старики, женщины и дети молились, стоя на коленях, в глубине монастырских зданий. Монахи, не имевшие определенных мест и обязанностей, шли, как и в обыкновенное время, на богослужение в установленный час; звон созывал их своим чередом, в минуты, положенные по уставу монастырскому, и хор монашеских голосов сливался одновременно с шумом недалеко кипевшего боя, от которого дрожали окна, и, казалось, сотрясались стены. Время от времени то разорвавшееся ядро, увлекавшее за собой обломки стены, то треск ломающихся стропил на крыше, оклики стражи или плеск воды прерывали все чаще монотонное пение монахов. Кордецкий успевал быть всюду: и на молитве с братией и на стенах с солдатами; можно было сказать, что он раздвоился. Голос его громко доносился во все стороны, а ясное лицо его появлялось неожиданно всюду, побуждая к молитве и к бою. Минутами только погружался он в глубокую задумчивость, как бы пророческим взором видел перед собою все будущие бедствия и жертвы, как будто дух его переносился в более тяжелые времена, когда не станет ни вождей, ни пророков.

По временам слеза начинала блестеть в его глазах, но ее быстро осушало мужество, и монах-вождь с хладнокровием солдата, выросшего в боях, снова отдавал приказания, снова воодушевлял и руководил.

Наступившая ночь прекратила нападение и ослабила оборону. Шведы, уверенные в своих силах и превосходстве, хотели спокойно отдохнуть, а монахи рады были опомниться от шума целого дня. Лагерь еще шумел, как удаляющаяся гроза. Между вождями, созванными на совет, чувствовалась какая-то рознь и недовольство. Миллер в душе обвинял во всем Вейхарда, который уговорил его наброситься на этот, как он называл, курятник. Он видел уже, что с монахами ему не так легко будет справиться, как думал, но стыдился отступить ни с чем. Он надеялся, что, придя, награбит, обогатится и спокойно вернется назад, а выходила правильная продолжительная осада, при которой без осадных орудий обойтись было трудно. Прошедший день еще сильнее доказал ему, что с его малыми полевыми пушками не одолеть стен монастыря и отваги его защитников, что монахов не устрашат грохот и стук, угрозы и ругательства. Вейхард, преследуемый упреками, казалось, избегал Миллера, который угрюмо на него посматривал. Садовский молча исполнял то, что было ему поручено, без особенного рвения, но добросовестно. Калинский постоянно занимался то подслуживанием Вейхарду, то на всякий случай стараясь заслужить внимание Миллера, перед которым унижался и старался выказать готовность на каждый его зов. Миллер постоянно был угрюмый и злой, жил он в холодном шатре, пил лишь мед и далеко не прекрасное собственное вино, ему почти нечего было есть, так как он еще не заготовил достаточно необходимых для стола припасов; непогода донимала его, но хуже всего страдал он от того, что боролся с монахами и не победил их сразу. В этот же вечер был послан в Краков гонец за разрушительными большими орудиями, помощь которых оказалась необходимой. Вейхард напрасно старался еще доказать, что можно обойтись и без них.

Мрачно прошел вечер в лагере; хотя бутылки и стаканы ходили вкруговую в нем, хотя граф старался развлечь и развеселить шведа, но тот продолжал сумрачно молчать.

- Немного терпения, генерал! - сказал Вейхард в конце концов, уязвленный постоянными упреками, - я говорил и повторяю, что долго это длиться не может и монахи на коленях будут просить у нас милости. Наконец, найдем же мы способы с ними управиться.

- Да! Когда доставят большие орудия.

- И без этих орудий обойдется, - многозначительно возразил Вейхард, - посмотрим...

- И без орудий? - спросил Миллер, - а что же их заменит?

- Есть разные способы ведения войны, - таинственно сказал граф.

- Например? - спросил Горн, кшеницкий губернатор, молчаливый швед, не любивший Вейхарда, - например, граф? Благоволите научить нас.

- Нет надобности их перечислять... - возразил чех, - ведь все мы одинаково знаем, что воюют не только пулями. Больше я сейчас сказать не могу.

Миллер махнул рукой и насмешливо расхохотался.

- Всегда ты обещаешь нам золотые горы, которые оказываются скользкими и скалистыми, как и здесь. Теперь уже не поверю тебе. Ченстохов вблизи оказался для меня совсем иным.

Вейхард умышленно перебил шведа и что-то сказал Калинскому, посмотрел на часы, многозначительно взглянул на старосту, и оба удалились к своим шатрам. Тут, когда они остановились, граф приблизился к полковнику и тихонько спросил:

- Ну что? Идет?

- Понемногу, как всегда вначале.

- Дайте мне этого немца, я хочу сам с ним поговорить.

- Прикажем позвать его!

Калинский ударил в ладоши, вошел слуга, и полковник, что-то шепнувши ему, отправил его куда-то.

Вейхард быстро ходил по шатру и, казалось, нетерпеливо размышлял, когда в дверях поднялась занавесь и вошел маленький, невзрачный человек с глазами, закатившимися под лоб, с плоским и широким лицом, как у татарина, широкий в плечах, сильный; в выражении лица его проглядывало что-то отталкивающее и неприятное.

Вейхард сначала внимательно оглядел его и обратился к нему по-немецки:

- Кто ты будешь?

- Готовый к услугам вашим, полковник, немец, родом из княжеских пруссов, состою на службе у его величества короля шведского, в отряде князя Хесского.

- Как тебя зовут?

- Натан Пурбах.

- В какого рода оружии служишь?

- В пехоте.

- Это ты берешься завязать сношения с монастырем и привлечь пушкаря на нашу сторону?

- Я говорил полковнику, - указывая на Калинского, сказал немец, - что могу попробовать. В крепости служит мой родственник, Вахлер, при орудиях; я знаю, что ему там, между поляками, не должно нравиться. Можно бы поговорить...

- Как же ты с ним будешь видеться?

- Как? - сказал, улыбаясь, Пурбах. - Я этого еще сам не знаю. Надо будет ночью подкрасться к стенам. Вахлер находится в палатке возле пушек; ночи темные, и я даже знаю немного, в какой стороне его искать.

- Тебе нужны будут деньги? - спросил Вейхард.

- А что же без них сделаешь? - ответил немец, пожимая плечами.

- Попробуй, - сказал Вейхард, приблизившись к нему и давая ему несколько талеров, - и дай мне немедленно знать о результате; но смотри, о нашем разговоре никому ни слова, даже князю Хесскому и своим начальникам. Награду получишь щедрую от меня. Пусть Вахлер так направляет орудия, чтобы они не причиняли нам вреда, пусть скажет, в каком месте стены слабее, с которой стороны он может впустить нас через фортку в крепость. Если ему не удастся уговорить гарнизон к сдаче, пусть он заклепает орудия и бежит к нам... Наконец, известно, о чем идет речь... Иди и живо возвращайся.

Пурбах медленно, жадным взором пересчитал деньги, покивал головой и, подняв занавес шатра, исчез в темноте.

XX

Как стреляют шведы и не могут вызвать пожара; что нашла Костуха, и как она рада находке

Как только рассвело, шведские пушки отозвались снова, яростно осыпая монастырь ядрами. Кордецкий, ожидавший всегда, чтобы враг начал первый, ответил огнем, направленным из обители во все стороны. Люди после счастливо проведенного вечера, который вначале причинил столько страха, а окончился без всяких жертв, с еще большим жаром принялись за оборону. Только Вахлер неохотно ворочался около своих орудий и, плохо прицеливаясь, медленно стрелял и все время ворчал. Когда кто-нибудь за ним наблюдал, то он справлялся кое-как, но предоставленный самому себе, спокойно складывал руки. Это не ускользнуло от внимания тех, кто наблюдал за стрельбой, и пан Замойский несколько раз прикрикнул на него. Но как с немцем иметь дело: он свое, тот свое; но как только начальник отворачивался, Вахлер снова бездельничал. Немного поэтому вреда приносили с этой стороны неприятелю ядра. С других сторон зато дело шло старательно и хорошо. Там каждую минуту видно было, как шведы меняли свои позиции, так как их выбивали из прежних; больше всего возились с теми батареями, которые укреплялись, обливались водой, чтобы их не брали ядра.

В монастыре, осыпаемом градом ядер, не было больших повреждений, хотя страх понемногу возрастал, как потихоньку разгорающийся огонь. Ядра падали чудесным образом, как будто рука Матери Божией отнимала у них всю силу; они катились во двор, лежали на мостовой, служа потом для обороны. На гонтовых крышах, среди сухого дерева, воспламеняющиеся бомбы не могли вызвать так желаемого пожара; они напрасно старались поджечь монастырь, им это и сегодня не удалось. Несколько ядер, перелетев через стены, упали с другой стороны обители, где никого не задели; другие в самом монастыре едва оставили слабые следы на толстых его стенах; одно из них попало в комнату пани Ярошевской, где мать, увидев его, с криком бросилась к колыбели ребенка, на которого, казалось, был направлен грозный удар, но ядро, отскочив от печки, медленно покатилось и остановилось под люлькой. При виде этой милости Божьей к себе пани Ярошевская, схвативши ребенка, побежала с ним, чтобы положить его у алтаря Пресвятой Девы. Умиление, восторг и мужество овладели всеми, и вера, казалось, передалась от вождя к тем, которыми он руководил. Кордецкий, уходя только для молитвы, остальное время дня проводил на стенах.

Уже смеркалось, когда брат Павел услышал у ворот знакомый голос нищенки Констанции.

- Ну, что скажешь? - спросил он, перебирая четки.

- Ничего, братец! Прошу только впустить меня в монастырь; немного насобирала пуль и соскучилась по Пресвятой Матери, хочу ей поклониться. Прошу, пустите меня: целую ночь и целый день сидела я во рву среди грохота и треска, теперь хочется мне помолиться, а за это я заплачу вам пулями и расскажу кое-что о шведах; сейчас же я пойду назад, так как и мне надо беречь свою башню, так как и я теперь солдат.

Медленно рассмотрев, что она одна, брат Павел с улыбкой отворил старухе и тотчас же заботливо запер за нею. Костуха поклонилась ему и по обычаю поцеловала конец его наплечника, быстро повернулась и, бросив под ноги пули, пошла в костел. Вскоре она вышла из него.

С глазами, блестевшими от слез, она пошла под стенами и, казалось, чего-то искала и высматривала что-то. В это время Кшиштопорский, дежуривший на своей части стены, грозно окликнул ее.

- Кто ты такая и куда идешь?

При звуке этого голоса, угрюмого и гневного, старуха попятилась и задрожала.

- Чего ты подкрадываешься и прячешься? - сказал вождь.

- Иду под стеной, так как должна опираться, - закрывая лицо, ответила старуха.

Кто-то из гарнизона заявил, что ее знает, и Кшиштопорский отвернулся от нее, не задерживая больше.

Быстро шла дальше Костуха, но никак не могла попасть туда, куда хотела, хотя и хорошо знала дворы; она подкрадывалась к окнам, к дверям, вслушивалась в раздававшиеся оттуда голоса, но нигде не находила того, что ей было нужно. В этот момент издали показался ксендз Петр Ляссота, и старуха, немного подумав, пошла за ним следом, держась на известном расстоянии.

Ксендз Петр пошел к брату, а нищенка подбежала к дверям квартиры, присела у стены и приложила к ней ухо, вся приникла и, закрывшись платком, как будто бы задремала.

В этот момент на порог вышла Ганна, и эта бесформенная груда лохмотьев оживилась при виде девочки, исхудавшая голова высунулась из-под хустки; с особенным вниманием, с надеждой, с какой-то необыкновенной любовью, которая горела в ее взоре, нищенка смотрела на Ганну. Но приблизиться к ней, однако, не решалась, только дрожа, медленно ползла по земле, будучи не в силах даже открыть рта.

- Моя милая паненка, - смягчая голос, как могла, сказала она наконец, - моя милая паненка, может быть, вам в чем-нибудь услужить, может быть, вам в чем-нибудь помочь?

- Благодарю тебя, старушка, - ответила Ганна с милой улыбкой, звонким голосом, который старушка слушала с восхищением. - Мне ничего не нужно; я вышла потому, что там мой дед с ксендзом Петром разговаривают тихонько, и я не хочу им мешать. А ты, матушка, здешняя?

- Здешняя, мое золотое яблочко, мой цветочек розовый, мое ясное солнышко; я бедная нищенка и слуга Матери Божией.

- Так, может быть, тебе милостыню или хлеба дать?

- О, нет... нет! - быстро сказала старуха, но мгновенно спохватилась. - Да, да... хлеба... крошечный, маленький кусочек хлеба, если будет твоя ласка, мой прекрасный ангельчик...

Ганна быстро сбегала и вернулась с хлебом для старухи, а когда она приблизилась к ней, руки Констанции дрожали, она схватила руку Ганны и прижала ее белые пальчики к своим губам с таким видом, как будто этот хлеб ей давал жизнь, как будто она целый год не ела.

Ганна вся покраснела, взволнованная сама не зная отчего: это внезапное приближение к ней нищенки, ее слезы, ее чувство отняли у девочки смелость и смутили ее, она вырвала руку.

- Ах, бедная! Ты была так голодна! - воскликнула она.

- Голодна! О, да, голодна! - ответила Констанция. - Ты не знаешь, мой ангел, что ты подала мне с этим куском хлеба: жизнь, утешение, радость, счастье...

- Как! Разве тебя здесь никто не жалеет, никто не кормит? -говорила Ганна. - Приходи сюда каждый день, моя старушка, и я буду охотно делиться с тобой хлебом: помолишься за это о душе моей матери и о здоровье деда.

- Помолюсь, горячо помолюсь! - ответила быстро Констанция, ползя по земле к ногам девочки с устремленным на нее взором. - Буду молиться пред алтарем Матери Божией и вымолю вам счастье и покой...

- Дедушка мой очень слаб, - продолжала Ганна, - на ноги стал плох, печальный, часто плачет, а тут еще и постоянный страх расстраивает его.

Крашевский Иосиф Игнатий - Осада Ченстохова (Кордецкий). 2 часть., читать текст

См. также Иосиф Игнатий Крашевский (Jozef Ignacy Kraszewski) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Осада Ченстохова (Кордецкий). 3 часть.
- Матерь Божия утешит вас. - Ах! Меня зовут там! - повернулась Ганна. ...

Осада Ченстохова (Кордецкий). 4 часть.
- Грозный, хмурый! - И не удивительно: все его старания, славу Богу, н...