Крашевский Иосиф Игнатий
«Дети века. 5 часть.»

"Дети века. 5 часть."

- Я не думала, чтоб ты был так бесстыден и избалован, - грозно сказала мать.

- Но я таков, как все в мои годы, - спокойно парировал Люис, - и наконец она сама немного виновата.

- Ты вынудишь меня отправить ее.

- И будет поздно! - проговорил молодой граф самым хладнокровным тоном: это причинит мне неприятность и ничему не поможет.

- Как! - воскликнула графиня, быстро бросаясь к сыну и с гневом ломая руки. - Как! Ты смел у меня в доме?.. О я несчастная!

И она упала в кресло, разразившись рыданиями. Люис стоял, хладнокровно приготовившись сразу выдержать бурю.

- Что ж тут необыкновенного, страшного? - сказал он, пожимая плечами. - Не могу объясниться с вами подробно, только ручаюсь, что я не слишком тут виноват, и Манетта очень хорошо знала, что делала.

Мать сидела, закрыв глаза, чего Люис не мог понять; какая-то неожиданная скорбь и отчаяние овладели ей, а между тем она не промолвила ни слова и лишь указала сыну на дверь. Люис медленно вышел.

VI

Когда барон Гельмгольд, искусно притворившись веселым, с шуткой на устах и с сигарой вошел в комнату Люиса, последний ходил, нахмурившись, и положительно не расположенный к веселости. Молча подали они руки друг другу.

- У меня очень большая неприятность, - отозвался Люис. - Одно глупейшее домашнее дело выводит меня из себя... Извини, пожалуйста! Маменька нездорова, отцу хуже, одним словом, я теряю голову.

- Не могу ли я быть чем-нибудь тебе полезен, любезный граф?

- Благодарю! Нет, не можешь. Это такие обстоятельства, к которым посторонняя рука не может касаться. Дело самое интимное.

Барон очень хорошо. понял, что на этот раз это значило - чтоб он выезжал из Турова.

- Как же мне грустно, - сказал он, - что именно в это время я буду принужден выехать из Турова. Графини пригласили меня позавтракать, пойду к ним проститься и тотчас же уеду.

- В Варшаву? - спросил рассеянно Люис.

- Конечно, только немного позже, а теперь еще некоторое время останусь в этих местах по семейным делам.

Хозяин ничего не отвечал, и хотя оставил мать разгневанной, однако чувствовал необходимость посоветоваться с нею и донести о завтраке.

- Ты уже пил кофе? - спросил он у Гельмгольда.

- Благодарю, уже пил.

- Подожди здесь минутку, я возвращусь немедленно: маменька велела принести ей книгу, я только отнесу и тотчас приду к тебе.

И Люис выбежал из комнаты. Гельмгольд посмотрел ему вслед с улыбкой; он видел, что с ним играли комедию, но необходимо было выдержать роль до конца.

Взойдя наверх, Люис тотчас же услыхал громкий голос графини и плач Манетты, и ему нетрудно было угадать сцену. С минуту он колебался, войти или не входить, но нельзя было терять времени, и потому он вошел.

Манетта в слезах стояла на коленях, а над нею, рассвирепев, словно фурия, графиня как бы грозила ей стиснутыми кулаками. При виде сына она закричала: "Вон!" и указала на дверь, но Люис не послушался и вошел бледный, хотя по виду невозмутимый.

- Я велела тебе идти прочь! - повторила мать.

- В эту минуту я не могу исполнить приказания, - отвечал холодно Люис. - Вы напрасно сердитесь, по всему дому раздается крик, а у меня очень спешное дело.

Манетта продолжала плакать, стоя на коленях.

- Повторяю еще раз - ступай вон и не смей вмешиваться в мои дела!

- Я нисколько не вмешиваюсь, - возразил Люис, - но заявляю между прочим, что как бы там ни было, а я не позволю ничего сделать с Манеттой. Вам, маменька, очень хорошо известно, что я держу свое слово. Манетта ни в чем не виновата, исключая то, что в последние дни слишком кокетничала с бароном; но барон уезжает после завтрака у сестер. Главный вопрос в том, что нам делать с этим завтраком?

Графиня только заскрежетала зубами; взглянула на сына не материнским взором, но как разгневанная женщина, и снова указала на дверь.

- Вон отсюда! - воскликнула она.

- Видя вас в таком гневе, я не могу оставить здесь Манетту. Пойдем, Манетта!

Но девушка только громко рыдала и отталкивала его обеими руками.

Наступило продолжительное молчание. Люис подумал с минуту и, не принимая близко к сердцу этих трагических приемов, сказал хладнокровно:

- Итак завтраком у сестер распоряжаюсь я сам. Вам, маменька, необходимо успокоиться. Я, право, не могу понять всей этой истории. Я видел, что вы бывали далеко снисходительнее в других случаях подобного рода.

Он хотел еще что-то сказать, но графиня вдруг оборотилась к нему, дрожащими руками вытолкнула его за порог и захлопнула за ним двери.

Люис обладал хладнокровием испорченного юноши, которого нелегко расшевелить, однако он принужден был спускаться весьма медленно, чтоб барон не прочел на его лице невольного волнения.

Гельмгольд и не думал доискиваться под этой маской подробностей тайны, догадываясь только, что дело шло о нем.

В флигеле, в помещении паненок приготовлен был завтрак. Девушки из вежливости или скорее в насмешку послали просить графиню с Манеттой; но графиня отказалась под предлогом головной боли и не отпустила Манетту, которая как бы должна была остаться при ней под предлогом этой мигрени.

На рекогносцировку послан был лишь Брюно дю Валь, а Люис, конечно, обязан был сопутствовать барону.

Девицы только через прислугу узнали кое-что глухо об утренних сценах в палаццо, но не понимали, что именно там творились.

Будучи принужден оставить Туров, барон был довольно скучен: ему не слишком хорошо удалось воспользоваться проведенным здесь временем. Он сблизился несколько с Эммой, и только мог заключить из полуслов, что она никогда не решилась бы оставить отца, если бы даже сердце увлекало ее... То же самое подтвердил ему и Мамерт, который под предлогом дел по имению имел частые свидания с графинями и чрезвычайно ловко, несмотря на соглядатайство, дал им понять, что барон влюблен, и что им следовало бы решиться обеим вместе, склоняя Изу победить упорство сестры; но ни Иза, ни неволя, ни полуслова Мамерта не могли подействовать на младшую, чтоб она покинула отца. Весьма кротко, но с глубоким убеждением она заявила, что, какая судьба ни ожидала бы ее, она не оставит бедного отца. Из всего семейства она одна в этой привязанности к впадшему в детство старику выказала силу, смирение и благородное чувство, которое превозмогло жажду мести.

Поступок этот возбуждал уважение даже в таких людях, как Мамерт, которые не умели любить и всем привыкли жертвовать расчету.

В дальнейших разговорах Эмма высказала решительно, что вышла бы за барона без отвращения, хотя он ей и не слишком нравился, но не пойдет ни за кого до тех пор, пока обязанность будет приковывать ее к ложу больного отца. Иза дошла до того, что однажды, шутя, спросила ее:

- Ну а если бы тебя похитили силой? Чем бы ты была тут виновата?

- Я не дала бы захватить себя силой, - отвечала Эмма, - сердце разорвалось бы у меня при мысли о судьбе, предстоящей отцу.

- Ах, Боже мой! - воскликнула Иза. - Ты ведь знаешь их, они на другой же день продали бы тебе отца, даже не дорого! Ты могла бы его выкупить.

У Эммы глаза наполнились слезами.

- Делай, что хочешь, и оставь меня, - сказала она. - Я остаюсь, но тебе нечего жертвовать для меня собою. Иди себе с Богом, а я не боюсь, пусть будет что будет. Не страшись за меня.

Беседы обеих сестер и осторожное вмешательство Мамерта не привели ни к чему, но Иза не отчаивалась за будущее. Она решилась действовать через Милиуса, чтоб отца перевезли в город, откуда Эмме легко уже было взять его с собою.

Все это было трудно для исполнения и обещало протянуться довольно долго.

В последнее ночное свидание с Клаудзинским барон Гельмгольд узнал положение дел, смутился немного, но не отказался еще от своих планов. Надо, однако же, признаться, что собравшиеся вокруг препятствия поколебали его несколько. Он привык к проискам, к подпольным интригам, но не чувствовал уже большой охоты к истории, запутанной в тайну, опасной, злостной, грозящей не иметь успеха. Притом же Эмма, хотя и казалась ему весьма приличной, не была настолько красива, чтоб возбудить в сердце чувство, в особенности в сердце человека, которого нельзя было назвать новичком в этом случае.

Барон Гельмгольд стоял именно на том рубеже колебания, когда человек не знает, идти ли вперед, или назад. Сперва дорога эта показалась ему прямой и короткой, а теперь была очень извилиста и длинна. Но у цели стояла еще весьма серьезная цифра, в виде куртажа посреднику, который барон заранее добросовестно обдумывал, - нельзя ли было от него увильнуть, как от вещи безнравственной и нечестной.

Вот в каком положении находилось во время завтрака туровское общество.

Если бы в другом общественном слое собралось несколько особ измученных, изнуренных под бременем невзгод, с такими грустными мыслями, то, конечно, никто не сумел бы ни скрыть страданий, ни притвориться веселым. Но для чего же воспитание, хороший тон и знание жизни? Благовоспитанные люди никогда не должны выказывать того, что чувствуют, или позволять другим заглядывать им в душу. За исключением дю Валя, который никогда не был светским человеком, все, улыбаясь, явились к назначенному часу.

Графиня Иза отличалась такой необыкновенной веселостью, которая обращала даже на себя внимание дю Валя. Несмотря на обычную задумчивость, Эмма в свою очередь не выказывала страданий. Люис сделался жесток и насмешлив. Барон играл роль равнодушного путешественника. Завтрак подан был на богатом и роскошном серебре. Иза никогда не упускала случая уколоть этим палаццо и Люиса. Дю Валь смотрел на эти сервизы, словно рассчитывая, сколько можно бы за них взять, если бы они попались к нему в руки.

- Жаль, что барон уезжает, - сказала Иза смело и назло брату. - Но к чему так спешить? Разве потому, что у нас скучно?

- О, я не заслужил такого ужасного подозрения, - отвечал барон, - mais, entre nous, я действительно уезжаю, но не отъезжаю. Польский язык имеет des nuaces adorables (вероятно, он нарочно выразился по-французски, ради убедительности). Уезжаю, действительно, из Турова, - прибавил он, - но не отъезжаю из этих мест. Сперва заеду к родным по делу, а потом хочется еще постранствовать в этом краю.

- Слышишь, Люис, - заметила Иза с некоторой злостью, но с весьма натуральным видом, - барон обещает возвратиться.

- Мне это чрезвычайно приятно, - отвечал Люис с улыбкой.

- Чтоб его черти взяли! - пробормотал дю Валь себе под нос. В это время барон взглянул на Эмму, встретился с нею глазами

и возымел как бы тень надежды: Эмма не хотела окончательного разрыва.

- Итак, вы теперь едете к родным? - спросила Иза.

- Да, но прежде попрощаюсь с паном Богуславом в Божьей Вольке.

Дю Валь и Люис переглянулись.

- В таком случае, вы еще, барон, не можете назначить ни времени своего отъезда, ни места, куда намерены отправиться, - молвил Люис. - Волька известна тем, что нескоро отпускает гостей и часто изменяет план их путешествия.

Барон ничего не отвечал.

- А родные ваши далеко отсюда? - спросила Иза.

- Судя по здешним дорогам и средствам передвижения, далеко, - сказал Гельмгольд, - потому что десять миль в одних местах требуют не более часу езды, а в других - их не переедешь и в полсуток.

Разговор сделался общий и шел очень вяло.

Между тем Иза ломала голову, как бы выпроводить куда-нибудь брата и дю Валя, а барону и Эмме дать хотя бы минуту поговорить наедине. Но задача эта была так трудна, что самая ловкая интриганка не сумела бы разрешить ее счастливо, если бы не помогло необыкновенное стечение обстоятельств.

Прежде всего, графиня прислала за дю Валем по какому-то спешному делу, а едва он вышел, как явился Мамерт Клаудзинский за Люисом, тоже по делу, не терпящему отлагательства, и вывел его в переднюю. В одно мгновение Иза взглянула на барона, подбежала к фортепьяно и начала играть так громко, что смело можно было затевать заговор, не боясь подслушивания. Барон был слишком ловок, чтобы не воспользоваться случайностью, может быть, нарочно подготовленной для него Клаудзинским.

- Графиня, - сказал он, подходя к Эмме, - чрезвычайное положение вынуждает и чрезвычайные средства. Извините за нескромный вопрос: известны ли вам мои намерения?

Эмма нимало не смешалась.

- Известны, - сказала она, - но вы также должны знать, что меня здесь связывает, и я принуждена отнять у вас всякую надежду.

- Всякую надежду! - воскликнул барон. - О нет, вы ошибаетесь; я умею уважать ваши чувства, но сумею также и выждать более благоприятного времени.

- Ожидать? - возразила Эмма. - Не говорите этого слова, и я сомневаюсь, чтоб вы питали ко мне то чувство, которое дозволяет страдать и ожидать.

- Напротив, - отвечал барон, - я питаю к вам это чувство и докажу это, а мое постоянство, может быть, возбудит в вашем сердце...

Эмма улыбнулась, смотря на своего собеседника почти с сожалением.

- Не таким языком, барон, мы должны говорить друг с другом, нечего нам обманываться. Будем добрыми друзьями, но чем-нибудь другим, увы, трудно! Я не шестнадцатилетняя девочка с романической головкой, а вы не студент.

Барон смутился немного.

- Но...

- Но это, барон, нисколько не мешает дальнейшим предположениям; вы питаете ко мне немного уважения, я чувствую к вам немного благодарности, а с этим запасом можно пойти вместе по дороге жизни! Но не теперь, нет. Вы знаете, что меня удерживает.

Иза играла с необыкновенным жаром.

- А если Богу угодно будет устранить препятствия, если обстоятельства сложатся так, что мы сможем взять графа с собой, могу ли я рассчитывать на ваше слово?

Эмма грустно посмотрела на него.

- Если дам слово, то сдержу его. Но еще один вопрос. И несколько секунд она не решалась.

- Если Бог устроит так, - сказала она наконец, - что отец останется при нас, обещаете ли быть ему преданным сыном?

- Клянусь! - воскликнул барон, немного растрогавшись.

- Освободите отца, и я ваша, - сказала Эмма, краснея и подавая ему руку.

В тот самый момент, когда барон наклонился, чтоб поцеловать эту руку, на фортепьяно раздался необыкновенно громкий аккорд, а едва Гельмгольд успел отскочить к Изе, Люис вбежал в комнату и глазами искал преступников. Эмма перебирала букет в вазе, Иза смотрела на Гельмгольда. Подозрение пало на последнюю, но на грозный взор брата она отвечала вызывающей, насмешливой улыбкой.

Барон держал уже шляпу в руке, а потому попрощался и уехал.

Едва только затворилась за ним дверь, как Иза бросилась сестре на шею.

- Эмма, милая Эмма, мы будем свободны! - воскликнула она. Но дорога до этой свободы была еще далека и, может быть,

ослепленным виднелась одна только цель.

- Ты будешь свободна, а я нет, - грустно отвечала Эмма.

VII

Несмотря на то, что в проданной аптеке сильно заботились о переезде в деревню, как только окончат последние формальности относительно покупки Папротина, однако лениво как-то шли сборы к выезду из старого дома, к которому, словно к черепашьей скорлупе, приросла жизнь даже тех существ, которые пламенно желали выбраться из ненавистной аптеки.

Теперь же, когда приходилось покидать проданный дом, явились поздние сожаления. Не говоря уже о старике Скальском, который только вздыхал, не смея выказать перед детьми своего горя, и о старухе Скальской, которая плакала по углам потихоньку от дочери, но даже панна Идалия и пан Рожер как-то нехотя и медленно укладывались. Притом же новый владелец не слишком и торопил их.

Панне Идалии вообще все было как-то не по вкусу, и это отражалось на ее расположении духа. По целым утрам с папироской в зубах лежала она задумчиво на кресле в своей комнате и горевала, что причиняло матери немалое огорчение.

В описываемый день панна Идалия заранее оделась щегольски, но лежала, задумчиво смотря в потолок, когда в вей вошла мать с заплаканными глазами.

- Что с тобой, душенька? - опросила она. - Ты лежишь по целым дням. Не посоветоваться ли с Милиусом?

- Ах, оставьте меня в покое с этим глупым стариком! - отвечала дочь, выпуская клуб дыма. - Что он мне может посоветовать? Я больна не телом, но душою. Да и может ли быть в мире положение печальнее моего! Покинутая, я просто чахну в этой трущобе.

- Но, милая моя...

- Вы умеете только плакать и стонать, а посоветовать и помочь мне - извините! Другие матери, я это говорю не в упрек, думают о своих дочерях, а я сама должна заботиться о себе.

- В чем же я отказываюсь помогать тебе?

- Вы не отказываете потому, что я даже и не прошу, зная, что это было бы напрасно. Другие матери заботятся о дочерях, хотя имеют их несколько, я же одна, а как будто покинута. Ни в чем нет мне от вас помощи, никто не понимает меня.

Мать, привыкшая плакать в подобных случаях, начала утирать слезы, действительно не понимая, чего от нее требовали.

- Чего же ты хочешь, говори, дитя мое!

- Плохо, если я уже должна вам говорить об этом! Я несчастнейшее в мире существо.

Наступило минутное молчание.

- А между тем вы должны понять, - продолжала она, - что мне надо выйти замуж, и что я имею право на блестящую партию. Вы, при своей набожности, полагаете, что достаточно обо мне помолиться, и дело с концом. Но ведь Святой Антоний меня замуж не выдаст, если вы не позаботитесь.

- За кого?

- Вот вопрос! Дело не в том, за кого, лишь бы хорошо выйти, и так, как мне следует.

- Но где же я возьму тебе партию? - говорила мать сквозь слезы.

- Это невыносимо! - воскликнула панна Идалия. - Между тем ваше дело найти, мое же принять или не принять. Нет сомнения, что я должна завянуть, мне и так жизнь уже надоела.

Мать серьезно начала плакать.

- Я хлопочу не о возлюбленном, - продолжала панна Идалия, - а просто о муже, но только о таком, который обеспечил бы мне будущность. Вы ведь видите, что я не мечтательница, не требую невозможного, но хочу человека богатого, хотя бы и немолодого, мне все равно, но я должна его иметь непременно. Я уверена, что этот глупый галицийский барон гол, как сокол... Видите ли, поехал в Туров! Я презираю его, он дрянь... и если приедет сюда, покажу ему все свое презрение. Неужели же, маменька, вы не понимаете, к чему я стремлюсь?

- А к чему же ты стремишься?

- Вы должны были бы догадаться; впрочем, всякая другая мать легко поняла бы это. Но я сама должна затевать подобные предприятия.

- Какие же, какие?

- Разве вы не видите, что этот старый доктор-миллионер, - самая приличная для меня партия?

- Старик, который купил аптеку? Но ведь вы именно и не хотели оставаться в аптеке?

- Конечно, оседлавши этого старика, я и не сидела бы с ним в аптеке.

- Но ведь этот человек мог бы быть тебе отцом? Панна Идалия пожала плечами.

- Что ж из этого? - сказала она. - Такой муж именно самый лучший, потому что должен слушаться молодой жены и исполнять ее прихоти. Любовь это глупость, шалость, приличная лишь четырнадцатилетним пансионеркам, а рассудительная женщина не должна давать воли сердцу.

- Идалька! Что с тобою сегодня? Что ты рассказываешь?

- То, что думаю, верьте мне, а Вальтера, несмотря на его дикость, нелюдимость, упорство, поймаю, должна поймать. Но необходимо, чтоб вы с папой хоть немного помогли мне, одна затрудняюсь.

Мать уже не плакала, а с каким-то тупым отчаянием смотрела в окно, не зная уже, что говорить. Панна Идалия продолжала:

- Другие родители тотчас сами придумали бы это для дочери, а я должна предупреждать вас, отца, и действовать собственными силами.

- Кому же что-нибудь подобное могло прийти в голову? - отозвалась мать, вздыхая. - Человек неизвестно откуда и какого характера, никто не знает ни его прошедшего, ни его состояния, старый, измятый... могла ли я подумать, чтоб отдать ему дочь?..

- Но ведь он богат, богат! - воскликнула панна Идалия. - Я убеждена, что богат, и что я повернула бы его по-своему. Как каждый старик, он должен любить молодость, и я не могу не понравиться ему. Если мне только раз взять его в руки, о, ручаюсь, я сделала бы из него, что мне угодно!

- Но ведь ты видишь, что он от нас избегает, что пригласить его невозможно.

- В том-то штука, чтоб одолеть это упорство, переломить его. Постарайся только, чтоб он бывал здесь, а для этого есть тысячи предлогов, остальное же я беру на себя.

Мать рассердилась, несмотря на свою обычную кротость.

- О, Боже меня сохрани, чтоб я тут оказала помощь, - сказала она грустно, - подобное замужество было бы святотатством.

- Э, полноте! На свете так много подобных браков. Правда, он вдвое или втрое старее меня, но ведь, естественно, и умрет прежде, и я тогда могу выйти замуж, за кого мне угодно. Кто же так не рассчитывает?

В эту минуту вошел пан Рожер, возвратившийся ночью; по обыкновению, явился он с гордым и недовольным видом, подал руку сестре, а матери кивнул головой.

- Заступись хоть ты за меня! - воскликнула панна Идалия. - Нет большего несчастья, как иметь родителей, которые не понимают своих детей!

Пан Рожер пожал плечами.

- Маменька не хочет допустить, чтоб я могла выйти на доктора Вальтера, а я решилась сделать это.

- Признаюсь, и мне твое решение кажется смелым и немного странным, - отозвался пан Рожер. - Ведь он мог быть твоим отцом.

- И ты плетешь то же самое! - воскликнула панна Идалия, бросая с досадой папироску. - Но именно это мне в нем и нравится! Я поведу его по-своему. Без сомнения, он очень богат.

- А известно тебе, как он нажил это богатство? - спросила мать тихим голосом.

- А мне какое дело до этого? - отвечала, смеясь, панна Идалия. - Он мог приобрести состояние самым гнусным способом, а я унаследую его честнейшим образом. Богатство - сила, все; а я должна быть богата.

Пан Рожер смеялся.

- Ты сегодня как-то особенно раздражена, - сказал он, - подобные вещи делаются, но о них не говорится.

- Почему? - спросила панна Идалия. - Тут для меня нет никакого стыда. Скажу ли я, или не скажу, для чего иду за него, и он сам, и все поймут, что делаю это я не для его седин и морщин, а из-за денег. Разве ты не женился бы на старой графине за миллион? Это вещи обыкновенные.

Пан Рожер улыбнулся.

- Право, все это притворство, вся эта сентиментальность! Пустейшее ребячество, когда всеми управляет один расчет, - прибавила панна Идалия. - Почему ты, Рожер, не сблизишься по крайней мере с Вальтером? Родители не хотят помогать мне.

- Не могу, - отвечал пан Рожер.

- По какой причине?

- Туда уже, кажется, втерся этот подкидыш - несносный Лузинский: как слышно, он теперь в большой милости у Вальтера.

- Его надобно выжить, - сказала панна Идалия. - О, если б я была мужчиной, я иначе вела бы свои дела, а вы, как мокрые курицы. Никакой энергии, ни малейшей отваги! Фуй!

- Лузинский умен, он знает, что можно поживиться, и будет вредить мне.

- Надобно их разрознить. Но Бога ради, дайте мне сюда доктора Вальтера на один час, и я все сама обделаю... Не могу же я сама идти к нему!

- Но, милая сестра, - сказал пан Рожер, - хотя, в сущности, ты, может быть, и совершенно права, но, кажется, что насчет Вальтера ошибаешься. Ничего ты с ним не поделаешь; ведь это совсем не светский человек, грубый, изношенный фанатик.

- Предоставьте это мне, - сказала, засмеявшись, панна Идалия. - Нет старого мужчины, который воспротивился бы молодой и ловкой женщине, если она даст ему понять, что отличает его от других. Я уверена в себе, он сойдет с ума, позабудет обо всем, только дайте мне его сюда!

Мать плакала. Пан Рожер начал так смеяться, что упал на кресло. Панна Идалия закурила папироску. На звуки ли громкого смеха, или по другому поводу вошел старик Скальский, но робко, потихоньку, осматриваясь, потому что дети постоянно возбуждали в нем страх; он знал, что никогда спор с ними не проходил для него безнаказанно. Он смотрел на сына и на дочь почти с боязнью, не понимал, о чем они смеялись, когда плакала мать, хотя и прежде бывали подобные примеры.

Скальский неохотно начинал разговор с детьми, зная, наверное, что ему намылят голову. Он молчал.

- Рожер что-то очень весел, - сказал он наконец тихим голосом.

- Ведь вы не знаете, в чем дело! Идалия распекает маменьку. Ей захотелось невозможного, она требует Вальтера.

- Старого Вальтера? Зачем? - спросил Скальский.

- Непременно хочет идти за него замуж.

Отец остолбенел, считал это за шутку, но панна Идалия отозвалась в эту минуту.

- Что же, папа, вас так это удивляет? - сказала она. - Разве это так необыкновенно? Превосходная партия.

- Правда, аптека! - заметил, вздыхая, Скальский, потому что ему было жаль ступок и склянок, из которых собирались гроши.

- О, я так бы и позволила ему сидеть в аптеке! - воскликнула панна Идалия. - Вы также недогадливы, как и другие, а я серьезно хочу выйти за Вальтера.

Скальский пожал плечами.

- Вам, папа, нужно только заманить его в аптеку, сделать так, чтоб он бывал у нас почаще, а остальное я беру на себя.

- Такой старик! Ведь он старше меня, - сказал Скальский.

- Вот несчастье! Перед каждым я принуждена объясняться! - воскликнула панна Идалия. - А если я по принципу хочу иметь старого мужа?

- Так и возьми его себе, а меня оставь в покое. Я ни помогать тебе, ни мешать не стану. - Старики переглянулись.

- Вот родители! - молвила панна Идалия, обращаясь к брату. - Слышишь ли, как они рассуждают, когда дело идет о счастье дочери? Ведь я же говорю, что это составит мое счастье.

Старый аптекарь был слишком огорчен и опечален, чтоб продолжать разговор, и потому уселся близ жены и, вздыхая, начал вытирать очки.

- Хорошо, - сказал он через несколько времени, - сегодня, кстати, Вальтер должен быть у меня для подписания некоторых бумаг.

- И вы его не попросите в гостиную? - спросила дочь.

- Почему не попросить, но только он не придет.

- В таком случае, я сама его приглашу! Пан Рожер засмеялся.

Разговор на этом и прекратился. Но вечером Вальтер действительно пришел в кабинет к Скальскому, а панна Идалия, которая его поджидала, через несколько минут пришла просить его на чай к матери.

Доктор посмотрел на разодетую, красивую панну и молча поклонился.

- Чрезвычайно вам благодарен, но я занят, - сказал он.

- О, неужели вы откажете нам зайти на минуту? Усердно прошу вас.

И, не ожидая ответа, панна Идалия смело подошла к нему, подала руку и повлекла его наверх с торжествующим видом. Мать, увидев это, побледнела, а потом покраснела. Вальтер, очевидно, был в смущении; он, очевидно, был недоволен собою, обнаруживал крайнюю холодность, но панна Идалия решила ни на что не обращать внимания. Усевшись возле него, она первая заговорила на тему о том, как ему должно быть скучно.

- Я никогда в жизни не скучаю, - отвечал Вальтер, - потому что постоянно занят.

- Так тоскуете.

- Нимало, мне только надоедают люди.

- Как и женщины?

- Женщины в особенности, - отвечал доктор, - я отвык от их общества.

- Значит, надо привыкнуть снова.

- А для чего мне это? - спросил Вальтер.

- Конечно, возвратившись на родину, вы не останетесь одиноки и захотите устроить себе семью.

Доктор посмотрел на нее удивленными глазами.

- Семью в жизни человека создает не его воля, но Божья. - Если она разорвалась, если лопнули узлы, ее соединявшие, - горе остается навеки. На этом трауре ничего уже нельзя посеять.

- Значит, у вас было семейство? - спросила панна Идалия, рисуясь и смотря пристально в глаза своему собеседнику.

- Да, вымерло, - отвечал сухо доктор.

Панна замолчала, играя веером, но доктор не мог поднять глаз, чтоб не встретиться с ее взором; очевидно, это беспокоило его.

"Чего ей надо от меня?" - подумал он.

"С этим человеком нужно действовать напролом!" - подумала в свою очередь Идалия.

- Что вы любите? - спросила она после некоторого молчания.

- Я? Уединение и труд.

- И музыку?

- Очень люблю, только настоящую.

- А что вы называете настоящей? Вальтер улыбнулся.

- Ту, которая возвышает и умиляет душу, в которой выражается и горе, и радость, в которой дело идет о мысли, а не об искусственном пеленании ее и удушении.

Панна Идалия не совсем поняла.

- Это значит, что вы любите только музыку серьезную, религиозную?

- Да, музыку, - отвечал доктор, - потому что музыка одно, а игра другое, так точно как не одно и то же лубочная картинка и художественное произведение.

Панне Идалии даже захотелось зевнуть. Она чувствовала, что шла не твердо по этой почве, и доктор показался ей скучным.

- А читать любите? - спросила она.

- Люблю, но только то, что учит мыслить. Значит, нечего было распространяться о литературе.

- Итак, вы хотите остаться одиноким навсегда? - спросила панна Идалия через несколько минут.

- Как вы это понимаете? - холодно сказал Вальтер. - У меня уже много знакомых.

- Что такое знакомые?.. Вы... вы не располагаете жениться?

Вальтер рассмеялся, панна Идалия покраснела.

- Разве только если бы сошел с ума! - воскликнул Вальтер.

- Отчего же? Ведь вы не очень стары.

- Вы находите?

- Вы интересны, весьма интересны и можете нравиться.

Несмотря на обычную свою суровость, Вальтер начал смеяться сардонически.

- Вы насмехаетесь надо мною, - сказал он.

- Даю слово, что говорю серьезно, очень серьезно.

Доктор посмотрел пристально и пожал плечами.

- А как вы полагаете, сколько мне лет? - спросил он.

- Самое большое пятьдесят с лишком, много шестьдесят.

- А известно вам, какой обыкновенно бывает средний век?

- Неизвестно, но знаю, что женатые люди живут долее холостых.

- В какой это вы читали статистике?

- Не помню.

- Но зачем же вы так заботитесь обо мне? - насмешливо спросил Вальтер.

- Я объясню вам свои ребяческие и наивные вопросы. Если я вижу человека самостоятельного, но бессемейного, мне становится жаль тех, которые могли бы разделять с ним счастье. Это неестественное положение.

Панна Идалия остановилась. Доктор молчал несколько времени.

- Знаете ли, - сказал он, наконец, - никогда не следует касаться подобных вопросов с незнакомыми людьми. Кто знает, какие можете разбудить в душе их воспоминания!

"Вот тебе и раз!" - подумала панна Идалия и прибавила вслух:

- Извините, пожалуйста, но зато я сяду за фортепьяно и сыграю вам что-нибудь из Мендельсона, который причисляется иногда к серьезным музыкантам.

Весь этот разговор Вальтер слушал, по-видимому, более с удивлением, нежели с волнением, и когда панна Идалия уселась за фортепьяно, он воспользовался этим, чтоб пристальнее всмотреться в нее; но в глазах старика не блеснул ни один луч того чувства, которое хотели разбудить в нем.

Мать, предупрежденная уже о своих обязанностях, начала нашептывать доктору о достоинствах дочери; бедная женщина принудила себя даже высказать особенную похвалу, что дочь ее преимущественно любит людей серьезных и что давно уже решилась не выходить замуж за молодого человека.

- Это очень странно, - сказал холодно доктор, - но доказывает только незнание света и людей.

Когда панна Идалия встала, ожидая похвалы, Вальтер сказал ей что-то лестное, но без малейшего восторга. Панна, принявшая решение затронуть сердце Вальтера, убедилась с грустью, что это было не так легко, как ей казалось сначала. Однако это не сразило ее окончательно. За чаем вошел пасмурный Милиус. Со времени разлуки с Валеком Лузинским, о котором он никогда даже не упоминал, все заметили, что он сделался печальнее и был как бы не в своей тарелке. Он положительно переменился.

- Извините, - сказал он, - что я незваный явился по старому знакомству. Я ищу пана Вальтера, который искал меня в свою очередь.

Вальтер, по-видимому, тоже обрадовался встрече с Милиусом, схватил шляпу и, несмотря на то, что панна Идалия хотела взять ее у него из рук, вежливо извинился и вышел.

Отойдя довольно далеко от аптеки, Вальтер остановился.

- Ты давно знаешь Скальских, Милиус?

- Как же может быть иначе?

- Что ты скажешь о панне Идалии?

- О панне Идалии! Трудно сказать что-нибудь, исключая того, что пошла бы за старого дьявола, если б у него был миллион в когтях.

- А! - произнес Вальтер.

- И прибавлю, что уцепится и за тебя, чуя деньги. Девушка ни то ни се, довольно избалованная, а может быть, и удалось бы как-нибудь ее поправить, но трудно.

- Ну, - прервал Вальтер, - это дело не большой важности, а я имею кое-что серьезное поговорить с тобою, - прибавил он со вздохом. - Невозможно, чтоб тебя не занимала судьба бывшего твоего воспитанника. Признаюсь, он меня интересует.

- Некогда, - отозвался грустно Милиус, - он был мне, как родной сын; я очень любил его, может быть, даже слишком, и потому он теперь сделался ко мне совершенно равнодушным.

- Я понял, что это взаимное раздражение ваше пройдет, а молодого человека жаль было бы, если б он погиб.

- Его надо заранее оплакать, - сказал Милиус, - потому что его ждет неизбежная гибель.

- Отчего же неизбежная? - с некоторой живостью спросил Вальтер. - Пока можно, надо спасать его.

- Да, пока было можно, следовало, - сказал Милиус, - а теперь не поздно ли? От моих ласк выросло в нем зло, заглушило все доброе, и теперь это моральная развалина.

- Но если ты сознаешь, что испортил его, то разве ты не обязан исправить?

- Как? - спросил Милиус. - Да ведь он теперь мне и всему свету плюнет в глаза, кого же он послушается? Конечно, - прибавил он после некоторого молчания, - может быть, это и моя вина, и вина общего воспитания молодежи, которая не признает теперь никакой нравственной власти. Прежняя опытность соединяется теперь в их понятиях с упадком, с одряхлением человека, людей старого поколения они почитают ниже себя, отсталыми, жалкими и заслуживающими только сострадания. Они смеются над предостережениями, не обращают внимания на наши наставления и нет уж у нас средства вновь достигнуть утраченной власти. Это грустно, но справедливо. Валек такой же, как и его ровесники. Ни вы, ни я и никто не в состоянии убедить его, ибо ему кажется, что он видит яснее, нежели все мы. Самонадеянность - девиз современной молодежи. Едва начнут говорить, а уже насмехаются.

Вальтер посмотрел на Милиуса, который говорил это хладнокровно, грустно, но с решимостью, в которой невозможно было разубедить его.

- Ну, что ты там хотел говорить об этом глупом Валеке? - спросил он.

- Есть, по-моему, очень серьезное обстоятельство, которое узнал я случайно; подробности мне неизвестны, но факт не подлежит сомнению. Одна из графинь Туровских вошла с ним в сношения, и по всей вероятности завязывается там история, которая может кончиться у алтаря. Графский титул и богатство вскружили малому голову; он навязывает себе камень на шею - и погибнет.

Милиус помолчал несколько времени, к сообщенному известию отнесся как бы недоверчиво, подумал и потом сказал:

- Из всех глупостей, какие может совершить Лузинский, эта была бы еще самая извинительная.

- Но последствия? Невеста гораздо старее его и притом аристократка. Она берет его, как орудие освобождения, и бросит, когда минует надобность.

- Все это может быть, - возразил Милиус холодно, - но, признаюсь тебе, это меня нимало не тревожит, - пусть себе делает, что хочет. Хотя тебе и кажется, что ты, наверное, знаешь о подобных затеях, но я очень сомневаюсь.

- Почему?

- Имею основание полагать, что графини не думают теперь нисколько об этом. По крайней мере в настоящую минуту ничто не угрожает. Недавно еще они просили и умоляли меня употребить все возможные средства убедить мачеху перевезти больного отца в город. Хотят поочередно оставаться при нем. Понимаешь, что, если б дело шло о какой-нибудь интриге, то отец не был бы на первом плане, его оставили бы в Турове.

- Но как же ты не видишь, что это подтверждает мои догадки? - прервал Вальтер. - Они желают перевезти отца в город, для того чтобы иметь предлог видеться здесь с этим сумасшедшим Валеком.

- Графини, любезнейший, - сказал Милиус, - добрые девушки и притом же графини! Они никогда не забудутся, и ни одна из них не захочет быть Лузинской.

Вальтер покачал головой.

- Э, доктор, - возразил он, - все это верно в обычном, нормальном положении вещей, но здесь обстоятельства исключительные, при которых забывают о графском титуле: свобода и желание мести...

- Одни догадки и фантазии! - воскликнул Милиус. - Ручаюсь, что этого быть не может. Притом, если бы которая и задумала нечто подобное, то другая скоро выбьет ей это из головы. Наконец, если он и женится, ну, пусть себе живет. Могло бы быть и хуже!

- Но хуже быть не может, потому что это явная гибель.

- Что он тебя так интересует? Я не хочу и думать о нем. Говорят, над пьяными бодрствует Провидение, а я тебе скажу, что и с сумасшедшими то же самое. Предоставим это Провидению. Я и слышать не хочу о Валеке.

- Ты безжалостен.

- Нисколько, но я так еще недавно ранен, что не могу пока позволить прикоснуться к свежей ране, - молвил Милиус. - Покойной ночи!

Собеседники расстались, и старый бедняга Милиус, осмотревшись вокруг, пошел домой через площадь, постояв с минутку перед окнами панны Аполлонии.

VIII

Ксендз-прелат Бобек ходил по цветнику, наслаждаясь запахом цветов и подвязывая дрожащими руками те из них, которые наклонились, когда показался доктор Милиус. То было на другой день после описанного нами разговора. Прелат очень любил доктора, а последний щедро платил ему тем же. Может быть, это был единственный в мире человек, перед которым Милиус готов был исповедаться до глубины души, не входя в исповедальню.

- Смотри-ка, доктор, смотри, ты ничего не видишь? - сказал ксендз Бобек, указывая на клумбу. - Таких лилий не было во время нашей молодости! Мы прежде знавали одну, чисто белую. Что за прелесть эта новая! Но как все это припоминает век, сходно с его характером. Лилия на вид та же самая, но на ее венчике, словно капли розовой крови. Это земная лилия, окропленная кровавыми слезами.

- И хороша, очень хороша! - сказал Милиус.

- Все созданное Богом прекрасно! - воскликнул старик, поднимая руки к небу. - Есть ли Божие создание, которое не было бы прекрасно? Иногда мы не видим чуда, или страх мешает нам увидеть его, но мы окружены чудесами.

- Правда, отче, чудеса во всем - от венчика цветка до последней клеточки в его стебле. Но нож анатома открывает также чудеса в телесной оболочке.

- И есть люди, которым мир кажется скучным, печальным!

- Это несчастные люди.

- Потому что сами виноваты, потому что хотят на земле неба, а это только поле испытаний и запев к ангельским песням.

- Но иногда этот запев звучит дико, - сказал Милиус со вздохом.

Старик взял его за руку и посмотрел ему в глаза.

- Что с тобою, Милиус? - сказал он. - Ты всегда благоразумен, а сегодня как бы не в нормальном положении. Что с тобою?

- О добрый отче, трудно даже высказаться. Жизнь в тягость.

- Значит, болен душою.

- Да, болен душою, - отвечал Милиус, - но, пожалуйста, выслушайте меня. Был я доволен собою и достаточно счастлив, пока имел какую-то цель в жизни, а этой целью был недобрый молодой человек...

- Которого ты испортил.

- Очень может быть, но когда пришлось расстаться с ним, свет сделался пустыней, и жизнь душит, душит меня...

- Отгони сатану крестом.

Милиус вздохнул.

- Действительно, это должно быть дело нечистой силы. Я получил неутолимую жажду жизни, чего-то неопределенного, желание семейства, любви сердца, сам не знаю чего. Отец, посоветуй, не то сделаю под старость глупость!

Ксендз Бобек посмотрел на приятеля и перекрестил его.

- Что с тобою, старина? - сказал он. - Ты словно позабыл о своих летах и как бы задумал жениться.

- Может быть, - отвечал Милиус. - Но неужели я так стар?

- Ну, и не молод, - заметил ксендз-прелат. - Бывают счастливые супружества и в позднем возрасте, но это все равно что цветы осенью, легкий мороз может умертвить их. Не надобно вызывать чуда, потому что редко кто заслужил его.

- Неужели вы, отче, думаете, что я себе не говорил этого тысячу раз, только напрасно.

- Это пройдет, - сказал ксендз Бобек, - а ты примись прилежно за труд и не думай о глупостях.

- И вы не посоветовали бы мне?

- Но я никому не советую браться за разрешение наитруднейшей на земле загадки - соглашения двух противоположных стихий и примирения двух существ, любовь которых даже есть борьба. В молодости супружество много еще имеет вероятности, что окрепнет в почтенную привычку, но под старость... и к тому же, может быть, тебя очаровало молодое существо?

Милиус опустил глаза.

- Ну, уж оканчивай исповедь откровенно, я наложу на себя покаяние, - сказал ксендз с улыбкой.

- Сам не знаю, откуда это явилось. С тех пор как я расстался с воспитанником, скучно мне стало дома. Я полагаю вы знаете панну Аполлонию, которая в городе дает уроки?

- Ну?

- Очень порядочная и достойная девица, ни весьма молода, ни стара, не богата...

- А, главное, имеет ли к тебе расположение?

- Но, отец мой, я не желаю этих юношеских, идеальных чувств. Было бы смешно с моей стороны надеяться вызвать их. Лишь бы не питала отвращения.

- А тебе, знать, понравилась?

- Очень, очень, но тут загвоздка: кажется есть страстишка.

- В таком случае, как же ты можешь думать о ней? А к кому страстишка?

- К этому спартанцу, архитектору Шурме. Но он человек порядочный, жениться не может или не хочет, и потому ее не мучает, она позабудет его, ну, и выйдет из нее добрая жена, потому что она порядочная девушка.

- Все это как-то не клеится, милейший мой доктор, - отозвался ксендз Бобек, качая головой. - Неловко составленный план весьма сомнительного достоинства. Рассуди сам. Ты говорил уже с нею об этом?

- Боже сохрани! - воскликнул доктор. - Я хотел с вами посоветоваться.

- От души не советую. Супружество вещь священная, и разве же хорошо брать женщину, которая любит другого.

- Он на ней не женится, - сказал Милиус.

- Милейший мой доктор, кто же в мире может сказать, что будет то и то или не будет? Сегодня он может не жениться, но завтра, потом... Ну а если невозможный для них теперь союз сделался бы возможным, какими же глазами смотрел бы ты на несчастную жену, упрекая себя за ее страдания?

- Вашими устами говорит холодный рассудок, и тут...

- А ты старый, седой добряк влюбился в девушку, - прервал ксендз Бобек. - Как тебе не стыдно?

- О нет, я не устыжусь честного чувства. Что же? Советуете?

- Гм! Что я советую? Помни свой возраст и характер... Я отправил бы тебя в дальнее путешествие и баста; ты позабыл бы об осенних цветах. Поезжай в Англию.

- Нет, никуда не поеду, а сделаю, что подсказывает мне совесть.

Доктор замолчал, ксендз также. Последний знал, что чувства переспорить нельзя, и что рассудок не берет его, как стекло алмаз. Он начал показывать новые цветы. В это время подошел ксендз-викарий, и Милиус, распрощавшись, отправился в город.

По лицу, по глазам видно было, что в душе доктора происходила борьба; человек этот, некогда столь спокойный, хотя и сохранял обычную наружность, однако под нею скрывалась, к несчастью, новая страсть. Это одна из тех страстей, которые, раз овладев человеком, не оставляют его ни на минуту; лихорадка дает еще отдых, любовь никогда. В пожилых летах, подобно другим болезням, она становится еще опаснее.

Милиус вошел в город. По обычаю шествие его было останавливаемо консультациями среди улицы. Сообразительные горожане, зная доброту доктора, выбегали к нему навстречу, чтоб не платить ему за визит; доктор останавливался и в редких только случаях заходил посмотреть больного или прописать рецепт; чаще на оторванном листке книжки чертил несколько слов карандашом, давал словесный совет и шел дальше.

В описываемый день, может быть, собственно потому, что доктор спешил, его встречало большее обыкновенного число клиентов. Прежде всего пани Поз, стоявшая на деревянном балкончике, с подвязанной щекой, попросила его зайти.

Доктор знал, что у нее жил Валек, но нельзя было отказать больной.

- Что же это с моей милой пани Поз? - сказал он, входя. - Губки распухли? А?

Пани Поз улыбнулась, но старалась удержать достоинство, приличное хозяйке гостиницы "Розы".

- Да, флюс мучит, доктор. Не угодно ли садиться.

- Флюс? Не надо сердиться.

- Как же, доктор, не сердиться, не горячиться с этими слугами, гостями и тысячью разных поводов.

- Пейте содовую воду, лимонад - вот и вся история.

Доктор хотел уходить, но пани Поз подошла, наклонилась к нему и прошептала:

- Вы знаете, доктор, что он живет у меня?

- Кто?

- Пан Лузинский.

- Мне же какое до этого дело?

- Я сжалилась над бедным молодым человеком, а выходит, что он вертопрах.

- Я думаю, - сказал равнодушно Милиус. - А вы пейте холодную воду.

Напрасно вдовушка старалась втянуть его в разговор; он ушел, не обращая ни на что внимания.

Через несколько шагов на пороге ожидал его Баптист Горцони, владелец кондитерской, в белом фартуке, с брюшком, отгонявшим всякую мысль о болезни. Румяные щеки и веселый взор свидетельствовали о превосходном наращивании человеческого мяса, а между тем и он был пациент. С приближением доктора он вынул из-под фартука завязанную руку, пораненную острым орудием. Доктор развязал и покачал головой.

- Наложите пластырь и спите спокойно; рана почти уже зажила, кровь у вас отличная.

Кондитер вздохнул.

- Не прикажете ли стакан лимонаду, господин доктор?

- Хорошо, если это вам доставит удовольствие.

В сущности, Горцони просил Милиуса не для лимонада, а хотел с ним побеседовать. Он подал стакан сам на подносе с итальянской грацией.

- У нас в городке готовятся какие-то перемены, - сказал он.

- Например?

- Аптека продана этому незнакомому Крезу, Скальские выезжают в деревню, вокруг Турова увиваются какие-то бароны... Очевидно, затевается что-то.

- Вероятнее всего, милейший мой Горцони, что у тебя в голове затевается какая-нибудь сахарная пирамида. Прощай!

Несмотря на это, обманутый кондитер проводил его на улицу, держа почтительно в руке свой белый колпак.

Но едва Милиус сделал несколько шагов, как его остановил знакомый голос Мордка Шпетного.

- Извините, доктор, что вас останавливаю, - сказал он, - но у моей жены лихорадка вот уже десятый день. Пробовали заговаривать, но не помогает. Если б вы были так добры...

- Десять дней! - воскликнул Милиус. - И вы даете бабам заговаривать лихорадку, не посоветовавшись с доктором.

- Лихорадка такая болезнь, что иногда проходит и без доктора, а иногда...

- Ведет больного на кладбище.

Доктор вошел к больной. Шпетный завел также разговор с целью выведать что-нибудь у доктора, в это время Милиус случайно взглянул на улицу. Он немедленно же прописал хинину, не отвечал на вопрос и выбежал.

Впереди шла с портфелем на уроки панна Аполлония с папироской. Милиус осмотрелся и так рассчитал шаги, что скоро догнал ее, но когда уже готов был поздороваться, на него напал какой-то страх, и он убавил шагу. Но, к счастью, панна оглянулась и, улыбнувшись, остановилась, как бы поджидая Милиуса; она сама его зацепила.

- Как ваше здоровье? - спросила она.

- Разве можно доктора спрашивать о здоровье? Он должен поживать хорошо, чтоб поддерживать других. А вы?

- А мне некогда хворать, - отвечала панна, - стоило бы мне слечь только на две недели, я потеряла бы уроки, и разве только вы взяли бы меня в сестры милосердия.

Доктор подошел ближе.

- Как! - сказал он. - При таком тяжелом труде, при таком скромном образе жизни и костюме вы не успели собрать ничего даже на черный день?

- Как же можно собрать, если всего, что заработаешь, едва хватает на самое скромное существование! Вообще женские заработки всегда менее выгодны; платят нам, что хотят, а жизнь женщины обходится не дешевле вашей. И я не жалуюсь на настоящее, - прибавила она, - но если подумаю о старости, о болезнях, на меня находит страх. Ничего для меня нет страшнее больницы.

- Вам нетрудно от нее избавиться, - сказал поспешно и с повеселевшим лицом доктор, - вы легко найдете достойного человека, дом, семейство.

- Э, доктор! Будучи бедной, можно бы найти такого же, как сама, бедняка, которому не хотелось бы быть в тягость, а богатый меня не возьмет. Существам, осужденным на одиночество, не надобно мечтать ни о чем подобном.

- Вы ошибаетесь, - прервал доктор, подходя к панне Аполлонии, взяв ее за руку и всматриваясь в нее своими добрыми, хотя и некрасивыми глазами, - ошибаетесь! Сколько богатых людей были бы счастливы, если бы вы удостоили протянуть им эту ручку.

Панну Аполлонию поразил необыкновенный звук этого голоса, она подняла глаза, сильно покраснела.

- Зачем, доктор, насмехаться над своими пациентками!

- Я не насмехаюсь, - заметил Милиус, - но того, который считал бы за счастье владеть этой рукой, вы отвергли бы...

- Почему вы это знаете? - спросила дрожащим голосом учительница.

- Заключаю из того, что, когда вы проходите мимо архитекторского домика, глазки ваши улыбаются, сквозь них видно бьющееся сердце, а ножки сами останавливаются против окон...

Панна Аполлония остановилась, смешалась, но, положив руку на широкую ладонь доктора, прежде овладела собой и потом сказала:

- Зачем вы это говорите? Не отопрусь, мне этот человек нравится, но принадлежит к числу людей, руки которых я не приняла бы, потому что это было бы самопожертвование. Он беден, я тоже; он замыкает сердце, я своему не позволяю биться, ибо у обоих нас нет будущности. К тому же у меня... убогое семейство, которому я обязана помогать трудом; у него то же самое... а потому, хотя я и останавливаюсь перед домиком, однако туда не войдет даже вздох мой. Я откровенна с вами, доктор, - прибавила она, - я знаю вашу благородную душу, и вы не заподозрите меня ни в чем дурном, потому что сами добры. К чему же мне отрекаться от приязни и участия к такому человеку, как Шурма! Но я не ребенок, чтоб фантазировать.

У доктора слезы навернулись на глазах.

- Послушайте, - молвил он, - я скажу вам то, чего не должен бы говорить, но совесть требует. В вашем рассудительном и благородном объяснении меня поражает одно - знамение века. Прежде любовь верила в Провидение, люди любили друг друга так, что, хотя не было бы, где преклонить назавтра головы, два существа соединялись, веруя в то, что чувство проявляет чудеса, и что Бог милостив к честным людям. Теперь даже такая благородная любовь, как ваша, начинается с расчета и отрекается от счастья из боязни за кусок хлеба. Я не упрекаю вас в этом, но...

- Конечно, - отвечала она, - мы умнее, осторожнее, холоднее; но выслушайте меня еще раз и не обвиняйте благородного человека. У него так же, как и у меня, есть семейство, есть две седые головы, которым он не хочет предоставить отдыха на госпитальных подушках; рассчитывает он не для себя, а для них, а перед подобным расчетом следует склонить голову.

Доктор, действительно, молча поклонился.

- Бедные существа! - сказал он. - Вы не знаете, как мне близка к сердцу ваша участь. Я иду именно к Шурме.

Он был так взволнован, что не мог говорить далее, схватил руку панны Аполлонии, поцеловал и ушел так быстро, словно убегал от нее. Он боялся самого себя и влетел в калитку архитектора, сильно ударившись головой о притолоку.

Шурма сидел за работой и, увидя неожиданного гостя, протянул ему обе руки.

В это время, словно тень, проскользнула мимо окна панна Аполлония; глаза их встретились, Шурма невольно вздрогнул.

- Садитесь, любезный доктор, - сказал он.

- Нет, я не хочу отнимать у вас времени, я только на два слова.

И он задумался; он теперь только начал сочинять какой-то план и, наконец, через минуту сказал с просветлевшим лицом:

- Я пришел предложить вам работу.

- Работу? Какую? - спросил Шурма.

- Мне нужна для одного медицинского сочинения превосходная (здесь он запнулся) топографическая карта уезда, но со всевозможными подробностями. Как вы скажете, это трудно или нет?

- И трудно, и дорого, если нужна действительно хорошая топографическая карта. У нас нет готовой, есть лишь отрывочные планы в различных размерах. Все это пришлось бы подвести под один масштаб, дополнить; работа огромная и, как я сказал, дорогая.

- Дорогая? А что бы это могло стоить?

- Трудно определить даже приблизительно! - воскликнул Шурма. - Работа продолжительная, нелегкая, и при самом экономичном расчете потребовала бы несколько тысяч золотых.

- Тысяч? А сколько же?

- Пожалуй, и до десяти.

- Будем считать пятнадцать, даже двадцать, - сказал доктор.

- Но, - прервал Шурма, - кто же решится на подобные расходы?

Доктор смешался немного.

- Это отчасти дело медицинского общества, и я прибавил бы кое-что от себя. Но, - заметил он, - мне это нужно очень скоро.

- Как скоро? - спросил Шурма.

- Как можно скорее, потому что...

- Почему? - спросил Шурма с некоторым удивлением.

- Потому что после я предложил бы вам не менее важную работу, а именно - гидрографическую карту целого округа, перерезанного речками и болотами.

Шурма несколько мгновений как-то недоверчиво Смотрел на доктора.

- Вы точно упали с неба, и мне не хочется верить ушам своим, - сказал он. - Столько работы разом, именно в то время, когда мне казалось, что ее не хватит. Какой же это ангел хранитель привел вас ко мне?

Милиус улыбнулся.

- А к кому же мне обратиться. Ведь вы и землемер. Итак, беретесь?

- С большим удовольствием и благодарностью.

- С какой благодарностью? За что? Не за то ли, что делаете мне одолжение? Ведь мне пришлось бы выписать из Варшавы незнакомого топографа и сдать дело, может быть, в менее добросовестные руки.

Шурма ударил себя по лбу.

- Видимо, никогда не должно сомневаться и приходить в отчаяние... бывают чудеса...

- Какие чудеса? Дело в том, что рано или поздно честный труд признается всеми - и больше ничего.

Шурма слушал и пожимал плечами.

- Повторите мне, доктор, то, что сказали?

- Вы, как я вижу, неисправимый скептик: охотно повторяю, что в два года дам вам заработать двадцать, тридцать, пожалуй, сорок тысяч злотых.

Шурма соскочил со стула.

- Это очень хорошо, - сказал он, - но если вы шутите, то меня ожидает жестокое пробуждение.

- Я готов хоть сейчас заключить письменное условие. Архитектор задумался, лицо его мгновенно прояснилось, но потом начало снова нахмуриваться.

- Позвольте спросить, если это не будет нескромностью, - молвил доктор, - у вас есть семейство?

- Немного уже из него осталось, - отвечал Шурма. - Семейство мое было бедное; я сын ремесленника и выбился собственными силами.

- Значит, вы помогаете своим?

Вопрос этот, по-видимому, удивил архитектора.

- Нет, - сказал он, - они не требуют моей помощи. Родные мои бедняки, но привыкли к своему положению, а если и желают чего-нибудь, то единственно, чтоб из меня вышел порядочный человек.

- Мне кажется, что вы имеете полное право на это название, - заметил доктор.

- Нет! - воскликнул энергично молодой человек. - Нет! Тем, из низшего кто вышел состояния, тем необходимее стремиться как можно выше. Чувствую в себе к этому силы, но мне недостает средств. Эта работа может мне именно их доставить. Поеду в Париж, в Лондон, буду учиться, работать и прославлюсь каким-нибудь открытием.

Милиус посмотрел на него с удивлением.

- Так вам необходимо только это? - спросил он.

- Только это, - отвечал Шурма горячо, - и ничего больше! Пожертвую всем, но покажу свету, что сын бедного ремесленника сумеет достигнуть туда, куда не добраться подгнившей аристократии и по золотым лестницам. Если б и не было у меня таланта, я создам его трудом.

Милиус вздохнул.

- Очень хороший план, прекраснейший план, - сказал он, - но, милейший мой, есть в мире вещи лучше - это скромная, трудолюбивая жизнь в собственном гнездышке.

Шурма с удивлением посмотрел на доктора.

- Идилия, - сказал он. - Но век наш - не век идилий и элегий, доктор, но эпоса и драмы. Но только эпос куется из железа, драма пышет паром, а в этой войне валятся тысячи жертв с голоду, взорванных вместе с паровиками, раздавленных на рельсах. Но готовятся великие дела новому миру, для которого мы (Шурма ударил себя в грудь) воюем и работаем.

- А, - сказал Милиус, - понимаю, только не вижу, где счастье.

- В осуществлении великой идеи.

- А жизнь? Семейство, сердце?

- Жизнь, семейство, сердце, - сказал Шурма, опустив глаза, - идут на жертву.

- Не знаю еще, как назвать это - геройством, которому следует рукоплескать, или эгоизмом в новой форме. Но так как мы говорим об этом, то позвольте мне позаботиться предположениями. Ну, например, кто-нибудь подобно вам влюблен и любит.

Архитектор нахмурился.

- Вы входите уже в физиологию, милейший доктор.

- Дело сердца.

- А не темперамента? - воскликнул Шурма.

- Как! Вы веруте в сердце?

Шурма вздрогнул и тихо прибавил:

- Должен отказаться от него; все для идеи.

- И чужое сердце, и чужое счастье...

- Счастье, - прервал насмешливо архитектор, - что такое счастье? Минута!.. А идея бессмертна!

- Да, пока другая не разрушит ее.

- Развалины будут бессмертны, потому что послужат основанием для новой.

Оба умолкли. Доктор сделался печальнее.

- Позабавимся еще предположениями, - сказал он, наконец. - А если бы нашлась женщина богатая и независимая!

- Что это сегодня, доктор, вас так занимают женщины? Богатая женщина несчастье и болезнь для человека, служащего делу и идее, потому что она отвлекает, ослабляет его, привязывает к себе, в то время как он должен жить для... идеи.

- Вы снова воюете за идею.

- Женщины, любовь, счастье - все это для птичек, которые выстилают гнезда пухом. У орлов нет гнезд, а орлицы одиноко на скале кормят птенцов. Пусть люди прошедшего наслаждаются счастьем, а нам - сеятелям будущего - это не пристало.

- Кто же вы?

- Если не знаете нашего имени, спросите у эха века, оно вам скажет.

Милиус встал с дивана; он не только не разделял мнения Шурмы, а, казалось, оно произвело на него неприятное впечатление ошибочного расчета.

- Однако возвратимся к делу, - сказал архитектор. - Что же наше условие?

- Условие наше! - молвил смущенный доктор. - Видите ли, оно зависит еще и от тех, с кем вместе предпринимаем дело. Я тотчас же напишу к ним и немедленно дам вам знать.

Тон и самый разговор о деле изменились до такой степени, что Шурма не мог этого не почувствовать, но не мог понять причины, повлекшей эту перемену. Он не мог приписать ее убеждениям доктора, которые были ему известны, и не знал, что так охладило его.

- По крайней мере, - сказал он, - дайте мне слово, что работа, если дело сладится, не уйдет от меня и не будет отдана другому.

- О, даю вам охотно слово, - отвечал доктор, - и ручаюсь, что употреблю все старания услужить такому достойному человеку.

И попрощавшись, Милиус грустно вышел на улицу.

IX

Проведя несколько дней в городе довольно однообразно, Валек вдруг исчез в одно прекрасное утро.

Девочка из хаты вблизи мельниц, которая знала его по виду, заметила, что он вышел за город. Действительно, он прокрался пешком, нанял в корчме крестьянскую повозку и, подъехав к Божьей Вольке, отпустил извозчика, ибо самолюбие будущего великого человека не дозволяло ему подъехать на простой телеге к дому, всегда наполненному гостями, и он хотел показать, что как бы явился пешком из поэтического каприза.

По особенному случаю, на этот раз он не застал у пана Богус-лава почти никого из гостей и мало слуг, потому что главный корпус этой армии отправился на несколько дней на охоту. Богунь остался один и трудился, как ему казалось, над своей поэмой "Нерон".

Несчастная эта была поэма, которую всегда кто-нибудь прерывал в минуты вдохновения; разумеется, вдохновение потом не возвращалось, и оставалась лишь белая бумага, которой профаны раскуривали трубки. На этот раз Богунь написал стихов двадцать, обещая себе прибрать рифмы впоследствии. Его измучила работа, уединение начало уже томить, и он с большой радостью приветствовал товарища по музе.

- Знаешь ли, - сказал он, - у меня гостит барон. Он сохраняет инкогнито, самое строжайшее инкогнито, и, кажется, хотел посылать за тобой. Ночью приедет сюда кто-то для совета. Хорошо, что ты явился сам по предчувствию. Барон наверху, никуда не выходит, и ты можешь с ним побеседовать.

Валек поспешил наверх. Барон удивился, но встретил его с радостью:

- А я именно хотел посылать за вами, - сказал он.

- Разве есть что-нибудь новое? - спросил Лузинский.

- Не знаю. Мамерт придет сюда пешком в сумерки; по-видимому, должно быть что-то важное.

- Нехорошее? - спросил Валек.

- Очень может быть, что и нехорошее, не знаю подробностей. Известно лишь, что кто-то, какое-то непонятное таинственное влияние мешает нам. Словно в Туров дошли какие-то слухи, возбудили там волнение, потому что Клаудзинский испуган.

- Но кто же? В чем дело?

- Не знаю.

- Но уверены ли вы в Мамерте?

Барон покачал головой.

- Кажется, должны бы верить ему.

- Не лучше ли было увидеться с паннами и узнать кое-что от них самих?

- Конечно, - воскликнул барон, - но каким образом? Сохрани Бог, подсмотрит кто-нибудь, и тогда все дело пропало.

- Я пойду посоветуюсь с хозяином.

Валек быстро сбежал вниз: нетерпение достигнуть поскорее цели придавало ему отваги, которой он обыкновенно не отличался.

- Послушай, Богунь, - сказал он хозяину, - ведь ты бываешь у родных в Турове?

- Очень редко.

- Нет ли у тебя благовидного предлога съездить туда на минуту?

- Можно поискать. В чем дело?

- В том, чтоб мне можно было каким-нибудь способом переговорить с графиней Изой.

Богунь покрутил усы.

- Предположим, что я туда поеду, - сказал он, - но вопрос - допустят ли меня к Изе и улучу ли я минуту шепнуть ей несколько слов? Но где же ты думаешь увидеться с нею?

- Это уже положительно легко: переоденусь крестьянином и подойду к беседке; ведь графиням никто не запрещает там сидеть.

- Но если поймают Люис или дю Валь, будет худо! - воскликнул Богунь.

Валек немного смутился.

- Что же делать? - сказал он.

- Подожди, я поеду верхом к Люису, может быть, мне удастся.

Богунь был в душе честный малый, поэтому немедленно приступил к осуществлению плана, и так как у него на конюшне было больше порядка, нежели в доме, то через четверть часа был подведен оседланный Тамар - его лучший скакун. Богунь считался одним из лучших наездников; он с места пустил коня вскачь, и через минуту уже скрылся из вида.

Люис сидел скучный и задумчивый с сигарой на крыльце, как вдруг увидел облако пыли, потом гнедую лошадь и, наконец, Богуня.

Графчик немного нахмурился. Кузен остановился перед крыльцом.

- Хотел показать тебе скакуна, - молвил он, - и, не сходя с седла, возвращаюсь домой.

Люис иногда бывал вежлив.

- Но пусть же лошадь отдохнет немного.

Богунь потрепал коня по гриве.

- Есть у тебя гости? - спросил он.

- Никого, и я через два часа выезжаю на охоту.

В окне флигеля случайно показалась Иза, Богунь ей поклонился. Он подъехал бы к ней, не возбудив ни малейшего подозрения, но клумбы цветов и ограды не давали доступа к окнам.

- Я покажу тебе, как прыгает мой Тамар, - сказал он Люису. И, направив коня на флигель, он поднял его, перепрыгнул

клумбу, смял несколько цветов, перескочил через ограду и остановился перед окнами кузин, которые обе уже выглядывали.

Встревоженный и кое-что подозревавший, Люис хотел было подбежать к нему под предлогом, чтоб похвалить лошадь и посмотреть на нее ближе, как мать кликнула его с верхнего этажа. Люис должен был повиноваться. Богунь мигом осмотрел весь двор, вблизи не было никого, и он шепнул Изе:

- Завтра рано у беседки один молодой крестьянин хочет поговорить с тобой.

И тотчас же начал хвалить Тамара и смеяться. Иза покраснела и начала принужденно смеяться. Но Богунь поклонился ей и поскакал к Люису, который уж подходил к нему.

- Как? Ты не хочешь сойти? - спросил Люис, присматриваясь к гнедой лошади. - К чему такая поспешность.

- Мне необходимо сию же минуту возвратиться домой; я приезжал только показать тебе Тамара и пожелать доброго утра.

- И поломать немного цветов, - сказал граф, рассмеявшись.

- Кузины извинят меня.

- Конечно, если ты привез им какое-нибудь интересное известие, - молвил Люис, продолжая смеяться.

- Кузинам? Известие? О чем?

И Богунь громко расхохотался.

- Я не могу знать о чем, - заметил Люис: - может быть, о женихах, о которых они мечтают, как обыкновенно старые панны.

- Я в таких делах весьма плохой посредник, - сказал холодно пан Богуслав, - нет человека, который был бы беспомощнее в подобных обстоятельствах. Я никогда не умел вести и собственных интриг.

- Это ничего не доказывает; чужие поведешь отлично, за это ручаюсь.

- Ну, до свидания!

- До свидания!

Молодые люди поклонились друг другу, и когда взоры их встретились, ни один из них не увидел ничего особенного. Добряк Богунь был совершенно спокоен, а Люис как бы шутил.

Могло это быть и так и могло быть иначе.

Тамар полетел стрелой к Божьей Вольке.

Ни барон, ни Лузинский не хотели верить своим глазам, когда он возвратился.

- Как? Ты не был в Турове? - спросил Гельмгольд.

- Напротив, еду оттуда, - отвечал Богунь, - но, без предисловий, привожу вам не очень приятную новость.

- В чем же дело? Что такое? - спросили оба.

- Действительно, мне удалось шепнуть Изе, что завтра утром придет к беседке крестьянин для переговоров, но несносный Люис, который отошел было, вдруг намекнул мне, что я приехал к паннам с поручением от претендентов. Из этого я заключаю, что он уже догадывается кое о чем.

Молодые люди переглянулись.

- Если бы догадывались, - заметил Валек, - то не стали бы говорить, а просто постарались бы поймать.

- Э! Они предпочитают напугать, нежели сделать сцену, - отвечал Богунь. - Я их знаю; в них замечается что-то недоброе.

- Но что такое? Откуда? Панны изменить не могли. Кому же донести? Кто навел на эту мысль?

Нетрудно было угадать, ибо добряк Богунь мало знал о том, что творилось в Турове. Всю надежду возлагали на Мамерта, который должен был приехать ночью для свидания с будущими женихами.

Пан Мамерт Клаудзинский, несмотря на то, что, по-видимому, потворствовал делу графинь и их импровизированным претендентам, боялся, однако ж, подозрения, которое могло навлечь на него месть француженки и дю Валя. С бароном сносился он чрезвычайно осторожно и весьма редко. Записочки, посредством которых они сообщали друг другу свои мысли, клались патриархальным способом, заимствованным из прочитанных романов, в дупло дуба, стоявшего над плотиной между зверинцем и садом. Одна из них, написанная измененным почерком, уведомляла, что ночью Мамерт явится для очень важных переговоров к садовой калитке в Божьей Вольке.

Остаток дня прошел довольно тихо. Хозяин приказал, чтоб люди внимательно наблюдали за тем - не приедет ли кто, под предлогом дела, из Турова, и дали бы ему знать об этом. До вечера, однако ж, никого не было, и барон Гельмгольд и Валек ожидали у калитки задолго до условленного времени. Они принуждены были укрываться в тени, потому что месяц, как назло, ярко освещал окрестность.

Нетерпение начало уже овладевать не столько галицийским бароном, сколько раздражительным Валеком, как в кустах показался прибежавший человек, который приблизился к ним так ловко, что его не коснулся ни один луч месяца.

Пан Мамерт оделся особенным образом, растрепал себе волосы и загримировался так, что его трудно было узнать и близкому человеку.

Все вошли в густую заросль, и молодые люди приступили к Клаудзинскому, расспрашивая о новостях.

- Плохие новости, господа, - сказал Мамерт тихо, - наверное кто-нибудь выследил - выдал нас. Я говорю "нас", но это касается не меня, а только вас обоих, потому что, кажется, обо мне еще ничего не известно. Вчера потребовала меня графиня. Я застал у нее дю Валя; они были встревожены. До сих пор они питают ко мне безграничное доверие. Я сразу увидел, что они не знают, что делать. Графиня начала с того, что верит в мою постоянную преданность их семейству, которому так давно служу, что сумеет быть благодарной, если я захочу представить доказательства этой привязанности. Конечно, я сказал, что весь к ее услугам. Тогда дю Валь и графиня объявили мне без предисловий, не называя источника, что им точно известно, что панны задумали бежать из Турова. Я спросил с кем? Мне назвали барона.

- А! Меня назвали?

- Да, - продолжал Маметр, - и они неспокойны. Прибавили, что подозревают пана Богуслава в деятельной помощи, и поручили учредить вокруг дома скрытую стражу, чтоб ни из города, ни с почты ни один человек не мог дойти до паненок незамеченным.

- Но скажите - кто же мог изменить? - прервал его барон.

- Нельзя даже и догадаться.

- Ну, что же, были сцены, получили панны выговор? - спросил Лузинский.

- Им даже не подали и вида подозрения; в доме все по-прежнему, только словно есть стража.

- Кто приезжал в это время? - спросил барон.

- Кажется, никто, кроме Милиуса, но с почты пришло подозрительное письмо из города, написанное неизвестной мне рукой.

- Что же вы советуете? - спросил барон.

- По крайней мере несколько дней, из предосторожности, сидеть тихо. Барон пусть уедет к родным, а вы, пан Лузинский, чаще появляйтесь в городе. Кажется, панны советовались с доктором Милиусом, чтоб велел старика графа для лучшего присмотра перевезти в город; по-видимому, доктор или не посоветовал, или на этом не настаивал.

Мамерт вздохнул.

- Бога ради, господа, как можно осторожнее! - продолжал он. - Если дело выяснится преждевременно, все погибло.

Заговорщики молчали с минуту.

- Однако же, по-моему, - отозвался барон, - не мешало бы сделать некоторые приготовления.

- Разве такие, которые не возбудили бы ни малейшего подозрения.

- Я завтра рано должен явиться переодетый к беседке, - шепнул Лузинский. - Мне необходимо переговорить с графиней Изой. Она знает об этом.

- Знает? - подхватил Мамерт с удивлением. - Каким образом?

Когда ему рассказали о поездке Богуня, он мрачно задумался.

- Это нехорошо, - сказал он, - а завтрашнее утреннее свидание...

- А как, по-вашему, оно опасно? - спросил Валек.

- Все теперь опасно, - сказал со вздохом управитель. - За панной выйдет служанка в качестве шпиона. Будут знать, что она разговаривала у беседки с каким-то человеком, и...

Мамерт схватился за голову.

- Если вы не советуете мне идти... - начал Валек.

- Не могу ни советовать, ни отговаривать, и не знаю, что делать, - прошептал Клаудзинский. - Говорю только одно - необходима крайняя осторожность, а иначе погибну я и пропадут все проекты.

Подобные рассуждения не привели ни к чему; было очевидно, что кто-нибудь донес о женихах, в особенности, о бароне.

После этого разговора, из которого невозможно было узнать решение управителя, ибо последний как будто колебался, а более трусил, заговорщики разошлись: Мамерт в Туров, и барон с Лузинским в дом Богуня.

Войдя в свою комнату, Валек стал обдумывать: идти ли ему завтра на свидание, или нет?

И он задумчиво ходил по комнате. В это время хозяин, которому очень приходились по вкусу затеваемые приключения, сам принес полный крестьянский костюм, подобранный по росту, от сапог до шляпы.

Лузинского тоже занимал поэтический маскарад, но когда он вспомнил дю Валя, Люиса, когда начал предполагать, что может быть засада и что эти господа способны на насилие, - он струхнул. Он положительно не имел отваги и был храбр только там, где можно обойтись без этого. Он, однако же, обнял хозяина.

- Теперь, мой добрый Богунь, - сказал он, - я вижу всю смелость моего поступка. Клаудзинский уверяет, что надзор чрезвычайно усилен, ну, что если... Не дашь ли ты мне револьвер?

- Охотно, очень охотно! - воскликнул Богунь. - Хотя и имею надежду, что не дойдет до этого.

Лузинский задумался.

- И еще мне пришла одна мысль, - сказал он наконец, - не лучше ли было бы мне поехать к беседке верхом, на случай если будет погоня?

Богунь страшно расхохотался, что оскорбило несколько Валека, который, однако же, сам вскоре рассмеялся.

- Милый мой Валек, ты не создан для этого: ты можешь быть очень храбр за столом, но тут не хватит у тебя ни ловкости, ни отваги. Здесь нужен человек, положим, и глупее, но совершенно другого сорта. Поэтический гений тут ни при чем. Извини и не сердись, пожалуйста. Мне очень жаль тебя, потому что придется порядком измучиться. Ступай смело за бароном - тот, конечно, сумеет лучше распорядиться.

Самолюбие не позволило Лузинскому признаться, что приятель был прав.

- Ну, - сказал он, - ты уж так слишком не заботься обо мне.

- И ты предполагаешь непременно отправиться завтра на свидание?

- Пойду.

- Признаюсь, что не без боязни думаю об этом приключении.

Лузинский тоже робел, хотя и не сознавался, но нельзя было отказаться и явиться трусом в глазах женщины.

Богунь дал ему револьвер, готов был дать и лошадь, но когда оказалось, что для выдержки роли следовало ехать без седла, Лузинский предпочел лучше ввериться собственным ногам, будучи убежден, что конь сбросил бы его при первом прыжке.

На другой день в три часа утра герой наш был уже разбужен, и через час начал облекаться в крестьянскую одежду, которая нравилась ему в поэтическом виде на картинках, но в действительности не представляла ни красоты, ни удобства. Рубашка была необыкновенно груба и казалась какой-то щеткой на теле, сапоги страшно широки и тяжелы, в особенности, на случай бегства, шляпа сползала на глаза. В заключение, когда он посмотрел в зеркало, то нашел себя очень некрасивым и вздохнул, подумав, что должен представиться графине в таком непривлекательном виде.

Но как бы то ни было, а идти надо было, и крестьянин отправился по знакомой дороге. Утро было пасмурное, воздух знойный, одежда тяжелая, дорога трудная, и малейший шорох пугал беднягу.

Перелезать через забор в новом уборе показалось ему тоже гораздо труднее, нежели в первый раз. Наконец, усталый, очутился он на плотине, ведшей к парку и беседке. Издали в ней видны были только закрытые окна, но вокруг ни души. С трепетным сердцем подойдя к окнам, на которых опущены были занавески, Валек выбрал себе скрытное место в кустарниках, откуда видна была беседка, и уселся ожидать, пока появится женская фигура.

В подобном положении минуты кажутся часами, часы годами. Он упорно смотрел на зеленые жалюзи, которыми завешены были окна. Между тем туман поднимался, небо заволакивалось облаками, а солнце, показывавшееся иногда из-за туч, парило, как в полдень. Оно уже довольно поднялось над горизонтом, а со стороны сада не замечалось и признака жизни. Валек сам не знал, ожидать ли ему дольше, или возвращаться домой. Он не был уверен - захочет ли выйти графиня и будет ли в состоянии исполнить это безнаказанно.

В то время, когда он обдумывал свое действительно трудное положение, раздался шорох; Валек взглянул на окно, но вместо личика, которое Лузинский увидел бы с удовольствием, он встретил с тревогой усатую физиономию дю Валя, который стоял в окне, потягивался и зевал страшным образом.

Судя по измятой одежде, казалось, что француз для прохлады провел ночь в беседке. Он осматривал местность вокруг. Хотя Лузинский и был почти уверен, что его француз не может увидеть, однако испугался, и, убедившись, что уж нечего больше ждать, подумывал о возвращении. Но это было нелегко, ибо кусты, окаймлявшие плотину, имели промежутки; а идти канавой было и мокро, и трудно пролезать сквозь заросли.

Дю Валь, как бы назло, обратившись лицом к плотине, уже не двигался, уперся в бока руками и мечтал о чем-то. Через несколько времени он начал насвистывать какую-то песенку, потом уселся на стуле у окна и, казалось, намерен был так остаться до полудня, ибо, как видно, не имел никакого занятия.

Лузинский проклинал собственную смелость, но делать было нечего; он сидел, боясь даже пошевелиться, ибо находился так близко от беседки, что малейший шорох мог изобличить его.

Он только имел возможность изучить физиономию француза, который был еще довольно красивый, плечистый, сильный мужчина.

Вдруг кто-то окликнул дю Валя; Валек услышал только звуки чьего-то голоса, хотя сам и не мог разобрать, а француз засмеялся, потом раскрыл полуотворенное окно и подвел к нему графиню Изу.

Иза с улыбкой посмотрела на плотину, сказала что-то французу и с настоящей женской смелостью, разговаривая с ним, вынула платок, стряхнула его за окном, и из платка упала записка на дорогу. Лузинского проняла дрожь при мысли, что француз заметит. Стоило только дю Валю наклониться немного, он должен был увидеть записку, потому что бумажка упала довольно далеко от стены на серую землю и была заметна. Увы! Лузинский не мог уже уйти, не захватив записки, но как подойти? Иза необыкновенно ловко заговаривала дю Валя, потом полузадернула занавеску и, беседуя с ним, отвела его от окна. Это была единственная удобная минута поднять записку, и Валек, хотя дрожал, как в лихорадке, принужден был выбраться на дорогу, схватил записку, спрятал ее и быстрыми шагами пустился к Божьей Вольке. Оглянувшись, он увидел, что панна заметила его и улыбнулась, но в тот же самый момент заметил его и дю Валь и, догадавшись, по-видимому, о чем-то, кивнул головой Изе, а сам из беседки выскочил через калитку на дорогу. Лузинский еще не слышал погоню, но предчувствуя ее, начал попросту улепетывать. Графиня из окна махала ему платком, чтобы уходил скорее. Француз между тем, выйдя из калитки, начал кричать, чтобы тот остановился. Но Валек, несмотря на тяжелые сапоги, бежал, что было силы. Дю Валь пустился за ним бегом в свою очередь.

К счастью Лузинского, дорога недалеко круто поворачивала, так что француз потерял его скоро из виду, а испуганный Валек немедленно бросился в сторону и скрылся в густых ольховых зарослях. Конечно, он очутился чуть ли не по колено в грязи, но мог считать себя в некоторой безопасности.

Графиня Иза, смеясь до упаду, начала из окна кричать дю Валю:

- Что вы делаете?.. Что с вами?

Француз остановился, ибо потерял уже надежду догнать беглеца. Иза представлялась удивленной.

- Неужели, господин дю Валь, вы полагаете, что это был вор, приходивший красть плоды из сада? Кто это? Видели вы его? Зачем вы погнались за ним?

Но француз не отвечал, потряхивал только головой и пожимал плечами; ему было досадно, что, не успев ни в чем, сделался смешным. Хохот графини Изы сердил его чрезмерно. Он догадывался, что нечто совершалось, что он напал на след какой-то интриги, которая ускользнула от него, и потому возвратился раздраженный. Графиня Иза насмехалась немилосердно.

- О, я, право, не могу удержаться от смеха! - говорила она из окна. - Что вам показалось? Бедный мужик, завидев погоню, инстинктивно начал уходить. И для чего было гнаться? Ведь эта дорога свободна для каждого.

Дю Валь не отвечал, но дал себе слово быть в другой раз осторожнее.

Просидев некоторое время в болоте, Лузинский начал пробираться к зверинцу. К счастью, здесь ожидал несчастного искателя приключений заботливый Богунь, предвидя, что мог быть ему полезен, и действительно сильно ободрил беднягу; зная отлично местность, он провел его незаметно к дому, где спрятан был крестьянский костюм под замок.

Лузинский не имел еще времени прочесть записку, о которой даже не хотел упомянуть приятелю, и рассказал только о том, как вместо графини увидел в окне дю Валя, как после подошла Иза, и что он храбро приблизился, но потом, замеченный французом, пустился бежать.

Приключение это чрезвычайно тешило Богуня, который, потирая руки, кричал, пел и даже благодарил Лузинского за то, что впутал его в такую интересную интригу.

Не успели они еще переговорить, как на дворе уже послышался стук колес. Богунь выглянул в окно, увидел на бричке дю Валя с Люисом, быстро отворил дверь и шепнул верному слуге, чтоб сказал гостям, что дома нет никого, кроме хозяина, который спит.

Необыкновенно ловкий, отличный актер и правая рука господина, Томек вышел на крыльцо, надевая сюртук, который перед тем снял нарочно, и зевал немилосердно.

Люис взошел на крыльцо.

- Кто у вас есть? - спросил он.

- Как, ваше сиятельство?

- Есть гости?

- Нет, все на охоте, ваше сиятельство. Пан тоже ездил вчера, но возвратился и спит. Не велел себя будить, потому что ужасно устал.

Приезжие переглянулись.

- А барон давно уехал? - спросил Люис.

- Какой барон, ваше сиятельство? - сказал Томек, представившись отлично, что не понимает.

- Галицийский барон.

- Право, не помню уже когда.

- А вчера был кто-нибудь?

- Вчера, ваше сиятельство? - переспросил Томек обдумывая... - Ах, да! Вчера был Шлиома, Мизурек, Ионаш Атлас и пан Гондоржевский.

- И больше никого?

- О ком же вам угодно узнать? - спросил Томек.

- Странно, чтоб у вас была такая пустыня!

- Конечно, ваше сиятельств, но пан эти дни все пишет.

Люис пожал плечами.

Крашевский Иосиф Игнатий - Дети века. 5 часть., читать текст

См. также Иосиф Игнатий Крашевский (Jozef Ignacy Kraszewski) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Дети века. 6 часть.
- Итак, пан спит. В котором же часу он встает? - Разно бывает: иногда ...

Дети века. 7 часть.
Богунь поморщился. - Должен вам сказать откровенно, что не просто явля...