Крашевский Иосиф Игнатий
«Дети века. 1 часть.»

"Дети века. 1 часть."

Роман

ЧАСТЬ I

I

Во многих странах существует обычай посещать кладбище в различные времена года, более удобные, нежели первые числа ноября, когда мы именно совершаем поминовение. Дождь, грязь, холод сами по себе располагают уже человека к грусти, которую кладбище превращает в настоящий сплин, так что редко кто, придя на дорогую ему могилу, останется подольше, а помолится наскоро и снова возвращается в ту колею жизни, среди которой забывают о смерти.

Напрасно наши кладбища украшаются цветами и зеленью, напрасно летом манят прохладною тенью деревьев, - воспоминание о смерти отгоняет от них народ, который не сумел бы прожить с мыслью о могиле.

Редко также весною, летом и раннею осенью встречается путник, который искал бы на кладбище, поросшим бурьяном, памятника и воспоминаний прошлого. А есть на свете прекрасные кладбища, которые можно назвать садами умерших.

Таково именно католическое кладбище в В..., лежащее у большой дороги, усаженное роскошными деревьями и богатое красивыми памятниками.

Оно, конечно, не так содержится, как Кампо-Санто в Неаполе, или кладбище отца Лашеза в Париже и многие другие Божия нивы на свете; но превосходные цветы, густая тень, пахучие кустарники, березы и ели, удачно сгруппированные по воле случая, делали его прелестным убежищем. Два пригорка разнообразят довольно обширное пространство, на одном из них стоит часовня простой архитектуры, виднеющаяся далеко среди густых деревьев. В главной аллее, ведущей к ней, сгруппировываются красивейшие памятники, с потрескавшимися камнями, ангелами, гениями, гасящими факелы, надписями.

Остальные памятники рассеяны среди берез, сосен, дубов, составлявших некогда лес, и среди вновь посаженных кустарников и забытых и одичавших цветов.

За несколькими едва заметными дорожками тянется кладбище убогих, - лес деревянных крестов и массы желтых или покрытых дерном могил, над которыми скорбь не имела средства поставить даже маленького креста, а положены только камни для приметы...

Кое-где виднеются фундаменты роскошных мавзолеев, заложенных на широкую ногу и покрытых временно соломою, гниющею уже лет двадцать. Пылкое в первые минуты горе остыло, и памятник остался в проекте, а непогода уничтожала начатое.

С надгробных камней говорят набожность, суета, гордость, истинное горе и пустая риторика. Нельзя не улыбнуться невольно при виде широковещательных титулов над горстью позабытого праха.

Редко где старые памятники старательно поддерживаются; блестят только новые; а на старых обломались кирпичи, и мхом заросли надписи.

Хотя кладбищенские ворота, у которых стоял порядочный домик сторожа, не были заперты, однако туда редко заходили любопытные. Старый Еремей, живший здесь с семейством, очень хорошо знал, что на кладбище никто не приходит без цели, и, услыхав скрип калитки, выходил, будучи уверен, что увидит человека, который ищет для кого-то места успокоения. Были для него вакационные месяцы, в продолжение которых он плел корзинки, без боязни, что кто-нибудь помешает этому занятию; но зато в другую пору ему было очень много дела. Летом он имел больше свободы, и с семейством проводил время в садике, отделенном от кладбища колышками, и в котором росли овощи и цветы.

Еремей охотно принимал на себя обязанность смотреть за некоторыми могилами; но ему не предстояло большой заботы, ибо не было почти примера, чтоб родственники приезжали навещать покойников, особенно по истечении нескольких лет.

Однажды, в июле месяце, под вечер, заскрипела кладбищенская калитка. Еремей, не ожидавший в тот день гостей, выглянул из-за угла и с удивлением увидел средних лет мужчину, который тихо и как бы робко пробрался на кладбище. Хотя сторож, по случаю похорон, перезнакомился со всем почти городом, и не было обывателя, которого он не мог бы назвать по имени, - однако описываемого господина, казалось ему, он никогда не видел.

Пришедший этот был средних лет, с печальным, увядшим лицом, но черты его отличались красотою и благородством. Костюм его, как и лицо, не слишком обличал его характер, ибо не поражал ни щеголеватостью, ни пренебрежением. Незнакомец, как нарочно, старался не обращать на себя внимания наружностью; шел он тихою поступью, рассчитывая, может быть, что проберется незаметно.

Но старый лысый Еремей удержал его взором и поклоном на пороге; хотя он и не сказал ни слова, однако, глаза спрашивали, зачем путник отворил калитку и нарушил спокойствие усопших? Нельзя было миновать сторожа, не поклонившись, не промолвив слова. Взор Еремея явно говорил, что он имел право спросить о причине прихода.

Незнакомец с минуту колебался, обдумывая - идти ли без спросу, сказать ли пару слов, или дать на водку, - принял вид равнодушного путешественника, заложил руки за спину и стал рассматривать тенистую рощу. Но потом поспешно вынул злотый и вежливо всунул его в руку Еремея. Последний поклонился в пояс, и подарок, предназначавшийся, может быть, для замены разговора, напротив, послужил к этому поводом.

- Благодарю вас, - отозвался Еремей. - Может быть, вы ищете какой-нибудь могилы? Я здесь сорок лет сторожем при кладбище и очень хорошо помню, кто где похоронен. Если могу служить...

Незнакомец поблагодарил наклонением головы.

- Нет, я только так, - сказал он, - я зашел мимоходом, из любопытства... Не беспокойтесь.

Еремей больше не навязывался, но, поклонившись еще раз, остался позади и не садился снова на камень, показывая тем, что готов был бы служить проводником к могилам. Но незнакомец быстрыми шагами пошел по аллее, потом остановился перед несколькими памятниками прочесть надписи и наконец, своротив на какую-то боковую тропинку, исчез от взоров сторожа.

"Какой-нибудь меланхолик, - пробормотал Еремей, пожимая плечами, - пришел помечтать о суете мира, ну и пусть себе мечтает. Лишь бы он не сделал так, как один, лет двадцать назад, - пришел и застрелился на могиле возлюбленной. Но нет, это не молодой уже человек и подобной глупости не сделает".

Впрочем, наклонившись под ветвями, он посмотрел вслед незнакомцу и увидел, что тот медленно направлялся к могилам убогих и вскоре скрылся из виду.

В эту самую минуту за кладбищенскою оградою раздались два голоса. Кто-то смеялся...

Еремей начал прислушиваться.

- Уверяю тебя, что он вошел на кладбище, - сказал чистый и приятный голос.

- Что ж ему здесь делать? - возразил другой, несколько охриплый, дрожащий, но молодой еще голос.

- Кто же знает и кто же поймет его? Он прибавляет еще одну загадку к числу тех, которыми угощает нас со времени прибытия. Шляется, как вампир, по кладбищам. Теперь уже любопытные наши дамы, конечно, сделают из него героя романа.

Охриплый голос расхохотался.

- Я скорее счел бы его беглецом или скрывающимся преступником. В лице его ничего нет благородного, а, пожалуй, видна тревога человека, который боится быть узнанным и схваченным.

- Ха-ха! - отозвался первый голос. - Если бы я не знал тебя, пан Лузинский, и начал бы разгадывать тебя по лицу, то нашел бы вещи не лучше тех, какие ты видишь в этом бедном человеке.

Еремей, который невольно слышал этот разговор, происходивший громко и близко, взглянул за калитку и узнал известных ему, но редко встречаемых людей - архитектора Шурму и Валека Лузинского, докторского воспитанника.

Шурма был плотный, широкоплечий господин, брюнет, с большим лбом, с блестящими глазами, довольно красивый собою. Валек Лузинский, будучи одинакового с ним роста, во всем остальном представлял разительную противоположность: был тощий, желтый, согнутый, и на искривленных устах его выражалась гордая и злая насмешка. Легко было узнать в нем одно из тех обделенных судьбою существ, которые, вместо того чтобы бороться с нею, предпочитают жаловаться на нее, ничего не делать и проклинать себя. В чертах лица его выражалась живость ума, глаза блестели болезненным огнем возбужденного, но неудовлетворенного интеллекта, а весь вид его производил отталкивающее, неприятное впечатление.

Костюм тоже говорил не слишком в пользу Валека, ибо платье его было в пятнах, во многих местах разорвано и находилось в крайнем пренебрежении.

Оба эти господина, возвращаясь с прогулки, остановились у ворот кладбища; Валек оперся на отраду и зевал.

- Ну, что скажешь ты, - обратился он к товарищу, - если бы мы из оригинальности пошли прогуляться в тени кладбища?.. Кто знает, может быть, это была бы приятная прогулка. Не имея родных, вероятно, я не скоро буду иметь случай осмотреть здешние памятники, а между тем могут встретиться любопытные. А?

Шурма странно улыбнулся.

- Почему же и нет, - отвечал он, - пойдем. Мне интересно видеть, как отлит и уставлен памятник графини Туровской, исполненный по моему рисунку.

Валек толкнул калитку, которая сильно заскрипела, и с презрительной миной избалованного мальчика, присущею ему везде, а в особенности там, где он полагал, что на него смотрели, вошел, осматриваясь с насмешливою улыбкою.

При виде подобной наглости, столь неприличной среди могильной тишины, Еремей нахмурил уже брови, но его обезоружила приветливая улыбка Шурмы, который полез уже в карман.

Выразительное это движение предвещало подарок, а потому сторож поклонился и не протестовал против невежливости, которая казалась ему тем страннее, что второй господин вел себя весьма прилично.

И он вопросительно посмотрел на Шурму, который, подав монету, счел обязанностью проговорить:

- Можно ли нам здесь прогуляться?..

- Сделайте одолжение, - отвечал Еремей. - Может быть, я могу указать вам какой-нибудь памятник?

Засвистев какую-то песенку, Валек пошел было вперед, заложив руки в карманы. Шурма воротился и спросил:

- Да. Скажите мне, где памятник старой графини Туровской?

- Не доходя часовни, по правой стороне, - сказал сторож, собираясь идти вслед за ним.

- В таком случае я сам найду его и узнаю, ибо делал для него план. Садись себе, старичок, и не беспокойся.

И Шурма догнал Валека, который уже остановился перед каким-то памятником и смеялся тихим злым смехом.

- Посмотри, пожалуйста, и прочти, - сказал он. Впрочем, где же не высказываются люди со всею своею смешною глупостью! Ха-ха-ха!

И, прищурив глаза, он присматривался к довольно красивому памятнику из песчаника, вроде готической часовни, над входом в который написано было золочеными буквами: "Склеп семейства Скальских".

- Каково! - продолжал с живостью Валек. - Семейство Скальских! Ведь подумаешь, то это какой-нибудь старинный дворянский или вельможний род, происходящий от двенадцати воевод по крайней мере. Посмотри, на боковой стене золочеными буквами изображена печаль и увековечена смерть пана Ражанно Скальского, который был сперва цирюльником, а потом аптекарем, и хватил себе герб Корвина в то время, как должен был бы изобразить на своем гербе клизопомпу. Как их интересовало поставить памятник непременно на главной аллее, чтоб пристроиться рядом с Туровскими, графами Чилийскими и князьями Радзивилами. Ручаюсь, что они много переплатили за эти несколько аршин земли, много интриговали, чтоб купить ее, и значительно издержались на готическую часовню, на цветные окна, на бронзовые буквы, мрамор и украшения.

Шурма пожал плечами.

- Ты зол и больше ничего, - отвечал архитектор. - А я здесь не вижу ничего, кроме благочестивой жертвы в память покойников, которым пожелали отдать последнюю дань уважения.

- Наивный ты человек, если думаешь, что здесь дело шло о покойниках, - прервал Валек, - главное здесь в тщеславии и хвастовстве достатком.

- Положим и так, но кому же это вредит, кроме самих Скальских, которые делаются смешными? - сказал архитектор и хотел идти дальше.

Валек все еще стоял у памятника и насмехался.

- Довольно и того, что стоят наряду с панами и вельможами, ха-ха-ха!

Не отвечая ни слова, Шурма шел дальше, посматривая на памятники, и, казалось, искал того, который интересовал его. Валек немилосердно смеялся над всеми.

- Решительно ничего нового! - воскликнул он. - Все одно и то же - обломанные колонны, греческие саркофаги, готические чернильницы, ангелы, не похожие на людей, урны, а надписей даже читать не стоит!

- Ты готов насмехаться над всем, - проговорил Шурма, - ведь здесь, если бы и сочинить что-нибудь новое, то некому исполнить, а, наконец, многим и средств не хватает. Как же иначе?

- Ты ко всему равнодушен, а я хочу видеть смысл в каждой вещи, - отвечал Лузинский. - Человек везде человек, и даже сюда, на ложе смерти, несет с собою свои слабости, тщеславие, гордость, и самые надписи говорят здесь о людской глупости.

- А ты, любезнейший, разве лучше? - спросил Шурма.

- Может быть, - отвечал Валек, - не знаю, как будет дальше, но теперь, судя о других, я хватаюсь за бока.

- Дай Бог, чтоб другие, при суждении о тебе, не хватались за голову, - отвечал архитектор. - По мне, судить о жизни легко, но управлять собственною ладьею чрезвычайно трудно.

- Не надобно слишком и управлять, - сказал Валек, - пустить по течению, пускай себе плывет за водою.

- Это значило бы отречься от воли, ума и самообладания; кто находится в подобном настроении, тот должен надеть рясу, поступить в монахи, в эту жизнь самоотречения и покорности, в которой по крайней мере ладья не попадает в водоворот и не потерпит крушения.

Лузинский улыбнулся.

- Любопытно бы знать, - сказал он вдруг, - кто этот наш загадочный господин?

Говоря это, он наклонился, и сквозь деревья увидел незнакомца, который, опустив голову, стоял среди могил, убогих, давно уже поросших травою.

Шурма, тоже человек любопытный, последовал примеру товарища. Несколько раз незнакомец наклонился, словно вырывал растения, потом оперся о дерево и задумался.

- Надобно быть крайне недогадливым, чтоб не понять нашего незнакомца! - воскликнул Валек. - Этот таинственный человек должен быть родом из нашего города... Эврика!

И он рассмеялся, потирая руки. Шурма молчал.

- А что, по-твоему, я не угадал? - спросил Лузинский.

- Не знаю, - отвечал архитектор, - а может быть, он жил здесь некогда и похоронил кого-нибудь.

- Конечно. Есть, однако же, для быстрого соображения еще одно данное, - прибавил Валек, - связи-то он имел не слишком-то важные - с теми, кого хоронят без мрамора и золотых надписей, а следовательно, это - жалкое создание, обыкновенный доробкович (Человек, пробивший себе дорогу трудом.) и наш брат, пан Шурма.

- Не отвергаю в тебе быстроты соображения, - сказал архитектор с улыбкою, - но почему же это не может быть знатный господин, который отыскивает могилу верного слуги? А?

Валек покачал головою.

- Слишком исключительное положение! Это бывает только в нравственных повестях и на литографиях из времен Шатобриана.

- Почему же не может встретиться у нас?

- Человек этот возбуждает во мне огромное, неудержимое любопытство, - прибавил Валек. - Он окутывается таинственностью, бродит по кладбищу, ни с кем не сближается, не вступает даже в разговоры. Подозрительно...

- А вот и мой памятник! - прервал архитектор.

- Ну и что же? Удовлетворено ли твое артистическое чувство исполнением плана? Понял ли исполнитель автора?

Шурма нахмурился и молчал.

- Не надобно и спрашивать; я на твоем лице читаю полнейшее фиаско, - продолжал Валек. - Вероятно, наследники графини нашли рисунок не совсем удобным, памятник не слишком высоким, чтоб мог господствовать над кладбищем плебеев, недостаточно позолоты...

- Не знаю, кто и для чего изменил, но я сам не узнаю своего рисунка, - сказал Шурма со вздохом. - Не скажу, чтоб он выиграл от этого, - но что же делать?

И архитектор отвернулся от памятника. Валек Лузинский между тем, не обращая внимания на важность места, вынул сигару и закурил ее с злостною улыбкою при мысли о том, что приятель его обманут в своих ожиданиях.

- Ты недоволен, любезнейший, - проговорил он, - но это послужит тебе уроком, чтоб ты никогда не поверял ни рисунков, ни идей вашим доморощенным ремесленникам. У нас иначе и быть не может, все это бездарно, не искусно...

- Ты совершенно прав, Валек, - прервал его Шурма, - но это такое общее правило, что, кажется, оба мы с тобою не исключения.

Валек скривился; ему казалось, что он один составлял исключение.

- Пойдем домой, - продолжал Шурма, - здесь больше нечего рассматривать, а незнакомец, пожалуй, еще подумает, что мы следим за ним. Надобно уважить его, по крайней мере в торжественные минуты скорби.

- А я скажу тебе, - молвил, рассмеявшись Валек, - что для меня истинное наслаждение посмеяться над человеком именно в то время, когда он делается мягче и когда в него вонзается каждая моя насмешка. Разве стоит жалеть людей? Ха-ха-ха!

- Я не сентиментален, - отвечал Шурма, - но твоя напускная злость и очерствелость сердца, любезнейший, возбуждают во мне сожаление. Если бы ты не был так молод, это служило бы признаком болезни рассудка.

Глаза Валека заблистали диким пламенем, но он не отвечал ни слова.

- Ты целый век жалуешься на людей, - продолжал архитектор, - а ты разве лучше их?

- Потому что они меня сделали таким. Шурма пожал плечами.

- Ребячество! Болезненная фантазия! - сказал он строго. - В твоем сиротском положении никто не был счастливее тебя, и ты не имеешь ни малейшего права жаловаться. У тебя был покровитель, ни в чем ты не имел недостатка, тебя даже баловали... Между тем как я, сын бедного ремесленника, почти с детства собственными силами в голоде в холоде бился, чтобы выбраться наверх. Ты жалуешься, а я благодарю Бога. Борьба эта укрепила, развила меня, с ее помощью я стал чем-нибудь, люблю свет и людей, и не пропитался горечью, подобно тебе, неженка. Знай, что твое озлобление просто болезнь.

- От которой, кажется, я никогда не вылечусь, - заметил Валек насмешливо. - Что ж тут странного? Ты счастлив, живешь в согласии с обществом, грудь твоя не кипит поэзией, в голове не роятся мечтания, сердце твое не изранено, тебе достаточно этой прекрасной земли, удобной жизни... А мне! Я пришел в мир с ненасытимою жаждою, с пламенным воображением, с...

- Старая песня! Слышал я, читал, знаю эти басни; ты обманываешь себя и, отчасти, людей.

Валек закусил губы.

- Но ведь я никогда не имел претензии быть понятым тобою и обществом! - сказал он.

- Что касается меня, - отвечал Шурма, - то, поверь, я понимаю тебя, может быть, лучше, чем бы тебе хотелось. Скажу откровенно, отчего тебе так горько и неприятно. Тебе хотелось бы, чтоб тебя носили на руках, курили перед тобою фимиам, как перед индийским божеством; ты желал бы иметь состояние без труда, и чтоб жизнь твоя была поэтическим сном на золотистом изголовье. Но, любезнейший, это случается лишь в сказках, а в действительности жизнь - алгебраическая задача, разрешаемая при помощи труда и стоицизма.

- Для вас, для людей, родящихся с холодной кровью, - отвечал Валек презрительно. - Поэтому вы не имеете права ничего требовать у судьбы, но мы...

- Кто ж это мы? - спросил Шурма.

- Мы, поэты, избранные существа, господствующие над вами; благодаря гению, мы обязаны видеть все у ног наших. Нам мешает свернувшийся листок розы на постели, вы можете спать на хворосте; между нами и вами...

- Конечно, такая пропасть, какая отделяет орангутанга от негра? Не правда ли? - спросил Шурма с улыбкою. - Но оставим эту декламацию и поспешим уйти с кладбища, ибо мне было бы неприятно встретиться с незнакомцем.

- А мне, напротив, было бы наслаждение запустить ему испытующий взор, словно удочку, в самую глубину души и вытащить оттуда...

В это самое время они подходили к калитке, которую отворял им Еремей; возле старика стояла внучка, маленькая девочка с белыми, как лен, волосами, в одной рубашонке и в венке из васильков. Заложив руки за спину, она с любопытством всматривалась в двух мужчин, которых никогда не видела. Могильный цветок этот улыбнулся Шурме белыми зубками, а когда проходил Валек, девочка инстинктивно спряталась за деда.

- Ну, как же мне не жаловаться на свет и на людей! - наивно проговорил Лузинский. - Смотри, этот ребенок тебе даже улыбается, а от меня уходит.

Шурма как бы не слышал, и они молча направились к городу.

Через четверть часа медленным шагом, заложив руки за спину и опустив голову, незнакомец приближался по боковой дорожке к воротам, где ожидали его сторож и девочка.

Не знаю, научил ли последнюю дед, или по собственному инстинкту, она робко подошла к незнакомцу и молча сунула ему в руку грубо связанный пучок цветов.

Незнакомец, как бы с удивлением, посмотрел на льняные волосы и голубые глазки девочки, улыбнулся, достал из кармана какую-то монету и вложил ее в маленькую ручонку. Дитя весело побежало к домику.

Незнакомец шел медленно, как будто ему жаль было расстаться с этим местом. Долго и внимательно смотрел на него Еремей, но не мог узнать его ни по лицу, ни по платью. А не мог он быть пришельцем, и не простое любопытство приводило его на могилы, ибо над одною из них он стоял очень долго, и на бледном лице его виднелись еще свежие следы горя.

II

Хотя город и лежал в красивой местности, однако внутри его не было ни одного сада для прогулки, и дети обыкновенно играли на тесном дворе кафедрального костела, который некогда был кладбищем, как это доказывали камни, наполовину вросшие в землю; взрослое же население шло за город искать свежего воздуха и зелени.

Местом прогулок служила так называемая Погулянка, в которой имелись кегли, пиво, бильярд и разные напитки, а в особенности, отличные водки; но сюда лучшее общество ходить не любило; и был еще запущенный панский сад, названный, по воспоминаниям из Италии, Пиаченццой, который постепенно становился просто диким лесом. Управляющий имением не позаботился извлечь из него пользы и оставил даже без ограды, а так как в небольшом расстоянии стояла на дороге ресторация, то высшее общество и любило посещать Пиаченццу, хотя в ней не было ни прочищенных дорожек, ни другого сиденья, за исключением камней остатков разрушенных столов и скамеек.

Конечно, в лучшие времена Пиаченцца отличалась красивым видом, и теперь еще между устарелыми липами, полузасохшими тополями густо росли кусты сирени, акации, черемухи и калины. Кое-где забытые цветы, сирени, голубые гиацинты торчали между крапивою и репейником. Посередине имелась круглая грибовидная беседка и по сторонам две шпалеры, но все это едва было заметно, так много росло деревьев и так сильно заросли дорожки. От каменных столов, балюстрад и скамеек, разобранных на разные хозяйственные потребности, виднелись только остатки, едва отделявшиеся от земли. В одном углу валялся рыцарь без руки и без ноги, а сострадательные кустарники росли уже над ним, заслоняя его собою. От прекрасной беседки осталось еще традиционное название бельведера, ибо, действительно, с нее был великолепный вид на замок, на город и на окрестность: остались только фундамент, несколько ступеней и часть обвалившейся стены. Как мы уже сказали, Пиаченцца была неогорожена, и в ней нередко было видно стадо управляющего и арендатора; но ведь публика не могла ничего требовать, потому что и ее - виноват за сравнение! - только терпели, подобно коровам.

Весною в Пиаченцце зажиточные семейства обыкновенно праздновали первое мая. Собирались сюда также на пикники, а если в это время случалась ненастная, дождливая погода, то соседняя ресторация отворяла свои гостеприимные двери и затхлую залу...

На Погулянке менее прихотливые искали развлечения, и здесь надобно было ограничиться сосновою рощею, маленьким садиком и приготовиться встретить демократическое общество ремесленников и рабочих, веселящихся от души, но иной раз весьма шумно.

В обоих этих местах, однако, кто желал подкрепиться чем-нибудь изящным, тот должен был запастись из города, так как на Погулянке не было ничего, кроме пива, водки, хлеба, сыру и баранок, да и ресторан в Пиаченцце предлагал не слишком-то много больше.

Поэтому неудивительно, если в описываемую неделю, когда семейство Скальских, обладателей единственной привилегированной в городе аптеки, вздумало отправиться на прогулку, то единогласно выбрана была Пиаченцца. Это имело и свою неприятную сторону, ибо, чтоб добраться до места, необходимо было пройти длинную неровную плотину, по которой стояли мельницы, миновать возбуждающее грустные мысли кладбище и оттуда лишь, поворотя вправо, попасть в сад по песчаной тропинке. Скальские, однако же, готовы были скорее переносить эти неприятности, нежели смешиваться с толпою, которая шумно валила на Погулянку. Надобно им отдать полную справедливость: они чрезвычайно заботились как о собственном достоинстве, так и о приличиях. Некоторые демократы называли даже старого Скальского аристократом, но он не обращал на это внимания, а смеялся и еще этим тщеславился. Был это довольно богатый человек, говоривший кое-как по-французский, отлично по-немецки, немного по-польски, но более всего стремившийся к хорошему тону. С некоторых пор он начал считаться шляхтичем, заказал себе печать с гербом, а приятели его распускали весть, что он происходит из обедневшего рода, владевшего некогда большим имением возле Сандомира.

Пани Скальская была чистокровная мещанка, но до такой степени усвоила дух мужа, что ее можно было часто поймать, когда она насмехалась над мещанством, из которого сама вышла. Понятно, что родители более всего заботились о том, чтоб дать детям шляхетское воспитание. Пан Скальский давно уже подумывал сбыть аптеку, купить деревню и выветриться от камфары и оподельдока; но каждый раз, когда приходилось расставаться с этою officina sanitatis, на старинных ставнях которой нарисован был Эскулап, жаль ему было доходов, даваемых привилегированною фармацеею, чего не в состоянии была вознаградить самая лучшая деревня. Напрасно жена, весьма заботившаяся о будущности детей, препятствием для которой, по ее мнению, служил аптечный запах, старалась склонить мужа продать аптеку; напрасно панна Идалия просила, а пан Рожер дулся; старик Скальский молча от них отделывался, пожимал плечами, размахивал руками, порою сознавался в вине, но... не умел расстаться с аптекою. Однажды ему пришла счастливая мысль отдать ее в аренду, так, чтоб на всякий случай иметь обеспеченный возврат, если б деревня оказалась не столь прибыльною; но не попадался ему порядочный арендатор. Положение пана Мартына Скальского было действительно весьма трудно, хотя многие завидовали его состоянию и счастью. Взрослые дети, воспитанные по-пански, созданные для другого света, должны были увядать в несвойственной им мещанской среде. Панна Идалия знала, что будет иметь не менее двухсот тысяч злотых приданого, пан Рожер рассчитывал на свою долю около полумиллиона, - обоим могли представиться отличные партии, а все разбивалось в прах об эту несчастную аптеку!

Действительно, мы живем в эпоху совершенной равноправности всех состояний, и, собственно, различие между людьми кладется только воспитанием и образованием; а между тем сколько еще осталось предубеждений и предрассудков, о которых если не говорят громко, то думают втихомолку или поверяют их родным и приятелям!

Пан Мартын Скальский находился в том незавидном положении, что дважды в день принужден был и плевать на аристократию, и защищать ее. Например, если какой-нибудь граф кланялся ему с покровительственным видом и не подавал руки, пан Скальский должен был кричать о предрассудках и панской гордости; а если столяр Пеньковский приходил к нему в качестве родственника его жены и садился в гостиной, пан Мартын сердился на демократические обычаи этой сволочи.

При подобном порядке, Скальский не знал, к какому принадлежал свету, и это сильно его беспокоило.

Жена его гораздо смелее причисляла себя к панскому сословию, а относительно своих мещанских родных была строга, даже слишком.

О младшем поколении, воспитанном по-шляхетски, и говорить нечего. Панна Идалия, хорошенькая, живая, болтливая брюнетка, вышивала графские короны на платках, гербы на диванных подушках, говорила не иначе как по-французски или по-английски, разумеется, перед слугою, жаловалась на душную городскую жизнь и мечтала выйти за какого-нибудь богатого помещика. Пан Рожер, отлично окончивший курс наук в Берлине, познакомился там и жил в коротких отношениях с лучшим дворянством княжества Познанского и западной Пруссии, и, усвоив панские обычаи, прозябал, можно сказать, в отцовском доме, и прозябал поневоле, ибо ему страшно надоедали и родительский хлеб, и окружающее общество. Он говорил, что умрет с тоски, если не будет какой-нибудь перемены.

Понятно, что в городке он ни с кем не дружил и почти ни кем не разговаривал. Интимный его кружок составляли несколько окрестных помещиков. Подобное настроение семейства Скальских не могло приобрести ему много доброжелателей в городе. Правда, они ни с кем не ссорились, но их втайне ненавидели и немилосердно насмехались над ними.

Старый пан Мартын, лысый, с своей кругловатой фигурой и с носом в виде картофелины, был совсем не злой человек: подавал щедро милостыню, если на него смотрели, жертвовал на погорельцев, если имена жертвователей печатались в газетах, и отличался необыкновенною вежливостью в сношениях с людьми лучшего общества. Жена его сформировалась почти по образу пана Мартына: была чересчур любезна с представителями высшего круга, но относительно слишком смелых демократов принимала вид гордый, неприступный, а подчас и смешной.

Водя знакомство с немногими, семейство Скальских скучало, таким образом, а вследствие этого любило всевозможные сплетни, знало не только то, что делалось во всех улицах, но иногда и то, чего делаться не могло, и насмешливо выражалось о горожанах, с которыми ежедневно должно было сталкиваться.

Из всего семейства несчастнее всех была панна Идалия, существо высшего духа, виртуозка на фортепьяно, певица, обладавшая резким сопрано, девица-литератор и даже поэт, как говорили, артистка в душе, легло уносившаяся в сферы недоступные для толпы и лишенная в этой трущобе, как она сама выражалась, всякой пищи для ума, для удовлетворения эстетических потребностей и т. д. Поэтому она всегда почти была в дурном расположении духа, к величайшему огорчению матери, и делалась вспыльчивою, встречая сопротивление. Один брат Рожер только понимал ее; а что касается родителей, то с ними обходилась она кротко, сострадая их простоте и неотесанности.

В описываемое воскресенье все как-то были дома - пан Рожер часто уезжал к приятелям в деревню - и что страннее всего, согласились все на прогулку и единогласно выбрали Пиаченццу. Семейство отправилось в иерархическом порядке. Впереди шел пан Мартын с зонтиком в руках, скрещенных на спине, подняв голову, спустив несколько очки и надев небрежно шляпу. Рядом с ним следовала пани Скальская в легкой шали, с лорнеткой у пояса, которую никогда не употребляла, и с неизбежной собачкой, старой Финеткою, которая едва тащилась у ног хозяйки, по причине чрезвычайного ожирения.

Сзади путешествовали панна Идалия, с прижмуренными глазами и несколько сердитым выражением на лице, и пан Рожер с сигарой в зубах, в летнем костюме. Это был высокого роста худощавый молодой человек, с огромными английскими бакенбардами и с большим гербовым перстнем на руке, на котором рельефно изображались знаки шляхетского достоинства.

Сперва как-то все молчали: пан Мартын сопел, жена его вздыхала, Финетка едва переводила дух от усталости, панна Идалия была задумчива, а пан Рожер вздыхал, в доказательство скуки.

- А знаете, папа, - сказал последний, взойдя на плотину, - я скажу вам еще раз, что не в состоянии выносить подобной жизни. Если придется дальше оставаться в городе, то я распрощаюсь с вами и уеду куда-нибудь.

- Что с тобою опять? - спросил Скальский, оборачиваясь к сыну.

- Рожер счастливее меня, - вмешалась панна Идалия. - Он по крайней мере свободен и может отправляться, куда угодно, между тем как я прикована здесь, словно гриб, и осуждена на плесень.

- Э, детки, - сказал медленно аптекарь, - вы очень хорошо знаете, что я давно уже думаю о переселении в деревню, но нельзя же этого сделать как-нибудь. Ведь, поторопившись, можно много потерять.

- Надобно подумать и о высших целях, - сказала с живостью панна Идалия, - для этого стоит чем-нибудь пожертвовать. Мы с Рожером сохнем, теряя лучшие годы в этой трущобе, и я согласна с братом, что это невыносимо.

- Бедные дети правы, совершенно правы, - проговорила мать, - я это повторяю тебе почти каждый день, но это все равно, что горохом о стену.

- Да, да, пилите, пилите, - отозвался аптекарь. - Язык без костей. Подумайте, что Рожеру надо очень много, и от Идалии тоже не отделаешься чем-нибудь. Тому подавай гаванских сигар, верховых лошадей, выписывай платье и белье из Парижа, а этой необходимы и кружева, и перчатки, и книги, и ноты, и косметика, и шитье, и шляпки. Стоит потерять часть состояния, и на все это не хватит - ясно как день, - и мы, старики, как бы ни скряжничали, не будем сыты одним воздухом. Хорошо вам болтать.

- Папа упрекает нас за изысканный вкус, но он-то и отличает нас от толпы, - сказала панна Идалия.

- Эх, оставьте меня в покое! Не упрекаю вас ни в чем, готов удовлетворить вашим вкусам, и поэтому-то, собственно, я и оттягиваю, чтоб потом вы меня не укорили.

- Оттягиваю! - повторил сын. - Прекрасное и подходящее выражение, а мы тащимся за этим рыдваном осторожности и напрасно тратим золотые годы. Скажите, пожалуйста, с кем жить здесь? Человек ржавеет поневоле в этом захолустье. Еще я могу порою освежиться, но Идалька явно увядает.

- А что же я говорю? - отозвалась мать. - У меня сердце разрывается, глядя на нее.

- Уж, конечно, в аптеку никто не придет искать ее руки, то есть человек ее достойный, предложение которого она могла бы принять, - заметил Рожер.

- И для чего было давать мне высшее образование, - подхватила хорошенькая девушка, - если все это должно погибнуть даром в этой отвратительной трущобе...

- Напрасно говорить об этом отцу, - прервал Рожер, пуская дым, - напрасно упрашивать его, представлять причины - ничто не поможет. Боюсь, чтоб я не решился на какой-нибудь отчаянный поступок.

- А я положительно заболею чахоткой или с ума сойду, - прибавила панна вполголоса.

Атакованный подобным образом, пан Мартын онемел на минуту, потому что у него не хватало средств для обороны, притом же он чувствовал и сознавал в душе, что был виноват. Не первый уже раз семейство штурмовало его этим способом, и потому он попытался отделаться обычным приемом.

- Подождите, все скоро уладится, говорю, скоро, - ибо не позже как в этом году. Есть у меня непоколебимый контрагент.

- Непоколебимый контрагент! Славно сказано! - подхватил насмешливо Рожер. - И надобно прибавить - вечный. Признайтесь, что питаете тайную надежду на отдачу аптеки в аренду, а не думаете о продаже, и желаете, чтоб это аптекарство постоянно висело над нами, как меч дамоклов. Все это лишь из жадности и скупости.

- И ты будешь еще упрекать меня в скупости! - отозвался сердито аптекарь. - Разве же ты терпишь в чем недостаток? Разве я отказываю тебе даже в прихотях?

- Потому что знаете, что я этого не перенес бы, - отвечал Рожер гордо, - но вы скупы и недальновидны. Неужели же и в деревне не наживают деньги?

- Конечно, только я этого не сумею, ибо целый век провел у ступки, а не в поле.

- Что вы говорите, папа? - воскликнула панна Идалия. - Cela, souleve le coeur! Можно ли так выражаться - у ступки? Affreux! Ведь не обязаны же вы сами хозяйничать, а можете нанять управителя.

- Да, да, чтоб меня обкрадывали, как обкрадывает Туровских пан Матерт, который скоро сделается богачом, а графы пойдут с сумою, - перебил аптекарь.

- Мы уже это слышали по крайней мере сто раз! - воскликнула панна Идалия. - Как только мы приступим к вам, вы всегда отвечаете одно: "будьте покойны", а время уходит...

- Так что и терпения не хватает, - прибавил пан Рожер, - cela depasse les bornes. Нужно бы вам сделать из меня фармацевта, а из Идальки ключницу - было бы логичнее.

Пан Мартын молчал, опустив голову.

- Видишь, видишь, - прибавила, по обычаю, аптекарша, - я тебе каждый день говорю то же самое. Дети правы, и я нахожу, что они еще слишком деликатны, ибо ты посуди - какие у тебя дети. Господь Бог наградил тебя детьми, которыми можно гордиться, а ты их просто маринуешь.

Услыхав о мариновке, панна Идалия толкнула брата локтем, и они оба рассмеялись. Неизвестно, какой оборот принял бы разговор, и Скальский начинал уже сердиться, так что мог сказать детям что-нибудь обидное и вызвать сцену, но, к счастью, появилась новая личность, шедшая поспешными шагами навстречу из Пиаченццы.

Это был высокого роста мужчина, полный, но не толстый, в парусинном костюме и с толстою палкою в руках. Черты его лица были разумные, выразительные, энергичные, словно вырубленные топором. Он далеко не был красавцем, но физиономия его внушала уважение, как выражавшая сильную волю, опиравшуюся на светлую мысль. При взгляде на него чувствовалось, что он не поколеблется - ни сказать правду, ни исполнить обязанность.

Несмотря на кажущуюся суровость, лицо его выражало доброту и вместе спокойствие - признак души, которая нашла свою дорогу и смело стремится к определенной цели.

Семейство Скальских издали увидело господина, шедшего к нему навстречу. Аптекарь вздохнул свободнее, аптекарша приняла скромную мину, на лице пана Рожера отразилось нечто вроде презрения, панна Идалия, очевидно, была недовольна.

Молодежь предвидела, что штурм придется отложить. Встречный господин был доктор Милиус, отношения которого с аптекарем казались уже детям унизительными. Скальский чувствовал себя в некотором роде обязанным доктору, любимому и уважаемому в окрестности, который пану Рожеру и панне Идалии напомнил противную аптеку. Последние не любили его еще и потому, что он им говорил нередко горькие истины, не стесняясь ни гордым тоном пана Рожера, ни французским языком панны Идалии, в котором часто и громко в обществе поправлял ошибки.

Все почти доктора, имея в своих руках жизнь и смерть людей, привыкают к уважению и чрезмерной любезности пациентов и мало-помалу усваивают тон довольно резкий, отчасти гордый, но некоторым образом извинительный. Может быть, и у Милиуса было несколько этой докторской суровости, но, по его убеждению, высказывать правду в глаза людям было необходимо, извинительно и принадлежало к обязанностям не только добросовестного лекаря, но и человека. Но, высказывая голую истину, он никогда не доходил до грубости, никогда не забывался, а делал это в чрезвычайно приличной форме и с улыбкою.

По мере приближения Милиуса, все принимали вид той официальной веселости, с какою вежливый подчиненный привык встречать своего начальника. Аптекарша была в нерешительности подражать ли своему прототипу - мужу, за которым следовала настолько, насколько не мешали ей дети, - или любезным деткам, которые искренно не любили доктора. Лицо ее осталось безжизненным и подняло нейтральный флаг.

Недоходя несколько шагов, Милиус воскликнул:

- Вот примерное семейство! Отец, мать и детки вместе, в согласии, пользуются невинным развлечением. Вижу, что вы отправляетесь в Пиаченццу.

Здесь последовали взаимные поклоны.

- Да, - отвечал скромно аптекарь, - вышли подышать чистым воздухом, необходимым, в особенности, для молодежи. Идалька что-то покашливает.

- О, о! - прервал доктор с улыбкою. - Пусть панна Идалия не смеет кашлять, а то я пропишу исландский мох, который очень горек.

- Кашляю не для собственного удовольствия, - отвечала панна Идалия, - но городской воздух так тяжел и удушлив...

- Скажите, пожалуйста! - возразил доктор. - Дыша этим воздухом лет тридцать, я не заметил, чтоб он был так убийствен. Впрочем, вы родились в нем, выросли, родители ваши также, и до сих пор все как-то шло благополучно.

Панна Идалия, сделав презрительную мину, слегка пожала плечами.

- Верьте мне, хотя бы как доктору - прибавил Милиус, - мало городов и немного деревень пользуются таким здоровым воздухом, как наш. Не нежнее же вы других. Что же касается до грудных болезней, то они у нас очень редки.

- Действительно в низших классах при более крепком сложении, - прервал пан Рожер, - но организация благородная...

- Э, что вы рассказываете! - молвил доктор с улыбкою. - Благородные организации убивают сами себя неподобающим образом жизни. Для вас гибельны тунеядство, просиживание ночей, табак и распущенность воображения. Простой народ не имеет тех удобств, какими вы пользуетесь, он должен трудиться руками, подвергаться атмосферным, нередко вредным влияниям, а здоровее вас, потому что труд составляет гимнастику, которую я напрасно вам предписываю. Вот стоит только панне Идалии попробовать шведской гимнастики, заняться садовой работой, предписать себе хорошее расположение, и кашель как рукою снимет.

- К несчастью, большей части ваших советов я не в состоянии выполнить, - медленно отвечала хорошенькая панна. - Гимнастики терпеть не могу, сада не люблю, а предписывать себе расположение духа - не умею.

- Дурно, очень дурно, - заметил Милиус, - но время - доктор искуснее меня, и оно как-нибудь все исправит. Кому же и можно безнаказанно капризничать, как не хорошеньким паннам!

- Вы называете это капризами?

- Извините! Слово вырвалось неосторожно, и я не возьму его назад.

И Милиус собрался идти дальше.

- Возвращаетесь в город? - спросил у него Скальский.

- Поневоле, - есть больные, и хотя теперь время, может быть, самое здоровое в целом году, однако в бедном классе господствует лихорадка. Принужден был поспешить в деревню, где один крестьянин сломал ногу, а теперь спешу к убогим хаткам в предместье под прудом, где ожидают меня лихорадочные.

- Одним словом, вы не утомились, - заметил любезно аптекарь.

- Напротив, очень устал и с удовольствием бы протянулся на диване с книгою в руке, но обязанность...

И, поклонившись обществу, доктор поспешными шагами пошел в город.

- Какой неотес! - воскликнул пан Рожер. - Ему кажется, что он разыгрывает роль деревенского философа, бальзаковского medecin de campagne. В жизни не встречался мне человек скучнее!

- Да, но зато он и честнейший человек в мире, - отозвался пан Мартын, - уж ты не говори мне о нем.

- В самом деле, - сказал молодой человек, - неужели же вы прикажете мне жертвовать моими убеждениями? Ведь я не мешаю вам называть его честнейшим человеком, а потому прошу позволения считать его скучнейшим. Ха-ха-ха!

- Медведь, - прибавила тихо панна Идалия. - Ему кажется, что у всех такая же холопская натура, как у него.

- Перестаньте! - прервала аптекарша. - Ведь видите, что это сердит отца.

- Меня это нимало не сердит, - сказал поспешно пан Скальский. - Пусть говорят, что хотят, - мнения свободны.

- Да и странно было бы требовать отчета в том, как я думаю о людях! - воскликнул пан Рожер. - Однако сегодня видно роковой день, - прибавил он быстро, - вижу к нам снова идут навстречу два городские невежи.

Это были выходившие из кладбищенских ворот Шурма и Валек Лузинский.

III

Валек Лузинский, историю которого читатели узнают немного позже, будучи еще маленьким, полюбил безнадежно панну Идалию в то время, когда она еще в коротеньком платьице ходила в пансион. Первая любовь, какие бы ни испытала она переходы и как бы ни окончилась, всегда оставляет неизгладимые следы в сердце. Панна Идалия смотрела с презрением на оборванного мальчика, предчувствуя уже в то время высшее призвание, и напрасно он старался ей понравиться; отталкиваемый постоянно насмешками, Валек первую любовь заменил первой и вечной ненавистью.

Начало этого детского романа было очень просто. Встретились они на улице, идя в школу; Идалия смеялась над мальчиком, и хотя Валек никогда не сказал с нею двух слов, она отлично знала, что он влюблен в нее, а бедняк сразу понял, что она ему не сочувствует.

Может быть, она не ошибалась, но любовь эта была особенного рода, соединенная с ненавистью и жаждавшая мщения. Когда Валек смотрел на нее, взор его был необыкновенно страшен.

Встречаясь с ним впоследствии в обществе, которое порою он посещал, панна Идалия обходилась с ним так сурово, что чувство ненависти должно было в нем усилиться. Правда, Валек Лузинский не особенно был привлекателен и пороков имел гораздо больше, нежели добродетелей, был бедняк сирота, но в сердце более чувствительном и более женском нашлось бы к нему немного сострадания.

С паном Рожером они были и не были знакомы, ибо молодой Скальский, встречаясь с ним, отворачивал голову и притворялся, что не видит его.

Аптекарь с женой поступали иначе с юношей, потому что здесь являлись на сцену приличия. Валек был воспитанником доктора Милиуса, который хотел сделать из него медика, а сделал ни к чему не годного тунеядца. Но доктор привязался к этому неудачному произведению своих рук, и презрительным обращением с Лу-зинским аптекарь боялся огорчить Милиуса. Пан Скальский кланялся ему вежливо и улыбался приветливо, но, зная нераспо-ложение к нему детей, не сближался с ним и не приглашал его. Поэтому бедный молодой человек был как бы между молотом и наковальней.

Архитектор Шурма был знаком с семейством аптекаря, но не принадлежал к числу его любимцев. Ни молодой Скальский со своими панскими наклонностями, ни фантастическая, поэтическая панна Идалия не могли выносить человека расчетливого, прозаического, холодного, не поддающегося никакому влиянию, слишком уверенного в себе, притом же громко высказывающего крайние демократические принципы.

Шурма был вежлив, но не умел льстить; панна Идалия, которая никогда за него не пошла бы, хотя в городе и говорили, что он наживал хорошее состояние, сердилась на него, может быть, и за то, что он, встречаясь с нею, осмелился не влюбиться в нее. Это было бы извинительно, если б Шурма любил другую;, но, будучи совершенно свободен и имея случай увлекаться познаниями, остроумием и талантами этой Коринны, он не увлекался и не восторгался. Этого простить ему было невозможно.

Встреча на неширокой дороге с двумя неприятными личностями была не по сердцу брату и сестре, хотя и не грозила ничем, кроме обмена поклонов, ибо нельзя было предполагать, чтоб возвращавшиеся с кладбища пристали к семейству Скальских.

- Пожалуйста, отец, не останавливайте их и не затрагивайте, - произнес пан Рожер повелительным тоном. - Вы имеете привычку расточать любезности и ободрять людей, с которыми нам дружить невозможно.

- Правда, - прибавила панна Идалия. - Отец чересчур вежлив даже с такими подкидышами, как Валек, и с такими мужичьими детьми, как Шурма.

- Тише! Ведь они могут услышать! - воскликнул испуганный аптекарь.

- Так что ж из этого? - сказал пан Рожер, пожимая плечами. - Пусть услышат...

Валек издали узнал ненавистное семейство; рот у него искривился, глаза сверкнули огнем, однако он привел в порядок костюм.

- Сделай одолжение, - обратился он к Шурме, - не заставь меня уйти одного. Если ты захочешь вступить в беседу со Скаль-скими, то я принужден буду тебя покинуть.

- И лишить меня большого удовольствия, - сказал, смеясь, пан Шурма. - Ведь мне не повредит, если этот паничек будет на меня коситься и захочет поскорее от меня отделаться, чтоб кто-нибудь не встретил его в моем сообществе; а мне именно хотелось бы побесить их немножко и отравить им прогулку. Над глупыми всегда можно посмеяться.

- Но не всегда игра стоит свеч, - прервал Валек. - Предупреждаю тебя, что это будет мне неприятно и что я оставлю тебя с ним.

- Но я вовсе не намерен вступать с ними в разговор, - успокаивал Шурма товарища.

- Противная дорога! - воскликнул Валек. - Нет возможности разминуться, а прямо уклониться от встречи не хочется, чтоб не подумали, что я их испугался...

- Какой ты беспокойный человек, - отозвался холодно архитектор, - что же могут значить косые взгляды? Для меня они недействительны, хотя бы наполнены были ядом, а ты, показывая, что их боишься, обнаруживаешь собственную слабость. На взгляд отвечай равносильным взглядом, чего же робеть.

- Я не робею, но ненавижу этих людей, - ворчал Валек, закусывая губу, - и не умею притворяться.

Архитектор улыбнулся.

- Ты дитя, - сказал он.

Между тем подходило семейство Скальских. Несмотря на предостережение детей, пан Мартын первый снял шляпу. Шурма поклонился; Валек тоже приподнял шляпу, но тотчас же и ушел с недовольной миной. Невольно или назло товарищу архитектор остановился на минуту.

- Чуть ли, господа, вы не с кладбища? - спросил Скальский. - Прогулка совсем невеселая.

- Была причина, - отвечал Шурма. - Мне хотелось взглянуть на памятник старухи графини Туровской, сделанный по моему плану, и, кроме того, нас заинтриговал... этот наш общий незнакомец. Мы видели, как он входил на кладбище.

- А, незнакомый господин? - отозвался любопытный аптекарь.

- Да, бродил между могилами.

- Между могилами? - воскликнула пани Скальская, качая головой. - Странно! Между могилами...

- А я не вижу в этом ничего необыкновенного, - сказала панна Идалия, - прогулка, как и всякая другая.

- Ну, говорите же, что он там делал? - спросил Скальский.

- Ничего; ходил, как кажется, к могилам убогих, по крайней мере мы видели его в той стороне.

- К могилам убогих! - повторил аптекарь. - Странная вещь! Здесь есть какая-то тайна...

- Есть, - прибавила аптекарша.

Дети начали тем более смеяться, что родители принимали дело серьезно. Шурма, вспомнив, что товарищ его удалялся в дурном расположении духа, поспешил раскланяться с обществом.

Но именно в ту минуту, когда Скальские, продолжая прогулку, должны были проходить мимо кладбища, к ним навстречу вышел сам таинственный незнакомец.

Целый месяц в городе только и было речи, что о нем, а почему? Конечно, потому, что не было другого лучшего занятия. Но Скальские видали его только издали и не имели ни малейшего понятия о его лице, которое их очень интересовало.

На этот раз незнакомец не мог от них увильнуть, ибо дорога была одна и весьма не широка.

Молодежь это нимало не интересовало, но старики не скрывали, что рады были бы увидеть этого человека.

Молча сближались с обеих сторон. Незнакомец издали заметил встречных и рассчитал так, чтоб, минуя их, оборотить голову в противоположную сторону и не показать им своего лица. Напрасно аптекарь вытягивал шею: он мог только осмотреть весьма скромный костюм незнакомца.

Когда последний удалился на несколько десятков шагов, молодежь начала смеяться, а аптекарша воскликнула:

- Вот тебе и раз! Много мы узнали - даже носа не показал!

- Он несет пучок цветов, вероятно, сорванных на могиле, - сказал Скальский. - Гм! Это имеет свое значение и обрисовывает настроение человека.

- Сообразно с возрастом, - заметил пан Рожер, - по-моему, он далеко не молод.

- И нет ничего изящного, - сказала панна Идалия. - Человек лучшего общества узнается по самым мелочам, а у этого костюм весьма обыкновенный и даже небрежный.

- А между тем он загадка, - молвил аптекарь, довольный тем, что разговор принимал другой оборот, - да, загадка. Я еще не помню, чтоб кто-нибудь добровольно переезжал к нам на жительство. Наконец, если бы и так, то каждый старается познакомиться с людьми, а он не только не ищет, но тщательно избегает этого.

- Какое же нам может быть до этого дело? - сказала панна Идалия. - Я не понимаю любопытства, которое каждый обыкновенный человек возбуждает в толпе.

- Ты говоришь, обыкновенный человек, - подхватил аптекарь, стараясь удерживать разговор в этом направлении. - Но ведь он не весьма уж обыкновенный, хотя в нем и нет ничего особенного. Во-первых, достоверно, что, помимо скромного костюма и весьма заурядной наружности, он богат, даже очень богат. Он нанял у Манусевича целый домик с садом и поселился в нем один. Рассказывают, что когда начали переносить его чемоданы и сундуки, то не было этому конца. Что в них заключается, никому не известно, ибо их уставили, не открывая. Он выписал из Варшавы мебель, фортепьяно, орган.

- Разве какой-нибудь отставной артист, - прервала панна Идалия, - но, впрочем, лицо его нисколько не обличает артиста.

- Денег ни на что не жалеет, хотя и видно, что привык к простому образу жизни, ибо взял простую кухарку, старую Казимиру, служившую некоторое время у ксендза-викария. Видно, что не намерен давать обедов.

- Конечно, - подтвердила пана Скальская, - ведь Казимира умеет приготовить лишь несколько блюд и то кое-как.

Во время этого разговора пан Рожер сильно пожимал плечами, пуская клубы дыма, наконец отозвался, потому что не мог удержаться, чтоб не затронуть отца.

- Оставьте, пожалуйста, эти детские сплетни, - сказал он. - Как вы не можете отвыкнуть от этого деревенского любопытства и интересуетесь каждым вздором! Какое нам может быть дело до этого?

- Рожер прав, это такие мелочи! - прибавила панна Идалия.

Отец пожал плечами, и мать сочла обязанностью вступиться за него.

- Оставьте же отца в покое! - сказала она.

- Мамаша также страдает этой болезнью, - с живостью воскликнула Идалия, - и потому защищает отца. Но ничего не может быть неприличнее этого пустого ребяческого любопытства, как справедливо выразился Рожер.

- Говорите о чем хотите, я молчу, баста! - молвил аптекарь.

И он опустил голову со смирением человека, привыкшего к ярму, которое носил ежедневно, и направился к показавшейся Пиаченцце.

Еще ближе при дороге стояла обширная гостиница, окруженная конюшнями, сараями и огородом. На шоссе в беспорядке разбросано было несколько крестьянских повозок, хозяева которых зашли прохладиться в гостиницу. Тут же на шоссе имелась кузница, из которой выходил дым, несмотря на воскресный день, и перед нею стоял изломанный экипаж, прибывший издалека и, как видно, починявшийся для дальнейшего путешествия.

Почти одновременно на него направились все лорнеты, и Рожер, компетентный судья в этом случае, объявил, что подобной коляски не было во всей окрестности, что едет кто-нибудь издалека, может быть, даже из-за границы, ибо экипаж обличал венское и, пожалуй, даже лондонское происхождение.

Но насмотревшись издали на удобный и красивый экипаж, изломавшийся под самым почти городом, семейство аптекаря отправилось насладиться прохладой в старинном саду Пиаченццы. Никого не было из городских обывателей, ни тех, присутствие которых огорчило бы Скальских, ни тех представителей высшего круга, которые обращались со Скальскими так, как последние с нижними. Впрочем, здесь дело шло не об удовольствии провести время в обществе, а о том, чтоб рассказывали об их связях, их значении. Конечно, это стоило не одной неприятности, однако ведь ничто не достается даром.

У Скальских был любимый уединенный уголок на развалинах бельведера. Хотя к нему трудно было пробираться сквозь густые заросли деревьев и кустарников, однако они утешались уверенностью, что здесь никто к ним не пристанет и не помешает. Лучше всех знавшая дорогу, панна Идалия, войдя в кустарник, смело направилась вперед, раздвинула ветви орешника, пробралась сквозь сирень и достигла уже ступеней, как вдруг, собираясь уже ступить на камень, подняла голову и с восклицанием подалась назад, если не испугавшись, то удивившись. На верху бельведера стоял молодой человек в изысканном дорожном костюме, держа бинокль, в который рассматривал окрестности.

Легко догадаться, что это был или владелец сломанного экипажа, или один ив путешествовавших в нем. Соседние помещики все были известны, и красивый молодой человек, с аристократической наружностью, не принадлежал к туземцам.

Приятная эта неожиданность обрадовала панну Идалию, красивое, молодое личико которой заблистало ярким румянцем, и когда молодой человек, отняв от глаза бинокль, взглянул на это явление, оно, конечно, должно было произвести на него особенное впечатление.

После дорожной усталости, когда чинят ваш сломавшийся экипаж, и вы принуждены отправиться на вынужденную прогулку, вам, без сомнения, приятно встретить молоденькую барышню, особенно если она предстанет в образе удивленной, простодушной и прелестной, как ангел, провинциалки.

Такою показалась панна Идалия приезжему, который тотчас же извинился, что испугал ее и помешал ей. В момент, когда он собирался вежливо уступить место, из-за кустов показались круглый аптекарь, аптекарша с приподнятым платьем и пан Рожер с сигарою в зубах. Панна Идалия стояла одной ножкой на ступеньке, словно пугливая лань, готовая уйти. Приезжий, с биноклем в руке, торопился с бельведера, чтоб не помешать гуляющим; но пан Мартын, человек любезный и любивший новые знакомства, в особенности с людьми, одетыми по последней моде, поместился за спиной у дочери.

- Не беспокойтесь, пожалуйста, вам будет место. А вид отсюда прелестный - стоит полюбоваться.

Ободренная присутствием родителя, панна Идалия ловко подымалась к незнакомцу, улыбавшемуся ей наверху, а так как он стоял высоко, то и предложил девушке руку. Едва коснувшись перчатки молодого человека, Идалия очутилась наверху. Один взгляд на незнакомца не оставлял ни малейшего сомнения, что он принадлежал к высшему обществу. Знаток по этой части, пан Рожер не задумался поклониться ему, как равному, хотя и казалось ему, что они не знакомы; но когда они ближе всмотрелись друг в друга, приезжий воскликнул:

- Боже мой, да ведь мы знакомы! Г-н Скальский? С живостью пан Рожер протянул руку.

- Где же у меня были глаза? - воскликнул он. - Барон Гельмгольд Каптур? Извините, mais jai la, vue basse (я близорук).

- И надо же было встретиться в этом захолустье, на этих развалинах? - молвил Гельмгольд. - Случайность, - сломалась ось в дороге.

- Позвольте вас познакомить: это мои родители и сестра, - сказал пан Рожер.

Панна Скальская присела чересчур неловко, но пан Рожер подумал, что барон этого не заметил.

Панна Идалия светилась от восторга. Одному Богу известно, как у нее чесался язык блеснуть чистым французским выговором, и как ей хотелось обворожить красотою бедного барона, осажденного на бельведере.

- Что же вы здесь делаете? - спросил пан Рожер, придя в отличное расположение духа. - С тех пор, как я имел удовольствие видеться с вами в Варшаве у графини, я был уверен, что вы давно уже в Галиции.

- Я располагал возвратиться, - сказал барон, - но у вас тут так хорошо. Завязались знакомства, и вот путешествую по краю. Теперь, собственно, еду к Туровским, которые живут где-то здесь по соседству.

Разговор долго продолжался половину на польском, половину на французском языке, и наконец зашла речь о поломке экипажа.

- Это уж наша удача! - сказал пан Рожер, хватая барона за руку. - Родители мои, у которых есть здесь дом в деревне и которые теперь живут в нем временно, - прибавил он, - будут счастливы пригласить вас к себе. Мы прикажем вашему кучеру ехать к нам на двор, а сами пойдем пешком к нам на чай.

- Покорнейше просим и не отпустим, - сказал старый Скальский.

- Не отпустим, - повторила аптекарша.

Барон поклонился, но ему хотелось, чтоб приглашение подтвердила хорошенькая девица, и он взглянул на панну Идалию, которая улыбнулась ему чрезвычайно приветливо.

Брат и сестра были счастливы, отец обрадовался, и только одна мать встревожилась немного, подумывая о приеме достойного гостя, за который боялась получить головомойку от дочери.

Сердце панны Идалии с живостью билось. Хотя она и смеялась как над предрассудками, так и над теми, кто им следовал, однако описанную встречу считала не простою случайностью... Она первая увидела молодого человека, на ней первой остановился его удивленный взор... Без сомнения, он должен быть богатый жених, отправляющийся к графиням Туровским, которому она, как разбойник на дороге, предназначена была вырвать сердце.

Она кипела досадой, что ей не дали еще выговорить слова, но обворожила его и чарующим взором, и артистическими позами. Мы живем не в эпоху сентиментализма; любовь доступна только простым, дурно воспитанным людям, в лучшем обществе страсть заменяют расчет, иногда минутная прихоть, фантазия. Панне Идалии было необходимо сделать блестящую партию и прикрыть атрибуты отцовского ремесла графской мантией или по крайней мере известной шляхетской короной. Она готова была улыбаться первому встречному жениху, лишь бы он отвечал требуемым условиям. Весьма разумное воспитание в духе века охраняло ее от того, то называется любовью; идеалом для нее служил не человек, но его оправа, то есть общественное положение, обстановка.

Она усердно хлопотала бы и о семидесятилетнем старике, если б он доставил ей княжескую корону. А теперь вдруг представляется барон, красивый молодой человек, по всей вероятности- богатый, и который едет к этим несносным Туровским, с которыми вскоре познакомится читатель.

- Признайтесь, барон, что местность наша принадлежит к красивейшим во всем крае, - сказал аптекарь, который в присутствии новых знакомых старался говорить отборными словами. - Она плодородна, обильна и, кроме того, усеяна памятниками прошедшего; растительность богатая, деревья великолепные, вообще на всем серьезный характер.

- Поэтому же вы и нашли меня любующимся, удивленным...

- Мой отец говорит об этом уголке, - вмешался пан Рожер, - а это еще город, а не та тихая, величественная в своей простоте наша деревня. Надобно видеть шляхетские домики, скрытые в глубине этих лесов, и...

- Вы едете, барон, из Галиции, - сказала, наконец, панна Идалия, - и я сомневаюсь, чтоб после тамошних красивых местностей понравились вам наши леса и равнины. Галиция гораздо разнообразнее.

- Местами, - отвечал барон, не намереваясь распространяться о родине, - но мне здешние окрестности очень понравились. А далеко отсюда живут Туровские?

- Графы Туровские, знакомством с которыми можем похвалиться, - отвечал аптекарь, - живут от нас в полутора милях, в Турове; да, до них будет мили полторы, а пожалуй, и с хвостиком.

"Хвостик" этот нечаянно вырвался у аптекаря, и дети взором выразили упрек родителю за слишком тривиальное выражение.

- А, - сказал барон, - значит, если б не сломалась коляска, я был бы там еще засветло.

- Мы, напротив, радуемся этому случаю, - молвил пан Рожер. - А так как она не может быть починена скоро, то о Турове нечего и думать, и мы берем вас с собою.

- Конечно, - сказал, засмеявшись, аптекарь. - Мы зайдем в гостиницу, прикажем коляске ехать прямо в город, а сами возвратимся вместе с пленником.

Панна Идалия молча, но выразительно посмотрела на пленника, который улыбался. Торжествующий пан Рожер пожимал ему руку.

Полюбовавшись окрестными видами, общество медленно начало собираться в город. Медлительность эта имела свою причину: пан Мартын рассчитал, что удобнее всего было бы возвратиться в сумерки, чтоб барон не заметил принадлежавшей им аптеки. Конечно, рано или поздно барон должен был узнать истину, а все-таки на первый раз, по мнению Скальского, лучше было не выказываться. Панне Идалии тоже хотелось опутать его в сети прежде, нежели он узнает, кто она, ибо самое название аптекарской дочери могло произвести на него неблагоприятное впечатление.

Не имея надобности в словах, семейство переговорило уже взорами.

Аптека имела два входа: один, к несчастью, с главной улицы официальный, с орлом и вывеской: "Привилегированная аптека", а другой - с небольшой улицы Вольской, частный, с крылечком, крытым цинковыми листами, откуда удалены были всякие намеки на хозяйскую профессию и удалены так старательно, что даже в окно, в котором виднелись склянки и бутылки, вставлены были матовые стекла.

Изменив несколько план путешествия, представлялась возможность провести гостя с этой стороны, куда не доходил аптечный запах, где не слышно было стука ступки, и поддерживать барона в той мысли, что он находится в доме помещика, живущего временно в городе.

Решение это произошло втихомолку, и панна Идалия была спокойна; но теперь хлопотала она о таком устройстве прогулки, чтоб не терять напрасно времени. Необходимо было соединить приличие с выгодою, utile dulci. Отправить барона с родителями вперед и отдать им его на жертву не подобало по многим соображениям: во-первых, отец и мать в дальнейшем разговоре могли сказать что-нибудь неприличное, во-вторых, время ушло бы без всякой пользы. Итак, устроен был авангард из молодежи, а старики пошли сзади в сопровождении Финетки.

Барон подал руку девице, и они начали говорить по-французски.

Нам хотелось бы передать эту живую, быструю, умную беседу, но признаемся, что чувствуем свое бессилие. Панна Идалия дошла в ней до наивысшего идеала искусства - девичьего очарования. Не хвастая, она умела рассказать о себе все, что ей хотелось - ловко затронула литературу, унеслась в высшие сферы, выразила свои возвышенные социальные идеи, - одним словом, представили свой миниатюрный портрет в желанном смысле. Она сумела быпм и кокетливой и скромной, наивной и остроумной, насмешливой н чувствительной, не забывая ни на минуту пользоваться и своей красивой наружностью.

Несмотря, однако же, на все это, панне Идалии, может быть, не удалось бы победить барона, который недавно возвратился из Парижа, если б она не встретила могучего пособника в брате.

Помощь пана Рожера основывалась на двояком побуждении: на привязанности к сестре и на известных расчетах относительно Турова. Ему хотелось перехватить этого жениха в дороге, а сестру он признавал способной на такое чудо. Итак, прежде чем гуляющие дошли до кладбища, галичанин был очарован уже дочерью аптекаря настолько, насколько может быть очарован человек XIX столетия, после многих легких предшествовавших побед.

Барон смеялся, рассказывал и удивлялся, что панна - а это весьма редко случается, - умела его слушать и понимала тончайшие намеки. Кроме того, он нашел в ней едва ли не парижанку. Галичанин ломал себе голову о происхождении семейства.

С паном Рожером встретились они в Варшаве, раза два завтракали в обществе порядочной молодежи; он знал, что там его называли паном Скальским, догадывался по всему, что он имел состояние, но ничего не знал относительно его семейства.

Из наружности родителей трудно было вывести какое-нибудь заключение. Старики очень могли быть и деревенскими помещиками, а пожалуй, чем угодно. Сама аптекарша почти не говорила ни слова.

Жизнь летом в городке, конечно, могла породить некоторые подозрения, но мало ли причин к временному переселению из деревни!

Наконец, барон решил таким образом: "Кто бы они ни были, мне совершенно все равно: проведу время и дело с концом!"

Долго продолжалась эта веселая прогулка. Наконец, на плотине начало смеркаться, и пан Мартын обрадовался, что в городе будет уже совершенно темно, и вздохнул свободнее.

Аптекарша была сильно встревожена, неприличным казалось ей уйти вперед, а дорого дала бы она, если б могла предупредить лакея, чтоб надел ливрею, служанку, чтоб не появлялась, чтоб из буфета вынули большой мельхиоровый поднос, бронзовый самовар и серебряный чайник. Перед глазами ее поочередно мелькали и исчезали - торт, сухарики, фарфоровые чашки, салфеточки, сахарница с Нептуном на крышке, мебельные чехлы, полотняные дорожки, постланные на полу, и пани Скальская была убеждена, что не справится со всем этим и что-нибудь забудет.

"Такая уж моя доля, - думала она. - Я ручаюсь, что сливки пригорели. Вечно, когда у нас гости, со сливками случается история".

Между тем общество приближалось к Вольской улице. Каменный дом Скальских среди окружавших его домишек производил

выгодное впечатление. Он был недавно заново выбелен, кровля над подъездом была чистенькая, дверь блестела медными украшениями, в окнах виднелись пышные занавески и множество цветов.

Скальские с удовольствием убедились, что дом их вечером отличался приличной наружностью. Но барон мало обращал на это внимания, будучи занят панной Идалией, которая в это самое время перечисляла ему своих любимых маэстро, смешивая довольно неосторожно Мендельсона, Шопена, Шумана, Вагнера, Обера, Верди и - кого попало. Барон Гельмгольд целую четверть часа так приставал к ней, что она обещала ему сыграть на фортепьяно.

Вход в сумерки в гостиную одна из самых счастливых случайностей для хозяев. Днем - все резко бросается в глаза, в темноте - гармонируют и сливаются наибольшие недостатки меблировки. Гостиная Скальских показалась красивой, хотя в ней было много позолоты и блесток. Прежде нежели подать огонь, слуга очень ловко сдернул чехлы с кресел и снял дорожки с пола. Старики тотчас же ушли, а в гостиной остались пан Рожер, панна Идалия, которая сразу села на стул у фортепьяно, и барон, тронутый гостеприимством радушного семейства. Хотя, конечно, галицийский барон очень хорошо знает, что ему подобает уважение в избранном обществе, так как он представитель современных сливок и изящных преданий космополитизма, - однако тем не менее наслаждался этим уважением.

Панна Идалия недолго заставила просить себя и, уверив барона, что она устала, что после прогулки играет всегда плохо, а когда знает, что ее слушают, то робеет... села за фортепьяно.

Не знаем, что барон подумал о ее игре, но в маленьком городке она могла показаться виртуозкой, хотя, впрочем, невзирая на быстроту и ловкость исполнения, заметно было отсутствие души. Играла она, как играют теперь все барыни, даже те, которые не любят музыки.

Барон остался в восторге, а касательно похвал у него не было недостатка в выражениях. Панна Идалия торжествовала, но, выказав свой талант, предпочитала возвратиться к разговору, на который более рассчитывала.

Вскоре подан был чай. Вместе с бронзовым самоваром явились в гостиную принаряженный хозяин и переодетая хозяйка. Принадлежности к чаю отличались разнообразием. Барон предпочел бы бронзовому самовару - кусок ветчины и добрый бифштекс - торту, который с неделю ожидал потребителя в местной кондитерской, однако голод не свой брат.

Так как вечер был очень теплый, то окон с улицы не открывали, а вставили только сетки от комаров, а потому свет и музыка свидетельствовали местным прохожим, что у аптекаря были гости. Скальский дрожал от страха, чтоб любопытство не завело к нему какой-нибудь компрометирующей личности. Он подумывал поставить у входа служанку, которая не впускала бы никого, но возможно ли в маленьком городке не принять кого бы то ни было? Каждый непринятый гость счел бы себя глубоко оскорбленным.

Итак, надобно было отдаться на волю судьбы и дрожать при каждом скрипе двери. Заслышав шаги по Вольской улице, аптекарь вздрагивал... ему уже казалось, что вот-вот является гость и зовете его, как статуя Командора.

Впрочем, до половины чая все обстояло благополучно, и чем становилось позднее, тем Скальский чувствовал себя спокойнее. После восьми часов в маленьком городке никто уже не приходил с визитом.

Панна Идалия декламировала вполголоса какие-то французские стихи; но справедливость требует сознаться, что в это время барон думал об одной песенке Терезы, слышанной им в Париже; как вдруг аптекарь побледнел. На лестнице послышалась тяжелая, грубая, поспешная поступь; шаги приближались, отворилась дверь - и на пороге показался доктор Милиус с палкой в руке, в парусинном костюме и соломенной шляпе.

- Ради Бога, Скальский, - воскликнул он, подымая руку, - или оставь эту аптеку, или наблюдай же за тем, что дает тебе кусок хлеба! Полтора часа, как прописал я микстуру для Цыбуковой, хорошо знаю, что ее можно приготовить в полчаса, а твои прислужники до сих пор не приготовили. Потом сваливают вину на доктора и говорят, что уморил, между тем как морят-то ваши аптеки!

Громовой удар не так поразил бы семейство Скальских, как неожиданное появление доктора. Пан Мартын схватился было с места, хотел бежать, зажать рот приятелю и остолбенел; аптекарша едва не лишилась чувств и посинела; пан Рожер как бы хотел броситься на доктора; панна Идалия, казалось, готова была выцарапать ему глаза. Однако все это окончилось страшным, зловещим молчанием.

На лице барона сперва отразилось удивление, подавленное, однако же, силой воли, потом появился на нем легкий оттенок насмешливости, замеченный только паном Рожером и панной Идалией, и наконец гость принял равнодушный вид человека, который не слышит того, чего не должен был слышать.

Склонившись над чашкой, барон шептал что-то Идалии, как бы не понимал, в чем дело. Пан Рожер, бледный и дрожащий, встал, не зная, что делать, а несчастный отец, зная, что вся гроза обрушится на него, опрокинул стол, подбежал к Милиусу, обнял его обеими руками - и оба ушли из гостиной.

- Это должен быть какой-нибудь оригинал, - проговорил барон.

- Это наш доктор, известный невежа, - отвечал пан Рожер, хорошенько обдумав свой ответ, - но одна только неосмотрительность отца причинила неприятность, за которую просим у вас извинения. Тысячу раз мы умоляли его, чтоб он не сдавал дома под аптеку; давно уже хотели переселиться в деревню, но встретились особенные обстоятельства: аптекарь остался нам должен, и отец принужден был взять на себя управление его имуществом; вот почему мы и попали в фальшивое положение.

Объяснение было довольно ловко и спасало настолько, насколько могло спасать в подобных обстоятельствах. Но панне Идалии был нанесен смертельный удар; хотя она и чувствовала, что произвела на барона сильное впечатление, однако, кто знал, не уничтожено ли оно было в зародыше появлением Милиуса.

Как благовоспитанный человек барон Гельмгольд старался веселостью, удвоенной вежливостью поправить эту мелкую неприятность; но кто же мог заглянуть ему в душу и узнать, что в ней делалось?

Налили ему другую и третью чашку чаю, но уже с некоторой боязнью: пан Рожер подумал, что теперь, пожалуй, чай может отзываться мелиссою, липовым цветом, а может быть, и перечной мятой. Пожалуй, и самый торт может быть заподозрен в родстве с латинской кухней.

Все были как бы отравлены. Панна Идалия, однако же, первая старалась обратить это в шутку.

- Жизнь в доме, в котором с другой стороны есть аптека, - сказала она барону, - часто несносна, но зато иногда доставляет пресмешные происшествия: поминутно встречаются ошибки подъездами. Вот почему мы просим отца переселиться в деревню.

- Не надо преувеличивать, - отвечал барон. - Я нахожу это только забавным. Ваш доктор в соломенной шляпе, появляющийся, как привидение и исчезающий, как тень...

- Эта несносная жизнь, которую мне хотелось бы позабыть, - прервала панна Идалия, - доводит меня до слез.

- Я уж не говорю ничего, но даю слово, что раньше трех месяцев выеду отсюда, - сказал пан Рожер. - Я понимаю еще жить в большом городе или деревне, но в маленьком городке - просто мучение! Щадя отца, чтоб не оставить его в одиночестве, я мог еще терпеть некоторое время, но наконец лопнет всякое терпение.

- Вы, как я вижу, иногда чрезвычайно нетерпеливы, - утешал барон, - а я привык уже к этому. Часть года я проживаю в Львове, где у нас каменный дом, в котором нижний этаж занимает ресторация, и дает хороший доход, а в третьем этаже помещается девичий пансион. Часто иная чадолюбивая маменька ошибется дверью и попадает к баронессе, моей матери, и тут происходят такие qui pro quo, что просто не удержишься от смеха. Не надо лишь принимать близко к сердцу...

Несмотря на подобную находчивость барона, пасмурные лица не прояснялись. Наконец, барон взялся за шляпу. Аптекарша побежала кликнуть мужа, который и появился вскоре, но бледный, растерянный, просто возбуждавший сожаление. Он пришел, как преступник, не смея раскрыть рта, и молча поклонился гостю. Когда пан Рожер, спровадив барона и указав ему станцию, возвратился, бедный аптекарь знал, что его ожидало.

Сцена была торжественная, нечто вроде суда присяжных, перед которым стоял подсудимый, схваченный на месте преступления и не имевший никаких средств к оправданию.

Смущенная аптекарша сидела, опершись о спинку дивана; Скальский, бледный, опустился на кресло. Перед ним остановился грозный, нахмуренный пан Рожер, одну руку заложив за жилет, а в другой держа только что закуренную сигару. Панна Идалия быстро ходила по гостиной, шумя платьем по полу, раскрасневшись и опустив голову.

- Будет с меня! - воскликнул пан Рожер. - Я уеду навсегда, если вы тотчас же не продадите аптеку...

- А я пойду в монастырь, поступлю на сцену или убегу куда-нибудь подал ее: здесь не останусь в этом гробу...

- Это хуже смерти, это постоянная невыносимая пытка! Скальский молчал.

- Видишь, видишь, - произнесла почти сквозь слезы аптекарша. - Бедные наши дети!

- А вы думаете, я счастлив! - крикнул аптекарь, взявшись обеими руками за голову. - Черти бы побрали...

- Как, вы же еще сердитесь? Это великолепно! - сказал пан Рожер, подходя к отцу. - Кто же виноват? Кто?

- Я! - ответил Скальский. - Я тоже говорю: довольно! Хотите, я завтра же продам аптеку; но если вам будет худо, не хватит, чем жить, то делайте, что вам угодно. Что мы потеряем много, в том нет сомнения, и вы должны приготовиться к этому.

- Если потеряем, то через вас! - воскликнул пан Рожер. - Зачем было не сделать этого раньше? Идалька и мама советовали, просили вас, но вы оставались глухи.

- Послушай, - проговорил Скальский, в отчаянии, - все это правда, отец виноват во всем... Но так как ты умнее, возьми же дело на себя и оставь меня в покое!

- Разве я понимаю эти дела? Разве я к этому готовился? - сказал пан Рожер, пожимая плечами.

И, закурив погасшую сигару и надев шляпу, вышел из гостиной, хлопнув дверью. Примеру его последовала пана Идалия, а старики остались вдвоем, погруженные в молчание и отчаяние.

IV

Во всей окрестности Туров издавна славился как старинное панское гнездо, а семейство, жившее в нем в описываемую эпоху, считало себя важнейшим, знатнейшим и наиболее аристократическим в целом крае. В каждом почти уголке есть род, стоящий во главе помещиков, и хотя изменяются вожди, приходят в упадок состояния, появляются новые имена и люди, а этот скипетр все-таки переходит из рук в руки. Редко он удерживается более нежели в трех поколениях; и это не есть только принадлежность вашей страны и следствие переворотов, каким она подвергалась. Но в самой аристократически организованной Англии члены палаты пэров едва между собою насчитают несколько фамилий, которые выходили бы далее двух-трех столетий. Этому верилось бы с трудом, если б нельзя было доказать фактами. В общих законах, управляющих человечеством, существует эта перемена жребиев, измельчание родов, и возрастание молодых и новых сил. Счастье, в особенности, если люди не умеют им пользоваться, можно назвать злейшим их врагом: оно лишает сил, истощает, сводит с ума, а что еще хуже, расслабляет и доводит до тунеядства. Когда, достигнув вершины благополучия, люди перестают трудиться и начинают жить без занятий, будьте уверены, что на следующие поколения найдет болезнь, словно на картофель: истощит стебли, источит плоды и закончится смертью.

Труд и борьба, такие необходимые условия быта человеческого, что где они оканчиваются, туда является смерть или истощение, которое все равно доводит до могилы.

Лучшим доказательством этих истин был упомянутый нами Туров, еще пользовавшийся уважением, но наполненный угасавшими существами. Семейство это хоть и не ознаменовало себя знаменитыми делами в истории, было, однако же, некогда богато, но мало-помалу имения, достававшиеся ему посредством браков и наследств, приходили в упадок в силу путешествий, расточительности, увеличивавшихся привычек к излишествам. На уцелевшем состоянии были значительные долги и множество процессов. Отец настоящего владельца всю почти жизнь свою провел за границей, в Италии и в Париже, воспитал там единственного сына, познакомив его с науками настолько, насколько это требовалось в гостиных высшего общества, для которых он предназначался, и не приготовлял его ни для хозяйства, ни для службы военной, статской или ученой, а сделал из него любезного, скромного и ни к чему не способного человека. Кроме этого, старый граф передал в наследство сыну подагру, ревматизм, слабое здоровье и расстроенные нервы. Легко было предвидеть будущее, ожидавшее наследника Турова. Он был не дурной человек, имел чувствительное сердце, довольно ума, но ложно понимал жизнь. Никакие страсти не увлекали его, он не был испорчен, действовал на основании правил чести, уважал религию, тщательно следовал общественным приличиям, эксцентричностью не грешил и, помимо всего этого, в сущности, был только остывшим и несколько сдержанным эгоистом.

Бесшабашная молодость, в течение которой он повредил здоровье и расстроил имение и без того расстроенное, завершилась законным браком с дальней богатой родственницей, такой же болезненной, как и граф, и подобно ему ни на что не способной, хотя и отличною женщиной. Плодом этого брака были две дочери - два слабых, бледных, хворых существа. Произведя их на свет, графиня отправилась успокоиться в лучшем мире. Граф остался с двумя сиротками и с запутанным в долгах имением, содержа себя только из уцелевшего значительного приданого жены, которого был опекуном по закону. К счастью, он не мог его тронуть, потому что не имел на это права. Когда девочки подросли, то пришла пора заменить нянек гувернантками, которых много перебывало в Турове, но ни одна долго не оставалась. Наконец, приехала из Парижа отлично рекомендованная графу девица Мими Пуарье. Это была красивая брюнетка, двадцати с небольшим лет, веселая, живая, ловкая, рожденная играть с успехом роль в комедии жизни. Первым ее старанием было снискать привязанность сироток, потом понравиться графу, для которого вскоре она сделалась необходимой собеседницей. Правда, на второй же день приезда, она, может быть, усерднее занималась стариком, нежели девочками, которым задавала она уроки, которых кормила конфетами, но сама из христианской обязанности, из сострадания к бедному больному, большую часть дня проводила у его кресла.

Граф страшно скучал, а эта новая стихия внесла какую-то новую жизнь в дом, в него самого, и как бы обновила его. Мими была музыкантша, девушка остроумная, много смеялась, обладала парижскими манерами, искусно рассказывала и льстить умела, как никто. Чрез несколько недель по прибытии в Туров, к общему удовольствию, исключая старых слуг, приняла она на себя управление домом, потом взялась за счеты, прибрала к рукам кассу, - а главное, овладела сердцем графа, который, несмотря на свои лета, влюбился в нее до безумия. Нет сомнения, что первую искорку этой болезненной привязанности Мими умела раздуть ловко сама, и что, может быть, в первый же вечер составила себе план будущности.

Трудно было найти более кроткое создание, которое умело бы приноровиться к обычаям края и дома; наибольшие неприятности, самый тяжелый труд переносила она весело, с улыбкой, с безграничным самопожертвованием. Детям оказывала она необыкновенную привязанность, графу уважение и восторженное сочувствие. Одним словом, это был идеал. Конечно, больной граф должен был подумать прежде, что девушка, двадцати с небольшим лет, пылкая, полная жизни, веселая, не могла быть ему подобающей женой, но последняя любовь бывает обыкновенно более сильна, нежели все предшествующие. Если она в каком бы то ни было виде улыбается тому, кто уже отчаялся в жизни, он готов пожертвовать всем для воскресения сердца.

Граф не поколебался даже перед браком, который француженка поставила ему непременным условием дальнейшего своего пребывания в Турове. Она утверждала, что слишком уж привязалась, что должна уходить из боязни пасть жертвой слишком чувствительного сердца. Граф, не поразведав и не желая разведать о прошлом Мими Пуарье, - которое не все было гласно и заключало в себе несколько лет, исполненных таинственности, ни с кем не посоветовавшись, обвенчался с нею секретным образом.

Брак, которому родственники воспротивились бы, без сомнения, объявлен был неожиданно и навлек на графа всеобщее неудовольствие. Тогда только ему прислали бесполезные уже сведения о жизни и приключениях его жены... Граф посердился, прекратил знакомство, и чернобровая француженка сильной рукой захватила бразды правления. Вскоре, выписав для падчериц уродливую, старую англичанку, она вывезла мужа в Италию и Францию, а когда через несколько лет они возвратились в Туров, то граф почти не мог уже ходить, тихо разговаривал и был почти полуживым существом. Но вместе с ними приехал из-за границы сын, родившийся под итальянским небом, любимец обоих родителей, граф Люис, как его называли - будущность, надежда и последний потомок знатного рода.

Домашние условия сильно изменились, характеры также поддались влиянию времени; граф едва передвигал ноги, а всем заправляла капризная, злая, вспыльчивая графиня. Сына воспитывала она по-своему. Но судьба как-то не благоприятствовала мальчику: едва он успел выйти из пеленок, как в нем обнаружились физические недостатки: вырастал горб, плечи подымались, и, несмотря на красивое личико, он возбуждал сострадание, порой и отвращение.

От матери Люис унаследовал остроумие и живость, от отца гордость, а горб принес ему то, что всегда дает людям, на спине которых вырастает: склонность к безжалостной насмешке и вспыльчивость, доходящую почти до дикости.

Таков был состав семейства, проживавшего в Турове в описываемое время. Графини Иза и Эмма, обе достигшие уже совершеннолетия, беспрерывно боролись с мачехой, которая была тем безжалостнее к ним, что, в сущности, ни она, ни муж ничего не имели, а жили на счет дочерей. Сыну ее оставалась тень имения, заботы о нем, наследство имени и долгов, а ее падчерицы были наследницами огромного состояния. Легко предвидеть, как все это влияло на внутренний быт семейства.

Года два уже граф не мог ходить, и его возили в кресле по комнатам и по саду. Он начал терять память до такой степени, что иной раз не мог припомнить необходимого слова, заикался - и так с открытым ртом и оставался среди недоконченной фразы. Доктора начали поговаривать о начале размягчения мозга, который, впрочем, никогда и не был твердым.

Графиня Мими, значительно утратив красоту, потолстела, у нее выросли черные усики, явился большой подбородок, и она уже не слишком заботилась о своей наружности. Сыну ее, воспитание которого считалось оконченным, было лет двадцать; он жил при родителях и, по случаю болезненности отца, почти считался владельцем Турова. Отношения его к единокровным сестрам, несколько устаревшим девицам, были приличны, но в глубине души и с той, и с другой стороны питалась взаимная неприязнь.

Люис завидовал их имению, на которое не имел ни малейшего права; сестры ненавидели в нем сына авантюристки, завладевшей сердцем отца, и, кроме того, смотрели на него, как на самое злобное существо.

Семейство это, в котором господствовали споры, несогласия, глухая ненависть, - приходило к разрушению. Все подчиненные жалели бедного пана, гибель которого приписывали второй жене, и бедных сиротствующих его дочерей; у графини же и ее сына не было здесь искренних приверженцев, а если и имелись сторонники, то разве действовавшие из страха или из-за денег.

Издали Туров казался, однако же, великолепным жилищем. Палаццо, существующее до настоящего времени, построен был в конце XVI века родоначальником этой старой фамилии. Хотя здание это и подвергалось различным переменам по случаю пожаров и от фантазии своих владельцев, однако в нем осталось еще много старинного.

В течение веков многое разрушилось и обвалилось, и уже при графине Мими развалины частью были реставрированы, частью обсажены плющом и диким виноградником.

Граф с женою и сыном зажимали лучшую, то есть среднюю,, часть палаццо. Молодой человек, называемый в соседстве доном Люисом, занимал помещение в первом этаже. Обе дочери, отчасти добровольно, отчасти вследствие прежнего распоряжения, когда они были еще несовершеннолетние, жили в одном из флигелей, соединенном с палацом, новыми оранжереями. Может быть, покажется смешным, но у молодых графинь был свой особый штат, кухня, лошади, экипажи, и сии жили своими доходами, на которые имели полное право в качестве совершеннолетних. Графиня Мими, будучи в вечной вражде с ними, хотя дело и не доходило до открытой войны, старалась всеми силами мешать их появлению в свете. Их старались как можно реже показывать, но приличие не дозволяло скрывать их совершенно. По воскресеньям девицы обедали в палаццо, а на неделе порою посещали отца и днем, и вечером. В случае крайней нужды денег, графиня Мими научала мужа, каким образом вытребовать их у дочерей. Призывали девиц, старик бормотал, что ему приказано, иногда и грозил, а дочери или исполняли желание отца, или старались уклоняться от вымогательства.

Для дона Люиса требовалось много; он имел панские замашки, любил роскошь, и так как он делал с матерью, что хотел, а мать делала из старика-мужа, что ей было угодно, то девицы-графини и принуждены были содержать ненавистного братца.

Жизнь в Турове нельзя было назвать ни примерной, ни счастливой. Графиню Мими в соседстве мало принимали, у нее бывали тоже весьма не многие, и поэтому она принуждена была выписать одного дальнего родственника Брюно дю Валя (так он подписывался, хотя, вероятно, не имел на это права) и племянницу Манетту Вира. Брюно дю Валь, огромный, широкоплечий мужчина, по-видимому, некогда военный, сомнительного воспитания, имел лишь обязанностью охранять родственницу, ибо ничего не делал, кроме как обеспечивал безопасность графини Мими, ел, пил, охотился и служил дону Люису руководителем во всем, даже в том, в чем должен был бы его удерживать.

Манетта, веселая, живая брюнетка, развязная девушка, чрезвычайно напоминала графиню Мими, этак лет двадцать назад. Она была очень дружна с горбуном как с близким родственником и часто у него просиживала; графиня Мими ничего не имела против этого. Манетта была самым ловким шпионом и злейшим врагом графинь-девиц, и, конечно, не даром.

Последнее время редко кто бывал в Турове; порою дальние родственники навещали графинь, порою какой-нибудь гость или кредитор обедал в палаццо; Люис сзывал из Варшавы и из окрестности веселых товарищей, ибо любил разгульную жизнь, несмотря на свое уродство. Графиня Мими вообще же любила края, смеялась над ним и ограничивалась небольшим кружком дю Валя, Манетты и нескольких мелких соседних шляхтянок, оказывавших ей уважение.

Поэтому гость в Турове, особенно не знакомый, был большой редкостью, и когда в один прекрасный день дон Люис увидел направлявшийся к палаццо экипаж барона Гельмгольда, он сам, дю Валь и Манетта, стоя у окна, не могли угадать, кто к ним ехал.

Неожиданное это посещение переполошило всех в доме, исключая девиц-графинь, которые из окон своего флигеля равнодушно смотрели на экипаж и на сидевшего в нем молодого человека, в уверенности, что мачеха так устроит, что они с ним не встретятся.

Коляска остановилась уже у крыльца, а Люис все еще не мог догадаться, кто приехал, и только в передней узнал барона, с которым хорошо познакомился в Варшаве; он, правда, несколько раз приглашал его в Туров, но не ожидал, чтобы барон воспользовался этим приглашением.

Сразу он подумал, что галичанина привело не что иное, как молва о его сестрах и их приданом. Злобные глазки его засверкали, он весело приветствовал барона, немедленно велел отвести ему комнату возле своих и, оставив его переодеваться, побежал к матери. Дю Валь предупредил уже последнюю.

По обычаю, графиня Мими полулежала на софе в темноватом кабинете, с книгой в руках, ибо очень любила романы, особенно Поля де Кока. Дю Валь стоял возле нее с сигарой в зубах, когда Люис, покручивая едва пробивавшиеся усики, появился на пороге и отвечал прежде, нежели его спросили:

- Приехал галицийский барон Гельмгольд Каптур. Говорят, богатый человек. По моему мнению, он явился не только из дружбы ко мне, сколько для сестриц. Говорю это с целью, чтобы мама знала, как поступить в этом случае... Хороший малый, но я знаю о нем весьма не много...

- Если так, то не удерживай его долго, - отозвалась графиня.

- Но ведь он специально приехал из Варшавы и трудно будет выпроводить его завтра.

- Устрой охоту, позови приятелей... Эти девицы будут навязываться; увидишь, что они почувствуют необыкновенную привязанность к отцу и явятся именно в такое время, чтоб представиться гостю. К счастью, они не очаруют его прелестями. Богат?

- Не знаю хорошенько. Делает вид, что богат. Кто ж распознает истинное богатство от показного за сто миль от места жительства?

Графиня задумалась.

- Если он богат и ему понравилась бы Манетта...

- Манетта! - воскликнул, искривившись, Люис. - У нее еще много времени впереди и спешить ей нечего.

Все как-то странно переглянулись и замолчали.

- Но все-таки...

- Это уж ее дело! - сказал Люис, нахмурившись, и, хлопнув дверью, вышел из комнаты.

В окнах флигеля из-за занавесок видны были две бледные фигуры, которые с любопытством смотрели, как выкладывали вещи из экипажа.

Это были графини Иза и Эмма, две молодые девицы, весьма похожие друг за друга, худые, высокого роста, с длинными лицами, но недурной наружности. Стоя рядом, они молча, словно арестантки, с любопытством присматривались к приезжим, стараясь вывести какое-нибудь заключение по лошадям, прислуге и экипажу.

- Молодой человек, - сказала сухо и печально старшая из них, Иза.

- Кажется, и, должно быть, знакомый Люиса.

- Разве ты не видела, как он выходил из экипажа? Кажется, порядочный, и одет хорошо.

- Что-то панское...

- Экипаж отъехал к конюшне, вещи снесены в гостиную ком<-нату; вероятно, пробудет несколько времени.

- Но мы его не увидим.

- А кто знает?

Говоря это, сестры отошли от окна.

Графини занимали во флигеле несколько комнат, которые отделали на свой счет, назло мачехе, с величайшей роскошью и изысканностью.

Из палаццо они тщательно забрали все, что принадлежало их матери, и потому имели много редких и драгоценных старинных вещей, и хотя были довольно расчетливы, однако для возбуждения зависти в французах, не жалели денег ни на что. Если они могли причинить досаду брату или мачехе приобретением чего-нибудь недоступного по цене для последних, то непременно приобретали. Редкие гости, бывавшие у сестер, хвалили гостиную, убранную со вкусом, великолепный рояль Эрара, резную мебель, ковры и тысячи безделок, которые нимало не тешили бедных невольниц. Окружающая их небольшая дворня, состоявшая по большей части из старых слуг, находившаяся в постоянной войне с лакейством палаццо, оживляла это скучное уединение сплетнями и передачей сведений о словах и поступках мачехи и Люиса, что беспрерывно раздражало оба лагеря. Слуги француженки исполняли, с другой стороны, ту же самую обязанность.

Насколько мачеха прилагала стараний, чтоб девицы не могли выйти замуж, настолько последние вопреки ей умоляли небо о ниспослании им супругов. Положение их сделалось невыносимо, и, несмотря на то, что они гордились своим именем и состоянием, они, может быть, повыходили бы и за плебеев, лишь бы хоть немного отравить жизнь ненавистной мачехе, которую иначе не называли между собой, как гувернанткой, или шепотом - людоедкой.

За недостатком приличных партий, ибо молодежь от них удаляли всевозможными способами, девицы, отправляясь в городской костел, посматривали даже и на городскую молодежь, которая положительно не отвечала уж условиям аристократии.

Иза говаривала сестре:

- Я вышла бы за лесничего, Бог знает за кого, лишь бы досадить им, лишь бы Люис не был моим наследником. Адвокат уверяет, что это возможно, хотя и несправедливо.

Эмма думала точно так же, но ей было жаль отца, которого она очень любила и на которого это произвело бы тяжелое впечатление, и тем удерживала сестру.

- Э, милая моя! - отвечала Иза. - Эта людоедка довела несчастного отца до такого состояния, что он, по-видимому, ничего не знает, что с ним делается. Бедный отец!

- Бедный отец! - повторила Эмма. - А нам даже доступ к нему затрудняют под разными предлогами. Оставляют его одного по целым дням, забывая о его нуждах.

Так как описываемый день был понедельник, и они по обычаю вчера обедали в палаццо, то их и не пригласили к обеду. Они видели, как брат вышел с гостем, и, разузнав, что общество отправилось в сад, решились выбежать туда в надежде встретиться с приезжим. Надев свежие платья, они поспешно пробрались в ту сторону, где, по их мнению, должны были находиться гуляющие.

Обыкновенно сестры ограничивались прогулкой в стороне сада, примыкающей к флигелю, но им не запрещалось гулять, где угодно, и только добровольно они ходили там, где не могли встретить ни мачехи, ни ее штата. На этот раз они поступили наоборот. Они очень хорошо знали, что если б только брат увидел их издали, то постарался бы увести гостя, а так как темные шпалеры опоясывали Целый сад, то этим путем и можно было пробраться незаметно.

Обладая чрезвычайной догадливостью, Иза знала, куда Люис проведет гостя, чтобы похвастать садом, и потому уселась с сестрой в липовой беседке, которой миновать было невозможно. Стараясь скрыть умышленное желание встречи, они взяли с собой книгу, и Эмма начала читать вполголоса "Размышления" Ламартина.

- Ты полагаешь, что они придут сюда? - спросила она у сестры.

- Уверена. Люис не увидит нас заблаговременно, а когда войдут в беседку, то приличие заставит его познакомить гостя с любезными сестрицами. Семейные тайны неохотно раскрываются; людоедка принуждена будет пригласить нас на чай, и...

- И что же? - спросила грустно Эмма.

- Что ж нам мешает дать волю фантазии?.. Может быть, молодой человек влюбится.

Эмма рассмеялась.

- Кто ж может полюбить два увядших цветка, намоченных в уксусе и пропитанных горечью? - сказала она.

- Не прерывай меня, - возразила более отважная Иза, - молодой человек влюбится...

- Ах, Иза, неужели ты решилась бы на это?

- Я совершеннолетняя, отец ничего не помнит, мачеха жаждет нашей гибели, что ж нам делать?

- Знаешь ли, что я дрожу, когда слышу от тебя подобные речи.

- И я дрожу, но только с досады, - прибавила Иза. - Веришь ли, что даже аптекарчик Скальский кажется мне приличным, и я мысленно ищу в нем освободителя.

- Фи! - воскликнула Эмма. - Сын аптекаря! Помилосердуй!

- Я же говорила тебе, что назло ей готова выйти хоть за лесничего.

- Тсс!

Сестры замолчали. Послышались шаги и веселый разговор. Эмма снова принялась за Ламартина. Люис действительно приближался по аллее с гостем, и был довольно смешон в своей изысканном костюме.

Искусно скроенное платье не могло скрыть горба; лицо его, хотя и красивое, отличалось злобным выражением, а движениями и походкой, подражая франтам, счастливее его сложенным, он добровольно делался смешным.

Вдруг лицо Люиса, раскрасневшееся после обеда, побледнело; он первый увидел сидевших на скамейке сестер и догадался, что они нарочно сюда пробрались. Возвратиться назад не представлялось возможности, потому что могли бы возникнуть Бог знает какие догадки, а между тем он не знал, что делать.

Барон стоял на пороге беседки и с любопытством смотрел на девиц, очень хорошо зная историю дома; он желал знать, как поступит молодой граф в данном случае.

Люис обдумывал, графини притворялись, что ничего не видят. Эмма читала. Хитрый юноша слегка толкнул барона.

- Не будем мешать им, - сказал он. - Мои сестры, эксцентричные, любящие уединение и несколько одичалые. Представь себе, что мама не могла упросить их выйти сегодня к обеду.

Барон отступал как-то медленно, ибо, по-видимому, не хотелось ему уйти таким образом. Иза увидела маневр, догадалась о какой-нибудь проделке брата и из опасения, чтоб не скрылся гость, громко окликнула Люиса.

Девицы притворились, что за деревьями не видели барона.

- Люис! - позвала она. - Поди же к нам; не бойся, мы одни.

- A, - проговорил брат, кусая губы, - это какое-то чудо, что Иза не убежала. Пойдем.

Он в душе проклинал негодницу, - но приличие... "Ах и зачем было приводить его в сад?"

Войдя в беседку, он представлял гостя сестрам.

- Барон Гельмгольд Каптур, - сказал он.

- Извините, - сказал последний, - что мы так неожиданно прерываем ваше любимое уединение, ваше чтение.

- Ах, мы едва уже не начали зевать за книгой, - с живостью отвечала Иза. - Вы, господа, избавили нас от святотатства. Грех против поэзии задремать и зевать над подобным произведением. Приветствуем вас, как избавителей.

Люис побледнел, так не понравился ему этот смелый тон, который шел прямо вразрез с тем, что он сам говорил о сестрах минуту назад.

Но Иза готовила ему еще худшую неожиданность. Барон удивленный, подстрекаемый любопытством, посматривал поочередно на Изу и Эмму: на лице его невольно выражалось пламенное желание узнать ближе эти загадочные существа.

- Нет сомнения, - сказала Иза с живостью, поддерживая разговор, - что брат вел вас, барон, с целью показать красоты нашей местности. Не правда ли, братец?

Люис принужден был пробормотать нечто подтверждающее.

- В таком случае я заступаю его место, предугадывая, куда бы он повел вас. Идем!

Эмма молчала, но глаза ее не теряли времени: пристально смотрела она на гостя, и насмешливая улыбка блуждала на устах ее. Барон Гельмгольд как бы колебался с минуту.

- Я действительно люблю леса, - сказал он. - В Европе нет уже таких боров и дебрей, за исключением захолустий в итальянских городах, да некоторых диких ущелий в Германии. Лес имеет свою прелесть, красноречие, красоту и поэзию.

- Довольно прочесть, что Мицкевич написал о нем в "Пане Тадеуше", - подхватила Иза.

- Все это хорошо на минуту, - сказал насмешливо Люис, - но это трущоба, в которой я не хотел бы жить. Признаюсь, я дитя Цивилизации девятнадцатого века и предпочитаю парижские бульвары самой поэтической пустыне.

- Не разделяю вашего мнения, граф, - прервал барон. - Бульвары хороши как временное развлечение, как любопытное зрелище, но жить я не умел бы нигде, кроме деревни.

- Совершенно согласна, - отозвалась Иза.

- А вы? - спросил барон у Эммы.

- Я тоже люблю деревню, но, может быть, потому, что знаю мало городов. Мы здесь воспитаны, и нас учили бояться столиц как адских вертепов.

"Какое красноречие! - подумал брат. - Как у них развязались языки".

- Здоров ли отец и выходил ли к обеду? - вдруг спросила Иза.

- Нет, - сухо отвечал Люис.

- А мать?

- Она тоже немного не здорова.

- И, конечно, она должна быть при старике, - сказала Иза с живостью, - потому что никому не уступает своего места. Знаете что, Люис: обстоятельства складываются таким образом, что мы хотели бы принести какую-нибудь пользу. Отец болен, мать занята, и потому мы просим вас к себе на чай.

Эмма покраснела при подобной смелости, Люис побледнел так, что барон мот догадаться о его гневе; но что же предпринять для отвращения удара, за который графу предстояло вытерпеть от матери сильную бурю?

Мщение следовало отложить подальше, но нельзя было отказаться от приглашения, тем более что барон благодарил уже с улыбкой радушных хозяек.

- Мы только помешаем вам своим обществом, - сказал он, - вы любите уединение.

- Конечно, приходится любить свою обстановку, - отвечала поспешно Иза, - но если бы мы страшно любили уединение к тишину, то столько имеем этого добра, что трудно израсходовать.

- Не могу надивиться твоей приветливости, сестрица Иза, - сказал сердито Люис, - но сколько раз ты сама говорила, что не любишь шума.

- Разве ты располагаешь прийти к нам на чай с шумом? - смеясь, подхватила Иза. - О, я не думаю этого. Тихая беседа... Вы из Варшавы? - обратилась она вдруг к барону.

- Да.

- И куда же едете?

- Полагаю возвратиться в Галицию, - отвечал барон, - уже довольно давно из дома, но не мог удержаться от соблазна увидеть незнакомые края.

- Как же вам нравится наша сторона? - спросила Эмма.

- Я в восторге.

- Из приличия, но не искренно, - прибавила Иза.

- Не верьте ему, сестрицы, он плут порядочный, - прервал Люис.

- Хорошо же вы, граф, меня рекомендуете!

Люис рассмеялся, но принужденно; он уже думал о последствиях своей неосторожности и о чае. Дело зашло так далеко, что надо было или идти во флигель, или просить сестер в палаццо. Мать могла еще поправить ошибку, пригласив всех к себе. Это немного успокоило Люиса.

Пользуясь его раздумьем, барон живо знакомился с графинями, которые весьма были ему благодарны за вежливость.

Иза мечтала, смотря на него: "О, если бы он взял которую-нибудь из нас!"

Менее отважная Эмма вздыхала в тайне и говорила в душе: "Можем ли мы ему понравиться?"

Между тем разговор становился оживленнее, и они незаметно обошли весь сад. Графиня видела уже из окна падчериц, барона и Люиса вместе, гневалась на сына и отправила дю Валя расстроить общество и созвать в палаццо.

Издали еще дю Валь подал знак горбуну, что нужно с ним переговорить, и они отошли в сторону.

- Что это значит? - воскликнул француз. - Мама ужасно гневается, зачем вы познакомили его с сестрами.

- Я? - проговорил Люис, сжимая кулак. - За кого же вы с маменькой меня принимаете? Сестры искуснее нас, они нарочно напросились сами с беспримерным бесстыдством на знакомство. Я едва не сошел с ума. Представь себе, что, воспользовавшись несколькими фразами, они пригласили нас на чай к себе.

- Этого никогда быть не может, - прервал француз, - маменька ни за что не согласится.

- В таком случае будет принуждена просить их к себе. Неприлично раскрывать перед незнакомым человеком наши грустные отношения, - сердито сказал Люис. - Ступай и скажи маменьке. С этими девчонками ничего не поделаешь, разве запереть их в монастырь.

Дю Валь пожал плечами.

- Графиня гневается.

- Это понятно, да и во мне разливается желчь; но нельзя себе представить всего цинизма любезнейших сестриц. При постороннем не приходится заводить сцен.

- Их никогда не следует заводить, - сказал дю Валь, - но и ты, и мама не умеете вести своих дел.

И он поспешил в палаццо, махнув рукою.

Люис догнал гуляющих, и сердце его вскипело гневом, когда он услыхал смех, в котором как бы чувствовал оскорбление для себя.

Сестры, а в особенности Иза, были в наилучшем расположении Духа, как бы не догадываясь о буре, которую должно было вызвать в доме их поведение. Люис плохо играл комедию веселости, ибо слишком был вспыльчив и изнежен матерью, чтоб искусно притворяться. Дю Валь поспешил к графине, которая ожидала его, ходя по комнате. Она была грустна, рассержена, черные глаза ее сверкали; увидя дю Валя, она остановилась.

- Как вижу, панны снова выкинули мне штуку! - воскликнула она с гневом. - Но увидим!.. Они насмехаются надо мною.

- Тише, тише, - прервал дю Валь, взяв ее за руку и почти насильно отводя к дивану, к которому придвинул и себе кресло. - Пожалуйста, Мими, поговорим об этом спокойно и рассудительно. Панны поступают так, как и мы поступили бы на их месте; необходимо постепенно переменить с ними обращение. Домашняя война ни к чему не привела; старик догорает, мы очутились почти что в зависимости от твоих падчериц, и раздражаем их окончательно. Это плохо.

- Но ведь я имею и должна же иметь здесь какую-нибудь власть! - воскликнула мачеха.

- С тем условием, чтоб не злоупотреблять ей, - сказал дю Валь, мигая глазами. - Я до сих пор молчал, но вижу, что тц ведешь дело дурно и для сына, и для нас.

Графиня посмотрела на него сердито.

- Истомленные одиночеством, панны, по-видимому, взбеленились, - продолжал дю Валь. - Они вышли навстречу гостю, и что хуже - Иза пригласила его на чай. Что же тут делать? Необходимо избегнуть истории и скандала при постороннем, а потому нельзя противиться этому приглашению, а иначе ты будешь принуждена пригласить падчериц к себе. Я того мнения, чтобы объявленной войне противопоставить искусную тактику. Хотя нас с тобою и Maнетту не приглашали, однако мы пойдем на чай во флигель, и, таким образом, барон не догадается о наших домашних несогласиях.

Графиня задумалась, на глазах у нее выступили слезы досады.

- Совет не дурен, - сказала она, смотря в окно. - Но чему же поможет это минутное устранение скандала? Завтра может наг чаться то же самое. Поговорим об этом; может быть, ты и прав. Я истомлена борьбой, мучениями, жизнью и всем. Я тоскую по Парижу среди этой глуши, с которой вот двадцать лет не могу освоиться. Ты полагаешь, что я начала эту войну с ними? - прибавила она. - О нет, они сами объявили мне ее, и я не могла покориться, не хотела, и только защищаюсь.

- Это ни к чему не поведет, - возразил решительно дю Валь: - здесь надо придумать что-нибудь другое.

- Если уже не поздно, - отвечала задумчиво графиня.

К концу этого разговора вошел Люис. Ему удалось отделаться наконец от сестер; он оставил гостя с сигарой и газетой в своей комнате и поспешил к матери за приказаниями.

Он предполагал найти всех в припадке гнева, в каком сам находился, а между тем нашел мать грустной, а дю Валя задумчивым.

- Скажите, пожалуйста, маменька, что делать с этими девчонками? - воскликнул он. - Они просто с ума сошли? Я решительно ни в чем не виноват; они нарочно прибежали в сад, как видно с предвзятым намерением, а Иза почти что с первых же слов выступила со своим бесстыдным приглашением. Повторяю, что я нимало не виноват.

- Довольно об этом, дело кончено, - прервала графиня. - Мы все пойдем к ним на чай.

- Как, маменька?

- Я, дю Валь и Манетта должны все идти во флигель - пригласят нас или нет; этого требует приличие.

Люис остановился в изумлении.

- Да, - проговорил он, - может быть, это выйдет и недурно. Нет другого способа.

И он злобно засмеялся.

- Хорошо придумано, - продолжал он, быстро переходя от гнева к радости и потирая руки. - Увидим, как нам будут рады любезнейшие сестрицы!

V

Барон Гельмгольд Каптур был молодой, с большими надеждами галичанин; этим сказано много, но для не знакомых хорошо с краем слова наши могут показаться непонятными. Собственно, галичанин существо особенное, ни с каким другим не сходное. Для создания его соединяются различные деятели, и продукт их выходит таким оригинальным, что искусство не в состоянии воспроизвести его. Ни одна страна не может произвести галичанина с его добрыми качествами и недостатками, как ни один химик не в состоянии сделать алмаза. Мы знаем, из чего состоит галичанин, точно так же как нам известны составные части алмаза; о, процесс природы исполнен тайны.

Однако объяснимся: под названием галичанина мы разумеем существо среднего класса, на вид образованное, и не касаемся ни галицийского простонародья, ни высшего общества, повсюду одинакового. Средний класс каждой страны становиться представителем общества.

Тот оригинальный галичанин, для произведения которого соединяются и старинное шляхетское предание привилегированных, и австрийские училища, и наше тунеядство, и не полное, но по наружности блестящее образование, и желание блистать, тогда как нет охоты к труду, и старинная суетность, и молодая гордость, выглядит, по обыкновению, весьма внушительно.

Искусство найтись в гостиной, одеваться и представляться, завязывать галстук, ездить верхом, править экипажем, болтать по-французски и все подобные вещи галичанин знает в совершенстве. При случае он отважно дерется на дуэли, разорившись, долго не дает этого заметить; долги делает смело, играет широко, пьет молодецки; но этим все и ограничивается. В случае окончательного несчастья, ему остается только пустить себе пулю в лоб, потому что он может жить единственно доходами, а сам добыть ничего не в состоянии, и ни на что не способен.

Об образовании не спрашивайте: кроме французского языка (без орфографии), немецкого (по навыку) и родного, изученного у нянек, лакеев и кучеров, он ничего не знает, ничего не читает, и моральная жизнь для него terra incognita. Но он находчив, и если, например, в обществе наталкивается на вопросы художественные, литературные и т. п., то отделывается от них улыбкой, молчанием или полусловами, его не компрометирующими. Науку он считает делом условным, делом моды, фантазии, но не существенной необходимостью.

Во Львове на заседаниях института он с любопытством присматривается к ученым мужам, совершенно с таким чувством, с каким в Кёльне присматривается к зверям зоологического сада.

Барон Гельмгольд обладал упомянутыми качествами галичанина чистой воды: ничего не знал, обладал умением жить и обращаться в обществе, сознавал цель жизни, то есть приобретение богатства и пользования им, и этого ему было достаточно.

Это был добрый малый, но только для своих, для более или менее равных себе графов, баронов и пр., а остальной мир был для него как бы отдельным, и он не сознавал в себе никаких к нему обязанностей. Родословная его была не слишком длинна и начиналась, собственно, от деда, который занимался во Львове какими-то делами. Отец его купил баронство.

Нажитые разными средствами имение и каменный дом не представляли значительного состояния, ибо шли в раздел между тремя братьями и двумя сестрами. Итак, Гельмгольду необходимо было искать богатой партии, которая поставила бы его в независимое положение. Благоприятными условиями для этого служили ему молодость, имя, видимый достаток, аристократические связи. Наконец он пришел к удачному заключению, что стоимость человека увеличивается по мере удаления его от места жительства, ибо многое при этом стушевывается, а многое при искусных приемах получает более блестящий вид.

Об особенном характере благовоспитанных людей нашего века необыкновенно трудно сказать что-нибудь: кажется, мы не преувеличим, если скажем, что все заключается в том, чтоб не иметь никакого характера. Из двухсот человек молодежи не найдется ни одного, который отличался бы чем-нибудь особенным: все любят одно и то же, делают одно и то же и все одинаково отшлифованы. В низших сферах сохраняется несколько более оригинальности, но то, что проявляется в так называемых гостиных, - положительно однообразно.

Главное качество барона Гельмгольда заключалось в том, что ни умом, ни сердцем, ни способностями он не выходил за пределы посредственности, заурядного человека. Он старался по возможности вмещаться в своей скорлупе, а так как природа отказала ему в особенных силах развития, то он и находил, что ему было удобно.

Мы ничего не имеем прибавить к этой характеристике, но не можем не сказать, что он обладал достаточным запасом ловкости и находчивости.

Будучи в Варшаве, он слышал о доме графов Туровских; некоторые подробности были сообщены ему приятелями, а один старичок советовал ему попытать там счастья, вследствие чего барон и предпринял путешествие. Остальное он предоставил судьбе, обстоятельствам и собственной находчивости.

Можно себе представить, как обрадовали его обстоятельства при неожиданной встрече с богатыми наследницами; но он решился усыпить бдительность Люиса и действовать с крайней осторожностью.

В окрестностях города и недалеко от Турова жила одна его старая родственница, и он вменил себе в обязанность уверить, что, собственно, для нее предпринял путешествие. Немалую пользу доставило ему и знакомство со Скальским, с которым он встречался в Варшаве.

После краткого разговора с матерью, Люис возвратился к своему гостю почти успокоенный.

Во флигеле между тем шла страшная суматоха. Обе графини хотели выступить перед неожиданным гостем с изысканной роскошью, которая затмила бы прием в палаццо. Но так как подобные вещи случались у них довольно редко, то они и не могли скоро придумать, как бы устроить все торжественнее.

Прежде всего Изе и Эмме хотелось дать гостю понять о своем домашнем богатстве, а потому они велели вынуть роскошное материнское серебро и в том числе самовар, который вряд ли употреблялся два раза во все время существования, разостлать ковры, растворять комнаты, наполненные китайским фарфором и разными дорогими вещами. Эмма послала в город за цветами, потому что, вероятно, садовник палаццо ничего не дал бы им.

За полчаса до сумерек гостиная сестер была освещена, букеты расставлены на каминах и колоннах, везде разложены рукоделия, ноты и книги, а Иза в белом кашемировом платье и с дорогими браслетами на руках, представляя как старшая хозяйку, расхаживала по комнате с беспокойством. Обыкновенно бледное лицо ее было теперь оживлено румянцем победы. Эмма задумчиво сидела на диване.

Начали приготовлять чай, и, наконец, Люис расфранченный, с множеством колец на пальцах (он любил перстни), с брелоками у часов, завитой, ввил барона, который явился во фраке, в белых перчатках и со шляпой под мышкой. Хозяйка уселась на диване, гости в креслах, и началась салонная беседа. Старый слуга в черном фраке, в белом галстуке и перчатках, взялся за поднос.

Иза взглянула на него и побледнела: вслед за ним входила серьезная, страшная мачеха в атласном платье, ведя с собою Манетту и дю Валя.

Графиня и ее штат никогда почти не заглядывали во флигель, и потому посещение их было неожиданностью, злом за зло, штукой за штуку. Иза и Эмма сперва остолбенели и не знали, что делать, но, старшая, придя скорее в себя, немедленно подбежала к мачехе, весело приветствовала и, посадив на почетное место на диване, сама отправилась к самовару скрыть свое замешательство. Раскрасневшаяся Эмма более смутилась от этого посещения.

Графиня изображала нежную мать и ежедневную гостью. Дю Валь присоединился к мужскому обществу, желая овладеть бароном в такой степени, чтоб не допустить совершенно до хозяек. Манетта тоже была в заговоре, а дьяволенок этот, если хотела, умела отлично сыграть свою роль.

Есть француженки различного рода, разного характера и различных способностей; но самой высшей представительницей галльского типа служит парижанка - белая, матовая, напоминающая итальянку, черноглазая, с румяными губками, с развитыми формами, ловкая, живая, кокетливая. Ручки у нее маленькие, красивые, ножки чудные, головка ветреная, сердце доброе, но иногда умершее в зародыше.

Парижанки любят посмеяться, поболтать, поесть; пьют шампанского с улыбкой, поют фальшиво, но с чувством и смолоду бывают, как говорится, милым существом, но под старость из этих бабочек перерождаются в противных насекомых. Так оканчивает большая часть этих милых созданий.

Выделывая какие-нибудь штуки, парижанка находится в самом лучшем расположении духа. Так было и с Манеттой в описываемый вечер; очаровательная, несравненная, - она представляла тип именно той парижанки, о которой мы говорили. Если бы барон был молодой, неопытный и более страстный, он сошел бы с ума. Люис смотрел на нее с удивлением, и с каким-то заглушённым чувством, которое трудно было понять.

Обеих сестер, с которыми она почти никогда не разговаривала, называла теперь милыми кузинами, дом их считала своим, обнимала Эмму, которая дрожала, уклоняясь от этих нежностей, говорила за всех, острила, вертелась, разливала чай - одним словом, играла роль избалованной, шаловливой девочки, на которую не смотреть было невозможно, а смотреть значило забыть все остальное. Дело шло о том, чтоб совершенно затмить обеих печальных хозяек.

Дрожа от гнева, Иза укрылась под тень материнского серебряного самовара, наливала чай, а на ее глазах навертывались слезы. Как бы желая помочь ей, Эмма подбежала к сестре. Они взглянули друг на друга.

- Ты понимаешь, что людоедка нашла средство отомстить нам? - шепнула Иза.

Не успела она произнести этих слов, как явилась Манетта, с целью помешать им.

- Позвольте мне быть вам полезной, - сказала она, - я буду подавать чай.

Иза молчала. Приняв это за знак согласия, Манетта схватила чашку, отнесла графине, снова подбежала, взяла другую и отправилась к барону.

- Надобно признаться, - сказал тихо дю Валь Люису, - что эта девочка настоящий бесенок! Что за ловкость, какая находчивость!

- Да, - процедил сквозь зубы Люис, следя за нею страстным взором, в котором отражалась ревность, - но надобно бы предостеречь ее, чтобы она не злоупотребляла своей живостью и веселостью.

- Она обладает совершеннейшим тактом, - отвечал дю Валь.

Старая графиня в свою очередь занимала разговором барона, и стараясь отвлечь от его хозяек, говорила об Италии, о путешествиях, и он не мог отойти от нее, не нарушив приличия.

Все шло своим порядком; чашки были розданы, печенье разнесено, гости уселись по плану дю Валя и Манетты, которая очутилась как бы случайно возле барона; недоставало только одной Эммы.

Никто сразу не заметил ее исчезновения. Унося что-то тайком в корзинке, она вышла из флигеля, осмотрелась осторожно и через оранжерею направилась к палаццо, в котором было почти темно и пусто. Слуги, рассчитывая, что господа пробудут в флигеле подольше, разошлись, пользуясь случаем. Эмма тихонько взошла на лестницу и, все время осматриваясь, пробралась на цыпочках в переднюю графа.

На узенькой лавке спал только мальчик; из прочих слуг не было никого.

Пустая и печальная передняя свидетельствовала о той небрежности, которая господствовала в спальне у несчастного старика.

Эмма осторожно отворила дверь, полагая, что, может быть, отец спал; но, подойдя ближе, увидела, что он сидел с открытыми глазами и судорожно бил руками о поручни кресла.

Оставленный прислугой, граф, вероятно, долго кричал слабым голосом; мальчик спал, остальные разошлись, и старик, видя себя покинутым, впал в род помешательства. Эмме довольно было одного взгляда, чтобы понять, в чем дело. Испуганная, стала она перед ним на колени целуя его руки. Из покрасневших глаз графа скатились две крупные слезы, искривив губы, он хотел сказать что-то и не мог.

Наконец после долгих усилий, он пробормотал:

- Воды!

Эмма схватила графин, стоявший недалеко, которого старик не мог достать, налила стакан и осторожно поднесла его к губам отца. Больной начал пить с жадностью, вытянув исхудавшую шею и, выпив до капли, вздохнул как-то свободнее.

Опрокинув снова голову на кресло, взглянул он на Эмму, схватил ее руку и поцеловал, несмотря на сопротивление дочери.

- Ты добрая, добрая! - проговорил он с трудом, и осмотревшись вокруг, прибавил. - Никого нет, никого!.. Целый день никого!.. Пить! Воды... никого.

Жалко было смотреть на бедного старика. Это был уже скелет, обтянутый кожей, с опухшими ногами, но с красивой еще головой, бледный, с полусонным, страшным выражением. Комната была в полном беспорядке, постель неубрана, платье разбросано. В углу горела лампадка, которая давала более дыма, нежели света. Эмма открыла корзинку с лакомствами, которые старик очень любил, и он с жадностью схватил ее, позабыл о дочери и заботился лишь о том, чтоб у него не отняли этой драгоценности; он даже нашел в себе настолько силы, чтоб прижать к себе корзинку.

Осмотревшись вокруг, Эмма вздохнула. Она знала очень хорошо, что никто здесь не позаботится о порядке, никто не подумает о старике, кроме нее, и так как времени оставалось мало, то она и приступила к делу с живостью.

Достав из шкафа чистое белье, она оправила постель, прибрала разбросанное платье, придвинула к кровати все, что могло потребоваться старику, и подойдя к нему, спросила, не хочет ли он прилечь.

Старик, в это время набивший себе рот печеньем и фруктами, не мог произнести ни слова и только гневно мычал что-то; Эмма молча стояла перед ним на коленях. Корзина была уже пуста, а граф все еще искал в ней чего-нибудь, пока она не упала у него с колен и не покатилась на пол.

Старик беспокойным взором искал, куда она девалась, потом взглянул на заплаканную дочь, проговорил: "Добрая!" - и опустился в кресло. Голова его склонилась на грудь.

Эмма целовала бледные руки отца, но он не чувствовал поцелуев, потому что дремал.

Это был уже не человек, а догоравший, бесчувственный Лазарь. Изредка, словно припоминая дочь, он слегка подымал утомленную голову и спрашивал: "А? Что?" - и потом засыпал снова.

Эмма боялась оставить его в этом положении; она знала, что о нем могут позабыть на целую ночь, а потому пошла разбудить мальчика, дала ему вознаграждение за прерванный сон и привела с собой в спальню. Вдвоем они придвинули кресло к кровати, уложили больного; дочь укрыла его, еще раз поцеловала руку, и на цыпочках удалилась из спальни.

На пороге до слуха ее долетело произнесенное тихо отцом слово: "Добрая!"

Все это совершилось в полчаса. Эмма, отерев слезы, снова незамеченная пробралась во флигель, и когда вошла в гостиную, застала всех собеседников на прежних местах за второй чашкой чаю. Мужчинам было позволено закурить сигары у растворенных окон.

Видя открытое фортепьяно, барон счел себя обязанным попросить хозяек сыграть что-нибудь, но Иза посмотрела на него несколько насмешливо.

- Не заставляйте нас, как пансионерок, выказывать свои таланты, - проговорила она. - Музыка, по-моему, утешительница в горе и успокоение в страдании, а потому не следует профанировать ее в минуты развлечения. Но если вы желаете чего-нибудь веселого, мы попросим кузину Манетту, которая мастерски исполняет французские песенки, и она споет нам одну из последних, присланных ей из Парижа.

Манетта услыхала последние слова.

- Конечно, я не заставлю просить себя и церемониться не буду, - сказала она. - Tiens!

И подбежав к фортепьяно, прямо ударила по клавишам без всяких прелюдий. Затем звонким голоском, с акцентом и лукавой мимикой истой парижанки, она запела:

Sous des ombrages epais...

Кому не знакома французская песенка, рождающаяся из жемчужной пены шампанского среди веселья!.. Ничто лучше этой песенки не обрисовывает французского характера. Сравните ее с немецкой, колорит которой часто такой серьезный, разнообразный, и у которой такая артистическая форма. Во французской - стих не отличается звонкостью, но в нем господствует остроумие, веселость, его скрашивает шутливость.

Но не каждый может петь это оригинальное произведение, которому должны аккомпанировать и улыбка, и взгляд, и жест, и драматическое выражение, делающее иногда из ничего прелесть в своем роде.

А потому, может быть, эта песенка, chansonnette, только и кажется уместной во время обеда или тотчас после обеда, а после чая барону показалась она довольно свободной и смелой.

Манетта не беспокоилась о том, что себя скомпрометирует: ее главная забота была представить дом кузин не так, как бы они желали. Это был фарс своего рода.

Тайну эту мог почти разгадать Гельмгольд, взглянув на Изу, которая скрестив руки, нахмурившись, с каким-то сожалением слушала ветреницу, начавшую уже другую, еще более развязную песенку.

- Признаюсь, барон, - шепнула Иза, - надобно родиться в Париже, чтоб не краснеть от этой развязной веселости, которая для нас более нежели непонятна, почти отталкивающа.

После этого барон еще лучше понял значение песенки.

Может быть, недовольна ей была и графиня; дю Валь обнаруживал беспокойство, Люис слушал молча.

Наконец, Манетта вскочила с табурета, поправляя распустившиеся волосы.

- Нет, я сегодня как-то не в голосе! - сказала она, рассмеявшись.

- По крайней мере, мы этого не заметили, - отвечал Гельмгольд, поклонившись.

Неудавшийся вечер тянулся еще часа два, после чего графиня встала, за нею поднялся ее штат, и все общество, распростившись с гостеприимными хозяйками, вышло из флигеля.

В ярко освещенной гостиной остались одинокие, грустные сестры-сиротки. Долго смотрели они друг на друга, наконец, обнялись со слезами на глазах.

- Была у отца? - спросила Иза тихо.

- Была... не спрашивай! отвечала еще тише Эмма.

И обе упали на кресло и долго не могли проговорить ни слова. Наконец, Иза, быстро поднявшись с места, начала ходить по комнате.

- Нет, довольно этого мученичества, этого фальшивого положения, этих напрасно пережитых лет! - сказала она глухим голосом. - Даю слово, что первого мужчину, который захочет меня взять, встречу с восторгом. Этим способом я не только сохраню себя, но и тебя: ты уедешь со мною, и мы выедем из этого Турова, в котором отравлена наша жизнь.

- А отец? - сказала тихо Эмма. - Нет, Иза, если это можно назвать самопожертвованием, то мы должны выпить чашу до дна и не покидать отца на растерзание чужим людям. Ты безумствуешь, милая Иза.

- Ты права, я безумствую; но разве же можно иначе. Годы проходят... Вот хоть бы и сегодня - как ловко распорядилась людоедка, чтоб мы не могли воспользоваться даже несколькими минутами. Она оттерла нас от барона, напустила эту несносную субретку с трактирными песенками, натравила дю Валя и отняла у нас всякую возможность поговорить с бароном. О, мачеха, я не в состоянии выносить этого долее, я отомщу тебе! Я совершеннолетняя: могу делать, что хочу, я выйду за первого жениха, лишь бы только очутиться на свободе.

- Успокойся, милая Иза, и говори тише, Бога ради: ты ведь знаешь, что мы окружены шпионами и что каждое наше слово доходит до людоедки.

- Что ж она мне сделает? - отвечала Иза.

- Разве же я могу предвидеть, на что способна эта женщина? - сказала Эмма тихим голосом. - Я знаю только, что боюсь ее.

И она вздрогнула невольно.

Тихая летняя ночь, ярко освещенная луной, приманила обеих сестер к окнам. У Люиса светились огни; там мужчины играли в карты и делали жженку, чтобы хоть несколько вознаградить себя за слишком целомудренный чай; в комнате старика мерцала лампадка, и сквозь зеленые занавески светилось у графини, размышлявшей о себе и о будущности сына.

Иза была взволнована, разгневанная Эмма плакала: отец еще живо представлялся ее взорам.

Вдруг старшая сестра крепко поцеловала младшую.

- Пожертвую собою для нас обеих, - сказала она, - вырву себя из этого ада, хотя бы после пришлось самой страдать! И что же я потеряю? Хуже не будет. Если могла вытерпеть до сегодняшнего дня, значит, смогу вытерпеть и дольше. Барон не решится, не сумеет, а может быть, и не захочет обратиться к которой-нибудь из нас. Ему не под силу будет бороться, мучиться, лгать для того, чтоб добиться руки увядшей старой девы. Для этого нужен человек корыстолюбивый, эгоист без сердца, которому терять нечего. Чем более я думаю об этом, тем яснее мне кажется, что единственный человек для достижения моей цели - Скальский. Я заметила, что каждый раз, когда мы бываем в костеле, он становится против нас, рисуется предо мною и меланхолически посматривает. Сын аптекаря спасет графиню Туровскую.

Эмма невольно улыбнулась.

- Первый раз, как будем в городе, - продолжала Иза, - затрону его сама, скажу ему при выходе...

- Что же ты можешь ему сказать, милая сестрица?

- Сама не знаю, но довольно одного слова для возбуждения надежды...

- Ах, Иза! Неужели эта кургузая аптекарша будет твоей маменькой?

Обе сестры рассмеялись до слез.

- Чего же ты хочешь? - отвечала Иза после некоторого молчания. Я готова на все, лишь бы вырваться отсюда.

- В таком случае лучше все же выбери себе и другого мужа, и другую свекровь, потому что этих я не перенесу, - сказала Эмма.

Иза подняла руки к небу.

- И никто не знает, - проговорила она, - что богатая невеста умоляет небо о ниспослании человека, который пожелал бы руки ее и подал бы ей свою!

В эту самую минуту что-то зашелестело в сирени под окнами. Сестры взглянули с испугом, и хотя никого там не увидели, однако еще колебались потревоженные ветви, и точно кто-то проскользнул под окнами и исчез в тени, падавшей от оранжереи.

- Вот будет хорошо, если кто-нибудь нас подслушал! - воскликнула Эмма. - Затворим окно, и Бога ради тише.

Крашевский Иосиф Игнатий - Дети века. 1 часть., читать текст

См. также Иосиф Игнатий Крашевский (Jozef Ignacy Kraszewski) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Дети века. 2 часть.
- Я не беру слова назад, - сказала Иза, - пусть будет, что будет. Нако...

Дети века. 3 часть.
- А если, - продолжал старик, - и могли ходить в то время разные сплет...