Крашевский Иосиф Игнатий
«Два света. 3 часть.»

"Два света. 3 часть."

- Останешься здесь, если любишь меня... ведь ты же дал слово... и так же посмеешься над панами, как я в душе смеялся у тебя над шляхтою... Спокойной ночи!

-

На другой день, среди толпы гостей, съехавшихся в Карлин, Алексей еще более почувствовал себя не в своем кругу и несколько раз покушался бежать в Жербы, но данное слово удерживало его. Этот свет - нарядный, офранцуженный, надменный, ценящий человека только по богатству и титулу, зараженный исконными предрассудками, переделанными только на новый лад, свет, среди которого Дробицкий сознавал себя чужим и пришельцем, - поражал его невыразимым страхом. Он заметил, что все гости смотрят на него, как на дикого зверя, и что он производил на них неблагоприятное впечатление, так как, при всех усилиях нравиться, лишь только открывал рот, он невольно ударял в какую-нибудь щекотливую струну их. Потому Алексей даже боялся осматривать и наблюдать гостей, дабы не приписали ему насмешливости и неуместного любопытства, хотя на самом деле эти люди очень стоили глаз наблюдателя.

Здесь собрались почти все значительные типы, представлявшие современную аристократию, все характерные фигуры, не считая бледных и истертых, составлявших фон общей картины. Вообще покрытое на вид краской и однообразием космополитической формы - это общество, при первом взгляде, не поражало ничем особенно резким, очевидно, эти люди были слишком слабы для того, чтобы отличить себя от толпы какой-нибудь яркой оригинальностью. Одни покушались было на нее, но представлялись только смешными, другие отличались странностями испорченных людей, а большая часть формировалась на какой-то идеальный манер, обнаруживающий только строгую разборчивость, холод и приличия, но во всем этом не заключалось серьезного значения. Наружность и умственное состояние здесь соответствовали одно другому. Разговор был забавный, остроумный, веселый, но по существу пустой и поддерживался только сплетнями. Впрочем, сравнивая свою шляхту в Жербах со здешними панами, Алексей находил последних более сносными, а глубже вникая в то и другое общество, в обоих видел одни и те же недостатки, слабости и тщеславие, с тою разницей, что шляхта была откровеннее, а паны старались принимать на себя какую-то общую и, так сказать, заимствованную форму. Здесь сердца были холоднее и даже совсем застывшие, ничто не могло ни разогреть, ни взволновать их, улыбка сопровождала самые печальные вопросы, на них отвечали явным равнодушием, а эгоизм, везде составляющий основание человеческих заблуждений - и здесь, хоть в прекрасной оболочке, ясно обнаруживал себя в соединении с каким-то цинизмом и не удивлял ни одного человека. Никто здесь не приходил в восторг, и первым условием приличия была ледяная холодность, принятая за доказательство ума, а на самом деле говорившая только об изнурении и старости сердца. Президент Карлинский, постоянно старавшийся своим щегольством и суетливостью затмить предводителя, на место которого он хотел поступить, и полковник Дельрио, другим образом представлявший из себя юношу и человека хорошего тона, хотя сквозь наружную оболочку его пробивались казарма и старые военные привычки, - играли здесь почти главную роль.

Около них стоял граф Замшанский - тип слишком известный в свете и литературе, чтобы распространяться на счет его характеристики. В наших романах так много лиц подобного рода, что критика не один раз, и, кажется, справедливо, упрекала за их повторение, но возможно ли обрисовать наше высшее общество, пропустив пана космополита? В жизни мы встречаем его на каждом шагу, поэтому не будем удивляться, если писатели так часто и против воли должны изображать подобное явление. Граф Замшанский был в такой же мере граф, как и все богатые поляки за границей. Первую мысль об этом титуле подал ему, кажется, управляющий отеля во Львове, назвав путешественника графом и вписав его с таким титулом в реестр, в Риме, сделавшись кавалером Золотой Шпоры, он уже в собственных глазах был граф и без протеста принимал данный ему титул. Таким образом, постепенно вошло в обычай звать его паном графом - и Замшанский, будучи на самом деле шляхтичем, сделался уже графом par politesse, без всякого постороннего возражения. Уже немолодой, с проседью, но не позволявший еще себе состариться, пан Петр Замшанский держался прямо, платье носил узкое, одевался чисто, брился два раза в день и с восторгом говорил о парижских лоретках. На родине бывал только случайно - за деньгами, либо по делам: настоящим его отечеством были железные дороги и поочередно все столицы. Лето обыкновенно проводил он на минеральных водах, которых не пил, в Баден-Бадене, Гамбурге, Эмсе, Остенде, осень в Англии либо в Италии, зиму где-нибудь на юге - в Неаполе или в Сицилии. Он объехал всю Европу, короткое время жил в Константинополе, в Египте и Алжире, но вояжи его совершались таким образом, что граф не имел возможности извлечь из них более того, что знали люди, никогда не выезжавшие из дому. Он вовсе не заботился о познании чужих краев: железная дорога, пароход, а за неимением их дилижанс или почтовая карета перевозили Замшанского с места на место... так что он даже вовсе не видал света, перелетая его запакованным в экипаже. Зато, в некотором отношении, он прекрасно знал столицы, обычай дворов, придворные экипажи, клубы, трактиры, увеселительные места и дома, где давались блистательные балы. Славные галереи он посещал только по обязанности, дабы впоследствии мог сказать, что знает Сикстинскую Мадонну, "Ночь" Корреджио, был во Флорентийской трибуне и дотрагивался до фресок Рафаэля... Но о картинах и произведениях искусства знал только то, в какие они вставлены рамы, где осыпалась краска или какую заплатили за них цену; Замшанский ни к чему не имел пристрастия, но обо всем говорил горячо и без явной фальши, кроме того, имел огромный запас маленьких анекдотов и мелких наблюдений. Он собирал и всем показывал очень любопытные визитные карточки, пригласительные письма, адреса и накопил их целый портфель, прекрасно помнил, где, кого видел и в каком костюме, буквально повторял самые маловажные слова знаменитых людей. Несмотря на свои седины и с лишком пятьдесят лет, граф был ветрен и легкомыслен, как юноша, забавлялся каждой безделицей, все схватывал с горячкой, бросал равнодушно, забывал скоро, приходил в чувствительность, легко прощался со слезами и на следующей станции, вместе с пеплом сигары стряхивал воспоминания, которые намеревался хранить до гроба.

С графом прибыл кузен его, кузен в то же время Карлинских, а по бабкам, прабабкам, дедам и прадедам кузен всему свету - пан Марцеллий Петраш, человек молодой и подозрительного состояния, он поочередно приставал ко всем, жил в домах родственников и, по-видимому намеревался жениться. Это тип так же слишком истертый, но часто встречаемый в высших обществах. Петраш ничего не знал, не кончил курса наук ни в одном учебном заведении, но за панскими столами привык к комфорту и роскошной жизни, говорил по-французски, танцевал, курил сигары, ездил верхом и играл в преферанс. Многие довольно охотно использовали его на услуги в ничтожных случаях, посылали за покупками, назначали помощником распорядителя на балах, поручали принимать гостей на поминках и вежливо благодарили секретными подарками. Хотя и очень расчетливый, Петраш любил играть, всегда выигрывал, жил без расходов и ждал обещанной судьбою панны, имевшей принесть ему собственный дом и независимое положение. Впрочем, надо еще отдать ему справедливость за то, что, всегда стремясь в хорошее общество, в случае недостатка или отсутствия знаменитых друзей своих, он без церемонии ел бифштексы в домах уездных предводителей и судей, несмотря даже на то, что они не принадлежали к его знатной фамилии и только что вышли из разряда серой шляхты.

Спустя немного времени представили гостям Алексея, который должен был рекомендоваться всем - и, во-первых, какому-то пану Проту Одымальскому. Как граф Замшанский был специалистом в сигарах, так Одымальский был по ремеслу конюхом. Довольно богатый человек, средних лет, он был оракулом всех конюшен, знаменитейшим ездоком во всем околотке, судьей на скачках, посредником в решении вопросов на счет гривы и хвоста, одним словом, - это был спортсмен в обширнейшем смысле или, вернее, царь конюхов. Ни одна ярмарка не обходилась без него, ни одна значительная закупка лошадей не состоялась без его советов. Прот особенно славился талантом переделывать самых дурных кляч в прекрасных лошадей - и притом в одно мгновение. Про него-то именно рассказывали в Бердичевке, что, купив у одного шляхтича четверку лошаденок, под конец ярмарки он опять продал их хозяину, который узнал собственных лошадей только уже на первой станции. Ни один коновал не умел так вычистить, постричь, вымыть, подделать, выкрасить, вылечить и выполировать лошадь, даже характер лошади изменялся в руках Прота, он придавал ей огня или делал ее смирнее, смотря по тому, как требовалось.

В торговле лошадьми, натурально, нельзя требовать слишком строгого исполнения правил совести и честности, здесь законом служит знаменитое изречение: "от желоба да к желобу"... А потому Прот только смеялся, если кто упрекал его в обмане и отвечал с гордостью: "Милый мой! Надо смыслить в подобных вещах, где же были у тебя глаза?.."

Наконец, если кто продолжал еще сердиться, Одымальский всегда готов был на поединок и умел стрелять, но отдавать назад деньги - никогда не имел привычки. Проту хорошо было заниматься своим ремеслом, предоставив домашнее хозяйство и детей жене, сам он всю жизнь проводил в бричке и в веселых компаниях с мужчинами. В своем роде это был также знаменитый человек, все чрезмерно любили его, потому что он умел со всеми ужиться... кутить, драться, играть в карты, петь - на все бесценный человек. Прот даже родного брата обманул бы лошадью, но это опять иное дело: меновая торговля имеет свои особые нравы. Прот Одымальский, принадлежа по своему имени, связям и богатству к панам, хотя и занимался торговлей лошадьми, но вовсе не стыдился ремесла своего, он даже утверждал, что в нем непременно течет рыцарская кровь, если он питает такую страсть к лошади. Он жил на барскую ногу, открыто, и все соседи обожали его. Сознавая свое важное значение, Прот ходил с поднятой головой и, всегда имея в кармане пистолет, не слишком был вежлив, но эту слабость его все считали только прямодушием.

Здесь был также родной брат Прота пан Ян Одымальский. Почти одних лет с Протом, Ян нисколько не был похож на него и не имел ни усов, ни такой фигуры, ни наружного веса, как брат. Но несмотря на коротко остриженные волосы, лицо, выбритое до волоска, глаза без блеска и самую скромную одежду Яна, все низко кланялись ему, потому что он был из числа первых богачей в околотке...

Получив после отца прекрасное, но обремененное долгами имение, Прот поправил свою часть приданым за женою, а Ян сам нажил несколько тысяч душ и огромные капиталы. Везде говорят, что в нас, поляках, нет врожденной способности или склонности ни к торговле, ни к промышленности, однако наш капиталист составлял в этом случае редкое исключение. Деньги были у него самой главной целью, все прочее - предметами второстепенными. Пан Ян наживал их изворотливостью, медленно, умеючи и хоть честным образом, но без сострадания к людям и без малейшего внимания к их положению. Как человек строгой справедливости, Ян всегда поступал законно и честно, никогда не подвергался ответственности перед людьми, с Богом и совестью у него были другие расчеты. Следующие кому бы то ни было деньги он платил в назначенный день и час, но неисправного заимодавца готов был запрячь в хомут. Суровый к самому себе и ко всем людям - Ян молчаливо сознавал, что есть вещи важнее денег, и всем позволял думать так, но своими поступками выражал, что не разделяет подобного заблуждения. Он никогда не спорил, не обвинял других, не защищал себя, но потихоньку и с непреклонностью все делал по-своему. Природа не дала Яну ни особенных способностей, ни быстроты разума, он даже был довольно туп и не учился в школе, но эти недостатки вполне вознаграждались в нем силой воли... При помощи этого могучего двигателя, без посторонних средств, Ян нажил огромное богатство и достиг всеобщего уважения, которого, в самом деле, заслуживал трудолюбием и постоянством, но не отсутствием сердца, принимавшимся всеми за какую-то твердость характера. В поместьях Яна крестьянам было не худо, но, строго отдавая им все, что следовало, помещик ни словом, ни делом не оказывал им сочувствия, милосердия или сострадания, в работах не давал потачки и облегчения, в печали не утешал, виновных не прощал, говорил кратко и сурово, а денежного долга не прощал даже умирающему.

Так как Ян имел поместья в разных уездах и губерниях, то получал с них разнообразные выгоды: в одном имении у него делали гонты и брусья, в другом гнали смолу, в третьем фабриковали сукно, а когда стали открываться сахарные заводы, он принялся за свекловицу. Но, заметив в скором времени, что без милости немцев многого не сделаешь, Ян, никому не говоря ни слова, достал заграничный паспорт, поехал во Францию и Германию, несколько времени просидел учеником на фабриках и, возвратясь домой, уже сам мог хорошо управлять сахарным заводом - и дело пошло у него очень прибыльно.

Хоть все хорошо знали, что Ян никому не помогает и даром ничего не делает, однако богатство давало ему значение, привлекательность и первенство, все - старые и молодые - улыбались ему, точно хорошенькой женщине, а он принимал все это, как необходимую дань, холодно и равнодушно.

В описанной толпе панов, кроме космополита, старого любовника Лолы, с кузеном Петрашем, кроме двух Одымальских - конюха и промышленника, находились еще и другие любопытные типы: например, там был пан Альберт Моршанец, человек со знатным именем и некогда владелец прекрасных имений, а теперь совершенно разоренный двумя разводами и разнообразными житейскими наслаждениями. В настоящее время у него остались только усадьба с великолепным домом, любовница, которую он не мог сбыть с рук, барские прихоти и аристократическая осанка. Но в наружности его вовсе не было видно ни банкротства, ни упадка, ни отчаяния, потому что он жил весело, постоянно смеялся, играл в большую и свысока смотрел на шляхту в полной уверенности, что какое-нибудь наследство опять поставит его на ноги. Впрочем, он был очень добрый человек, для своих вежливый и обязательный, для женщин чрезвычайно услужливый, прекрасно говорил по-французски, играл на фортепиано, пел и был секундантом на всех поединках, какие только случались в соседстве, иногда острил по-своему с кредиторами, приказывая выгонять их вон, обливать водою, обстреливать и употреблять другие средства против них.

С Протом Одымальским прибыл пан Эрнест Галонка - человек самый милый в свете, пан не пан, но создание такой натуры, которое могло существовать только в высшей сфере и выброшенное из нее, точно рыба без воды, непременно бы издохло.

В прежние времена подобных людей называли дармоедами, а на нынешнем вежливом языке Галонку звали другом панов. Превосходный актер - Эрнест перенял их язык, обычаи, манеры, способ мышления, вкус, прихоти, словом - все, даже способ стрижки ногтей. Глядя на него издали, каждый побожился бы, что это пан из панов, так он был похож на них, а в некоторых отношениях, например, нежностью чувств и вкуса, даже превосходил аристократов, прежде служивших для него образцами. Несмотря на то, что он воспитан был на гречневой каше с салом и, квартируя прежде у одной вдовы, может быть, не один раз съедал во время ужина сальную свечу, а вместо завтрака кошачьи пироги, - Эрнест с течением времени приобрел такую опытность в распознавании доброты трюфелей, букета вин и ценности соусов, что, когда шло дело о столе, его непременно приглашали в посредники. У шляхты он не бывал никогда, потому что не мог есть ржаного хлеба, не терпел белого мяса, а с солониной находился в самых далеких сношениях. Притом, что бы он стал делать в низших кругах? Кто мог бы там надлежащим образом понять и оценить его высокие теории преферанса, систему подачи вин и кушаний, рассуждения о бифштексе и анализ страсбургского паштета? Его взгляды стремились выше... Сделавшись необходимым для знатного общества, Галонка навсегда снял с себя серый капот, нашел себе дядю Епископа, тетку старостиху, записался в паны и навеки соединился с ними. Отдав небольшое число своих крестьян в аренду, Эрнест круглый год ездил по знакомым, играл, пил, ел, веселился и, по слухам, даже наживал деньги. Чаще всего он гостил у пани Д..., уже довольно старой женщины, муж которой всегда жил за границей, и, как говорили злые люди, Галонка служил для нее воспоминанием молодости... Достоверно только то, что он хозяйничал в ее доме, как в своем собственном.

Кроме упомянутых лиц, там был еще пан Каласантий Спанский - человек немолодой, всю жизнь просидевший за сочинением истории Болеарских островов. Каласантий переписывал ее уже двадцать шестой раз, всегда составляя новое предисловие. Кроме того, он занимался еще составлением коллекции мотыльков и шмелей... Первая страсть Каласантия была прослыть ученым, а между тем, говоря по правде, сведения, нахватанные без толку, совершенное отсутствие способностей и незнание систем, делали его только самым плохим компилятором. Благороднейший человек, если не считать скупости, Каласантий имел много прекрасных свойств и во всю жизнь никому умышленно не сделал зла...

Вместе с ним прибыл родной племянник, пан Юзеф Спанский, с нетерпением ожидающий наследства после бездетного дяди, потому что Каласантий уже отказал ему мотыльков и шмелей, предоставив распоряжение прочим имуществом дальнейшему усмотрению. Юзеф - страстно любивший охоту - считал Жерара первым героем в свете, выписывал Journal des Chasseurs, писал в него статьи и называл ограниченными и бесчувственными людьми всех, кто, подобно ему, не восхищался заячьими ушами и лисьими хвостами.

Женская часть общества состояла из полковницы Дельрио, назло президенту игравшей роль хозяйки, из Анны, оживлявшей карлинский салон своею улыбкою и красотою, из прекрасной Поли - всегда полной жизни и привлекавшей к себе огнем, горевшим на устах ее, и еще из небольшого числа приезжих дам. Из них мы опишем только двух. Самое первое место занимала супруга пана Прота Одымальского, мать многочисленного семейства и женщина с самыми великолепными формами. Получивши некогда отличное воспитание, что и теперь было в ней очень заметно, она была проникнута важностью своего предназначения - воспитывать потомков огромной фамилии Одымальских, и это чувство до такой степени ослепляло эту женщину, что привело ее к самому странному понятию о своих обязанностях. Считая Одымальских поколением избранного рода, она внушала детям только понятия о знаменитости фамилии, к которой они принадлежат, и о необходимости поддержать свое достоинство. Более всего опасаясь, чтобы дети ее не дружились с низшими, она держала сыновей дома и воспитывала из них паничей со столь нежными чувствами, нервами и вкусами, что была уже спокойна на счет их будущности.

Сестра графа Замшанского баронесса Вульская, вдова с двумя детьми и необыкновенным множеством долгов, принадлежала к разряду женщин потому только, что некогда была молода и красавица. По смерти мужа она деятельно занялась имением и потопила в нем последние свои чувства и прелести, употребляя все силы и способности на поправку обстоятельств. Небрежный костюм, рассеянность, глубокая внимательность при разрешении практических вопросов о торговле, продаже, новых распоряжениях в сельском хозяйстве сообщали Вульской резкую печать женщины-юристки. Пользуясь случаями, она с одним советовалась на счет адвоката, которого хотела употребить по делам своим, другому рассказывала, какую намеревалась подать просьбу в суд, употребляя в разговоре технические термины, с третьим рассуждала о цене на водку. На вопрос о чем-нибудь другом она только улыбалась. И теперь, чтобы посоветоваться с президентом, если позволит время, она взяла с собою на всякий случай копию с указа опеки, резолюцию губернского правления и письмо своего поверенного в С.-Петербурге. Не было более деятельной, но вместе и более скучной женщины, чем баронесса Вульская, все бежали от нее, и одно присутствие ее всегда и всюду набрасывало мрачную тень на каждое веселое собрание.

Здесь находилась и псевдо-графиня Д..., в доме которой часто проживал пан Эрнест Галонка, обвиняемый в близких связях с нею. В прежнее время необыкновенная красавица - она до сих пор еще поддерживала в себе желание нравиться. Нос прямой, глаза черные и глубоко впавшие, губы красивые, но уже не открывавшиеся, дабы не обнаружить недостатка зубов, и белизна тела - все это поддерживалось косметическими средствами. Пани Д... говорила только по-французски, одевалась щегольски и держалась самого лучшего тона. На маленькие грешки ее не обращали строгого внимания, потому что она, хоть и была очень чувствительна, но умела, впрочем, управлять своею лодкою так искусно, что ни разу не разбивала ее о скандал, резко бросающийся в глаза посторонних...

Избегая новых знакомств и обращенных на себя взоров, Алексей сел в самый дальний угол и в глубокой задумчивости рассматривал общество, как вдруг близ него зашелестело платье, и он с удивлением увидел перед собою смеющееся лицо Поли.

В этот день Поля была до такой степени прекрасна, что Юлиан не мог оторвать от нее глаз своих. На ней было белое платьице с голубыми лентами, в волосах немного голубых цветов, возвышавших золотистый отблеск их, а белые обнаженные руки и плечи ее восхищали строгой правильностью форм. Рядом с Анной, одаренной красотою хоть поэтической, но строгой и возбуждавшей только удивление и благоговение, - маленькая, веселая, говорливая и пылкая Поля представляла как бы нарочно подобранный контраст...

- Зачем вы сели в угол? - смело спросила она Алексея. - Почему не хотите сблизиться с обществом?..

- Я здесь чужой...

- И не любопытствуете узнать нового общества? Ужели его наружность так поражает вас?

- Скажите лучше: страшит...

- В самом деле? А меня так они больше смешат, нежели пугают...

- Но для вас этот свет не чужой...

- Ошибаетесь, - с необыкновенной живостью перебила Поля, - это не мой свет, хоть я воспиталась и живу в нем, потому что я сирота и не имею ни одного родного на свете! С самого детства живя в здешнем кругу, я поневоле должна была заблуждаться и думать, что нахожусь в своем обществе... Но нет!.. Нет! Какой-то инстинкт влечет мои мысли и сердце в другое место... Поверьте, не один раз, глядя на Жербы, я завидовала вашему старому двору среди густых лип... завидовала жизни в тамошних маленьких и... крытых соломой домиках...

Глаза девушки налились слезами... Поля могла в одно время и плакать, и смеяться...

- Я пришла к вам потому, - прибавила она, - что здесь, кажется, только мы двое чужие и пришельцы... мы обязаны поддерживать друг друга.

- Я, в самом деле, чужой, но вы...

- А я больше, нежели вы! Нечего лгать и показывать себя не тем, что значишь на самом деле... Пан Юлиан, верно, говорил вам о сироте...

И Поля устремила на Алексея самый проницательный взор. Дробицкий испугался такого взгляда, боялся, чтобы Поля не прочитала на дне души его всей правды, а потому смешался и, покраснев, сказал:

- Юлиан ничего не говорил мне.

Поля поняла, что Алексей солгал, угадала по предчувствию, что для старого товарища Юлиан не имел секретов: румянец Дробицкого многое объяснил ей...

- Нехорошо лгать, - сказала она тихим голосом. - Но перестанем говорить об этом... Как вам понравилась Анна? - спросила она, спустя минуту.

При этом внезапном, неожиданном вопросе Алексей покраснел еще больше и так растерялся, что не знал, как ответить девушке.

- О, вы боитесь меня! - воскликнула Поля, устремляя на него дружеский взгляд. - Говорите всю правду... я не изменю вам...

- Я так мало видел ее и почти вовсе не знаю...

- Фи, фи! Вы постоянно лжете. Во-первых, я хорошо заметила, что вы не спускали с нее глаз... во-вторых, разве нужно много времени, чтобы узнать и оценить ее?.. Довольно только взглянуть на Анну, чтобы узнать в ней существо высшее, избранное, идеальное!

- Да, вы угадали мысль мою.

- Мне сказал это ваш взгляд... Сердце, ум, наружность - все в одинаковой степени превосходно в ней, это чистый бриллиант без малейшего пятна, при ней все кажутся мне такими мелкими, слабыми...

- Но и Юлиан имеет также редкое сердце... и редкий ум, - невольно сорвалось с языка Алексея, хотевшего переменить предмет разговора.

Тут Поля невольно покраснела, вздрогнула и не могла перед взором Алексея скрыть впечатления, какое произвело на нее сказанное имя.

И что еще хуже, она не нашлась, что сказать в ответ, вскочила с места, не имея сил владеть собою, и убежала...

По-видимому, не обращая внимания на Полю и Алексея, Юлиан видел издали только их сближение, и чувство ревности сдавило его сердце. Он ходил взад и вперед, приближался, наконец сел рядом с Дробицким и спросил с беспокойством:

- О чем вы говорили с Полей?

- Наш разговор был такого рода, что нет возможности дать в нем отчета... она говорила тут многое... смеялась над чьим-то костюмом и описывала мне гостей, которых я вовсе не знаю...

- Но почему в конце разговора она так покраснела?

- Разве она покраснела? Я не заметил этого...

- Не заметил? - произнес Юлиан, кивая головою. - Обманывай кого угодно, только не меня...

В эту минуту ливрейный слуга подал Анне на серебряном подносе запечатанный пакет, внимание Юлиана и всех гостей обратилось на именинницу.

- От дядюшки Атаназия! - воскликнула Анна, взглянув на пакет...

- От Атаназия? Но почему он не приехал сам? - подхватил президент. - Вечный чудак!

Вместо ответа Анна проворно вскрыла пакет, обративший на себя внимание всех, и вместо какой-нибудь игрушки, обыкновенно даримой женщинам в день ангела, по подносу рассыпались огромные четки из черного дерева... На конце их белелась мертвая головка, превосходно выточенная из слоновой кости, и распятие с изображением Спасителя, окруженное большим терновым венцом...

Символы смерти и страданий... Все отворотили глаза свои, Юлиан вздрогнул, а президент не мог удержаться от восклицания:

- Ах, какой неисправимый чудак! Уместно ли это?

- Как можно подобные вещи присылать в именины? - повторили другие.

Но лицо Анны вовсе не выражало, что ее поразил и опечалил подарок, признанный всеми за какое-то зловещее предсказание-Улыбка не изгладилась на устах ее, глаза сверкали живою радостью и восторгом... Она долго всматривалась в изображение Христа и терновый венец. Наконец, видя, что четки производят неприятное впечатление на окружающих дам, вышла с подарками в свою комнату. Поля опять подошла к Алексею.

- Видели? - спросила она.

- Видел, но до тех пор не пойму столь необыкновенного подарка, пока вы не объясните мне его значение.

- Чтобы понять значение этого подарка, вам следует познакомиться с паном Атаназием, - отвечала Поля. - Долго пришлось бы говорить о нем, но он, в самом деле, человек замечательный... Видели, как Анна приняла терновый венец?.. О, это ангел, в полном смысле ангел! - воскликнула Поля в восторге.

Алексей стоял в задумчивости...

- Да, правда, - проговорил он, забывшись, - человек даже боится говорить с нею... такою представляется она святою и чистою!.. Дыхание и слово, мысль и взгляд наш могли бы осквернить ее.

- Ее ничто не осквернит! - с восторгом перебила Поля, хорошо заметив благоговение, выраженное Алексеем. - Я радуюсь, что хоть вы оценили и поняли ее, как я... Теперь мне есть с кем поделиться своим уважением и любовью к Анне!

-

Первый раз в жизни Алексей сбился с предназначенной себе дороги, поддавшись прелести дружбы, а может быть, и силе впечатления, произведенного на него Анной.

Не могу сказать, что он влюбился в нее, эта фраза недостаточно выражала бы редкое, необыкновенное, исключительное чувство, овладевшее Алексеем. В человеческом сердце заключаются тысячи оттенков привязанности, но его пробуждение зависит от искры пробуждающей. Почти каждая женщина заставляет любить себя по-своему, и встречаются женщины с такой огромной душевной силой, что способны даже самого чувственного человека увлечь в неземную сферу. Любят сердцем и головою, телом и душой, любят его смесью всего этого и в различных степенях. В отношении Анны Алексей стал испытывать такое чувство, которого определить невозможно: в нем заключалось и удивление красоте, и очарование прелестями, и предчувствие чистой души, и созерцание внутреннего ее величия, и уважение к самоотвержению - все благородное самыми яркими красками просвечивалось в этой девушке. Земная любовь - пламенная, прихотливая, безумная вовсе не имела здесь места... Равно в Алексее не возбуждалось и желание сблизиться, соединиться с нею каким бы то ни было узлом, который бы сравнял и уравновесил их. В его глазах Анна не касалась стопами земли, а была чем-то до такой степени возвышенным, чистым, почти эфирным, что он не смел бы коснуться края одежды ее и вечно лежал бы у ее ног собственно для того, чтобы согреваться лучами очей ее...

Алексей, забыв свою мать и обязанности, забыв свою дикость и унижение, желал подольше пожить в Карлине и наглядеться на картину, которая должна была навеки запечатлеться в душе его...

Может быть, только один глаз заметил, что творится в таинственной глубине человека... глаз Поли, одаренной необыкновенным инстинктом узнавать людей и понимать их чувства...

"Бедняжка! - воскликнула она про себя. - Подобно мне - он обречен на неизлечимую болезнь... Жаль мне его... знаю, что он сумел бы любить искренно, горячо... но Анна... что за мысль? Душа Анны обнимает мир, любит всех, но такая любовь, как понимаю я, никогда не родится в ней... Она сжалится, утешит, но спуститься со светлой высоты своей не решится... для кого бы то ни было!"

Задумалась бедная Поля, села к фортепиано и унеслась в другой мир, где мысль выражается звуками... там ей было лучше... Юлиан, забравшись в дальний угол, смотрел на прелестную девушку и все время сидел, точно мертвый, на одном месте, с устремленными на нее глазами... наконец их взгляды встретились, и оба они позабыли, что за ними наблюдают... Поля не спускала глаз, Юлиан не отворачивал своих, и красноречивым взглядом они высказали друг другу, что хотели. Потом вдруг Поля вздрогнула, опомнилась, проворно встала с места и убежала из салона... Юлиан, пожаловавшись на головную боль, взял с собою Дробинкого и вышел вон... Анна через несколько минут пошла к Поле посмотреть - не захворала ли она. Полковник также ускользнул на свою половину, и президент, пожелав бывшей своей невестке спокойной ночи, хотел было уйти, но вдруг полковница встала и попросила его остаться на минуту.

Президент принял официальную мину, впрочем, проворно и с вежливостью пододвинул ей стул и спросил:

- Что прикажете, пани полковница?

- Мне хотелось бы поговорить с паном президентом насчет детей моих, - произнесла полковница, не скрывая, чего стоил ей теперешний разговор с ненавистным человеком.

- Со всею охотою... будем говорить о них, ведь вам известно, что они для меня, точно родные дети...

- Извините, пане президент, что я вмешалась в это, мне хочется обратить ваше внимание на одно обстоятельство, кажется, не замеченное вами...

- Что же такое? - спросил несколько озадаченный президент, встав с места.

- Я никогда не воображала, чтобы Анна способна была привязаться и коротко подружиться с девочкой такого низкого происхождения, как Поля...

- Позвольте, пани полковница, - отозвался президент, - надеюсь, вы ни в чем не можете упрекнуть панну Аполлонию...

- Для этого ангела-Ануси не существует никакой опасности, - перебила пани Дельрио. - Но ужели вы не видите, что пребывание здесь такой молодой и с такими горячими чувствами девушки, как Поля, угрожает Юлиану большой опасностью... Он влюблен в нее!

Президент, кажется, знал это не хуже полковницы. Но, видя, что его предупредили, переменил тактику и рассмеялся с таким выражением, как будто не верил словам ее...

- Он - влюблен? О, ваши глаза, кажется, видят больше того, что есть на самом деле! Живая, смелая, остроумная, она, бесспорно, могла понравиться Юлиану, может быть, даже занимает и развлекает его, но...

- Но подобное развлечение может кончиться печально или скандалом.

- Мне кажется, что материнская заботливость ослепляет глаза ваши. Юлиан человек с большим тактом, знает свое и ее положение... видит, какая пропасть разделяет их... Притом, он человек благородный... следовательно, мы можем быть спокойны.

- Если угодно, вы будьте спокойны, но меня уж не успокоите. Видели, как во время музыки они смотрели друг на друга?

- Ну, если Юлиан немножко влюбился, - сказал президент, - это, может быть, развлечет, расшевелит и оживит его, последствий я не боюсь... подобная любовь легко вылетит из головы его... и, если уж мы начали рассуждать об этом, так я скажу вам, что нашел для него жену.

Полковница покраснела от досады, что судьбою сына ее располагают без ее ведома. Притворясь, будто не слышала последних слов, она живо обратила разговор к Поле, которой не любила и завидовала даже в том, что она приобрела себе сердце и привязанность Анны.

- Вы не боитесь последствий потому, что не хотите видеть их, но я, зная эту девочку с малолетства, может быть, имею справедливые причины опасаться их... Дай Бог, чтобы мы не согрели змеи у своего сердца... Живая, хорошенькая собою и коротко знакомая с Юлианом, - можем ли мы знать, что она воображает? Я вижу только то, что она самым коварным образом ласкается к нему... Он человек молодой... его легко поймать в сети, нельзя ручаться, что она не мечтает и выйти за него: в таких отчаянных головах все может родиться...

Президент опять рассмеялся.

- Вы слишком горячо принимаете это обстоятельство, - сказал он, - но я, право, не думаю о Поле так низко. Она девушка рассудительная и, верно, понимает, что мы не позволим состояться такой неприличной свадьбе... уж и так довольно было мезальянсов в нашей фамилии! - закончил президент с ударением и вздохом.

Полковница опять покраснела от гнева, зная, что последние слова относились прямо к ней. Президент продолжал:

- Притом оторвать ее от Анны, которая нуждается в ней, из-за каких-нибудь пустых грез, совершенно осиротить этого ангела... было бы жестоко!.. Анна любит ее!

- Правда, но не я же виновата, если она свою любовь направила к такой странной девочке.

- Будьте спокойны, мы не дремлем.

- Я считала обязанностью сказать вам об этом обстоятельстве, вы поступите, как вам угодно. Дай Бог, чтобы я была фальшивым пророком, но очень боюсь вредных последствий от их сближения... Теперь я сказала все, а вы действуйте, как знаете.

Сказав это, она самым церемониальным поклоном простилась с президентом, а он, с такой же вежливостью откланиваясь ей, прибавил шутливым тоном:

- Не бойтесь, пани полковница!.. Поля так горда, что даже для счастья не унизит себя... я хорошо знаю эту девушку: ее натура страстная, живая, но благородная. Наконец, если бы она не была такой, то сообщество Анны должно возвысить и облагородить ее... Теперь Юлиан мало будет дома... а хоть бы там и была между ними какая-нибудь детская легкомысленность.

- Вы - паны, привыкли человеческое сердце считать за нуль, - возразила пани Дельрио, - оно не входит в ваши расчеты... Дай Бог, чтобы впоследствии оно серьезно не напомнило о правах своих...

- Спокойной ночи! - сказал президент с улыбкой. - Спокойной ночи!.. Найдем средства и для сердца, если представится надобность...

-

На другой день Юлиан уговорил Алексея ехать с ним в Шуру, к пану Атаназию Карлинскому, едва известному нам только данным ему прозванием чудака и присылкою в день именин Анны четок и распятия с терновым венцом. Почти с самых молодых лет он жил в имении, расположенном в нескольких милях от Карлина, за рекой и среди дремучего леса. В нашем краю, сравнительно с другими землями, еще недавно очищенном от непроходимых лесов, находятся в некоторых местах случайно или нарочно оставленные вековые пространства, хоть бесполезные, но прекрасные, потому что среди них мы с удивлением встречаем почти американскую растительность. Самой великолепнейшей в этом роде, бесспорно, должна считаться пуща Беловежская, после нее Кобринская, украшенная огромными болотистыми пространствами и покрытая елями, наконец, леса Подлесьев Овручского, Пинского и Волынского. В таком-то именно углу, близ деревни Шуры, пан Атаназий Карлинский избрал себе резиденцию. Несколько столетий ни один из помещиков не жил в этом имении, принадлежавшем прежде Любомирским и потом взятом в приданое за женою Тимофеем Карлинским. Впрочем, один из Сренявитов для охоты или из одной фантазии иногда проживал здесь, на что указывали старый и огромный деревянный дом, огороды и сады, развалившаяся часовня, пустая сторожка и другие пристройки, найденные Атаназием, когда он получил это пространство по разделу отцовского имения. Атаназий Карлинский имел еще другой фольварк с хорошеньким домом, но поскольку он расположен был не в уединенном месте, то избрал своей резиденцией Шуру, этот дикий, тихий и спокойный угол больше всех пришелся по его вкусу. Он приказал немного поправить дом, дабы можно было жить в нем, огородить запущенный сад, отделать часовню и, поселившись здесь на всю жизнь, почти никогда не выходил за границы сада и лесов своих.

Пана Атаназия не без причины звали чудаком, потому что он не был похож на других людей. В первой молодости он на самое короткое время удалился из дому, будучи послан родителями вояжировать по Европе, потом, слушаясь также приказаний отца, немного времени провел в военной службе, но, сделавшись самовластным паном, оставил свет и добровольно скрылся в уединении. Никто положительно не знал всех происшествий его жизни и причин, образовавших в нем такой характер, какой обыкновенно производят тайные чувства, обманы и страдания. Отрекшись от всего, что люди называют счастьем, обществом, светом, пан Атаназий с небольшим количеством книг наглухо заперся в своей Шуре и проводил все время в молитве, беседах и размышлении. Не занимаясь ни хозяйством, ни другими делами, он свысока смотрел на все людские заботы и даже смеялся над ними, все мысли его устремлены были к вечности, к будущей жизни, к разрешению вопросов, касающихся другого, высшего мира. Снисходительный и кроткий к людям и чрезвычайно высокого характера, Атаназий, казалось, только ждал смерти и уже ничего не искал на земле.

Он любил родных своих так, как любил весь свет, но к земным нуждам их не был слишком чувствителен и не спешил с помощью, потому что пренебрегал жизнью и ее случайностями, как предметами преходящими. Любимейшим его чтением были Библия и мистические творения. Будучи католиком, Карлинский заходил в этом отношении так далеко, что не отвергал и протестантских откровений, видений и взглядов на будущую жизнь, в его глазах даже все заблуждения извинялись глубокою верою и заботливостью о духовном мире, он все прощал, кроме материализма и равнодушия к душевному спасению. Снисходительный к людям, неправильно судившим о предмете, Атаназий был неумолим к людям холодным и издевавшимся над важнейшими вопросами о другом мире. Подобное религиозное настроение подавило в нем всякое расположение к трудолюбию, отняло охоту к деятельности и сделало его аскетом, отшельником, существом, отрешенным от человеческого общества. Шура была истинною Фиваидой, где несколько человек, умевших жить с Атаназием Карлинским, составляли для него все общество. Он привык к этим товарищам, но охладевшее сердце его уже не нуждалось в них до такой степени, чтобы способно было скорбеть об их потере или решиться для них на какую-нибудь жертву. Понятие о жизни было у него свое собственное, неизменное, а вера столь глубокая, что даже на могиле друга он не мог плакать и говорил только: "До свидания!"

Но несмотря на такое мистически-религиозное направление, несмотря на самую глубокую веру и пламенную набожность, Атаназий Карлинский имел одну, общую всем людям слабость, так как нельзя назвать этого иначе, именно: он верил в аристократию, в ее особенное назначение на земле и плакал над ее упадком. Умерших предков он уважал почти наравне со святыми, а текущую в своих жилах кровь считал драгоценнейшим наследием. Когда домашний ксендз его, Мирейко - происхождением жмудин, опровергал подобное понятие, Атаназий, в оправдание свое, приводил места из Св. Писания, где говорится, что Бог всегда избирал известные роды для высших целей и управления народом, изливал на них особенные дары, награждал способностями, сообщал им яснейшее познание современных потребностей, вручал им кормило правления и назначал руководителями мыслей и духа народного... Из этого Атаназий выводил законность и пользу аристократии вообще, ее необходимое существование в каждом организованном обществе и приписывал ей, сообразно своим понятиям, как бы религиозное происхождение. Но подобные понятия не ослепляли его до того, чтобы он не сознавал упадка современной аристократии. Карлинский объяснял это обстоятельство только тем, что аристократия отверглась от своего назначения, уверовала в тело и употребила Божьи дары для себя и для собственных удовольствий - и Бог наказал ее унижением, потерей силы и влияния.

Он доказывал, что и шляхта была также чем-то вроде избранного сословия, богатство и значение, фамилия и соединенные с нею привилегии были как бы заветом доверенности со стороны Бога - не для собственной пользы людей, кому давались они, а для всеобщего блага. Коль скоро неверные приставники над сокровищами обратили их на самолюбивое удовлетворение своих потребностей, Дух Божий отступился от них, благословение перестало почивать на главах их - и люди, бывшие прежде честью народа, сделались его посмешищем.

Вся жизнь Карлинского основывалась на изложенных правилах, то есть на глубокой вере в бессмертие и на уважении себя, как потомка поколений, предназначенных промыслом для великих деяний. Теперь он как бы каялся и молился за грехи прадедов, сидя в уединении, оплакивая упадок не только своей фамилии, но и всех подобных ей, бесполезно гниющих в самолюбии, разврате и забывающих, что вожди народа обязаны главным образом жертвовать собою за ближних.

Юлиан, предвидя, каким странным должен показаться Алексею его дядя, старался приготовить друга к первой встрече с ним, рассказывая то, что мы повторяли здесь. Они оба не заметили, как по самым дурным дорогам миновали длинную цепь лесов и въехали в аллею из старых лип, за которой, впрочем, еще нельзя было видеть дома. По обеим сторонам аллеи лежали поля, пересекаемые лугами, кустарниками, болотами. Над Шурой царствовала глубокая, таинственная тишина пустыни, прерываемая только щебетанием птиц и далекими голосами стада. В аллее, под купами лип, лежали первые желтые листья - предвестники наступавшей осени, песчаная дорога прорезана была только двумя или тремя колеями. Юлиан и Алексей взглянули друг на друга и вышли из экипажа, дабы идти во двор пешком, потому что для прогулки было самое прекрасное время. Друзья шли в задумчивости до тех пор, пока не показались передний двор, дом и окружающие его ольхи, клены, пруды, зеленые тополя и пихты. Местность была печальная, чем-то могильным веяло от нее, но вместе с тем очень заметно было и господствовавшее там спокойствие. Перейдя по старому длинному мосту главный канал, друзья прежде всего увидели на правой стороне деревянную часовню древней архитектуры, черный крест которой возвышался над окружающими строениями и деревьями, снаружи не было никаких украшений, только две ивы росли у ее входа, а у пней их стояла большая и тяжелая дубовая скамейка, к которой вела дорожка, протоптанная через поросший травой двор, прямо стоял дом, хоть обширный, но запущенный. Несколько труб, одна перед другой, возвышались на кровле, но много лет небеленые они почернели от дыма. Массы деревьев за домом указывали на обширный, но запущенный сад.

Направо находились не оштукатуренные и довольно некрасивые конюшни, налево - длинный флигель, по-видимому, немного моложе самого дома. Войдя на двор, Юлиан и Алексей напрасно оглядывались во все стороны - не выйдет ли кто встретить их, везде и все было мертво - как в заколдованном замке. Они перешли передний двор, поднялись на крыльцо, вошли в сени - и никто не вышел навстречу, хотя сильно загремевшая на мосту повозка и конский топот, раздававшийся по двору, легко могли бы разбудить спавших или спрятавшихся по углам жителей.

Пройдя совершенно пустые сени, где, может быть, сто лет ничего не изменялось, где слышался только однообразный ход часов, где на стенах висело несколько огромных картин из священной истории, а на полу стояли окрашенные масляной краской сундуки, служившие складочным местом постелей и кроватей, - Юлиан и Алексей вошли наконец в огромную залу - довольно темную и угрюмую, но поражавшую величием, которое сообщали ей стены, увешанные бесчисленным множеством фамильных портретов. Очень немногие из них отличались достоинством кисти, но зато они были замечательны тем, что удачно изображали характеры, какими отличались эти молчаливые тени прадедов.

Вероятно, большая часть живописцев, запечатлевших черты их на полотне, вовсе не думали о сообщении им преднамеренного характера, он часто выражался не от их воли, всплывал наверх вследствие неспособности художника и увенчивал старания бездарного артиста. Мрачные лица и полустертые от пыли и сырости черты ясно показывали мужей, носивших на себе огромную тяжесть общественных обязанностей, и вместе выражали, что они не любили прихотей и бездействия, их лица говорили не об утонченной цивилизации, не о блестящих формах, но о важных заслугах и добродетели. Даже эмблемы портретов были не пустые безделушки, а булавы, сабли, епископские жезлы и посохи, как бы говорившие вам о подвигах и самоотвержении этих людей для общего блага... В руках женщин находились книги, четки, цветы, дети - все, что может и обязана носить женщина... Портреты древнейшей эпохи представляли людей полудиких, проводивших жизнь более на войнах, нежели в присутственных местах. По мере приближения к нашим временам, лица становятся веселее, одежды великолепнее, цвет тела яснее, на устах более веселая улыбка, а на самом конце - измененные костюмы, переродившиеся черты, пудра и парики ясно рассказывали историю фамилии и некоторым образом даже государства... От медвежьих епанчей и железных панцирей до кружев и бриллиантов - какое огромное расстояние!

- Пойдем к ксендзу Мирейко, - сказал Юлиан, - я немного знаю его, потому что он ездит к нам со святыми дарами... По крайней мере, он должен быть дома, сколько помню, его квартира в углу флигеля.

Затем они вышли из залы и через передний двор, где не было еще ни одной живой души, направились в угол флигеля. Здесь они в одно время услышали щебетание птиц в клетке и громкий напев, раздававшийся со стороны сада.

Юлиан узнал голос ксендза Мирейко, а переступив порог флигеля, оба друга расслышали даже, что ксендз пел священные песни в честь Пресвятой Девы. В коридоре голос указал двери, в которые следовало им войти. Юлиан постучался.

- Ну, кто же так церемонится со мной? Пожалуйте, пожалуйте!..

Отворив двери, гости вошли в чистую, маленькую и выходившую в сад комнатку, где мебели было не больше, чем в капуцинской келье: кровать, покрытая толстым сукном, около нее столик, на столике требник, коробочка с облатками и клетчатый платок с табакеркой, близ окна другой столик и на нем очки с календарем и святцами, на стене образ Иисуса Христа в дубовой раме, около дверей бутыль с водой и пивная бутылка... Ксендз сидел на самой середине и, устроив между двух стульев нечто вроде кросен, плел монашеский пояс... Это был человек с веселым лицом, темно-русый, с проседью, с редкой и короткой бородкой, с быстрыми серыми глазами, сильный, здоровый. Он был весь в поту, потому что день был жаркий: ксендз сидел с раскрасневшимся лицом, а на устах его блуждала невинная и чистосердечная улыбка. Довольно было взглянуть на этого монаха, чтобы полюбить его и убедиться, что сердце его дышит Евангельской любовью.

- Ого! - воскликнул он, бросив коклюшки, упавшие со стула. - Вот дорогой-то гость!.. Когда же вы прибыли, откуда, как?..

Юлиан представил ему Алексея.

- Прошу покорно, прошу покорно! - отвечал монах, обнимая того и другого. - Садитесь, если найдется на чем, потому что я здесь не рассчитываю на гостей... Ах, право, и сесть-то почти не на чем... Но откуда вы прибыли?

- Прямо из дому... Но у вас в здешнем монастыре нет ни одной живой души. Если бы вы, святой отец, не пели... и ваши птицы не щебетали, то мы не услыхали бы живого голоса.

- И пана Хорунжича вы не нашли еще?

- Нет, ни одной души не встретили, и первого вас имеем удовольствие видеть.

- Ну, видно, все разбрелись по разным местам, - сказал ксендз, подавая гостям стулья и убирая свои кресла, - пан Хорунжич, верно, в часовне, либо зачитался... Хоть бы пани Гончаревская взглянула на двор и послала кого-нибудь для встречи гостей... должно быть уснула - бедная... Ха, ха, ха! - рассмеялся ксендз Мирейко, - у нас всегда так: приди чужой - должен сперва досыта находиться, чтобы найти живого человека... Монастырь, ясновельможный пане, настоящий монастырь!.. Но зато вдали от света с его суетами мы живем здесь, точно у Христа за пазухой...

- Здоров ли дядюшка?

- Как рыба, скажу вам, да и с чего ему хворать? Он не грешит никаким излишеством, разве одной горячей ревностью к молитве, но это не вредит здоровью... Наша жизнь идет регулярно, как часы, ни в чем нет у нас недостатка, печали не заходят в Шуру - и мы все, благодаря Бога, здоровехоньки!

Договаривая эти слова, ксендз Мирейко потер руки и поднял их вверх, как бы радуясь своему положению и благодаря за него Бога. Но вдруг отворились двери, и в комнату вошла пани Гончаревская, служившая здесь экономкой. Это была уже очень немолодая женщина, сухая, желтая, одетая просто, с огромной связкой ключей у пояса, в белом чепце, обшитом свежими кружевами и сделанном на такой манер, который ясно говорил, что в Шуре вовсе не заботятся о моде. Важной и суровой миной она хотела показать себя очень хорошо воспитанной женщиной, ее обхождение было почти аристократическое и, несмотря на бедный костюм, она хотела даже играть здесь роль хозяйки. Под ледяной и суровой наружностью ее билось добрейшее сердце, но она так строго следовала понятиям и требованиям света, что никогда не обнаруживала своих чувств.

Ксендз Мирейко, вовсе не заботясь о приличиях, потому что главную цель его составляло духовное спокойствие, и несмотря на строгую взыскательность пани Гончаревской, встал с кровати, на которой сидел, и воскликнул:

- Horrendum! Пани Гончаревская у меня! Хорошее ли дело нападать на келью беззащитного капуцина?

Экономка бросила на него самый суровый взгляд.

- Ей-Богу, - прибавил ксендз Мирейко, - пожалуюсь пану Хорунжичу... Прекрасно! Вы компрометируете меня в глазах гостей и пришли сюда, верно, не зная о их приезде...

- Оставьте ваши неуместные шутки, святой отец! - сказала, уже не шутя, обиженная пани Гончаревская. - Пожалуйте в комнаты, дорогие гости!.. Может быть, вам угодно чего-нибудь с дороги?

- Признаюсь - мы довольно голодны, - сказал Юлиан.

- Пожалуйте же в залу, я сию минуту подам кофе и приготовлю обед...

- Очень приятно слышать о кофе, это прекрасный напиток! - произнес ксендз Мирейко, громко кашляя и давая тем понять, чтобы и на его долю не забыли приготовить.

Экономка сделала гостям поклон, бывший в моде во времена княгини предводительши, проворно простилась с ними, погрозила капуцину и вышла. Но за дверьми она громко вскрикнула... и вскоре вошел в комнату, с улыбкой на устах, весьма оригинальный молодой человек огромного роста, с густыми усами и бакенбардами темно-орехового цвета, с черными и блестящими глазами, с необыкновенными, хоть и не слишком красивыми чертами лица. Высокий лоб и орлиный нос сотворяли пришельцу одну из тех физиономий, какие мы чаще встречаем на картинах, чем в жизни. В ней отражались какая-то сила, смелость, независимость, разум и вместе вдохновение... Несмотря на бедный костюм, потому что он был одет в худой чепан серого цвета, брюки носил в сапогах и был без галстука, осанка и поднятая вверх голова обнаруживали в нем человека, не привыкшего подчиняться приказаниям и жившего в совершенной свободе. Белые руки и незагорелое лицо показывали, что он не имел нужды трудиться и вел жизнь независимую. Неглижируя наружностью, он резко похож был на пана, а уединенная жизнь в здешней пустыне, где не предстояло надобности приноравливаться к людям и нравиться посторонним, сообщила его жестам и выражению лица что-то дико свободное, так что в этом человеке живо отражалось каждое внутреннее движение.

Капуцин и Юлиан взглянули на новоприбывшего, и первый из них воскликнул:

- Вот, понемногу, и все мы сбираемся в кучу!

Юлиан фамильярно подал руку новому гостю, как хорошему знакомому, но гость, не сказав ни слова, проворно сел на узкую кровать ксендза Мирейко.

Алексей и незнакомец оглядывали друг друга... Капуцин, желая поправить рассеянность Юлиана, сказал им:

- Позвольте познакомить вас... пан Юстин Поддубинец... пан Алексей Дробицкий - друг нашего пана Юлиана.

Не привыкнув к вежливости, Юстин только протянул свою руку, крепко пожав поданную руку Алексея и устремив на него глаза, затем опять сел на кровать...

- А что, пане Юстин, кажется, вы испугали пани Гончаревскую? - спросил ксендз. - Несчастный день для нее сегодня... я взбесил ее шутками, а вы, по привычке ходить повеся нос, должно быть, изрядно толкнули ее.

- Как хорошо вы знаете людей и умеете по характеру угадывать, кто к чему способен!.. Именно мы в дверях ударились головами... и мне достался порядочный щелчок...

Капуцин ударил в ладоши.

- И, верно, пани Гончаревская порядком отделала вас?

- Да, нечего сказать. Если бы не ее воспитание, то, может быть, я получил бы даже оплеуху, - рассмеялся Поддубинец.

- Однако мы сидим здесь да толкуем, - прервал ксендз Мирейко, - а там, пожалуй, кофе совсем простынет. Пойдемте в барский дом... притом здесь тесно для такой компании... Не знаете ли, пане Юстин, где пан Хорунжич?

- Не знаю, он взял палку, соломенную шляпу, книгу под мышку и пошел себе в лес...

- Ну, так до сумерек не ждите его! - проговорил капуцин, махнув рукою. - Впрочем, кофе без него и он без кофе легко обойдутся...

С этими словами все вышли вон, и когда ксендз Мирейко запер на ключ свою квартиру, вероятно, заботясь о целости своего пояса и коклюшек, тихо направились к барскому дому.

Здесь не было еще ни малейшего движения, только из комнаты пани Гончаревской через отворенные двери слышались отчаянные восклицания:

- О, я несчастная, ни одной души! Ну, я наперед знала это! Ведь у нас всегда так бывает... когда нужно, все разбегутся! Уж не приведи Бог жить с такой прислугой... осрамят каждый благородный дом... посторонние люди подумают, что мы не умеем жить! Ни одного! И подать, и накрыть некому! Господи Боже! Что я терплю? Такая жизнь - истинное мучение!

Такое великое огорчение пани Гончаревской рассмешило капуцина, и он только пожал плечами. Между тем, все вошли в залу и сели вокруг стола, ожидая обещанного кофе. Все чувствовали необходимость развлечься пока разговором, но он, как на зло, не клеился.

Гости менялись с капуцином вопросами о разных предметах, а Юстин, развалившись на диване и опустив голову на руки, погрузился в глубокую задумчивость. Ксендз несколько раз прошелся мимо него, наконец пожав плечами, воскликнул:

- Позвольте разбудить вас...

Юстин рассмеялся, и если бы в это время не вошла пани Гончаревская, может быть, пустился бы в большие рассуждения с ксендзом. Но экономка в самую пору явилась на пороге с багдадским платком на шее, надетым, очевидно, для гостей, и в чепце меньшего размера и лучшей работы. За нею шел заспанный слуга, одетый совсем не по-барски: он нес в руках поднос, а под мышкой держал скатерть, и поспешность его ясно показывала, что ему досталось хорошее наставление.

Пройдя скорыми шагами через комнату, повеселевшая пани Гончаревская села близ гостей и, потирая руки, начала расспрашивать о Карлине и его обитателях.

- А кофе-то стынет, - заметил ксендз Мирейко, - и гости все еще голодны. Если Господь послал на стол такой милый напиток с хорошенькими сухарями, то, прошу вас, пани, не искушайте нашего терпения.

Пани Гончаревская принялась разливать кофе, все пододвинулись к столику, но в эту минуту со стороны сада послышались тихие шаги, направлявшиеся прямо в залу. Все оглянулись в ту сторону и увидели на пороге мужчину высокого роста, худощавого, в соломенной шляпе на голове, с суковатой палкой в руках и большой книгой под мышкой... Это был пан Атаназий Карлинский.

-

Представьте себе пуританина времен религиозных преобразований в Англии - сурового, с бледным лицом, с глазами, иногда погасшими, а иногда горевшими огнем аскетизма, и вообще с наружностью, на которой резко запечатлевается жизнь, проводимая в размышлениях и самоотвержении, жизнь духа, усиливающегося ослабить и покорить себе тело: именно таким был и Атаназий Карлинский. Важное величие его фигуры происходило из двух источников: оно порождалось набожностью и вместе с тем родословной гордостью, проглядывавшей даже сквозь власяницу кающегося грешника... Этот человек только одной слабостью оставался человеком: на развалинах страстей, на пепелище чувств его стояла одна гордость... Набожность все обратила у него в пепел, но гордости не могла поколебать, а тем более разрушить...

Его лицо - лицо преждевременно одряхлевшего старца, бесцветное, покрытое морщинами, суровое и задумчивое, носило на себе выражение мрачное, строгое, неумолимое, как у людей, привыкших углубляться в самих себя, даже приняло характер окаменелости... На нем ясно видно было, что ни одна земная горесть не возмущала спокойствия души, поднявшейся выше земной сферы, но и не позволяющей другой душе стать наравне с собою. Костюм пана Атаназия был самый простой, деревенский, только один железный крест, висевший на груди на черной ленте и окруженный терновым венцом - точь-в-точь такой, какой видели мы вместе с четками у Анны, бросался в глаза постороннему человеку.

Погруженный в задумчивость, хозяин вошел в комнату с таким выражением, как будто никого не застал здесь. Наконец пробудившись и увидя незнакомого Алексея и нежданного Юлиана, тихо снял с головы шляпу, открыл испещренную сединами голову, бросил палку и книгу на стол и довольно хладнокровно поздоровался со всеми.

При появлении его капуцин, находившийся в самом веселом расположении, в одно мгновение сделался серьезен, экономка выпрямилась как струна, а Юлиан проворно поцеловал его руку и представил Алексея.

Атаназий принял все это очень холодно, сел на поданный стул и, скрестив на груди руки, долго оставался безмолвным, как будто ему нужно было докончить прерванные размышления прежде, нежели он обратится к людям.

- Радуюсь, что вижу тебя, милый Юлиан, - сказал он, спустя несколько минут. - Ты часто приходил мне на память... нам нужно много поговорить... много... я чувствовал, что ты приедешь и готовился к твоей встрече... Отдохни... но я скоро не отпущу тебя... на мне строгие и важные обязанности в отношении тебя.

Юлиан покраснел. Старик замолчал и потупил голову. Все гости из уважения к задумчивости старца также молчали... Наконец Атаназий вздохнул, взял палку и книгу и, не взглянув на своих гостей, удалился в другие комнаты.

- Пан Хорунжич что-то печален, - произнес капуцин, - видно попал на какой-нибудь крепкий философский орех... Право, исключая катехизиса, требника и еще двух томов, я бы сжег у него все остальные книги, - прибавил он с простодушной улыбкой, - подобные книги, как бы ни были хороши, только кружат людям головы... Вот и пану Хорунжичу следовало бы только молиться да жить спокойно, вовсе не заботясь о том: кто, где и как именно провернул новую дыру своим разумом... так нет!..

- Вы любите порицать то, что должно хвалить! - отозвался Юстин. - Что же он стал бы делать? Охотиться или играть в карты, есть и пить? На подобные вещи и без него много охотников.

- Хвалить Господа Бога! - воскликнул монах.

Юстин пожал плечами и сказал:

- Святой отец, каждый человек имеет свое назначение: один хромает, но силен в руках, другой туг на ухо, зато быстрым взглядом видит далеко... одному Бог дает хороший желудок, другому - чувствительное сердце, в великом хоре один из нас рычит басом, другой поет дискантом... и это хорошо... Невозможно же всех запрячь в одну и ту же работу.

- Вот сказал мне новость! - сердито отвечал капуцин, взяв уже четвертый сухарик, на что пани Гончаревская смотрела со страхом. - По-человечески так, а по Божьему - все мы и руками, и ногами, и глазами, и носами должны делать одно: возноситься на небо!

- Против этого не спорю, но я надеюсь, что и наш пан стремится не в другое место.

- Правда! Только вместо того, чтобы избрать себе прямую дорогу, он блуждает по лабиринту, желая руководствоваться человеческим разумом, и похож в этом случае на человека, который, среди белого дня закрывшись от солнца, ходит с фонарем...

- Ого! - прервал вошедший пан Атаназий. - Верно, ксендз Мирейко рассуждает тут обо мне?

- Конечно, - возразил, нисколько не смешавшись, капуцин, - вы делаете свое, я говорю свое... а между тем, вот и муху поймал в кофе, одним дармоедом будет меньше на свете...

Старик, сделавшись как будто веселее, сел близ Юлиана и начал всматриваться в лицо его... потом тихо взял племянника за руку, слезы навернулись на глазах его - и он отвел Юлиана в портретную залу.

- Кого это ты привез мне с собою? - спросил Атаназий. - Лицо благородное, энергическое, но в нем есть что-то простонародное...

- Хороший мой товарищ и друг, - отвечал Юлиан, - такой же шляхтич, как и мы...

- Как и мы? - повторил старик с видом удивления. - Как и мы?

Юлиан улыбнулся.

- Ты еще молод! - проговорил будто про себя Атаназий. - Но если он удостоился чести быть твоим другом... мне довольно этого, чтобы счесть его за человека стоящего... Хоть сколько-нибудь вы оживите мое одиночество. Я не желаю людей, мало люблю их, но если Бог пошлет мне таких, каких вижу теперь, то иногда мне будет приятно поговорить с ними, потому что запертая внутри мысль делается слишком сильной и просится вон...

Старик молча поцеловал в голову Юлиана и благословил его... Слезы опять навернулись на глазах его.

Сидевшие в смежной комнате гости не смели прерывать разговора Атаназия с племянником. А так как в это время кофе был уже кончен, то пани Гончаревская немедленно отправилась к своим занятиям, почти вслед за нею вышел и ксендз Мирейко, для исполнения вечерних молитв, и остались только Алексей с Юстином.

Молодые люди скоро сошлись друг с другом, так как Дробицкий слишком интересовался новым товарищем, нечаянно найдя под самой простой его наружностью необыкновенного человека.

Юстин Поддубинец, никому положительно не известный своим происхождением, почти с малолетства взят был паном Атаназием на воспитание, на его счет кончил курс в университете и даже вояжировал за границей. Заботливость о его образовании не была напрасна, потому что Юстин учился усердно и приобрел много познаний. Но, к несчастью, вследствие ли влияния своего опекуна или по собственному настроению, способный ко всему - он не выбрал себе никакого занятия. Природа создала Юстина поэтом, он внял ее голосу и стал поэтом - только по-своему и оригинальным образом. Если бы он родился за тысячу лет раньше, то, по всей вероятности, с арфою в руках, ходил бы от хижины к хижине, воспевая древние деяния, мечтая, прислушиваясь к тысячеголосому хору мироздания, и умер бы где-нибудь на могиле, с последней песнью к заходящему солнцу... А теперь он жил немногим иначе: читал, писал, избегал людей, размышлял, мечтал и до такой степени был равнодушен к своей будущности, так мало заботился о славе, что как будто ни в чем больше не нуждался, кроме того, что получил от Бога.

Юстин не домогался даже сочувствия и похвал, какими живут обыкновенные писатели, читал только лишь по необходимости и ничем не хвалился. Впечатлительный, как дитя, он для прекрасной картины, для хорошей песни, из-за нового вида бросал и забывал всех, и не один раз приходилось отыскивать его по окрестностям - точно заблудившегося коня, и приводить назад в Шуру. Он никогда не жаловался на горести и отличался от обыкновенных поэтов, беспрестанно воспевающих свои несчастья и страдания, особенно тем, что, нисколько не тяготясь настоящим бытом, находил полное вознаграждение за все в божественном даре - этой искре святого огня, горевшего в груди его.

Сколько раз, найдя в книге или песне нарекание на свет и на людей, особенно на бедность и недостатки, молодой человек воспламенялся сильным гневом и восклицал в восторге:

- Это не поэты!.. Презирают мир, а желают благ его, попирают золото и, как нищие, просят его... жалуются и страдают, тогда как обязаны благодарственным гимном славословить Бога за светлый венец, возложенный на главу их. Они не поэты, а фарисеи, обезьяны! Иначе они не смели бы произносить таких нареканий, не требовали бы от мира того, что обязаны попирать ногами!.. Поэт ни в чем не может завидовать людям: он стоит несравненно выше их, несравненно больше их чувствует и видит... Вечная одежда его, сотканная из света, прекраснее всех нарядов человеческих, его венец прочнее корон... а мысль и чувство возвышают его на трон, приближающий его к Богу... Стоит ли плакать, роптать и страдать из-за детских игрушек, если они холодны, мертвы и рассыпаются в прах, лишь только возьмешь их в руки?..

Бедный Юстин! Он так еще мало знал себя и жизнь!

Подали самый скромный и простой ужин, потому что в Шуре вели жизнь не роскошную, а о прихотях никто даже и не думал. После ужина пан Атаназий с Юлианом, Алексеем, Юстином и ксендзом Мирейко опять вошли в портретную залу. Время было уже довольно позднее, но здесь часто проводили целые ночи в молитвах или разговорах, не ограничиваясь принятым распределением времени. Звездный, прекрасный и тихий вечер настраивал к необъяснимой тоске, а через отворенные двери в сад влетал шум старых деревьев вместе с холодом и благоуханием ночной росы. Пан Атаназий, погруженный в задумчивость, начал ходить по зале, изредка бросая взгляды на племянника. Юлиан молчал и с почтительным удивлением глядел на старца, который, несмотря на свои странности, по силе своей веры и образу мыслей представлялся ему выше существ, ежедневно окружающих его.

Несколько минут царствовало глубокое молчание. Юстин загляделся на звезды, ксендз Мирейко играл своим поясом и кокосовыми четками, Алексей не спускал глаз с хозяина, производившего на него такое же впечатление, как вид тени, вставшей из гроба... Никто не осмеливался хоть бы одним словом прервать тишину, столь же торжественную, как молитва. Наконец пан Атаназий остановился перед Юлианом и спросил его дрожащим голосом:

- Скажи, Юлиан, что ты думаешь делать с собою? Имеешь ли ты какие-нибудь планы на будущность?

- Пока не имею никаких, милый дядюшка, потому что я обременен домашними делами... Как главный опекун Анны и бедного Эмилия, убиваю все время в исполнении обязанностей, а потому мне нельзя взглянуть дальше и выше...

- Нельзя? Почему нельзя? - возразил пан Атаназий. - Кто же тебе запрещает? Боже мой, Боже мой! Что сделал из вас настоящий век мелких забот, испорченности и безумия? Обязанности, какие ты исполняешь теперь, составляют самую ничтожную часть тех, которые собственно лежат на тебе... Как дурно вы понимаете свое предназначение! Сидеть, хозяйничать, сбирать деньги, жить для себя и для своих - это хорошо для обыкновенного человека, а не для потомка Карлинских... Следовательно, милый мой, и ты остаешься на той же самой дороге, по которой наша фамилия дошла до настоящего печального положения? И ты так же в заблуждении, как наши предки, как вообще все люди?

Слезы блеснули на оживленных глазах старца.

- Прежде всего следует думать о душе, а потом о себе и своем семействе, - спокойно продолжал пан Атаназий. - Главный долг человека исполнить свое предназначение, все прочее - пустяки, ребячество, посторонние предметы. Обязанности к людям в нравственном отношении гораздо выше обязанностей телесных, но ты и домашние твои заботитесь только о последних и только ими ограничиваетесь. Печалюсь, страдаю и горькими слезами плачу о вашем моральном упадке. Как лавочники и купцы, вы ломаете свои головы только над тем, как бы поправить имение и нажить денег. Ослепленные жаждою корысти, вы совершенно забыли, что имя, знатность и просвещение - суть дары, обязывающие вас к чему-то высшему. Что вы делаете? Веселитесь, скучаете, зеваете, жаждете того, что никогда не напоит вас, и напрасно убиваете время, тогда как, по словам Иисуса Христа, вы должны будете отдать в нем самый строгий отчет.

Юлиан с любопытством глядел на старца, но не смел отвечать ему, потому что чувствовал и справедливость сказанных упреков, и собственное бессилие.

- Если бы о подобных вещах говорил я с кафедры, - прервал ксендз Мирейко, громко нюхая табак, - это было бы прекрасно и уместно, но вмешиваться в мои привилегии вам, пане Хорунжич, право, не годится.

- Мы все ксендзы! - важно сказал Карлинский, отклоняя шутливое направление, какое капуцин хотел придать разговору. - Все мы в одинаковой степени обязаны говорить правду и заботиться о благе ближнего.

- Все ксендзы? - с видом изумления воскликнул ксендз Мирейко. - Это нечто новое... право, это отзывается безбожием!

- Люди, богатые великими примерами и славою своих предков, по преимуществу, обязаны, - продолжал старик, не обращая внимания на ксендза, - носить на себе важнейшие в сравнении с другими обязанности - не земные, разумеется, а духовные. Знаешь ли ты историю своей фамилии? - спросил он, подойдя ближе к племяннику. - Не рассказывал ли я когда-нибудь тебе о ней?

- Знаю, но не подробно, - отвечал Юлиан.

- Смотри: вот они живые перед тобою! - подхватил хозяин, воодушевляясь и указывая дрожащей рукою на развешанные по стенам портреты. - Склони голову перед героями, помолись за грешных, пожалей о заблудших и научись, что должен ты делать. Господь Бог ничего не дал нам даром или для одной только забавы, наши предки - это священное наследие, это долг, который обязаны мы уплатить сыновьям своим: но кто теперь из равных нам понимает свои обязанности так, как понимали их прежде? Никто, решительно никто! Мы постоянно идем к ослеплению и погибели. Кто не трудится рукою, у того бесполезная рука засыхает, кто не действует духом, от того отступается дух Божий! Все на свете имеет свое значение, ничто не существует для пустой забавы. Человеческие учреждения представляются нам человеческими только с земной точки зрения, но во всем находится перст Божий. Посмотри, Юлиан, - прибавил старец, - до какой степени унизились Карлинские. Они стали сельскими хозяевами, земледельцами, юристами, какими-то куклами, стремящимися к пустым удовольствиям... потом еще более унизятся, обеднеют, сделаются посмешищем всех и совершенно исчезнут. Но это удел не одних нас, а, кажется, всей людской аристократии. Возле нас возникают новые люди - семя будущности, а мы - старцы, за то, что забыли предания и заповеди Божий, должны сойти со сцены, оставить поприще действия, сделаться погонщиками и обозной прислугой, питаясь грабежом и обдирая трупы убитых на поле чести.

Послушай - чем мы были. Вероятно, никто не говорил тебе о предках, - и я своим рассказом о них не гордость хочу внушить тебе, потому что гордость - чувство дьявольское и самое вредное, но хочу унизить и пристыдить тебя, изобразив теперешнее наше ничтожество.

Взгляни на это суровое, почти дикое лицо со шрамом на лбу, в красной, как кровь, одежде и в тяжелом вооружении, на нем нет следов нежности, деликатности или преступного празднолюбия. Этот человек представляется нам непривлекательным, потому что мы не можем понять красоты его. Но всмотрись внимательнее в его облик, рассмотри черты лица, обсуди жизнь, - и его черты, обозначенные сильною волею и непреклонным характером, поразят твои глаза ослепительным блеском.

Это Григорий из Карлина - первый предок, о котором мы имеем уже достоверные сведения... От него-то именно нас прозвали Шейными, в память благородной раны, полученной им в шею. Григорий был братом Авраама - родоначальника линии Касперовых-Карлинских, а наша, как старшая, называется линией Остоитов.

Григорий и Авраам родились во времена Ягеллонов, от потомка славного Остои, которого меч, еще со времен Болеслава, стоит в нашем гербе между двумя лунами. Ничего не скажу об Аврааме, хотя и им, по справедливости, мы должны бы гордиться. Григорий принадлежал к числу героев, которые, противоборствуя остаткам уже остановленной, но еще не побежденной орды татарской, сражались за спокойствие Европы. О, какой жестокой неблагодарностью заплатила история племенам славянским! Взгляни в ученые труды западных историков: как там представлен народ наш?.. Судьбы человечества, по словам этих педагогов, всегда находились в руках племен Романо-Германских, а мы названы бесполезными, несамостоятельными, варварскими толпами, без малейшего значения в истории, без роли и предназначения - собственно, за то, что вместе с западом не участвовали в крестовых походах, что не принимали участия ни в одном из великих, геройских и обильных последствиями движений мира и будто равнодушными глазами смотрели из-за своих пределов на лившиеся реки крови и на борьбу за будущность. Эти господа забыли, что именно в ту самую пору, во время тех самых крестовых походов, презираемые ими славянские племена своею грудью удержали поток наездников, угрожавших свету, что здесь - в глухой тишине наших лесов, кипели беспрестанные, кровавые войны для ограждения неблагодарных, которые за пролитую кровь теперь отказывают нам даже в надгробном памятнике... Бедные славяне! Их участие было истинною жертвою и огромно своими последствиями, но его нигде не видно в истории, плоды дел наших рассеялись по всему свету, а между тем, некоторые люди еще и теперь, прямо в глаза, упрекают нас в несамостоятельности.

Григорий Шейный - наш родоначальник - был славным вождем и воином своего времени. Его-то раны выслужили нам имя, имения, славу и позднейшее значение.

Григорий был женат на княжне Глинской. Он жил долго, но ни одного часу не провел в отдыхе, хорошо сознавая, что на земле мы не имеем на него права. Двадцати лет отроду - Григорий сел на коня и стал биться с татарами.

С тех пор он был дома только гостем, никогда не думал о себе, о хозяйстве, об оставлении сыновьям обширных имений и больших сундуков золота... В промежутки времени между двумя походами, между двумя сеймами, между посольством и сражением, он по дороге иногда заезжал в старый Карлинский замок, чтобы несколько часов побыть с женою и детьми. Нередко последние деньги, накопленные женою, он забирал на потребности республики, если казна не могла покрывать всех расходов, и приносил подобные жертвы с самой искренней охотой и радушием, не торгуясь ни о своей крови, ни о деньгах, ни о награждении за заслуги, как будто он был обязан за них отечеству, а не отечество ему.

Прочие сослуживцы во всем опережали Григория, получали староства, кресла в сенате, жезлы, булавы, но никто не превзошел его заслугами. Домашняя жизнь была для него, можно сказать, посторонним предметом, другой, менее важной стороной жизни, второстепенной заботой, даже чувства сердца молчали в нем перед голосом беспрестанных жертв и самоотвержения. Из семидесяти с лишком лет своей жизни, исключая первых двух десятков, едва ли он провел один или два года под домашней кровлей. Он находился везде, где нужно было сражаться, рассуждать о делах общественных, платить и служить. Жена, проводя всю жизнь в тоске, воспитывала ему сыновей, заботилась о стадах, сбирала подати и пряла лен, уединенно сидя близ очага. Если ее осиливала тоска о Григории, она должна была искать его по всему свету, выезжать к нему навстречу, ловить его по дорогам, либо ехать в Вильно и Краков.

Смерть Григория Шейного была столь же прекрасною, как и жизнь его. Уже дряхлый старик, он еще не хотел оставить службы и спокойно жить дома: сам искал дела, начинал его, предлагал свои услуги и так привык к лошади, что хоть его должны были сажать и снимать с нее, потому что сам он уже не мог почти двигаться, однако, по целым дням сидел на седле. В 1575 году он составил уже завещание, разделив имение детям, как вдруг, по приезде его на несколько часов в старый Карлин, дали знать о вторжении Адель-Гирея. Другие соседи начали хорониться в леса, напротив, Григорий приказал как можно скорее собрать людей и с небольшим числом солдат поздно ночью полетел в погоню за врагами. Напрасно старик гнался за ними день и ночь, потому что, по принятому обыкновению, татары, захватив добычу и пленных, быстро ретировались в степи. Эта погоня чрезвычайно его истощила, а, может быть, убило и горе, потому что нагайцы взяли в плен его родственника Шумлянца. На третий день старик занемог и повис на седле, почти насильно его сняли с лошади и, передав начальство другому, свезли в один домик близ дороги... Григорий очень беспокоился, что дальнейшая погоня совершится без него, что ее, может быть, исполнят не так быстро и успешно, как хотелось ему, но должен был подчиниться воле Божией, чувствуя, что силы в нем совершенно истощились. Под чужою бедною кровлею, приобщившись святых тайн, он испустил геройский дух. Ни жена, ни дети не закрыли глаз его. Он без ропота перенес это несчастье и мужественно лег на вечный отдых. Вдова приказала перевезти его тело в Карлин, и сама шла пешком за гробом.

Умирая, Григорий Шейный утешался тем, что оставлял двух сыновей, достойных его имени. Они были уже зрелые мужи, и оба шли по дороге, указанной примером родителя.

Старший из них, Павел, вот посмотри его: как две капли - отец! - воскликнул Атаназий, указывая на другой портрет. - Но в этом лице есть что-то не то, что-то другое, чем в первом: костюм тщательнее, черты более нежны, глаза смотрят умнее и быстрее. Сквозь воинскую наружность уже виден человек государственный.

Ты уже догадываешься и понимаешь, что это отец семейства. Около него, посмотри, младший брат Василий, как говорят, похожий на мать: лицо угрюмое, но характер в нем сильный, он весь закован в железо, в правой руке полковническая булава, борода до пояса, смотрит дико, но зато и на полях битв своего времени он сражался с безумной отвагой.

Но возвратимся к нашему Павлу...

- А не будет ли поздно? - прервал ксендз Мирейко, поднимаясь с места.

- Нисколько! - отвечал старец, воспламененный рассказом. - Но вы уже не один раз слышали отрывки о наших предках, кроме того, вам еще нужно прочитать молитвы и приготовиться к обедне... Может быть, и вам, - прибавил он, обратясь к Алексею и Юстину, - уже надоело слушать старого сказочника?

- Я ни за что не пойду отсюда и готов слушать вас не одну ночь, а сколько прикажете, - проворно отвечал Дробицкий.

- И я тоже, - подтвердил Юстин. - Неужели мы для сна согласимся оставить вас?

- Милый дядюшка, - воскликнул Юлиан, - не судите о нас слишком строго и не заботьтесь о нашем отдыхе! Скорее самим вам не нужно ли отдохнуть?..

Старик улыбнулся и произнес:

- Ну, я уж отдохну в могиле... О чем же я, однако?.. Да, о Павле!.. Он ни в чем не уступал отцу и почти столько же трудился на поприще общественной службы, но при всей готовности на жертвы, он уже не мог в такой степени забыть о себе, о семействе и частных выгодах, как Григорий. Павел уже построил себе дома, заботился о хозяйстве, беспокоился о домашнем благосостоянии и возвышении своей фамилии. Женившись на Шамотульской, он вышел из своего старого гнезда и соединился с фамилией, которая вместе с богатством принесла нам роскошь.

Знаете ли, как жили в старину на родине нашей паны и князья, пока не испортило их влияние зараженных роскошью провинций? Они жили не лучше бедного шляхтича, и если отличались чем от шляхты, так единственно двором, количеством вооруженных людей, толпами бедных, проживавших на их содержании, либо щедрой раздачей естественных произведений земли своей. К обеду готовили волов, баранов, но их ничем не приправляли и не подавали на серебре. Овчинный кожух, покрытый серым сукном, составлял ежедневную одежду, а медвежья шуба - праздничную. Барыня пряла вместе со своими девками и сама заведовала кухнею, дети ходили босиком, но если республика требовала помощи, то немедленно поставляли людей и сыпали деньги по-барски.

В те времена ничего не значило закабалить наследственное имение, чтобы платить жалование солдатам, которых в военное время паны часто содержали на свой счет. Тот, кто за ужином ел простой суп с копчеными гусиными полотками, без затруднения ставил полк на собственный счет, ездил в посольства, из своей шкатулки делал подарки владетельным особам, строил дворцы, давал великолепные пиры, не спрашивая о том, вознаградит ли его когда-нибудь республика за подобные расходы. Возвратясь домой, пан опять надевал на себя кожух и с аппетитом ел житную кашу.

Роскошь возникла не вдруг и не сразу, но вкрадывалась постепенно: ее принесли времена и люди, а больше всего - глупое подражание чужеземцам, перед которыми мы стыдились того, чем бы должны хвалиться. Во времена Ягеллонов сам король спал на сене и мылся из медного кувшина. А при Сигизмундах самым последним королевским слугам запах сена был уже неприятен, а медные кувшины все пожертвованы были в костелы, дабы под благородным предлогом сбыть их с глаз, как гласит старинная пословица: "На тоби, Боже, що мини не гоже". По-видимому, это пустые вещи, но, поверьте, совсем другой человек встает с сена, нежели с пуховой перины.

Павел родился в царствование Сигизмунда Старого, а умер в царствование Сигизмунда Шведа: следовательно, он пережил, может быть, самую важнейшую эпоху народного быта - кризис или решительный перелом, от которого зависела будущность. Перед своей смертью, в 1607 году, пророческий взгляд Павла уже проникал зародыши всех последующих несчастий, но тогда во всей Польше был только один пророк, подобно Кассандре, вопиющий с кафедры об упадке, который для других представлялся нелепостью: он предсказывал все, что мы должны были претерпеть за грехи свои. Ветер развеял слова вдохновенного Скарги (Известный своим красноречием и ученостью ксендз-проповедник, родившийся в 1536 году и скончавшийся в 1612 году.).

Во времена Батория Павел мог гораздо лучше показать себя: даже самый выбор мужа, служившего для него образцом подражания, ясно показывал, что Павел не был слепым орудием и умел видеть, куда именно вели разные дороги, потому что он держался Яна Замойского и королевской партии. Он был под Полоцком и Сушей, где получил столь сильную рану в бедро, что прямо оттуда привезли его домой и едва, по особенной милости Божией да при помощи случайно найденного где-то грека, залечили рану зельями, но Павел долго ходил с костылем, потому что его ногу свело. Другой на его месте считал бы себя тогда совершенно отслужившим, особенно потому, что и дома было очень много дела, так как его имение было в неблагоприятном состоянии. Но в те времена стыдились еще наслаждаться дарами Божиими, сидя на печке, и хорошо знали, что они даются нам не для собственного только употребления, но для благоразумной раздачи на общественную пользу.

Уже под Бычиной, вместе с Замойским, Павел опять сидел на коне и при всеобщих рукоплесканиях несколько раз врубался в ряды неприятельские. В 1594 году, когда татары ворвались в Русь, Павел также не дремал и преследовал их до Венгерской границы. Впоследствии он опять, вместе с Замойским, участвовал в сражении под Фелином и отличился там не менее Фаренсбаха и Гетмана, потому что в той же самой стычке, когда у Замойского оторвало пряжку от пояса, пробило насквозь епанчу Павла, не причинив, впрочем, вреда ему самому. Но здесь оканчивается политическое поприще нашего прадеда. Павел глубоко огорчен был тем, что и смерть Венского воеводы, и все подвиги при осаде Фелина приняты были за ничто. Потеряв всякую надежду, он вместе с Гетманом прямо из-под Вейссенштейна поехал домой.

С этого времени он заперся в своем доме, дни и ночи проводил в молитве и погрузился в такую неописуемую печаль, что почти перестал говорить. Отпустив бороду, надев монашескую рясу Терциариев и коадъюторов иезуитского ордена и не выпуская из рук четок, Павел всю последующую жизнь провел на коленях перед образом Богоматери, у которого горела неугасимая свеча, и до такой степени изнурил свои ноги стоянием на коленях, что наконец уже не мог почти держаться на них. Если кто приходил за каким-нибудь делом, Павел отсылал к жене и детям, отвечая, что он бросил все дела и занимается одним лишь делом спасения. Во время возмущения в 1607 году однажды донесли Павлу, что брат его Василий изрублен королевскими партизанами, напавшими на него где-то на постоялом дворе. Павел так глубоко почувствовал это несчастье, что на другой день нашли его лежавшим без жизни, лицом к земле перед алтарем домашнего костела.

Павел - важное и великое лицо в нашей шляхетской истории, но это уже не Григорий Шейный: может быть, в нем было больше ума, больше чувств, но и человеческих слабостей немало. Ему уже нравятся и служебное значение, и почести, хотя он употребляет их на добро, для него уже богатство составляет если не первую, то, по крайней мере, важную потребность. Последние дни жизни Павла, когда пробудилось в нем чувство и ослабела вера в человеческий разум, конечно, столь же прекрасны, как и кончина отца, потому что они представляют образец вдохновенного грешника, сознающего свои грехи и стремящегося от земли к небу.

Совсем другой дорогой пошел Василий, женатый на шляхтянке из фамилии Корбутов. По имени и богатству пан, но сердцем шляхтич, нарочно избегавший коротких связей с панами, Василий, вследствие гордости и беспокойного характера, всегда дружился с мятежниками и восставал против власти.

Такое поведение не обходилось Василию без тяжких и беспрестанных жертв. Правда, он снискал себе любовь панов-братий шляхты, но мы знаем, что подобная любовь обманчивее панских милостей: сегодня любят - носят на руках, а завтра, лишь пахнет противный ветер, поднимают на сабли; он умер в битве с партией Жолкевского.

Павел и Василий оставили только по одному сыну, оба сына пошли по отцовским следам. Нашего прадеда звали Григорием вторым. Вот он, на этой почерневшей картине, где теперь видно только мужественное лицо его с огромным чубом.

Хорунжич пододвинул свечу и указал Юлиану на следующий портрет, потому что они висели в генеалогическом порядке - в двух отделениях, означавших две линии Карлинских, начиная от великого Григория.

- Григорий второй, - продолжал Атаназий, - родился в 1576 году и смотрит на вас уже не так дико и сурово, как его предки. В нем еще отражаются первоначальные родословные черты, но высоко подбритая голова и возвышенный лоб придают им уже более благородное выражение и даже некоторую гордость, костюм на нем панский, рысья шуба, точно у Радзивилла, колпак - соболий, а его застежки не купишь за теперешние имения. Огромный рубин на поясе - это знаменитый камень, снятый с одного побежденного татарского хана. Наш дед, а твой, милый Юлиан, прадед - Тимофей Поликарп, взял за него в Париже миллион ливров.

Григорий второй, сознавая также, что он явился на свет не для того, чтобы наряжаться, жить в удовольствиях, заботиться только о себе и личных выгодах, делал много, был готов пожертвовать всем, но в этом героизме участвовала и человеческая слабость. Первое поприще Григория было под Любнями с Жолкевским, где в присутствии благородного вождя он начал свою карьеру так блистательно, что одним набегом приобрел себе славу на всю жизнь, потому что собственною рукою взял в плен одного из казацких предводителей. Григорий не пропустил и Лифляндского похода под предводительством Замойского. Начав этот поход под Кокенгаузеном и дойдя с отцом до Вейссенштейна, он везде сражался со славою, переходя из отряда в отряд, от вождя к вождю, смотря по тому, где было теплее. Не буду исчислять, что он делал до 1640 года, то есть до своей смерти, так как в подобном случае мне пришлось бы повторить все тогдашние войны, сеймы, поручения и знаменитые посольства, а скажу коротко, что Григорий второй, еще более возвысил значение своей фамилии, заняв важное кресло в Сенате, женившись на дочери знаменитого дома и счастливо умножив свое богатство.

Приобретая славу в битвах, Григорий и в последующее время не избегал их, но, как человек великого ума и чрезвычайно способный к посольствам и дипломатическим переговорам, более находился при особе короля. Он принадлежал к числу друзей и доверенных Владислава Сигизмунда, разделявших молодость, удовольствия и все судьбы его жизни. Это был государь, умевший располагать к себе сердца, потому что сам имел сердце, и если приходилось жертвовать за него здоровьем, имуществом и спокойствием, то ни один из окружавших его не отказывался от этого. Григорий два раза жертвовал своими имениями, а по вступлении Владислава на престол ни на минуту не разлучался с ним и, осыпаемый королевскими милостями, чрезвычайно увеличил отцовские имения. Григорий был человек с большими достоинствами и великими слабостями: любил пышность, не пропускал ни собраний, ни пиров, занимался мелочами и почти каждый год делал своим людям ливрею нового цвета. С другой стороны, необыкновенно щедрый к костелам, он редко в который из окрестных костелов не пожертвовал то образа, привезенного из Италии, то чаши, то посылал суммы на их постройку или давал пособия викарным ксендзам. Смерть неожиданно постигла Григория: собравшись ехать во Францию за королевичем Казимиром, он сделался болен, доктор королевы - француз, дал ему на ночь какое-то Electuarium, но поутру нашли его уже мертвым.

Иван Кокошка, двоюродный брат его, умер гораздо раньше. По смерти отца он дал нехристианский обет отмстить за смерть его и до тех пор не ночевать дома, пока не погубит всех злодеев, обагренных кровью Василия. Имена их записаны были у него на бумаге и затем, подобрав себе значительную партию шляхты, Иван начал преследовать их. И когда ему пришлось заехать по дороге домой и пробыть там два дня, то не желая нарушить своего обета, он приказал разбить на дворе палатку и проводил там ночи. Таким образом, они уже убили троих из партии Жолкевского, четвертого утопили в пруду, остальные всеми средствами искали примирения, как однажды Иван, поссорившись с пьяною ватагой радзивилловских служителей из-за помещения лошадей в одном сарае на Замойском тракте, в одного из них выстрелил из пистолета, но, дав промах, сам бесчестно убит был противником... После него остались: жена, дочь, вскоре вышедшая за Весселя в Лифляндию и семнадцатилетний сын Василий.

Григорий женат был на Забржезинской и оставил пять сыновей, а потому, хоть богатство его было огромное, однако после раздела на пять частей, Карлинские могли бы снизойти в разряд шляхты. Но воля Божия, очевидно, еще считавшая нашу фамилию нужной, не лишила ее сил, необходимых для действий. Из пяти сыновей Григория, по случайному стечению обстоятельств, только один был наследником всего имения после отца. Братья не хотели сейчас делиться... Старший из них, Игнатий, кастелян Мендзыржецкий, родившийся в первом году семнадцатого столетия, был уже сорока лет, когда умер отец. Затем он принял на себя всю тяжесть фамильных дел и распоряжений, выручая других братьев.

Третий брат - Сигизмунд, еще при жизни отца умер в походе на Россию под командой Стефана Хмелецкого. Он заразился болотной лихорадкой, несколько месяцев переносил ее, наконец слег в палатке и умер, сложив голову не на мягких подушках, а на жестком седле... и целуя нагрудник, на котором находились крест и чудотворный образок Божьей Матери...

Четвертый - Петраш, неизвестно, по своей или отцовской воле, посвятил себя духовному званию и был наречен Хелмским епископом... но о нем после... Пятый - Влодек, скромный и набожный, любимое детище матери. Григорий хотел видеть в нем другое направление и образовать к военному поприщу, но Влодек, упав в ноги отцу и обливая их слезами, получил позволение вступить в монастырь отцов Бернардинцев. Это был человек чрезвычайно набожный и смиренный.

Второй брат Игнатия, Андрей, коронный обозный, был, кажется, последним в нашем роде мужем, истинно достойным бессмертной памяти, хотя мы совершенно забыли о нем, так что следы великой его мысли и сердца едва остались в истлевших бумагах наших. Не только забытый, даже презираемый и непонятый при жизни, подобно людям, опережающим современность и указывающим потомству тяжелый путь к совершенству, Андрей начал свою карьеру блистательно, но решился лучше сойти с высокого положения, нежели отказаться от собственных убеждений. Доставшиеся мне по наследству и, может быть, первый раз в течение двухсот лет попавшие в руки людей записки Андрея позволяют мне сказать о нем подробнее, да он и в самом деле стоит этого... Взгляни, склони голову, вон он!..

С этими словами Атаназий дрожавшею от волнения рукою приблизил свечу и указал на темное полотно, среди которого едва можно было рассмотреть портрет с лицом, мрачным, суровым и, может быть, задумчивым, но поражавшим своими чертами, отмеченными печатью какого-то религиозного фанатизма.

- Не правда ли, - произнес старец, - что по этому лицу прямо виден человек, ни разу не склонившийся перед мирским кумиром, не искавший людских милостей, не сгибавшийся перед силою, не упадавший перед величием и не солгавший ни словом, ни делом, ни молчанием? Смотри - какой искренний, глубокий и проникающий прямо в сердце взгляд!

Воспитанный каким-то монахом, проживавшим в доме Григория и с самого детства полюбившим мальчика, Андрей собственно его влиянию обязан был тем направлением, по которому шел всю жизнь свою. Этот монах, называвшийся отцом Дионисием, неизвестно - какой фамилии, в глазах обыкновенных людей казался суровым и чудаком, но чистота и набожность его заставляли прощать неприятные выходки, какие он позволял себе не только с дворовыми людьми, но и с самими хозяевами. Андрей и Дионисий пламенно любили друг друга. Монах учил мальчика, неусыпно наблюдал за ним и почти до шестнадцати лет не выпускал его из рук своих. Когда Андрея отправили в школу, Дионисий умер от печали, но дух его перенесся в грудь воспитанника. Все домашние с изумлением заметили, что по смерти наставника Андрей как будто вышел из лесу, раздражался и удивлялся тому, на что другие вовсе не обращали внимания. Когда шло дело о правде, он не молчал и никого не щадил, а если опровергали его, то смирялся, не жертвуя, впрочем, своим убеждением. Определенный еще при Сигизмунде III на военную службу, Андрей участвовал во многих походах с королевичем Владиславом и так привязался к нему, что уже во всю жизнь не разлучался с ним.

Впрочем, не думайте, что, приблизившись ко двору и государю, Андрей потерял грубость и прямоту характера, какой отличался в молодости: эти свойства остались во всей силе и крепости, но свет только злоупотреблял ими. Андрей до такой степени был правдив в словах, неустрашим и ничем не исправим, что величие характера его в глазах испорченных людей представлялось непостижимой странностью. Королевич, Казаковские, Оссолинские, Денгофы и другие святотатцы смеялись над ним, как над придворным шутом.

По восшествии на престол, Владислав IV, как бы желая вознаградить Андрея за то, что не слушался его, дал ему должность коронного обозного и два староства. Карлинский принял звание обозного с твердой решимостью добросовестно исполнить возлагаемые на него обязанности. Что же касается староств, то он оставался только распорядителем их, потому что, считая себя недостойным такой награды, употреблял доходы с них на помощь бедной шляхте, на содержание раненых в сражениях, особенно на состарившихся и изувеченных в рыцарском походе и скитавшихся по неблагодарной земле, за которую они проливали кровь свою. Между тем он сам остался при особе короля, и ни один пир, ни одно собрание не обходились без него. Придворные с насмешками спрашивали у Андрея мнения о каждом поступке, и, хоть никогда не слушали слов его и обращали их в шутки, однако его мнения нередко покрывали краскою лица добросовестных сановников. Андрей никому не поблажал, даже самому Владиславу, хоть искренно любил его.

Андрей яснее и лучше других видел стремление общества в пропасть, понимал характер современности, предвидел его последствия и особенно порицал самолюбие, страсть к богатству, гордость и языческие пороки двора Владислава IV. В записках Андрея описана одна замечательная сцена. Однажды он сошелся во дворце с познанским воеводой Христофором Опалинским. Воевода спросил его мнения о своих сатирах. Вместо того, чтобы превозносить автора до небес, Карлинский прямо в глаза сказал вельможе горькую правду. Тогда Опалинский схватился за саблю - ultimam rationem людей, не умеющих защищаться доказательствами. Только присутствие короля обуздало Опалинского, но он всю жизнь помнил эту обиду.

Андрей не был женат и удалялся от женщин, называя их веселыми пташками, умеющими только прекрасно петь и высоко летать, но неспособными поднять на своих крылышках тяжести больше капель росы и пылинки цветов.

Он всецело был предан предметам нетленным и духовным, глядел на землю только сверху и постоянно возвышался над нею. Костюм его всегда был черного цвета, у пояса вместе с саблей висели четки, на груди - крест. Большую часть времени он проводил в костеле на молитве или дома, занимаясь чтением, а в кругу людей играл опасную роль правдивого человека и апостола истины - и эта роль приобретала ему бесчисленное множество неприятелей.

Не знаю, как он устоял в этом положении. Надо было иметь слишком глубокое убеждение, гигантскую волю, ангельскую терпеливость, высочайшую независимость, чтобы не ослабеть, не упасть, не поколебаться в ежедневной борьбе, где самым острым оружием были ирония и насмешливость, направленные против самых щекотливых убеждений.

Но Андрей в подобных преследованиях и борьбе, казалось, приобретал новые силы, с каждой минутой возносился выше и крепче утверждался в своем положении.

Коронный канцлер Оссолинский, как известно, подал Владиславу IV мысль установить орден кавалеров Бессеменного Зачатия Богоматери. Он хотел перенести на родную землю учреждение других государств. Но шляхта, как в заграничных титулах, так и в учреждениях подобного рода, всегда усматривала подрыв шляхетского равенства и вспомогательное средство к отличию панов от гербовых братий, поэтому она воспротивилась уставу, уже утвержденному папою.

Кавалеры ордена Бессеменного Зачатия Богоматери имели свой собственный устав, который не слишком многим обязывал их. Здесь не заключалось очень глубокой мысли: хотели только прекрасной цепочки на шею и великолепных плащей, дабы показываться в них во время торжественных процессий.

Проект Оссолинского начинался изложением причин необходимости означенного ордена, долженствовавшего быть щитом и украшением рыцарей, сражающихся за веру. Число кавалеров он назначал только семьдесят два, приписывая мистическое значение цифре семь. Все кавалеры должны были быть дворянского происхождения, а из других сословий предполагалось допустить к ордену только двадцать четыре человека, которые прежде всего обязаны были отречься от всех других обществ. Король был главою и начальником. Наружным знаком, отличающим рыцарей, назначалась золотая цепь на шее, составленная из лилий и пучков стрел, с надписями: In te и Unita virtus, с пурпуровым крестом и на нем изображение Девы Марии, попирающей змия, и надпись: Vicisti vince... Этот орден кавалеры обязывались носить во время больших процессий, в день Бессеменного Зачатия Богоматери и в праздники патронов государства с допущением в первый праздник к королевскому столу, в другие же дни носить простой крест без цепочки на белой ленте. Их костюм обыкновенного покроя назначался пурпурового цвета, сверх него длинный белый плащ с пурпуровой подкладкой, шапки белые, с сиянием и изображением Пресвятой Девы. В ордене предполагалось иметь двух вельмож: канцлера и подскарбия, избранных из числа кавалеров. В статуте описывались также: церемониал процессии, старшинство в выборах, молитвы за умерших собратий, их погребение, возвращение регалий по смерти кавалеров, форма журналов о действиях канцлера, избрание прелата, верность государю и отечеству, обязанность являться на войну против неверных, порядок приема кавалеров в костел во время обедни, милостыни для выкупа пленных и для помощи бедным воинам, каковые предполагалось складывать в нарочно учрежденную кружку и, наконец, изложен был еще проект чисто религиозного братства Бессеменного Зачатия Богоматери, которое предполагалось присоединить к сословию рыцарей и т. д. Прочитав статут, Оссолинский начал излагать доводы о своевременной потребности в ордене. Присутствующие слушали в глубоком молчании, король думал о том, как он будет раздавать свои регалии. Но вдруг обозный встал с места и достал из-за пазухи толстую пачку бумаг. Глаза всех обратились на него. Канцлер не скрывал своего неудовольствия, но Андрей, не обращая на это внимания, обратился к королю и произнес:

- Ваше величество! Не такой статут и не такие рыцари нужны нам в теперешнее время. Найдется кому воевать с языческими дикарями, и семьдесят два кавалера немного помогут в этом деле. Позаботимся лучше об истреблении язычества в самих себе, о побеждении силы, ежедневно восстающей против учения Христова в стране, наполненной крестами на полях и на костелах, но так мало заключающей крестного учения в сердцах своих жителей!

Канцлер хотел остановить Андрея, потому что все выходили из терпения, но король дал знак рукою и произнес:

- Послушаем обозного, может быть, слова его принесут нам какую-нибудь пользу.

Поддержанный Владиславом, Карлинский продолжал:

- И я также представляю вашему величеству проект ордена и статут новых рыцарей, составленные не по внушениям мирского тщеславия, а по Божию вдохновению и сообразно крайней необходимости времени.

Потом Карлинский говорил с такой важностью и с таким убеждением, что сам Оссолинский уже не осмеливался прерывать его.

- Я долгое время думал, - говорил обозный, - и что Бог вдохнул в мое сердце, тем и делюсь с вами, примете вы или нет, но сам я буду стараться, чтобы мое желание не осталось тщетным. Я не намерен критиковать статуты пана канцлера, потому что и они хороши, но предполагаемый мною орден, кажется, гораздо нужнее семидесяти двух кавалеров, одетых в белые плащи, потому что где победа склонится на нашу сторону, там не нужно гнать нас, мы и сами пойдем вперед, но мы не хотим и не умеем бороться с самими собою и живущим в нас Адамом...

- Ad perpetuam rei memoriam, - начал обозный после вступления, несмотря на шепот и улыбки, и прочел по латыни то, что я передам:

"Обратив строгое внимание на мир, мы почувствовали неизбежную необходимость в примере, в вспомоществовании, в поощрении и подкреплении против душевного врага, постепенно и незаметно подкапывающего существенные основания веры Христовой. Наше общество - все без исключения - сделалось больным и слабым, оно знаменует себя святым крестом, а живет по-язычески, дает обеты при крещении и на каждом шагу нарушает их. Посему необходимо, дабы что-нибудь напоминало ему о ежедневных обязанностях и укрепляло к их исполнению. В таких видах, кроме духовного сословия, мы признаем невыразимую пользу в собратиях, которые бы, рассеявшись между всеми сословиями, с крестом на груди, взывали о самоотвержении и, не платя никакой дани свету, служили только Богу и людям. С этой целью мы учреждаем братство светское под названием "Рыцарей Тернового Венца", приписывая ему следующие права:

Число братий будет неограниченное, во главе всех - Монарх, и вокруг него, подобно тому, как бесчисленны хоры ангелов, архангелов, херувимов и серафимов при троне Божием, так пусть будет неопределенно число людей, которые вместе с нами решатся трудиться для спасения".

Тут канцлер Оссолинский пожал плечами, а король, взглянув на него, улыбнулся. Андрей продолжал:

- К чести трудиться для всеобщего блага будут допущены: сословие дворянское, потом духовные, юноши и старцы, купцы и землевладельцы. Но исключаются отсюда женщины как замужние, так и пребывающие в девственности...

Все захохотали во весь голос, но обозный, нисколько не смущаясь этим, продолжал:

- Единственным условием приема в братство Тернового Венца должно служить метрическое свидетельство о крещении, как документ, что будущий брат принадлежит к сословию верующих во Христа и уже исполнил самую важную присягу...

Начальство над орденом братии Тернового Венца принимаем мы, а после нас - наследники наши...

Наружным знаком братства имеет быть железный крест на груди, повешенный на черной ленте или на пеньковом шнуре и обведенный Терновым Венцом, подобным тому, каким увенчан был для поругания Господь Иисус Христос и оставивший его нам облитым своею кровью, как образ самоотвержения и жертвы... Братия не будут отличаться костюмом, каждый будет одеваться сообразно своему состоянию, только цвет должен быть преимущественно черным, как эмблема траура и смерти...

Главный начальник ордена - монарх, называемый вследствие такой должности гроссмейстером, потом высшая в государстве духовная особа - примас. Кроме них братство избирает духовника и казначея. Последний обязан будет принимать милостыни и распоряжаться ими по назначению братии. Исключая монарха и примаса, братия не будет разделена ни на какие разряды, так как все мы равны перед Господом.

Железные кресты по смерти каждого из братий отсылаются к духовнику и казначею, и потом, с означением имени брата, вешаются в главном костеле для примера наследникам... Братия Тернового Венца, главным образом, обязаны не только сами деятельно исполнять обязанности, предписанные учением Христовым, но везде и не обращая внимания ни на что, не оглядываясь на людей, указывать ближним истинный путь, говорить правду и то, что внушает совесть, подавать собою примеры самоотвержения, веры, любви к Богу и ближнему, одним словом - обязаны терпеть, дабы еще на земле достигнуть мира по слову Божию, а в небесах - вечного соединения с Христом. В случае надобности они должны охотно жертвовать жизнью, не убегать унижения, не жалеть жертв и не осквернять свои уста ложью. Во взаимных сношениях между собою, братия обязаны исполнять все, что соединяет христиан, а еще более обязаны заботиться не столько о себе, сколько о пребывающих в равнодушном ослеплении и не хотящих носить креста с тернием: особенно последних они торжественною присягою обязуются обращать на путь истины, утешать, учить и поддерживать.

Обозный продолжал распространяться на счет обязанностей братий Тернового Венца, но громкий смех придворных не позволял расслышать вдохновенных слов его. В заключение Андрей в нескольких пунктах изложил наставления о том, как принимать братий и сестер во время обедни и причастия, вручая им в одно время тело Христово и знамение креста, какую обязаны они собирать милостыню, как распоряжаться ею и т. д.

Много смеялись над обозным и, натуральное дело, никто даже не подумал об основании проектированного им ордена, потому что в глазах испорченных людей он представлялся страшной утопией. Но Андрей не оставил своего намерения. Он первый надел на себя крест, обвитый терновым венцом, и через два года, отказавшись от должности обозного, поехал в Рим с приготовленным статутом братства, намереваясь быть его основателем.

Перед отъездом обозного Владислав IV и канцлер Оссолинский, который в душе уважал Андрея и всегда говорил с ним серьезно, когда они были вдвоем, и только в присутствии придворных иногда смеялся над ним вследствие слабости и для угождения другим, - советовали Карлинскому оставить напрасный труд, но Андрей не послушался их.

- Ваше Величество! - произнес он. - Благородный и добросовестный человек, если Господь вдохнет, в него добрую мысль, обязан всеми силами стараться осуществить ее. Если не удастся подобное предприятие, то не он будет виноват, но его долг стараться об этом, ничего не опасаясь. Так и я, если не успею в своем намерении, то успокоюсь мыслью, что это не угодно было Богу и не нужно для людей, буду верить, что Промысел хочет употребить другие средства для человеческого блага.

Король и многие сановники дали бывшему обозному рекомендательные письма к кардиналам святого коллегиума, к его святейшеству, к духовнику папы и другим особам, имевшим влияние на решение апостольской столицы. Но это не принесло ожидаемой пользы. Прибыв в город Св. Петра, Андрей прежде всего начал молиться с пламенными чувствами, обошел все костелы и потом уже принялся ходатайствовать перед папою об утверждении своего проекта. Все слушали Андрея с вниманием, но статут встретил много возражений со стороны духовных властей. Святой отец обнял и благословил Андрея, поцеловал крест с терновым венцом, слезы навернулись на глазах его, но, выслушав статут братства, он покачал головою и сказал:

- Милый сын мой! Ужели ты не видишь, сколько предстоит затруднений и препятствий к осуществлению представленного тобою проекта? Твои желания прекрасны, но ужели сердце твое не будет страдать, если они обратятся во зло и вред, в пустой признак и злоупотребление святым знамением?

Карлинский не удовольствовался этим. Оставшись в Риме, он ходил к кардиналам, к генералам разных орденов, трудился, поправлял статут, молился и, наконец изнуренный в этом святом труде, а, может быть, и потеряв к нему охоту, вдруг умер, ослабев от поста, в ту минуту, как он приступал к причастию Св. Тайн в костеле Св. Станислава.

- Это был великий человек, - прибавил взволнованный Хорунжич, - как святыню берегу я вот этот крест, потому что он ясно свидетельствует о пламенном желании добра, составлявшего главный предмет и цель всей жизни Андрея. Глаза обозного раньше и лучше других видели, до чего дошли мы теперь... Он искал лекарства от неизлечимой болезни и умер, когда утратил надежду, что люди воспользуются им...

По крайней мере, для нас должны быть священны и память о нем, и это знамение креста с терновым венцом...

Никто не нашелся сказать что-нибудь против этих вдохновенных слов и вообще против всего вышеприведенного рассказа. Пораженный Юлиан сидел, точно прикованный к стулу, и неподвижными глазами смотрел на дядю. Алексей погрузился в глубокую задумчивость. Юстин загляделся на звездное небо, которое через отворенные двери в сад блистало мириадами светил... На бледном лице Хорунжича отражались усталость и волнение, казалось, настоящий рассказ пробудил в нем заснувшие страдания... Не говоря ни слова, он еще раз взглянул на портреты обозного и Григория и тихими шагами удалился в другие комнаты...

По уходе Атаназия еще долгое время все сидели в неподвижном положении. Юлиан блуждал глазами по изображениям своих предков, но лицо его показывало, что, вполне понимая их величие, он уже не чувствовал в себе сил сравняться с ними...

Совершенно другого рода впечатление произвел Хорунжич со своей аристократической верой в предназначение фамилий и мистицизмом на Дробицкого. Алексей удивлялся старику, но не мог сочувствовать ему. Некоторым образом шляхетская гордость отозвалась в его сердце, сын современности - Алексей сознавал себя равным всем и никак не допускал подобного превосходства породы. Впрочем, эта столь разительная, проникнутая религиозным чувством, важная и непоколебимая фигура отшельника возбуждала в нем какое-то уважение. Вообще мы любим людей мягких и спокойных, но не можем высоко ценить их, чтобы расположить к себе сердце и принудить посторонних к уважению, для этого необходима известная сила характера... Алексей не соглашался с Хорунжичем, но уважал его убеждение. Юстин уже давно привык к эксцентричности Атаназия, потому что был ежедневным его слушателем, но он смотрел на свет другими глазами. Для Юстина все было поэзией. У него все рождалось для поэзии и вместе с нею умирало, где не было поэзии, там для него оканчивался мир и начиналось бездушное царство смерти и молчания.

Юстин перенял от своего наставника только одно убеждение о суете мира и еще пренебрежение к земной жизни. Потому он вовсе не заботился о своей службе, будущности и богатстве, составляющих для других людей предмет самых усиленных домогательств.

- Ужели мы решимся прозаически и в глупом сне провести такую прелестную ночь? - спросил он наконец, посматривая на Алексея и Юлиана.

- Мне спать не хочется, - проговорил Алексей. - Теперешний рассказ чрезвычайно завлек меня... всех Карлинских я вижу перед глазами...

- А я... я вижу весь этот прекрасный и непостижимый мир Божий! - подхватил Юстин. - Пойдемте в сад... шум деревьев и тишина природы лучше всего убаюкают нас. Если мы не сумеем понять, то, по крайней мере, предчувствием угадаем гармонию вселенной...

При этих словах Юлиан хотел было подняться с места, но у него не стало сил, бледный, ослабленный - он с принужденной улыбкой взглянул на Алексея и сказал:

- Ступайте одни, а меня оставьте здесь: я посижу, помечтаю и отдохну... Хоть стыдно признаться, но я ужасно ослабел и не могу встать с места...

Алексей и Юстин вышли в сад и исчезли в ночном сумраке. Между тем мечты Юлиана вскоре перешли в странные грезы... ресницы сами собою склеились - и при догоравшей свече, с улыбкою на устах, он совершенно потерял силы и погрузился в глубокий сон...

-

Уже совсем рассвело, и церковный звон, разбудив Юлиана, прервал также горячий разговор Алексея и Юстина, которые, не смыкая глаз, всю ночь ходили по садовым аллеям...

Молодые люди сблизились друг с другом, как родные братья, и, проведя сегодняшнюю ночь наедине, под сенью старых лип, они были точно старые знакомые. Когда церковный звон опять призвал их в дом, они нашли там Юлиана, пробуждавшегося от сна и с удивлением оглядывавшегося на все стороны... Наконец бледный Карлинский встал с места, немного стыдясь перед друзьями того, что не мог преодолеть своей слабости. В эту же минуту вышел из своих покоев Атаназий с книгою и четками.

- Пойдемте молиться, - сказал он важным тоном, - единственное счастье человека в молитве... это для меня поэзия жизни... Ксендз Мирейко ждет нас в костеле...

Вся дворня мало-помалу высыпала изо всех углов на площадку перед домом и направилась к костелу... У главных дверей стоял ксендз, одетый в длинную альбу и с беспокойством глядевший в направлении к барскому дому, потому что, хоть человек набожный, он не любил, если приходилось завтракать несколькими часами позже обыкновенного... Все мы слабы!

Пани Гончаревская уже после всех вышла из своего флигеля, спеша также к костелу, и через несколько минут собрались все... Для гостей в костеле находились скамьи и стулья, но хозяин, простояв короткое время на коленях на жестком полу, упал ниц и начал молиться, испуская стоны... Костел в Шуре не был похож на обыкновенные домовые, отличающиеся убранством и красотою, это было старое деревянное здание, ничем не украшенное и более похожее на деревенские наши костелы.

Ксендз Мирейко начал обедню. Юстин прислуживал ему, а дворня Атаназия запела старинную церковную песнь и продолжала ее хором во все время освящения Святых Даров.

Хорунжич всю обедню пролежал ниц на полу и по окончании ее встал еще нескоро. Все уже вышли из костела, а он еще продолжал молиться, хоть это очень не нравилось капуцину. Ксендз Мирейко не смел сказать прямо, что ему хочется скорее покушать кофе, кроме того, он беспокоился о том, дабы долговременное лежание на полу не повредило здоровью старца. Наконец на пороге костела показался Атаназий, как будто пробужденный от сна.

- Знаете ли, хозяюшка, - шепнул капуцин пани Гончаревской, - наш Хорунжич не спал всю ночь, да и гостям-то, кажется, не дал сомкнуть глаз... Это очень хорошо... но всему должны быть границы... Хорунжич сделается болен...

- Но что прикажете мне делать? - отвечала пани Гончаревская. - Видите - кто здесь слушается меня?.. Никто!.. Ни одна душа!.. Пан Хорунжич, точно избалованный ребенок... делает, что ему пригрезится, нет никакой возможности пособить ему...

Все окружили стол с завтраком, но Атаназий не подошел к нему. Сегодня был пост, а в такие дни он ничего не употреблял, кроме хлеба и воды.

- Для вас, - сказал старик с улыбкой, - кажется, представляется смешным даже то, что искони признано вернейшим средством к душевному подкреплению... Вы не верите в посты и не можете поститься. Не удивляюсь этому: ваше тело привыкло к неге и прихотям, оно умерло бы, если бы вы перестали поддерживать его пищей, потому что вы живете только телом. Уже несколько тысяч лет у всех народов, во всех религиях и учреждениях, вы найдете пост, как вернейшее средство к свободе духа... но для теперешнего поколения вековая истина стала предрассудком... Притом, как можете вы поститься, если пост, равно как и молитва, не согласуется с вашей жизнью?.. Так не глядите на чудака, который, питаясь одним хлебом и водою, чувствует себя гораздо бодрее, здоровее и сильнее, чем вы после самых питательных кушаний...

И Карлинский, как бы проникнутый сожалением к Юлиану, поцеловал его в голову.

- Бедное дитя! - произнес он шепотом. - Ну, скажи мне что-нибудь об Анне, - прибавил он, спустя минуту, - не спрашиваю об ее здоровье, а только о том, как она пьет свою чашу, как носит свой терновый венец? Выражается ли на ее лице жизнь, полная самоотвержения и милосердия к ближним?

- Нет, - живо проговорил Юлиан, - нет, дядюшка!.. Анна - это ангел, который никогда не смотрит на свои покрытые ранами ноги...

- Только она достойна старинной крови нашей, - воскликнул Атаназий в восторге, - потому-то именно ей, а не тебе послал я терновый венец!.. Не упрекаю тебя, ты не мог быть другим человеком... ты - живая правда слов Божиих и наказание за грехи родителей наших, ты сознаешь добро, но не в состоянии исполнить его, в твоих жилах водянистая кровь течет потоком заблуждений, какие с природою перелились в тебя... твоя душа хоть порывается вверх, но взлететь не может!..

Эти слова взволновали Юлиана. Старец крепко прижал его к сердцу и произнес:

- Да совершится то, что написано в неисповедимых судьбах Божиих! Нам предназначено упасть... ничто не изменит предопределения...

- Пан Хорунжич! - прервал ксендз Мирейко. - Вы произносите печальные пророчества... К чему это? Для чего? Сомневаться в милосердии Божием противно нашей религии...

Покорный старец замолчал.

Завтрак кончился в тишине, прерываемой только вздохами пани Гончаревской, с сожалением глядевшей на хозяина, и жеванием капуцина, по очереди истреблявшего все, что находилось на столе. Лошади Юлиана уже были поданы - и Атаназий, чувствуя приближающуюся минуту разлуки, сделался еще печальнее, прохаживался, взглядывал на племянника и вздыхал. Алексей с Юстином вышли на крыльцо и продолжали прерванный ночной разговор... Долго откладывали разлуку, потому что и Юлиану также тяжело было покинуть Атаназия. Он чувствовал невольное влечение к дяде, несмотря на то, что, может быть, не было на свете двух существ более противоположных друг другу, как они, но эта-то самая противоположность направлений и характеров и составляла связь между дядею и племянником. Здесь сила и слабость взаимно стремились одна к другой.

- Вы никогда не посетите нас, милый дядюшка? - спросил Юлиан уже на пороге...

- А что я буду делать у вас? - возразил Атаназий. - В здешней пустыне мне лучше, живые люди не поймут меня, а видеть свет очень тяжело мне. Я был бы поставлен в необходимость, подобно обозному, учить и обличать, и вы только смеялись бы надо мною. Уж гораздо лучше мне старику здесь - в захолустье, с Богом да молитвою, дожидаться наказания за грехи свои и чужие: может быть, я умолю небесное правосудие и призову на свою седую голову то, что должно поразить вас... может быть, я испрошу для вас милости Божией...

Слезы опять покрыли глаза Атаназия, и он прибавил:

- Поезжай... свези мое благословение Анне... и бедному Эмилию... Мир Христов да будет с вами!!

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Выехав из Шуры, Юлиан и Алексей долго не говорили друг с другом, оба они еще размышляли о старце, произведшем на них глубокое впечатление, стараясь согласить прежние свои мысли с теми новыми, которые теперь пробуждены были в них с необыкновенной силой. Чужой элемент всегда производит в нашей душе беспокойство, продолжающееся до тех пор, пока мы не победим его или не согласим с нашими собственными мыслями. Мысль в области духа то же, что химический реагент в области материи. Как последний все приводит в движение или останавливает, преобразует или уничтожает, так и мысль никогда не проходит в нас без последствий. Алексей и Юлиан равно не могли согласиться с бесчисленным множеством мнений, высказанных старцем, потому они пытались создать в себе какое-то среднее убеждение, чтобы при его помощи уяснить себе взгляды Атаназия и помирить их с собственными своими понятиями о свете.

Наконец на половине дороги задумчивость их стала рассеиваться. Они взглянули друг на друга и начали разговор.

- Как показался тебе мой дядя? - спросил Юлиан.

- Очень необыкновенным человеком. Признаюсь, я еще до сих пор разбираю и взвешиваю слова его, этот величавый старец стоит еще у меня перед глазами и в мыслях...

- Президент, - сказал Юлиан с улыбкой, - сам в глубине души знатный пан, зовет его не иначе, как аристократом во Христе: это, может быть, остро...

- В суждении о таком человеке эти слова очень поверхностны, - перебил Алексей. - Его фаталистическая вера в назначение фамилий... может быть, не вполне согласна с моим убеждением: но что сказать и против нее? По-моему, понятия пана Атаназия, вероятно, гораздо лучше идей президента. У пана Атаназия есть какое-нибудь основание, есть пункт, к которому сходятся все другие понятия, именно дело спасения и вера. Ну, а президент, может быть, и в костеле поставил бы шляхту у порога, да еще приказал бы ей молиться шепотом, чтобы не мешала панам...

В наше время, да кажется, и во всякое другое, невозможно обойтись без превосходства одних людей над другими... в гении всегда есть аристократизм... Уравнять человечество в отношении ума, сердца и духа - то же, что возложить на него оковы несравненно тяжелее тех, какие оно теперь носит на себе... Не понимаю исключений ради древности происхождения, но, с другой стороны, не понимаю и безумной, дикой мысли всеобщего равенства: гений не терпит ее.

- Милый мой Алексей, ты аристократ гораздо более, чем я, - отвечал Юлиан с улыбкой. - Не соглашаясь с дядей Атаназием в фаталистическом назначении фамилий, я, впрочем, готов допустить предназначение для отдельной личности, основанное на дарах Божиих, гении, сердце, воле... Для чего, например, дядя хочет сделать меня невольником моего прошедшего, хочет принудить меня к самоотвержению ради имени, ради моих предков, ради какого-то величия, которого я не желаю? За что он обрекает меня на отречение от собственной воли, от свободы действий и добровольного выбора моей карьеры?..

- Понимаю тебя! - воскликнул Алексей также с улыбкой. - Тебе хотелось бы мечтать, отдыхать, наслаждаться... ты боишься труда!..

- Нет, но я внутренне сознаю себя неспособным трудиться. Виноват ли я, что не создан для труда. О, знаю, знаю, какое счастье создал бы я для себя в тихом, прекрасном гнездышке!.. Поля играла и пела бы мне, я глядел бы в ее голубые глазки, целовал бы ее нежные щечки, деревья шумели бы над нами, и невозмутимое спокойствие окружало бы нас!..

- Юлиан! Опомнись!.. Это запрещенный плод... Счастье на земле? Где ты видел его?.. Сотворены ли мы для него! Стоит ли гоняться за тем, что не может быть прочно?

- Ах, только бы вкусить одну минуту счастья, и потом я готов страдать всю жизнь: воспоминания утешали бы меня...

- Ты молод, Юлиан!..

- Нет, но меня сильно, даже сильнее, чем тебя, тяготит неволя! - с отчаянием воскликнул Карлинский. - Мне запрещено любить там, куда влечет сердце, я не могу жить так, как хочу, создать будущее невозможно... везде препятствия.

- Но разве бывает иначе в жизни?

- О, есть и счастливцы! - произнес Юлиан. - Первый - ты. Если бы я был на твоем месте!

Алексей рассмеялся так, что в его смехе отражалось более внутреннее страдание.

- Я? Но что же счастливого нашел ты в моем положении? Бедность? Разве в свою очередь я также не невольник моей матери, ее понятий о счастье и житейских обязанностях? Разве я не принужден продать себя за свободу братьев? Я невольник моей доли, мое положение безвыходно. Извини, если я скажу тебе правду. Тебя крепко занимает одна мысль, ты постоянно видишь во мне одно и то же, то есть человека, имеющего возможность жениться на Поле и жить с нею счастливо - не правда ли? Но послушай, друг! Еще раз изложу тебе мои понятия о правосудии Божием... В мире есть различные предназначения, но Бог в одинаковой степени одарил старших и младших детей своих: Он никого не обидел. Жизнь природы, среди которой Творец поставил нас, совершается по ненарушимому закону, в силу которого, по соображению всего, что мы имеем, что испытываем и терпим, у всех окажется одинаковая сумма горестей и счастья. Ты назовешь мои слова софизмом, но в сущности это чистейшая правда, без которой свет был бы для нас непонятен, тогда как земля служит видимою картиной правосудия Божия на небесах. На земле все существует так, как должно быть, по заслугам и необходимости, в общих судьбах человечества нечего исправлять. Богачи и знатные, по-видимому, более бедняков наслаждаются дарами природы, но поэтому-то самому скорее теряют вкус к наслаждению. Кроме того, ужели холод и голод, переносимые бедняками, мучительнее болезней и горестей, каким неизбежно подвержены изнеженные богачи? Напротив, болезни бедняков гораздо сноснее, потому что богачи не привыкли к страданиям. Все, чему бедняк завидует в богаче, заменяют ему другие предметы - хоть другой формы, но производящие в нем те же самые последствия. Голодному кусок хлеба - лакомое блюдо, для истощенного удовольствиями самое изящное кушанье - приторно и безвкусно. Если богач избегает известных страданий, то с другой стороны встречает и такие, от которых ничто не спасет его... Следовательно, и в том, и другом случае количество счастья одинаково, бедняку не в чем завидовать богачу... стало быть - ни я тебе, милый Юлиан, ни ты мне не должны завидовать. Теперь взглянем на другую сторону вопроса...

- Говори, пожалуйста, говори, Алексей, я чувствую потребность углубиться в себя и размышлять...

- Не знаю, принесут ли нам пользу теперешние рассуждения, потому что мы уже не один раз говорили об этом предмете. Вы презираете, осмеиваете нас за то, что мы не имеем вашей полировки и ваших обычаев.

- Охотно сознаюсь, что презрение и смех наш преступны, - отвечал Юлиан.

- Это не преступление, а просто глупость, - прервал Алексей. - Вы, точно греки, называвшие весь свет варварами, хотя в простоте этих варваров было иногда жизни гораздо больше, чем в цивилизации греков. Высшее общество если не всегда, то часто отвергает людей, не подходящих под его тон, хоть бы они были очень замечательны в своем роде... Оно не хочет взглянуть под скорлупу.

- На счет этого скажу тебе, что скорлупа часто бывает горька, а что скрывается внутри, не всегда услаждает ее...

- Правда, но как часто во многих людях из-за наружности, над которою вы смеетесь, как дети, не видите вы существенного их достоинства и превосходства!

- И это бывает...

- Вы держите себя слишком высоко, а мы своим унижением также много содействуем укоренению в вас несправедливой гордости... Почему же именно внешность должна служить вывеской внутренних достоинств только в вас, а не во всех сословиях? Почему нарядного глупца, болтающего по-французски, вы предпочитаете человеку мыслящему, с глубокими чувствами, говорящему родным языком и не одевающемуся по моде?..

- Со всем этим я согласен, - отозвался Юлиан, - только, пожалуйста, уж не заставляй меня любить твоих соседей в Жербах, не принуждай под их куртками и сюртуками искать и угадывать высокие нравственные достоинства.

- Ну, этих-то всех я оптом отдаю тебе на жертву, - отвечал Алексей с улыбкой.

Молодые люди подъезжали к Карлину. Вдали виднелись уже каменные дома местечка, замок и старые деревья сада, но в аллее из тополей, окружавших часть пруда, кучер вдруг остановил лошадей. Юлиан выглянул из экипажа и увидел Анну и Полю со слугой, идущих к ним навстречу.

Алексей и Карлинский немедленно вышли из кареты, и поскольку погода была прекрасная, вечер теплый и располагавший к прогулке, они присоединились к паннам. Анна улыбкою поздоровалась с братом и дружеским поклоном приветствовала Алексея. Поля, вероятно, желая скрыть впечатление, которое производил на нее всегда Юлиан даже после самой кратковременной разлуки, встретила их веселым восклицанием:

- Вот что значит предчувствие сестры! Мы в самую пору вышли из дому, чтобы встретить вас и заставить пройтись с нами. Все разъехались... Под предлогом отдыха с дороги вы ступайте себе вдвоем, не думая о нас - и таким образом вы окажете нам вежливость и составите приятное общество...

Анна только улыбнулась. Она показалась Алексею еще прекраснее.

Поля, раздраженная отсутствием Юлиана, с румяным личиком и влажными от слез глазками искала в его взорах надежды, может быть, опасаясь найти его сегодня уже не тем, каким видела вчера. Но этот страх был напрасен. Юлиан каждый раз возвращался все более и более влюбленным в нее.

- Как поживает дядюшка Атаназий? - спросила Анна брата и вместе Алексея.

Но Юлиан в это время страстно глядел на Полю, Поля не спускала с него глаз своих.

Алексей должен был выручить приятеля.

- Мы застали пана Хорунжича со всем двором его, - отвечал Алексей. - Он здоров, но, видя его первый раз, не могу судить: лучше или хуже он против обыкновенного. Целую ночь он рассказывал нам историю Карлинских, всю обедню пролежал на полу и весь день питался только хлебом и водою...

- Необыкновенно твердый человек! - воскликнула Анна, серьезно глядя на Алексея. - Как он вам понравился?

- О, это превосходный тип. Я глядел на него с удивлением и до сих пор думаю о нашем пребывании в Шуре, как о необыкновенном сновидении... Он очень заботливо и с чувством спрашивал о вас.

- Он любит меня столько, сколько сердце его способно любить что-нибудь земное, - отвечала Анна, - и я люблю его как отца... Как жаль, что приходится слишком редко видать его! Его слова указали мне путь жизни... из его уст я приняла первый совет на тяжком моем поприще...

Анна потупила глаза.

- По моему мнению, - продолжала она, задумавшись и как бы разговаривая сама с собою, - по моему мнению, он как нельзя лучше понял назначение человека-христианина, состоящее из бесчисленных жертв. Но не имея возможности сообщить своего убеждения другим и преобразовать свет, он решился скорее удалиться от людей, жить в уединении и представляться чудаком, чем отречься от правды... Как пришелец из чужой земли среди нас, он говорит каким-то другим, непонятным для нас языком... В моих глазах это образец совершенства, олицетворенная святость!..

Алексей слушал и ловил каждое выражение Анны. Разговор, начатый об Атаназии, вскоре перешел на другие предметы, и Анна, по убеждению брата, привыкнув считать Алексея домашним другом, говорила с ним откровенно. Несколько слов, сказанных Анной с глубоким чувством, окончательно ободрили все еще робевшего Алексея. В ее присутствии Дробицкий сознавал себя ничтожным существом, но когда, открывая свои мысли, Анна подала ему свою руку, Алексей почувствовал себя невыразимо счастливым: каждое слово ее приводило молодого человека в восторг. В свою очередь и Анна с каждой минутой лучше оценивала Дробицкого, при первой встрече неприятно поразившего ее своею наружностью. Она старалась поправить свою ошибку и, найдя в Алексее здравый разум и благородное сердце, отражавшееся в каждом его слове, стала обращаться с ним гораздо откровеннее, чем позволяло их недавнее знакомство: она уже смотрела на Дробицкого, как на друга.

- Верно, брат описал вам, - продолжала Анна, - нашу здешнюю жизнь. Благородный Юлиан так много жертвует для нас! Деревня, тишина, беспрестанные, но столь неприятные, несоответственные его силам занятия изнуряют его. Но он спокойно переносит труд, потому что трудится для Эмилия и для меня. Много, много на свете невидимых неоцененных жертв, и в моих глазах Юлиан принадлежит к числу их.

- Однако Юлиан не жалуется и сознает себя счастливым, - возразил Алексей. - Страдание, если бы даже оно поразило его, разве не составляет великого средства к совершенствованию? Провидение часто посылает нам страдания, как дар, но мы не умеем понять его.

- И, верьте мне, страдание имеет свою прелесть! - воскликнула Анна. - Страдание тихое, христианское, скрытое и освященное какою-нибудь важною целью... Все существующее в мире прекрасно, - прибавила она с улыбкой. - Как друг Юлиана, вы уже знаете наше положение, потому и я ничего не скрою от вас... И нам Бог послал известную долю горестей: мы имеем мать, но живем, как сироты - одни... имеем брата, но должны каждый день только плакать над ним, в будущем не видим для себя ничего более отрадного... И, между тем, дайте мне самую блистательную участь с условием, что меня вырвут из теперешнего круга страданий, гоните меня из здешней тишины... я буду плакать о них.

- Потому что вы должны жить самоотвержением... иная жизнь для вас невозможна.

- Но разве моя жизнь может быть названа жертвою? Я в полном смысле счастлива, сердце щедро платит мне за все!

Анна подняла глаза к небу...

Так вполголоса говорили Алексей и Анна, а позади них Юлиан и Поля вели другой разговор - немой, тихий, но во сто крат более жаркий. Уже дурной признак то, когда двое молодых людей при встрече не знают, о чем говорить, когда глаза их потупляются, уста дрожат, каждое произнесенное слово тревожит, когда они хотят и не могут быть равнодушны. Тогда уже ничто не может быть для них незанимательно: они начнут разговор о посторонних людях и заговорят о себе, станут рассуждать о растениях, тучах, дожде и погоде, - и самые обыкновенные предметы получат для них особое, им одним понятное значение, среди многочисленного общества скажут они друг другу холодное слово, но под его оболочкой будет скрываться огонь.

Поля всегда умела говорить с Юлианом так, что в сущности, не сказав ничего и рассуждая, по-видимому, о самых обыкновенных предметах, обнаруживала много чувства и ума, но теперь она была так взволнована, так беспокоилась и дрожала, что - бедная - не находила слов для разговора. Юлиан еще менее способен был говорить и принужденный таить в себе чувства, которые пламенно хотел бы открыть девушке, тоже не мог найти предмета даже для самого легкого разговора. Поэтому молодые люди долго шли рядом в молчании: он глядел то на небо, то на влажные от слез глазки Поли, она то разбивала паутину на вербах, то срывала цветы и вздыхала, будто тяжелое бремя давило грудь ее. Кто в состоянии выразить, сколько иногда заключается слов в одной минуте молчания!

- Сегодня вы печальны! - произнес Юлиан почти шепотом.

- Нет... но я не хочу только своим щебетанием развлекать вас от впечатления, привезенного вами из Шуры, - отвечала девушка тихим голосом. - Пан Атаназий, верно, напитал вас спасительными наставлениями!

- Да, он почти всю ночь рассказывал нам историю Карлинских...

Поля взглянула ему в глаза.

- Впрочем, - проворно прибавил молодой человек, - он нимало не возбудил во мне охоты подражать предкам: Бог сотворил меня не похожим на моих прадедов.

- Кем же именно Бог сотворил вас? - спросила шалунья, стараясь в глазах его прочесть его душу.

- Он сотворил меня слабым, вялым... эгоистом.

- Вы намеренно черните себя, чтобы вызвать меня на комплимент...

- Какая вы недобрая! Нет! Откровенно признаюсь вам, я желаю счастья и надеюсь, что имею на него некоторое право.

- В самом деле? Вы хотите счастья здесь, на земле?

- По крайней мере, иногда я считаю его возможным, доступным...

- А я - никогда! - вдруг прервала Поля, краснея, между тем как Юлиан пристально смотрел на нее, потом, стараясь скрыть свое волнение, она начала поправлять платок, закрывавший белые плечи ее.

- Без сомнения, каждый из нас сумеет придумать для себя счастье, но человеческий расчет всегда как-то не сходится с действительностью.

- Почему же не мечтать, по крайней мере? - спросил Юлиан.

Крашевский Иосиф Игнатий - Два света. 3 часть., читать текст

См. также Иосиф Игнатий Крашевский (Jozef Ignacy Kraszewski) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Два света. 4 часть.
- Чтобы потом не разочаровываться! - отвечала Поля. - Что же вы находи...

Два света. 5 часть.
- Не только я так холоден, но и вам желал бы походить на меня. - Значи...