Крашевский Иосиф Игнатий
«Гетманские грехи. 5 часть.»

"Гетманские грехи. 5 часть."

Он иронически усмехнулся.

После нескольких отрывистых вопросов о состоянии здоровья, гетман склонился к доктору.

- Мне удалось, - сказал он, - проверить то, что говорили о Млодзеевском. Этот коварный человек уже начинает изменять нам, и нет сомнения, что он увлечет за собой примаса. Старец уже не видит своими глазами и не слышит иначе, как его ушами... А к довершению всех неприятностей я должен думать, что сын Беаты, si fabula vera, приложил свои старанья к тому, чтобы устроить мне этот сюрприз. Но нет - это басня. Этого не может быть!

- К сожалению, - сказал доктор, - я имею серьезные причины думать, что это правда. Юноша - от природы необычайно одаренный (и не удивительно!), - с улыбкой прибавил он, - буйно развернулся в школе канцлера! Я виделся и говорил с ним сегодня... Мать внушила ему очень дурные чувства по отношению к вам...

И прежде чем гетман успел прервать его, Клемент быстро закончил:

- На счастье - я знаю это от него самого - он в чем-то не сошелся с канцлером, и гордый мальчик, не желая сносить его грубые выговоры, поблагодарил его за службу.

Браницкий быстро приподнял голову на подушке и, схватив доктора за руку, воскликнул с живым нетерпением:

- Да может ли это быть? Это была бы большая удача для нас!

- В том, что это так, нет ни малейшего сомнения, - сказал доктор, -но нам-то в этом мало проку... Я говорил с ним, и он окончательно вывел меня из терпенья; я не хочу обманывать ваше превосходительство, он весь пылает ненавистью!!!

- Ах, это бесчеловечно с ее стороны, - прервал гетман, - она не могла выдумать более ужасной мести! Ты, дорогой мой Клемент, - для тебя у меня нет тайн - ты знаешь, что это мое единственное дитя, что в нем одном течет моя кровь!.. И вот мой сын стал моим неумолимым врагом!

Проговорив это, гетман снова опустился на подушки и прикрыл глаза рукой. Клемент осторожно пожал другую его руку.

- Пожалуйста, прошу вас успокоиться и не отравлять себя такими мыслями. С того пути, на который вступил бедный юноша, мы можем постепенно отвлечь его. Разорвав с фамилией, вырвавшись из их когтей, он, наверное, изменится... Мы уж постараемся об этом.

- Как? - спросил Браницкий.

- Я надеюсь, что обстоятельства помогут нам, - говорил Клемент, - а я между тем постараюсь не терять его из вида. Он уж хотел уезжать в Борок, я упросил его остаться. Уговорил прийти завтра ко мне, на что он едва согласился, потому что не хотел даже показываться во дворце.

- Он придет к тебе завтра? - спросил гетман. - Завтра? В котором часу?

- Около полудня, - сказал доктор.

Браницкий помолчал немного.

- Будь что будет, хоть бы это было мне страшно тяжело, - шепнул он, подумав, - я должен видеть его завтра.

Клемент не возражал.

- Я тоже думал, - сказал он, - что надо было испробовать это последнее средство, чтобы заставить его опомниться. Чего не в силах достичь ни я, ни кто другой, то, может быть, совершите вы: ваш высокий сан, возраст и имя произведут свое действие на впечатлительного юношу. Ваше превосходительство сумеете добрым словом рассеять его предубеждения. - Я постараюсь, - задумчиво сказал гетман, - хотя не знаю, удастся ли мне это...

Я уж охладел к нему; постыл мне весь свет; а еще эта мысль, что, может быть, последняя капля благородной крови, которую я ношу в себе...

Он не докончил.

- Уж поздно, - прервал доктор, поглядывая на часы и умышленно прерывая дальнейшую исповедь, волновавшую его пациента, - пора вам отдохнуть...

- Но завтра, пожалуйста, дай мне знать...

Я приду непременно, даже, если бы у меня были важнейшие дела. Я должен его увидеть, я должен говорить с ним. Голос крови - иначе не может быть - должен же заговорить в нем.

Доктор, сказав еще несколько успокоительных слов, вышел из спальни гетмана.

На другой день около полудня Клемент поджидал с некоторым волнением прихода Теодора.

Зная его, он не сомневался, что юноша должен прийти. Двор перед дворцом гетмана уже наполнился прибывшими войсками и шляхтичами, ежедневно съезжавшимися ко двору, когда, верный своему слову, появился около полудня Паклевский, с гордо поднятой головой, и стал расспрашивать служащих, как пройти к доктору.

Узнав его шаги, француз сам отворил ему дверь, весело приглашая войти.

- Вот видите, доктор, я держу слово, - сказал Теодор. - Без сомнения, у вас тут есть шпионы, и хотя я - не важная птица, о моем приходе, наверное, сейчас же донесут. Вот-то посыпятся громы на неблагодарного и предателя.

Он пожал плечами.

- В конце концов что мне за дело!

- Это хорошо, что ты открыто разрываешь с ними, - заговорил доктор, -я искренне этому рад; это избавит тебя от рабства, потому что с ними нельзя быть в союзе и дружбе; они желают иметь только послушных рабов. Такой благородный характер, как у вас, не позволил бы заковать себя в оковы.

- Если хотите знать мое мнение, - тихо сказал Паклевский, - то я признаюсь вам, дорогой доктор, что сегодня, когда я могу рассуждать трезво, между нами говоря, мне кажется, что я сделал глупость. Не сдержался... Канцлер был ко мне довольно милостив, все придворные мне завидовали, у меня было будущее впереди, а теперь - никакого.

- То есть, ты не хочешь сам об этом позаботиться, - сказал Клемент, дружески положив руку на колени Теодору. - Ведь не одна же фамилия на свете; есть и другие магнаты, которые способны оценить тебя.

- Дорогой доктор, - смеясь, прервал его юноша, - вам это может показаться странным, но я скажу вам, что, если фамилия не имеет еще теперь полной власти, то она будет ее иметь очень скоро.

- Каким же образом?

- Этого я не знаю! Я только вижу, что в то время, когда с одной стороны много слепоты, вечные колебания, и все рвется и лопается, с другой стороны потихоньку плетутся сети, соединяются люди, и в молчании строится будущее.

- Пусть Бог нас, то есть вернее вас, сохранит от этого! - сказал Клемент.

Но Теодор был сегодня в веселом настроении.

- Я уж не буду смотреть на это зрелище, - сказал он, - поеду в Борок, надену рабочее платье и возьмусь за хозяйство; по крайней мере, позабочусь сам о бедной матери. То, что я испытал уже в самом начале моей неинтересной карьеры, не внушает желания продолжать ее. Вы сами сказали, что меня ждало рабство, если не у канцлера, так у кого-нибудь другого. Пока человек не добьется такого положения, чтобы сделать рабами других, он сам должен быть рабом.

- Есть французская пословица, - сказал Клемент, - очень старая, но мудрая:

A bien servir et loyal etre, De serviteur on devient maitre.

Теодор равнодушно пожал плечами.

Он стоял спиною к дверям, когда в коридоре, отделявшем комнаты доктора от апартаментов гетмана, послышались шаги; француз, покраснев, обнял Паклевского и начал что-то быстро болтать, представляясь очень веселым и стараясь расшевелить гостя. В это время двери открылись; Теодор оглянулся, увидел входившего гетмана в халате и укоризненно взглянул на доктора.

Француз подошел к гостю - поздороваться. Гетман, привыкший в обществе носить маску, без труда разыграл удивление при виде гостя, встреченного им у доктора. Он вошел к доктору, как будто по неотложному делу и, заметив Паклевского, очень любезно улыбнулся ему.

- А! Пан Паклевский! Очень приятно встретиться!

Смутившийся Тодя поклонился, догадываясь, что попал в ловушку, расставленную для него доктором, - и это возмутило его.

- Ну, я не буду мешать! - сказал он, взявшись за шапку и собираясь уходить.

- Вы нам нисколько не мешаете! - удерживая его, сказал Браницкий. -Для меня лично очень приятна встреча с вами, сударь. Я слышал, что вы находитесь при дворе князя-канцлера и пользуетесь там большим успехом!..

- Я уже не состою при дворе канцлера, - отвечал Теодор, - и не могу похвалиться никакими успехами...

- Но, однако же! - возразил гетман.

- Я ничего об этом не знаю, - сказал Теодор, как бы избегая разговора.

Гетман стал так, чтобы помешать ему уйти. Положение было неприятное, яркая краска выступила на лице юноши, но гетман и Клемент, хотя и видели его смущение, казалось, были готовы вести борьбу до конца. Особенно гетман, которому не раз случалось преодолевать упорство равнодушных и не расположенных к нему, сильно надеялся, что ему удастся уговорить молодого Паклевского.

- Князь-канцлер теряет в вас очень нужного помощника, - заговорил Браницкий, - молодую силу, которой не может заменить даже старая опытность. Что же произошло между вами, сударь, и вашим принципалом?

Этот вопрос, видимо, не понравился Теодору, который взглянул на доктора с упреком на то, что тот поставил его в неприятное положение.

- Сущие пустяки, не стоит рассказывать, - коротко отвечал Паклевский. Гетман подошел к нему и с большой ласковостью во взгляде и нежностью в голосе сказал ему:

- Я бы хотел, чтобы вы верили в мое расположение к вам и готовность прийти на помощь: может быть, я и теперь мог бы быть вам полезен?!

- Я бесконечно благодарен вам, - коротко поклонившись, отвечал Теодор, - но я не хочу уж поступать ни на какую службу, поеду лучше в деревню...

- Не следует так огорчаться из-за пустяков, - прервал его Браницкий, - и жаль, если прекрасный талант, который уже заставил говорить о себе, погребет себя в деревне.

- Я не чувствую в себе никаких талантов, - пробормотал Теодор, поглядывая на двери, как будто только выжидая момент, чтобы удрать отсюда. - Вы, сударь, были в доброй школе, где можно было многому научиться, - сказал Браницкий. - А в моей канцелярии Бек как раз нуждается в помощнике, который со временем мог бы и совсем его заменить.

Он взглянул на него вопросительно; Теодор молчал.

Из передней кто-то позвал доктора Клемента, который торопливо вышел. Они остались одни. Гетман, все еще загораживая собою двери, не терял уверенности в себе.

- Ну, что же вы мне ответите, сударь, на мое предложение? - мягко сказал гетман.

- Я вам бесконечно благодарен, но я твердо решил вернуться в деревню. - В деревне, в Борку, вам, сударь, нечего делать.

- Я обязан заботиться о матери.

Гетман покачал головой.

- Пан Теодор, - сказал он голосом, в который старался вложить как можно больше чувства. - Послушайте меня; вы знаете, что я так желаю вам добра, как, может быть, никто на свете... Если у вас есть предубеждения, отбросьте их, примите мое покровительство: а я ручаюсь за блестящее будущее для вас, сударь. У вас есть все, что для этого нужно: внешность, воспитание, талант и, что тоже не мешает, протекция, которую я вам охотно окажу. Ну, можно ли отказываться от такого предложения?

Паклевский поклонился, опустив глаза и не зная, что сказать.

- Прошу вас быть со мной откровенным, - прибавил Браницкий. - Я понимаю, что пребывание в Волчине должно было оказать влияние на вашу юную, впечатлительную натуру. Вы, верно, наслушались там про меня всяких ужасов: но почему бы вам не захотеть самому познакомиться со мной, узнать этого оклеветанного человека и иметь о нем собственное суждение? Вы можете остаться при дворе, не принимая на себя никаких обязательств. Прошу вас об этом.

- Если бы я не имел никаких других причин для отказа от вашего предложения, - сказал Теодор, - то было бы достаточно и того, что я, перейдя к вам прямо от канцлера, мог бы показаться наемником, который предал его тайны за кусок хлеба. Мне дорога моя честь!

- В этом вы, сударь, совершенно правы, - живо подхватил гетман. - Я понимаю тонкость ваших чувств, но, спустя некоторое время...

Теодор приходил все в большее волнение, еще не решаясь высказаться прямо. Но проницательный взгляд, который он бросил на гетмана, смутил старика.

- Говорите, сударь, без оговорок, - сказал он, - что вы имеете против меня? Молодой человек, только что вступивший в свет, не имеющий ни денег, ни протекции, не отказывается от такого предложения, которое я вам делаю, не имея на то серьезных причин. Я желаю, чтобы вы высказались определенно. Я требую этого. Если бы не ваша молодость, сударь, я чувствовал бы себя оскорбленным.

Паклевский, припертый к стене, не мог больше сдерживаться.

- В свое оправдание, - не без гордости отвечал он, - я могу сказать только то, что я только повинуюсь приказаниям моих отца и матери. Я не знаю, что руководило ими, но и отец, и мать требовали от меня, чтобы я не имел никаких сношений с вашим двором и никогда не пользовался милостями пана гетмана.

- Ваша мать, - порывисто заговорил гетман, - особа, к которой я питаю глубокое уважение, но я должен сказать, хотя бы и перед сыном ее, что она человек страстный, вспыльчивый, неуравновешенный и несправедливый!

- Пан гетман - это моя мать! - прервал Теодор.

Браницкий замолчал; он был страшно возбужден и весь дрожал; взглянув на Паклевского затуманенными от слез глазами, он воскликнул:

- Я один имею право говорить это, потому что я...

Тут он подошел к Теодору и, раскрыв объятия, произнес с глубоким чувством:

- Потому что я - твой отец!!

Паклевский остолбенел от удивления; ему казалось, что эти безумные слова свалят его с ног, как удар грома. Гетман, видимо рассчитывал, что юноша, ошеломленный этим признанием, бросится к его ногам. Вся кровь бросилась в голову Паклевского; он вздрогнул и попятился от гетмана.

- Это клевета, - с возмущением крикнул он, - мой отец тот, кто дал мне свое имя, кто вынянчил меня на своих руках и был мужем моей матери...

Это клевета, и после такого страшного оскорбления, которое вы бросили той, которая мне дороже всего на свете, мне больше нечего здесь делать, и я не чувствую надобности сохранять с вами какие-либо отношения... Только ваши седые волосы, пан гетман, охраняют вас от мести за те слова, которыми вы меня ударили по лицу...

Говоря это, Теодор бросился к сеням, но Браницкий закрыл их собою и не пускал его.

- Делай, что хочешь, подними на меня руку, если посмеешь, - заговорил он с лихорадочным оживлением, - но я тебя так не отпущу... То, что я тебе сказал, не клевета. Твоя мать чиста и невинна; виноват один только я, но я всегда хотел и теперь хочу загладить свою вину.

Теодор стоял, как окаменелый.

- Я не могу судить о поступках моей матери, - сказал он. - Что же касается меня, пан гетман, то я никогда не признаю вас своим отцом, хотя бы вы и желали признать во мне своего сына. Ваши благодеяния будут позором для меня, я не хочу их и понимаю теперь, почему моя бедная мать запретила мне приближаться к вам...

Браницкий стоял, опершись о двери, которые давно уже старался открыть Клемент, услышавший повышенные голоса и недоумевавший, кто напирает на двери с той стороны. Когда он с усилием толкнул их, гетман, ослабевший от волнения, отодвинулся, и доктору удалось приоткрыть одну половинку дверей; Паклевский, заметив это, бросился к ней и, оттолкнув Клемента, как безумный, выбежал вон.

Это произошло так быстро, что гетман, который непременно желал удержать беглеца, так и остался с вытянутой рукой, зашатался, оглянулся вокруг, ища взглядом диванчик, и с изменившимся лицом упал на него. Француз подбежал к нему на помощь, опасаясь какого-нибудь припадка.

Старец сидел безмолвно, ослабев от волнения и огорчения.

Они не обменялись ни одним словом. Бегство Тоди открыло Клементу глаза на то, что произошло за короткое время его отсутствия; здесь разыгралась в нескольких словах одна из самых страшных драм, какие только случаются в жизни человека.

Сын отрекся от отца, являясь мстителем за мать.

Гетман, который хотел этим признанием вернуть себе сына, обрел в нем неумолимого врага. Теперь он видел ошибку, в которую вовлекла его гордость. Ему казалось, что бедный человек примет это признание с чувством признательности и умиления; он даже и в мыслях не допускал гневного отказа.

Это было для него смертельным ударом. Доктор, не спрашивая о том, что произошло, и не упоминая о Теодоре, старался только поднять упавшие силы своего пациента. Он схватил капли, стоявшие на столе, и подал ему на сахаре, принес воды и с беспокойством оглянулся на дверь в коридор, откуда доносились чьи-то пониженные голоса, а над ними выделялся недовольный голос старосты Браньского, который настойчиво спрашивал о гетмане. Обыкновенно, Браницкий спешил навстречу Стаженьскому; но теперь он был так погружен в свои мысли, что даже не показал вида, что узнал его голос, хотя он звучал достаточно внушительно.

Вскоре подошел и Бек, который всегда подкарауливал свидания гетмана со старостой; он также стал требовать, чтобы его впустили к гетману... Клементу пришлось шепнуть на ухо Браницкому, что два его секретаря давно уже ждут его. Новый глоток воды освежил старика, который тяжело вздохнул и, словно пробуждаясь от страшного сна, оглянулся вокруг себя. Дрожь пробежала по его телу. Но прошло еще некоторое время, прежде чем он окончательно пришел в себя.

Понемногу жизнь и сознание действительности возвращались к нему. Прежде всего Браницкий подошел к зеркалу, чтобы взглянуть на себя и решить, может ли он в таком виде показаться людям, чтобы не обнаружить перед ними своего страдания, которое, как в данном случае, непосвященные люди могли истолковать совершенно иначе. Расстроенные черты лица, блуждающий взгляд - могли внушить людям, видевшим в нем вождя, мысль о проигранной битве, и посеять в их душах сомнение и тревогу.

Поэтому Браницкий должен был внимательно изучить свое лицо перед зеркалом доктора, искусственно оживить его и привести в такое состояние, в каком он мог бы показаться своим подчиненным.

Между тем Клемент незаметно прошел в соседний кабинет и шепнул Беку, с которым он был в лучших отношениях, - Стаженьского он не любил, как и многие другие, - что гетман чувствует себя не совсем хорошо, принял лекарство и еще нуждается в отдыхе.

Бек выслушал это спокойно, но Стаженьский, всегда много позволявший себе и не понимавший, что могло задержать гетмана, очень непочтительно ворчал и швырял бумаги. Когда Браницкий, наконец, вышел к своим секретарям, на лице его уже почти не было следов того, что он пережил. Слуги гетмана едва не задержали, в качестве подозрительного субъекта, убегавшего с гневным выражением лица Теодора, задевавшего на пути людей, никого и ничего не замечавшего и почти обезумевшего. Очутившись, наконец, на свежем воздухе, он свернул в первую же попавшуюся улицу и побежал по ней, куда глаза глядят, только бы уйти подальше от этого дворца. Им овладел такой страшный гнев, что он почти терял сознание. И если бы на его пути встретилось препятствие, он был в таком состоянии, что мог совершить преступление. Сам не зная как, он очутился у подъема на мост через Вислу. Пешие толкали его, потому что он шел, никому не уступая дороги, только инстинкт помогал ему пробираться между возами и экипажами, но давка на мосту была так велика, что в конце концов ему пришлось остановиться. Был торговый день, толпы народа шли в город и из города; навстречу ему шли войска, ехали экипажи, пробирались пешеходы, двигались кони и рогатый скот. Над всем этим стоял страшный шум... Видя, что вперед пробраться трудно, он повернул и пошел назад с твердым намерением зайти к себе на квартиру и уехать из Варшавы. Измученный быстрой ходьбой и волнением, он теперь замедлил шаги, потому что у него перехватывало дыхание, и кровь молотом стучала в голове.

Чтобы избежать толпы, он свернул в боковую уличку и по ней уже не шел, а едва тащился, то и дело останавливаясь, отдыхая и чувствуя, что вместо того, чтобы сесть на коня, он вынужден будет лечь в постель. Как раньше он незаметно для себя самого добрел до Вислы, так теперь он с удивлением увидел себя около Бернардинов и прежде чем решил, куда свернуть, заметил ехавший ему навстречу хорошо знакомый экипаж князя-канцлера.

Он был в таком состоянии, что не отступил бы ни перед какой опасностью: поэтому он не свернул в сторону, и в ту минуту, когда канцлер проезжал мимо, он стоял так близко, что сидевший в карете заметил его, и не успел он сделать трех шагов, как экипаж остановился.

Князь высунул голову в окно и делал ему знаки подойти поближе. Паклевский не хотел показать себя трусом, хотя и предвидел, что здесь его снова ждет публичное унижение на виду у слуг, так как со стариком, когда он сердился, шутки были плохи; а после письма, оставленного Теодором, гнев был неизбежен.

Однако же всегда недовольное и нахмуренное лицо канцлера вовсе не показалось Теодору более страшным, чем всегда. Он подошел к карете. Князь, не спуская глаз, смотрел на него; обвиненный уже стоял перед ним, а он не сказал еще ни слова.

Так выдержал он его довольно долго.

- Что это вы, сударь, больны? - спросил князь.

Теодор не посмел ничего ответить.

- Мне сказали, что вы больны, так не лучше ли вместо того, чтобы бродить по улицам с таким лицом, на котором видна болезнь, пойти и лечь в постель. Прикажите заварить себе ромашки, и как только будет полегче, сейчас же приходите на службу. Я бы, конечно, мог обойтись и без вас, сударь, но вы мне нужны...

Посоветуйтесь со старым Миллером, которого Флеминг привез сюда, с Моретти или Энглем, и прошу быть здоровым.

Тут канцлер - о чудо! - усмехнулся покровительственно и, не дожидаясь ответа Паклевского, крикнул кучеру:

- Трогай!

Кони тотчас же тронулись, а Теодор остался, как вкопанный, на месте; он совершенно не мог понять загадочного появления канцлера и его исключительной мягкости по отношению к себе - но что же сталось с письмом? Пораздумав немного и еще не решив окончательно, что он сделает, Теодор вернулся в свою квартиру во дворце князя-канцлера. Управляющий дворцом Заремба встретил его первый около флигеля. Это был единственный человек здесь, относившийся к нему с некоторой приязнью. Увидев его, он живо подбежал к нему и воскликнул:

- Боже милосердный! Что с вами, сударь, случилось? Мы уж думали - не произошло ли, сохрани Бог, какого-нибудь несчастия. Князь рассылал за вами в разные стороны...

- Я был болен и теперь еще не поправился, - сказал Паклевский.

- Боже милосердный, да где же хворать, если не здесь, где есть и доктора и уход за каждым служащим. Даже сторожу, если он захворает, сейчас же дают лекарство.

Тут все страшно о вас тревожились. Ну, теперь уж канцлер успокоится. Поговорив так еще немного, Паклевский поднялся наверх взглянуть, что сталось с его жилищем.

Оно было пусто, но кто-то протопил его, и комнаты имели такой вид, как будто поджидали хозяина. Как только он вошел сюда, Вызимирский, очевидно заметивший его со двора, поднялся за ним.

- Пан Теодор! - воскликнул он еще в дверях. - Что с вами было? Мы тут чуть траур по вас не надели! Молили Бога, чтобы он вернул вас хотя с того света, потому что князю никто не может угодить: бросает нам в лицо бумаги и то и дело спрашивает о своем любимце...

Теодор все еще надеялся узнать о судьбе своего письма, которая его очень беспокоила: поговорив немного с Вызимирским и еще не приняв никакого решения относительно своего дальнейшего поведения, он под предлогом болезни лег в постель и стал поджидать прихода мальчика, который ему обычно услуживал, чтобы от него узнать о судьбе письма.

Но вместо Яська, который не торопился приветствовать своего хозяина, начали приходить все служащие и знакомые с выражением соболезнования и с расспросами.

Теодор ссылался на свою болезнь, и они все поверили, что его исчезновение и отсутствие объяснялось просто секретной миссией для князя, о которой Паклевский не хотел говорить. Под вечер пришел Заремба узнать, не надо ли ему чего-нибудь. Слуга принес ему ужин: одним словом, Теодор почувствовал себя как дома, а так как он, действительно, чувствовал себя слабым, то и не выходил больше никуда. Поздно вечером ему удалось поговорить с Яськом.

На вопрос: что сталось с письмом, оставленным на столе, смутившийся мальчик поспешно отвечал, что он не видел его и ничего о нем не знает. Но было сразу видно, что это ложь. Паклевский, который всегда хорошо относился к нему, стал уговаривать его сказать правду, доказывая, что он не мог его не видеть. Ясек отрекался, изворачивался, выдумывал всякие отговорки, но в конце концов сознался, что письмо он отдал дворцовому маршалу, и что видел, как тот долго вертел его в руках и понес к князю, а потом, быстро вернувшись, пригрозил Яську выдрать его кнутом, если он перед кем-нибудь обмолвится о письме.

Было очевидно, что письмо попало в руки канцлера, который сделал вид, что не читал и не видел его, давая этим доказательство исключительной снисходительности к юношеской горячности.

Это так поразило Теодора, что после долгих размышлений он решил остаться по-прежнему на службе у канцлера.

Наступил 1764 год - в судьбе нашего героя изменилось немногое, но положение Речи Посполитой становилось все более грозным.

Обе партии усиленно боролись на областных сеймиках, поддерживая своих кандидатов, но в то время как Чарторыйские вместе с Масальскими, с Флемингом и с Огинскими щедро сыпали деньгами и обещаниями, особенно же в Литве, и были почти повсюду уверены, что за ними большинство, гетман Браницкий колебался созывать совещания и, не находя помощи ни во Франции, на которую он рассчитывал, ни в разоренной Саксонии, не мог решиться ни на какие действия. Его приверженцы, видя его колеблющимся и ослабевшим, тоже не предпринимали решительных шагов и в тайне помышляли о том, как бы поудобнее ретироваться и подготовить себе переход на другой фронт.

Ни Потоцкий, ни киевский воевода, ни коронный подстольник, ни Любомирский, считавшиеся сторонниками гетмана, денег не давали, так же как Радзивилл и виленский воевода, а князь "пане коханку" мечтал о том, чтобы перетянуть на свою сторону Масальских, а пока что вытворял Бог знает что, уверенный в своих силах, которые он бесцельно растрачивал.

Расстройство и анархия господствовали в лагере гетмана, в то время как фамилия шла дружно, как один человек, руководимая железной рукой канцлера, чрезвычайно искусно увеличивая число своих явных и тайных приверженцев. Для людей сообразительных яркой характеристикой положения в стране мог служить следующий пример. Примас очень вежливо и panlatim просил Кайзерлинга вывести войска; ему это было обещано; а, между тем, они шли все далее в глубь страны; время шло, и о князе-примасе Лубенском говорили уже, что, следуя советам Млодзеевского, он склонялся на сторону фамилии, видя в этом успокоение Речи Посполитой.

Но в Белостоке все еще тешили себя обманчивыми мечтами, и на Новый год сюда должны были съехаться все, кто держал сторону гетмана. Поджидали и князя "пане коханку", хотя на него, вообще, было трудно рассчитывать: не было случая, чтобы он куда-нибудь попадал в назначенное время. Путешествия из Несвижа в Вильну, в Белосток и в Белую - да и куда бы то ни было, даже по самым верным делам - совершались не иначе, как на почтовых. По дороге то и дело встречались усадьбы и хутора Радзивилла, где он мог остановиться, поохотиться и отдохнуть - да и многочисленные его клиенты всегда были рады принять его у себя. Остановка в пути затягивалась иногда на несколько дней, и ничего нельзя было с этим поделать, потому что, если к князю посылали гонцов, он их поил, угощал, но сам ничьей воле не подчинялся.

В Белостоке его поджидали на праздники Рождества Христова, но знали заранее, что и то было бы счастье, если бы он поспел ко дню Трех Королей. Обо всем, что делалось около гетмана Браницкого, с ним самим и его окружающими, фамилия была так хорошо осведомлена через его же друзей и приверженцев, что каждый едва слышный шепот громким эхом повторялся в Волчине и Варшаве.

Зорко следили за каждым движением не столько самого Браницкого, который был известен своей апатией и нерешительностью, сколько его помощников, и не потому, что опасались результатов их деятельности, а потому, что они всегда старались как-нибудь помешать работе фамилии. По счастью, прежде чем там принимались за выполнение постановлений совета, Волчин уже подкапывал дорогу и расставлял загородки.

Дошло до того, что гетман, видя, как постоянно обнаруживаются его самые тайные планы, подозревал в измене свою жену, боялся Мокроновского и принужден был в собственном доме скрывать свои мысли, не смея даже признаться в этом недоверии.

Стаженьский, злой, раздражительный, измученный болезнью, интриговал против Мокроновского, обвинял Бека, а Бек, в свою очередь, давал понять, что староста Браньский любил всякие приношения и охотно принимал подарочки.

Князь-канцлер знал заранее, что на Рождество в Белостоке ожидается большой съезд, но он только усмехался про себя.

Паклевский, который, как мы видели, неожиданно вернулся на службу и ни в чем не замечал, что его опрометчивое письмо оставило след в памяти канцлера, пользовался неизменной и все возрастающей милостью своего покровителя. Правда, эта милость выражалась только в увеличении работы, потому что князь не был особенно щедр на подарки и награды, но зато пан Теодор приобрел уважение у окружающих, и это было указанием, что князь его ценил. Вызимирский совершенно изменил свою тактику по отношению к нему; из насмешливого сделался предупредительным и почтительным и, видимо, старался сгладить впечатление своих прежних выходок против Паклевского.

Как-то утром, незадолго до Рождества Христова, принимая от Теодора письма, которые ему было велено составить накануне, и не выразив ему ни удовольствия, ни порицания, князь подумал немного и сказал, обращаясь к нему:

- Я слышал, сударь, что у вас есть семья?

- Да, ваше сиятельство, - отвечал Паклевский, - у меня еще жива мать. - А братья или сестры?

- Бог не дал мне их!

- А в какой же стороне живет ваша матушка? - спросил князь, как будто не знал об этом раньше.

- Около Белостока.

- Вот как!

Тут, помолчав немного, князь прибавил:

- Вы, сударь, давно не видали матери, да и вам надо немного отдохнуть. Если бы вы дали мне слово, что вернетесь сейчас же после Трех Королей, - гм, я, может быть, дал бы вам отпуск.

Теодору давно уже хотелось повидаться с матерью: ее короткие и печальные письма сильно беспокоили его, и на это предложенье он только низко поклонился князю, не скрывая своей радости.

Князь передал ему видимо заранее подготовленный сверток с тридцатью дукатами и сказал:

- Ну, поезжай себе, сударь, поезжай, только прошу вернуться после Трех Королей.

Паклевский поклонился еще раз и хотел уже выйти, когда князь обернулся к нему и прибавил:

- Я вовсе не поручаю вам, сударь, шпионить за ними, потому что и так мне все известно; но сообразительный человек должен ко всему прислушиваться; у гетмана соберется там совет, а у вас там есть знакомые, и мне было бы интересно узнать, как они там будут говорить о нас и чем угрожать!

И, неожиданно добавив: "Счастливого пути!" - князь снова отвернулся и принялся просматривать бумаги, лежавшие на столике перед ним.

С того страшного дня, когда гетман причинил ему такую страшную боль своим признанием, Теодор имел время примириться со своею судьбой, оплакивая несчастье матери, и оправдать ее: теперь ему хотелось увидеть эту мученицу, жизнь которой только в последнее время стала ему ясна; хотелось пойти на могилу егермейстера, которого он любил, как своего настоящего отца, только теперь, после его смерти, оценив все достоинства и золотое сердце этого человека. Вся душа его рвалась в бедный, печальный Борок, где он провел первые годы жизни, даже не догадываясь о том, что его ожидало на свете. Возможно, что серьезность и печаль, несвойственные его возрасту, овладевшие им и изменившие его характер после встречи с Браницким, привлекли к нему особенную симпатию канцлера. Он вел уединенный и замкнутый образ жизни, весь отдаваясь работе и сторонясь всех, даже женщин.

Ходили слухи о том, что у прекрасного юноши была несчастная любовь, и дамы, которым он нравился, только этим объясняли себе его равнодушие ко всем их заигрываниям и зазывам.

Из всех женщин, с которыми ему приходилось встречаться в Волчине и в Варшаве, только одна генеральская дочка Леля крепко засела в его памяти, но и о ней он думал, как о милом, но недоступном существе, занимавшем слишком высокое положение в свете и притом слишком веселом и счастливом, чтобы какое-нибудь серьезное чувство могло удержаться в ее сердечке.

Он видел ее после того еще несколько раз, и всегда встречал радушный прием в их доме, особенно со стороны старостины; но потом вся семья выехала в свое подлесское имение, и не было надежды на скорую встречу. Колечко от нее он продолжал носить на пальце и иногда с грустью приглядывался к нему.

И постоянно ждал вести, что вот Леля выходит замуж.

Имение старостины и деревенька, принадлежавшая генеральше, лежали довольно далеко от Белостока, так что не было никакой возможности поехать туда, и Паклевский совершенно об этом не думал.

Получив отпуск от канцлера, Теодор начал тотчас же готовиться к отъезду, но, так как неудобно было ехать накануне сочельника, то пришлось отложить поездку до праздников. Но на второй день Рождества, хоть это и редко у нас случается, полил такой сильный дождь, что все дороги сразу испортились, и надо было подождать, когда они подмерзнут.

Наконец, на третий день Теодор выехал в наемном экипаже, меняя лошадей в каждом местечке, что сильно затягивало путешествие. Но ехать верхом тоже было невозможно из-за переменчивой погоды и дурной дороги. Так, путешествуя с величайшей медлительностью, усталый Паклевский добрался, наконец, в крестьянских санях, имея при себе саблю и ружье, в Васильково, отстоявшее всего в полутора милях от Белостока.

Была полная тьма, когда он въехал в хорошо знакомое ему местечко и стал искать, где бы остановиться на ночь. Его поразило, что во всех окнах гостиниц, сколько их тут было, был свет, а у ворот виднелись громадные толпы народа. Среди них можно было заметить и уличных оборванцев, сбежавшихся со всего местечка полюбоваться невиданным зрелищем, и вооруженных придворных, гайдуков, козаков и других. Две огромные колымаги на полозьях, которые не могли бы проехать через самые широкие ворота гостиницы, стояли на улице... Во всем местечке царило такое оживление, какого Паклевский никогда еще здесь не видел.

От времени до времени уличная толпа, стоявшая под окнами одного заезжего дома, вдруг с шумом и криком, словно гонимая невидимой силой, бежала к воротам другого, потому что все дома казались переполненными проезжими; из окон первого стреляли вдогонку убегавшим холостыми зарядами, потом раздавался громкий смех, и любопытные снова возвращались на прежний пост. Теодор предположил, что в местечке справляют свадьбу или какое-нибудь другое торжество; но кто и кого мог угощать и праздновать в Василькове, отстоявшем так близко от Белостока - это было трудно отгадать. В поле свирепствовала такая метель, что невозможно было ехать дальше; кони, и без того уже в конец измученные, нуждались в отдыхе - волей-неволей приходилось остановиться здесь на ночь.

Возница, испуганный шумом и криками, боязливо оглядывался по сторонам, но все заезжие дома на главной улице казались совершенно переполненными; повсюду горели огни; везде виднелись толпы любопытных -гайдуки, рейтары и шляхтичи выглядывали из ворот и калиток.

Настроение этой сильно подгулявшей толпы выражалось в песнях, криках и выстрелах, из которых многие вылетали на улицу поверх голов любопытных через окна, пробивая в них стекла, а люди то испуганно шарахались в сторону, то снова теснились к тем же окнам. Не было сомнения, что в Василькове остановился двор какого-то важного вельможи, с большой пышностью направлявшийся в Белосток.

Так как оробевший возница, забравшись в какой-то пустой сарай, чтобы там укрыться от метели, не решался искать лучшего помещения для ночлега, предпочитая, по-видимому, спать на снегу, чем попытаться пройти в одну из переполненных гостиниц, - пришлось Теодору самому отправляться на поиски. На всякий случай, он прикрепил к поясу саблю и осмотрел пистолет, не вымок ли он в дороге.

Приказав вознице не трогаться с места и присматривать за санями, Теодор поехал по улице, приглядываясь к домам, чтобы выбрать гостиницу, куда легче было проникнуть. Но выбор был труден - повсюду слышались шум, крики, всюду виднелось множество пьяных. Во мраке он мог спокойно вмешаться в эту толпу, не боясь возбудить подозрение, что он не свой; пользуясь этим, Паклевский подошел совсем близко к гостиницам, еще не понимая, кто мог так хозяйничать в спокойном Василькове.

Подойдя к одной корчме, около которой стояла толпа более приличных людей, Теодор к своему великому удивлению заметил в ней знакомого ему слугу старостины, которого он не раз видел в Варшаве. Его приперли к ограде и так стиснули, что он, хватаясь за колья, собирался уже перепрыгнуть по ту сторону изгороди.

- Что ты тут делаешь, Степан? - воскликнул Теодор, удерживая беглеца. Слуга, не доверяя своим ушам, оглянулся, чтобы рассмотреть говорившего, и страшно обрадованный при виде Теодора, поспешно заговорил, понизив голос:

- Провидение Божье послало вас сюда: старостина, генеральша и панна заперлись в избе; мы не можем защитить их!

- От кого защитить? - спросил Теодор.

- Да от пана воеводы виленского, от Радзивилла, - отвечал слуга. -Все его люди и весь двор второй день безобразничают здесь. И черт нас дернул остановиться здесь! Князь как осадил нас в корчме, так и не выпускает!

- Что за черт! - вскричал Паклевский. - Да не может этого быть!

- Как не может быть! Старостина и генеральша, зная, что он вытворяет, когда выпьет, не хотят его пустить к себе, а он поклялся, что должен увидеть их! Вот уже полдня, как он осаждает корчму; нас всего несколько человек, и мы не можем с ним справиться...

- Я тоже без слуги! - вскричал Теодор. - И моя помощь немного пользы принесет. Воевода, когда хмель ударит ему в голову, ни на кого не обращает внимания и ни с кем не считается; надо, чтобы кто-нибудь съездил в Белосток за помощью, а я проберусь в корчму и буду охранять женщин, пока не придут на выручку. Ты только скажи мне: как пройти в корчму? Откуда ты вышел из нее?

- Да меня выгнали радзивилловцы, - отвечал Степан. - Если пан хочет пробраться в корчму, то есть только одно средство: стучать с заднего хода в окна, потому что они знают, что женщины не могут уйти через окно на такую метель, и не сторожат окон.

- А пока что, - заговорил Теодор, к которому вернулись силы и пропала всякая усталость после того, как он узнал об опасности, угрожавшей его знакомым дамам, - пока что, возьми ты мои сани, которые стоят там, подле сарая, и хотя кони измучены насмерть, поезжай в Белосток... Но чего же нужно князю от этих женщин?

- А кто же знает? Он хотел было спьяну прийти к ним с поклоном, а они его не пустили; он это счел за обиду себе и поклялся, что возьмет корчму голодом. Приказал окружить ее со всех сторон; его люди стреляют в воздух, орут, шумят, а старостина от испуга едва жива...

- Ну, поезжай же и расскажи об этом гетману в Белостоке, - заторопил его Паклевский. - Если мои кони не пригодятся, то ты хоть укради первого попавшегося коня и скачи во весь дух, чтобы прислать оттуда подмогу. С князем, когда он загуляет, шутки плохи...

- Да они тут уж второй день гуляют! - вздохнул Степан.

Так они разговаривали потихоньку около изгороди, и по счастью никто не следил за ними и не подслушивал их. Оттолкнув Степана, Паклевский перелез через забор и стал пробираться к окнам, около которых не было никакой стражи. Оглянувшись назад, он увидел через калитку в воротах открытые двери в сени, а дальше, подле дверей в главную комнату, стол, а на нем бочку; вокруг стола на полу лежали разбросанные в беспорядке сабли и пистолеты, а на лавках сидело несколько человек, которые во все горло распевали какую-то песню.

Это был князь со своими спутниками, державшие в осаде старостину и генеральшу.

Страшный гнев овладел Паклевским при этом зрелище. Он тихонько подкрался, держась ближе к стене, к одному из окон; но что делать дальше? Постучать - значило бы напугать женщин, которые могли заподозрить злой умысел... Позвать их громко - они не услышали бы его голоса за этим пением и шумом с улицы. Сквозь щели в ставне можно было просунуть только один палец... Не долго думая, Теодор завернул в клочок бумажки кольцо, подаренное ему Лелей, сильным нажатием раздавил стекло сквозь щель в ставне и в отверстие просунул колечко.

По этому колечку Леля легко могла угадать, кто его бросил.

Треснувшее стекло вызвало крик ужаса, потом наступила тишина...

И как будто успокоение: за окном послышался шепот. Между тем Паклевский пытался открыть ставень, но он был прикреплен изнутри. Пока он мучился с ним, послышался заглушенный шепот Лели:

- Кто там?

- Тот, кто спас старостину!

Громкий крик радости был ответом ему.

- Откройте мне, пожалуйста, ставень; я пришел помочь вам, - говорил Паклевский.

Изнутри сняли ставень с петель, Теодор осторожно приоткрыл его и вскочил на отворенную половину окна, но тотчас же, даже не здороваясь, принялся снова закрывать окно и задвигать ставень.

Бедные жертвы осады находились в ужасном положении; старостина в полуобморочном состоянии лежала на диване, прикрытая черным платком, и тихо стонала; генеральша со злости плакала и ломала руки; только Леля, вооружившись кухонным ножом, не утратила бодрости духа и была готова защищаться!

В дверях, ведших в соседнюю комнату, толпилось несколько оробевших служанок. Из сеней доносилась песня радзивилловских приспешников:

Живо к ней!

Хоть не пускает, В гневе - не верю ни минутки.

Если любит - проклинает, А сквозь смех - роняет слезы.

Живо к ней!

К ней! К ней!

Песня эта звучала как угроза и сопровождалась звоном сабель о стаканы и выстрелами из пистолетов.

Леля, увидев защитника, так неожиданно явившегося к ним на помощь, первая бросилась к нему.

- Вы всегда точно с неба падаете! Я теперь ничего не боюсь. Посмотрите, что выделывает этот князь... Держит нас в осаде и требует, чтобы мы ему сдались.

- Но как же это случилось? - спросил Паклевский, подходя к генеральше.

- Да вот, на несчастье пришло нам в голову остановиться здесь на отдых, - отвечала красивая генеральша, машинально оправляя распустившиеся волосы. - Князь узнал об этом, а так как он подозревает, или, вернее, знает о том, что мой муж стоит на стороне фамилии, то он хотел как будто оказать нам любезность визитом, а на самом деле устроить какую-нибудь неприятность.

Мы заперлись и не пожелали его принять, а он поклялся, что заставит нас сдаться и возьмет измором...

Генеральша опустила глаза и умолкла.

- Но каким образом вы очутились здесь? - подхватила Леля.

- Проездом, случайно. Я хотел здесь переночевать... Я послал Степана в Белосток за помощью.

- А! Белосток! Белосток нас не спасет, - возразила генеральша, - там будут, напротив, рады нашей беде.

- Этого не может быть! - сказал Теодор.

Старостина, которая продолжала стонать, прикрыв глаза платком, услышав чужой голос и, может быть, узнав в нем голос своего спасителя, осторожно приоткрыла лицо; потом оглянулась вокруг себя испуганными глазами и, заметив стоявшего Паклевского, вдруг отбросила платок и с криком бросилась к нему. Схватив его за руку, она громко воскликнула:

- Спаси нас, спаси!

Небрежный костюм и исказившееся от страха лицо, делали бедняжку такой смешной, что Леля, несмотря на то, что сама была испугана, не могла удержаться от заглушенного смеха.

- Не бойтесь, пожалуйста, пани старостина, - сказал Теодор. - Я уверен, что он пошумит только, и тем дело и кончится. В случае, если они захотят ворваться сюда, я стану защищать вас до последней возможности. Все-таки Степан поехал в Белосток!

Несмотря на эти уверения, женщины, за исключением Лели, при каждом новом взрыве смеха и криков, начинали ломать руки и пронзительно кричать, что, по-видимому, забавляло воеводу, так как после этого он и его товарищи начинали петь и кричать еще громче. Несколько раз нападающие принимались стучать в двери, словно собираясь вломиться в них силою. Паклевский подбежал и, держа в одной руке пистолет, а в другой - саблю, стал на страже. Женщины отбежали в другой угол комнаты. Самая смелая из них, Леля, стала впереди всех с кухонным ножом наготове.

Забавно и мило было смотреть на нее. Волосы она отбросила назад, голову держала гордо приподнятой, широкую, сборчатую юбку заколола на боках, чтобы она не слишком отставала, засучила рукава на своих прекрасных ручках и, хотя дрожала всем телом, но нож держала крепко в вытянутой руке и так им размахивала, что страшно было за нее, как бы она не поранила себя самое.

- Военный совет, - охрипшим голосом басил один из спутников Радзивилла, - постановил pluralitate vocum, после того, как осажденным был дан срок для ответа, согласны ли они добровольно уступить и сдаться на милость победителя, по прошествии этого срока, овладеть ими штурмом, выломать двери, а все население, не выпуская из крепости, уничтожить до одного!

Заявление это вызвало смех за дверьми.

- Эй! Тут не до шуток, пане коханку! Князю-воеводе виленскому одна генеральская юбка нанесла тяжкое оскорбление; возмездие неминуемо и без всякой пощады... Командируется генерал Фрычинский, чтобы в последний раз образумить неприятеля и принудить к послушанию.

В двери постучали. Паклевский подошел к ним.

- Кто там?

- Армия князя-воеводы! - отвечали ему.

- Этого не может быть! - во весь голос закричал Теодор. -Князь-воевода - пан над панами, разумный и серьезный, он не будет вести войну с путешествующими женщинами. Я защищаю честь радзивилловского дома; ступайте прочь, самозванцы!

За дверями вдруг воцарилась мертвая тишина.

- Что он там болтает, пане коханку? А?

У дверей послышался какой-то шум.

- Повтори, что сказал?

Паклевский слово в слово повторил, что сказал раньше.

Опять настало глухое молчание.

- Кто же там дает ответ, пане коханку?

- Придворный, находящийся на службе у пани старостины.

- Не глупый человек, пане коханку, ей Богу, не глупый...

Послышался снова шепот, потом кто-то сказал:

- Высылаем делегатом пана Боженцкого, подскарбника, чтобы он разобрал дело, выяснил требования и постарался заключить трактат...

В дверь снова постучали.

- Кто там?

- Парламентер князя-воеводы, - отвечал новый голос.

- Смотри же не осрамись, пане коханку, и не скажи какой-нибудь глупости на мой счет, - сказал князь. - Я это, если захочу, и без посредника сумею сделать. Ну, говори, да смелее.

- Есть там кто-нибудь? - осведомился делегат Боженцкий.

- Ad sum, - сказал Паклевский.

- Князь-воевода, без всяких злых намерений sine fraudo et dolo, домогается от пани генеральши только позволения выпить за ее здоровье и поцеловать у нее ручку за несколько смелую шутку!

- Если делегат ручается словом Радзивилла за то, что он не будет ни в чем стеснять больных и испуганных женщин, - сказал Паклевский, - тогда мы согласны!

Женщины крикнули, не соглашаясь с ним, но Теодор сделал им знак, и они замолкли.

- Мы желаем иметь слово Радзивилла, - повторил Теодор.

- Да это какой-то юрист, пане коханку!

У дверей послышались шаги, сопение, звон оружия, и чей-то мощный голос сказал:

- Слово Радзивилла!

Едва он произнес это, как раздалось около тридцати ружейных выстрелов в знак приветствия.

Паклевский, не выпуская из рук ни сабли, ни пистолета, открыл двери и сам стал подле них на страже.

Через минуту на пороге показался сам князь-воевода в красном кунтуше и плаще, обшитом соболями, в шапке, сдвинутой на одно ухо; в одной руке он держал огромную чашу, а другой - придерживал саблю.

Пройдя несколько шагов, он остановился, снял шапку, поклонился женщинам (Леля тем временем спрятала нож за спину, но не бросила его), потом оглянулся на своих, входивших поодиночке вслед за ним. Все шли с открытыми головами, с разгоревшимися, красными лицами, держа в одной руке кубок с вином, а другой рукой придерживая сабли, шли степенно, но глаза их блестели озорством.

Князь поднял кубок.

- За здоровье генеральши! - гаркнул он. - Трубить в трубы!

Труб не было, но за дверьми с десяток гайдуков затрубили в кулаки так пронзительно, что старостина крикнула:

- Умираю!

Воевода, не обращая на это внимания, обернулся и крикнул:

- Вина! Нельзя же обидеть старостину и розовый бутончик.

Услышав это, Леля сделала сердитую гримаску. Подбежали двое слуг с бутылями и начали наливать вино.

Воевода стоял, не спуская глаз с Паклевского.

- Iterum, iterumque здоровье пани старостины... Трубы и литавры!!

Опять затрубили в кулаки, а потом стали колотить в доски. Старостина испустила тоненький стон, как будто умирала.

Князь очень серьезно выпил кубок и дал знак, чтобы ему налили еще раз. Он все смотрел на Паклевского, который тоже не опускал перед ним взгляда.

- За здоровье розового бутончика - генеральской дочки; пусть расцветает по примеру матери, et caetera.

- Et caetera! - со смехом гаркнула вся толпа.

Генеральша покраснела от гнева.

- Попрошу дать мне лавку, чтобы я мог сесть, отдохнуть и поговорить с этими дамами, - заговорил князь. - Tandem, прошу закрыть двери, потому что Борей веет на розы и бутоны... Господа Фрычинский, Боженцкий и Пашковский останутся со мною...

Приказание князя было моментально исполнено; он сел, поставил кубок подле себя на лавке и, хотя видел волнение все еще не пришедших в себя женщин, решил, по-видимому, немного помучить их.

- Пани генеральша, откуда вы, сударыня, едете? Из Китая или из царства Мароккского, пане коханку?

Ответа не было.

- Я очень просил бы ответить мне.

- Но, что же это за вопрос? - осмелилась произнести генеральша.

- Вот, видите ли, сударыня, пане коханку, - говорил воевода, - с виду вопрос как будто бессмысленный, а на деле - разумный. Потому что, если бы сударыня возвращалась из Сморгони или из Пацанова, то, поверьте, знала бы, что у виленского воеводы - несколько тысяч войска, и не запирала бы ворот перед самым его носом.

Но это так только говорится, discursiae, без обиды, пане коханку! Я также смолоду очень любил путешествовать, пане коханку, вот генерал Фрычинский может это засвидетельствовать.

Генерал низко поклонился.

- Вот, однажды, когда мы, переплыв океан на спине черепахи, имея парусом передник моей первой жены, который я всегда носил с собой и который всегда спасал нас во время штиля на море, потому что имел ту особенность, что он сам развевался и вызывал ветер...

Тут князь прервал себя и, обращаясь к Боженцкому, спросил:

- На чем я остановился, пане коханку?

- На передничке ее сиятельства княгини, - отвечал Боженцкий.

- А вот и неправда, пане коханку, на черепашьей спине, - сказал князь, - у вас, сударь, плохая память.

Боженцкий опять поклонился.

- Переплыв счастливо океан, управляясь вместо весел ухватом, который у меня сохранился от того времени, когда я служил помощником повара, пане коханку...

Женщины, слушая его, переглядывались и пожимали плечами, а Леля роняя нож, принуждена была закрыть рот платком, чтобы не рассмеяться. Нож зазвенел, упав на пол, и князь оглянулся посмотреть, что случилось.

- Что же это, пане коханку? Какое-то оружие? Которая же из дам была так вооружена?

- Я! - отвечала Леля выступив вперед и поднимая нож.

- Раны Господни! Пане коханку, вы хотели зарезать меня как каплуна, или как Юдифь Олоферна. Вот это мило!

Леля улыбнулась.

- Героиня, пане коханку! - вскричал Радзивилл. - Надо выпить за ваше здоровье и непременно из туфельки! Эй!

Подскочил пан Боженцкий.

- Из туфельки, пане коханку...

Леля хотела убежать; тяжелый и неповоротливый воевода бросился за ней, она крикнула, и на защиту ее поспешил с пистолетом и саблей Паклевский.

- Ваше сиятельство! Слово Радзивилла! - сказал он.

- Туфельке я его не давал, пане коханку! Если пропадет пара туфель -беда небольшая, а честь большая, если я прикоснусь губами там, где лежала пятка паненки! Поэтому прошу дать мне туфельку или - пане коханку - война! Война!

Леля, спрятавшаяся за мать, очень решительно сняла с ноги туфельку на высоком каблучке и смело подала ее.

Увидев это, старостина вскрикнула. Князь взял двумя толстыми пальцами предмет своих желаний, еще теплый от маленькой ножки, которая в нем покоилась, и причмокнул. Туфелька из голубого атласа, обшитая ленточкой канареечного цвета и вся расшитая по атласу мелкими цветочками, казалась прелестной безделушкой.

- Да ведь это наперсток, пане коханку, - воскликнул князь, - если бы вы, сударыня, увидели туфлю моей сестры, панны Теофили! Из нее можно напиться!.. А это...

Это просто шутка! Пане коханку!

Леля краснела, генеральша улыбалась и даже старостина приняла такое выражение, которое могло означать, что и ее ножка не более этой.

Прибежал гайдук с бутылкой вина и по обычаю хотел поставить кубок в туфельку, но князь не позволил.

- Нет, пане коханку, - ex originali; выпью-ка я из туфельки. Лей!

Смеясь, гайдук только начал наливать вино, как оно уже потекло на пол, а князь поднес туфельку ко рту, выпил и бережно спрятал мокрый сувенир за кунтуш...

И только после этого он приказал подать себе кубок и выпил из него. Женщины надеялись, что теперь он выйдет и даст им отдохнуть, но он уселся на лавке.

- На чем же мы остановились? - спросил он Боженцкого.

Тот пожал плечами, а князь покачал головой.

- Пани генеральша, - сказал он, - едет, вероятно, в Варшаву на Senatus Consilium.

- Мы еще не образовали его, - отвечала оскорбленная пани, - но когда он составится, кто знает - будет ли это очень приятно некоторым мужчинам-сенаторам?

- Гм! - сказал Радзивилл. - Я страшно боюсь женщин. Одна уже начала нами распоряжаться; но, может быть, мы не сдадимся, пане коханку, если только другие дамы не придут ей на помощь...

Очень прошу вас в Варшаве заступиться за Радзивилла, чтобы там на него не гневались, пане коханку: это - добрый человек, я его знаю с детства, не любит только, чтобы кто-нибудь дул ему в кашу...

Однажды был такой случай...

Было очевидно, что князь начинал свой рассказ только для того, чтобы помучить женщин, но в это время Пщолковский, немой шут князя, странная и смешная фигура с совершенно выбритою головою, с бледным и одутловатым лицом, без усов, вечно неестественно кривлявшийся, вбежал в комнату.

Он не говорил, но умел забавлять князя жестами, которые тот отлично понимал, и мимикой. Он вошел, указывая на кого-то за собой, и, приняв гордую позу, взявшись руками за бока, вытянул палец по направлению к князю и снова указал на дверь.

- Что с ним? - спросил князь. - Кажется, кто-то приехал. Может быть, Кашиц, который должен был догнать меня, или ксендз Кучинский.

Боженцкий выбежал во двор и, вернувшись, тотчас же доложил князю:

- Полковник Венгерский из Белостока.

Князь встал.

- Доброй ночи, пане коханку, генеральше и старостине, а также и розовому бутону, чью туфельку я прикажу оставить в назидание потомства в моем музее в Несвиже. Желаю вам всем доброй ночи, - прибавил он, отвешивая поклон дамам, - и чтобы вам не снилась бомбардировка и резня невинных младенцев... Этот господин, - он указал на Теодора, - спас крепость хитростью, за которую ему следует сказать спасибо... Поручаю его - кому?.. Пане коханку, пусть уж дамы разыграют его на узелки.

Проходя мимо Теодора, князь остановился на минутку.

- Если захочешь вступить в несвижскую гвардию - я прикажу, чтобы тебя приняли.

Паклевский промолчал, и князь, надвинув шапку на ухо, медленно выплыл из комнаты... Так окончилась эта история, счастливее, чем можно было ожидать, - и благодаря присутствию духа Паклевского - не имела никаких дурных последствий...

Как только князь вышел, старостина крикнула, чтобы запрягали лошадей. Но хорошо было отдавать такие приказания, сидя в доме и не имея понятия о том, что делается на дворе.

Снежная метель так разбушевалась, что от одного дома до другого ничего не было видно, а в поле и совсем невозможно было выехать. И сам Паклевский решил переночевать здесь и переждать, пока затихнет вьюга. Перепуганная старостина приказала забаррикадировать все двери, а Теодор обещал ей, что всю ночь проведет на страже в комнате, которую он снял для себя у еврея, и которая находилась как раз напротив корчмы...

Теперь, когда всякая опасность миновала, генеральша и старостина, которые целый день ничего не ели, почувствовали голод; всем пришло в голову, что надо бы покормить и защитника и заодно протопить комнату, которая совсем выстыла...

Паклевский, устроив своего возницу с санями, явился к дамам и предложил им свою помощь. Все они, не исключая генеральши, которая менее всех благоволила к нему, не могли надивиться счастливому стечению обстоятельств, приведшему его к ним, и удивительной находчивости, с какой он сумел обезоружить князя. Все благодарили его без конца. Леля с особенным усердием отдавала ему этот долг признательности и, вернув ему колечко, надев новые туфельки и предоставив старостине излить свою благодарность, завладела им и отвела к камину.

- Видите, сударь, - лукаво заговорила она, - ничего уж не поделаешь, если сам Бог так устраивает, что навязывает нас пану Теодору. Теперь старостина окончательно потеряет голову... Что же вы думаете, сударь, -позволите ей предаваться отчаянию?

- Не шутите, панна, - с оттенком грусти отвечал Теодор. - С того времени, когда нам было так весело в Варшаве и Белостоке, я много пережил и сильно состарился... Надо пожалеть меня!!

Он взглянул на нее; личико Лели мгновенно стало серьезным.

- Ну, рассказывайте же мне, - убедительно начала она, - я хочу знать, что случилось?

- Ничего нового, - отвечал Теодор, - но то, что преследовало меня с детства, теперь угнетает меня еще сильнее. Мне нечего рассказывать: я -бедный человек, и нехорошо шутить со мною.

Леля быстро протянула ему руку, оглянувшись на тетку, не следит ли она за нею.

- Я тоже умею - не быть веселой, - тихо сказала она. - Верьте мне, что если бы я могла вас утешить, ах, как это было бы мне приятно! Ах, как я была бы счастлива!!

Теодор пристально взглянул на нее, она потупила глаза.

- Вы могли бы меня очень утешить, но я недостоин этого!

- О! - отвечала девушка. - Скажите мне только, что надо сделать!

- Симпатизировать мне немножко, хоть издалека, - сказал Паклевский. -Я всегда буду держаться вдалеке, мне нельзя будет приблизиться, но...

Он прижал руку к груди и умолк. Леля покраснела.

- Верьте мне, что я вам очень симпатизирую и я так упряма, что то, что сердце раз почувствовало, останется в нем навеки!

Выговорив это слово, полное значения, и присовокупив к нему еще более выразительный взгляд, Леля убежала к тетке...

На другой день к утру вьюга затихла, но был страшный мороз, и хотя дороги были занесены снегом, колымага старостины двинулась в дальнейший путь, а жалкие сани Теодора потащились к Борку, с трудом преодолевая снежные сугробы...

Когда крик служанки заставил испуганную егермейстершу выйти из спальни, она - при виде стоявшего перед нею сына - схватилась за ручку двери, чтобы не упасть от волнения.

Паклевский не имел времени, чтобы предупредить ее письмом о своем приезде; и этот приезд и обрадовал стосковавшуюся по сыну мать, и испугал ее предчувствием чего-то неизвестного; она больше всего боялась узнать, что отношения, на которых покоилось его будущее, были порваны...

Долго обнимала и целовала она его, не смея спрашивать и только глазами пытая, что случилось.

- Говори, - заговорила она тревожно, - тебя уволили?

- Нет, - отвечал Теодор, - мне позволили навестить тебя.

- Князь?

- Он так добр ко мне, как только умеет быть...

- И это правда? - спросила она.

- Истинная правда, я ничего не скрываю от тебя.

Егермейстерша вздохнула свободнее.

Сын, оглядевшись по приезде, имел основание сильно опечалиться. Он нашел мать страшно изменившейся, сильно постаревшей, изможденной этой жизнью в посте и молитвах, в тоске и воспоминаниях, согнувшейся и побледневшей. Исчезло и свойственное ее лицу выражение гордости и чувства собственного достоинства, которое теперь сменилось выражением смирения, неуверенности в себе и подавленности. Дом весь был страшно запущен, но она, по-видимому, не видела этого и, вообще, не замечала того, что делается вокруг.

Теодор терзался душою, видя все это запустенье и не зная, чем тут помочь. Причиной всему было разрушение духа, а против этого нельзя было бороться.

Прежде он еще пробовал вдохнуть в нее смелость и охоту к жизни, но теперь, после страшного признания, сделанного ему безжалостным гетманом, он не решался заговорить и не умел найти утешения для ее великой боли. Из любви к матери он должен был скрывать в себе то, что жгло ему голову и сердце как клеймо преступника.

Разговор шел о его будущем, о надеждах, которые он имел; мать спрашивала про деятельность фамилии и, наконец, о надеждах гетмана и настроениях в стране: видно было, что она боялась, как бы этот человек, чье имя было ей ненавистно, не одержал победы; она желала для него отмщения и унижения.

Из ее вопросов и замечаний Теодор убедился, что признание Браницкого было правдой.

И горько стало у него на душе...

Разговор продолжался несколько часов, но никому из них не принес утешения.

Приглядываясь к окружающей обстановке, Теодор находил в ней все новые следы изменявшегося образа жизни и болезненной набожности матери, заставившей ее забывать обо всем остальном. Спальня была увешана образками святых, реликвиями, листочками с молитвами, прибитыми к стенам; столики были завалены книгами религиозного содержания и четками. Из под черного платья, сшитого по образцу монашеского одеяния, Теодор заметил власяницу. Страшная худоба говорила о строгих постах. И в этот день для егермейстерши не готовили обеда, потому что она, только что закончив один пост, уже начинала новый.

Когда наступило время молитвы, егермейстерша начинала беспокоиться: ей жаль было расстаться с сыном, но в то же время она боялась не выполнить своих религиозных обязанностей. И беспокойство ее свидетельствовало о том, что ей тяжела была эта новая жизнь, изменившаяся с приездом сына. И даже во время разговора она уносилась мыслью куда-то далеко, становилась рассеянной и казалась гостьей на этой земле. Напрасно Теодор старался развлечь ее своими рассказами. Со времени смерти мужа это была совершенно другая женщина, согнувшаяся под непосильной тяжестью. Даже молитвы, в которых она так пламенно искала утешения, не облегчали ее боли; она возвращалась заплаканная и еще более рассеянная, чем раньше.

Паклевский объяснял такое состояние одиночеством, на которое Беата обрекла себя; обвинял себя за то, что оставил ее, и употреблял все усилия, чтобы вернуть ей спокойствие и примирить с жизнью. Ему казалось, что и он должен был что-нибудь сделать для той, которая пожертвовала ему всем, и, проведя с ней несколько печальных дней, он начал заговаривать о том, что было бы, может быть, лучше всего, если бы он остался с матерью.

Но при первом же его намеке Беата в испуге заломила руки, не желая и слышать ни о чем подобном; она решительно заявила ему, что не допустит этого и с особенной живостью настаивала на том, чтобы он не бросал службы у канцлера.

- Как это может быть, - сказала она, - чтобы такой молодой человек, как ты, не имел честолюбия? Люди достигают всего талантами и трудом, и ты тоже должен добиться положения.

- На это у меня нет ни прав, ни способностей, - заметил Теодор. -Никто не упрекает меня за леность, но никто и не признает во мне особых дарований.

Мать была недовольна такою скромностью, и спустя несколько дней начала выпытывать его, надеясь узнать все подробности его жизни в Варшаве и по ним судить о настоящем положении вещей. Желая развлечь мать, Теодор понемногу рассказал ей некоторые свои приключенья и, между прочим, о встречах со старостиной и генеральской дочкой.

Говоря о последней, он невольно отозвался о ней с симпатией, которая не укрылась от матери. Она не спрашивала больше, но, как всякая мать, которая ни одну невестку не считает годной для своего сына, так и она не считала генеральскую дочку подходящей партией для Тоди, потому что мать ее пользовалась дурной репутацией. Не показывая ему, что она подозревает его в увлечении Лелей, она начала рассказывать - как будто между прочим -различные вещи о старостине и матери панны, не особенно лестные для них... - Обе пани и панна готовы были бы вскружить тебе голову, - прибавила она, - это похоже на них, но ты должен знать, что это легкомысленные женщины, и им ни в чем нельзя верить.

- Но я ведь и не строю никаких планов, - отвечал Теодор, - с моей стороны было бы большой самонадеянностью иметь какие-нибудь надежды. Генеральша имеет, благодаря мужу, хорошее положение в свете. Старостина богата, а Леля так красива, что, имея такую мать и тетку, может рассчитывать на блестящую партию.

- А ты слишком мало ценишь себя, - прервала егермейстерша, - как в этом случае, так и в других. У генеральши нет ни средств, ни больших связей в свете; старостина так легкомысленна, что, если они ее не уберегут, она еще выскочит замуж. Поэтому ты, со своими способностями, красивой внешностью и протекцией Чарторыйских вовсе не был бы плохой партией для Лели. Но я советую тебе не думать об этом, потому что тебя ожидает более блестящая будущность. Я рассчитываю, что канцлер, испытав твои способности, определит тебя на службу к молодому королю, которого ты, как говорил мне, уже знаешь... Перед тобой широкое будущее.

- Дорогая мама, ты говоришь о молодом короле так, как будто он уже выбран, - с улыбкой заметил Теодор.

- Но он должен быть избран, хотя бы ради того, чтобы не был избран гетман!

- Кроме гетмана есть и другие! - прибавил Паклевский.

- Пусть бы их было как можно больше, лишь бы этот тщеславный, вкрадчивый, на вид такой приветливый, а на деле - бессердечный человек, самонадеянный эгоист, не достиг того, к чему стремится! - горячо воскликнула она...

Паклевский, не отвечая на эти страстные выкрики, перевел разговор на другую тему. Он страдал от того, что мать старалась внушить ему ненависть к гетману; он и сам чувствовал неприязнь к нему, но в то же время чувствовал, что ему следовало только держаться в стороне от него, а не вредить ему.

После нескольких дней, проведенных в обществе сына, егермейстерша казалась такой измученной и неспокойной, что Теодор решил выбрать одно из двух: или остаться здесь и целиком посвятить себя матери, или уезжать как можно скорее, потому что временное отступление от своих религиозных обязанностей видимо мучило и угнетало вдову.

Сама она, наконец, спросила сына: когда ему приказано вернуться... Паклевский, удрученный таким состоянием здоровья матери, еще колебался, что делать, когда однажды к воротам подъехали плохие сани, запряженные худой клячей, и из них вышел человек, одетый в кожух, в шапке странного вида.

Он долго о чем-то расспрашивал у ворот, видимо не решаясь войти, но потом, поминутно оглядываясь, вошел, крадучись, во двор...

Паклевский, смотревший в окно, с удивлением признал в нем болтливого дворецкого воеводича Кежгайлы - Ошмянца. Но откуда он взялся? И с какой целью приехал?

Опасаясь какого-нибудь неожиданного для матери известия, Теодор сам вышел к нему навстречу. Заметив его на крыльце, старик торопливо подошел к нему и живо заговорил:

- Пан, может быть, не узнает меня? Я попросил бы позволения переговорить где-нибудь по секрету, я привез важные известия.

Паклевский привел его в комнату, которую он занимал после отца. Отряхнув с себя снег у порога, старик вошел, озираясь, и тотчас же начал расстегивать кожух и что-то вынимать из-за пазухи.

Паклевский смотрел на него с беспокойством. Шляхтич достал бумагу, завернутую в платок, но держал ее, не разворачивая, в руке. Он взглянул на Паклевского, погладил усы и как будто раздумывал, как начать.

- Вельможный пан, все мы смертны. Русские говорят: как ни крути, а помирать придется. Так и воеводич, мой милостивый пан, умер.

Теодор выслушал эту весть спокойно.

- Помяни Господи его душу! - равнодушно сказал он.

- И умер покойничек, вот так, ни с того, ни с сего! Был здоров, мог прожить еще сотни лет, а вот только то, что он страшно гневался и не помнил себя, а потом еще морил себя голодом из-за постов... Ведь у нас в доме, слава Богу, всего было вволю, пан был у нас и видел, разве только птичьего молока не доставало. Только вот эти посты, за которые его каноник уже распекал, да потом еще гнев...

Тут старый Ошмянец вздохнул.

- Ну, вот и умер!

Теодор стоял и смотрел на него, не обнаруживая ни печали, ни любопытства.

- У меня есть здесь письмо к пани Беате, то есть не знаю, как теперь ее фамилия, егермейстерше Паклевской, так? - спросил старик.

- Да, так, - отвечал Тодя, - но вы очень хорошо сделали, сударь, что не отдали его прямо ей; моя мать больна, и хотя она очень давно уже не видела отца, все же не может быть, чтобы эта новость не произвела на нее впечатления. Будь, что будет!

- А вот видите, - прервал его шляхтич, - все болтали, что он отказался от родной дочери и все оставил старшей - Кунасевич, которая за подкоморием, ее зовут Тереза, - а это неправда. Кунасевич этого очень хотела; но старик, когда захворал, изменил завещание, и вот вам это лучше будет видно из письма каноника.

Он взглянул на Теодора, думая, что это известие радостно поразит его; но тот остался совершенно холоден. Он взял письмо, взглянул на написанное на нем имя матери и начал вертеть письмо в руках...

- Садитесь, сударь, и будьте гостем, - обратился он к старику. - Я должен приготовить мать; я не знаю, что она решит...

- Как это, что решит? - подхватил удивленный шляхтич.

- Если отец столько лет отрекался от собственного ребенка, не желая его знать и позволяя ему страдать, - сказал Паклевский, - кто знает, стоит ли принимать то, что он изменил только в час смерти. Мать моя...

Старик открыл рот и произнес:

- Ах, Боже милосердный!

И оба умолкли.

Пока они так разговаривали, егермейстерша, находясь в обычном состоянии внутреннего беспокойства, увидела в окно сани и испугалась, потому что к ним редко заглядывали чужие; она позвала служанку, отправила ее на разведку и, узнав, что шляхтич с сыном пошли в его комнату, вбежала за ними. Глаза ее искали сына и незнакомого приезжего, который, заметив ее, отступил назад, вперив в нее затуманенный слезами взгляд.

Некоторое время все молчали.

- Что за дело? Ко мне? Или к сыну? Что случилось? - спросила Беата, стараясь угадать, что еще грозило ей.

- Да, есть дело, о котором мы еще поговорим, дорогая мама, - сказал Теодор, - а теперь надо принять и угостить этого пана...

Говоря это, он кивнул головой шляхтичу и проводил мать в ее комнату. Она шла за ним, вся дрожа и повторяя только одно:

- Что случилось? Что случилось?

- Дорогая матушка, - начал Теодор, - вот письмо из Божишек от секретаря воеводича.

Беата побледнела и вытянула руку вперед.

- Насколько я мог понять из отрывистых слов посланного, старик умер...

Услышав это, она бросила письмо, которое подал ей сын, и, подойдя к молитвенному столику, стала на колени. Это была и молитва, и необходимое успокоение души; брызнули слезы, она поплакала и поднялась с колен, подкрепленная.

- Дай мне письмо, - сказала она.

Теодор счел за лучшее предупредить ее сейчас же о той новости, которую привез шляхтич.

- По-видимому, дед перед смертью, несмотря на происки тетки, изменил свое решение и иначе распорядился своим имуществом, - сказал он.

Зная гордый характер матери, Паклевский думал, что она отклонит запоздалое доказательство отцовской любви... Но у нее оживилось лицо, заблестели глаза и задрожали руки, разрывавшие конверт; она хотела сказать что-то и не смогла: не хватило дыхания.

- Ах, этого не может быть, не может быть! - тихо шепнула она.

Быстро пробежав глазами письмо, она передала его сыну и снова, плача, опустилась на колени и стала молиться.

Каноник писал, что покойник воеводич, чувствуя угрызения совести и сознавая незаслуженную суровость свою перед дочерью, которую он оттолкнул при жизни, уничтожил первое свое завещание и оставил Беате равную часть с сестрой ее Кунасевич. Однако же, он давал понять, что хотя первоначальное лишение наследственных прав было им отвергнуто, и новое завещание было составлено cum omni formalitate, все же можно было ожидать процесса с подкоморием Кунасевичем, который будет доказывать, что воеводич последнее свое завещание писал не в полном рассудке и сознании. Секретарь советовал пану Теодору прибегнуть к покровительству Чарторыйских и постараться поскорее вступить во владение имуществом, хотя бы для того, чтобы войти с Кунасевичем в более выгодное для себя соглашение.

Помолившись, егермейстерша бросилась на шею Теодору, обнимая его и обливая слезами.

- Бог сжалился надо мной, - вскричала она, - я страдала долго и много, но тебя не оставлю обездоленным, ты не будешь бедняком, нуждающимся в чужих милостях...

Ты должен вернуть себе все, что тебе принадлежит; сестра никогда не была мне сестрой, а только врагом; мне не для чего щадить ее, я не хочу ничего прощать ей и не буду с ней считаться!

Паклевский с удивлением смотрел на эту неожиданную перемену в настроении матери, еще не понимая ее. Она сразу ожила... Теодору приказала тотчас же сесть и писать письмо канцлеру с докладом и извинением, а потом тотчас же собираться в дорогу - в Божишки.

- Не следует пренебрегать канцлером и службой у него, - сказала она, - но теперь, когда Бог дал тебе кусок земли, ты займешь совсем другое положение в глазах всей фамилии; теперь ты можешь проявить себя совсем иначе по отношению к гетману и его ничтожным союзникам. Теперь у тебя есть почва под ногами, и ты должен подняться так высоко, чтобы иметь возможность смело смотреть в глаза тем, кто бесчестил твоего отца и мать. Паклевский не решался ничего сказать. Та, которая вчера провела весь день в молитве и казалась наполовину умершей, теперь интересовалась будущим гораздо живее, чем Теодор, который еще не особенно верил в него.

К столу пригласили и старого слугу, помнившего, как оказалось, маленькую паненку еще в детстве. Из его рассказов можно было сделать вывод, что наследство после воеводича было гораздо значительнее, чем предполагали. Страшная скупость умершего, несмотря на самое возмутительное ведение хозяйства, позволяла ему откладывать ежегодно очень большие суммы, которые он помещал в выгодные предприятия.

Старик не скрывал, что спор о наследстве с обоими Кунасевичами будет нелегок, так как сам Кунасевич пользовался славой известного юриста и большого сутяги. Подкоморий принадлежал к числу приверженцев князя-воеводы Радзивилла и верил в силу радзивилловского трибунала; но теперь обстоятельства очень изменились. Масальские и фамилия приобретали все большую власть, и дело могло решиться не в пользу Кунасевича в пику виленскому воеводе.

Эта неожиданная перемена, вернувшая жизнь вдове, не произвела на Теодора особенно сильного впечатления. Он не доверял обещаниям судьбы, завещанию и связанным с ним надеждам на лучшее, а знал только одно - что будет брошен в бурный поток, в котором трудно будет плыть без руля и без помощи. В то время, как егермейстерша не помнила себя от счастья, Теодор чувствовал себя встревоженным и смущенным.

Старого дворецкого попросили остаться, чтобы ехать вместе с Теодором в Божишки. На другой день вдова села писать письмо к отцу Елисею, донося ему о том, что случилось, и прося благословить сына. И только теперь, взглянув на письмо, Теодор догадался, что монах оказал несомненное влияние на состояние духа матери. Его святое вдохновение осенило эту угнетенную душу и вызвало в ней беспокойные порывы религиозности, в которых было еще слишком много земного для того, чтобы принести ей облегчение и утешение. Так было на самом деле: жалостливый отец Елисей часто приезжал к ней со словами утешения, но он не измерял и не взвешивал бросаемого в ее душу посева и, воспламеняя душу, не мог утолить ее. Вероятно, со временем буря стихла бы, и волны успокоились, но сейчас все еще бушевало и кипело.

Вдова была уверена, что старец, узнав такую важную новость, приедет непременно, но скорее с советом, чем с поздравлением...

На третий день санки, нанятые в Хороще, подкатили к крыльцу, несмотря на сильный мороз. Теодор со старым шляхтичем почти вынесли на руках закостеневшего ксендза. Он сам смеялся над своим бессилием.

Когда вдова встретила его в дверях, он чуть было не расплакался.

- Ах, вы мои бедные дети! - сказал он, сложив руки вместе. - Богу угодно было послать вам испытание, потому что то, что вам кажется счастием, есть только введение в искушение. Но берегитесь, чтобы гордость не захватила вас в свои когти, чтобы вами не овладела жадность и не отравила вас ядом ненависти к братьям...

Он обернулся к Теодору.

- Хорошо тебе было, юноша, вступать в жизнь убогим и учиться смирению; теперь у тебя вырастут рога...

И беда той душе, которая носит рога и ищет, кого бы ей забодать... О, свет, свет! Если он кого-нибудь не пригнет нуждой, то опоганит золотом. Как мне жаль вас! Как жаль!

- Отец мой, - прервала его несколько встревоженная этими словами вдова, - вы в самом деле видите в этом опасность?

- Для вашей души есть опасность, - отвечал старец. - Люди, кланяясь вам, будут желать счастья; я же плачу, потому что знаю, что чем выше стоит человек, тем труднее ему быть добрым, даже если он имеет Бога в сердце! На высотах кружится голова! Бедняжки вы мои! Настал для вас час испытания: помните же, что вам послан крест, а не радость.

Старец умолк.

- Несите же этот крест, как нес свой Христос: спокойно, с достоинством, перенося насмешки и бичевание и не возмущаясь в душе...

Он обратился к вдове:

- Вижу по твоему лицу, - сказал он, - что тебя эта весть обрадовала и вернула к земной жизни; дай Бог, чтобы она была для тебя легка. Слезы набожности слаще, чем улыбки, которые дает земля...

Старец обвел взглядом окружающих и, словно пожалев их, удержался от того, что хотел сказать еще; жалостливая улыбка осветила его лицо...

- Ну, - сказал он, - Бог знал, за что давал; скажем же вместе с Давидом и Иовом - да будет благословенно Его имя.

Никто не ответил ему на это, и отец Елисей, взглянув еще раз на хозяев, попросил, чтобы ему рассказали о смерти брата и о его распоряжениях. К нему позвали старого шляхтича, который, поцеловав его руку, принялся несвязно и пространно описывать жизнь и смерть воеводича. Монах, давно уже оторвавшийся от семьи и потерявший ее из вида, слушал его с молчаливым удивлением, только изредка прерывая рассказ негромкими возгласами.

Все еще сидели за столом, когда у крыльца остановился экипаж, запряженный огромными конями, на которых всегда приезжал доктор Клемент. Через минуту вошел промерзший француз, потирая руки от холода и с необыкновенно веселым лицом. Заметив старого шляхтича, увидев письмо на столе и угадав по оживленному лицу вдовы, что он опоздал со своей новостью, доктор воскликнул:

- Вот-то не везет мне у вас! Вы уже все знаете?

- О смерти моего отца мы уже знаем, - серьезно отвечала егермейстерша.

- Смерть всегда несет с собою скорбь, - подхватил Клемент, - но когда с нею вместе приходит запоздавшая справедливость, тогда горечь ее смягчается. Друзей можно узнавать при различных обстоятельствах: вот, например, пан гетман, который вам так неприятен, так противен, узнав о завещании воеводича и думая, что вы еще о нем не знаете, тотчас же отправил меня к вам.

Никто не отвечал ему, как будто и не слышал его слов. Отец Елисей смотрел в камин, не обращая внимания на доктора.

Тогда Клемент обратился к Теодору:

- Вы давно здесь?

- Я уж с неделю в отпуску, - сказал Паклевский, - ничего не зная о воеводиче, я просто приехал навестить мать и прибыл в Васильково как раз в тот самый день, когда приятель князя гетмана виленский воевода, проведя шумную ночь в Василькове, отправился в Белосток.

Доктор Клемент невольно нахмурился.

- Что же делать? - сказал он. - Политика предъявляет свои требования, ради нее приходится завязывать не всегда приятные споры... Действительно, у нас гостит воевода, который уж раз поднялся верхом на коне по лестнице театра и наговорил пани Венгерской таких приятностей, что она чуть не упала в обморок. Он уже обстреливал у нас площадь в местечке, а гетманша должна запираться от него...

Отец Елисей тихонько вышел в соседнюю комнату, чтобы не слушать этого разговора.

- Зато князь может нам дать несколько тысяч своего войска, - сказал Клемент.

- Под предводительством своих двух сестер в костюмах амазонок, -иронически заметил Теодор. - Поздравляю гетмана с таким союзником, но еще больше поздравляю фамилию, потому что для нее нет опасности...

Ни армия, ни амазонки не будут драться!

- А! - сказал Клемент. - Вы все еще на стороне фамилии?

Теодор поклонился.

- Если бы я даже не был на службе у князя-канцлера, - прибавил он, -я видел бы и тогда то, что есть: из большой гетманской тучи будет маленький дождь, а, может быть, - просто небольшой ветерок!

Клемент быстро взглянул на него.

- Вы так думаете, - спросил он.

- Мне кажется, что из всех союзников, на которых вы рассчитываете, ни один не пойдет с вами до конца, - сказал Паклевский. - Если бы я был в числе приятелей, а не противников гетмана, я дал бы ему один совет: постараться через жену примириться с фамилией, пока еще не поздно, и сидеть себе спокойно: о короне ему нечего и мечтать; калека-саксонец также не получит ее, а Любомирский и Огинский не числятся даже кандидатами, их поддерживают разве только их собственные экономы и управляющие...

Доктор Клемент задумался серьезно.

- А разве такое примирение было бы возможно? - спросил он.

- Прошу извинения, дорогой доктор, - отвечал Теодор, - я ничего не знаю, а то, что говорю, - мое личное мнение.

- Может быть, то, что вы говорите, и было бы самым разумным для гетмана, - вздохнул Клемент, - но так как больной всегда хочет иметь именно того, чего ему нельзя, так и во всех других делах. То, что ведет к спасению, кажется особенно неприятным. Жаль мне гетмана, я к нему привязан и люблю его!

Егермейстерша приказала подать кофе. Пришел и молчаливый отец Елисей. У старца был такой обычай: он всегда больше молчал в обществе посторонних людей, а там, где нельзя было говорить искренно все, что думаешь, от него нельзя было добиться слова.

И теперь, усевшись в сторонке рядом со старым шляхтичем из Божишек, он вел беседу только с ним: они хорошо понимали друг друга. Клемент разговаривал с вдовой и Теодором и тотчас же после кофе уехал.

- Я тоже должен с вами проститься, - более веселым тоном сказал отец Елисей, - француз вас утомил своей болтовней, а я, как Кассандра, всегда ношу с собой боль предчувствия; довольно с вас, пора и вам на отдых.

- Благословите же Тодю! - сказала вдова, подталкивая сына к ксендзу, который долго стоял молча с поднятыми кверху руками.

- Благословляю тебя, дитя мое, - сказал он, - желаю, чтобы ты не испортился и Бога не забыл, не слишком доверяй счастью и не особенно печалься в несчастье и больше всего люби добродетель. Благословляю тебя и желаю, чтобы Бог не посылал тебе непосильных испытаний не в горе, ни в разочаровании!

Сказав это, старец поцеловал его в голову.

- За душу воеводича, если ксендз-настоятель позволит мне, я сам отслужу заупокойную обедню.

- Господь с вами! Господь с вами!

И старец медленно пошел к саням, прося, чтобы ему хорошенько укутали ноги соломой от мороза.

Беспокойная егермейстерша стала уговаривать сына поскорее ехать в Божишки. Не желая, чтобы он там произвел невыгодное впечатление бедняка, она старалась достать ему коней и дорожные принадлежности, что было нелегко, несмотря на соседство с Белостоком. Все это отдаляло желанный день отъезда, а когда все приготовления были закончены, в одно прекрасное утро на засыпанной снегом дорожке в усадьбу показались огромные сани, запряженные четырьмя лошадьми; перед ними ехал верховой; другие же сани меньших размеров ехали вслед за первыми. Шляхтич из Божишек, стоявший на крыльце, вбежал в комнату Теодора с известием, что если глаза не обманывают его, то к ним едет сам подкоморий Кунасевич.

В усадьбе поднялась страшная суматоха.

Пан Петр Фелициан из Кунасов - Кунасевич - был в свое время известен не только в своем округе, но и в целом воеводстве. Все единодушно признавали за ним хорошую голову. Что касается других качеств подкомория, то о них выразительно молчали. Кунасы, которые он теперь включал в свою фамилию, назывались Малыми Кунасами и насчитывали - когда он получил их в наследство от отца - всего около десятка дворов. Молодой и очень предприимчивый человек, при жизни отца прошедший хорошую школу под руководством адвокатов при трибуналах и в канцеляриях, сделался с годами знаменитым юристом. В то время это имело совсем другое значение, чем теперь; человек, изучивший юридические законы, вовсе не должен был утруждать себя чрезмерно теорией права и его историей: достаточно было знать обязательные местные законы и дополнения к ним и так искусно применять и аргументировать их, чтобы всегда иметь возможность проскользнуть и выскользнуть.

Практически изученные права сводились к какой-то сложной игре, в которой не пренебрегали никакими средствами, помогавшими избегнуть опасности. Хороший адвокат всегда знал, когда и в котором часу выгоднее начать дело, пользуясь отсутствием одних и присутствием других, послеобеденным настроением судей или последствиями затянувшегося накануне ужина после вечернего заседания; ловкий адвокат умел обойти, напугать, не допустить возражений, приготовить заранее декрет, подвести неприятеля, обмануть его каким-нибудь обещанием, одним словом: стратегически обдумать всю кампанию и гениально провести ее.

Таким-то практическим юристом оказался пан Кунасевич, когда, приехав на похороны отца и усевшись после поминок за отцовский стол с бумагами, открыл в них золотые россыпи... Вскоре после этого начались процессы, которые велись так искусно, что после каждого очищалась известная сумма в виде отступного.

Он купил сначала одну деревеньку, потом взял другую в заклад, а уж сделаться собственником заложенного имения было прямо пустяком для такого ловкого юриста.

Женитьба на панне Терезе тоже была проведена артистически, потому что старик воеводич не хотел ничего дать за ней и все обещал завещать ей после своей смерти. Кунасевичу удалось сначала отвоевать у него приданое матери своей жены, а потом взять у него в аренду часть имения и не платить ничего.

Он же содействовал тому, что воеводич, узнав о скандале при белостокском дворе, где была его младшая дочка, состоявшая при гетманше, отрекся от нее и лишил ее наследства. И когда впоследствии брак с Паклевским поправил дело в глазах света, подкоморий уговорил старика не изменять своего решения, изображая ему замужество Беаты как акт, позорящий честь семьи и т.п.

Росло богатство подкомория, и росли вместе с ним уважение и почтение, соединенные с некоторым страхом к нему у людей - любви же никто к нему не чувствовал. Во всех делах, за какое бы он ни взялся, он никогда не позволял провести себя и победить, всегда умел поставить на своем. Он умел говорить с пафосом, пространно, долго, ошеломляя слушателей множеством аргументов, сравнений и образов, в которые он облекал свою мысль, как дитя куклу, когда, заворачивая в тряпки хотя бы самую маленькую, устраивают из нее огромный чурбан. Он умел говорить целыми часами - все равно о чем - и это не стоило ему ни малейшего труда. Но в случае надобности он умел молчать, как никто, и тогда его лицо оставалось непроницаемым. При этом он был очень приятным собеседником, любил бывать в обществе, не прочь был и выпить, и поесть, не предъявляя больших требований к тому, что подавали, а при случае, несмотря на свой рост и толщину, пускался даже танцевать; говорили также, что in extremis, если это нужно было для его дела, он приставал с нежностями к старым бабам.

Ему передавали иногда безнадежные процессы, и первым последствием этого было то, что неприятель тотчас же робел, а подкоморий умел этим воспользоваться и от всякого безнадежного дела извлекал выгоду, по крайней мере, для себя.

Таково было начало карьеры пана Кунасевича, который теперь, окрепнув, хоть и не утратил своих способностей, но делал из них иное употребление. Важное положение подкомория, которое он занимал в своем округе, и значительное состояние, требовавшее его внимания, не позволяли ему заниматься чужими делами и брать их на свою ответственность; он был только советчиком, ментором, посредником и протектором: ездил, хлопотал и устраивал, и хотя это делалось в виде приятельской услуги, но ходили слухи, что за все надо было платить ему тем или иным способом - деньгами или натурой.

Тереза, сестра Беаты, на которой он женился, отлично уживалась с ним и во всем переняла его точку зрения.

Это была гордая и тщеславная женщина, любившая во все вмешиваться и привязанная только к своим детям. В общем ничем не выдававшаяся и даже по наружности не походившая на свою сестру, несмотря на свое единомыслие с мужем, она постоянно ссорилась с ним; тем не менее оба стремились к одной и той же цели: накоплению богатства и приобретению влияния среди людей. Подкоморий до самой смерти тестя был совершенно спокоен относительно завещания, хотя они несколько раз поспорили с воеводичем. Ни он, ни Тереза не допускали мысли, чтобы отец мог изменить свое решение.

Воеводич не раз гневался на то, что ему не платят аренды, и угрожал припомнить им это, но они не обращали никакого внимания на его слова. И, конечно, все это не имело бы никаких последствий, если бы подкоморий не оскорбил каноника-секретаря, а отец Елисей не прислал вовремя грозного письма, привлекающего к суду Божьему за обиду, нанесенную собственному ребенку.

Воеводич отличался набожностью, а секретарь, руководясь неприязнью к Кунасевичам, поддержал впечатление, произведенное письмом отца Елисея, и не давал ему ослабнуть. В конце концов, Кежгайла потребовал вернуть ему первое завещание и исключил из него отречение от дочери, предоставляя ей равную часть наследства вместе с сестрой.

Когда известие о его смерти и о новом распоряжении дошло до Кунасевичей, подкоморий бросился сначала в Божишек, надеясь завладеть завещанием и уничтожить его; когда же это оказалось невозможным, и раздел наследства представлялся неизбежным, он, посоветовавшись с женой, решил ехать в Борок, и там, в расчете на бедность Паклевских, войти с ними в выгодное для себя соглашение. Издали ему казалось вполне возможным обойти вдову и ее сына и воспользоваться их деревенской наивностью. И он, и его жена, не имевшие понятия о том, в каком положении находятся егермейстерша и ее сын, думали найти их в большой нужде и одиночестве, готовыми с благодарностью принять всякую милость. Кунасевич рассчитывал на свою опытность и на деньги, которые он вез с собой.

Когда его огромные сани, в которых кроме высокого и плотного подкомория помещались еще слуга и мальчик для услуг, одетые в старомодные венгерские костюмы, подкатили к крыльцу, Теодор уже приготовился к встрече гостя, цель посещения которого была ему ясна. Но вдова, присутствовавшая при докладе старого шляхтича о том, кто едет, увидя, что сын собирается выйти на крыльцо, сделала ему рукой знак, чтобы он остался.

- Я сама приму его! - сказала она. - Будь спокоен!

Глаза ее засверкали былым огнем, и Теодор, повинуясь ее приказанию, остался в своей комнате.

Егермейстерша запретила и старому шляхтичу выходить на крыльцо, и навстречу гостю вышла старая жена сторожа.

- Госпожа ваша дома? - закричал, не выходя из саней, Кунасевич.

- Должно быть, дома, - равнодушно отвечала женщина.

- А молодой пан? - прибавил он.

- Да, наверное, дома, - все тем же тоном отвечала женщина.

Не добившись ничего больше, так как никто из хозяев не показывался, подкоморий, охая, стал высаживаться из саней при помощи мальчика и слуги. Затем они ввели его в сени, где Кунасевич должен был разоблачиться и снять с себя шубу, меховые сапоги и шарфы, которыми он был укутан. Никто из хозяев не появлялся. Тогда он спросил бабу: куда же ему пройти? И она указала ему на дверь гостиной.

Кунасевич вошел, сопя и отирая заиндевевшие усы; оглядевшись, он увидел на пороге соседней комнаты женщину в черном платке с серьезным и даже суровым лицом, которая произвела на него неприятное впечатление.

- Да будет благословен Иисус Христос! - начал подкоморий не столько из набожности, сколько из желания угодить егермейстерше, о набожности которой он услышал по дороге сюда.

- Во веки веков...

Подкоморий поклонился.

- Исполняется давнишнее желание моего сердца: я могу выразить свое почтение уважаемой егермейстерше и представить ей в своей особе близко с ней связанного и покорного слугу - Петра Кунасевича, мужа Терезы, в девичестве панны Кежгайло.

Вдова сдвинула брови.

- А! - сказала она. - Что же вы здесь, сударь, делаете?

- Как это что делаю? - отвечал несколько смутившийся Кунасевич. -Debitam reverentiam, хотя и поздно. А если и поздно, то не мы в этом виноваты, а покойник, который под угрозой своей немилости запретил нам видеться с вами. Если бы не это...

Егермейстерша взглянула на говорившего таким взглядом, что он должен был опустить глаза.

- О том, что вы умеете говорить и перетолковывать все по-своему, мне давно известно, - сказала егермейстерша, - но все это напрасно. Слова не нужны там, где жизнь говорит за себя. В продолжение стольких лет вы ни разу не вспоминали о нас и не желали нас знать; теперь же, когда покойный отец простил меня, вы хотите примириться с нами, чтобы нас обидеть. Слишком поздно, пан подкоморий!

Кунасевич, совершенно не ожидавший такого энергичного отпора, с минуту стоял, не находя слов для ответа; но удивление не лишило старого плута присутствия духа.

- Милостивая государыня, - начал он, - страдание и горечь не знают меры: поэтому я не принимаю близко к сердцу тех резких выражений, которыми вы меня встретили. Вы, сударыня, несправедливы: покойник взял с нас клятву, что мы не будем иметь отношений с вами; и хоть сердце наше раздиралось, мы должны были подчиняться ему!

Крашевский Иосиф Игнатий - Гетманские грехи. 5 часть., читать текст

См. также Иосиф Игнатий Крашевский (Jozef Ignacy Kraszewski) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Гетманские грехи. 6 часть.
- Все это пустые слова, - повторила вдова, - а я скажу вам еще раз: кт...

Граф Брюль. 1 часть.
Интриги министров короля Августа II ЧАСТЬ I I В один из прекрасных осе...