Джозеф Редьярд Киплинг
«Свет погас (The Light that Failed). 02.»

"Свет погас (The Light that Failed). 02."

Позади снова раздался раздражающий Дика голос рыжеволосой:

- Она работает и день, и ночь,

Душой болея, - без признанья.

Ей воля сильная одна должна помочь

В работу претворить страданья.

- Мне кажется, что Мэзи хочет воплотить самое себя в этой картине.

- Восседающей на троне из отвергнутых картин? Нет, этого я не сделаю, дорогая моя. Меня пленила эта идея сама по себе. Ты, конечно, не любитель фантастических головок, Дик, и я не думаю, чтобы ты мог написать что-нибудь в этом духе. Тебе нужны кровь, мясо и кости.

- Что ж, это вызов? Если ты думаешь, что можешь написать "Меланхолию", которая была бы не просто печальной женской головкой, а чем-то более осмысленным и глубоким, то я могу написать ее лучше тебя, и я это сделаю. Что ты, собственно, знаешь о меланхолии? - Дик был глубоко убежден, что в настоящий момент он переживал в душе чуть ли не три четверти всей наполняющей мир скорби.

- Она была женщина, - сказала Мэзи, - и она страдала так много, что даже утратила способность страдать больше того, и стала смеяться надо всем, и тогда я написала ее и послала в салон.

При этом рыжеволосая встала и смеясь вышла из комнаты. А Дик смотрел на Мэзи как-то униженно и безнадежно.

- Не будем говорить о картине, - сказал он. - Но неужели ты действительно хочешь уехать к Ками на месяц раньше обычного срока?

- Это необходимо, если я хочу успеть закончить картину для салона.

- И это все, что тебе нужно?

- Конечно. Не будь же глупым, Дик.

- Но у тебя нет того, что нужно, чтобы написать эту картину; у тебя только одни идеи; идея и немного дешевого порыва, вот и все! Каким образом ты могла проработать десять лет при таких условиях, я положительно не понимаю... Итак, решено, ты действительно хочешь уехать на месяц раньше?

- Я должна прежде всего думать о моей работе.

- Твоя работа!.. Э-эх! Ну, да я не это хотел сказать... Ты, конечно, права; ты должна прежде всего думать о своей работе, а я думаю, что на эту неделю с тобой прощусь...

- Разве ты не выпьешь чаю?

- Нет, благодарю. Ты мне позволишь уйти, дорогая, не правда ли? У тебя нет ничего такого, что бы ты хотела, чтобы я сделал для тебя? Ну а упражняться в рисунке, изучать линии, - это неважно.

- Я хотела бы, чтобы ты остался, и мы вместе обсудили бы, как писать мою картину. Ведь если только всего одна картина обратит на себя внимание публики и критики, то тем самым будет привлечено внимание и к остальным моим картинам. Я знаю, что некоторые из них действительно хороши, но на них не обращают внимания. А тебе не следовало бы быть таким грубым со мной.

- Извини, мы другой раз поговорим о твоей "Меланхолии", в одно из будущих воскресений. Ведь у нас их остается еще четыре... да... одно, два, три, четыре... до твоего отъезда. Прощай, Мэзи.

Мэзи в раздумье стояла у окна студии, когда рыжеволосая девушка вбежала в комнату с немного побелевшими губами и каким-то застывшим выражением лица.

- Дик ушел, - сказала Мэзи, - а я как раз хотела поговорить с ним о моей картине. Правда, это очень эгоистично с его стороны?

Ее подруга раскрыла было рот, как бы собираясь что-то ответить, но тотчас же плотно сжала губы и молча погрузилась в чтение "Города страшной ночи".

Дик между тем обошел в парке бесчисленное количество раз вокруг того дерева, которое уже давно избрал поверенным своих дум и тайн. Он громко произносил проклятия, и когда бедность английского языка в этом отношении не предоставляла достаточного простора его излияниям, то он прибегал к арабскому языку, специально приспособленному для скорбных жалоб и излияний. Он был недоволен наградой за свою терпеливую и покорную службу, и так же был недоволен и собой, и он долго-долго не мог прийти к заключению, что королева не может быть не права.

"Это проигранная игра, - думал он. - Я для нее ничто, когда дело идет о какой-нибудь ее фантазии. Но когда в Порт-Саиде мы проигрывали, то удваивали ставки и продолжали играть. Пусть она пишет "Меланхолию"! Она не имеет ни творческой силы, ни проникновенности, ни надлежащей техники, а одно только желание писать. На ней лежит какое-то проклятие. Она не хочет изучать законы линий, потому что это труд; но воля у нее сильнее, чем у меня. Я заставлю ее понять, что могу победить ее даже в этой области, в этой ее "меланхолии". Но и тогда она не полюбит меня. Она говорит, что я могу изображать только кровь, мясо и кости... а у нее, мне кажется, вовсе нет крови в жилах. Это какое-то бесполое существо! И все-таки я люблю ее. И должен продолжать любить ее, и если я смогу укротить ее разнузданное тщеславие, то сделаю это. Я напишу "Меланхолию", которая будет действительно меланхолией, превышающей всякое представление, да! Я напишу ее сейчас же, теперь!"

Но оказалось, что выяснить и выработать идею не так-то легко и что он никак не мог отделаться от дум о Мэзи и об ее отъезде, даже на один час. Он обнаружил весьма мало интереса к грубым наброскам ее будущей картины, когда она показала их ему в ближайшее воскресенье. Воскресенья проносились быстро, и подходило то время, когда никакие силы не могли удержать Мэзи в Лондоне. Раза два он пробовал жаловаться Бинки на "ничтожество бесполых существ", но эта маленькая собачонка так часто слышала всякие жалобы и от Дика и от Торпенгоу, что на этот раз даже и ухом не повела.

Дик получил разрешение проводить девушек; они ехали через Дувр ночным пароходом и надеялись вернуться в августе, а на дворе был февраль, и Дик болезненно чувствовал, что с ним поступили жестоко. Мэзи была так занята укладкой своих вещей и картин, что у нее совершенно не было времени думать. В день отъезда Дик отправился в Дувр и потратил целый день на размышления о том, позволит ли ему Мэзи поцеловать себя на прощанье. Он размышлял, что мог бы силой схватить Мэзи, как, он видел не раз, хватают силой и увозят женщин в Южном Судане; но Мэзи не дала бы увезти себя; она посмотрела бы на него своими холодными серыми глазами и сказала: "Как ты эгоистичен, право, Дик!" И тогда вся его смелость исчезла бы как дым. Нет, вернее просто попросить у нее этот поцелуй.

Мэзи была более чем когда-либо соблазнительна для поцелуя в этот вечер, когда она, выйдя из ночного поезда, вступила на пристань, где дул сильный ветер, в сером ватерпруфе и серой войлочной шапочке. Рыжеволосая была далеко не так интересна; глаза у нее как-то ввалились, лицо осунулось и губы пересохли. Дик присмотрел за погрузкой вещей на пароход и в темноте под мостиком подошел к Мэзи. Чемоданы и багаж спускали в трюм, и рыжеволосая девушка смотрела, как это делалось.

- Вам предстоит неприятный переезд; сегодня дует сильный ветер, - сказал Дик. - Полагаю, что мне можно будет приехать повидать тебя?

- Нет, ты не должен этого делать; я буду так занята. Впрочем, если ты мне будешь нужен, я тебе сообщу; но я буду писать тебе из Витри на Марне. У меня будет такая куча вещей, о которых мне нужно будет посоветоваться с тобой... Ах, Дик, ты был так мил, так добр ко мне!

- Благодарю тебя, родная... Но тем не менее это ни к чему не привело... не так ли?

- Я не хочу тебя обманывать. В этом отношении ничего не изменилось, но не думай, пожалуйста, что я не чувствую к тебе никакой благодарности. Я тебе, право, очень, очень благодарна за все.

- Будь она проклята, эта благодарность! - хрипло пробормотал Дик.

- Что пользы огорчаться? Ты знаешь, что я испортила бы тебе жизнь, точно так же, как ты испортил бы мою; помнишь, что ты говорил в тот день, когда ты так рассердился в парке? Одного из нас нужно сломить! Неужели ты не можешь дождаться этого момента?

- Нет, возлюбленная моя, я хочу тебя не сломленной, а такой, как ты есть, всецело моей!

Мэзи покачала головкой и промолвила:

- Бедный мой Дик, что я могу сказать тебе на это?

- Не говори ничего! Позволь мне только поцеловать тебя, один только раз, Мэзи! Я готов поклясться тебе, что не попрошу второй раз. Тебе ведь это безразлично, а я, по крайней мере, знал бы, что ты мне действительно благодарна.

Мэзи подставила ему свою щеку, и Дик получил свою награду в полутьме под мостиком. Он поцеловал ее всего только один раз, но так как продолжительность поцелуя не была условлена, то поцелуй этот вышел долгий. Мэзи сердито вырвалась от него, и Дик остался стоять ошеломленный, дрожа всем телом.

- Прощай, дорогая, я не хотел тебя рассердить! Извини! Только береги свое здоровье и работай хорошо. Особенно над "Меланхолией". Я тоже собираюсь написать ее. Напомни обо мне Ками, а главное - остерегайся пить воду; во Франции везде плохая вода, а в деревнях в особенности. Напиши мне, если тебе что-нибудь понадобится. Прощай... Простись за меня с этой... как ты ее зовешь? рыжей девицей... И... нельзя ли получить еще один маленький поцелуй?.. Нет. Ну, что же делать? Ты права... Прощай!

Пароход уже стал отходить, когда он сбежал с трапа на пристань, но он все еще сердцем следовал за пароходом.

- И подумать только, что ничто, ничто на свете не разлучает нас, кроме одного только ее упрямства!.. Положительно, эти ночные пароходы на Кале слишком малы; заставлю Торпа написать об этом в газете... Вон он уже начинает нырять, проклятый.

А Мэзи стояла на том месте, где ее оставил Дик, до тех пор, пока она не услышала за собой легкое судорожное покашливание. Глаза рыжеволосой девушки светились холодным блеском.

- Он поцеловал тебя! - сказала она. - Как ты могла ему позволить это, когда он для тебя ничто! Как ты посмела принять от него поцелуй?.. Взять у него этот поцелуй! О, Мэзи! Пойдем скорее в дамскую каюту, мне так что-то... смертельно плохо...

- Да мы еще даже не вышли в открытое море, - возразила Мэзи. - Иди вниз, милая, а я останусь здесь. Ты знаешь, я не люблю запаха машины... Бедный Дик! Он заслужил один поцелуй, только один. Но я никак не думала, что он так напугает меня.

На другой день Дик вернулся в город как раз к завтраку, как он и телеграфировал, но, к величайшей своей досаде, он нашел на столе в студии одни пустые тарелки. Он заревел, как разъяренный медведь в сказке, и тогда появился Торпенгоу, сконфуженный и смущенный.

- Шшш, шшш! - прошептал он. - Дик, не шуми так! Я взял твой завтрак. Пойдем ко мне, и я покажу тебе, почему я это сделал. - Дик вошел в комнату друга и остановился на пороге удивленный: на диване лежала спящая девушка. Дешевенькая матросская шапочка, синее с белыми нашивками платьице, более приличное в июне, чем в феврале, с забрызганным грязью подолом, коротенькая кофточка, отделанная поддельным барашком и потертая на плечах, и стоптанные башмаки говорили сами за себя.

- Ах, старина, ведь это, право, непростительно! Ты не должен приводить сюда такого сорта особ. Ведь они крадут вещи из комнат.

- Согласен, это не совсем красиво, но я возвращался домой после завтрака, когда она, шатаясь, ввалилась в подъезд. Я подумал сперва, что она пьяна, но оказалось, что это обморок. Я не мог оставить ее там в этом состоянии и принес ее сюда наверх и отдал ей твой завтрак. Она теряла сознание от голода и сразу крепко заснула, едва только успела поесть.

- Хм, да... я имею некоторое представление об этом недуге. Вероятно, она питалась одними сосисками. Тебе следовало передать ее в руки полицейского, Торп, за попытку упасть в обморок в приличном доме. Бедняга! Взгляни ты на это лицо, ведь в нем ни тени развращенности, только легкомыслие. Простое, слабовольное, безотчетно простодушное, пустое легкомыслие. Это типичная голова... Заметь, как череп начинает проступать сквозь мышцы на скулах и висках.

- Какой бессердечный варвар! Не можем ли мы что-нибудь сделать для нее? Она действительно падала от голода, и, когда я дал ей есть, она накинулась на пищу, как дикий зверь. Это было ужасно!

- Я могу дать ей денег, которые она, вероятно, пропьет. Что, она долго еще будет спать?

Девушка, точно в ответ, открыла глаза и взглянула на мужчин с выражением испуга и в то же время известной наглости.

- Лучше вам? - спросил Торпенгоу.

- Да. Благодарю. Немного таких добрых джентльменов, как вы. Благодарю вас.

- Когда вы оставили работу? - спросил Дик, глядя на ее мозолистые, потрескавшиеся руки.

- А почему вы знаете, что я работала? Да, я была в услужении, это верно, но мне не понравилось.

- Ну а теперешнее ваше положение вам нравится?

- А как вы думаете, глядя на меня?

- Думаю, что нет. Постойте, повернитесь, пожалуйста, лицом к окну.

Девушка послушно исполнила, что ей сказали, а Дик стал всматриваться в ее лицо так упорно и так внимательно, что она невольно сделала движение, будто хотела спрятаться за Торпенгоу.

- В глазах у нее есть нечто, - сказал Дик, расхаживая взад и вперед по комнате. - Глаза великолепные для моей цели. А глаза, в сущности, главное для любой головы. Она просто послана мне небом взамен... того, что у меня отнято. Теперь я могу приняться за работу серьезно. Очевидно, она мне послана небом. Да. Подымите, пожалуйста, ваш подбородок.

- Осторожнее, старина, ведь ты запугал ее до полусмерти, - заметил Торпенгоу, видя, что девушка вся задрожала от испуга.

- О, не позволяйте ему бить меня, сударь! Прошу вас, не позволяйте ему бить!.. Меня так жестоко избили сегодня за то, что я заговорила с мужчиной. И запретите ему смотреть на меня так; он недобрый... этот человек... Когда он на меня так смотрит, мне кажется, как будто я совсем раздета... мне стыдно...

Напряженные нервы девушки не выдержали, и она расплакалась, всхлипывая и вскрикивая, как ребенок. Дик распахнул окно, а Торпенгоу отворил дверь.

- Ну вот, - сказал Дик успокаивающе, - мой приятель может крикнуть полисмена, а вы можете выбежать в эту дверь, если понадобится. Никто не собирается вас трогать или бить.

Еще несколько секунд девушка продолжала всхлипывать, а затем попыталась рассмеяться.

- Никто вас не тронет и не сделает вам ни малейшего вреда, - продолжал Дик. - Слушайте меня хорошенько. Я то, что называется художник, по профессии. Вы знаете, что такое художники и что они делают?

- Они пишут красными, синими и черными чернилами вывески над лавками.

- Вот, вот!.. Но я еще не дошел до лавочных вывесок; их пишут академики; я же хочу написать вашу голову.

- Зачем?

- Затем, что она красива. И вот для этого вы будете приходить три раза в неделю в комнату на том конце площадки, по ту сторону лестницы, в одиннадцать часов утра, и я дам вам за это три фунта в неделю, за то только, что вы будете сидеть смирно, чтобы я мог вас рисовать. А вот вам один фунт вперед, в качестве задатка.

- Так, ни за что? Боже мой!.. - И, повертев в руках монету, она беспричинно расплакалась и затем сквозь слезы спросила: - И вы не боитесь, джентльмены, что я вас надую?

- Нет, только безобразные девушки обманывают. Постарайтесь запомнить это место, да, кстати, как ваше имя?

- Я Бесси... Просто Бесси... остальное ведь ни к чему. Ну а если хотите, то Бесси Брок, Стон-Брок... А вас как зовут? А впрочем, ведь никто все равно своего настоящего имени не называет, это так только.

Дик переглянулся с Торпенгоу.

- Мое имя Гельдар, а моего друга - Торпенгоу; вы непременно должны прийти сюда. Где вы живете?

- В Сусвотере, в комнате за пять шиллингов и шесть пенсов в неделю... А вы не смеетесь надо мной с этими тремя фунтами в неделю?

- Это вы увидите. И вот что, Бесси. Когда вы придете сюда в следующий раз, не накладывайте себе на лицо краски, у меня красок довольно каких угодно. Это только портит кожу.

Бесси гордо ушла, усердно вытирая накрашенную щеку рваным платком, а молодые люди при этом посмотрели друг на друга.

- Ты молодчина! - сказал Торпенгоу.

- Я боюсь, что я сделал глупость. Это совсем не наше дело - заботиться об исправлении этих Бесси Брок, и женщине какой бы то ни было совсем не место на нашей площадке.

- Может быть, она больше не придет.

- Придет, потому что думает, что здесь ее накормят и обогреют... Я уверен в том, что она вернется. Но только помни, старина, что она не женщина; это только моя модель, и ничего больше, потому смотри...

- Ну, вот еще! Какая-то беспутная мартышка - поскребок с подонков, и ты оберегаешь меня от нее?

- И тебя это удивляет? Погоди, когда она немножечко откормится и с нее спадет этот жуткий страх, ты ее не узнаешь. Эти белокурые очень быстро оживают. Через неделю она будет неузнаваема. Когда этот отвратительный страх уйдет из ее глаз, она будет слишком улыбающейся и счастливой для моей цели.

- Но ведь ты предложил ей приходить просто из милости, чтобы сделать мне удовольствие?

- Я не имею привычки играть с горячими углями, чтобы доставить кому-нибудь удовольствие. Она мне была послана небом, как я уже раньше сказал, чтобы помочь мне создать мою "Меланхолию".

- Никогда ничего не слышал об этой особе.

- Что пользы иметь друга, если нужно все свои мысли передавать ему в словах! Ты должен знать и угадывать, что я думаю. Ведь ты же слышал, что я в последнее время часто ворчал или мычал?

- Совершенно верно, но у тебя это ворчанье или мычанье означает решительно все, начиная от гнилого табака и кончая скаредными покупателями, и мне кажется, что в последнее время я не был особенно избалован вашим доверием.

- Да, но это была особенная душевная воркотня, и ты должен был догадаться, что это означало "меланхолию". - Дик взял Торпенгоу под руку и прошелся с ним молча взад и вперед по комнате, затем тихонько ткнул его в бок.

- Ну, теперь ты понимаешь? Постыдное легкомыслие этой Бесси и испуг в ее глазах, сливаясь с некоторыми деталями, выражающими скорбь, на которые мне раньше приходилось наталкиваться, и с теми, которые я видел в последнее время, создали в моем воображении известный образ... Впрочем, я не могу тебе это объяснить на голодный желудок.

- Признаться, я не возьму в толк, в чем тут суть, и мне кажется, что тебе лучше было бы придерживаться своих солдат, а не фантазировать над какими-то головками, глазками и т. д.

- Ты так думаешь?

И Дик пустился приплясывать, напевая:

Как их деньги восхищают,

Слышишь, как они смеются!

Но их шутки пропадают,

Едва деньги разойдутся.

Затем он пошел к столу и сел писать письмо Мэзи, в котором он на четырех страницах давал множество советов и наставлений и клялся приняться за работу, как только явится Бесси.

Она пришла, на этот раз ненарумяненная и без всяких украшений, и то была беспричинно боязлива и робка, то опять слишком смела. Но когда она увидела, что от нее требуют только, чтобы она сидела смирно, она заметно успокоилась и принялась даже без особенного стеснения критиковать обстановку студии. Ей нравились тепло и уют и возможность отдохнуть от постоянного чувства страха. Дик сделал несколько набросков ее головы, но истинная идея "Меланхолии" еще не сложилась в его воображении.

- В каком беспорядке вы держите свои вещи! - сказала как-то Бесси, несколько дней спустя, когда она уже стала чувствовать себя в мастерской как у себя дома. - Надо полагать, что и ваше платье и белье в таком же виде; мужчины вообще не знают, кажется, для чего существуют пуговицы и тесемки.

- Я покупаю платье и белье готовое, чтобы носить, и ношу его, пока оно не станет негодным; а как делает Торпенгоу, я не знаю.

Бесси после сеанса прошла в комнату последнего и отыскала там кучу дырявых носков.

- Часть из них я зачиню сейчас, - сказала она, - а часть возьму домой. Знаете ли вы, что я весь день теперь сижу дома, ничего не делая, точно барыня, а остальных девушек в доме даже и не замечаю, как будто это мухи! Я не люблю лишних слов, но живо умею осадить их, когда они лезут ко мне со своими разговорами. Нет, право, сейчас мне живется очень приятно. Я запираю свою дверь на ключ, и они могут только выкрикивать бранные слова и разные прозвища сквозь замочную скважину, а я сижу себе как барыня и штопаю носки. Мистер Торпенгоу изнашивает свои носки и на носке, и на пятке сразу.

"От меня она получает три фунта в неделю, да еще пользуется моим приятным обществом и не заштопала мне ни одного носка; от Торпа она ровно ничего не получает, кроме случайного кивка мимоходом с того конца площадки, и перештопала ему все носки, - подумал Дик. - Эта Бесси настоящая женщина".

И он прищуренными глазами посмотрел на нее. Достаточное воспитание и спокойствие совершенно преобразили ее даже в это короткое время, как и предполагал Дик.

- Почему вы так смотрите на меня? - живо спросила она. - Не делайте этого - вы такой недобрый, такой гадкий, когда так смотрите. Вы презираете меня, не правда ли?

- В зависимости от того, как вы себя ведете.

Но Бесси вела себя примерно. Только заставить ее уйти после того, как сеанс кончался, было ужасно трудно; она не хотела уходить на улицу, серую, туманную, грязную; она предпочитала теплую, уютную, светлую студию и глубокое, мягкое кресло перед камином и кучу носков, требующих починки на коленях, как благовидный предлог для того, чтобы подольше остаться здесь. Затем приходил Торпенгоу, и тогда Бесси принималась рассказывать странные и удивительные истории из ее прошлого и еще более странные из настоящего. Потом она готовила им чай, как будто имела на то право, и раза два Дик поймал Торпенгоу на том, как он какими-то особенными глазами поглядывал на хорошенькую маленькую фигурку Бесси в то время, когда она хлопотала по хозяйству. И так как присутствие Бесси в их комнатах заставляло Дика страстно желать Мэзи, то он сразу угадал, в какую сторону клонятся мысли его друга. Бесси была до чрезвычайности заботлива по отношению к белью Торпенгоу, но говорила она с ним мало; впрочем, иногда они разговаривали на лестнице.

- Я был непростительно глуп, - сказал себе Дик. - Ведь знаю же я, как манит красный огонек человека, шатающегося по незнакомому городу; а наша жизнь здесь, во всяком случае, одинокая, эгоистичная, однообразная... Удивляюсь, что Мэзи этого совершенно не чувствует. Но выгнать отсюда эту Бесси я не могу. Лиха беда начало, а там - никогда не знаешь, чем окончится или где остановишься.

Однажды после затянувшегося сеанса Дик вздремнул и пробудился от звука прерывающегося женского голоса в комнате Торпа. Дик вскочил на ноги и мысленно воскликнул: "Что же мне теперь делать? Войти к нему сейчас неудобно. О, Бинки! Спасибо тебе, милейший!"

Собачонка, вырвавшись из комнаты Торпенгоу, распахнула дверь его комнаты и кинулась к Дику, чтобы занять его кресло у камина. Дверь так и осталась широко раскрытой, так как на нее не обратили внимания, и Дик мог видеть через площадку в полумраке сумерек Бесси, умолявшую Торпенгоу; она стояла подле него на коленях и обнимала его колени обеими руками.

- Я знаю... я знаю, - говорила она скороговоркой, - что нехорошо я это делаю... но я не могу ничего с собой поделать... и вы были так добры... так добры ко мне, и вы никогда не обращали на меня внимания, никогда не подавали мне никакого повода... а я так тщательно, так старательно чинила ваше белье, право... Я, конечно, не прошу вас жениться на мне, я не посмела бы даже подумать об этом... Но разве вы не могли бы взять меня... и жить со мной до тех пор, пока не явится законная миссис Торпенгоу?.. Я, конечно, могу быть только незаконной... я знаю, но я стала бы работать на вас, сколько моих сил хватит... И ведь я уже не так дурна внешне... Скажите, что вы согласны!..

Дик с трудом узнал голос Торпенгоу, когда тот ответил:

- Но, послушайте, ведь это невозможно... Я подневольный человек; меня каждую минуту могут услать в любой конец света, если только где-нибудь разгорится война. Услать в одну минуту без малейшего предупреждения, дорогая моя.

- Что же из этого? Так пусть хоть до тех пор, пока вас не ушлют. Ведь я не многого прошу, и если бы вы только знали, как я умею стряпать!.. - Она одной рукой обвила его шею и осторожно тянула его голову к себе.

- Ну, так до тех пор, пока меня не ушлют...

- Торп, - крикнул Дик через площадку, - поди сюда на минутку, старина, ты мне очень нужен!

Дик старался придать своему голосу обычный, спокойный тон, хотя сам волновался ужасно. "Боже мой, только бы он меня послушался!"

Что-то вроде проклятия сорвалось с губ Бесси. Вспуганная Диком, она кинулась вниз по лестнице, словно за нею гнались, а Дику показалось, что прошла целая вечность прежде, чем Торпенгоу вошел в мастерскую. Он прямо подошел к камину, положил голову на сложенные руки, лицом вниз, и застонал, как раненый зверь.

- Кой черт дал тебе право вмешиваться? - сказал он наконец после некоторого молчания.

- Кто из двоих вмешивается и во что? Ведь твой собственный здравый смысл подсказал тебе, что это непростительное безумство. Правда, искушение было велико, бедный святой Антоний, но ты вышел из него с честью...

- Я совершенно не мог видеть, как она ходила по комнатам, то прибирая то или другое, то хлопоча около чая, как будто это был ее дом и она была здесь хозяйка... Это меня ужасно волновало. Это так действует на одинокого человека, ты понимаешь? - почти жалобно закончил Торпенгоу.

- Ну, вот, теперь ты говоришь резонно. Да, это действует на человека, это я понимаю, но так как ты теперь не имеешь никакой надобности обсуждать недостатки двойного хозяйства, то знаешь ли ты, что ты теперь должен сделать?

- Нет, не знаю, но желал бы знать.

- Ты должен уехать куда-нибудь на сезон или просто прокатиться с целью освежиться. Поезжай в Брайтон, или Скарбороу, или Проуль-Пойнт, посмотреть, как уходят корабли и пароходы, а я позабочусь здесь о Бинки. И как это ни странно, но уезжай сейчас же. Помни наставление: никогда не меряйся с чертом, сила в его руках, берегись его! Итак, складывай свои вещи и уезжай.

- Я полагаю, что ты прав. Но куда мне ехать?

- И ты еще называешь себя специальным корреспондентом! Корреспондент прежде всего едет, а потом уже спрашивает куда.

Час спустя Торпенгоу уехал.

- Ты, вероятно, придумаешь, куда ехать, по дороге, - сказал Дик. - Поезжай в Эйстон для начала, и... ах, да, не забудь сегодня хорошенько напиться!

Проводив друга таким напутствием, Дик вернулся в студию и зажег побольше свечей, потому что ему казалось, что в этот день в комнатах было особенно темно.

- Ах, Иезавель! Легкомысленная маленькая Иезавель! Я знаю, что ты возненавидишь меня завтра... Бинки, пойди сюда, мой милый песик!

Бинки перевернулся на спину на ковре перед камином, а Дик задумчиво стал тормошить его ногой.

- Я говорил, что в ней нет ни тени безнравственности, я был не прав. Она сказала, что умеет хорошо стряпать. О, Бинки, если ты мужчина, то ты обречен на погибель, но если ты женщина и говоришь, что умеешь стряпать, то тебе нет места даже в самом аду!..

X

- Веселая жизнь, нечего сказать! - сказал Дик спустя несколько дней. - Торпа нет; Бесси меня ненавидит; идея "Меланхолии" почему-то не возникает в моем воображении; письма Мэзи сухи и коротки; и в заключение мне кажется, что я страдаю несварением желудка. Скажи, Бинки, отчего у человека бывают головные боли и в глазах мелькают какие-то пятна? Давай-ка примем пилюлю от печени!

У Дика только что перед этим произошла довольно бурная сцена с Бесси. Она в пятидесятый раз упрекала его в том, что он заставил Торпенгоу уехать. Она признавалась, что ненавидит Дика, что является на сеансы исключительно ради денег.

- Мистер Торпенгоу в десять раз лучше вас! - объявила она в заключение.

- Совершенно верно; потому-то он и уехал. А я бы остался и ухаживал за вами.

- За мной? Желала бы я иметь вас в моей власти! Если бы я не боялась, что меня за это повесят, я бы убила вас, вот что бы я сделала! Да!.. Верите вы мне?

Дик только устало усмехнулся на это. Невесело жить с идеей, которая никак не хочет ясно оформиться, с маленьким терьером, который не умеет говорить, и женщиной, которая говорит слишком много. Он хотел было ответить ей, но в этот момент в одном углу мастерской поднялась словно какая-то пелена и заволокла ему глаза как бы тонким газом. Он протер глаза, но светло-серый туман не рассеивался.

- Проклятое расстройство пищеварения! Бинки, дружище, мы пойдем с тобой к доктору, нам никак нельзя пренебрегать глазами. Ведь это они нас кормят и доставляют также и косточки от бараньих котлет маленьким собачонкам.

Доктор, любезный, седовласый практикующий врач, молчал до тех пор, пока Дик не рассказал ему о серой пелене, застилающей ему глаза.

- Мы все нуждаемся время от времени в маленькой починке - защебетал он, - совершенно так, как любой корабль, дорогой сэр; иногда пострадает корпус - и мы обращаемся к хирургу, иногда такелаж, и тогда ступайте к специалисту по нервным болезням, а бывает, что утомится часовой на мостике, тогда надо посоветоваться с окулистом... Я вам рекомендую пойти к окулисту, дорогой сэр... Маленькая починочка и поправочка нам всем требуется время от времени, да. Непременно обратитесь к окулисту.

Дик отправился к окулисту, лучшему в Лондоне. Он был уверен, что Мэзи будет смеяться над ним, если ему придется носить очки.

- Я слишком долго пренебрегал указаниями желудка, от того и эти темные пятна перед глазами, Бинки; а вижу я так же хорошо, как и прежде.

В тот момент, когда он входил в полутемную переднюю перед кабинетом, где происходили консультации, на него наткнулся какой-то господин, и Дик успел уловить выражение его лица.

- Этот тип - писатель, у него та же форма лба, как и у Торпа; он кажется больным или болезненным; вероятно, - он сейчас услышал что-нибудь очень неприятное.

И когда он это подумал, им самим овладел невероятный страх, от которого у него перехватило даже дыхание, когда он входил в приемную окулиста, большую комнату с темными обоями и большими картинами на стенах. Среди них он заметил репродукцию одного из своих собственных набросков. В приемной было уже много больных, дожидавшихся своей очереди. Взгляд его упал случайно на ярко-красную с золотом книгу рождественских гимнов. Очевидно, у окулиста бывали и дети, и для их развлечения нужны были книги с крупной печатью.

- Варварски антихудожественная стряпня; судя по анатомии ангелов, книжка эта германского производства... - Он машинально раскрыл ее, и ему бросились в глаза стихи, напечатанные красным:

И было радостно Марии

На Сына своего смотреть,

Как возвращал слепым он зренье

И им давал на мир глядеть,

Глядеть на мир и славить Бога,

С очей сорвавшего покров.

Святую Троицу прославим,

Хвала вовеки Ей веков!

Дик перечитывал эти стихи до тех пор, пока не пришла его очередь и доктор не склонился над его лицом, предварительно усадив его в кресло. Пучок света, направленный в его глаз, заставил его поморщиться. Доктор дотронулся пальцем до рубца у него на лбу, и Дик в нескольких словах объяснил ему происхождение этого рубца. Тогда доктор стал быстро сыпать словами, очевидно желая этим ненужным многословием затуманить истинный смысл своих слов. Дик уловил только слова "рубец", "лобная кость", "оптический нерв", "крайняя осторожность" и "отсутствие всякого умственного напряжения и беспокойства".

- Ваш приговор? - сказал он слабо. - Моя профессия - живопись; мне нельзя терять времени, скажите прямо, что вы думаете?

Снова из уст окулиста полился целый поток слов, но на этот раз их смысл был ясен.

- Дайте мне выпить чего-нибудь! - прошептал Дик.

Много приговоров произносилось в этой затемненной комнате, и приговоренные часто нуждались в подбадривании и подкреплении сил, и в руках Дика очутился стакан подслащенного бренди.

- Насколько я могу понять, - сказал Дик, закашлявшись от крепкого напитка, - вы называете это поражением глазного нерва и чем-то в этом роде, и это непоправимо. Но сколько вы мне можете дать срока, при условии соблюдении всякой осторожности?

- Может быть, год или около того.

- Боже правый! Ну, а если я не буду осторожен?

- Право, затрудняюсь сказать. Определить степень повреждения очень трудно; рубец уже старый, а кроме того, действие слишком яркого света пустыни... усиленная работа, чрезмерное напряжение зрения... право, при таких условиях я ничего не могу сказать.

- Простите, это является для меня такой неожиданностью. Если позволите, я посижу здесь минутку и затем уйду... Вы были очень добры, сказав мне правду; для меня это крайне важно. И без малейшего предупреждения, так-таки без малейшего предупреждения... Благодарю вас.

Дик встал и вышел на улицу, где был восторженно встречен Бинки, дожидавшимся его у подъезда.

- Плохо наше дело, Бинки, очень плохо, хуже и быть не может! Пойдем, дружок, в парк и обдумаем там свое положение.

И они направились к тому дереву, которое было так хорошо знакомо Дику, и сели пораскинуть мыслями, сели потому, что у Дика тряслись колени и что-то сосало под ложечкой, точно от затаенного чувства страха.

- Как могло это произойти так вдруг?.. Словно обухом по голове! Ведь это значит заживо умереть, Бинки. Через год, если быть чрезвычайно осторожным, мы погрузимся в вечный беспросветный мрак и не будем никого видеть и не заработаем ничего, хотя бы мы прожили до ста лет...

Бинки слушал внимательно и весело помахивал хвостиком.

- Бинки, нам с тобой следует подумать, хорошенько подумать. Посмотрим, каково быть слепым. Дик зажмурил глаза, и огненные круги и искры замелькали у него перед глазами. Но когда он взглянул в глубь парка, то зрение его казалось совершенно нормальным. Он прекрасно видел все до мельчайших подробностей, пока у него опять не зарябило перед глазами и не появились огненные кольца и вспышки.

- Нам что-то совсем нехорошо, милый песик; пойдем домой. Хоть бы Торп вернулся!

Но Торп в это время находился на юге Англии, где он вместе с Нильгаи осматривал доки, и писал Дику короткие и таинственные письма.

Дик никогда никого не просил разделить с ним его радости или горе. И, сидя в одиночестве в своей студии, он рассуждал теперь о том, что если ему грозила слепота, то все Торпенгоу в мире не могут ему помочь, и ничего с этим не поделаешь.

- Не могу же я заставить его прервать его поездку для того, чтобы он сидел здесь и сочувствовал мне. Я должен один справиться с этой бедой! - сказал он, лежа на диване, нервно покусывая ус и мысленно спрашивая себя, каков будет этот вечный мрак, который грозит ему. И вдруг ему вспомнилась странная сцена в Судане: солдата прокололо почти насквозь широкое арабское копье; в первую минуту он не ощутил боли, но, взглянув на себя, он увидел, что исходит кровью, и лицо его приняло такое глупо-недоумевающее выражение, что и Торп и Дик, еще не успевшие отдышаться после схватки, в которой они бились не на жизнь, а на смерть, громко и неудержимо расхохотались, и пораженный насмерть солдат тоже, казалось, собрался присоединиться к ним. Но в тот момент, когда его губы раскрылись для жалкой бессмысленной улыбки, предсмертная судорога исказила его лицо, и он со стоном упал им под ноги. Дик и теперь засмеялся, припомнив этот момент. Это так походило на то, что теперь случилось с ним самим. "Но только мне дана отсрочка подлиннее", - сказал он и стал ходить по комнате взад и вперед, сперва довольно спокойно, а затем ускоряя шаг, под влиянием охватывающего его чувства страха. Ему казалось, будто какая-то темная тень стояла за его спиной и заставляла его двигаться вперед, а у него перед глазами были только вращающиеся круги, кольца и прыгающие огненные точки.

- Надо нам успокоиться, Бинки, непременно успокоиться. - Он говорил вслух, чтобы отвлечься. - Это совсем неприятно, но что же нам делать? Нам необходимо что-нибудь делать, потому что времени у нас мало. Я не поверил бы этому даже сегодня утром, но теперь все стало иначе. Скажи, Бинки, где находился Моисей, когда свет погас?

Бинки усмехнулся широкой усмешкой, растянувшей его рот от уха до уха, как и подобает породистому терьеру, но при этом ничего не сказал.

Дик отер пот со лба и продолжал:

- Что бы мне сделать? За что взяться?.. У меня нет совершенно никаких мыслей; я даже не могу связно думать, но я должен что-нибудь сделать, иначе я сойду с ума!

И он снова продолжал ходить лихорадочно торопливыми шагами по студии, останавливаясь время от времени, чтобы вытащить давно заброшенные холсты или старую записную книжку с набросками. Он инстинктивно искал спасения в своей работе, как в чем-то, что не могло ему изменить.

- Ты не пригодишься, и ты тоже не годишься, - приговаривал он, разглядывая один набросок за другим. - Не будет больше солдат, потому что я не могу теперь писать их как следует. Мне самому смерть пришла.

Начало смеркаться, а Дику показалось одно мгновенье, что это полумрак слепоты неожиданно подкрался к нему.

- Аллах Всемогущий! - воскликнул он отчаянным голосом. - Помоги мне пережить время ожидания, а я покорно преклонюсь перед карой, когда она придет! Укажи мне, что я могу сделать теперь, прежде чем свет угаснет?

Ответа не было. Дик подождал, пока ему немного удалось овладеть собой. Руки его тряслись, губы дрожали, пот крупными каплями катился у него по лицу. Страх душил его, страстное желание работать вызывало лихорадочное возбуждение, понуждавшее его сейчас же приняться за работу и создать нечто исключительное, и вместе с тем он терял голову от бешенства, потому что ум его упорно отказывался работать в другом направлении, не будучи в состоянии освободиться от единственной неотвязной и докучливой мысли о грозящей ему слепоте.

"Что за унизительное зрелище! - подумал он. - Как я рад, что Торпа нет, и что он этого не видит. Доктор сказал, что следует избегать всякого умственного напряжения и возбуждения".

- Поди сюда, Бинки, дай я тебя приласкаю.

Бинки завизжал, так как Дик чуть было не задушил его, но затем, прислушавшись к его голосу в темноте, тотчас понял своим собачьим чутьем, что ему никакая опасность не грозит, и успокоился.

- Аллах милосерден, Бинки, милосерден и добр, как только мы могли бы желать, но об этом мы с тобой еще потолкуем. Все эти этюды головы Бесси были бессмыслицей и чуть было не заманили впросак твоего друга и хозяина. Теперь идея "Меланхолии" стала для меня ясна как день. В этой головке будет Мэзи, потому что я никогда не назову ее своей; и Бесси, конечно, тоже, потому что она знает, что такое меланхолия, хотя и сама не сознает того, что она знает, и все это завершится сдержанным жутким смехом уже надо мной. Должна ли она зло смеяться или же весело усмехаться? Ни то, ни другое. Она просто будет смеяться с холста так, что всякий, кто когда-либо изведал горе, будь то мужчина или женщина, поймет, как сказано в поэме:

Поймет ее печаль, проникнется участьем

Ко всем страданиям ее младой души.

И это лучше, чем писать эту головку исключительно только в пику Мэзи; теперь я могу написать эту "Меланхолию", потому что я понял и почувствовал ее нутром. Бинки, я сейчас подвешу тебя за хвост. Ты будешь для меня оракулом. Пойди сюда, песик!

Бинки с минуту провисел на хвосте вниз головой, не пикнув.

- Ну, умница, славный маленький пес, не запищал, когда тебя подвесили. Это доброе предзнаменование.

Бинки поспешил занять свое место на стуле, и каждый раз, когда он подымал глаза, он видел Дика, который ходил взад и вперед по мастерской, потирая руки, посмеиваясь себе под нос. В эту ночь Дик написал Мэзи длинное письмо, преисполненное самой нежной заботы о ее здоровье, но почти ничего не говоря о своем, и во сне ему снилась "Меланхолия", которой предстояло родиться на его холсте. И до самого утра он ни разу не вспомнил о том, что с ним должно было случиться в недалеком будущем.

Он принялся за работу, тихонько насвистывая, и был всецело поглощен сладким наслаждением творчества, которое не часто выпадает на долю человека для того, чтобы он не возгордился и не возомнил себя равным Богу и не захотел умереть, когда придет его час. Дик забыл и Мэзи, и Торпенгоу, и Бинки, но не забыл раздразнить Бесси, которую, впрочем, очень нетрудно было раздразнить и вызвать в ее глазах гневный блеск, который ему был нужен. Он очертя голову окунулся в работу и совершенно не думал о том, на что был обречен врачом; его захватила картина, и все окружающее, внешнее, потеряло всякую власть над ним.

- Вы сегодня что-то веселы и довольны, - заметила Бесси.

Дик в ответ на это только описал в воздухе какие-то мистические круги своим муштабелем и подошел к буфету, чтобы выпить.

Вечером, когда возбужденное состояние, вызванное в нем работой, стало проходить, он опять подошел к буфету и после нескольких повторных возвратов к этому буфету пришел к убеждению, что окулист его обманул, так как он прекрасно видел, и решил, что сможет создать для Мэзи уютное гнездышко, и что волей или неволей она в конце концов все же станет его женой. Правда, это счастливое настроение прошло к утру, но буфет и то, что было в нем и на нем, были в его распоряжении. Он снова принялся за работу, но глаза изменяли ему: в них мелькали то круги, то искры, то темные пятна, пока он не прибегнул к содействию буфета, и тогда "Меланхолия" как на холсте, так и в его представлении показалась ему вдвое прекраснее, чем раньше. Он чувствовал себя свободным от всякой ответственности, как люди, обреченные врачом на смерть, но еще вращающиеся среди себе подобных с затаенным ядом недуга в груди; и так как чувство страха только отравляет то малое время, какое им остается для того, чтобы наслаждаться жизнью, то они гонят всякое чувство и чувствуют себя беззаботно счастливыми. Дни проходили за днями, не принося никаких особенных перемен. Бесси аккуратно приходила в свое время, и хотя Дику казалось, что ее голос доносится до него откуда-то издалека, лицо ее было всегда близко-близко, и "Меланхолия" выступала на холсте в образе женщины, изведавшей всю горечь скорби мира и насмехавшейся над нею. Правда, что углы мастерской постоянно окутывались серым туманом или дымкой и тонули во мраке, что темные пятна перед глазами и боль в лобной части головы ему сильно мешали и раздражали и что читать письма Мэзи и отвечать на них становилось все труднее, но гораздо хуже было то, что он не мог рассказать о своем горе и не смел посмеяться над ее "Меланхолией", которая должна была бы быть готова и все не заканчивалась. Но напряженная работа в течение дня и безумные сны по ночам искупали все, а буфет с тем, что находилось на его полках, был его лучшим другом и утешителем в эти дни. Бесси была в самом скверном расположении духа. Она кричала от бешенства, когда Дик вглядывался в нее прищуренными глазами. Она или обижалась, или следила за ним с видимым отвращением, но почти ничего не говорила.

Торпенгоу отсутствовал целых шесть недель. Бестолковое письмо возвестило о его возвращении.

"Новости, большие новости! - писал он. - Нильгаи и Кинью знают об этом; мы все вернемся в четверг. Приготовь завтрак и почистись".

Дик показал Бесси это письмо, и она снова обрушилась на него со злейшими попреками в том, что он услал Торпенгоу и загубил ее жизнь, которая так хорошо уже налаживалась.

- Ну, - сказал ей на это довольно грубо Дик, - ваше настоящее положение, во всяком случае, лучше, чем когда вы должны были навязывать ваши ласки всякой пьяной скотине на улице! - И при этом он почувствовал, что спас Торпенгоу от великого искушения.

- Я, право, не знаю, хуже ли это, чем сидеть часами с пьяной скотиной в студии! - огрызнулась она. - Вы ни разу не были трезвы за эти последние три недели. Вы все время тянули виски, и при этом вы думаете, что вы лучше меня!

- Что вы хотите этим сказать? - спросил Дик.

- Что я этим хочу сказать? Это вы увидите, когда вернется мистер Торпенгоу.

Ждать пришлось недолго. Торпенгоу столкнулся с Бесси на лестнице, но не обратил на нее никакого внимания. У него теперь были новости, которые были для него гораздо важнее всяких Бесси, а за ним подымались Кинью и Нильгаи, громко призывая Дика.

- Он пьян в стельку, - прошептала Бесси мимоходом. - Он почти целый месяц пьет без просыпа. - И она крадучись последовала за мужчинами, чтобы услышать их приговор Дику.

Они вошли в студию веселые и радостные, и были встречены слишком даже осунувшимся, исхудалым, сгорбившимся человеком с заметной синевой около ноздрей, с поникшими плечами и странным, тревожно бегающим взглядом исподлобья. Вино делало свое дело так же усердно, как и Дик.

- Да ты ли это? - спросил Торпенгоу.

- Все, что от меня осталось, - по привычке отшутился Дик. - Садитесь, друзья. Бинки, слава Богу, совершенно здоров, а я это время усердно работал. - И он вдруг пошатнулся на ногах.

- Да ты так скверно еще никогда не работал во всю свою жизнь! Боже правый, да ты пьян!..

И Торпенгоу многозначительным взглядом посмотрел на своих приятелей, и те встали и отправились завтракать в другое место. Тогда он стал говорить, но так как упреки священны и слишком интимны, чтобы их печатать, а фигуры и метафоры, которыми Торпенгоу уснащал свою речь, отличались крайней откровенностью и даже непристойностью, а презрение вообще не поддается описанию, то читатели так и не узнают что именно было сказано Дику, который сидел, моргая глазами, морщась и теребя свои пальцы. Однако по прошествии некоторого времени провинившийся почувствовал потребность в восстановлении до некоторой степени чувства уважения к своей особе. Он был совершенно уверен, что он нисколько не погрешил против добродетели, и на это у него были причины, которых Торпенгоу не знал. Он сейчас объяснит ему. Он встал, постарался выпрямиться и стал говорить, глядя в лицо, которое он едва мог разглядеть.

- Ты прав, - сказал он, - но прав и я тоже. После твоего отъезда у меня что-то случилось с глазами. Я пошел к окулисту, и он пустил мне пучок света в глаза. Это было уже давно. И тогда он сказал: рубец на лбу, сабельный удар - повреждение оптического нерва... Заметь это. Итак, я должен ослепнуть. Но мне надо еще успеть сделать одну работу, прежде чем я окончательно ослепну, и мне кажется, что я непременно должен ее сделать. Я уже плохо вижу теперь, но, когда я пьян, я вижу лучше. И представь себе, я даже не знал, что я пьян до тех пор, пока мне этого не сказали. Но тем не менее я должен продолжать мою работу. Если ты хочешь ее видеть, вон она на мольберте, посмотри. - Он указал на далеко еще не законченную "Меланхолию" и ожидал похвал и одобрения.

Торпенгоу, однако, ничего не сказал, а Дик начал слабо всхлипывать, частью от радости, что Торпенгоу вернулся, частью от сокрушения над своими греховными поступками, если только это были действительно дурные, греховные поступки, а также и от ребяческой обиды из-за задетого самолюбия, потому что Торпенгоу ни единым словом не похвалил его удивительной картины.

Бесси все это время подсматривала в замочную скважину и увидела, что оба друга после этого долго молча ходили взад и вперед по комнате, как бывало, и что Торпенгоу обнял Дика за плечи и смотрел на него растроганно и с любовью. Тогда у Бесси вырвалось такое непристойное слово, что даже Бинки сконфузился и отскочил в сторону, тогда как до тех пор он терпеливо дожидался на площадке, когда выйдет его хозяин.

XI

Это было на третий день по возвращении Торпенгоу, у которого было очень тяжело на душе.

- Неужели ты хочешь меня уверить, что ты не видишь и не можешь работать без виски? Обыкновенно бывает наоборот - вино туманит зрение.

- Может ли пьяница убедить кого-нибудь даже и своим честным словом?

- Да, если он был до того таким хорошим человеком, как ты.

- В таком случае, клянусь тебе честью! - сказал Дик как-то особенно торопливо, пересохшими, горячими губами. - Я едва вижу твое лицо; ты продержал меня трезвым двое суток, и я не сделал ничего за эти два дня. Ради Бога, не удерживай меня больше; ведь я не знаю, когда мои глаза окончательно изменят мне, а темные пятна и огненные круги и искры и боль в голове становятся все сильнее, и я клянусь тебе, что я вижу хорошо, когда я умеренно выпил, когда я на взводе, как ты выражаешься. Дай мне еще всего только три сеанса с Бесси и столько бренди, сколько мне надо, и картина будет окончена. Я не могу убить себя в три дня, это пустяки; в худшем случае это может подействовать до некоторой степени на мое здоровье - вот и все.

- Ну а если я тебе дам эти три дня, можешь ты мне обещать, что по прошествии их ты бросишь и работу, и то... другое... хотя бы даже картина и не была дописана?

- Нет, не могу обещать этого! Ты не знаешь, что для меня значит эта картина. Но ты, конечно, можешь призвать на помощь Нильгаи, и вы вдвоем можете повалить меня и связать, и я не стал бы бороться с вами из-за виски, но из-за моей работы я буду бороться, сколько хватит силы.

- В таком случае, продолжай. Я даю тебе три дня, но знай, что ты мне этим надрываешь душу.

И Дик принялся за работу с лихорадочной поспешностью человека, одержимого каким-то нестерпимым зудом, и демон хмеля разгонял темные пятна, искры и круги перед его глазами. "Меланхолия" была уже почти окончена и явилась именно тем, или почти тем, чем он желал ее видеть. Дик шутил с Бесси, которая опять назвала его пьяной скотиной, но на этот раз ее слова на него не произвели впечатления.

- Вы не можете этого понять, Бесси; мы теперь, так сказать, в виду берега, то есть почти у цели, и скоро мы успокоимся на лаврах и будем думать о том, что совершили. Я уплачу вам за целых три месяца, когда картина будет дописана, а в следующий раз, когда у меня опять будет работа... впрочем, об этом не стоит говорить. Неужели трехмесячная зарплата не заставит вас несколько меньше ненавидеть меня?

- Нет, нисколько! Я вас ненавижу и всегда буду ненавидеть вас. Мистер Торпенгоу даже не хочет теперь и говорить со мной; он теперь только и делает, что роется в атласах, географических картах и пузатых книжках в красных переплетах.

Бесси ничего не сказала Дику о том, что она пыталась снова повести осаду на Торпенгоу, и что он, выслушав до конца ее страстные мольбы и увещевания, в заключение поцеловал ее и выставил безо всякой церемонии за дверь, посоветовав ей не быть дурочкой. Большую часть своего времени он проводил теперь с Нильгаи, и они почти исключительно говорили о войне, предстоящей в недалеком будущем, о фрахтовке транспортных судов, о тайных и деятельных приготовлениях в доках и тому подобных вещах. Дика он не хотел видеть до тех пор, пока не будет закончена его картина.

- Он сейчас пишет превосходную вещь, - сказал он Нильгаи, - и совсем не в его обычном жанре, но ради этой картины он напивается до чертиков.

- Ничего, не мешайте ему. Когда он придет в себя, мы увезем его отсюда подышать свежим воздухом. Бедный Дик! Но, признаюсь, не позавидую и вам, когда его глаза ему изменят.

- Да... Мне кажется, что в данном случае можно только сказать: "Помоги, Господи, нам, грешным!" Хуже всего то, что никто не знает, когда это может произойти, и мне кажется, что именно эта неизвестность и этот висящий над ним страшный приговор и толкнули Дика на пьянство, больше чем что-либо.

- Как бы осклабился теперь тот араб, что рассек ему тогда голову своим ятаганом, если бы узнал о последствиях своего удара!

- Пусть скалит зубы, коли может; он тогда же ведь был убит, но в данном случае это плохое утешение.

На третий день после полудня Торпенгоу услышал, что Дик зовет его.

- Я кончил! - кричал он. - Картина совсем готова! Иди скорее! Ну, разве это не красота? Я спустился в ад, чтобы создать ее; но разве она этого не стоит?

Торпенгоу смотрел на головку смеющейся женщины с пышными алыми губами и глубокими впалыми глазами.

- Кто научил тебя такой манере писать? - спросил Торпенгоу. - Ни сама тема, ни приемы трактовки, ни даже манера письма не имеют ничего общего с твоей обычной работой. И что это за лицо? Что за глаза? Какая в них наглость и самоотверженность! - И бессознательно Торп откинул назад голову и засмеялся вместе с картиной. - Несомненно, она видела всю игру жизни, видела все до конца - и верно, не сладкой была ее доля в этой игре. Но теперь ей все равно, - она смеется надо всем. Не правда ли, это твоя мысль?

- Именно.

- Откуда ты взял этот рот и подбородок? Во всяком случае, не у Бесси.

- Нет, это я взял у другой... Но скажи, разве эта картина не хороша? Не дьявольски хороша? Ну, разве она не стоила проклятого виски? И я написал ее. Один я мог написать ее, и это лучшее из всего, что я когда-либо написал. - Он дышал громко и порывисто. - Боже правый, что бы я мог создать лет через десять, если я мог написать эту вещь теперь! Кстати, как она вам нравится, Бесси?

Девушка презрительно закусила губу. Она ненавидела теперь Торпенгоу, потому что он, войдя, не заметил ее; она была зла до бешенства.

- Мне кажется, что это самая безобразная, самая отвратительная мазня, какую я когда-либо видела, - сказала она и отвернулась.

- Многие кроме вас скажут, быть может, то же, что и вы, сударыня, - сказал Торпенгоу. - Но скажи мне на милость, Дик, в этом лице есть что-то жестокое, что-то змеиное в этом повороте головки, чего я никак не могу понять.

- Это своего рода уловка, - сказал Дик, посмеиваясь от радости и восхищения, что его так полно, так тонко поняли. - Я, видишь ли, никак не мог удержаться от этого маленького фанфаронства или хвастовства. Эта французская уловка, которой ты не поймешь, если тебе не объяснить. Это достигается тем, что голова слегка откинута или запрокинута, и одна сторона лица чуточку, самую чуточку, укорочена от подбородка до верхнего края левого уха. И кроме того, несколько усилена тень под ушной мочкой. Это, конечно, что-то вроде фокуса, но я считал себя вправе позволить себе эту маленькую вольность. Что за красота!

- Аминь! Это действительно красота, я это чувствую.

- И всякий, кто знал горе, почувствует это. Он прочтет и свое горе, и свою скорбь в этом лице, и когда он проникнется жалостью к себе, то закинет назад голову и засмеется, как она... Я вложил в эту картину всю муку моего сердца и весь свет очей моих и не забочусь и не думаю о том, что будет дальше... Я устал, я смертельно устал. Я думаю немного уснуть теперь, а ты убери виски, оно мне больше не нужно; оно отслужило свою службу, и дай Бесси тридцать шесть фунтов и еще три в придачу, я ей обещал, и завесь картину.

Дик растянулся на диване и заснул, едва успел договорить последние слова. Лицо его было бледно и изнурено. Бесси попробовала взять Торпенгоу за руку, чтобы привлечь к себе его внимание.

- Неужели вы никогда больше не станете разговаривать со мной? - спросила она, но Торпенгоу смотрел на Дика и, казалось, не слышал ее.

- Какая бездна тщеславия в этом человеке! С завтрашнего дня я заберу его в руки и сделаю из него большого человека. Он того стоит. А?.. Что такое, Бесси?..

- Ничего. Я приберу здесь немного и уйду. Вы не могли бы отдать мне плату за три месяца, как он сказал, теперь же? Ведь он говорил вам об этом.

Торпенгоу молча написал ей чек и ушел к себе. Бесси прибрала мастерскую, приоткрыла дверь, чтобы можно было спастись бегством в случае надобности, вылила полбутылки скипидара на пыльную тряпку и принялась злобно тереть ею лицо "Меланхолии". Но краска недостаточно быстро стиралась. Тогда она взяла скребок, которым счищают краски с палитры, и принялась с ожесточением скоблить им картину, протирая сцарапанные места мокрой скипидарной тряпкой. Через пять минут чудесная картина превратилась в бесформенное пятно красок. Тогда она кинула испачканную красками пыльную тряпку в огонь топившейся печки, показала язык спящему Дику и, прошептав: "Вот тебе, дурачина!" - выбежала из комнаты и спустилась вниз по лестнице, не оглядываясь назад. Она никогда больше не увидит Торпенгоу, но, по крайней мере, она отплатила человеку, который встал поперек дороги осуществления ее желания и который имел привычку высмеивать ее. Мысль о полученном чеке только усугубила ее злорадное торжество, в то время как она переправлялась на ту сторону Темзы, по пути к ее родному кварталу.

Дик проспал до позднего вечера, когда Торпенгоу пришел и перетащил его с дивана на кровать. Глаза у него горели, и голос был хриплый, когда он заговорил.

- Давай посмотрим еще раз на картину, - сказал он настойчиво, как капризный ребенок.

- Ты ложись в постель, - решительным тоном заявил Торпенгоу, - ты совсем болен, хотя ты, быть может, и не осознаешь этого, потому что ты вынослив, как кошка.

- Завтра я буду совсем молодцом, увидишь. Покойной ночи!

Проходя по мастерской, Торпенгоу мимоходом приподнял занавеску, которой была завешена картина, и чуть было не выдал себя невольным криком: стерта! Все выцарапано, смазано... уничтожена, окончательно уничтожена чудесная картина! Если Дик узнает об этом сегодня или завтра, он сойдет с ума - он и так уже на грани помешательства. Это... эта гадина Бесси! Только женщина могла решиться на такое дело, и когда даже чернила на его чеке еще не успели высохнуть! С Диком сделается припадок буйного помешательства завтра... и все это по моей вине, потому что мне вздумалось вытащить из грязи и нищеты подобную тварь! О, мой бедный Дик, мой бедный Дик! Господь слишком жестоко карает тебя!

Дик не мог заснуть в эту ночь, отчасти от радости и чувства удовлетворения и отчасти от того, что вращающиеся огненные круги превратились теперь в пламенеющие извергающиеся вулканы.

- Пускай, - сказал он, - будь, что будет! Делайте со мной, что хотите!

И он лежал смирно на спине и глядел в потолок, а в жилах его пробегал лихорадочный огонь продолжительного опьянения. Мысли и образы в диком вихре кружились в его голове, сознание боролось с пьяным бредом, и горячие руки судорожно сжимались. Ему чудилось, что он пишет лицо "Меланхолии" на вертящемся куполе, освещенном тысячами огней, и что все его чудесные мысли воплотились в странные образы и стоят там внизу, под тонкой дощечкой, на которой он качается у купола, и громко прославляют его. И вдруг что-то со звоном лопнуло или порвалось у него в висках, точно слишком сильно натянутая струна или тетива, и светящийся купол вдруг точно провалился, и он остался один в густом мраке.

- Я засыпаю, - решил он. - Как темно в комнате!.. Зажгу-ка я лампу да взгляну на "Меланхолию". Сегодня должна была бы быть луна...

В этот момент Торпенгоу услышал, что его зовет какой-то совершенно незнакомый ему голос, в котором слышится безумный страх, от которого у человека зубы стучат.

"Он посмотрел на картину!" - было первою мыслью Торпенгоу в тот момент, когда он со всех ног бросился в мастерскую. Дик сидел на кровати и размахивал руками в воздухе.

- Тори, Торп! Где ты? Ко мне, ради Бога!

- Что случилось?

Дик уцепился за его плечо.

- Случилось!.. Я лежал здесь во мраке, Бог знает, сколько времени, а ты не слышал меня... Я так звал тебя... Торп, ради Бога, не уходи от меня, старина! Кругом так темно, так страшно темно!.. Беспросветно темно!..

Торпенгоу поднес свечу почти к самому лицу Дика, но в его глазах не засветился огонь. Тогда он зажег газ, и Дик услышал, как вспыхнуло пламя; при этом пальцы его впились с такою невероятною силой в плечо Торпенгоу, что тот невольно слегка вскрикнул.

- Не оставляй меня, Торп! Ведь ты не оставишь меня одного теперь? Не правда ли? Я ничего не вижу - понимаешь? Все черно, совершенно черно, и мне кажется, что я проваливаюсь в эту бездонную черноту, в этот ужасающий мрак.

- Мужайся, Дик! Надо быть спокойным, - говорил Торпенгоу, обняв Дика рукой и тихонько раскачиваясь с ним взад и вперед.

- Так хорошо!.. Теперь не говори ничего; если я буду сидеть очень спокойно некоторое время, то мрак этот рассеется. Кажется, он уже начинает редеть... Тш... тш!

Дик напряженно сдвинул брови и с упорным отчаянием смотрел перед собой. Торпенгоу замерз в одном белье.

- Можешь ты побыть так одну минуточку? - спросил Торпенгоу. - Я принесу себе халат и туфли.

Дик ухватился обеими руками за изголовье кровати и ждал, чтобы тьма рассеялась.

- Как ты долго! - крикнул он, услышав, что Торпенгоу вернулся. - Все тот же мрак. Что ты такое притащил?

- Качалку, одеяло... подушку. Буду спать здесь, подле тебя. Ложись и ты, утром тебе станет лучше.

- Нет! - В голосе его слышался вопль. - Боже мой, я ослеп! Окончательно ослеп, и этот мрак не рассеется никогда.

Он сделал движение, словно хотел выскочить из кровати, но Торпенгоу обхватил его обеими руками и прижался подбородком к его плечу, так что он едва мог дышать, и, слабо сопротивляясь, он повторял одно только слово: ослеп! ослеп!

- Мужайся, Дик, мужайся, мой дорогой, - говорил ему из мрака знакомый густой бас. - Не кланяйся пулям, старина, а то они подумают, что ты их боишься. - И при этом объятия друга становились все крепче и крепче. Оба они тяжело дышали. Дик тревожно метался из стороны в сторону и стонал.

- Пусти меня, - прохрипел он. - Ты мне переломаешь ребра. Мы не должны допускать, чтобы они думали, что мы их боимся, всех этих духов тьмы и мрака и всех их приспешников, не правда ли?

- Лежи смирно... вот уже все прошло.

- Да, - послушно согласился Дик. - Но ты ничего не будешь иметь против того, чтобы я держал твою руку... Мне надо держаться за что-нибудь, а то как будто проваливаешься в этот мрак.

Торпенгоу протянул ему свою большую, широкую, волосатую лапу, и Дик ухватился за нее, и, спустя полчаса, он уже спал. Тогда Торпенгоу тихонько высвободил свою руку и, наклонившись над Диком, осторожно коснулся губами его лба. Он поцеловал его, как целуют иногда пораженного насмерть товарища, чтобы усладить ему час кончины.

Перед рассветом Торпенгоу услышал, что Дик что-то говорил во сне. Он бредил и говорил быстро-быстро, словно торопясь скорее все высказать.

- Жаль, очень жаль, но ничего не поделаешь. Каша заварилась, надо ее расхлебывать. Оставим в стороне все "меланхолии"; ведь известно, что королева не может быть не права, она не может ошибаться и заблуждаться... Торп этого не знает, но я скажу ему об этом, когда мы двинемся немного дальше в глубь пустыни. И что эти матросы возятся с корабельным канатом? Ведь они сейчас перетрут этот четырехдюймовый причал! Ведь я вам говорил, что он сейчас лопнет... вот и лопнул!.. Белая пена на зеленых волнах... и пароход поворачивает... как это красиво! Я непременно зарисую. Нет, ведь я не могу! Ведь у меня больные глаза... Эта болезнь была одной из десяти казней египетских... тьма египетская!.. И она простиралась по всему течению Нила, вплоть до порогов. Ха, вот это так шутка, Торп! Смейся же, каменное изваяние! И отойди подальше от каната... Он тебя может сбросить в воду, Мэзи, и запачкает твое платье, дорогая моя.

- О! - сказал Торп. - Опять это имя, я уже слышал его раньше, в ту памятную ночь, на реке...

- Она, наверное, скажет, что это я испачкал новое платье, и ты, право, слишком близка от этих старых свай. Это нехорошо, Мэзи... А-а, я знал, что ты промахнешься. Надо стрелять ниже и левее, дорогая. Тебе не хватает убежденности; у тебя есть все на свете, кроме убежденности, а без этого никак нельзя. Не сердись, дорогая! Я дал бы отсечь себе руку, если бы это могло дать тебе что-нибудь, кроме простого упорства! Даже мою правую руку, если бы это было на пользу.

Дик долго еще продолжал бредить, главным образом обращаясь к Мэзи. То он горячо говорил о своем искусстве, точно читал лекцию, то проклинал себя за то, что стал ее рабом, то молил Мэзи подарить ему поцелуй, всего один только поцелуй на прощанье, то звал ее назад из Витри-на-Марне... и в бреду он призывал и небо и землю в свидетели, что королева не может быть не права. Торпенгоу внимательно прислушивался к его бреду и мало-помалу узнал все подробности внутренней жизни Дика, которые до того времени были неизвестны ему.

В течение трех суток Дик бредил почти беспрерывно и наконец уснул крепким, спокойным сном.

- Боже мой, в каком страшно напряженном состоянии он, бедняга, находится все это время из-за этой девчонки! - сказал Торпенгоу. - И чтобы Дик привязался так по-собачьи, я бы этому никогда не поверил, а я еще упрекал его в наглости, в самомнении! Пора бы мне, кажется, знать, что никогда не следует судить человека, а я его судил и осуждал! Но что за дьявол должна быть эта девушка! Дик отдал ей всего себя, всю свою душу, прости ему, Господи! А она, по-видимому, дала ему взамен всего только один поцелуй.

- Торп, - сказал Дик, - пойди прогуляться! Ты слишком долго засиделся здесь. Я сейчас встану. Ха! Это досадно, ведь я не могу сам одеться. Нет, право, это уж слишком глупо!

Торпенгоу помог ему одеться и усадил его в большое удобное кресло, и Дик терпеливо ждал со страшно напряженными нервами, чтобы рассеялась тьма. Но тьма эта не рассеялась ни в этот день, ни в последующие. Наконец, Дик решился обойти свою комнату, придерживаясь стены, но ударился подбородком о камин и после того пришел к заключению, что лучше пробираться на четвереньках, ощупывая одной рукой пространство перед собой. В таком положении застал его Торп, вернувшись из своей комнаты.

- Я, как видишь, изучаю топографию моих владений, - сказал Дик. - Помнишь того негра, которому ты выбил глаз в сражении? Жаль, что ты тогда не подобрал этого глаза, может быть, он мне теперь пригодился бы. Есть письма для меня? Нет. Ну, так дай мне те, что в толстых, серых конвертах с чем-то вроде короны в качестве украшения. В них нет ничего важного.

Торпенгоу подал ему письмо с черной буквой М на конверте, и Дик положил его в карман. В письме этом не было ничего такого, чего бы не мог прочесть Торпенгоу, но оно было от Мэзи и потому принадлежало только ему одному, ему, которому сама Мэзи никогда не будет принадлежать.

- Когда она увидит, что я не отвечаю на ее письма, она перестанет писать. Да оно и лучше так. Теперь я ей ни на что не нужен; я ничем не могу ей быть полезен теперь, - рассуждал Дик, а демон-искуситель толкал его сообщить о своем положении Мэзи, и вместе с тем каждая клеточка его тела возмущалась против этого.

- Я достаточно низко пал и не хочу выклянчивать у нее чувство жалости. И кроме того, это было бы жестоко по отношению к ней.

И он всячески старался отогнать от себя мысль о Мэзи. Но слепым так много приходится думать, и по мере того, как восстанавливались его физические силы, в долгие праздные часы его беспросветных сумерек душа Дика болела и изнывала до крайнего предела. От Мэзи пришло еще письмо и затем еще одно, и затем наступило молчание. Дик сидел у окна своей мастерской, вдыхал аромат весны и мысленно представлял себе, что другой завоевывает себе любовь Мэзи, другой, более сильный и более счастливый, чем он. Его воображение рисовало ему картины тем более яркие, что фоном для них служила беспросветная тьма, и от этих картин он вскакивал на ноги и принимался бегать как помешанный из угла в угол своей мастерской, натыкаясь на мебель и на камин, который, казалось, находился одновременно во всех четырех углах комнаты. Но хуже всего было то, что табак утратил для него всякий вкус с тех пор, как он погрузился во мрак. Самоуверенность мужчины сменилась в нем пришибленностью безысходного отчаяния, которое видел и понимал Торпенгоу, и слепой страстью, которую Дик поверял только своей подушке во мраке ночи.

- Пойдем прогуляться в парк, - сказал Торпенгоу, - ты ни разу не выходил из дома с тех пор, как это случилось.

- Зачем мне идти в парк? Что пользы? Во тьме нет движения, и кроме того... - он нерешительно остановился на верхней ступеньке лестницы, - мне кажется, что меня переедут.

- Ну, что ты, ведь я же буду с тобой! Ну, веселее вперед!

Уличный шум вызывал у Дика нервный страх, и он все время висел на руке Торпенгоу.

- Представь себе, каково нащупывать ногою пропасть, - сказал он почти жалобно, когда они уже входили в парк. - Лучше проклясть свою судьбу и умереть!.. А, это наша гвардия!

Дик как-то сразу выпрямился и повеселел.

- Подойдем ближе! Я хочу видеть! Побежим по траве напрямик. Я слышу запах деревьев.

- Осторожнее, здесь низенькая решетка... Ну, вот так! - одобрил Торпенгоу, когда Дик благополучно перешагнул через загородку, и, наклонившись, он сорвал пучок молодой травы и подал ее Дику. - На вот, понюхай это, - сказал он. - Ну, разве не хорошо пахнет?

Дик с видимым наслаждением вдыхал в себя запах травы.

- Ну а теперь подымай выше ноги и бежим!

Они догнали полк и стояли теперь совсем близко к проходившим мимо них солдатам. Звук неплотно насаженных штыков волновал Дика до того, что у него ноздри раздувались и дрожали от возбуждения.

- Подойдем ближе. Они идут колонной, не правда ли?

- Да, а как ты узнал?

- Я это почувствовал... О, мои молодцы! Мои рослые красавцы! - И он подался еще ближе вперед, как будто он мог их видеть. - Когда-то я умел рисовать этих молодцов. Кто-то теперь будет писать их?

- Они сейчас пройдут. Смотри не рванись вперед, когда забьет барабан.

- Ха-а!.. Я не новичок. Меня особенно гнетет тишина. Подвинемся ближе, Торп! Еще ближе! Ах, Боже мой, что бы я дал, чтобы увидеть их хоть одну минуту, хоть полминуты!

Он слышал близость строя, близость мерно идущих в ногу солдат в полном боевом снаряжении, слышал даже шуршание ремня через плечо у барабанщиков...

- Они приготовились забить дробь... уже занесли палочки над головой... вот сейчас ударят, - шепнул Торпенгоу.

- Знаю, знаю! Кому и знать, если не мне! Тсс!..

Барабаны затрещали, и люди быстрее зашагали вперед. Дик чувствовал движение воздуха от проходивших мимо него рядов, с безумной радостью прислушивался к мерному шагу солдат под бой барабанов и наслаждался избитыми словами песни под быстрый темп ускоренного марша. Вот слова этой солдатской песни:

Он должен ростом быть высок

И весить должен он немало,

Прийти он должен в четверток

И не разыгрывать нахала.

Он должен знать, как нас любить

И как с девицей целоваться,

И если денег хватит нам,

То как могу я отказаться?

- Что с тобой? - спросил Торпенгоу, заметив, что Дик как-то разом поник головой, когда прошли последние ряды полка.

- Ничего, - отозвался Дик, - просто я почувствовал, что я в стороне от течения, вот и все. Торп, отведи меня домой. Зачем ты вздумал водить меня гулять!.. Мне слишком тяжело...

XII

Нильгаи сердился на Торпенгоу. Дика уложили спать - слепые находятся в подчинении у зрячих. Возвратившись из парка, Дик долго проклинал Торпенгоу за то, что он был жив, и весь свет, за то, что он был полон жизни и движения, и что он все видел, тогда как он, Дик, был мертв среди живых, мертв из-за своей слепоты, и, как все слепые, являлся только обузой для своих ближних и друзей.

Торпенгоу что-то возразил ему на это, и Дик ушел к себе взбешенный, чтобы в тишине своей студии вертеть в руках нераспечатанные письма Мэзи.

Нильгаи, жирный, дюжий и воинственный, находился в это время в комнате Торпенгоу, а за его спиной сидел Кинью, великий орел войны. Перед ними лежала большая карта, утыканная булавками с белыми и черными головками.

- Я тогда был не прав относительно Балкан, - сказал Нильгаи, - но на этот раз я прав. Все наши труды в Южном Судане пропали даром, и надо все начинать снова. Публике это, конечно, все равно, но не правительству, и оно исподволь готовится. Вы это так же хорошо знаете, как и я.

- Я помню, как нас ругали, когда наши войска отступили от Омдурмана; рано или поздно это должно было возгореться снова. Но я не могу уехать, - говорил Торпенгоу и указал глазами на открытую дверь. Ночь была жаркая, душная. - И вы едва ли станете порицать меня.

- Никто вас, конечно, нисколько не порицает. Это чрезвычайно хорошо с вашей стороны, и все такое, но каждый человек, и в том числе и вы, Торп, должен считаться со своей работой, со своим делом. Я знаю, что это жестоко с моей стороны и грубо говорить так, но Дик выбыл из строя, его песня спета, он конченый человек. У него есть немного денег на его нужды, с голода он не умрет, а вы, Торп, не должны ради него сходить со своей дороги. А кроме того, подумайте о вашей репутации. У вас есть имя в газетном мире.

- У Дика была репутация и имя в пять раз более громкие, чем у нас всех троих, вместе взятых.

- Потому что он ставил свое имя под каждым своим произведением; но теперь этому конец, и вы должны быть готовы к отъезду; вы можете сами поставить газете какие угодно условия, потому что вы пишете лучше нас всех.

- Не старайтесь искушать меня. Я останусь здесь и буду некоторое время присматривать за Диком. Он, в сущности, так же добр, как медведь с больной головой, только мне кажется, что он хочет, чтобы я был подле него.

На это Нильгаи пробормотал нечто не совсем любезное по адресу мягкосердечных олухов, которые портят свою карьеру ради других олухов, а Торпенгоу густо покраснел от злости и досады. Дело в том, что постоянное напряженное состояние при уходе за Диком сильно расшатало его нервы.

- Есть еще третий выход, - задумчиво промолвил Кинью. - Примите его во внимание и не делайте больших глупостей, чем это нужно. Дик довольно красивый, здоровый, рослый малый или, вернее, был таковым, и притом довольно смелый.

- Ого! - сказал Нильгаи, припомнив историю в Каире. - Я начинаю понимать, куда вы клоните. Не сердитесь, Торп, я, право, очень сожалею.

Торпенгоу кивнул примирительно.

- Вы еще более сожалели, когда он оставил вас при пиковом интересе в тот раз... Ну, продолжайте, Кинью.

- И вот я не раз думал, когда видел, как люди умирали там, в пустыне, что если бы вести на родину доходили моментально и сообщение с любой точкой земного шара тоже было моментальное, то у изголовья каждого умирающего была бы, по крайней мере, хоть одна любящая женщина.

- Это, вероятно, очень осложнило бы дело; будем благодарны судьбе, что все обстоит так, как оно обстоит, - сказал Нильгаи.

- Нет, лучше обсудим, являются ли трехэтажные наставления и увещевания Торпа именно тем, что так необходимо и желательно для благополучия Дика. Что вы об этом думаете, Торп?

- Конечно, нет, но что же я могу сделать?

- Послушайте, все мы друзья Дика, вы это знаете; конечно, вы ближе всех знаете его жизнь и его сердечные дела.

- Но я узнал о них только из его бреда, в то время, когда он был без памяти.

- Тем больше шансов на то, что все это истинная правда... Кто же она?

Торпенгоу рассказал все, что ему было известно об этом, с искусством и уменьем специального корреспондента, и приятели слушали его, не прерывая.

- Возможно ли, чтобы человек через десятки лет возвратился к своей детской, телячьей привязанности? - сказал Кинью. - Неужели это в самом деле возможно?

- Я вам передаю факты. Он теперь ни слова не говорит об этом, но сидит и целыми часами вертит в руках три нераспечатанных письма от нее, когда он думает, что я не вижу его. Что могу я сделать?

- Поговорить с ним, - сказал Нильгаи.

- О да! Написать ей, - но я не знаю ее полного имени, имейте это в виду, и помните, Нильгаи, вы как-то раз коснулись слегка этого вопроса с Диком, и вероятно, вы не забыли, что из этого вышло? Попробуйте пойти к нему в спальню и попытайтесь вызвать его на откровенное признание, и упомяните об этой девице, Мэзи - кто бы она там ни была, - и я почти могу уверить вас, что он не задумается убить вас за эту дерзость, а слепота сделала его мускулы еще более сильными и здоровыми, и я не советую вам испробовать их на себе.

- Мне кажется, что задача Торпа совершенно ясна, - сказал Кинью. - Он отправится в Витри-на-Марне, по железнодорожной линии Бэзьер-Ланди и поездом прямого сообщения из Тургаса. Пруссаки в семидесятом году уничтожили его бомбардировкой, а теперь там стоит эскадрон кавалерии. Где находится мастерская этого француза-художника, я, конечно, не могу вам сказать, это уж ваше дело, Тори, разузнать об этом и затем объяснить этой девушке положение дела так, чтобы она вернулась к Дику, тем более что, по его словам, только ее "проклятое упрямство" мешает им соединиться законным браком.

- Вместе у них будет четыреста двадцать фунтов годового дохода, что весьма прилично, и у вас, Торп, нет решительно никаких оснований не ехать, - сказал Нильгаи.

Торпенгоу было, видимо, не по себе.

- Но это бесполезно, друзья мои, это несбыточное дело! Не за волосы же мне ее тащить к Дику!

- Наша профессия, дающая нам заработок, заставляет нас делать нелепое и невозможное исключительно ради забавы публики. Здесь же у нас есть серьезное основание, а все остальное не имеет значения. Я поселюсь с Нильгаи в этих комнатах до возвращения Торпенгоу. Теперь можно ожидать наплыва "специальных" корреспондентов в Лондон, потому что здесь будет их главная квартира. А это еще одно лишнее основание удалить на время Торпенгоу. Само Провидение помогает тем, кто помогает друг другу.

На этом Кинью оборвал свою убедительную речь и перешел к более горячему и быстрому темпу:

- Мы не можем допустить, чтобы вы, Торп, были прикованы, как каторжник, к Дику, когда там начнутся схватки. Ведь это ваш единственный шанс вырваться отсюда, и Дик будет даже благодарен вам.

- Да уж нечего сказать, будет благодарен! Я могу только попытаться, хотя я положительно не в состоянии представить женщину в полном рассудке, которая могла бы отказать Дику.

- Уж об этом вы постарайтесь столковаться с этой девушкой. Я видел, как однажды вы уговорили злющую махдистку угостить вас свежими финиками, а это, наверное, будет далеко не так трудно. Вам всего лучше убраться отсюда завтра до обеда, потому что Нильгаи и я займем эти комнаты с полудня. Таков приказ и надо повиноваться!..

- Дик, - сказал Торпенгоу на следующее утро, - не могу ли я сделать что-нибудь для тебя?

- Нет! Оставь меня в покое! Сколько раз говорить тебе, что я слеп?

- Не нужно ли тебе за чем-нибудь послать? Принести что-нибудь или достать?

- Да нет же! Убери только отсюда эти твои проклятые скрипучие сапоги! Выносить их не могу.

"Бедняга, - подумал Торпенгоу, - я, вероятно, сильно раздражал его последнее время. Я так неловок, так неуклюж; ему нужен более нежный, женский уход". - Хорошо, - продолжал он уже вслух, - раз ты так независим и совершенно не нуждаешься в моих услугах, то, значит, я спокойно могу уехать на несколько дней. Управляющий домом позаботится о тебе, а в моих комнатах временно поселится Кинью.

Лицо Дика омрачилось и как будто помертвело.

- Ты пробудешь не дольше недели в отсутствии? Я знаю, что я стал нервен и раздражителен, но я не могу обойтись без тебя.

- Не можешь? А между тем тебе скоро придется обходиться без меня, и ты даже будешь рад, что я уехал.

Дик ощупью дошел до своего большого кресла у окна и, опустившись в него, стал размышлять, чтобы все это могло значить. Он не желал, чтобы управляющий ухаживал за ним, и в то же время постоянная, неустанная ласковая заботливость Торпенгоу страшно раздражала его. Он положительно сам не знал, чего бы он хотел. Мрак не рассеивался, а нераспечатанные письма Мэзи совершенно истрепались от постоянного комканья их в руках. Никогда он не сможет прочесть их, сколько бы он ни прожил на земле! Но Мэзи все же могла бы прислать ему еще несколько свежих, хотя бы для того только, чтобы он мог играть ими, вертя их в руках. Вот вошел Нильгаи с подарком, комком красного воска для лепки; он полагал, что это может развлечь Дика, если руки его будут заняты чем-нибудь. В течение нескольких минут Дик комкал и мял воск в руках и затем спросил:

- Похоже это на что-нибудь? - голос его звучал как-то деревянно и сухо. - Уберите это пока. Может быть, лет через пятьдесят я и приобрету тонкость осязания слепых. А не знаете ли вы, куда едет Торпенгоу?

Нильгаи ничего не знал, он знал только, что он едет не надолго, и что он, Нильгаи, и Кинью поселились на это время в его комнатах, и тут же спросил, не могут ли они чем-нибудь быть полезны ему.

- Я желал бы, чтобы вы оставили меня одного, если можно. Не думайте, что я неблагодарен; но, право, мне всего лучше, когда я остаюсь один.

Нильгаи усмехнулся, а Дик снова погрузился в свои сонливые размышления и безмолвное возмущение против своей судьбы. Он уже давно перестал думать о своих прежних работах и о работе вообще, и всякое желание работать, творить совершенно покинуло его. Он только сокрушался о самом себе; ему было бесконечно жаль себя, и безысходность его горя как будто служила ему утешением. И телом и душой он призывал Мэзи - Мэзи, которая могла его понять. Но здравый рассудок доказывал ему, что Мэзи, для которой превыше всего была ее работа, отнесется к нему безразлично. Умудренный опытом, он знал, что, когда у человека кончались деньги, женщины уходили или отворачивались от него, и что когда человек падает в борьбе, то люди попирают его ногами. "Но она могла бы, по крайней мере, - сказал себе Дик, - использовать меня так, как я некогда использовал Бина, для различных этюдов. Ведь мне ничего больше не надо, как только снова быть подле нее, даже если бы другой заведомо добивался ее любви. О, какой же я жалкий пес!"

В этот момент чей-то голос на лестнице весело запел:

Восплачут кредиторы наши,

Узнав, что наш и след простыл,

Что пароход, нас всех забравший,

Во вторник в Индию отплыл.

Прислушиваясь к топоту ног, хлопанью дверей в комнате Торпенгоу и звуку горячо спорящих голосов, Дик уловил случайный возглас:

- Смотрите, добрые друзья, какую я достал дорожную флягу - патентованную, первый сорт! Что вы на это скажете, а?

Дик вскочил со своего места; он хорошо знал этот голос. Это Кассаветти, он вернулся с материка; теперь я знаю, почему уехал Торп. Где-нибудь дерутся, а я - я не могу быть вместе с ними!

Напрасно Нильгаи уговаривал всех, чтоб не кричали.

"Это он из-за меня, - с горечью подумал Дик. - Наши птицы готовятся к отлету и не хотят мне говорить об этом. Я слышу голос Мортен-Суссерлэнда и Макея; половина всех военных корреспондентов Лондона здесь; а я не с ними, я за бортом!"

Спотыкаясь, он перебрался через площадку и ввалился в комнату Торпенгоу. Он чувствовал, что комната полна народа.

- Где дерутся? - спросил он. - Наконец-таки на Балканах? Отчего никто из вас не сказал мне об этом?

- Мы думали, что это вам не интересно, - сказал Нильгаи сконфуженно. - Беспорядки в Судане, как всегда.

- Счастливцы! Позвольте мне посидеть здесь с вами и послушать вас. Я не буду мешать вам. Кассаветти, где вы? Ваш английский язык все так же плох?

Дика усадили в кресло; он слышал шелест карт, и разговор полился неудержимо и непринужденно, увлекая и его. Все говорили разом, толковали и о цензуре печати, и о путях сообщения, водоснабжении и даровитости генералов, и все это в таких выражениях, которые привели бы в ужас доверчивую публику; все в комнате стучали, кричали, жестикулировали, бранились, обличали и хохотали во все горло. У всех была полнейшая уверенность в том, что война в Судане неизбежна. Так уверял Нильгаи, и потому следовало всем быть наготове. Кинью уже телеграфировал в Каир, чтобы заготовили лошадей; Кассаветти стибрил где-то совершенно неверный список войск, которые будто бы должны быть отправлены в Судан, и читал его при всеобщих непочтительнейших протестах, прерывавших его ежеминутно, а Кинью представил Дику какого-то никому не известного человека, который был приглашен Центральным Южным Синдикатом в качестве военного иллюстратора.

- Это его первое выступление, Дик, - сказал Кинью, - дайте ему кое-какие указания, как следует ездить на верблюдах.

- Ох уж эти мне верблюды! - простонал Кассаветти. - Придется опять привыкать ездить на них, а я за это время так размяк! Так слушайте же, господа, прекрасно известны ваши военные предначертания, я получил эти сведения из самых достоверных источников.

Громкий взрыв хохота снова прервал его слова.

- Да полно вам! - сказал Нильгаи. - Даже в военном министерстве еще ничего не решено, какие войска и какие части будут посланы в Судан.

- А будут ли посланы войска в Суаким? - спросил чей-то голос.

Затем возгласы и замечания посыпались, как горох из мешка, поднялся шум и крик, так что невозможно было разобраться; слышались только отдельные фразы: "Много ли египетских войск пойдут в дело?", "Помоги Бог феллахам!", "Наконец-то у нас будет Суакимо-Варварийская железнодорожная линия!", "Нет, им не взорвать скалы у Гизэ!..", "Да вы разорвете карту на клочки!.."

Наконец, Нильгаи, тщетно старавшийся водворить порядок, заревел, как бык, и застучал обоими кулаками по столу.

- Но скажите мне, куда отправился Торпенгоу? - спросил Дик, когда наконец наступила тишина.

- Он уехал куда-то по любовным делам, как я полагаю, - сказал Нильгаи, - и местопребывание его неизвестно.

- Он говорил, что останется в Англии, - сказал Кинью.

- Разве? - воскликнул Дик и выругался. - Нет, он не останется. Я, конечно, теперь плохой работник, и от меня немного прока, но если ты и Нильгаи поддержите его, то я берусь до тех пор зудить и пилить его, пока он не образумится. Чтобы он остался здесь, как бы не так! Да ведь он лучший корреспондент из вас всех... Там, верно, будет жаркое дело, под Омдурманом. И на этот раз мы там удержимся. Да, я забыл... хотел бы я отправиться вместе с вами!

- И все мы этого хотим, Дик, - сказал Кинью.

- А я больше всех! - подхватил новый художник-иллюстратор. - Могли бы вы мне сказать...

- Я дам вам только один добрый совет, - отозвался Дик, направляясь к дверям. - Если вам случится в схватке получить сабельный удар по голове, не защищайтесь и крикните нападающему, чтобы он зарубил вас насмерть. Это в результате окажется гораздо лучше для вас. Благодарю, господа, что позволили мне заглянуть к вам.

- У Дика еще не пропал задор! - сказал Нильгаи час спустя, когда все, кроме Кинью, ушли.

- То был священный призыв боевой трубы. Заметили вы, как он откликнулся на него? Бедняжка! Заглянем к нему.

Возбуждение Дика прошло. Дик сидел в своей студии у стола, опустив голову на руки, и не изменил своей позы, когда Кинью и Нильгаи вошли к нему.

- Больно мне, тяжело! - простонал он. - Слишком тяжело прости меня, Господи! А все же земной шар, как ни в чем не бывало, продолжает вертеться, невзирая на нас... Увижу я Торпа до его отъезда?

- О, конечно! Вы непременно увидите его, - сказал Нильгаи. - Спокойной ночи!

XIII

- Мэзи, ложись спать!

- Жарко, я не могу спать; не приставай ко мне.

И Мэзи облокотилась на подоконник раскрытого окна и смотрела на освещенную луной, обсаженную тополями, прямую, как струна, проезжую дорогу. Лето давало себя знать в Витри-на-Марне; воздух был раскален, трава на лугах выгорела, опаленная солнцем, глинистые берега реки высохли и растрескались, придорожные цветы и розы в саду давно засохли, но все еще держались на своих высохших стеблях. Жара в небольшой низенькой спальной, под самой крышей, была, действительно, нестерпимая. Даже лунный свет на стене студии Ками, по другую сторону дороги, казалось, усиливал духоту этой ночи, а громадная тень ручки звонка у запертой решетки, ложившаяся черной, как чернила, полосой на белую дорогу, почему-то останавливала на себе взгляд Мэзи и раздражала ее.

- Отвратительное пятно. Все должно было бы быть белым, - пробормотала она, - да и решетка калитки не в средине стены... раньше я этого не замечала.

Мэзи была в дурном настроении. Во-первых, ее истомила страшная жара последних трех недель; во-вторых, ее работа, а особенно этюд женской головки, которая должна была изображать собою Меланхолию, все еще не законченная и не готовая к выставке в Салоне, была совершенно неудовлетворительна, в-третьих, и Ками на днях высказался в этом духе; в-четвертых, до такой степени в-четвертых, что об этом, пожалуй, даже не стоило и думать, - Дик, ее собственность, ее вещь - вот уже более шести недель не писал ей ни слова. Она злилась на жару, но еще больше злилась на Дика.

Она писала ему три раза, каждый раз предлагая новое толкование Меланхолии, и Дик не удостоил вниманием ни одно из этих сообщений. Она решила больше не писать ему. Но когда она осенью вернется в Англию, - ее гордость не позволяла ей вернуться раньше, - тогда она поговорит с ним. Ей положительно не хватало воскресных бесед с Диком, гораздо более не хватало, чем она хотела себе признаться. А Ками все твердил: "Continuez, mademoiselle, continuez toujours!" - и в течение всего долгого, скучного лета он все повторял свой надоедливый совет, точно кузнечик, старый седой кузнечик в рабочей блузе из черного альпага, в белых брюках и широкополой поярковой шляпе. А Дик с видом господина и повелителя ходил большими шагами взад и вперед по ее мастерской в северной части прохладного, зеленеющего своими скверами и парками Лондона и говорил ей вещи несравненно более жестокие, чем "continuez", и затем вырывал уже кисть из рук и двумя-тремя уверенными мазками наглядно показывал ей, в чем ее ошибка. "Его последнее письмо, - вспомнила Мэзи, - содержало ненужные советы не рисовать на солнце, не пить сырой воды из придорожных фонтанов, не переутомлять глаза - он повторял это в своем письме раза три, как будто он не знал, что она умеет и сама позаботиться о себе".

- Но чем он так занят, что не может написать ей? - Звук голосов внизу на дороге заставил Мэзи высунуться из окна. Какой-то кавалерист местного гарнизона разговаривал с кухаркой Ками. Лунный свет играл на ножнах его сабли, которую он придержал рукой, чтобы она ненароком не загремела. Чепец кухарки бросал густую тень на ее лицо, которое придвинулось почти вплотную к лицу кавалериста. Он обхватил рукою ее талию и прижал ее еще ближе к себе, а затем послышался звук поцелуя.

- Фуй! - воскликнула Мэзи, откидываясь назад.

- Что такое? - спросила рыжеволосая девушка, беспокойно ворочаясь в постели.

- Ничего, солдат целуется с кухаркой, вот и все, - ответила Мэзи. - Теперь они ушли, слава Богу! - И она опять высунулась из окна, но предварительно накинула на плечи платок поверх своего ночного капота, чтобы уберечь себя от простуды. Поднялся легкий ночной ветерок, и засохшая роза под окном закивала своей склоненной головкой, как будто ей были известны несказанные тайны. Неужели Дик мог отвратить свои мысли от ее работы и от своей и опуститься до унизительного положения этих людей, кухарки Сусанны и этого солдата? Нет, он не мог! И роза опять закивала головкой соседним с ней листочкам, и в этот момент она походила на лукавого маленького чертенка, который почесывает у себя за ухом. "Дик не мог дойти до этого, - думала Мэзи, - потому что он мой, мой и мой! Он сам так говорил. Но не все ли мне равно, что он делает. Я только боюсь, что это может повредить его работе и моей тоже, если он когда-нибудь дойдет до этого".

В сущности, не было решительно никакой причины для того, чтобы Дик не поступал так, как это ему нравится, кроме разве той, что он был предназначен Провидением, то есть Мэзи, помогать этой упорной маленькой художнице в ее работе, а ее работой, ее жизненной задачей было изготовление картин, которые иногда попадали бы на какие-нибудь провинциальные английские выставки, как о том свидетельствовали заметки в записной книжке Мэзи, и которые неизменно отвергались бы Салоном каждый раз, когда Ками, после усиленных просьб и настояний, скрепя сердце давал позволение отправить в Салон ту или другую ее картину. И в будущем дальнейшею ее работой, по-видимому, должно было быть все то же изготовление картин, которым суждена была совершенно та же участь.

Рыжеволосая девушка беспокойно и отчаянно ворочалась в своей постели.

- Нет, положительно невозможно заснуть! Какая духота! - простонала она.

- Да, совершенно та же участь, - продолжала про себя рассуждать Мэзи, невзирая на замечание подруги, - она будет по-прежнему делить свое время между мастерской в Лондоне и студией Ками в Витри... Нет, она перейдет к другому руководителю, и тот поможет ей добиться успеха, на который она имеет полное право, если только неустанный, упорный труд, отчаянное упорство и непреклонная воля дают человеку право на то, к чему он стремится. Дик говорил ей, что работал десять лет, чтобы понять настоящую суть своего мастерства, или искусства. Она тоже проработала десять лет, и эти десять лет не привели ни к чему. Дик сказал, что десять лет ничто, но это он сказал по отношению к ней только; он сказал - этот человек, который теперь не мог найти время, чтобы написать ей, - что он готов ждать ее десять лет, если это нужно, но что она непременно, рано или поздно, должна будет прийти к нему. Это он ей писал в том нелепом письме, где говорил о солнечном ударе и дифтерите, и после того он ничего больше не писал. Он, вероятно, разгуливает по освещенным луною улицам или дорогам и целует кухарок. Как бы она хотела прочесть ему теперь наставление; ну, конечно, не в этом ночном капоте, а одетая надлежащим образом, и говорить строгим, несколько пренебрежительным тоном. Но если он теперь целуется с другими девушками, то ему ее наставления будут безразличны. Он даже, вероятно, посмеется над ней. Ну, что ж! Она вернется в свою студию и будет писать картины, которые она будет отсылать... Круговорот мыслей медленно вращался все вокруг одной и той же точки, а за ее спиной рыжеволосая девушка все ворочалась и металась, словно и ей какие-то назойливые и неприятные мысли мешали спать.

Мэзи подперла подбородок рукой и решила, что вероломство Дика не подлежит сомнению. В подтверждение сего факта она принялась совсем не по-женски взвешивать очевидное. Был когда-то мальчуган, и этот мальчуган сказал ей, что любит ее. И он поцеловал ее в щеку, и, глядя на это, желтая кувшинка кивала головкой, вот точно так же, как теперь эта сухая роза в саду, под окном. Затем наступил большой промежуток, и за это время мужчины не раз говорили ей, что любят ее. Но у нее было тогда столько хлопот и столько дел с ее работой. И тогда вернулся мальчик и при этой второй встрече с ней опять сказал ей, что любит ее. Затем он... Но всему тому, что он после того делал, конца нет... Он отдавал ей все свое драгоценное время, говорил ей убедительно и вдохновенно об искусстве, о хозяйстве, о технике, о чайных чашках, о вреде злоупотребления пикулями и горячительными средствами, о кистях собольего волоса - лучшие ее кисти были подарены им, и она ежедневно пользовалась ими; он давал ей самые дельные советы и указания, которыми она время от времени пользовалась, и глядел на нее такими глазами... какими побитая собака глядит на хозяина, ожидая от него ласкового слова, чтобы подползти к нему и лечь у его ног. И в награду за всю эту преданность она не дала ему решительно ничего, кроме... разрешения поцеловать ее один раз, один только раз - да еще прямо в губы!.. Какой позор! Неужели этого недостаточно? Даже более чем достаточно! А если нет, то разве он не посчитался с ней тем, что не пишет ей, и... и вероятно, целует так других девушек.

- Мэзи, ты, наверное, схватишь простуду. Иди и ложись, - послышался усталый и досадливый голос подруги. - Я не могу заснуть, когда ты торчишь там в окне.

Мэзи только пожала плечами и ничего не ответила. Она в это время думала о мелочности, придирчивости и низости Дика и о разных скверностях, в которых он был вовсе не повинен. Беззастенчивый лунный свет не давал ей спать; он ложился на стеклянную крышу студии, по ту сторону дороги, и серебрил ее холодным ровным светом. Мэзи уставилась на нее, и мысли ее стали незаметно то сливаться, то расплываться; тень от ручки звонка то укорачивалась, то снова удлинялась и, наконец, совсем исчезла. Предрассветный ветерок пробежал по засохшей траве лугов и принес с собой прохладу. Голова Мэзи опустилась на руки, сложенные на подоконнике, и пряди густых черных волос упали на сложенные руки, на плечи и на подоконник.

- Мэзи, проснись! Ты, наверное, простудишься!

- Да, дорогая... да, да... - Она встала и, шатаясь, как сонный ребенок, добралась до кровати. Но раздеваясь, она уткнулась лицом в подушки и, засыпая, пробормотала:

- Я думаю... я думаю... но он все же должен был написать.

День принес с собой обычную работу в мастерской, где пахло красками и скипидаром, где царила монотонная мудрость Ками, этого немудрого художника, но неоцененного учителя и наставника для тех из его учеников, которые придерживались одних с ним взглядов на искусство. Мэзи в этот день относилась к нему не сочувственно и с нетерпением ждала конца занятий. Все в мастерской знали, когда приближался конец занятий; об этом можно было догадаться, когда Ками собирал свою блузу из черного альпага в комок на спине и, устремив куда-то в пространство свои выцветшие голубые глаза, как бы оглядывался назад на прошлое и вспоминал про Бина.

- Все вы работаете неплохо, - говорил он, - но помните, что манера письма, знание формы, природное дарование еще не достаточны для того, чтобы сделать человека истинным художником. Прежде всего нужна убежденность! Из всех моих учеников, сколько у меня их ни было... (тут ученики и ученицы начинали убирать свои краски и кисти) лучшим был Бина. Все, что могут дать знание, талант и техника, все это он имел; когда мы с ним расстались, он мог создать все, что можно создать с помощью красок и кисти. Но у него не было убежденности. И вот теперь я ничего не слышу о Бина - этом лучшем из всех моих учеников, - и давно-давно ничего не слышал. А на сегодня вы, вероятно, будете весьма рады, что не услышите больше от меня: Continuez, mes amis, continuez! Работайте, но главное, с убеждением!

И он уходил в сад курить и горевать о погибшем для искусства Бина, а ученики расходились по домам или оставались еще на некоторое время в мастерской и сговаривались, что предпринять после обеда.

Мэзи постояла и посмотрела на свою злосчастную "Меланхолию", с трудом подавив в себе желание скорчить по ее адресу гримасу, и затем стала торопливо переходить через дорогу к своему дому, чтобы написать письмо Дику. Вдруг она увидела перед собой крупного мужчину на белой полковой лошади. Каким образом Торпенгоу сумел в каких-нибудь двадцать часов времени расположить к себе сердца всех французских офицеров маленького гарнизона Витри, обсудить с ними несомненность блистательного реванша Франции, довести самого полковника до слез умиления и получить лучшую в полку лошадь для поездки к Ками, - это секрет, который могут вам разъяснить только одни специальные корреспонденты.

- Прошу меня извинить, - обратился Торпенгоу к Мэзи, - мой вопрос, вероятно, покажется вам нелепым, но дело в том, что я не знаю этой девушки ни под каким другим именем, кроме этого. Скажите мне, пожалуйста, есть здесь молодая особа, которую зовут Мэзи?

- Я - Мэзи, - раздалось из-под большой соломенной шляпы в ответ.

- В таком случае, я должен отрекомендоваться, - сказал всадник. - Мое имя Торпенгоу; я лучший друг Дика Гельдара, и... и вот я должен вам сказать, что он ослеп.

- Ослеп? - бессмысленно повторила за ним Мэзи. - Он не может быть слеп... не может!..

- Он уже два месяца как ослеп, совершенно ослеп.

Тогда Мэзи подняла к говорившему свое лицо, оно было мертвенно-бледно:

- Нет! Нет! Он не ослеп! Я не хочу, чтобы он ослеп!..

- Желаете вы его видеть сами? Убедиться своими глазами? - спросил Торпенгоу.

- Теперь же? Сейчас?

- О нет. Поезд в Париж отходит отсюда лишь в восемь часов вечера. У вас еще очень много времени.

- Вас прислал ко мне мистер Гельдар?

- Нет! Конечно, нет!.. Дик никогда бы этого не сделал. Он сидит в своей студии и вертит в руках какие-то письма, которые он не может прочесть, потому что не видит.

Из-под большой соломенной шляпы раздался звук, похожий на всхлипывание. Мэзи низко опустила голову и вошла в дом, где она жила; рыжеволосая девушка лежала на диване и жаловалась на головную боль.

- Дик ослеп! - проговорила Мэзи, порывисто дыша и ухватившись за спинку кресла, чтобы не упасть. - Мой Дик ослеп!

- Что?

Рыжеволосой девушки уже не было на диване; бледная, с дрожащими губами, она стояла подле Мэзи.

- Приехал человек из Англии и сообщил мне об этом. Он не писал мне целых шесть недель.

- Ты поедешь к нему?

- Об этом надо подумать.

- Подумать?! О, я вернулась бы в Лондон немедленно, чтобы увидеть его, я целовала бы его слепые глаза до тех пор, пока бы они не прозрели! Нет, если ты не поедешь, поеду я! Ах, что я говорю! Глупая! Поезжай сейчас же! Поезжай немедленно!

У Торпенгоу налились вены на шее от сдерживаемого возбуждения, но он встретил вышедшую к нему без шляпы Мэзи терпеливой, снисходительной улыбкой.

- Я поеду, - сказала она, не подымая глаз.

- В таком случае, вы будете на станции Витри в семь часов вечера.

Это было приказание человека, привыкшего, чтобы ему повиновались. Мэзи ничего не ответила, но почувствовала к нему известную благодарность за то, что не представлялось никакой возможности возражать этому внушительному господину, который спокойно справлялся одной рукой с горячей лошадью. Она вернулась к рыжеволосой девушке, которая горько плакала, и скучный день прошел в слезах, поцелуях - их, конечно, было очень немного - в укладке вещей, дорожных сборах и переговорах с Ками. Думать можно было и после, а теперь ее долг был ехать к Дику - Дику, который имел такого удивительного друга и который сидит теперь во мраке и вертит в руках нераспечатанные письма.

- Но что же ты будешь делать? - спросила Мэзи свою подругу.

- Я? О, я останусь здесь и докончу твою Меланхолию, - сказала она с жалкой улыбкой, в которой было немало горечи. - Напиши мне после... непременно напиши!

В этот вечер и после в Витри-на-Марне много говорили о сумасшедшем англичанине, который, вероятно, страдая последствиями солнечного удара, так напоил всех офицеров гарнизона, что все они очутились под столом, взял казенную полковую лошадь, прискакал на ней сюда и, не долго думая, похитил одну из этих помешанных, и даже более чем помешанных, англичанок, которые пишут здесь картины под наблюдением этого добрейшего monsieur Ками.

- Они такие чудачки! - сказала кухарка Сусанна кавалеристу в этот вечер, беседуя с ним у освещенной луною стены студии. - Она всегда ходила с широко раскрытыми, большущими глазами, которые, казалось, ничего не видели и никого не замечали, а сегодня вдруг поцеловала меня в обе щеки, как родную сестру, и подарила мне - смотри - десять франков!

Кавалерист не преминул потребовать свою долю того и другого; недаром же он утверждал, что он лихой солдат.

Торпенгоу почти не говорил с Мэзи по дороге до Кале, но был внимателен к ней; он позаботился об отдельном купе для нее и оставил ее там совершенно одну.

- Самое лучшее - дать ей возможность все хорошенько обдумать и обсудить, - решил он; он был удивлен, как легко все это устроилось. - Судя по тому, что говорил Дик в бессознательном состоянии, эта девушка жестоко командовала им. Желал бы я знать, как ей нравится, когда командуют ею? - спрашивал себя Торпенгоу.

Но Мэзи ничего об этом не сказала. Она сидела в пустом купе и по временам закрывала глаза, стараясь себе представить ощущение слепоты. Ей было приказано немедленно ехать в Лондон, и ей было почти приятно так беспрекословно повиноваться; во всяком случае, это было много лучше, чем заботиться о багаже и рыжеволосой подруге, которая всегда была совершенно безучастна ко всему окружающему. Но вместе с тем чувствовалось, что она, Мэзи, так сказать, в немилости, что ею недовольны. Потому она всячески старалась оправдаться в своих глазах, что ей вполне удавалось до тех пор, пока Торпенгоу не подошел к ней на пароходе и без всякого вступления не стал рассказывать ей о том, как Дик ослеп, умалчивая о некоторых деталях, но весьма подробно останавливаясь на мучительных ужасах его бреда. Не досказав до конца, он вдруг оборвал, словно ему наскучила эта тема, встал и пошел курить сигару на другой конец палубы. Мэзи была взбешена. Она злилась и на Торпенгоу и на себя.

Он так торопил ее при отъезде из Дувра в Лондон, что она не успела даже позавтракать, и теперь она перестала даже возмущаться его обращением с ней. Ее коротко попросили обождать в прихожей, из которой вела наверх неприглядная лестница с обитыми железом закраинами ступенек, а Торпенгоу побежал наверх узнать, что там делается. И опять сознание, что с ней обращаются, как с провинившейся девочкой, которую считают нужным наказать неласковым обращением, вызвало краску на ее бледных щеках. И все это по вине Дика, который имел глупость ослепнуть.

Немного погодя Торпенгоу привел ее к запертой двери, которую он осторожно отворил. Дик сидел у окна, опустив подбородок на грудь; в руках у него были три запечатанных конверта, которые он вертел так и эдак. Внушительный господин, дававший приказания, куда-то исчез, и дверь студии захлопнулась за ней.

Дик сунул письма в карман, услыхав, что скрипнула дверь, и окликнул:

- А, Торп! Это ты, дружище? Я так соскучился без тебя... я так одинок...

Его голос уже принял эту свойственную слепым безжизненность и безучастность. Мэзи прижалась в уголке комнаты и точно застыла; сердце ее бешено билось в груди, и она придерживала его рукой, силясь успокоить его смятение. Дик смотрел прямо на нее, и она теперь только ясно поняла, что он слеп. Когда она зажмуривала глаза в вагоне с тем, чтобы через минуту снова открыть их, она не понимала, что значит быть слепым. Это была просто пустая детская игра. А этот человек был слеп, хотя и глядел во все глаза, и эти глаза его были широко раскрыты.

- Торп, это ты? Мне сказали, что ты должен сегодня приехать. - Дик был, видимо, изумлен и даже несколько раздражен тем, что не было ответа.

- Нет, это я, - последовал наконец желанный ответ, произнесенный неестественным, напряженным, едва слышным шепотом. Мэзи с трудом шевелила губами.

- Хм!.. - произнес Дик совершенно спокойно и не изменяя своего положения. - Это что-то новое. К тому, что кругом меня царит беспросветный мрак, я уже начинаю привыкать, но чтобы мне слышались голоса, этого до сих пор со мной еще не бывало.

- Неужели же он не только потерял зрение, но и рассудок, что говорит сам с собой? - мелькнуло в мозгу Мэзи, и сердце ее забилось сильнее прежнего, и дыхание ее стало порывистым.

Дик поднялся со своего кресла и пошел, ощупывая на ходу каждый стол и стул, мимо которых он проходил. В одном месте он зацепился ногой за ковер и выругался, а затем опустился на одно колено, чтобы ощупать тот предмет, который явился помехой на его пути. Мэзи вспомнила вдруг, как он, бывало, шел по парку с таким видом, как будто весь свет и весь мир принадлежали ему, или расхаживал по ее мастерской уверенным шагом победителя всего только два месяца тому назад, и как он быстро взбежал на трап парохода, когда тот тронулся. Сердце ее билось так сильно, что ей начинало делаться дурно, а Дик подходил все ближе, направляясь на звук ее порывистого дыхания. Инстинктивно она протянула вперед руку не то, чтобы отстранить его, не то, чтобы привлечь его к себе; она сама не могла дать себе в этом отчета; рука ее коснулась его, и он отпрянул назад, точно в него выстрелили.

- Это Мэзи! - произнес он голосом, похожим на глухое рыдание. - Что ты делаешь здесь?

- Я приехала... я приехала повидать тебя.

Дик плотно сжал губы.

- Так почему же ты не сядешь? Как видишь, у меня тут случилась неприятная вещь с глазами... и...

- Я знаю, я знаю. Почему ты не сообщил мне об этом?

- Я не мог писать.

- Но ты мог бы поручить мистеру Торпенгоу сделать это за тебя.

- Какое ему дело до моих отношений с кем бы то ни было?.. Зачем ему вмешиваться в мои дела?..

- Он, это он ведь привез меня сюда из Витри, он сказал, что я должна поехать к тебе.

- Почему? Что такое случилось? Не могу ли я быть тебе чем-нибудь полезен? Да нет, что я могу? Я совсем забыл...

- О, Дик, я так ужасно сожалею!.. Я приехала сказать тебе и... позволь мне отвести тебя на твое кресло.

- Прошу не делать этого! Я не ребенок. В тебе говорит только жалость. Я никогда не хотел говорить тебе об этом. Ведь я теперь ни на что не могу быть годен - моя песенка спета. Я конченый человек. Оставь меня!

Он ощупью вернулся на свое место у окна; грудь его высоко и порывисто вздымалась, когда он опустился в кресло.

Мэзи провожала его глазами, и страх, охвативший было ее душу, исчез; его заменило чувство горького стыда. Он высказал ту страшную правду, которую она скрывала от себя во время своего спешного переезда из Франции в Лондон. Действительно, он упал со своего пьедестала, и его песенка была спета. Он был конченый человек. Это уже не властный человек, а, скорее, несколько жалкий; не великий художник, импонировавший ей потому, что он в искусстве стоял много выше ее, и не сильный мужчина, на которого можно было бы опереться и ждать поддержки, а просто несчастный слепец, который сидит в своем углу и, кажется, готов заплакать. Она безумно, бесконечно жалела его, жалела его больше и сильнее, чем кого-либо во всей своей жизни, но все же не настолько, чтобы отрицать его слова, чтобы опровергнуть ужасную истину его слов. И она стояла молча и чувствовала жгучий стыд и даже некоторое огорчение и разочарование, потому что она искренне намеревалась и желала, чтобы ее поездка окончилась торжеством Дика. А вместо того душа ее была полна только жалости к нему, жалости, не имевшей ничего общего с любовью.

- Ну что же? - сказал Дик, упорно отворачивая свое лицо. - Я никогда не имел намерения тревожить тебя впредь... Что с тобой?

Он слышал, что Мэзи дышит порывисто и громко, точно ей не хватает воздуха, но ни он, ни сама она не ожидали такого бурного приступа отчаяния, какой последовал за тем. Люди, которые нелегко дают волю слезам, обыкновенно не в силах сдержать своих слез, когда они прорвутся наружу, и Мэзи упала в ближайшее кресло и, закрыв лицо руками, рыдала неудержимо.

- Я не хочу, я не могу! - отчаянно восклицала она. - Право же, я не могу! Я в этом не виновата!.. Мне так обидно, мне так жаль, но я не могу... О, Дикки, мне, право, так жаль!..

Широкие плечи Дика выпрямились, как бывало, потому что эти слова были для него как удары хлыста по больному месту. Она все еще продолжала рыдать. Нелегко сознавать, что в час испытания вы не выдержали и не сумели или не смогли исполнить своего долга, что вы уступили и оробели перед самой возможностью принести жертву.

- Я так презираю себя... право... я себя презираю, но я не могу... О, Дикки, милый, ведь ты не потребуешь от меня... не правда ли? - жалобно хныкала и причитала Мэзи.

Она подняла на мгновение глаза и случайно взгляд ее встретился с глазами Дика, устремленными на нее. Его небритое лицо было страшно бледно, но спокойно каким-то окаменелым спокойствием, а губы силились сложиться в улыбку.

Но Мэзи боялась только этих невидящих глаз. Ее Дик ослеп и вместо себя оставил другого человека, которого она едва узнавала, пока он не заговорил.

- Кто же от тебя чего-нибудь требует, Мэзи? Зачем убиваться? Но, ради Бога, не плачь так, не стоит того, уверяю тебя.

- Ты не знаешь, как я ненавижу себя! О, Дик, помоги мне! Помоги мне, прошу тебя!..

Теперь она уже совершенно не могла совладать со своими слезами, рыдания ее до того усилились, что начинали тревожить Дика. Он кинулся к ней, обнял ее рукой, и ее голова опустилась к нему на плечо.

- Тише, дорогая, тише! Не плачь так, - уговаривал он ее. - Ты совершенно права, и тебе не в чем упрекать себя, ни теперь, ни раньше. Ты просто устала с дороги, и мне кажется, что ты не успела позавтракать, и от того твои нервы и расходились. Какой скотина этот Торп, что он привез тебя сюда!..

- Я хотела сама поехать! Право же, я хотела! - уверяла она.

- Хорошо, хорошо. Ну вот, ты и приехала, и повидала меня, и я тебе бесконечно благодарен за это. А когда тебе станет немного легче, ты уйдешь отсюда и позавтракаешь, и все будет хорошо.

Мэзи плакала теперь тише, силы ее таяли, и она первый раз в жизни была рада, что может преклонить к кому-нибудь свою голову. Дик ласково, но несколько неловко потрепал ее по плечу, потому что не был вполне уверен, где ее плечо. Наконец, она осторожно высвободилась из его объятий и стояла в ожидании, дрожа всем телом и чувствуя себя глубоко несчастной. Он ощупью вернулся на свое место у окна - ему нужно было, чтобы вся ширина комнаты отделяла его от нее, для того чтобы подавить душившее его волнение.

- Лучше тебе теперь? - спросил он.

- Да, но... разве ты не будешь ненавидеть меня?

- Я, тебя ненавидеть? О, мой Бог! Я?

- Нет ли чего, что бы я могла сделать для тебя? Я охотно останусь здесь в Англии и сделаю то, что ты захочешь... Может быть, ты желал бы, чтобы я приходила сюда и навещала тебя время от времени?

- Нет, не думаю, чтобы это было желательно, дорогая. Всего лучше нам никогда больше не видеться. Я не хочу быть грубым, но не кажется ли тебе, что тебе лучше было бы уйти сейчас же. - Он чувствовал, что не в состоянии дольше сдерживать себя и сохранять в ее присутствии достоинство мужчины, потому что нервное напряжение его достигло крайних пределов.

- Я ничего больше не заслужила, - покорно сказала она. - Я уйду, Дик. О, я такая несчастная!

- Пустяки. Тебе не о чем сокрушаться; я бы сказал тебе, если бы это было. Подожди одну минутку, дорогая, у меня есть маленький подарок для тебя. Я предназначал эту вещь для тебя, когда у меня началась эта история с глазами. Это моя "Меланхолия"; она была божественно прекрасна, когда я в последний раз видел ее. Ты можешь оставить ее у себя как воспоминание обо мне, а если тебе когда-нибудь придет нужда, то всегда сможешь продать ее за несколько сот фунтов, эти деньги тебе дадут за нее при любом состоянии рынка.

Он стал шарить по стенам, где стояли его начатые и незаконченные полотна.

- Она в черной раме. Это черная рама, та, что я теперь держу в руках?.. Да?.. Так вот она! Ну, что ты скажешь про нее?

И он повернул к Мэзи бесформенное пятно, смесь всевозможных красок, смазанных, сцарапанных, смытых и нещадно испачканных, и уставился на Мэзи напряженным взглядом, словно он надеялся, несмотря на свою слепоту, уловить восторг и восхищение на ее лице. Она могла сделать для него только одно - и это она должна была сделать для него, чего бы это ей ни стоило.

- Ну, что?

Голос его звучал гордо и уверенно, потому что он знал, что говорит о своем лучшем произведении, которым он был вправе гордиться.

Мэзи взглянула на эту страшную мазню, и безумное желание расхохотаться неудержимым сумасшедшим смехом охватило ее; этот смех сдавил ей горло так, что она не могла произнести ни звука. Что бы ни значило это безобразное пятно, все равно, ради Дика, щадя его, она не должна была показать вид, что с картиной что-то не ладно. Голосом, дрожащим от сдавленных истерических рыданий и смеха, она ответила, продолжая бессмысленно глядеть на бесформенное пятно:

- О, Дик! Это великолепно!

Он расслышал истерическое дрожание в ее голосе и принял его за дань восторга перед его произведением.

- Желаешь ты ее иметь? Если хочешь, я пришлю ее тебе на твою квартиру.

- Я? О, да, конечно, благодарю тебя!.. Ха, ха, ха!..

И если бы она не выбежала как сумасшедшая из комнаты, душивший ее смех, смех, более горький, чем слезы, заставил бы ее задохнуться.

Она бежала без оглядки, задыхаясь, не различая ничего перед собой, бежала вниз по лестнице, словно за нею гнались, и, очутившись на улице, вскочила в первый наемный экипаж, стоявший у крыльца, и поехала к себе. Здесь она села в своей почти пустой гостиной и думала о Дике, отныне совершенно бесполезном из-за своей слепоты, бесполезном до конца дней своих, и о себе думала, такой, какою она являлась в своих собственных глазах. А за скорбью, за стыдом и неудовлетворенностью собою, за чувством унижения, словно призрак, стоял страх, страх перед затаенным холодным презрением и глубокой ненавистью рыжеволосой девушки, когда Мэзи вернется к ней и та угадает все с первого же взгляда. До сих пор Мэзи никогда не боялась своей подруги. Никогда, вплоть до того самого момента, когда она сказала ей: "Да ведь он ничего не требовал, ничего не просил у меня" - и тогда она сама вдруг поняла, как глубоко она презирает себя и какой ложью и фальшью звучат эти слова.

И на этом кончается история Мэзи.

Что касается Дика, то ему судьба готовила еще целый ряд тяжких испытаний. В первый момент он не мог понять, как это Мэзи, которую он просил уйти, ушла, не сказав ему ни слова на прощание. Он был жестоко зол на Торпенгоу, который своей затеей только разрушил его печальное душевное спокойствие и навлек на него это унижение. Конечно, "Королева не могла быть не права", но в своей правоте по отношению к тому, что касалось ее работы и ее задачи, она жестоко ранила своего единственного верноподданного, так жестоко, что даже его собственный рассудок не вполне мог понять эту жестокость.

- Это все, что было у меня, и я потерял и это! - сказал он себе, когда мысли его пришли наконец несколько в порядок. - А Торп воображает, что он сделал нечто удивительно умное, и у меня не хватит духа разочаровать его, беднягу, и рассказать ему, что из этого вышло. Надо хорошенько и спокойно все это обдумать.

- Это я! - крикнул Торпенгоу весело, входя в студию после того, как Дик часа два употребил на размышления. - Вот и я вернулся. Ну, как ты себя чувствуешь? Лучше?

- Торп, я, право, не знаю, что тебе сказать. Пойди сюда!

И Дик хрипло кашлянул, решительно не зная, что ему сказать и как ему сказать это по возможности мягко и спокойно.

- Да к чему, собственно, непременно говорить что-нибудь? Встань, и давай походим! - довольным и веселым голосом предложил Торпенгоу.

И они стали, как бывало, ходить взад и вперед по комнате, Торпенгоу, положив руку на плечо Дика, а Дик, погрузившись в свои мысли.

- Как это ты разузнал обо всем этом? - спросил наконец Пик.

- Тебе не следовало бы впадать в беспамятство и бредить по нескольку суток подряд, если ты хочешь сохранять в тайне свои секреты, Дикки. Признаюсь, это было в высшей степени дерзко и непозволительно с моей стороны; но если бы ты видел меня, как я гарцевал на необъезженной французской полковой лошади под палящим солнцем, ты бы, наверное, рассмеялся... Сегодня опять будет шум и гам у меня в комнате... Соберутся еще семь чертей...

- Я знаю - все по поводу войны в Южном Судане. Я случайно подслушал их совещание в тот раз, и это причинило мне немало горя. Ну а ты навострил свои лыжи к отлету? На какую редакцию решил ты работать?

- Я не подписывал еще ни с кем условия. Я хотел посмотреть, чем окончится твое дело.

- Да неужели ты остался бы здесь со мной, если бы... если бы мои дела не устроились? - осторожно задал свой вопрос Дик.

- Не требуй от меня лишнего, ведь я только человек.

- Но ты весьма успешно пытался быть ангелом.

- О, да... да! Ну, так придешь ты на наше собрание сегодня? Мы все, вероятно, напьемся к утру, потому что, видишь ли ты, все уверены, что война неизбежна.

- Едва ли я приду, старина, если только ты не особенно настаиваешь на этом. Я лучше смирно посижу здесь.

- И помечтаешь? Что ж, я тебя понимаю. Ты стоишь счастья больше, чем всякий другой... Ты его вполне заслужил!

В эту ночь на лестнице было много шума. Господа корреспонденты собирались, кто с обеда, кто из театра, кто из мюзик-холла или варьете, к Торпенгоу, у которого решено было встретиться, чтобы обсудить будущий план кампании. Торпенгоу, Кинью и Нильгаи пригласили сюда всех, с кем они когда-нибудь вместе работали, на эту оргию, и мистер Битон, управляющий этим домом, объявил, что никогда за всю свою богатую практику он не видывал такого странного сборища самых невероятных джентльменов. Они перебудили всех жильцов дома своим криком и пением; и старые люди среди них были ничуть не лучше молодых. Им предстояли все случайности войны, и все они хорошо знали, что это значит.

Сидя в своей комнате и несколько взволнованный доносившимся до него говором и шумом, Дик вдруг рассмеялся про себя.

"Если взглянуть со стороны, - подумал он, - то положение выходит в высшей степени комическое. Мэзи, конечно, совершенно права, бедняжка. Я не знал, что она может так плакать - этого никогда не случалось с ней раньше - но теперь я знаю, что думает Торп; я уверен, что он был бы способен на такое безумство, как остаться здесь для того, чтобы утешать меня, если бы только узнал о моем горе. А кроме того, вообще не особенно приятно признаться, что вас откинули, как выжатый лимон, или отшвырнули, как сломанный стул. Я должен вынести всю эту муку на своих плечах, как всегда, должен выстрадать все один. Если не будет войны и Торп раскроет мой маленький обман, все это можно будет обратить в шутку, вот и все. Если же война разгорится, то я не вправе стоять на дороге у человека и мешать его карьере. Дело делом, а дружба дружбой. И кроме того, мне нужно остаться одному - я хочу быть один... Как они там шумят!.."

Кто-то забарабанил в дверь студии.

- Выйдите к нам, Дикки, повеселитесь вместе с нами! - сказал Нильгаи.

- Я бы и сам хотел, но не могу. Я сегодня не в веселом настроении.

- Ну, так я скажу нашим ребятам, и они вас силком приволокут к нам.

- Нет, старина, лучше этого не делать, прошу вас; даю вам слово, я предпочитаю сейчас остаться один.

- Ну, хорошо. Но не прислать ли вам сюда чего-нибудь? Кассаветти уже начинает петь свои песни о знойном Юге.

С минуту Дик серьезно задумался над последним предложением... Напиться, что ли?

- Нет, благодарю, у меня уж и так голова болит.

- Ах, добродетельное чадо мое! Вот оно, действие радостного волнения на молодых людей! Сердечно поздравляю вас, Дик, примите мои наилучшие пожелания. Ведь и я был немного замешан в этом заговоре, имевшем целью ваше благополучие.

- Убирайтесь к черту!.. Ах, да, пришлите ко мне Бинки.

Собачонка тотчас же явилась, еще сильно возбужденная всей происходившей вокруг нее возней, в которой и она все время принимала участие. Она участвовала даже в хоровом пении, которое действовало ей на нервы, но едва она очутилась в студии, как сразу сообразила, что здесь не место вилять хвостом, и тотчас же вспрыгнула на колени к Дику и пролежала у него, свернувшись клубочком, до тех пор, пока не пришло время ложиться спать.

Тогда Бинки пошел спать вместе с Диком, который, однако, считал удары часов вплоть до самого утра и потом встал с болезненно ясными мыслями и принимал уже более формальные поздравления радостного Торпенгоу, который затем подробно рассказал ему обо всем, что произошло и что говорилось у него вчера.

- Ты не выглядишь особенно счастливым женихом, - заметил, между прочим, Торпенгоу.

- Не обращай на это внимания, это уж мое дело. Я чувствую себя совсем хорошо. Итак, ты едешь?

- Да, по поручению того же Центрального Южного Синдиката, как и тогда; они телеграфировали мне, и я согласился, и на этот раз на лучших условиях, чем прежде.

- Когда же вы отправляетесь?

- Я еду послезавтра, на Бриндизи.

- Ну, слава Богу! - сказал Дик с чувством искреннего облегчения.

- Однако я не скажу, что это милая манера сказать человеку, что ты очень рад избавиться от него, - заметил Торпенгоу. - Но людям в твоем положении позволительно быть эгоистами.

- Я вовсе не то хотел этим сказать, - оправдывался Дик. - Кстати, возьми мне перед твоим отъездом сто фунтов из банка, и, по возможности, не крупными купюрами.

- Это, мне кажется, весьма незначительная сумма для будущего молодого хозяйства.

- О, это только на свадебные расходы, - сказал Дик.

Торпенгоу принес ему требуемую сумму - билетами пяти и десятифунтового достоинства, пересчитал их при нем и тщательно запер их в ящике стола.

"А теперь мне, вероятно, придется выслушивать бесконечные хвалебные излияния по адресу его нареченной вплоть до моего отъезда, - подумал про себя Торпенгоу. - Дай, Господи, терпения общаться с влюбленным человеком!"

Но Дик не обмолвился ни единым словом о Мэзи или о своем предстоящем браке. Он стоял в дверях комнаты Торпенгоу, пока тот укладывался, и забрасывал его вопросами о предстоящей кампании в Судане, покуда Торпенгоу не потерял наконец терпения.

- Какое же ты скрытное животное, Дик! - воскликнул он. - Ты, как видно, предпочитаешь глотать свой дым, чтобы его не видели люди, не так ли? - заметил он ему в последний вечер перед отъездом.

- Я... да, кажется, что я из этого сорта людей. Кстати, как ты думаешь, как долго может продлиться эта война?

- Несколько дней, или недель, или месяцев, трудно сказать... А может быть, затянется и на несколько лет.

- Хотел бы я поехать вместе с вами.

- Боже правый! Да ты самый непостижимый человек в мире! Разве ты забыл, что ты женишься? И благодаря мне, заметь!

- Да, конечно, я скоро женюсь, и я тебе страшно благодарен... Разве я тебе этого не говорил уже?

- Глядя на тебя, можно скорее подумать, что тебе предстоит не свадьба, а виселица, - заметил Торпенгоу полушутя, полусерьезно.

На другой день Торпенгоу простился с Диком и уехал, оставив его в одиночестве, которого он так страстно желал, бедняга.

XIV

- Прошу извинения, мистер Гельдар, но... но не предстоят ли вам важные перемены? - осведомился несколько дней спустя управляющий, м-р Битон.

- Нет!

Дик только что проснулся в самом мрачном состоянии безысходного отчаяния, и потому настроение у него было скверное.

- Это, конечно, не мое дело, сэр, и отнюдь не входит в круг моих обязанностей... я всегда говорю: делай свой дело и не суйся в чужие дела! Но мистер Торпенгоу дал мне понять перед самым своим отъездом, что вы как будто собираетесь переехать на собственную квартиру и намерены обзавестись собственным домом, так сказать, домом, в котором у вас будут парадные комнаты внизу и жилые, спальные, наверху и где вам будет удобнее и спокойнее, чем здесь, у нас, где за вами будет хороший уход, хотя я, со своей стороны, стараюсь поступать по-божески по отношению ко всем нашим жильцам, не правда ли, сэр?

- А-а! Он, вероятно, говорил о сумасшедшем доме, но я пока еще не хочу беспокоить вас своим переселением туда. Принесите мне, пожалуйста, завтрак и оставьте меня, я желаю быть один.

- Я надеюсь, что ничем не прогневил вас, сэр. Вам известно, что насколько это в моих силах, я всегда стараюсь угодить каждому из джентльменов, живущих в этом доме, а особенно тем из них, которые обижены судьбой, как вы, например, мистер Гельдар. Я знаю, вы любите мягкие, нежные селедки с молоками, не правда ли? Но мягкие и нежные селедки с молоками попадаются реже, чем жесткие селедки с икрой, а все же я говорю себе: "Никогда не избегай лишних хлопот, если ты этим можешь угодить своим жильцам".

Дик упорно молчал, и м-р Битон тихонько ретировался, оставив его одного. Торпенгоу уже давно уехал, в его комнате не было шума, и Дик зажил теперь новой жизнью, которая казалась ему ничем не лучше смерти.

Тяжело жить одному в вечном мраке, не отличая дня от ночи, часто засыпая в полдень, просто от скуки, и беспокойно пробуждаясь на рассвете, когда кругом холодно и жутко. Сначала, пробудившись на заре, Дик ощупью пробирался по коридору, прислушиваясь, не храпят ли где-нибудь жильцы. Услыхав храп, он заключал, что день еще не настал, и, усталый и разбитый, плелся обратно в свою комнату и ложился снова. Впоследствии он приучился лежать смирно и не вставать, пока в доме не начиналось движение и шум и пока м-р Битон не являлся и не рекомендовал ему вставать. Одевшись, а одевание теперь, когда не было Торпенгоу, стало очень длительной и затруднительной церемонией, так как воротнички, галстуки и все остальное запрятывалось и заваливалось неизвестно куда, а отыскание их было всегда сопряжено с ушибами и натыканием на стулья, чемоданы и т. п., - одевшись, не оставалось ничего другого, как сидеть и думать свои невеселые думы до тех пор, пока ему не приносили завтрак, затем обед и, наконец, ужин.

Казалось, целые века проходили от завтрака до обеда и от обеда до ужина. И хотя несчастный молил целыми часами Творца, чтобы он отнял у него разум, Бог не слышал этой мольбы. Напротив того, разум его как будто обострился, и самые разнообразные мысли вертелись у него в голове, словно жернова, между которыми нет зерна, но мозг его не переутомлялся и не давал ему отдыха и покоя. Он продолжал работать, несмотря ни на что, воскрешая все прошлое. Вспоминалась Мэзи, былые успехи, смелые странствия на суше и на море и радость, вызванная сознанием, что любимая работа увенчана успехом, что она ладится и дает не только удовлетворение, но и опьяняющий восторг; воображение ярко рисовало ему еще и то, что он мог бы создать и что могло быть сделано им, если бы зрение не изменило ему. Когда же наконец утомленный мозг переставал работать, в душу Дика закрадывался безотчетный, бессмысленный страх; боязнь умереть от голода, страх, что на него может обрушиться невидимый для него потолок и придавить его; ужас возможного пожара и страшной гибели в пламени и множество других подобных и даже еще более ужасных страхов, доводивших его до состояния, близкого к безумию, страхов, не имевших ничего общего с боязнью смерти. Тогда Дик опускал голову и, вцепившись руками в ручки кресла, сидел неподвижно, обливаясь потом и стараясь побороть в себе эти страхи, пока, наконец, звон тарелок не возвещал ему, что принесли кушать.

М-р Битон приносил ему еду, когда находил время, то рано, то поздно, но Дик никогда не протестовал против этого. Он привык даже слушать разговор управляющего, вращавшийся вокруг испорченных газовых рожков, засоренных водосточных труб, нерадивости поденщика и провинностях прислуги. Но за неимением лучшего и болтовня прислуги приобретает известный интерес, и повреждение какого-нибудь водопроводного крана становится событием, о котором можно говорить целыми днями.

Раз или два в неделю м-р Битон брал с собой Дика на прогулку, отправляясь поутру на рынок за покупками. Дик молча слушал, как управляющий торговался с продавцами, выбирал рыбу, телячьи котлеты, покупал горчицу и тапиоку, а Дик тем временем стоял, переминаясь с ноги на ногу, и машинально щелкал счетами на прилавке. Иногда случалось, что м-р Битон встречал кого-нибудь из своих знакомых, и тогда Дик, отойдя немного в сторону, молча дожидался, когда м-ру Битону заблагорассудится вспомнить о нем и идти дальше.

Такая жизнь не способствовала развитию в нем чувства самоуважения, чувства собственного достоинства. Вскоре он перестал бриться, так как в его состоянии это было далеко не безопасное занятие, а предоставить это парикмахеру он не хотел, не желая обнаруживать перед посторонним человеком своего несчастья. Он не имел возможности следить, чтобы его платье содержалось в порядке, и так как он и раньше мало занимался своей внешностью, то весьма скоро превратился теперь в настоящего неряху. Слепой человек не может есть опрятно, пока не свыкнется окончательно со своим состоянием. Если же он прибегнет к посторонней помощи и станет раздражаться из-за отсутствия надлежащего ухода и присмотра за ним, то всякий сразу узнает, что он слеп, и следовательно, нечего с ним особенно церемониться. Во избежание этого благоразумный человек должен сидеть дома, уставившись в пол, и не напоминать о себе. Ради развлечения он может вытаскивать щипцами угли из корзины, складывать их на решетке камина и затем, тем же порядком, складывать их обратно в корзину или ящик. Кроме того, он может ради удовольствия решать в уме арифметические задачи или делать какие-нибудь вычисления; может беседовать сам с собой или с кошкой, если та соблаговолит его навестить, а если он был по призванию художник и имеет артистические наклонности, то может рисовать пальцем в воздухе воображаемые им картины. Он может также подойти к своим книжным полкам и пересчитывать по корешкам свои книги или переставлять их, или же пойти к бельевому шкафу и сосчитать, сколько у него рубашек, раскладывая их небольшими стопками на кровати, откладывая в сторонку те, у которых не хватает пуговиц или порваны петли. Но эти занятия со временем могут наскучить, а время тянется так бесконечно долго. Дику разрешено было перебирать и прибирать ящик с инструментами, в котором м-р Битон держал молотки, клещи, отвертки, куски газовых трубок и бутылочки, а также веревки.

- Если у меня не будет все лежать на определенном месте, то я никогда ничего не сумею найти, когда оно мне понадобится. Вы не можете себе представить, как много всякой мелочи требуется для этих комнат, - сказал м-р Битон и затем, уже взявшись за ручку двери, чтобы уйти, добавил: - Трудно вам, сэр, я это хорошо понимаю, что вам очень трудно. Вам бы хоть чем-нибудь заняться...

- Я ем и пью и плачу за свое содержание. Разве этого не достаточно?

- Мне и в голову не приходило усомниться в том, что вы в состоянии за все уплатить, но я часто говорю жене: "Ему тяжело, бедняге, особенно тяжело потому, что он человек не старый и даже не пожилой, а совсем еще молодой человек". Вот почему это так особенно тяжело.

- Да, вероятно, потому, - рассеянно и равнодушно отозвался Дик. Теперь эта особенно болезненная для его нервов тема стала уже менее чувствительной для него.

- Вот я и думаю, сэр, - продолжал м-р Битон, все еще делая вид, будто он собирается уйти, - что, может, вам было бы приятно иногда послушать чтение. Мой Альф мог бы заходить к вам прочесть газету вечерком. Он читает превосходно, если принять во внимание, что ему всего еще только девять лет.

- Я был бы ему очень благодарен, - сказал Дик, - только я желал бы назначить ему какое-нибудь вознаграждение за это.

- Ах, помилуйте, сэр, мы и не думаем об этом. Но, конечно, на то воля ваша... А вы только послушайте, как Альф поет: "Ребенка лучший друг - мамаша!" Ах, доложу я вам, что это за умиление!..

- Хорошо, я его послушаю, пришлите его ко мне сегодня же вечерком с газетами.

Альф был совсем не привлекательный ребенок, преисполненный самомнения благодаря хорошим отметкам за поведение и непомерно гордившийся своим пением.

М-р Битон с сияющей физиономией оставался в студии, пока мальчуган на манер молодого петушка тянул свою песню в восемь строф, по восьми строк каждая, и после того, как выслушал вежливые похвалы этому пению, удалился, оставив Альфа читать Дику иностранные телеграммы и хронику. Спустя десять минут мальчик вернулся к своим родителям несколько бледный и смущенный.

- Он сказал, что не в состоянии вынести этого долее.

- Но ведь он не сказал, что ты плохо читаешь, Альф? - обиженно обеспокоилась миссис Битон.

- Нет. Он сказал, что я превосходно читаю, что он никогда не слыхал, чтобы кто-нибудь читал так хорошо, как я, но что он не может вынести того, что пишут в газетах.

- Может быть, он понес большие убытки на каких-нибудь акциях?.. Читал ты ему что-нибудь об акциях, Альф?

- Нет, я все читал только о войне, там, где-то далеко, куда отправляют наших солдат, такой длинный-длинный столбец с частыми-частыми строками и множеством трудных и непонятных слов. Он дал мне полкроны за то, что я так хорошо читал, и сказал, что следующий раз, когда ему будет нужно что-нибудь прочитать, то он пошлет за мной.

- Это приятно слышать, а только я думаю, что за целые полкроны - спрячь деньги в копилку, Альф, спрячь на моих глазах, чтобы я видела, что ты их опустил в нее - я думаю, что за полкроны он мог бы продержать тебя дольше у себя. Ведь он, верно, не успел еще даже и оценить, как ты прекрасно читаешь, - сказала миссис Битон.

- Всего лучше оставить его в покое, - заметил ее супруг. - Джентльмены всегда предпочитают оставаться одни, когда они чем-нибудь расстроены или огорчены.

Полнейшая неспособность Альфа понять специальную корреспонденцию Торпенгоу с театра военных действий пробудила в Дике демона беспокойства и тревоги. Ему слышалось в гнусавом, нараспев, чтении Альфа урчание верблюдов за рядами солдат в лагере под Суакимом; слышалась брань, говор, шутки и смех солдат вокруг кипящих котлов, он чувствовал едкий запах дыма от костров и дыхание ветра, дувшего из пустыни. В эту ночь он опять молил Бога взять его душу или отнять у него разум и память, приводя в доказательство того, что он заслуживал эту милость, то обстоятельство, что он до сего времени не покончил с собой. Но и эта молитва не была услышана, и в глубине души Дик знал, что его удерживало от самоубийства отнюдь не чувство благочестия или какая-нибудь другая христианская добродетель, а какое-то живучее чувство самосохранения. Самоубийство, таково было его убеждение, было бы неприличным оскорблением глубокого трагизма его положения и в то же время малодушным признанием трусости перед испытанием.

- Просто из любопытства желал бы я знать, долго ли это протянется? - сказал Дик, обращаясь к кошке, которая теперь заменила Бинки в его обиходе. - На те сто фунтов, которые мне оставил Торп, я смело могу прожить год. У меня там в банке должно быть, по меньшей мере, две или три тысячи фунтов, иначе говоря, обеспечение на двадцать или тридцать лет, а затем у меня еще останутся мои наследственные полтораста фунтов годового дохода, которые к тому времени должны еще возрасти. Теперь рассчитаем так: двадцать пять - тридцать лет это самый расцвет для мужчины, как говорят; сорок пять - это средних лет человек, та пора, когда люди вступают на политическое поприще; пятьдесят пять - это, как пишут в некрологах: "умер сравнительно молодым, пятидесяти пяти лет от роду", - значит, во всяком случае, еще не старым... Баа! Как все мы, христиане, боимся смерти!.. Шестьдесят пять - начинающий стареть человек, семьдесят пять наиболее вероятный возраст, до которого в среднем доживают здоровые люди. Силы небесные! Слышишь, киска, еще пятьдесят лет жизни в беспросветном мраке! Тебя не будет, и Бинки тоже подохнет, Битон умрет и Торп тоже умрет. Они все старше меня, и Мэз... и все, все умрут, а я все буду жить и маяться безо всякого дела, без всякой пользы. О, как мне жаль себя! Хотел бы я, чтобы меня кто-нибудь другой пожалел, да, видно, не стою того. Очевидно, что с ума я не сойду до самой смерти, но от этого мне ничуть не легче. Если тебя, киска, когда-нибудь подвергнут вивисекции, привяжут к столу и начнут резать и потрошить, ты не пугайся - они примут все меры для того, чтобы ты осталась жива. Ты будешь жить, и тогда только ты пожалеешь о том, что не жалела меня. Может быть, Торп вернется назад или... Хотел бы я иметь возможность поехать к нему и к Нильгаи, даже в том случае, если бы я явился помехой для них.

Но киска тихонько вышла из комнаты, прежде чем Дик успел докончить свою речь, и Альф, войдя в студию, застал Дика беседующим с пустым местом на ковре перед камином.

- Вам письмо, сэр, - сказал мальчик. - Может, вы пожелаете, чтобы я прочитал его вам?

- Дай мне его сюда на минутку, а потом я скажу тебе.

Протянутая к письму рука слегка дрожала, и голос тоже был не совсем тверд. Что, если?.. Нет, это письмо было не от Мэзи. Он слишком хорошо знал на ощупь ее конверты. Это была безумная надежда, чтобы она опять написала ему, потому что он не понимал, что есть зло, которого нельзя исправить, хотя бы тот, кто его совершил, от всего сердца и в слезах силился исправить его. Лучше всего забыть о содеянном зле, лучше всего забыть о нем, потому что оно так же неисправимо, как плохая работа, выпущенная на свет.

- Прочти письмо, - сказал Дик. - Я хочу узнать, что в нем написано. - И Альф принялся тянуть нараспев, как это требуется в школах: "Я могла дать вам и любовь и преданность, о каких вы не смели даже и мечтать. Я не спрашивала о том, кто вы и что вы. Но вы все пустили на ветер ни за грош. И единственное ваше оправдание, это то, что вы еще слишком молоды".

- Вот и все, - сказал Альф, возвращая Дику письмо, которое тут же полетело в огонь камина.

- Что было в этом письме? - спросила миссис Битон, когда Альф вернулся.

- Я, право, не знаю. Я думаю, что это был циркуляр или наставление не бросать все на ветер, когда вы молоды.

- Верно, я кого-нибудь задел или обидел, когда еще был живым человеком и вращался среди людей, а теперь это припомнилось и ударило по мне. Прости ей Бог, кто бы она ни была, если только это не шутка. Но я не знаю никого, кто бы дал себе труд пошутить со мной... Любовь и преданность, и ничего взамен. Это довольно заманчиво... Неужели я в самом деле прошел мимо и не заметил... и потерял нечто настоящее?.. - Дик долго припоминал и раздумывал, но никак не мог вспомнить, как и когда он мог вызвать подобные чувства в сердце женщины.

Тем не менее это письмо, затрагивающее такие вопросы, о которых он предпочитал совершенно не думать, вызвало у него новый приступ бешеного отчаяния, которое мучило его целый день и целую ночь. Когда душа его переполнялась отчаянием до того, что уже не могла больше вместить его, тогда он и душой и телом как бы проваливался в черную бездну, и его охватывал безумный страх, боязнь окружающего мрака и страшное стремление дорваться до света. Но для него не было света, для него он был недостижим. И когда эта пытка оставляла его, наконец, изнеможденным, обливающимся холодным потом и едва переводящим дух, тогда он чувствовал снова, что летит в бездонную пропасть, и снова начиналась та же безнадежная борьба со страхом и окружающей тьмой. И после этого наступал непродолжительный сон, и ему снилось, что он прозрел. А потом опять начиналось все снова, в том же порядке, до полного истощения сил, после чего мозг его бессознательно возвращался к нескончаемым мыслям о Мэзи и о том, что могло бы быть. В конце концов явился м-р Битон и предложил ему отвести его прогуляться, но не на рынок на этот раз, а просто погулять в парке, если он желает.

- Будь я проклят, если я пойду в парк! - закричал Дик. - Будем ходить взад и вперед по улицам. Я люблю слышать, как вокруг меня движутся люди.

Это было не совсем так. Слепые в первой стадии слепоты испытывают неприязненное чувство к людям, которые могут свободно двигаться, не опасаясь наткнуться на что-нибудь. Но Дик не имел никакого желания идти в парк по совершенно иным причинам. Всего один только раз с тех пор, как Мэзи выбежала из его студии, ходил он туда с Альфом, и Альф забыл о нем, увлекшись ловлей миног в речке с такими же мальчишками, как он. Прождав с полчаса своего поводыря, Дик, чуть не плача от бешенства и досады, поймал какого-то случайного прохожего, и тот передал его доброжелательному полисмену, который довел его до наемного экипажа, стоявшего против Альберт-Холла, и этот экипаж доставил его домой. Он не сказал ни слова м-ру Битону о забывчивости Альфа, но... это был отнюдь не тот род прогулок по парку, к какому он привык в прежнее время.

- По каким же улицам желали бы вы пройтись? - спросил м-р Битон предупредительно и сочувственно. По его личным понятиям, веселая праздничная прогулка заключалась в том, чтобы расположиться всей семьей где-нибудь в парке на траве, разложив вокруг себя с полдюжины пакетиков и сверточков со всевозможными яствами, и глазеть издали на прохожих.

- Пойдемте по набережной реки, - сказал Дик. И они пошли по набережной, и шум воды стоял у него в ушах, пока они не дошли до Блэк-фрайерского моста и не свернули с него на Ватерлооское шоссе. М-р Битон все время расписывал красоты пейзажа и всего того, что поражало его внимание.

- А вот там, на той стороне улицы, идет, если я только не ошибаюсь, та девушка, которая приходила к вам для того, чтобы вы с нее писали картины. Я, видите ли, никогда не забываю лица и никогда не запоминаю имен, кроме имен моих жильцов, конечно.

- Остановите ее, - сказал Дик. - Это Бесси Брок, скажите ей, что я желал бы поговорить с ней. Ну, живее! - Мистер Битон перешел через улицу и остановил Бесси. Она узнала его сразу, и ее первое движение было пуститься бежать.

- Ведь это вы были у мистера Гельдара? - сказал м-р Битон, загораживая ей дорогу. - Я знаю, что это вы. Он стоит там, на той стороне улицы, и желает видеть вас.

- Зачем? - едва слышно спросила Бесси. Она вспомнила, да, впрочем, она никогда и не забывала одной маленькой проделки с только что оконченной картиной.

- Он просил меня привести вас к нему, потому что он слеп.

- Пьян?

- Нет, совершенно слеп. Он ничего не видит. Это он вон там стоит.

Дик стоял, прислонясь к перилам моста, когда м-р Битон указал на него, небритого, сгорбленного, в нечищеном сюртуке и грязном, табачного цвета галстуке.

Такого человека нечего было бояться.

"Даже в том случае, если бы он вздумал погнаться за мной, - подумала Бесси, - то далеко не убежит".

И она перешла через улицу и подошла к нему. Лицо Дика просветлело от радости; давно уже ни одна женщина не удостаивала его своим разговором.

- Надеюсь, что вы чувствуете себя хорошо, мистер Гельдар? - сказала Бесси несколько смущенно, а м-р Битон стоял тут же с видом уполномоченного посла, облеченного серьезной ответственностью.

- Как нельзя лучше, и, ей-богу, я очень рад вас видеть, то есть вас слышать, Бесси, - поправился он тотчас же. - Вы никогда не подумали заглянуть к нам и навестить нас после того, как получили свои деньги. Впрочем, я не знаю, зачем вам было заходить... Ну а теперь вы шли куда-нибудь с определенной целью?

- Нет, я просто гуляла.

- Не по старой привычке? - спросил Дик вполголоса.

- О нет, что вы! Я внесла залог, - Бесси произнесла это слово с особенной гордостью, - и поступила служанкой в бар, не приходящей, а живущей, и теперь я совершенно приличная служанка, уверяю вас, совершенно приличная.

М-р Битон не имел основания особенно полагаться на людскую добросовестность, и потому он счел за лучшее незаметно испариться, не сказав никому ни слова, и вернуться к своим газовым рожкам и домашнему хозяйству. Бесси заметила его бегство с некоторой тревогой; но до тех пор, пока Дик, как видно, ничего не знал о том зле, какое она ему причинила, ей было нечего опасаться.

- Это не легкое дело - вечно ворочать эти пивные краны, - заявила Бесси, - и, кроме того, они еще завели счетную кассу, так что, если вы за день обсчитаетесь хоть на один пенни, эта проклятая машина тотчас вам докажет. А впрочем, я не верю, чтобы эти машины были непогрешимы.

- Я только видел, как они работают... Мистер Битон!

- Он ушел.

- В таком случае, я боюсь, что мне придется попросить вас проводить меня домой, вы видите, - добавил он, подняв на нее свои незрячие глаза, и Бесси увидела. - Но, может быть, это вам не по пути? - нерешительно спросил он. - В таком случае я могу обратиться к полисмену.

- Нет, зачем же; я начинаю работать в семь утра и с четырех я совершенно свободна. Это необременительно, как видите.

- Боже мой, а я все время свободен. Как бы я хотел, чтобы и у меня было какое-нибудь дело или занятие. Пойдемте домой, Бесси.

Он повернулся и наткнулся на какого-то человека, который отскочил в сторону и при этом громко выругался. Бесси взяла его под руку, не сказав ни слова, так же, как она это сделала, когда он приказал ей в первый день встречи повернуть лицо к свету. Некоторое время они шли молча, Бесси ловко вела его в толпе, движущейся по тротуарам.

- А где... где теперь мистер Торпенгоу? - наконец осведомилась она.

- Он уехал в пустыню.

- А где это?

Дик указал вправо.

- На восток, южнее Европы и все дальше и дальше на юг... Одному Богу известно, как далеко.

Это объяснение решительно ничего не объяснило Бесси, но она ничего не сказала и молча следила за Диком, пока они не достигли благополучно его дома и его комнаты.

- Теперь нам дадут чай с тартинками, - весело сказал Дик. - Мы посидим и побеседуем. Вы не поверите, Бесси, как я рад, что снова вижу вас. Что заставило вас так поспешно покинуть нас?

- Я думала, что я вам больше не нужна, и не хотела докучать, - сказала Бесси, ободренная тем, что он, по-видимому, ничего не знал о ее проделке.

- Действительно, вы мне не были нужны, но потом... Во всяком случае, я очень рад, что встретил вас.

Они вошли в мастерскую, не встретив никого на лестнице, и Бесси заперла за собой дверь.

- Какой беспорядок! - заметила она. - Все это месяцами не прибиралось!

- Нет, всего только неделями, Бесси, нельзя же требовать, чтобы они особенно ухаживали за мной.

- А они могут требовать, чтобы вы им платили за услуги и уход? Негодные! Какая пыль везде, и на мольберте, и на картинах, и на полу... И даже на вашем платье!.. Хотела бы я поговорить с ними.

- Позвоните, чтобы нам дали чай, - сказал Дик и стал ощупью добираться до своего кресла у окна.

Бесси была тронута этим зрелищем, но теперь в ней проявилось известное чувство своего превосходства над слепцом, и чувство это сказалось в тоне ее голоса.

- Давно вы в таком положении? - спросила она сердито, словно слепота Дика также была виной прислуги.

- С того самого дня, как вы ушли от нас. Почти с той самой минуты, как я окончил свою картину. Я едва успел налюбоваться ею.

- И значит, они с того времени обирают и обкрадывают вас! Знаю я этих людей и их милые привычки... - Женщина может любить одного и презирать другого человека и все же сделает все на свете, чтобы спасти этого презираемого от обирания и мошеннических проделок. Возлюбленный ее может и сам за себя вступиться, а этот другой, очевидно, дуралей или простофиля, нуждается в ее помощи.

- Я не думаю, что мистер Битон меня сильно надувает или обкрадывает, - сказал Дик, прислушиваясь с особой радостью к легкому шагу и шелесту юбок Бесси, которая живо и проворно порхала по комнате, прибирая то тут, то там.

- Чаю и тартинок! - скомандовала она явившейся на звонок прислуге. - Заварите три полных ложки, да не подавайте нам того старого чайника, который вы всегда давали, когда я, бывало, приходила сюда. Подайте другой!

Служанка удалилась, смущенная и возмущенная, а Дик невольно рассмеялся, а вслед за тем закашлялся от пыли, которую подняла, прибирая, Бесси.

- Что вы там делаете, Бесси?

- Привожу кое-что в порядок; ведь здесь словно в нежилой комнате! Как вы могли дойти до этого?

- А как я мог не допустить? Вы стираете пыль?

Бесси яростно принялась за это дело, и в самый разгар приборки явилась миссис Битон.

Ее супруг только что объяснил ей положение дела, вернувшись один с прогулки после того, как покинул Дика на попечение Бесси, оправдываясь своей излюбленной пословицей: поступай с другими так, как ты желал бы, чтобы другие поступали с тобой. После этого наставления миссис Битон поднялась наверх, чтобы поставить на свое место эту особу, которая осмеливается требовать крепкого чая и нетреснутый чайник, точно она имела право на то и на другое.

- Сандвичи еще не готовы? - спросила Бесси, не оборачиваясь и продолжая прибираться. Ведь она была уже не уличная потаскушка, а молодая девица, уплатившая залог прислужницы в баре, наравне с порядочными девицами, и получившая право разносить пиво и напитки приличным гостям, прилично и мило одетая в черное. Она не оробела перед миссис Битон, и обе женщины обменялись таким взглядом, который Дик, без сомнения, оценил бы, если бы он мог видеть. Положение сразу определилось: верх одержала Бесси, и миссис Битон молча ушла поджаривать и готовить тартинки, сопровождая это занятие едкими замечаниями насчет всяких натурщиц, потаскушек, шлюх и тому подобных особ.

- Говорю тебе, Лиза, что ему не надо перечить, - сказал м-р Битон своей супруге. - Альф, ступай играть на улицу, - обратился он к сыну. - Если ему не перечить и угождать, так он кроток, как овечка, а если его раздражать, то он становится хуже черта. Мы повытащили немало разных вещиц из его комнаты, после того как он ослеп, и нам нельзя быть слишком строгими к нему. Правда, все эти вещи ни к чему слепому, но все же если дело дойдет до суда, то нам за это придется поплатиться. Да, я свел его сегодня с этой девицей потому только, что я чувствительный человек.

- Даже слишком чувствительный! - подтвердила м-с Битон, сваливая тартинки со сковородки на тарелку и вспомнив в то же время о красивой служанке, которой она отказала несколько времени тому назад из-за подозрения...

- И я нисколько не стыжусь этого; и не нам судить его, до тех пор, пока он аккуратно платит. Я знаю, как следует обходиться с молодыми джентльменами, а ты знаешь, как им стряпать завтраки, обеды и ужины; и я говорю, пусть каждый делает свое дело, и тогда никаких хлопот не будет. Ну, неси свои тартинки и смотри, Лиза, не ссорься с этой девушкой. Его участь жестокая, и если его рассердить, то он начнет ругаться так, как я еще никогда в своей жизни не слышал.

- Этот чайник несколько лучше, - сказала Бесси, осматривая чайный прибор. - Благодарю вас, миссис Битон, вы можете идти, вы нам больше не нужны.

- Я и не собираюсь оставаться здесь, можете быть уверены, - отозвалась миссис Битон.

Бесси ничего на это не ответила; так всегда поступают настоящие леди, пренебрегая своими недругами, а когда вы уже стали прислужницей в баре первоклассного трактира, то стать настоящей леди можно в каких-нибудь пять минут.

Взгляд ее упал на Дика, сидевшего против нее, и его вид произвел на нее удручающее и вместе с тем отталкивающее впечатление. Весь перед его куртки был запылен, закапан и загрязнен пищей; рот под взъерошенными, неподстриженными усами жевал лениво, словно нехотя; лоб избороздили глубокие морщины, а волосы на висках приняли тот мутный оттенок, который и можно и нельзя назвать сединой. Глубокое несчастье и заброшенность этого человека тронули ее, но в глубине души шевелилось скверное, злорадное чувство, что тот, который когда-то старался унизить ее, теперь сам был так глубоко унижен.

- Ах, как хорошо и приятно слышать вас подле себя, - сказал Дик, потирая руки от удовольствия. - Расскажите мне все о вашем баре, Бесси, и о вашем житье-бытье.

- Об этом нечего рассказывать. Главное, что я теперь совершенно приличная особа, вы бы это увидели с первого же взгляда... Ну а вам, как видно, не особенно хорошо живется. Почему вы так внезапно ослепли? И почему подле вас нет никого, кто бы за вами ухаживал?

Дик был так благодарен судьбе за то, что слышал звук женского голоса, что не обращал внимания на его тон.

- Я был ранен в голову во время схватки с неприятелем много лет тому назад, и это повредило мое зрение. А ухаживать за мной теперь кому же охота да и к чему же! Мистер Битон и его жена делают все, что мне нужно.

- Разве вы не знавали каких-нибудь джентльменов и леди в ту пору, когда вы еще были здоровы?

- Да, конечно, знавал кое-кого, но не хотел бы, чтобы они теперь ходили за мной.

- Вы из-за этого и бороду отпустили? Сбрейте ее, она вам страшно не идет.

- Боже мой, дитя мое, да вы, кажется, думаете, что я интересуюсь теперь тем, что мне идет или не идет!

- А вам следовало бы об этом подумать. Сбрейте эту бороду непременно к моему следующему приходу. Ведь мне можно будет иногда приходить к вам, не правда ли?

- Я был бы вам бесконечно благодарен, если бы вы стали заходить; мне кажется, что я не всегда хорошо относился к вам в былые дни; я имел глупую привычку сердить вас.

- Да, и как еще!

- Я очень сожалею теперь об этом, поверьте. Навещайте же меня, когда найдете возможным, и чем чаще, тем лучше! Видит Бог, что в целом мире нет ни одной души, которая дала бы себе труд позаботиться обо мне, кроме вас и мистера Битона.

- Уж нечего сказать, много он о вас заботится, да и она тоже! - воскликнула Бесси, выразительно кивнув в сторону дверей. - Они предоставляют вам перебиваться как-нибудь, а сами решительно ничего для вас не делают. Мне стоило только взглянуть, чтобы увидеть, что тут делается. Я приду к вам, и с радостью буду приходить сюда, но только вы должны побриться, постричься, одеть свежее платье, словом, вы должны привести себя в благообразный вид. На это платье даже смотреть противно.

- У меня где-то есть целые кучи нового платья, - сказал Дик как-то беспомощно.

- Я знаю, что у вас есть. Прикажите мистеру Битону подать вам новую смену платья; я его вычищу, приведу в порядок и буду содержать в чистоте. Можно быть слепым как крот и все же не походить на оборванца.

- Неужели я похож на оборванца?

- О, мне вас очень жаль!.. Мне вас страшно жаль! - воскликнула она в искреннем порыве доброго чувства к этому человеку и схватила его руки. Он машинально наклонил голову, как бы намереваясь поцеловать ее - эту единственную в мире женщину, которая пожалела его от всей души, но она встала, собираясь уйти.

- Нет, нет, - остановила она его, - не раньше, чем вы снова приобретете вид настоящего джентльмена. И это вам вовсе не трудно, стоит только побриться и приодеться.

Он слышал, как она натягивала перчатки, и встал, чтобы проститься с ней. Она зашла сзади, неожиданно поцеловала его в затылок и выбежала так же быстро из комнаты, как в тот день, когда она уничтожила его "Меланхолию".

- Подумать только, что когда-нибудь поцелую мистера Гельдара, - сказала себе Бесси, - после всего того, что он сделал мне и другим!.. Но мне безгранично жаль его, и если он выбреется, то будет, право, недурен, но... Ох уж мне эти Битоны! Как подло они поступают по отношению к нему. Я знаю, что Битон носит его рубашки, и готова поручиться, что и сегодня на нем была одна из его рубашек... Завтра я увижу... Хотела бы я знать, много ли у него осталось из его белья и вещей и вообще много ли у него денег?.. Может быть, это будет выгоднее бара. Работы, можно сказать, почти никакой, и совершенно так же прилично, если никто не будет знать.

Дик был благодарен Бесси за ее прощальный поцелуй. Всю ночь он и во сне ощущал его на своем затылке, и в числе других побудительных причин он в значительной степени утвердил его в решимости выбриться и постричься. Потому он действительно призвал брадобрея, сменил белье, сбрил бороду, причесался и почувствовал себя гораздо лучше. Новое платье, свежее белье, благопристойный вид, а главное, сознание, что кто-то интересуется тем, как он выглядит, настолько подбодрили его, что заставили его выпрямиться и смотреть веселее. Мысль на время оторвалась от воспоминаний о Мэзи, которая при иных условиях могла бы одарить его этим поцелуем и еще миллионами других подобных поцелуев.

- Давай подумаем, - сказал себе Дик после раннего завтрака. - Конечно, она не может меня любить, и бабушка надвое сказала, придет ли она или нет, но если деньги могут купить мне ее уход, я куплю его. Никто другой, кроме нее, не захочет со мной возиться, а я могу щедро оплатить ее труды. - Он потер рукой свой только что выбритый подбородок и стал несколько сомневаться в ее приходе.

- Да... надо думать, что я походил вчера на какого-нибудь бродягу" - продолжал он, - но у меня не было никакого основания наблюдать за своей внешностью. Я знал, что пища капала на мое платье и пачкала его, и я нисколько не остерегался... Это будет жестоко с ее стороны, если она не придет. Она должна прийти. Ведь Мэзи пришла один раз, и этого было довольно для нее. Она была совершенно права. У нее есть ради чего работать... а у этого существа только и дела, что наливать пиво в кружки, если только она не сумела склонить какого-нибудь юнца к сожительству с ней. Подумать только, быть обманутым ради какого-нибудь конторщика! Как низко мы пали, Боже мой!

И что-то громко кричало в его душе, что эта обида будет болезненнее всего, что до сего времени случилось с ним; что она будет постоянно напоминать и мучить и воскрешать былые призраки, в конце концов доведет его до умопомешательства.

- Я знаю это, знаю! - воскликнул Дик, в отчаянии ломая руки. - Боже правый, да неужели несчастный слепец никогда ничего не добьется от жизни, кроме своей троекратной еды в сутки да засаленной и запятнанной куртки? О, как бы я хотел, чтобы она пришла!

И она пришла после полудня, потому что в ее жизни в этот момент еще не было никакого конторщика и она думала о материальных выгодах, которые позволят ей впоследствии жить в праздности до конца дней своих.

- Я бы вас положительно не узнала, - сказала она одобрительно. - Вы теперь совершенно такой же, каким были раньше, - настоящий джентльмен, гордящийся собою и внушающий почтение.

- В таком случае, я, может быть, заслуживаю еще один поцелуй? - сказал Дик, слегка покраснев.

- Возможно, что заслуживаете, но вы его еще не получите. Прежде всего присядьте, и обсудим, что я могу сделать для вас. Я уверена, что мистер Битон обсчитывает вас бессовестно, с тех пор как вы не можете просматривать его хозяйственные счета за каждый истекший месяц. Ну, разве это не так?

- Не смею спорить, но, в таком случае, всего лучше было бы вам приняться за мое хозяйство.

- Вы знаете так же хорошо, как я, что здесь, в этих комнатах, это невозможно.

- Знаю, но мы могли бы поселиться где-нибудь в другом месте, если бы вы согласились.

- Я, во всяком случае, могла бы ухаживать за вами, но вы понимаете, что я не могу и не хочу работать на нас двоих.

Это была, так сказать, "проба". Дик весело рассмеялся.

- Вы, верно, помните, где я обыкновенно держу свою банковскую расчетную книжку, - сказал он. - Торп перед самым своим отъездом возил ее в банк, чтоб подвести баланс. Загляните в нее, и вы сами увидите.

- Обыкновенно она лежала под табакеркой. Вот она!

- Ну?..

- Ой, ой! Четыре тысячи двести десять фунтов, девять шиллингов и один пенни!

- Пенни вы можете взять себе. Недурно за один год работы. Как вам кажется, всего этого и плюс еще сто двадцать фунтов годового дохода будет достаточно для нас?

Праздная жизнь и красивые наряды были теперь почти в ее руках, но она должна была доказать ему хозяйственностью и деловитостью, что она заслуживает то и другое.

- Да, но в случае вашего переезда нам придется проверить наличие ваших вещей. Я боюсь, что ваш мистер Битон перетаскал отсюда немало вещей, потому что комнаты ваши кажутся теперь гораздо более пустыми, чем были раньше.

- Не беда, пусть эти вещи остаются у Битона. Единственная вещь, которой я дорожу и которую я непременно хочу увезти с собой, это моя последняя картина, для которой вы мне позировали и при этом проклинали меня на все лады. Мы отсюда выедем, Бесси, и поселимся как можно дальше от этих мест.

- О, да, - сказала она смущенно.

- Я, право, не знаю, куда мне уйти от самого себя, но все же попытаемся, а вы будете иметь столько нарядных платьев, сколько вы захотите: мне это будет приятно. Поцелуйте же меня теперь, Бесси. Боже мой, как это приятно - снова обнять женщину за талию и привлечь ее к себе!

Но нельзя безнаказанно изменять своему истинному чувству; в этот момент Дику представилось, что было бы, если бы его руки вот так же обхватили Мэзи, и они обменялись поцелуем, и от ощущения острой душевной боли он крепче прижал к себе недоумевающую девушку, которая в это самое время обдумывала, как ему объяснить неприятный случай с "Меланхолией". Если этот человек желал наслаждаться ее обществом, а без нее он, конечно, снова впадет в свое прежнее одичалое состояние, то он, вероятно, выскажет ей только некоторое огорчение по этому поводу; во всяком случае, будет очень интересно увидеть, что из этого выйдет, а, кроме того, согласно ее жизнепониманию, мужчине было полезно испытывать известного рода страх перед своей подругой.

Нервно рассмеявшись, она выскользнула из его объятий.

- Я бы не стала так беспокоиться об этой картине на вашем месте, - сказала она.

- Она должна быть здесь где-нибудь, у стены, за другими картинами. Разыщите ее, Бесси; ведь вы знаете ее так же хорошо, как и я.

- Да, я знаю... но...

- Но что? Вы, конечно, достаточно ловки, чтобы суметь продать ее какому-нибудь крупному торговцу. Женщины лучше умеют торговаться, чем мужчины. Эта картина может дать нам восемьсот или девятьсот фунтов, на... на наши расходы. Я просто не хотел думать о ней в последнее время, в ней была замешана моя личная жизнь. Ну а теперь я сжигаю корабли и хочу разделаться со всем, что у меня было связано с моим прошлым, да! Хочу начать все сначала, Бесси!

Теперь она стала горько раскаиваться в том, что она сделала, потому что она знала цену деньгам, хотя, конечно, было весьма возможно, что слепой сильно преувеличивал ценность этой картины. Она знала, что господа художники вообще склонны до нелепости высоко оценивать свои собственные произведения, и она хихикнула, как хихикает взволнованная горничная, когда хочет признаться, что разбила дорогую вазу.

- Я очень сожалею... но вы, вероятно, помните, что я очень сердилась на вас, когда уехал мистер Торпенгоу.

- Да, дитя мое, и я думаю, что вы имели на это некоторое право.

- Ну и тогда я... да неужели мистер Торпенгоу не сказал вам?

- Не сказал мне... чего? Да что вы тут болтаете о всяких пустяках, когда вы прекрасно могли бы подарить мне еще один поцелуй!

Он уже начинал познавать, и не в первый раз в своей жизни, что поцелуи принадлежат к числу возбуждающих ядов, которых чем больше глотают, тем больше их хочется. Бесси поспешно поцеловала его и прошептала:

- Я была так зла на вас тогда, что стерла ее скипидаром и выскребла ножом. Вы не сердитесь на меня за это? Нет?

- Что?.. Скажите еще раз!

Пальцы его впились в ее руку и сжимали ее до боли.

- Я стерла ее скипидаром и выскребла ножом, - пролепетала едва внятно Бесси. - Я думала, что вы напишете ее снова еще раз. А вы написали ее еще раз, нет?.. Пустите мою руку, мне больно!

- И ничего от этой картины не осталось?

- Ничего, чтобы хоть сколько-нибудь походило на картину. Мне, право, ужасно жаль... Я не знала, что это вас так огорчит; я хотела только позлить вас, причинить вам досаду. Это была шутка с моей стороны... Вы не побьете меня за это?

- Побить вас? Нет! Дайте подумать.

Не выпуская ее руки, он стоял, уставившись глазами на ковер, и что-то соображал. Затем он тряхнул головой, как молодой бык, получивший удар обухом по переносице, заставляющий его вернуться в загон бойни, из которого он хотел уйти. В течение многих недель Дик старался не думать о "Меланхолии", потому что она была частью его погибшей прежней жизни. С возвращением Бесси и недавно зародившимися проектами новой жизни "Меланхолия", даже еще более прекрасная, чем она была на холсте, снова предстала в его воображении. Благодаря ей он рассчитывал получить много денег для того, чтобы повеселить и порадовать Бесси и помочь себе забыть Мэзи и испытать еще раз почти забытое наслаждение успехом и прославлением его таланта. О картине должны были заговорить, она не могла пройти незамеченной. И вот благодаря злостной проделке этой тупой девчонки все рушилось, даже и отдаленная надежда, что когда-нибудь с течением времени он сможет найти в себе какое-нибудь чувство к этой девчонке. Но хуже всего было то, что он сделался смешным в глазах Мэзи. Женщина может простить мужчине, погубившему дело всей ее жизни, если он вознаградит ее за это своею любовью, а мужчина может простить того, кто погубит его любовь, но никогда не простит уничтожения своей работы.

- Так, так, так, - процедил Дик сквозь зубы и затем тихонько рассмеялся. - Это судьба, предначертание свыше, Бесси, - сказал он. - И, принимая во внимание многое другое, это мне поделом за то, что я сделал. Клянусь Юпитером, теперь я понимаю необъяснимое бегство Мэзи! Она, вероятно, подумала, что я сошел с ума. Неудивительно!.. Вся картина совершенно уничтожена? Не так ли? Для чего вы это сделали?

- Чтобы досадить вам, потому что я была зла на вас. А теперь я нисколько не зла, мне страшно жаль, право.

- Странно... Впрочем, это ничего. Я сам виноват в том, что сделал ошибку...

- Какую ошибку?

- Вы этого не поймете, душенька... Подумать только, что такой комочек грязи, как ты, мог выбить меня из седла! - бормотал про себя Дик, в то время как Бесси силилась высвободить свою руку, которую он сдавил, как клещами.

- Я вовсе не комочек грязи, и вы не должны меня так называть! Я это сделала, потому что ненавидела вас, а теперь мне жаль, очень жаль, потому что... потому что вы...

- Так, так, потому что я слеп. Ну да!

У этих маленьких созданий нет ничего похожего на чувство такта. Бесси принялась всхлипывать; она не любила, когда ее держали силой, и боялась незрячих глаз Дика и в то же время злилась, что ее жестокая месть вызвала только смех у Дика, а вовсе не злобу или отчаяние.

- Не плачьте, Бесси, - сказал он и обнял ее. - Ведь вы считали себя вправе поступить так, как вы поступили, не правда ли?

- Я не комочек грязи, и, если вы будете так говорить, я никогда больше не приду к вам.

- Вы сами не знаете, что вы сделали мне, но я не сержусь, право, нет! Успокойтесь на минутку, посидим тихо.

Бесси словно замерла в его объятиях, хотя продолжала вздрагивать. Первая мысль Дика была о Мэзи, и она обожгла его, как раскаленное железо, приложенное к свежей ране. Нельзя безнаказанно сближаться с другой женщиной, когда у сердца есть избранница. Первая размолвка и первое воспоминание о погибшем прошлом только пролог к драме, так как жестокая, но справедливая судьба, находящая наслаждение в том, чтобы мучить людей, решила раз навсегда, чтобы в минуты самого пылкого увлечения или самого сладкого упоения боль и муки былой любви давали себя чувствовать с новой силой. И муки эти одинаково знакомы как отвергнувшим любовь, так и тем, кто был отвергнут, когда они пытаются найти утраченное счастье в объятиях другой или другого. Лучше оставаться одному и терпеть грусть одиночества, стараясь подавить ее усиленной работой, кому это доступно, а если нет, то тем хуже для несчастного.

Обо всем этом и многом другом думал Дик, прижимая Бесси к своей груди.

- Хотя ты этого не знаешь, - сказал он, подняв наконец голову, - но Господь справедлив и грозен, Бесси. Он мне дал хороший урок, и поделом мне, ох как поделом! Торп понял бы это, если б он был здесь. Он тоже, вероятно, вынес немало от вас, дитя, но, конечно, этого хватило не надолго. Я спас его. Я спас его. Пусть это мне зачтется когда-нибудь.

- Пустите меня, - сказала Бесси, - пустите меня! - И при этом лицо ее омрачилось.

- Все в свое время, дитя мое. Посещали вы когда-нибудь воскресную школу?

- Никогда! Пустите меня, говорю я вам! Вы смеетесь надо мной.

- Право же, нет. Я смеюсь только над собой. Помните слова Евангелия: "Спасавший других, теперь спаси самого себя". Это, положим, не совсем школьный текст, ну да не все ли равно...

Он выпустил ее руку, но так как он стоял между ней и дверью, то она не могла бежать.

- И такое громадное зло может причинить такая ничтожная маленькая женщина!

- Мне очень жаль... очень-очень жаль того, что я сделала с картиной, - уверяла она.

- А мне нет. Я даже благодарен вам за то, что вы ее уничтожили... Да... о чем мы с вами говорили перед тем, как вы упомянули об этом?

- Об отъезде отсюда и о деньгах; о том, что мы с вами решили уехать отсюда.

- Да, да... конечно, мы уедем... то есть я уеду.

- А я?

- А вы получите пятьдесят фунтов за то, что уничтожили мою картину.

- Так вы не хотите?..

- Боюсь, что нет... Вы лучше подумайте о пятидесяти фунтах, которые будут в полном вашем распоряжении.

- Но вы говорили, что не можете обойтись без меня...

- Так оно было еще очень недавно. Но теперь благодаря вам я сразу почувствовал себя гораздо лучше. Подайте мне, пожалуйста, мою шляпу.

- А если я не подам?

- То мне ее подаст Битон, а вы потеряете пятьдесят фунтов, вот и все. Дайте же!

Бесси выругалась про себя. Она искренне пожалела этого человека и почти так же искренне целовала его, потому что он был довольно красив; ей нравилось быть в некотором роде в течение некоторого времени его покровительницей, а самое главное, у него было четыре тысячи фунтов, которыми можно было распоряжаться. А теперь благодаря ее женской болтливости и чисто женскому желанию чуть-чуть помучить человека она потеряла все - и право распоряжаться его деньгами, и праздную жизнь, и наряды, как у настоящей леди, и респектабельное положение, которое позволило бы ей внешне походить на настоящую леди.

- Теперь набейте мне трубку, Бесси. Хотя табак и потерял для меня всякий вкус, но это ничего, я хорошенько обдумаю все, что нужно... Какой у нас сегодня день?

- Вторник.

- Значит, в четверг отправление... Какой я был дурак, какой слепой дурак я был до сегодняшнего дня! Двадцать два фунта стоит проезд; прибавим десять на добавочные расходы. Надо по старой памяти завернуть к госпоже Бина. Вместе это составит тридцать два фунта. Сто фунтов на конечное путешествие... То-то Торп удивится, когда меня увидит... Затем остается еще семьдесят восемь фунтов для бакшиша, уж без этого никак нельзя... на всякий случай... О чем вы плачете, Бесси? Вы ни в чем не виноваты, виноват я один. Ах вы, маленькая упрямица! Утрите скорее ваши глазки и пойдемте. Где моя расчетная и чековая книжки? Дайте их сюда... подождите... Четыре тысячи фунтов по четыре процента верных составит сто шестьдесят фунтов годового дохода, да еще сто двадцать фунтов, тоже верных, уже будет двести восемьдесят, да триста ее собственных, о, это царский доход для одинокой девушки. За нее можно быть спокойным. Бесси, едемте в банк!

Получив двести десять фунтов наличными и спрятав их в кожаный пояс, Дик просил теперь уже окончательно растерявшуюся Бесси отвести его в контору пароходной компании, где он вкратце объяснил, что ему нужно.

- Первый пароход в Порт-Саид; каюту первого класса, ближайшую к багажному люку. Какой пароход идет?

- "Кольгонг", - сказал конторщик.

- Знаю, двухмачтовик. Откуда отправляется?

- От пристани Галлеонов, в четверг, двенадцать сорок.

- Благодарю. Разменяйте, пожалуйста, эту ассигнацию и сдачу положите мне в руку, я плохо вижу.

- Вот если бы все пассажиры были так сговорчивы, вместо того, чтобы часами говорить о своем багаже и чемоданах, то наша жизнь была бы куда легче, - заметил конторщик своему соседу, который всячески убеждал какую-то даму, что сгущенное молоко чрезвычайно полезно для грудных детей, и так как ему было всего девятнадцать лет от роду, то он говорил с большой убежденностью.

- Теперь, - сказал Дик, вернувшись в свою студию и ощупывая на себе пояс с деньгами и билетом, - теперь мы вне власти людской, дьявольской или женской, что всего важнее. Мне нужно еще устроить три маленьких дела, но я обойдусь тут и без вашей помощи, Бесси. Приходите сюда в четверг утром, к девяти часам. Мы позавтракаем, и вы проводите меня на пристань.

- Что вы хотите делать?

- Уехать, конечно. Чего ради мне оставаться здесь?

- Но ведь вы не можете обойтись без ухода!..

- Я теперь все могу. Я и сам этого не подозревал раньше, а теперь я вижу, что все могу. Я уже сделал самое главное, и такая решимость заслуживает одного поцелуя, если Бесси ничего не будет иметь против. - Но оказалось, что Бесси имела что-то против, и Дик весело рассмеялся. - Вы правы, Бесси. Приходите послезавтра к девяти часам, и вы получите обещанные деньги.

- Обязательно получу?

- Я никогда не обманываю. Вы сами в этом убедитесь, если придете. Боже, как долго ждать до четверга!.. До свидания, Бесси, пришлите мне Битона, пожалуйста.

Управитель явился.

- Сколько стоит обстановка моих комнат? - спросил Дик несколько свысока.

- Мне трудно сказать, сэр, некоторые вещи хороши, другие никуда не годятся.

- Они застрахованы на двести семьдесят фунтов.

- Страховые полисы, сэр, не могут приниматься за правильную оценку; впрочем, я не хочу этим сказать...

- Черт возьми все ваши увертки! Как будто я не знаю, что вы хорошо нажились на мне и на других жильцах этого дома и теперь сами задумали снять или открыть доходный дом. Так отвечайте прямо, сколько вы даете за мою обстановку.

- Пятьдесят фунтов, сэр.

- Дайте вдвое больше или я половину переломаю и половину сожгу, чтобы вам ничего не досталось.

Он ощупью добрался до этажерки с альбомами и книгами и выломал один из столбиков красного дерева, поддерживавших его.

- Что вы делаете, сэр! Это безбожно! - воскликнул м-р Битон.

- Это мое добро! Даете сто фунтов?

- Даю, даю... Ведь одна починка этой этажерки мне будет стоить фунта три с половиной, не меньше.

- Конечно. Ну и продувной же вы человек, как я вижу!

- Надеюсь, что я ничем не прогневал никого из своих жильцов, а всех меньше вас, сэр.

- Не будем говорить об этом. Принесете мне деньги завтра и позаботьтесь уложить все мое белье и платье в маленький коричневый чемодан, обтянутый воловьей шкурой. Я уезжаю.

- Но следовало уведомить за три месяца.

- Я уплачу за них полностью, а теперь присмотрите за укладкой и оставьте меня одного.

М-р Битон принялся обсуждать с женой этот внезапный отъезд Дика, и жена решила, что главной виновницей отъезда должна быть эта Бесси, а супруг ее относился к этому более снисходительно.

- Конечно, это очень неожиданно, но это в его характере. Ты только послушай, как он распелся.

Действительно, из комнаты Дика доносилось пение.

Мы не вернемся, ребята, домой,

Мы не вернемся домой никогда!

Мы к черту гостить заберемся,

А уж домой не вернемся.

Не доплывем, так на дно пойдем.

Не доплывем, к водяному сойдем.

Только домой не вернемся!

Только домой не вернемся!

- Мистер Битон! Куда к черту девался мой пистолет?

- Живее! Он сейчас застрелится! Как видно, он помешался! - решила м-с Битон.

М-р Битон заговорил с Диком успокаивающим тоном, но Дик, бешено шагавший из угла в угол своей комнаты, не сразу уловил в его словах обещание все разыскать к завтраку.

- Ах вы, старый болван! - зарычал на него Дик. - Да вы, кажется, вообразили, что я вздумал застрелиться!.. Так возьмите его своими дрожащими руками, только предупреждаю, что если вы дотронетесь до него, то он выстрелит, потому что он заряжен. Он должен быть где-нибудь вместе с моим походным костюмом, вероятно, в ящике на дне сундука.

Дик давно приобрел себе полное походное снаряжение, соответствующее тому, чему его научил его долголетний опыт. И теперь он старался разыскать и проверить на ощупь все это хранившееся где-то в кладовке имущество.

М-р Битон вытащил револьвер со дна чемодана, а Дик ощупывал руками куртку и брюки цвета хаки, голубые холщовые портянки и толстые фланелевые рубашки, лежавшие поверх фляжки, пару шпор и альбом для набросков.

- Это нам больше не нужно, - с горечью заметил Дик, дотрагиваясь до альбома. - Можете оставить его себе, а все остальное уложите хорошенько в мой чемодан, на самый верх, а когда покончите с укладкой, приходите ко мне в студию вместе с вашей женой, вы мне нужны оба. Постойте, дайте мне перо, чернила и лист бумаги.

Нелегко писать, когда человек совершенно слеп, а Дику было особенно важно, чтобы то, что он писал, было четко и ясно написано. И он стал писать, придерживая правую руку левой: "Неразборчивость этого письма объясняется тем, что я слеп..." - Хм! Полагаю, что даже законовед не усомнится в этом. Документ должен быть скреплен подписью, но, кажется, не нуждается в засвидетельствовании... Теперь несколько ниже: "Я, Ричард Гельдар, находясь в здравом уме и твердой памяти, сим заявляю свою последнюю волю и прошу считать таковую моим законным завещанием". - Ах, почему я не научился печатать на пишущей машинке. - "Никакого предварительного завещания я до сего времени не составлял и не отменял..." Так!.. Проклятое перо!.. Где я тут писал? - "Завещаю все мое состояние, а именно четыре тысячи фунтов и две тысячи семьсот двадцать восемь фунтов..." - Ах, я никак не могу вывести этого прямо, я это чувствую, - и он оборвал пол-листка и принялся писать снова, особенно старательно выводя буквы, - "словом, все, что я имею наличными деньгами и бумагами, завещаю", - далее следовало полное имя Мэзи и наименования тех двух банков, в которых находились его деньги.

- Все это, может быть, и не совсем по форме, но нет ни одной души на белом свете, которая имела бы хоть тень какого-нибудь права оспаривать и опротестовывать это завещание. На всякий случай припишу еще адрес Мэзи... Войдите, мистер Битон!.. Вот моя подпись, я желал бы, чтобы вы и миссис Битон засвидетельствовали ее... Вот так, благодарю вас... Завтра вы проводите меня к хозяину, и я уплачу за три месяца по условию и оставлю у него, так как он нотариус, это мое завещание, на случай, если со мной что-нибудь приключится во время моего отсутствия. Ну а теперь затопим камин в студии, и вы останетесь здесь и будете подавать мне мои письма, записки, рисунки и бумаги, по мере того как я буду спрашивать их у вас.

Никто не знает, пока сам лично не убедится, какой великолепный костер можно устроить из копившихся годами писем, записок, набросков, дневников и всякого рода документов. Дик побросал в огонь все, каждый клочок бумаги в мастерской, кроме трех сильно потрепанных нераспечатанных конвертов. Он безжалостно уничтожал альбомы с рисунками и набросками, записные книжки и совершенно новые и недоконченные холсты.

- Какая бездна всякого хлама накапливается у каждого жильца, который долго живет в одном месте, - заметил м-р Битон.

- Да, действительно, - соглашался Дик. - Осталось еще что-нибудь? - спросил он, шаря рукой по стенам.

- Ничего, а камин раскалился докрасна.

- Прекрасно, а вы потеряли, по меньшей мере, на сто фунтов набросков и этюдов, судя по тому, как мои работы ценились. Ха, ха!.. Ведь я был не кто-нибудь!

- Да, сэр, - вежливо подтвердил Битон; он был совершенно уверен, что Дик помешался, а то он никогда бы не расстался, чуть не за понюшку табаку, со своей ценной и прекрасной обстановкой. Ну а что касается этих холстов, то они только занимают место на чердаках, и потому всего лучше навсегда избавиться от них.

Теперь оставалось только передать завещание в надежные руки, но этого нельзя было сделать раньше завтрашнего дня. Дик шарил руками по полу, по ящикам и по столам, чтобы убедиться, что нигде не осталось ни единого исписанного лоскутка или клочка бумаги, свидетеля его прошлой жизни, и, убедившись в этом, он сел перед камином и сидел до тех пор, пока огонь в нем не погас и охлаждающееся железо не стало потрескивать в ночной тишине.

XV

- Прощайте, Бесси! Я обещал вам пятьдесят фунтов, вот вам все сто, это все, что я выручил за свою обстановку, которую продал Битону. Эта сумма даст вам возможность не отказывать себе в нарядах некоторое время. В общем, вы оказались доброй девочкой, хотя и доставили и мне и Торпенгоу немало хлопот.

- Передайте мистеру Торпенгоу, что я люблю его по-прежнему. Передадите?

- Конечно, передам. А теперь проведите меня по трапу и затем прямо в мою каюту. Раз я буду на судне, я свободен!..

- А кто будет ухаживать за вами на пароходе?

- Вероятно, старший буфетчик, если деньги могут что-нибудь сделать; а по прибытии в Порт-Саид наш судовой доктор, а там дальше сам Бог позаботится обо мне.

Бесси отыскала каюту Дика, несмотря на сутолоку, царившую на пароходе от множества провожающих и плачущих родственников. Здесь Дик поцеловал ее на прощание и опустился на скамейку в ожидании, когда палубы очистятся от постороннего народа. Он, который так долго не мог привыкнуть свободно двигаться по своим комнатам в окружавшем его мраке, прекрасно ориентировался здесь, на пароходе, и необходимость самому заботиться о своих потребностях и удобствах бодрила его, как вино. Прежде чем пароход стал продвигаться между доками, он уже успел познакомиться со старшим буфетчиком, успел по-царски одарить его и заручиться его благорасположением, доставившим ему прекрасное место за столом и предоставившим ему все возможные удобства и внимательный уход во время пути. Вещи его были немедленно развязаны и разложены по местам, и он был вполне комфортабельно устроен в каюте. Здесь на пароходе он даже не имел надобности ощупью находить дорогу, так хорошо ему было знакомо все кругом. Затем Господь был так милостив к нему, что он крепко заснул сном здорового усталого человека, едва только его мысли собрались вернуться к Мэзи. Он проспал до тех пор, пока судно не вышло из устья Темзы и не стало покачиваться на волнах Ла-Манша.

Шум машины, и запах смазочного масла и свежей краски, и знакомые звуки в соседней каюте пробудили его к новой жизни.

- О, как хорошо снова ожить! - воскликнул он, позевывая я потягиваясь с особым наслаждением, и вслед за тем поднялся наверх на палубу, где ему сказали, что они уже поравнялись с Брайтонским маяком. Конечно, это еще не открытое море - как и Трафальгар-Сквер не деревня - открытое море начинается только за Уэссаном, но тем не менее Дик ощутил на себе его целительное действие.

Бурливый зеленый вал непочтительно налетел на пароход с носа и шаловливо окатил водой палубу и ряд новеньких палубных стульев; брызги полетели Дику в лицо, и он слышал, как пена звонко шлепнулась на палубу. С наслаждением втянул он в себя соленый, влажный аромат моря и затем прошел в курительную комнату. На него налетел сильный порыв ветра и сдул дорожную фуражку у него с головы, оставив его без головного убора в дверях каюты. Слуга, угадав в нем с первого взгляда привычного путешественника, заметил, что погода, вероятно, будет свежая и по выходе из канала покачает порядком, а в заливе можно, пожалуй, ожидать настоящей бури. Так и случилось, и Дик был этому весьма рад. В море все стараются за что-нибудь держаться, переходя с места на место, и не только непривычные, но и самые привычные люди делают то же; на суше же человек, пробирающийся ощупью, явно должен быть слепым. В море даже и слепой, если он не страдает морской болезнью, может подсмеиваться и подшучивать вместе с доктором над больными путешественниками и чувствовать свое превосходство над ними. Дик рассказывал доктору бесчисленные анекдоты, а это при умении лучшая монета, чем даже серебряная, курил с ним чуть не до рассвета и приобрел таким путем его недолговечное, но тем не менее искреннее расположение и даже уважение, побудившее его обещать Дику, что по прибытии в Порт-Саид он не оставит его а уделит ему часть своего времени.

Море то бушевало, то стихало, машина день и ночь гудела свою неизменную песню, солнце грело все сильнее и сильнее. Цирюльник Том Ласкар однажды поутру обрил Дика наголо, над палубами натянули тенты, пассажиры заметно повеселели, и, наконец, пароход пришел в Порт-Саид.

- Сведите меня к madame Бина, - сказал Дик доктору, - если вам известно, где она обретается.

- Ну вот еще, конечно, знаю! - ответил доктор. - Все они хороши, эти здешние злачные места, но я полагаю, что вам известно, что это, пожалуй, самый худший из притонов. Для начала они вас оберут и ограбят, а затем, не стесняясь, приколют или прирежут.

- Не беспокойтесь. Вы только сведите меня туда, а там уж я сам о себе позабочусь.

Так Дик попал к madame Бина и с наслаждением вдыхал памятный ему своеобразный аромат Востока, который чувствуется неизменно повсюду от Суэца до Гонконга, и слушал отвратительный левантский lingua franca. Солнце пекло ему спину между лопаток с бесцеремонностью старого приятеля; ноги его утопали в песке, а рукава его куртки были горячи, как свежеиспеченный хлеб, когда он подносил их к своему лицу.

Madame Бина улыбнулась улыбкой человека, который ничему не удивляется, когда Дик вошел в ее питейный дом, являвшийся одним из многочисленных источников ее доходов. Если бы не мрак, окутывавший его, Дик с трудом поверил бы, что он уезжал отсюда, так все здесь было привычно и знакомо ему. Кто-то раскупорил бутылку особо крепкого Шидама, и его запах напомнил Дику господина Бина, который постоянно говорил об искусстве и о своем унижении и падении. Бина умер, как о том сообщила мадам Бина. Доктор, приведший Дика, ушел, возмущенный, насколько это возможно для судового врача, дружески теплым приемом, оказанным Дику в этом притоне; Дик был в восторге от этого приема.

- Здесь они меня еще помнят, а там за морями обо мне успели уже забыть за это время... Madame, я желал бы иметь с вами довольно продолжительный разговор, когда вы будете свободны. Как хорошо опять вернуться в знакомые места!

Вечером г-жа Бина вынесла на песок перед домом столик, и они расположились около него в то время, как в доме, позади них, стоял шум, гвалт и настоящий содом веселья, проклятий, смеха и слез. На небе зажигались звезды, и огни на судах в канале тихо мигали у пристани.

- Да, война очень способствует хорошей торговле, друг. Ну а ты что здесь делаешь? Как видишь, мы не забыли тебя... и девушки тоже помнят...

- Я уезжал в Англию и ослеп.

- Но раньше ты прославился, приобрел известность. Мы здесь тоже слышали об этом и порадовались за тебя, и я и Бина, он еще был жив. Ты использовал голову Желтой Тины, она еще жива, Тина, и твои рисунки были так похожи, что она смеялась от радости, когда приходили газеты и журналы, в которых помещены были снимки с твоих картин. В каждой из них мы здесь могли узнать что-нибудь знакомое. И мы знали, что там они доставили тебе славу и деньги.

- Я не беден и могу хорошо заплатить вам.

- Только не мне. Ты уж за все заплатил, - сказала она, понизив голос до шепота. - Mon Dieu! Ослепнуть таким молодым! Какой ужас!

Дик не мог видеть ее лица с выражением жалости и сочувствия, ни своих поседевших висков, но он и не хотел теперь жалости; он был слишком поглощен своим желанием снова попасть на передовые позиции и объяснил ей свое желание.

- Но куда же именно? - спросила она. - Канал запружен английскими судами, и временами они открывают огонь по городу, как бывало в то время, когда здесь была война, десять лет тому назад. За Каиром тоже дерутся, но как ты проберешься туда без корреспондентского пропуска? А в пустыне, там всегда сражаются, но туда тоже не проберешься.

- Мне нужно попасть в Суаким.

Он узнал из того, что ему читал Альф, что Торпенгоу там с отрядом, охраняющим работы по сооружению Суаким-Берберийской железнодорожной линии. Madame Бина знает всех и, конечно, может указать ему людей, совет и содействие которых могли бы быть ему полезны в этом.

- Но в Суакиме всегда война! Эта пустыня беспрерывно рождает отчаянных смельчаков! Она кишит ими... Но почему непременно в Суаким?

- Мой друг там.

- Твой друг? С-ссс!.. Значит, твой друг смерть.

И madame Бина опустила на стол свою мясистую жирную руку, наполнила еще раз стакан Дика и внимательно вглядывалась в него в течение нескольких секунд при свете мерцающих звезд. Он не захотел утвердительно кивнуть головой и сказал:

- Нет, он человек, но если бы было и так, как ты сказала, то неужели ты осудила бы меня за это?

- Я, осуждать тебя? Да разве я смею? - засмеялась она как-то неестественно резко. - Да кто я такая, чтобы иметь право осуждать кого-нибудь... кроме тех, которые стараются обмануть меня или обсчитать при уплате за съеденное и выпитое у меня? Но я скажу только, что это ужасно!

- Я должен ехать в Суаким. Помоги мне. Многое переменилось с тех пор, как я отсюда уехал. Люди, которых я знал, уже не здесь теперь. Египетский лихтер ходит по каналу к Суакиму, а пакетботы тоже... Но как это сделать?

- Не думай больше об этом. Я знаю, и я все обдумаю. Пусть это будет моя забота. Ты поедешь, обещаю тебе, ты поедешь я увидишь своего друга. Но будь благоразумен. Посиди здесь, покуда все в доме успокоится. Мне надо теперь присмотреть и услужить моим посетителям, а после иди и ложись спать. Ты поедешь, обещаю тебе. Ты поедешь в Суаким.

- Завтра?

- Как только будет возможно.

Она говорила с ним, точно с ребенком.

Он сидел у своего стола, прислушиваясь к голосам, доносившимся с улицы и из гавани, мысленно спрашивая себя, скоро ли конец, пока не пришла madame Бина и не уложила его в постель, приказав ему сейчас же уснуть. В доме еще долго шумели, пели, пили и плясали, и г-жа Бина расхаживала между своими гостями, наблюдая одним глазом за выручкой и прислужницами и обдумывая в то же время, как бы устроить дела Дика. Имея это в виду, она приятно улыбалась угрюмым и скрытным турецким офицерам феллахских полков, была милостива и ласкова с чиновниками Киприотского комиссариата и более чем любезна с агентами по поставке верблюдов и мулов для армии, какой бы национальности они ни были.

Рано поутру, одевшись соответственно случаю в ярко-пунцовое бальное платье с потемневшей золотой вышивкой на корсаже, в ожерелье из простых стекол, заменявших бриллианты, она приготовила шоколад и сама понесла его Дику.

- Это я. Не стесняйтесь, ведь я уже в почтенном возрасте, не так ли? Пейте и кушайте вволю, а я здесь посижу с вами. Так матери во Франции приносят поутру шоколад к постели своих сыновей, когда они ведут себя хорошо.

И она присела на край постели и шепнула:

- Все устроено и улажено. Ты отправишься на лихтере. Только это обойдется в десять английских фунтов; ведь правительство очень неисправно платит капитану. Через четыре дня это судно придет в Суаким. С тобою поедет Георгий, грек, погонщик мулов. Это тоже будет тебе стоить десять фунтов, без этого никак нельзя. Я уплачу и тому и другому, они не должны знать, что у тебя есть деньги. Георгий поедет с тобой из Суакима до того пункта, куда он следует со своими мулами, а затем он вернется сюда, так как его возлюбленная здесь, в моих руках, и если я не получу от тебя телеграммы, что ты благополучно доехал, то его девчонка здесь ответит мне за него.

- Спасибо вам, - сказал Дик и сонно протянул руку за чашкой. - Право, вы даже слишком добры, madame.

- Если бы я действительно могла что-нибудь сделать для тебя, я бы сказала: оставайся здесь и будь благоразумен. Но я не думаю, чтобы это было лучше для тебя.

И она с печальной улыбкой посмотрела на свое залитое всякими напитками платье.

- Нет, ты поедешь, непременно поедешь; так будет лучше... да, так будет лучше для тебя, мой бедный мальчик.

Она наклонилась и поцеловала его между бровей.

- Это мое утреннее приветствие тебе, - сказала она, уходя. - Когда ты оденешься, мы поговорим с Георгием и приготовим все, что надо. Но сначала нам следует раскрыть твой чемоданчик, дай мне ключи.

- За последнее время количество получаемых мной поцелуев изумительно. Право, чего доброго, и Торп станет меня целовать. На него больше похоже хорошенько выругаться по моему адресу за то, что я, не говоря ни слова, свалюсь ему на голову. Ну а ведь не надолго. Послушайте, madame, помогите мне совершить мой последний туалет, ведь там уже нечего будет думать о возможности одеться как следует, там, на передовых.

Он стал перебирать свой новый походный наряд, царапая себе руки о шпоры. Есть разная манера носить походную одежду и снаряжение, но надлежащая манера носить этот наряд - это манера неутомимого, весело настроенного человека, вполне владеющего собой и собирающегося предпринять интересную экспедицию.

- Я хочу, чтобы все было в порядке и на своем месте, - сказал Дик. - Все это, конечно, перепачкается и измажется впоследствии, но теперь приятно сознавать, что ты хорошо одет. Скажите, все на мне в порядке?

Он ощупал револьвер в новенькой кобуре у пояса, наполовину скрытый складками пышной блузы, и поправил рукой воротничок.

- Лучше не придумаешь, - сказала madame Бина, смеясь сквозь слезы. - Взгляните на себя... ах да, я и забыла...

- Я очень доволен - все отлично. Ну а теперь пойдемте повидаться с капитаном и Георгием. Скорее, madame!

- Но ты не можешь же показаться со мной днем на улице и в гавани. Представь себе, если какая-нибудь английская леди...

- Сейчас здесь нет никаких английских леди, а если бы и были, то я забыл о их существовании и знать их не хочу. Пойдемте!

Несмотря на его жгучее нетерпение, уже почти стемнело, прежде чем лихтер тронулся в путь. Madame Бина очень усердно внушала и Георгию и капитану, как им следует заботиться о благополучии Дика, и мало кто из знавших ее решили бы пренебречь ее наставлениями и советами, так как все хорошо знали, что это могло окончиться ударом ножа в бок где-нибудь в игорном притоне по самому ничтожному поводу.

В течении шести дней - двое суток маленькое судно потеряло в загроможденном судами канале - тащился лихтер до Суакима, где он должен был принять на борт начальника маяков. Дику пришлось потратить немало красноречия на уговоры Георгия, который терзался опасениями за свою возлюбленную и был весьма склонен видеть в Дике виновника всех своих терзаний. Однако, прибыв на место, Георгий взял Дика под свое покровительство, как он обещал madame Бина, и они вместе отправились по раскаленной набережной в порт, весь заваленный материалами для постройки Суакимо-Берберийской железнодорожной линии.

- Если вы отправитесь вместе со мной, - сказал Георгий, - то никто не спросит у вас никаких паспортов или пропусков и не станет справляться, что вы здесь делаете. Все они страшно заняты теперь.

- Да, но я желал бы услышать и поговорить с кем-нибудь из англичан. Может быть, они вспомнят меня. Я был довольно известен здесь много лет тому назад, когда я еще был чем-то и кем-то.

- Много лет тому назад здесь значит "Бог весть когда", потому что здесь все кладбища переполнены... Вы выслушайте. Эта новая линия идет до самого Танаи-элъ-Хассана, то есть на протяжении семи миль. А там есть лагерь. Говорят, что по ту сторону Танаи-эль-Хассана английские войска двигаются вперед, а все, что им требуется, будет доставляться им по этой железной дороге.

- Ага, операционная база, понимаю. Это несравненно лучше, чем драться с арабами в голой пустыне.

- Даже и мои мулы отправятся в железном поезде.

- Что такое?

- Ну да, в поезде, обшитом листами железа, потому что по поезду всегда стреляют.

- А-а, бронированный поезд, прекрасно! Продолжай, Георгий.

- И я поеду нынче ночью вместе с моими мулами, только те, кому непременно нужно попасть в лагерь, отправляются с поездом. Стрелять начинают почти у самого города.

- Знаю, знаю, они всегда так делали и раньше.

Дик с наслаждением вдыхал запах горячей пыли, раскаленного железа и потрескавшейся краски. Прежняя жизнь приветствовала его как нельзя более радушно.

- Если я соберу своих мулов, то мы сегодня же вечером и отправимся: только вы должны сперва послать телеграмму в Порт-Саид и заявить, что я не причинил вам ни малейшего зла.

- Madame хорошо держит вас всех в руках, - заметил Дик. - Признайся, ты бы пырнул меня ножом, если бы мог?

- Не могу, ведь она - там, у этой женщины.

- Понимаю. Плохо, когда приходится выбирать между любимой женщиной и грабежом. Я очень сочувствую тебе, Георгий.

Они зашли на телеграфную станцию, никто их ни о чем не спросил, потому что все были заняты своим делом настолько, что некогда было голову повернуть. Только на обратном пути голос молодого английского офицера спросил Дика, что он здесь делает. Синие очки скрывали его глаза, и, идя под руку с Георгием, он коротко ответил:

- От египетского правительства - мулы. Я имею приказание доставить их в Танаи-эль-Хассан. Предъявить вам бумагу?

- О, нет, прошу извинить. Я не стал бы вас спрашивать, но так как ваше лицо мне незнакомо... то я...

- Я рассчитываю уехать сегодня с ночным поездом, - смело продолжал Дик. - Надеюсь, не представится никаких затруднений с погрузкой мулов, не правда ли?

- Вы отсюда можете видеть конские платформы, они готовы, только вы должна заблаговременно позаботиться о погрузке... - И молодой офицер удалился, дивясь, что это за опустившийся человек, который говорит, как настоящий джентльмен, и вместе с тем якшается со всякими погонщиками мулов.

Дик почувствовал себя несчастным. Одурачить английского офицера не безделица, и этот случай напомнил, что все могло бы быть совсем иначе, чем было.

Пообедав вместе с Диком, Георгий отправился за мулами, а Дик остался сидеть один в тени под навесом, опустив голову на руки. Перед его плотно закрытыми глазами мелькало лицо Мэзи, смеющееся, с закрытыми губами. Кругом стоял шум и суета. Он испугался и чуть было не стал звать Георгия.

- Я вас спрашиваю, готовы ли для посадки ваши мулы? - раздался у него за плечом голос молодого офицера.

- Мой слуга отправился за ними. Дело в том, что у меня болят глаза, и я почти ничего не вижу.

- Скверная штука! Вам бы следовало лечь на некоторое время в госпиталь. У меня тоже было воспаление глаз, это почти так же ужасно, как быть слепым.

- Мне тоже так кажется. А когда отходит бронированный поезд?

- В шесть часов вечера. Он идет целый час эти семь миль.

- И случаются нападения?

- Да, раза три в неделю. Я являюсь начальником этого ночного поезда сегодня.

- Большой, я думаю, лагерь у Танаи?

- Порядочный. Он должен снабжать продовольствием наш отряд, сражающийся в пустыне.

- А далеко он сейчас от лагеря?

- В тридцати или сорока милях, я полагаю, в чертовски безводной местности.

- А между Танаи и нашими войсками все спокойно?

- Более или менее. Я бы не желал отправиться туда один или с какой-нибудь полуротой; но наши разведчики каким-то непонятным образом пробираются благополучно.

- Это они всегда умели.

- А разве вы уже раньше бывали здесь?

- Я участвовал в большинстве схваток, когда война эта только началась.

"Был в рядах армии и затем исключен и отрешен от должности", - мелькнула в голове офицера мысль, и он воздержался от всяких дальнейших вопросов.

- Вот и ваш человек с мулами. Как-то странно видеть...

- Что я занимаюсь поставкой мулов? - докончил Дик.

- Да, хотя я не хотел этого сказать, конечно. Простите, Бога ради, это, конечно, непростительная дерзость с моей стороны, но, судя по вашему разговору, вы человек образованный, это сразу видно.

- Да, совершенно верно.

- Я отнюдь не хотел обидеть вас, вы понимаете, но вы, мне кажется, в несколько затруднительном положении, не так ли? Я давеча застал вас таким удрученным. Вы сидели, закрыв лицо руками, и вот почему я решился заговорить с вами об этом.

- Благодарю вас. Я действительно совершенно надломлен, хуже того даже и быть не может.

- Позвольте мне, как человеку, равному вам по положению, как-нибудь выручить вас, предложить вам... конечно, взаймы...

- Право, вы очень добры, но денег у меня более чем достаточно... Однако вы могли бы оказать мне громадную услугу, за которую я был бы вам бесконечно благодарен. Разрешите мне ехать на артиллерийской платформе поезда. Ведь у вас есть передняя и задняя платформы, не правда ли?

- Да. Почему вы это знаете?

- Я уже не раз ездил с бронированными поездами, и я прошу вас, дайте мне увидеть или, вернее, услышать эту потеху... Я буду вам за это глубоко признателен. Я еду на собственный риск и страх, как несражающийся доброволец.

Офицер с минуту подумал и согласился.

- Хорошо, - сказал он. - Надеюсь, что меня за это никто не привлечет к ответственности.

Тем временем Георгий и кучка крикливых и суетливых добровольных помощников-любителей загоняли мулов в конские вагоны узкоколейного бронированного поезда, походившего на длинный металлический гроб. Две артиллерийские платформы, прицепленные впереди локомотива, сплошь обшитые бронею за исключением отверстий для пулеметов, на передней платформе спереди, а на задней - по обе стороны платформы. Обе эти платформы вместе представляли собою как бы одно длинное сводчатое помещение, в котором копошилось человек двадцать артиллеристов. Шутки и смех встретили Дика, влезавшего на переднюю платформу, и прежде чем явился офицер, у него уже установились самые лучшие отношения со всей командой. С появлением офицера наступили тишина и порядок, и поезд загромыхал по наскоро проложенному пути.

- Эти платформы - превосходное приспособление для стрельбы по назойливым арабам, - заметил Дик со своего места в углу.

- Да, но они продолжают оставаться назойливыми и неунывающими, - сказал офицер. - Вот, начинается!

Действительно, первая пуля ударила в наружную броню платформы.

- Такие демонстрации неизбежны с ночными поездами; обыкновенно нападают на заднюю платформу, где командует младший офицер; ему и приходится отдуваться...

- Но не сегодня, - возразил Дик. - Слышите?

Целый залп выстрелов, сопровождавшихся гиком и криком, огласил тишину пустыни. Видно, сыны пустыни вздумали позабавиться, а поезд представлял для них превосходную цель.

- Не задать ли им перца? - крикнул офицер в машинное отделение локомотива, которым управлял саперный поручик.

- Стоит! Это как раз мой участок линии; они наделают мне неприятностей, если их не пугнуть порядком.

- Ладно!

Затрещала скорострельная пушка, дав разом пять выстрелов, и пустые патроны снарядов посыпались на пол. Дым застлал все помещение крытой платформы. Снаружи доносились дикие крики, вой и беспорядочные выстрелы по хвосту поезда. Дик кинулся на пол, в безумном восторге от звуков перестрелки и запаха порохового дыма.

- Бог ко мне милостив! Я никогда не думал, что мне придется вновь услышать все это. Задайте им хорошенько, ребята! - крикнул он. - Хорошенько их!

Вдруг поезд остановился, встретив какое-то препятствие; несколько человек отправились узнать, в чем дело, и вернулись, ругаясь, за ломами и лопатами. Сыны пустыни навалили на рельсы груды камней и песку. Потребовалось минут двадцать, чтобы очистить путь. Затем поезд медленно тронулся вперед, подвергаясь обстрелу и нападениям, отстреливаясь из пушек, пулеметов и останавливаясь перед неожиданными препонами в виде полувывороченных рельсов, которые приходилось ставить на место, чтобы следовать дальше. Наконец, поезд прибыл под защиту шумного лагеря у Танаи-эль-Хассана.

- Ну, теперь вы видели, почему поезд идет полтора часа эти несчастные семь миль, - сказал офицер, отстегивая свой патронташ.

- А все же было весело! Я был бы рад, если б это продолжалось еще столько же времени. Как красиво, должно быть, смотреть на это со стороны! - сказал Дик со вздохом сожаления.

- После первых двух-трех ночей это надоедает. Кстати, когда вы управитесь с вашими мулами, заходите ко мне в мою палатку, мы посмотрим, не найдется ли чем закусить. Я служу в артиллерии, моя фамилия Бенниль. Только смотрите, не споткнитесь о веревки моей палатки впотьмах.

Но для Дика всегда и всюду была тьма. Он только чувствовал запах верблюдов, тюков сена, запах готовящейся пищи и дым костров, да еще запах просмоленного холста палаток. Он стоял на том самом месте, где сошел с бронированного поезда, и звал Георгия, который выгружал мулов.

Паровоз выпускал свои пары чуть не прямо в лицо Дику и пронзительно свистел под самым его ухом. Холодный ветер пустыни дул по его ногам. Он был голоден и чувствовал себя усталым и разбитым и до того испачканным, что принялся рукой отряхивать одежду. Но это было совершенно бесполезно, и, засунув руки в карманы, он стал припоминать, сколько раз ему приходилось дожидаться в разных глухих закоулках земного шара поезда, верблюдов, мулов или лошадей, которые должны были его доставить к месту его деятельности. Тогда он видел, видел лучше, чем всякий другой, и вооруженный лагерь, где варилась пища и дымились котлы, под звездным небом являвшиеся всегда новым и отрадным зрелищем для глаза. Тут были краски, свет, оживление и движение, без которых нет радости в жизни. В эту ночь ему предстояло еще одно странствие во мраке, который никогда не рассеивался перед ним, и тогда он скажет, какое дальнее путешествие он предпринял, и снова пожмет руку Торпенгоу, Торпенгоу, который был полон жизни и сил и жил среди той кипучей, деятельной жизни, которая некогда создала славу человека, называвшегося Диком Гельдаром, которого отнюдь не следует путать со слепым, бездомным бродягой, носящим то же имя. Да, он разыщет Торпенгоу и соприкоснется еще раз как можно ближе с той старой, прежней жизнью, а затем он забудет все: и Бесси, которая уничтожила его "Меланхолию" и чуть было не искалечила его жизнь, и Битона, который жил среди жестянок, газовых трубок и всякой никому не нужной дряни, и то странное существо, которое предлагало ему и любовь и преданность безвозмездно, не требуя ничего взамен, и не подписало своего имени под этим великодушным предложением, а главное - Мэзи, которая, со своей точки зрения, была безусловно права во всех своих поступках, но... на таком расстоянии была так мучительно прекрасна.

Прикосновение руки Георгия к его руке заставило Дика вернуться к действительности.

- Ну, что теперь? - спросил грек.

- Да, конечно... Теперь проводи меня к верблюдам; туда, где сидят разведчики. Они сидят подле своих верблюдов, что едят зерно с черного полотнища, которое люди держат за четыре конца; и люди едят тут же, совершенно так же, как их верблюды... Проводи меня к ним.

Лагерь был неблагоустроен. Дик не раз спотыкался о колья и бугры и всякие отбросы. Разведчики сидели подле своих животных, как это хорошо знал Дик. Пламя костров освещало их бородатые лица, а верблюды фыркали и урчали, жуя зерно и как бы переговариваясь между собой. Дик не хотел отправиться в пустыню с караваном припасов; это привело бы к бесконечным расспросам, а так как в слепом штатском человеке не было никакой надобности на передовых позициях, то его, вероятно, заставили бы вернуться в Суаким. Он должен был отправиться один, и отправиться немедленно.

"Теперь еще одна последняя шутка, самая многозначительная из всех!" - подумал он, подходя к костру.

- Мир вам, братья! - промолвил он, когда Георгий подвел его к ближайшей группе разведчиков, расположившейся вокруг костра.

Шейхи медленно и с важностью наклонили головы в знак ответного приветствия, а верблюды, почуяв европейца, насторожились и готовы были, казалось, подняться на ноги.

- Верблюда и погонщика, чтобы немедленно отправиться на передовую линию, - сказал Дик.

- Муланда? - сердито спросил чей-то голос, называя лучшую породу вьючных верблюдов.

- Нет, не муланда, а бишарина, - возразил Дик спокойно и уверенно, - бишарина, без седельных ссадин на спине.

Прошло две-три минуты в молчании.

- Мы здесь расположились на всю ночь; сегодня не тронемся из лагеря.

- А за деньги?

- Хм-хм?.. За английские деньги?

И опять продолжительное молчание.

- Сколько?

- Двадцать пять английских фунтов погонщику по окончании пути и еще столько же сейчас шейху, с тем чтобы он отдал их погонщику.

Это была царская плата, и шейх, хорошо знавший, что при расчете получит свои комиссионные с врученной ему суммы, стал склоняться на сторону Дика.

- Меньше одной ночи пути и пятьдесят фунтов... Да на эти деньги человек может приобрести и землю, и колодцы, и прекрасные деревья, и жен, словом, всякое благополучие до конца дней своих. Кто согласен? - спросил Дик.

- Я, - отозвался чей-то голос. - Я поеду. Только ведь сегодня из лагеря никого не выпустят...

- Глупый! Разве я не знаю, что верблюд всегда может порвать свои путы, сорваться с привязи и уйти в пустыню, и часовые не стреляют по животным, за которыми гонятся... Ведь двадцать пять фунтов да еще другие двадцать пять фунтов не шутка. Но животное должно быть чистокровным бищарином; вьючного я не возьму...

После этого начался торг, и в конце концов первые двадцать пять фунтов были вручены шейху, который стал о чем-то вполголоса говорить с погонщиком.

- Совсем недалеко... Любой вьючный довезет... Стану я лучшего верблюда тревожить ради слепого! - расслышал Дик слова последнего.

- Хоть я и не вижу, - сказал он, несколько повышая голос, - но у меня есть при себе вещица, у которой шесть глаз, а погонщик будет сидеть на переднем сиденье, и если мы на рассвете не будем в действующем отряде английских войск, то он умрет.

- Но где искать этот действующий отряд?

- Если ты этого не знаешь, так вместо тебя поедет другой, Знаешь ты или нет? Отвечай! И помни - это жизнь или смерть для тебя.

- Знаю, - угрюмо ответил погонщик. - Отойди в сторону от моего верблюда, я его сейчас подыму.

- Не торопись. Георгий, подержи голову этого животного, я нащупаю его щеки!.. Да, вот клеймо! - полукруг, отличительная метка бишарина, легкого верхового верблюда... Хорошо, отвязывай этого. Помни, благословение Всевышнего не снизойдет на того, кто старается обмануть слепца.

Люди, сидевшие у костра, засмеялись, видя разочарование погонщика. Он надеялся подсунуть ленивое вьючное животное со сбитой седлом спиной, и это ему не удалось.

- Посторонись! - крикнул кто-то, хлестнув верблюда ремнем под брюхо. - Дик проворно отскочил, почувствовав, что привязь в его руке натянулась.

В тот же момент поднялся крик: "Иллага! Ахо!.. Сорвался!.."

Бишарин с глухим ревом вскочил и стрелой помчался в пустыню. Погонщик с криком и проклятиями кинулся за ним. Георгий схватил Дика за руку, и тот, спотыкаясь и торопясь, пробежал мимо часового, привыкшего к подобным сценам.

- Куда вас черт несет? - крикнул он им вслед.

- Все мое добро в этом проклятом животном! - крикнул ему ответ Дик простонародным языком.

- Ну, лови его, да смотри, чтобы и тебе и твоему дромадеру не перерезали глотку.

Крики погонщика затихли, когда верблюд скрылся за ближайшим пригорком. Погонщик остановил его и заставил опуститься на колени.

- Садись впереди, - сказал ему Дик, взбираясь вслед за ним на заднее седло, и, тихонько постукивая дулом револьвера по спине погонщика, он добавил: - Ну, ступай с Богом, живее! Прощай, Георгий, привет от меня госпоже Бина, и будь счастлив со своей милой... Ну, вперед!

Спустя немного времени его охватила торжественная тишина ночи, едва нарушаемая легким поскрипыванием седла и мягкой поступью неутомимых ног дромадера. Дик поудобнее уселся в седле, подтянув потуже свой пояс, и в течение часа ощущал на своем лице встречное движение воздуха, свидетельствовавшее о быстром ходе животного.

- Хороший верблюд! - сказал он наконец.

- Он никогда не оставался ненакормленным. Он у меня домашний!.. - ответил погонщик.

- В добрый час! Вперед!

И голова Дика вскоре склонилась на грудь. Он хотел думать, но мысли его сбивались и путались, потому что его сильно клонило ко сну. И в полудреме ему казалось, что он в наказание учит наизусть гимн, как бывало у миссис Дженнет. Он будто бы провинился, нарушив святость воскресного дня, и она за это заперла его в спальне и заставила учить гимн. Но он никак не мог вспомнить ничего, кроме двух первых строк.

Когда народ, избранный Богом,

Страну изгнанья покидал... -

твердил он без конца сонным голосом. Погонщик обернулся, чтобы убедиться, нельзя ли завладеть револьвером и окончить поездку. Но Дик проснулся, ударил его рукояткой по голове и стряхнул с себя сон. Кто-то притаившийся в кустах верблюжьих колючек что-то крикнул, и затем раздался выстрел, и снова воцарилась тишина, и его опять стал одолевать сон. Он был слишком утомлен, чтобы думать, и только время от времени клевал носом и пробуждался на мгновение, чтобы толкнуть дулом револьвера погонщика.

- Светит месяц? - спросил он сквозь сон.

- Уж он заходит, - ответил погонщик.

- Хотел бы я посмотреть на него. Придержи верблюда, я хочу слышать голос пустыни.

Погонщик исполнил его желание; среди тишины поднялся легкий предрассветный ветерок и своим дыханием разбудил засохшие листья какого-то чахлого кустарника и замер.

- Вперед! - скомандовал Дик. - Ночь сегодня холодная.

Всякий знает, что предрассветные часы кажутся всегда особенно долгими и холодными. Дику эта ночь казалась бесконечно длинной. Но вот погонщик что-то пробурчал, и Дик вдруг ощутил перемену в воздухе.

- Никак светает, - сказал он.

- Да, а вот и лагерь. Хорошо доехали?

Верблюд вытянул шею и заревел, почуяв близость других верблюдов в английском отряде.

- Скорее, скорее! - торопил Дик.

- Там что-то неспокойно, - сказал погонщик, - только из-за пыли разобрать нельзя, что они делают.

- Спеши вперед, а там узнаем.

Теперь уже доносился шум голосов, и крики животных, и гомон пробуждающегося военного лагеря.

Раздались два-три выстрела.

- Это они по нас стреляют? Неужели же они не видят, что я англичанин? - раздраженно и с досадой в голосе проговорил Дик.

- Это из пустыни, - ответил погонщик, пригнувшись к самому седлу.

- Вперед, сын мой! - крикнул Дик. - Хорошо, что утро не застигло нас часом раньше, а то бы нам несдобровать.

Верблюд мчался прямо к отряду, а выстрелы позади учащались. Как видно, сыны пустыни собирались напасть на английский лагерь.

- Какое счастье! Какая поразительная удача!.. Как раз перед началом битвы!.. О, Боже, наконец-то Ты сжалился надо мной! Только... - и мучительная мысль заставила его зажмурить на мгновение глаза, - Мэзи...

- Хвала и благодарение Аллаху! Мы в лагере, - проговорил погонщик в тот момент, когда они въехали в арьергард, и верблюд опустился на колени.

- Кой черт! Кто вы такой? Депеши, что ли? Каковы силы неприятеля? Как вы доехали? - послышались десятки вопросов. - Но вместо ответа Дик собрался с духом, отпустил свой пояс и, не сходя с седла, крикнул усталым, несколько сиплым голосом:

- Торпенгоу! Эй, Торп, эй!.. Торпенгоу!

Бородатый мужчина, рывшийся в золе костра, отыскивая горячий уголек, чтобы раскурить трубку, живо обернулся и быстро направился на голос в тот момент, когда арьергард выстроился и открыл огонь по неприятелю, скрывавшемуся за холмами тут и там. Дым выстрелов висел в неподвижном предрассветном воздухе, окутывая все кругом непроницаемой пеленой.

Солдаты закашлялись и ругались, видя, что дым от их собственных выстрелов мешает им разглядеть неприятеля, и подались вперед, стараясь оставить за собой эту завесу. Раненый верблюд вскочил было на ноги и заревел громко и протяжно... Кто-то прикончил его, чтобы избежать замешательства и переполоха. Затем послышался глухой стон человека, раненного насмерть пулей, а там крик острой боли и ужаса, и снова выстрел.

Не время было для расспросов.

- Слезай, дружище! - крикнул Торпенгоу, подбегая. - Живее!.. Слезай и ложись за верблюда.

- Нет, прошу тебя, проведи меня в передние ряды битвы, - сказал Дик, обернувшись лицом к Торпенгоу и подняв руку, чтобы поправить на голове свой шлем, но, не рассчитав движения, только сбил его совсем с головы. Торпенгоу увидел седину в его волосах и заметил, что лицо его было лицом старика.

- Да слезай же, Дик! Говорят тебе, слезай скорее, безумный! - крикнул Торпенгоу.

И Дик послушно слез с седла, но, подобно тому, как падает срубленное дерево, покачнувшись в сторону, он упал прямо к ногам Торпенгоу.

Счастье его не изменило ему до конца; сострадательная пуля сжалилась над ним и пробила ему голову.

Торпенгоу опустился на колени под прикрытием верблюда, поддерживая тело своего друга Дика.

Джозеф Редьярд Киплинг - Свет погас (The Light that Failed). 02., читать текст

См. также Джозеф Редьярд Киплинг (Rudyard Kipling) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

СЛОН-ДИТЯ
Перевод Е. М. Чистяковой-Вэр Много-много лет тому назад, моя любимая, ...

СЛОНЕНОК
Перевод Л. Б. Хавкиной. В отдаленные времена, милые мои, слон не имел ...