Джером Клапка Джером
«Мечты.»

"Мечты."

Перевод Любови Мурахиной-Аксеновой.

У меня однажды был сон, страннее которого трудно себе представить. Мне приснилось, что я пришел в театр и что капельдинер отказался пропустить меня на место, если я не оставлю у него своих... ног!

Требование капельдинера нисколько не удивило меня (я так хорошо быль знаком с театральными порядками, даже и наяву не удивился бы каким угодно чудовищным комбинациям этих порядков), но мне было очень досадно оставлять где-нибудь на вешалке свои ноги, это, как хотите, даже и во сне крайне неприятная вещь.

Высказав капельдинеру, что мне не приходилось слышать о таком нелепом распоряжении, каким является требование, чтобы посетители театров оставляли свои ноги на вешалке вместе с верхней одеждой, я добавил, что сочту свой долгом на другой же день возбудить об этом вопрос "Таймсе".

Капельдинер ответил, что лично он тут ни при чем, так как исполняет лишь то, что ему приказано дирекцией театра. Насколько ему известно, это странное на первый взгляд распоряжение основано на постоянных жалобах самих посетителей на то, что им в театре нельзя шагу сделать без того, чтобы не наступить на чужия ноги, и некуда убирать свои. Первая жалоба исходила от вновь при прибывающих посетителей, которым приходится пробираться к своим местам через ноги явившихся пораньше; вторая ж жалоба вносилась именно этими раньше пришедшими, обезпокоиваемыми новыми посетителями. В виду этого дирекции ничего больше не оставалось, как требовать от всех посетителей оставлять ноги на вешалке.

Поразмыслив, что всякие дальнейшие протесты с моей стороны будут бесполезны, я покорно сел и позволил капельдинеру снять с меня ноги.

До тех пор я и не знал, что человеческие ноги съемные, и всегда считал их прикрепленными к туловищу наглухо. Однако капельдинер с изумительным проворством отвинтил мне обе ноги, при чем был настолько любезен, что показал мне, как делать эту операцию самому, без посторонней помощи. И опять-таки я вовсе не был удивлен в том смысле, чтобы найти это сверхъестественным, а был только, так сказать, приятно поражен новым открытием.

В другой раз мне снилось, что меня ведут вешать. Но и в этом случае я не чувствовал удивления; нисколько не были удивлены и все окружавшие меня родные, приятели я просто знакомые. Все они сгруппировались возле меня и с самыми веселыми лицами желали мне приятного пути. Казалось, предстоявший мне трагический конец считался ими в числе самых обыденных явлений в мире. А, может-быть, они только притворялись такими веселыми, скрывая свое огорчение со стойкостью древних спартанцев. Вопрос этот для меня до сих пор остался открытым. Во всяком случае они были очень добры. Один из моих дядей даже принес мне корзиночку с сандвичами и бутылочку чего-то крепко спиртуозного "для ободрения на эшафоте", как он с многозначительным взглядом сообщил мне.

Вообще, во сне мы ничему не удивляемся, но все принимаем, как нечто совершенно естественное и обыденное. Удивляться научают нас наяву "близнецы-тюремщики смелой мысли" - Знание и Опыт.

Встречаясь в произведениях романистов и драматургов с людьми, преисполненными всяких лучших чувств, мыслей и порывов, мы удивляемся, потому что Знание и Опыт внушили нам, что такого сорта люди чрезвычайно редки, пожалуй, даже и совсем не существуют в действительности. В границах той же трезвой действительности мои близкие были бы крайне удивлены, если бы узнали, что я совершил такое преступление, за которое суд нашел нужным приговорить меня к повешению. Ведь Знание и Опыт говорили им, что в стране, где силен закон и полиция стоит на высоте своей задачи, граждане обыкновенно с полным успехом могут противостоять всякого рода искушениям, ведущим к уголовным преступлениям.

Но область снов недоступна для близнецов Знания и Опыта. Они остаются за пределами этой области вместе с тем комочком тяжелой, мертвой глины, часть которой составляют они сами, между тем как отрешенная от их надоедливого надзора смелая Мысль быстро проскальзывает сквозь темную калитку и свободно бродит по извилистым тропинкам во всех направлениях перерезывающих "сады Персефоны".

Освободившись от стеснительного убеждения бодрствующего мозга, будто бы вне познаваемого нашими внешними чувствами мира во всей вселенной ничего больше нет, наш дух ничему не удивляется. Во сне мы летаем и нисколько не удивляемся этому; ходим совершенно голыми и не стыдимся. (Правда, вначале мы немножко опасаемся, как бы нас не забрала полиция, но успокоиваемся, когда замечаем что стражи общественного порядка и нравственности на нас и внимания не обращают, тоже, повидимому, не находя ничего зазорного в нашем "райском" костюме). Беседуем с нашими умершими родственниками и друзьями и упрекаем их в том, что они раньше не приходили к нам, но опять-таки нисколько не удивляемся тому, что они представляются нам живыми, хотя мы и сознаем, что они давно умерли.

Вообще, во сне с нами случается много такого, о чем человеческий язык и передать не может. Мы видим тот свет, которого никогда не замечаем на суше или на море; слышим звуки, которых не может уловить ни одно бодрствующее ухо. Наше воображение действует только в то время, когда мы спим. В бодрствующем состоянии мы не умеем им пользоваться, а просто работаем одним рассудком. Силою этого рассудка мы лишь изменяем, переставляем, распределяем по новому все то, что видим вокруг себя. Но ни одному из нас не удалось наяву прибавить хоть самую крохотную кр?пицу к тому материалу, из которого Знание и Опыт строят нам калейдоскоп вселенной.

Дин Свифт видит одну породу людей гораздо мельче, а другую - гораздо крупнее нормальных представителей человечества; видит он и страну, в которой лошади занимают положение людей, а люди - лошадей. Литтон Бульвер переносить место действия одной из своих повестей в недра земли вместо её поверхности. Райдер Хаггард знакомит нас с дамой, которая на несколько лет старше, чем полагается быть "интересным" героиням романов, и описывает раков, которые немного крупнее подаваемых в гастрономических магазинах. Число писателей, переносящих нас на луну или на какую-нибудь другую планету, очень велико, а между тем то, что они там открывают "новое", так мизерно, что ради этого вовсе не стоило труда подниматься так высоко. Другие описывают нам то, что, по их мнению, должно быть через несколько столетий, но так нудно и мертво, что мы, читая плоды их "прозрений", можем только радоваться при мысли о том, что ничего этого нет при нас. Во всех этих утопиях нет ничего, кроме полного бездельничанья, потому что весь человеческий труд заменен действием электричества. Скука смертная!

В самом деле, по моему мнению, слишком уж много электричества обещается нам в грядущих веках. Это напоминает мне встречающиеся ныне так часто объявления в эмалевых красках. В этих объявлениях наглядно изображается скученная в небольшом помещении многочисленная семья, занятая раскрашиваньем эмалевыми красками всего что можно и чего нельзя. Глава семьи, человек почтенной патриархальной наружности, стоит на складной лестнице и с полным усердием покрывает потолок эмалью цвета "зелени кукушкиного яйца", между тем как горничная и кухарка ползают на коленях, стараясь покрыть пол эмалью цвета "красной восковой печати". Хозяйка расписывает рамы картин в цвет терракоты. Старшая дочь с мужем украдкою любезничают в углу, растворяя в глиняном горшке эмаль цвета "декадентской желтизны", которою, по всей вероятности, должны "оживить" стоящее рядом с ними пианино. Младшие члены семейства увлекаются намазыванием на столы и стулья густых слоев "красноты малинового варенья" и "небесной лазури". Словом, каждый предмет вокруг этих современных "художников" покрывается эмалью разнообразнейших цветов и оттенков; положительно все подвергается возобновлению посредством эмалевых красок, от дивана до каминной решетки, от обеденного стола до стенных часов. Если останется излишек этой цветной эмали, то этот остаток, следует предполагать, пойдет на украшение Библии и на перекраску любимой кошки, собачки или канарейки.

В рекламах об этом "новом открытии" (об эмалевых красках) говорится, что им могут пользоваться и совсем маленькие дети. Расширим вышеописанную картину и представим себе, что ребятишкам дано разрешение покрыть эмалью все, что нашли нужным собрать в дом необходимость или тщеславие владельцев. И вот, один из ребятищек раскрашивает в "молочную синеву" вилку для поджариванья хлебных ломтей; другой придает эстетическую ценность голландской печке, наводя на нее новый оттенок зелени в "стиле модерн", а самый маленький карапузик накладывает "старое золото" на приспособление для снимания сапог, а девочки наводят новый румянец на волосы своих кукол, а новую чернь - на их круглые щеки. Старшая из них с глубокомысленным видом разрисовывает один из подоконников в краску "легкого смущения на персиковой щечке девичьяго лица".

При таких условиях воображаемое семейство очень быстро должно войти в число самых ярых врагов эмалевых красок, потому что оне сделаются разрушительницей мира, прежде царившего в этой семье. Эмалевые краски отличаются противным, холодным стеклянным блеском. Их повсеместное присутствие начнет в первую голову раздражать отца семейства, который не будет знать, куда деваться от этой "глазастой липкой гадости", и с досады станет выражать своей многолетней верной подруге жизни "удивиение" по поводу того, что она не заставила детей выкрасить этой "мерзостью" друг друга и самое ее - мать. Последняя в свою очередь, напомнит ему, что она своевременно предостерегала его против излишнего увлечения этой рыночной новинкою, и что если бы не он, то уж, наверное, не были бы испорчены этой "пестрой мазнею" хоть потолки и стены в доме. Но муж горячо возражает, уверяя, что если бы не жена, которой вначале так понравилась эта "мазня", то он и не подумал бы приобретать такой дряни; только в угоду ей, жене, он приобрел это "безобразие" и вдобавок потратил столько времени и труда на украшение комнаты красками по её собственному выбору. И так они спорят с утра до ночи в продолжение целаго месяца, и дело доходит у них чуть не до полной вражды.

Поев из покрытой яркою пунцовою эмалью мисочки, кончает свою жизнь любимая кошка. Подымаются плач крик, стон и скрежет зубов Еще хуже, разумеется, состоит дело, когда вся семья заболевает судорогами в желудке от употребления эмальированной посуды, ложек, вилок и прочих столовых предметов. В то же время все начиная с главы семьи и кончая кухаркою, жалуются на невыносимые головные боли. Кроме того прислуга, а также дворник, трубочист, мальчики из лавок и тому подобный люд нарочно стараются тереться об эмалевые стены, чтобы запачкать свою одежду и требовать с хозяев вознаграждения за эту "порчу",которая, в сущности, не так уж страшна: стоит только потереть приставшие от липкой эмали пятна, и они исчезнут.

Но хуже всех чувствует себя муж старшей дочери семьи. Ему вообще не везет. Он человек очень старательный, скромный и бескорыстный. Единственное его желание состоит в том, чтобы его полюбила новая семья, членом которой он стал. Но сестры и братья его молодой жены за одно то презирают его, что он мог "втюриться" в "ротозейку" Эмилию. Отец Эмилии находит, что он слишком уж "вял" и далеко в жизни не пойдет, так что Эмилия могла бы сделать и лучший выбор. Одна теща (в противоположность другим тещам) стоит за зятя, говоря, что он человек "уважительный" и вполне "надежный" в семейном отношении; а остальное с годами, быть-может, и "приложится" ему. К тому же он ведь не потребовал большого приданого, а был совершенно доволен теми грошами и тряпками, какие были предложены ему с первого раза.

Сгорая от страстного желания заслужить полное расположение тестя, молодой человек выбирает тот критический момент, когда весь дом взбудоражен различными, отчасти уже вышеперечисленными неприятными последствиями эмалевой живописи, и с сияющим от предвкушения будущего торжества (победы над сердцем тестя) лицом подносит отцу своей жены трубку, покрытую эмалью цвета полузрелых томатов. Результатом этого "усердия не по разуму" является то, что взбешенный тесть вырывает из рук зятя злополучную трубку, разбивает ее о стену и громовым голосом требует от оторопевшего молодого человека, чтобы тот убирался ко всем чертям.

Во всех делах следует придерживаться умеренности. Немножко эмалевой живописи, пожалуй, не мешает. Можно окрасить снаружи и внутри дом, но оставить всю обстановку нетронутою, или, наоборот, выкрасить всю обстановку, не трогая дома; но делать из своего жилища нечто в роде выставки торговцев эмалевыми красками, где утомленный глаз тщетно ищет хоть одного неэмальированного предмета,- это, действительно, "уж слишком". Такое жилище, как уверяют современные мастера эмалевых дел, выглядит "в высшей степени художественным" и его можно мыть простою сырою тряпкою; но для человека средней руки оно все-таки окажется совершенно невыносимым. Человек средней руки не гоняется за "высшим" художеством, когда оно уж черезчур мозолит ему глаза.

Так и с электричеством, которым так переполнены утопии наших дней. Если часть этих утопий и осуществится при наших правнуках, то их жизнь сделается такою однообразною, безцветною и мертвящею, что они рады будут скорее избавиться от нея.

В самом деле, представьте себе, что в будущем электричество возьмет на себя все заботы о человеке: станет освещать его, греть, лечить, варить для него кушанье, даже в случаях нужды наказывать его. Электричество будет питать младенцев грудью, укачивать их в колыбельках, отшлепывать за шалости, воспитывать, контролировать каждый наш шаг в жизни, сжигать трупы и убирать их пепел и т. д. Быт-может, с помощью того же электричества будут выводиться и дети, подобно тому, как теперь этим путем выводят цыплят.

В новом мире, благоустраиваемом нашими прогрессивными реформаторами, единственною самодовлеющою силой признается электричество: на ряду с ним люди будут лишь безвольными автоматами.

Однако, заговорив об этих утопиях, я вовсе не хотел распространяться об электричестве; мне хотелось только сказать об "оригинальности" современных сочинителей утопий. В сущности, в них нет ни капли истинной оригинальности. Человеческая мысль вообще лишена оригинальности. Никто еще не придумал ничего действительно новаго; все только перекраивают на свой лад старое. Вообще, повторяю, воображение людей очень ограничено.

Когда спросили одного старого моряка, что бы он стал делать, если бы вдруг оказался миллионером, он ответил:

- Скупил бы весь ром и весь табак со всего света.

- Отлично. Ну а потом?

- Что "потом"? - не понял моряк.

- Что же вы стали бы покупать потом, когда у вас оказался бы в руках весь ром и весь табак со всего света?

- А-а... Гм?.. (длинная пауза, затем с воодушевлениемь) Потом я стал бы искать, нет ли еще где завалящего рома и табаку.

Ром и табак оказались для этого моряка единственными предметами, достойными покупки, поэтому он ничего другого и не мог придумать.

Наверно и наши утописты недалеко ушли от этого простого человека. Попробуйте спросить их, чего еще останется человечеству желать, когда их "рай" уже осуществится на земле, когда вся жизнь для людей будет оборудована электричеством, когда даже мыслить и говорить они будут посредством электричества. Что же тогда останется господам утопистам ответить, как не следующее:

- Тогда люди будут желать еще больше электричества.

Эти господа знают электричество. Они видят электрический свет, слышали кое-что об электрических лодках и омнибусах. Быть-может, они даже имели удовольствие лично испытать на себе "электрический" толчок на трамвайной линии. Известен им и электрический телеграф.

Поэтому, зная, что электричество применяется уже для четырех надобностей, им не трудно "вообразить" себе, что оно может быть применимо и для несколько сот других надобностей, а самые "великие" из них могут представить себе применение этой силы даже в нескольких тысячах случаях; помыслить же о новой силе, совершенно отличной от всех до сих пор известных сил природы, они не в состоянии.

Человеческая мысль не может быть уподоблена фейерверку который во время горения создает новые формы и новые виды. Нет, человеческая мысль скорее походит на дерево, которое растет так медленно, что вы подолгу можете простаивать пред ним и не замечать его роста. Это дерево много тысяч лет назад было опущено в землю крохотным, слабеньким хиленьким росточком. Люди берегли его, лелеяли, жертвовали своей славой и самою жизнью ради его целости и роста; самые выдающиеся из людей с трудом проскальзывали в тот крепко огороженный сад в котором таилось чудесное дерево, и становились на смену прежних, отошедших на покой садовников. Оставшиеся у ограды товарищи звали их обратно, звали поиграть в мужей с луком и копьем, срывать улыбки с розовых девичьих губок и принимать участие в пирах и плясках, а не превращаться в озабоченную няньку какого-то там ни на что не годного хилаго отростка.

Однако одни самоотверженные пестуны сменялись другими, и деревцо росло и крепло. Над ним проносились ураганы невежества, но не могли его сгубить; вокруг него пылали жаркие огни суеверий, но пестуны бросались в самую середину этих огней и тушили их ценою собственной жизни, и деревцо росло и росло.

Потом чела своего великодушные люди питали зеленую листву драгоценного растения, слезами очей своих увлажняли вокруг него почву, кровью сердца своего поливали его корешки.

Шли годы и века; деревцо росло и цвело и понемногу превратилось в большое дерево, все выше и выше поднимавшее свою вершину, все шире и шире раскидывавшее свои сучья и ветви. И с каждым годом оно давало новые отростки и все больше и больше развертывалось на нем под ласковым солнца свежих листочков, цветочков и сладких плодов.

За столетиями шли тысячелетия, и взлеянное с таким трудом дерево разрослось, в целый лес. Но все деревья этого леса - лишь отростки того дерева, которое было посажено в день рождения человечества. Все их стволы вышли из недр того старого корявого протоствола, который был мягким, нежным зеленым росточком в те дни, когда седовласое время было еще светлокудрым дитятей, а питающие их соки добываются корнями, обвивающимися вокруг костей умерших.

Да, человеческая мысль так же мало может произвести самобытного, как известной породы дерево - дать новый, несвойственный ему плод.

Ах, если бы наши критики усвоили, наконец, эту простую истину, перестали бы требовать невозможного и негодовать, видя, что это невозможное не выполняется!

Когда выходить в свет новая книга, первоклассные критики развертывают её страницы с надеждою на чудо, уравновешиваемое, однако, сознанием, что никаких чудес не бывает и быть не может. По мере того, как такой критик пробегает страницу за страницей, брови его все сильнее и сильнее морщатся от негодования, по губам змеится усмешка того глубокого презрения, которое он питает ко всем еще не умершим писателям. Но, побуждаемый трогательнымь, хотя и совершенно ложным убеждением, что все общество, притаив дыхание, ожидает его суждения по поводу данной книги, без чего оно не в состоянии составить собственного мнения о ней, великий критик мужественно старается выполнить свой долг до конца. Но, одолев кое-как треть книги, он больше не выдерживает: с криком гневного отчаяния бросает книгу в угол, вскакивает с своего места, нервно ерошит волосы, мечется взад и вперед по комнате и отрывисто бормочет себе под нос:

"Нет, и в этой вещи, на которую возлагалось столько надежд, нет ни на грош оригинальноети! Вся она целиком заимствована из Ветхаго завета. Это не что иное, как пересказ истории Адама и Евы. Герой - самый обыкновенный человек с двумя руками, ногами и одною так называемою головою... Конечно, это моисеевский Адам, только под другим названием. A героиня - самая обыкновеннейшая женщина, описана красавицею с длинными белокурыми волосами. Автор назвал ее Анджелиною; он мог называть ее каким угодно именем, но ничем не скроет того грустного, возмутительного факта, что она, сознательно или бессознательно, скопирована им с Евы. Вообще все это произведение - чистейший плагиат, полное воспроизведение первой книги Моисея... Ах, силы небесные, неужели совсем нет самобытных писателей?!"

Однажды весною я гулял по сельскому простору. Весна стояла чудная, ясная, солнечная, теплая, благоуханная и жизнерадостная; такая весна, какая была обычной во дни моей юности, а не та фальсификация весны, которая дается нам в настоящее лживое время, фальсификация, отличающаеся пестрою сменою восточного ветра, снега, дождя, изморози, грозовых бурь, града, слякоти, грязи и гололедицы.

Да, такая весна была бы хороша даже и в те благословенные времена. И когда я шел по пробуждающимся полям, наблюдая рассвет грядущей зелени, подстерегая все усиливающийся под поцелуями солнца стыдливый румянец распускающихся цветов боярышника, глядя на старые матерые деревья, с такою гордостью поднимавшие кверху на сильных руках-ветвях мириады глянцовитых почек, чтобы теплый западный ветерок, налетавший со звонким смехом, мог их приласкать, любуясь яркою желтизною пробивавшихся сквозь густой слой прошлогодней лесной листвы скороспелок, замирая в умилении при виде залитых солнцем и покрытых зеленым пушком холмов, слушая голосистый птичий хор и жужжание целаго мира только что призванных к жизни легкокрылых пестрых насекомых, с упоением вдыхая крепительный и живительный запах свеже вспаханной земли и восторженно внимая пленительным напевам всей ликующей природы,- во мне поднялся дух.

Пробудилась весна и во мне, вливая в мои жилы новые силы, ободряя новыми сладкими надеждами. И это было неудивительно, потому что ведь и я составляю часть природы. В моем сердце также распускались нежные листочки и пробивались новые зеленые побеги. Из самых недр его стремились к свету пышные цветы любви и признательности. В моем точно посвежевшем мозгу зарождались новые благородные мысли и возставали новые светлые образы.

Сама мать-природа шла рядом со мною, объясняя мне самоё себя, окружающий меня мир и скрытые в нем пути Божии.

Мне было жаль, что осадившие меня прекрасные мысли и небесные видения могут пропасть для моих ближних, поэтому я приютился в первом попавшемся сельском коттедже и принялся записывать все то, что наполняло мое сердце и мой ум. Писал я просто, без вычур и натяжек, писал, что и как я видел пред собою:

"Говорят, что я не в состоянии написать ничего особенного, "первокласснаго", - рассуждал я про себя.- Постараюсь опровергнуть это мнение. Напишу именно первоклассную вещь. До сих пор я трудился лишь для обыденного, дюжинного читателя. Теперь же буду трудиться для обогащения классической литературы моей дорогой родины".

И я написал большой очерк, посвященный исключительно одной природе, о тех чувствах и мыслях, которые она пробуждает в человеческой душе. Смело могу сказать,- зачем же скрывать правду, хотя-бы она и была в нашу собственную пользу?- что этот очерк был полон возвышенных представлений, ярких мыслей и свежаго остроумия. В нем был только один недостаток: он был слишком хорош; в нем не было ни одной плоскости или пошлости для обыкновенного читателя, который поэтому мог найти его "скучным".

Очень досадно, что я не могу ничего дословно припомнить из этого очерка; если бы мог, я просто-напросто поместил бы здесь его лучшие места, чтобы вы сами могли судить об его красотах, а не верить мне на слово, что они действительно были. Но я не сохранил этого очерка, и у меня в памяти осталось только одно воспоминание о нем.

Я очень гордился своим новым очерком и, вернувшись в город, первым делом понес свое произведение к одному из моих приятелей, известному литературному критику. Разумеется, плохую, даже второстепенную вещь я никогда не решился бы представить этому критику, зная, что это могло бы доставить ему только лишнее огорчение.

С его согласия я сам прочел ему свой очерк, а когда кончил, предложил обычный в таких случаях вопрос:

- Ну, как тебе это кажется?

- Великолепно! - отозвался он.- Я и не подозревал, что ты до такой степени сведущ в древней литературе. Нет почти ни одного классического произведения, из которого ты не позаимствовал бы кое-чего. Не могу только припомнить, откуда ты взял заключительную идею... Впрочем, быть-может, она твоя собственная?

Дальше он сказал, что если его догадка верна, т.-е. если те размышления, которыми я заключил свой очерк, принадлежат самому мне, то лучше их уничтожить, потому что увенчивание такой прекрасной, единственной в своем роде компиляции со страниц древних авторов только бы испортило её ценность.

Затем он начал перечислять имена тех давным-давно отошедших в вечность писателей, поэтов и мыслителей, трудами которых, по его мнению, я воспользовался.

- Ты ошибаешься! - горячо возразил я, когда настолько пришел в себя от поразившего меня изумления, что оказался в состоянии управлять своим языком.- Это вовсе не компиляция, а чистейший оригинал.

Я записывал только то, что приходило мне на ум само собою, без всяких вспомогательных средств. Из всех перечисленных тобою лиц я читал только Шекспира; остальных же знаю только по именам.

Разумеется, мой приятель нашел в моем очерке сильное влияние и Шекспира. Я положительно готов возненавидеть этого Шекспира. Его всегда ставят в пример нам, молодым писателям, а я терпеть не могу никаких моделей. У нас в школе была модель - некто Генри Семмерс, и его постоянно ставили нам в образец. Бывало, только и слышишь:

- Посмотрите на Генри Семмерса! Он никогда не ставит предлога перед глаголом и не пишет в словах неподходящих букв; вообще пишет именно так, как должно писать,- или же:

- Отчего вы не берете примера с Генри Семмерса? Он никогда не обливает чернилами своей тетради и самого себя.

Нам, в конце-концов, так надоел этот "образец" всех добродетелей, что мы всей гурьбою в один прекрасный вечер подкараулили его за углом и так разделали, что он на две недели слег в постель.

Теперь же мы только и слышим:

- Посмотрите на Шекспира. Отчего вы не подражаете Шекспиру? Шекспир никогда не позволял себе подобных шуток и острот! Почему вы не можете шутить и острословить так, как Шекспир?

Если вы драматург, то вам еще больше будут тыкать в нос Шекспиром и негодующе шипеть:

- Отчего вы не берете себе в образец Шекспира? Он никогда не выбирал в герои своих бессмертных творений таких людей, каких изображаете вы.

Но попробуйте хоть раз разрешить себе небольшое позаимствование из Шекспира или "близкое подражание" ему, тогда все сейчас же закричат, что надо быть сумасшедшим, чтобы осмелиться на такое кощунство. Заимствовать хоть слово у божественного Шекспира! Дерзнуть подражать ему, этому титану драматургии!

Хорошо, что Шекспир уже не жив, иначе тоже, пожалуй, где-нибудь в пустынном месте его подкараулила бы компания выведенных из терпения современных драматургов и дала бы ему основательную трепку.

Но вернемся к моему приятелю-критику.

- Как могу я поверить тебе, когда все твое произведение, кроме заключительных строк, состоит из мыслей и положений, встречающихся у поименованных мною авторов? - говорил этот приятель.- Я даже могу показать тебе в их сочинениях те места, которые почти слово в слово повторены тобою. Желаешь, я сейчас принесу эти книги, и ты сам убедишься...

Но я отклонил это любезное предложение, сказав, что верю ему и так.

- Удивительное дело! - продолжал я, глубоко возмущенный;- выходит, что все эти Платоны, Сократы, Аристотели, Софоклы, Аристофаны и прочие прославленные люди, воспользовавшись моим отсутствием в их время на свете, только для того и написали свои произведения, чтобы испортить мне все удовольствие. Ну, и Бог с ними! Больше я не желаю слышать о них.

Я взял свою рукопись, бросил ее в топившийся камин моего приятеля и, рассерженный, ушел от него с тем, чтобы никогда не заглядывать к нему.

С тех пор я перестал стараться об "оригинальности". Впоследствии тот приятель сам пришел ко мне с похвальным отзывом о моих новых "трудах", и мы помирились.

Когда-то я имел сонное видение... (Люди всегда свои сны видят во сне; насколько мне известно, наяву никто не видит снов. Но вышеприведенная фраза звучит так поэтически и по-библейски, что я нашел возможным воспользоваться ею). Итак, меня было сонное видение. Мне снилось, будто я нахожусь в какой-то совсем особенной стране, управляемой одними критиками.

Население этой страны было очень высокого мнения о критиках,- такого же высокого, какого обыкновенно придерживаются о себе сами господа критики,- почему и пожелало быть управляемо исключительно ими. Но мне там очень не понравилось.

Я пробыл в этой "критической" стране несколько лет, (во сне ведь иногда в несколько минут переживаешь чуть не целый век) и успел хорошо к ней приглядеться, так что меня нельзя обвинять в том, что я составил о ней свое суждение, так сказать, с плеча.

В начале там были писатели, которые сочиняли книги. Но критики не находили ничего самобытного в этих книгах и выражали сожаление, зачем люди, которые с большей пользой могли бы возделывать картофель, тратят свои силы и время, а также и время критиков - что было всего хуже - на то, чтобы с таким трудом нацеплять одну на другую целую уйму пошлостей, известных каждому школьнику, описывать разные заговоры и семейные или политические интриги, которые уже сотни раз подносились под разными соусами почтеннейшей публике и давно уже набили ей оскомину?

И почтеннейшая публика читала только то, что писалось критиками, и не брала раскритикованных книг. Писатели волей-неволей перестали марать бумагу и занялись возделыванием картофеля, но и картофель у них выходил таким плохим, что никто не хотел покупать его, и все советовали им лучше опять взяться за перо, чем зря портить огороды. Но, убоясь критиков, злополучные неудачники этим советом не воспользовались и принялись за какое-то новое дело.

Были в начале в этой стране и живописцы, писавшие картины. Пришли критики, стали рассматривать эти картины сквозь свои бинокли и изрекли:

- Ни одного оригинального штриха и вообще ничего своего, ничего новаго: те же старые краски, те же старые перспективы и формы, те же старые виды, пейзажи, моря, облака и люди. И охота этим беднякам тратить столько времени, сил и труда над воспроизведением такого старья, когда они с гораздо большею пользою могли бы красить дома, крыши и заборы!

Как видите, ничто так сильно не тревожит критиков, как мысль о том, что художник "зря" тратит свои силы и время,- главное - время.

- Господи! - восклицает про себя критик, читая написанную кем-нибудь книгу или картину,- подумать только, что за все то время, которое потрачено этим человеком совершенно зря на такую белиберду, он мог бы перечистить, по крайней мере, пятнадцать тысяч пар сапог или перетаскать на стройку пятнадцать тысяч кирпичей. Вот как непроизводительно тратится людьми драгоценное время!

Одного только критику никогда не приходит в голову, а именно, что раскритиковываемый им писатель или художник скорее стал бы плевать в потолок, чем чистить сапоги или таскать кирпичи.

Помню, как я, будучи еще мальчиком, сижу, бывало, о смирнехонько за книгою под заманчивым заглавием "Логовище морского разбойника", и вдруг кто-то из старших, заглянув через мое плечо в книгу, говорит:

- Ну, зачем ты зря тратишь время над такой ерундой. Шел бы лучше делать что-нибудь полезное.

И отнимет у меня книгу.

Я иду делать что-нибудь "полезное" и часа через два-три возвращаюсь в таком виде, точно сбежал с поля сражения. За этот промежуток времени я облазил все соседние заборы и крыши, пока, наконец, сам не зная как, не очутился на стеклянной крыше оранжереи мистера Бетса; проломил там одно из стекол и свалился вниз прямо на группу огромных колючих кактусов, в которых весь исцарапался в кровь и разодрал всю одежду; кроме того, получил хорошую порцию шлепанцев от самого мистера Бретса за причиненный ему убыток и беспорядок. Не лучше ли было бы оставить меня с моим "пиратом"?

Выслушав убийственное суждение критиков о своих картинах, все живописцы страны моего сонного видения забросили краски, кисти и палитру, приобрели тачки и стали возить в них кирпичи на стройки.

Как видите, страна, в которую я перенесся во сне, резко отличалась от нашего реального мира, где все так обыденно и пошло и где люди очень мало обращают внимания на болтовню господ критиков; в той же стране критиков брали всерьез и с добросовестной точностью руководствовались их мнениями и указаниями.

С появившимися было в той стране поэтами и скульпторами расправа со стороны критиков была еще короче. Им прямо высказали то мудрое мнение, что раз существует Гемор, то никто никаких других рифмоплетений читать не будет, и если имеется налицо Венера Медицейская, то не зачем тратить столько времени над "выделкою" других фигур: все равно никто не будет восхищаться ими.

Не помню, чем критики посоветовали заняться поэтам и скульпторам; но, если я не ошибаюсь, эти люди оказались совершенно-неспособными даже чистить сапоги и таскать кирпич.

Немножко дольше продержались в этой стране музыканты, но и от них публика в конце-концов отвернулась, слыша все одни и те же язвительные замечания критиков насчет того, что раз эти скрипачи, пианисты и флейтисты не в состоянии придумать ни одной новой ноты и умеют воспроизводить только новые сочетания старых, то им лучше мести улицы, чем зря тратить драгоценное время на никому не нужные потуги их бездарности.

Один из тамошних людей был настолько безумен, что написал театральную пьесу, результатом чего явилась его преждевременная смерть, судя по тому, что когда я осведомился о постигшей его судьбе, меня повели на кладбище и молча указали на могилу с его именем.

Потом когда не осталось больше смельчаков которых можно было бы критиковать за их артистические порывы, публика пожалела своих критиков, лишенных возможности продолжать их полезную деятельность, и многие из неё стали говорить:

- Не попросить ли нам наших мудрых критиков покритиковать теперь нас самих? Наверное, это принесет нам большую пользу. Ведь заставили же они всех тех прежних ветрогонов взяться за дело, a не тратить зря дорогое время. Пусть поучат теперь они и нас уму-разуму.

Когда критики узнали о желании публики самой воспользоваться уроками их мудрости, то, разумеется, с большою охотою принялись за дело переустройства не только всего общества, но и самого мира. И нужно отдать справедливость господам критикам: народ они не ленивый; готовы критиковать восемнадцать часов в сутки, лишь бы было что. Впрочем, они не прочь и придумать повод к критике. Я уверен, что они и в загробном мире раскритикуют все в пух и прах, и старику Плутону не мало будет возни с ними.

Получив полную свободу в стране моего сонного видения, критики развернули свой талант уже, как говорится вовсю. Когда кто-нибудь выстроит себе дом, или y кого-нибудь курица снесет яйцо, сейчас же бежали к критику и спрашивали его мнения насчет дома и яйца. Обозрев с важным видом данный предмет, критик пренебрежительно цедил сквозь зубы, что y современных строителей нет ни малейшей оригинальности, и что все их произведения являются лишь повторениями старых образцов: фундаменты делают попрежнему внизу, a крыши - наверху; двери и окна также не отличаются новизною ни по месту своего нахождения ни по цели своего устройства,- словом, ни на грош оригинальности. Яйца он, критик, разумеется тоже не мог похвалить, и высказывал изумление по поводу того, что куры в течение тысячелетий своего существования на земле все еще не могли додуматься придавать своим яйцам новые формы и окраски и, вместе с тем, хотя несколько, поразнообразить содержимое яиц.

Вообще критики действительно не теряли своего времени даром.

Они не оставляли без разбора ни одного явления. Так, например, когда какая-нибудь молодая парочка собиралась пожениться и спрашивала совета критиков, те так раскритиковывали жениха невесте, а невесту жениху, что свадьба расстраивалась, и несчастные умирали от горечи разочарования.

Невесте критик говорил:

- Дорогая мисс, вы только совершенно напрасно потеряете драгоценное время, если выйдете замуж за такого человека, как ваш жених. В нем совсем нет самобытности. Он так же глуп, пошл и невежественен, как любой из его предков, и ничем не отличается таким, что отвечало бы потребностям и запросам новой эстетики.

Жениху же изрекал:

- Нет, дорогой мой, не советую вам брать в жены эту девицу. Не могу понять, что вы в ней нашли особеннаго? Ведь у неё ничего нет, кроме того, что было свойственно прежним образцам: миловидного личика, тоненькой и стройной фигурки, ангельского характера, простого ума, подкупающей ласковости в обращении. Но все это так старо... Подумайте только, ведь с сотворения мира таких образцов было наверное уж не мало! Так неужели вы хотите потратить золотое время только на то, чтобы жениться на такой дюжинной личности?

Само собою понятно, что это говорилось каждому из заинтересованных лиц отдельно, после общего осмотра.

Критики осуждали птичек за избитость их манеры пения и цветы - за избитость их колеров и ароматов. Ругали погоду за недостаток самобытности (в этом отношении они были правы, так как мы имели понятия об английской весне) и самое солнце - за тривиальность манеры восхода и захода.

Когда молодая мать с сияющим от счастья и гордости лицом приносила своего новорожденного на показ критику и с наивною улыбкою говорила ему:

- Посмотрите, какая прелесть, не правда ли? Я уверена, что вам никогда еще не приходилось видеть такого милаго крошку! Посмотрите, какие у него ручки и ножки! и какой он весь кругленький, крепенький и розовенький!.. Вот и кормилица говорит, что никогда не видывала такого необыкновенного ребенка. Критик презрительно кривил губы и отвечал:

- Ровно ничего не вижу в нем. необыкновеннаго. Самый шаблонный ребенок: с толстой головой, красным лицом, огромным ртом и тупым носом. Таких ребят вы можете встретить в каждом доме, и все они являются плагиатами друг друга. Вы только понапрасну потратили драгоценное время, сударыня, чтобы произвести такого обыденного индивидуума. Если вы не можете дать миру ничего действительно оригинального, то вам лучше бы заняться каким-нибудь другим более полезным делом.

Однако, после нескольких случаев подобного раскритикования новорожденных бэби наступила катастрофа. Оскорбленное, в своих лучших чувствах население сонной страны возмутилось.

- Ну, довольно нам вас и вашей оригинальности! - раздались по адресу критиков негодующие голоса.- Мы теперь поняли, что и сами вы вовсе не оригинальны и все ваши суждения не заключают в себе ни на грош самостоятельности. Вы только и умеете повторять прежних критиков, начиная со времен Соломона, который был первым нам известным критиком. Всех вас следует перетопить, чтобы мы могли, наконец, вздохнуть свободно. Надоели вы нам до смерти.

- Что такое?! - завопили критики.- Топить нас?!! Да такого чудовищного преступления никогда еще не было на свете!..

- Вот и прекрасно!- иронически ответили им:- по крайней мере, хоть теперь вы не можете обвинять нас в недостатке "оригкнальности". Вам ведь так хотелось ея. Ну, вот, и радуйтесь... Пожалуйте-ка в воду... нечего упорствовать! Идите, идите!

Упорствовавших критиков потащили к реке и утопили в её кристальных струях. Потом все, с радостными лицами и облеченными сердцами, вернулись домой. Таким образом критике был положен конец...

Однако надо же мне окончить рассказ о том сне, во время которого я видел, как с меня сняли в театре ноги.

Мне снилось, что снявший их капельдинер дал мне билет под номером 19, и я во время представления страшно беспокоился мыслью, что моими ногами захочет овладеть номер 61, которого я видел мимолетом (оставшись без ног, я сразу выучился летать). Мои ноги были молодые, крепкие и довольно изящной формы, между тем как у номера 61 эти оконечности походили на пару лучинок. К счастью, я проснулся, не досидев до конца представления, и это спасло меня от лишнего огорчения. Мне уже казалось, что номер 61 пробирается к выходу, чтобы овладеть моими ногами, но из врожденной деликатности я все-таки не решался следить за ним. По, как уже сказано, милосердая судьба выручила меня, заставив проснуться и убедиться в целости моих собственных ног.

Был у меня еще один страшный сон: я видел, будто собираюсь жениться на тете Джен. Положим, в этом сне не было ничего необычайнаго. Люди часто видят подобные сны. Помню, как дядя рассказывал, что ему однажды приснилось, будто он женат на своей собственной теще, и что сроду не был так обрадован, когда, проснувшись, он понял, что это только сон. После того дядя еще больше полюбил свою настоящую жену. По крайней мере, в течение целой недели после этого сна он жил с ней в ничем не смущаемой дружбе.

И вот вдруг оказалось, что я собираюсь жениться на жене этого самого дяди. Когда мне пришла в сознание вся чудовищность этого моего намерения, я с ужасом спрашивал себя: "Боже мой! что же скажет на это дядя? Наверное мне от него так достанется, что я до конца свой жизни не забуду... Но как же мне теперь быть? Все уже готово к венцу, и тетя, повидимому, совершенно забыла, что она уже давно состоит в женах моего кровного дяди. Отказать ей - она обидится..."

Но и на этот раз все обошлось благополучно: я вспомнил, что вижу только сон, сделал над собой усилие и проснулся.

Большое счастье сознавать в кошмарном сне, что это не действительность, а именно только сон, и иметь возможность стряхнуть с себя этот сумбур. При таких условиях смело можно видеть самые экстравагантные сны, не опасаясь ответственности за них.

Иногда сама жизнь преследует нас кошмарными видениями, и самым счастливым из нас будет тот, который ясно сознает, что и этим явлениям когда-нибудь должен наступить конец, что все наше земное существование - не что иное, как более или менее длящийся тяжелый сон, за которым следует пробуждение в совершенно иной обстановке.

Но есть и такие сны, без которых жизнь была бы совершенно невыносима. Я говорю о тех снах, грезах и мечтах, которым мы имеем возможность предаваться наяву. Что бы было с нами, если бы у нас не имелось дара строить из лучей надежды "воздушные замки"?

Не будь в безбрежной знойной пустыне радужных миражей, истомленный путник лег бы на полдороге в раскаленный песок с тем, чтобы более уж не вставать.

Только мираж близкого успеха, близкого счастья заставляет нас терпеливо переносить самые страшные лишения, изнеможение, палящую жажду; пренебрегать самыми грозными опасностями и напрягать все силы для достижения заветной цели.

Подобно нежной няньке, Провидение убаюкивает нас в наших горестях и страданиях прекрасными волшебными сказками и фантастическими обещаниями. Оно же путем миражей, грез и мечтаний доводит нас до той мрачной зияющей пропасти, за которою обрывается наш жизненный путь, и там, на краю этой пропасти, нашептывает нам новые, еще более обольстительные, сказки, развертывает перед нам свиток еще более радужных грез и мечтаний, и мы, успокоенные и обнадеженные, делаем над собою последнее могучее усилие, чтобы проснуться и... броситься в мрак бездны...

Джером Клапка Джером - Мечты., читать текст

См. также Джером Клапка Джером (Jerome Klapka Jerome) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Миссис Корнер расплачивается
Пер. - М.Колпакчи. - Именно это я и хочу сказать, - заявила миссис Кор...

Мое знакомство с бульдогами
Пер. - М.Колпакчи. Что за великолепный пес наш английский бульдог! Как...