Кнут Гамсун
«Новая земля (Новь - Ny Jord). 6 часть.»

"Новая земля (Новь - Ny Jord). 6 часть."

"Да, Мильде, если ты действительно хочешь меня угостить, то дай, пожалуйста, мне портеру".

Принесли портер.

В эту самую минуту дверь в кафе открылась, и вошел Иргенс с фрекен Агатой. Они остановились на минутку внизу около двери и осмотрелись вокруг; Агата не была смущена, она была спокойна; но когда она увидела Гольдевина, она поспешно направилась к нему, улыбнулась и открыла рот, чтобы поздороваться с ним, но вдруг остановилась. Гольдевин пристально посмотрел на нее и невольно взялся за пуговицы, но тем не менее он остался.

Это произошло в несколько секунд.

Иргенс и Агата вместе подошли к столу, поклонились и сели. Агата протянула Гольдевину руку. Мильде спросил их, что они будут пить.

"Вы пришли слишком поздно", сказал он, смеясь. "Вам нужно было бы прийти раньше, а теперь представление уже кончено. Гольдевин занимал нас разговорами об истине".

Иргенс бросил на Гольдевина быстрый взгляд и сказал, закуривая папиросу:

"Я уже наслаждался однажды беседой с господином Голъдевином там в Тиволи: кажется, этого с меня вполне достаточно".

Иргенс с трудом скрывал свою неприязнь к Гольдевину. Он уже второй раз видел сегодня Гольдевина; он видел, как он только что стоял перед его квартирой на улице Транес, No 5. Он не мог выйти с Агатой прежде, чем не удалился этот чорт. Счастливый случай привел Гранде, а то этот человек стоял бы все еще там. И как он стоял? Как страж, как настоящий страж, не двигаясь. Иргенс злился, ему стоило большого труда не пускать Агату к окну; если б она посмотрела в окно, она тотчас же увидела бы Гольдевина. Он совсем и не скрывался, он стоял и желал, чтобы его видели, и держал таким образом парочку в осадном положении.

Теперь у него был очень смущенный вид. Он играл своей кружкой и смотрел вниз.

"Да, Иргенс, в тот вечер вам, писателям, досталось", продолжал Мильде. "Но ты, может быть, думаешь, что тогда в Тиволи вы получили достаточно? Да сравнительно с сегодняшним вечером, то была лесть, молоко и мед. Вы, оказывается, не великие вожаки, и очень даже достижимы. Кроме того, у вас скверная привычка, вы завидуете, копаете друг другу ямы, постоянно грызетесь. Хе-хе, узнаешь ли ты себя?"

Иргенс пожал плечами.

Агата ничего не говорила, она смотрела то на одного, то на другого, и, беззаботно улыбаясь, смотрела на Иргенса. Она опять стала спокойной.

"Да", сказал адвокат: "Гольдевин был очень резок; но тем не менее он указал на то, что несправедливо, что о стихах Иргенса ничего не говорили. Ведь это ты слышал, Мильде?"

"Но я вовсе не имел в виду этим защищать господина Иргенса", сказал вдруг Гольдевин резко. Он посмотрел ему прямо в лицо. "Это было сказано, чтобы показать, как относятся друг к другу господа писатели".

Пауза. Гольдевин рассеянно пил из своего стакана, его рука дрожала. Адвокат с удивлением посмотрел на него. Что такое с ним случилось? Он вдруг заговорил совсем другим голосом и кусал себе губы.

"Ну да, по-моему это все равно", сказал примиряюще адвокат. "Вы говорили разное, но вы, может быть, не серьезно думаете это. Вот, например, вы упрекали писателей в том, что они завистливы и вредят друг другу, но ведь это порок, свойственный всем, и его можно найти в каждом кругу людей. Я вижу это и у нас, в адвокатской среде".

На это Гольдевин отвечал так же резко и беспощадно, что нет такого сословия во всей стране, в котором было бы столько жалкой мелочной зависти и злобы против своих же, как именно в кружках писателей. Как противоположность он может привести купеческое сословие, - купцы, презираемые жалкими литераторами, лавочники, мелочные торговцы. Они помогают в случае нужды, заступаются, ручаются друг за друга и ставят на ноги споткнувшагося.- А что делают писатели? Они от всей души желают гибели одному из своих собратьев, чтобы для них самих стало просторнее. Хорошо занимать такое положение в жизни, которое дает много горя, но вместе с тем дает и радости и развивает способность сочувствия. Это имеет большое значение. Это дает людям трезвый взгляд на все и не делает их мелочными... Мы заняты только нашими писателями, обсуждаем их последнюю более или менее хорошую книгу, а между тем купцы вполне достойны нашего уважения. На какую высоту поставили нас эти люди! Торговая нация, народ, занимающийся вывозом среди бесплодной страны! Он читал, что даже в Париже на лавках еще пишется: "Здесь есть телефон". У нас же это больше не нужно. Здесь само собой подразумевается, что каждый магазин должен иметь телефон. Но всегда, всегда ценят только писателей. Почему? Писатель может иметь самым честным образом тысяч двадцать долгу. И что же дальше? Он не может заплатить, вот и все. Что было бы, если б так вел себя какой-нибудь купец; втерся бы и пользовался бы всякими обманами, чтоб не платить за вино и за платье. Его просто-на-просто обвинили бы в мошенничестве и объявили бы его банкротом. Но писатели, художники, наши вожаки, которые под крики нации высятся как Альпы над всеми остальными смертными, кто виноват в том, что им приходится так плохо? Люди лишь втихомолку говорят об обмане и смеются над этим: он чертовски хитер, у него целых двадцать тысяч долгу...

Мильде сердито поставил свой стакан на стол и сказал:

"Да, милый человек, но теперь мне кажется, что этого довольно".

Художник, оказывается, вдруг потерял терпение. Пока он сидел здесь один с адвокатом и с актером, он ни словом не протестовал, он даже радовался желчным речам жалкого учителя; но как только появился один из писателей, он сделался сердитым и ударял кулаком об стол. Такова уже была привычка у Мильде защищаться, прячась за спиной других.

Гольдевин посмотрел на него

"Вы так думаете?" спросил он.

"Да, я так думаю".

Гольдевин, очевидно, говорил не без умысла, с расчетом направляя свои слова по известному адресу, это все понимали. Иргенс порой кусал усы.

Но теперь и Норем насторожился, он заметил, что перед его усталыми глазами что-то происходит, и он начал тоже вмешиваться и поносить торговую мораль, - это самая безчестная мораль на свете, да, надувательство, жидовство, чистейшее жидовство! Разве это правильно брат проценты? Нет, пусть никто не говорит ему этих глупостей, а то он ответит как следует. Купеческая мораль, - самая безчестная мораль на свете...

А в это время адвокат говорил через стол с Иргенсом и Агатой, - он рассказывал, как он встретил Гольдевина.

"Я его недавно встретил в твоих местах, Иргенс, там наверху, на улице Транес, да как раз под твоими окнами. Он там стоял. Я взял его с собою; ведь это никуда не годилось бы оставлять его там стоять".

Агата спросила тихо, с широко раскрытыми, испуганными глазами:

"На улице Транес? Вы его встретили там?.. Послушай, Иргенс, он был как раз под твоими окнами, клянусь тебе".

У неё тотчас же явилось подозрение. Гольдевин внимательно следил за ней, он смотрел ей прямо в лицо и старался, чтобы она не заметила этого.

Между тем Норем продолжал задавать свои невозможные вопросы. Итак, значит нужно понимать, что весь мир, так сказать, испорчен; женщины и мужчины окончательно испорчены, потому что они все высоко ценят искусство и поэзию. "Послушайте, старик, пусть искусство остается искусством и не связывайтесь с этим. Хе, мужчины и женщины окончательно испорчены..."

Гольдевин тотчас же воспользовался этим поводом и отвечал. Это не относилось к Норему, он даже не смотрел на него, но он говорил то, что накипело у него на сердце, говорил это всем, вообще, так просто, в пространство. "Нельзя утверждать, что все мужчины и женщины испорчены, но они дошли до известной степени бессодержательности, они вырождаются и мельчают. Новая земля, бледная земля, там нет плодоносной земли, нет обилия. У молодежи холодная, жидкая кровь, они предоставляют всему итти своим путем, и огорчаются лишь поверхностно, когда их собственная страна молчит и не отвечает на вызов. Теперь уж дело больше не обстоит так, что гордость Норвегии это - личная гордость каждого норвежца, будь то консерватор или либерал. А также и женщины, оне очень спокойно проживают свою жизнь, не уставая от жизни, но вместе с тем и не внося ничего в нее. И как оне могли бы внести что-нибудь? Им ведь нечего вносить. Оне мелькают, как синие огоньки, от всего пробуют понемножку, как радости, так и горести, и не сознают, что оне потеряли всякое значение. У них больше нет самолюбия, их сердце не причиняет им больших терзаний, оно бьется очень быстро, но ничто не заставляет его трепетать в груди. А что сталось с гордым мировоззрением молодых женщин, девушек? Это мировоззрение имело большое и глубокое значение; но теперь его уже больше не встретишь; для женщин все равно, что посредственность, что гениальность, оне приходят в восторг перед парой несчастных стихов и даже перед вымученным романом. А было время, когда лишь великие и гордые вещи побеждали их. Теперь их требования низведены до минимума, теперь оне уже больше и не могут желать большего, их потребности заснули. Женщина потеряла свою силу, богатую и милую простоту, большую страсть; она потеряла ту настоящую радость, которую дает единственный человек, её герой, её бог, она подходит к первому встречному и бросает направо и налево услужливые взгляды. Любовь сделалась теперь для женщины названием прошедшего чувства, она читала об этом, и в свое время это также занимало ее, но теперь все это легко скользнуло мимо нея, как притупленный звук. Да, женщины и не сознают этого своего недостатка, ах, нет, оно окончательно вырвано. Этому ничем нельзя помочь. Через несколько поколений опять настанет хорошее время, все движется, как волна. Но теперь, в данную минуту, мы самым беззаботным образом путаемся остатками. Только торговая деятельность имеет свежий, здоровый пульс; торговля ведет свою шумную жизнь, будем благодарны ей за это! Она даст нам обновление".

При этих последних словах Мильде так возмутился, что он достал десятикронную бумажку, швырнул ее Гольдевину через стол и сказал раздраженно:

"Вот... Вот ваши деньги! Вы помните, я занял у вас как-то десять крон, я забыл было это. Теперь, я надеюсь, вы понимаете, что вам можно уходить".

Гольдевин вдруг покраснел до самых корней волос; но тем не менее он взял кредитку.

"Вы не очень-то вежливо благодарите за долг", сказал он.

"Нет, но кто же вам сказал, что я вежливый человек. Самое главное то, что вы теперь получили обратно ваши деньги, и мы теперь надеемся, что вы освободите нас от вашего присутствия".

"Да, да, благодарю; мне нужны деньги, у меня больше нет", сказал Гольдевин и завернул деньги в кусок газетной бумаги. Уже самый способ, каким он прятал эту маленькую незначительную кредитку, показывал, насколько он был беспомощен и как мало он привык иметь деньги в руках. Вдруг он посмотрел Мильде в лицо и продолжал: "Я впрочем совсем не надеялся получит от вас обратно этот долг".

Мильде всего передернуло, но он вскоре оправился; это сильное оскорбление не заставило его одуматься, он проглотил его и пробормотал в ответь, что у него не было намерения быть невежливым, он извиняется, он был очень раздражен, но одним словом...

Норем, сидевший пьяный и равнодушный, не мог дольше сдерживаться, он видел во всем этом только смешное и сказал, смеясь:

"Ты и этого человека поддел, Мильде? Нет, ты занимаешь деньги у первого встречнаго! Ты просто неподражаем! Ха, ха, у этого тоже!"

Гольдевин встал.

В эту же самую минуту, встала также и Агата и быстро подошла к нему. Она схватила взволнованно его за руку и начала ему что-то говорит, потащила его за собой к другому окну и шептала. Там они сели, вокруг них никого не было, она сказала:

"Да, да, это так, вы говорили все это мне, я поняла это, вы правы, Гольдевин, правы, правы. Вы увидите, все теперь будет иначе. Вы говорили, что я этого больше не могу, что я больна, не в состоянии это сделать, но нет, я могу, вы это увидите. Я только теперь все понимаю, вы мне сказали милый, милый Гольдевин, не сердитесь на меня, я так часто была неправа..."

Она плакала без слез, беспомощно она сидела на кончике стула и говорила, не останавливаясь. Порой он вставлял слово, кивал и качал головой, когда видел ее такой безутешной, и смущенно называл ее Агатой, нет, милой Агатой. Они продолжали сидеть; она понемножку успокоилась, склонила голову и слушала внимательно, что он ей говорил. Она не должна относит к себе все, что он говорил; ни в каком случае. Да, он думал о ней, это правда; но тогда, значит, он ошибся, слава Богу! Он не хотел ее огорчить, он хотел только ее предостеречь; она так молода, он на много старше её и понимает, чему она подвергается. Но теперь она не должна грустить; все хорошо кончится.

Они продолжали говорить. Иргенс выказывал нетерпение, он поднялся, вытянул руки и зевнул, чтобы показать, что он собирается уходить, но вдруг он вспомнил, что он что-то забыл и сделал несколько торопливых шагов к буфету. Он потребовал жженого кофе, и получил его в мешочке.

Мильде потребовал счет, щедро расплатился и тоже поднялся. Он попрощался с мужчинами, сидевшими у стола, и пошел. Несколько минуть спусгя, как раз перед окнами Гранда, он поклонился какой-то даме и они вместе свернули в переулок; на даме было длинное боа, развевавшееся от ветра и порою касавшееся руки Мильде; затем они исчезли.

А Агата и Гольдевин все еще сидели на своих местах.

"Вы можете проводит меня домой", сказала она: "подождите минуту, я хочу только..."

Она подошла к столу Иргенса и взяла свою накидку.

"Вы уходите?" сказал он и посмотрел на нее, как будто только что упал с неба.

"Да, да, я ничего не хочу больше слышать; Иргенс", отвечала она: "спасибо за сегодня..."

"Чего вы больше не хотите, разве я не могу вас проводит домой"?

"Нет, и позже, и завтра тоже нет. Нет, все это должно кончиться". Она протянула Иргенсу руку и еще раз равнодушно поблагодарила его; она все время смотрела на Гольдевина и выказывала нетерпение. Иргенс задерживал ее.

"Подумайте о том, что вы обещались мне на завтра", сказал он, когда она уходила.

III.

Агата и Гольдевин шли вместе по улице. Он ей не сказал, что уезжает, и она этого не знала. Великодушный человек! Она была счастлива, что идет рядом с Гольдевином, с этим человеком, отталкивающим от себя всех своими речами; она шла очень близко к нему; сердце билось в груди.

"Простите мне, Гольдевин", сказала она, "Да, да, простите мне все, что было раньше, а также и то, что было сейчас, хорошо? Еще недавно я не смела вас просить об этом, но как только я с вами, у меня является доверие. Вы не упрекаете меня, никогда? Но сегодня я ничего, ничего нехорошего не сделала... сегодня, когда я вышла, когда я была в городе я хочу сказать. Да, вы понимаете, что я хочу сказать". И она прямо посмотрела ему в лицо.

"Мне нечего вам прощать", отвечал он.

"Нет, у вас есть, что прощать мне, да, у вас есть", повторила она с ударением. "Нет, я этого не понимаю; теперь я вспоминаю только о том, как мы с вами вместе гуляли в лесу, в Торахусе. Мы ездили в море..."

"Скоро вы едете домой, фрекэн Аагата?"

"Да, я еду очень скоро... Простите меня, Гольдевин, и верьте, верьте мне, что я ничего дурного сегодня не сделала; я раскаиваюсь, раскаиваюсь во всем... Вы будите во мне столько воспоминаний. Однажды вы несли меня из пастушьей хижины домой, вы сказали, что вы скучали по мне, когда меня не было; мне кажется, будто я еще это сейчас слышу..." Она замолчала. Вдруг она сказала, улыбаясь, посмотрев на него: "должно быть давно вы не стригли своих волос".

"Да я скоро остригу их".

"Но только не бороду", сказала она, "нет, бороду не нужно, она теперь такая красивая".

На это он ответил равнодушно:

"Вы это находите? Ах нет, в ней черезчур много седых волос!"

Пауза. Потом она опять сказала:

"Да, вы во всем правы. Голубые огоньки без всякой гордости. Я не настолько глупа, чтоб не понять, кому вы это говорили".

"Но, милая Агата", воскликнул он с отчаянием: "это относилось не к вам. Я этого и не думал. И, кроме того, я ошибался, я теперь вижу, что ошибался: вы, слава Богу, совсем другая. Но мне пришло в голову, обещайте мне одно, Агата... нет, простите меня, что я назвал вас Агатой. Но обещайте мне, что вы будете осторожнее, - хорошо? Это, конечно, нисколько не касается меня, я это знаю, но вам пришлось сталкиваться с многими людьми, верьте мне, что эти люди не для вас. Фру Тидеман тоже запуталась".

Она вопросительно посмотрела на него.

"Мне вспомнилось, что я хотел вам это сказать", продолжал он. "Фру Тидеман, одна из немногих гордых людей в этом кружке, даже она! Один писатель обманул ее".

"Ах так," сказала Агата. "Да, писатели ничего и не представляют для меня, нет, вы можете мне поверить". И вдруг она взяла руку Гольдевина и прижалась к нему.

Он смутился и замедлил шаг; она это почувствовала и сказала улыбаясь: "Ах нет, я не должна этого делать".

"Нет", сказал также и он: "вы не должны этого делать".

"Нет. Но я вижу вас так редко, Гольдевин", и она опустила глаза.

"Гм. Что вы будете делать, когда вернетесь домой? Я хочу сказать, будете ли вы учиться, или что? Кстати; есть у вас какия-нибудь известия от вашего жениха?"

"Нет, нет, нет еще. Но ведь еще слишком рано. Вы боитесь, что он может быт доехал не благополучно? Милый Гольдевин, вы почему это спрашиваете?"

"Нет, нет, не беспокойтесь; он благополучно доедет... Нет, я это просто так спросил... Да, да. Благодарю вас, что вы разрешили мне вас проводить".

Они остановились перед её дверью и распрощались. Медленно, не подбирая платья, она поднялась на первые две ступени. Но потом вдруг она повернулась, снова вышла на улицу и посмотрела на него глубоко взволнованная.

"Гольдевин, как я вас люблю сейчас!" сказала она тихо. "Спасибо за сегодня".

И с этими словами она взбежала по лестнице к себе.

Он постоял некоторое время. Он еще слышал шаги в доме, потом они замерли. Он повернулся и медленно пошел по улице. Он ничего не слышал и не видел вокруг себя.

Инстинктивно он выбрал дорогу, ведшую в Погребок, где он имел обыкновение обедать. Он спустился и потребовал себе ест. Жадно он съел все, что ему подали, как будто очень давно он ничего не ел; он даже крошки хлеба не оставил. Когда он кончил, он достал свои десять крон из газетной бумаги и заплатил; в это время он ощупал маленький сверток в боковом кармане, - несколько серебряных крон, маленькую сумму, которую он приготовил для своего билета в Торахус.

На другой день, около пяти часов Агата шла вниз в гавань, в то же самое место, где она гуляла накануне. Иргенс был уже там и ждал ее. Она быстро подошла к нему и сказала:

"Я пришла только для того, чтобы вам сказать... Я пришла не для того, чтобы с вами оставаться, у меня на это нет времени. Но я не хотела, чтобы вы ждали меня".

"Послушайте, фрекэн Агата", сказал он вдруг, "теперь вы не должны больше делать историй".

"Я больше никогда не пойду в вашу квартиру, никогда больше. Я теперь научена. Почему вы не берете с собой фру Тидеман? Да, почему вы ее не берете?" Агата была возбуждена и бледна.

"Фру Тидеман?" сказал он, заикаясь.

"Конечно, я все знаю, я все узнала... Да, я всю ночь об этом думала, ну идите же к фру Тидеман".

Он подошел к ней вплотную:

"Фру Тидеман не существовала для меня с того дня, когда я увидел вас; она больше не существовала! Я не видел её уже несколько недель; я даже не знаю, где она живет".

"Да, но это нисколько не меняет дела", сказала она. "Но, может быть, вы можете ее отыскать... я пройду с вами немного", сказала она.

И они пошли. Агата снова успокоилась.

"Я сказала, что я всю ночь об этом думала", сказала она. "Но этого конечно я не делала. Я хотела сказать весь день. Нет, не весь день, но... нет, мне пришло в голову... Вы должны были бы стыдиться. Молодые замужния женщины. Оне не очень-то защищаются, Иргенс..."

"Я знаю, что все ни к чему".

"Нет, вы ее любите". Но так как он молчал, она сказала резко: "Вы могли бы мне по крайней мере сказать, любите ли вы ее?"

"Я люблю вас", отвечал он. "Я не лгу в данную минуту; это вас я люблю, и никого другого. Делайте со мной, что хотите, теперь вы довольны?" Он не смотрел на нее, он смотрел в землю и сжал руки...

Она почувствовала, что его волнение было искренно, и она сказала мягко:

"Да, да, Иргенс, я верю вам... Но я не пойду с вами домой!" - Пауза.

"Были научены?" сказал он. "Кто же это такой, кто настроил вас так враждебно по отношению ко мне. Может быть это тот?... Он был вашим учителем, но мне, откровенно говоря, он противен. Он грязен и страшен, как смертный грех. Непереваримый субъект!"

"Будьте добры не ругать лишь Гольдевина", сказала она твердо. "Прошу вас об этом".

"Ну хорошо, он уезжает сегодня вечером, тогда мы освободимся от него".

Она остановилась:

"Он уезжает сегодня вечером?"

"Да, с вечерним поездом".

Он собирался уехать. Но об этом он ни слова не сказал ей. Иргенс должен был объяснить, откуда он это знает.

Она была так заинтересована этим известием об отъезде Гольдевина, что ничего другого не слышала; а когда Иргенс тихонько тронул ее за руку, она машинально пошла дальше; они направлялись прямо к его квартире. Когда они остановились перед лестницей, она отступила назад и сказала несколько раз нет, смотря пристально ему в глаза. Но он продолжал просит ее, наконец он взял ее за руку и вошел с нею.

Дверь захлопнулась за ними.

На углу стоял Гольдевин и все это видел. Когда пара исчезла, он вышел и также пошел к двери. Там он постоял некоторое время неподвижно и согнувшись, как бы подслушивая. Он страшно изменился, его лицо перекосилось; тем не менее он улыбался, он стоял и улыбался. Потом он сел на лестницу, тесно прижавшись к стене, и начал ждать.

Прошел час; пробили стенные часы; до отхода поезда оставалось еще порядочно времени. Еще полчаса; тогда раздались шаги. Прежде вышел Иргенс, Гольдевин не двинулся с места, он сидел неподвижно, спиной к двери. Потом вышла Агата; она вышла на лестницу и вдруг вскрикнула. В эту же самую минуту поднялся Гольдевин и вышел. Он не посмотрел на нее и не сказал ей ни слова; он только показал, что он тут. Он зашатался, как пьяный, и завернул за первый попавшийся угол; он все еще улыбался, как будто улыбка застыла на его лице.

Гольдевин направился прямо к вокзалу. Он взял в кассе билет и стоял наготове. Двери растворились, и он вышел на платформу; сюда прибежал служащий с его сундуком. Сундук ах, да, он чуть было не забыл его: "Да, положите его туда в купэ, в пустое купэ". Затем и он вошел. Он как-то сразу сломился. Он тихо плакал в своем углу, и все его худое тело вздрагивало. Несколько минут спустя он достал свой бумажник, вытащил маленькую шелковую ленточку норвежских цветов и начал ее рвать. Тихо, без слез рыдая, он сидел и рвал ленту; когда он кончил, он посмотрел на лоскутки, лежавшие в его руке. В эту самую минуту поезд свистнул и тронулся; Гольдевин опустил окно и разжал свою руку. Крошечные кусочки норвежских цветов неслись за поездом и падали на камешки под ноги прохожих.

IV.

Лишь несколько дней спустя Агата собралась уезжать. Иргенс не напрасно долго ждал, - счастье ему улыбнулось; теперь он пожинал плоды всех своих стараний. Агата была ежедневно с ним, она была страшно влюблена в него, ходила по его следам, висела у него на шее.

А дни шли.

Но вот вдруг пришла телеграмма от Олэ, и Агата очнулась. Телеграмма была прежде в Торахусе; теперь она пришла в город, старая и запоздалая, черезчур запоздалая.

Что теперь будет? Олэ был в Лондоне, его не было теперь здесь, и она не могла даже хорошенько вспомнить, какой у него вид. Темный, голубые глаза, большой рост, ниспадающие на лоб волосы, которые он постоянно поправляет. Когда она думала о нем, ей казалось, что он где-то далеко, в далеком прошлом. Как много, много прошло с тех пор, как он уехал.

Когда пришла телеграмма, её чувства к отсутствующему снова вспыхнули, старая радость пронизала ее, счастливое сознание, что она владеет его сердцем; она позвала его шопотом и благословила его, плача, за всю его доброту, да, она просила его прийти к ней, краснеё и чуть дыша.- Нет, не было никого другого такого, как он; он никого не унижал, поступал всегда прямо и честно, и он любил ее. Да, если не он самый близкий в её жизни, то!.. Маленькая жонка, маленькая жонка, говорил он часто даже среди самой тяжелой работы. И его грудь, была такой горячей. Ей становилось жарко от его большого, ласкового простодушия; этот человек мог встать среди какого-нибудь вычисления и улыбнуться ей. Ах, этого она не забыла...

Она уложила тотчас же свои вещи и хотела ехать домой, во что бы то ни стало. Вечером перед её отъездом она простилась с Иргенсом.

Прощание его разрывало ей душу. Она была теперь его, да, и Олэ придется свыкнуться с этой мыслью. Она пришла к следующему решению: да, она оставит город и откажет Олэ, как только он вернется. Что он скажет, когда он прочтет её письмо и найдет кольцо. Да, что он на это скажет? Ей было грустно, что она не могла быт с ним и утешить его. Она издалека наносила ему удар. Вот, чем все это кончается.

Иргенс был нежен с ней и поддерживал ее, ведь они не надолго расстаются; если не будет другого исхода, то он придет к ней пешком. Кроме того, ведь она опять может вернуться в город; ведь она не нищая, ведь она владетельница катера, да, яхты для прогулок; что ей еще нужно? И Агата улыбалась этой шутке и чувствовала, что ей легче.

Дверь затворилась, на улице было тихо; она слышала, как билось её сердце. Она начала прощаться.

Иргенс не должен провожать ее на вокзал, это он сам предложил. Если он там будет, это даст повод к сплетням; город был такой маленький, а он, к сожалению, был так известен, что просто пошевелиться не может... Агата была с этим согласна. Но они будут писать друг другу каждый день, писать, не правда, ли? А то она не выдержит...

Тидеман был единственный человек, который знал об отъезде Агаты и провожал ее на вокзал. По своему обыкновению в послеобеденное время он зашел в контору Генрихсена и имел разговор со старым хозяином; это отняло у него несколько времени; а когда он уходил, он встретил в дверях Агату, уже готовую к отъезду; ей оставалось только проститься. Тидеман провожал ее и вес её ручной багаж; сундук был отправлен вперед.

Перед этим шел дождик и на улице было грязно, очень грязно. Агата сказала несколько раз: "ах, как грустно".

Но она больше не жаловалась, а пошла вперед, совсем как послушный ребенок, который не должен отставать. Ея маленькая дорожная шляпа очень шла к ней, она казалась еще моложе; благодаря движению на её лице появилась краска.

Они не разговаривали много между собой. Агата сказала только:

"Это было очень мило с вашей стороны, что вы проводили меня; я бы могла и одна дойти".

Тидеман увидел, что она старалась скрыть свое волнение, она улыбалась, но глаза её были влажны.

Он тоже улыбнулся и отвечал ей, стараясь ее утешит, что теперь она, вероятно, очень довольна, что может оставить всю эту городскую грязь и попадеть на чистую дорогу, на свежий воздух. Впрочем, это и не долго будет продолжаться, она скоро вернется?

"Нет", сказала она, "конечно это не будет долго продолжаться".

Обмениваясь друг с другом этими безразличными словами, они стояли на платформе. Снова начался дождь; капли ударяли о стеклянную крышу над их головами; и локомотив шипел. Агата вошла в купэ и высунула Тидеману руку. Вдруг у неё явилась потребность, чтоб ее простили и снисходительно отнеслись к ней; и она сказала этому чужому ей человеку:

"Прощайте... Несмотря на все, не думайте нехорошо обо мне!" При этом она покраснела до самых ушей.

"Нет, милое дитя..." удивленно отвечал он. Он не успел сказать больше.

Она высунула из окна свое маленькое светлое личико и кивала, когда поезд тронулся; глаза её все еще были влажны; она с трудом сдерживала слезы. Она все время смотрела на Тидемана и потом начала махать платком.

Странная девушка! На платформе он был единственный человек, которого она знала и она кивала ему. Он был тронут этой сердечной простотой и тоже махал платком, пока поезд не исчез. Несмотря на все, не думать нехорошо о ней! Нет, он этого не сделает. А если это когда-нибудь и было, то больше уже не случится. Ока кивала ему, чужому человеку. Он должен рассказать это Олэ, это его порадует.

Тидеман отправился в свой склад. Его голова была переполнена всякими деловыми соображениями и мало-по-малу он забыл про все остальное. Работа опять начинала кипеть, кредит уже больше не был ему закрыт, и ему пришлось вернут двух из своих прежних служащих. Его дело было похоже на зверя, лежавшего некоторое время без чувств, а теперь начинающего по немногу шевелиться и опять набираться сил. В данное время он был занят нагрузкой дегтя.

Обойдя свой склад и раздав приказания, он отправился в ресторан, где имел обыкновение обедать. Становилось поздно, он быстро пообедал, ни с кем не разговаривая. Он все думал об одном новом плане, зародившемся в его голове. Теперь его деготь отправлен в Италию, рожь установилась в цене и он равномерно продавал из своего запаса. Его деятельность начала принимать большие размеры, теперь дело шло о кожевенном заводе в Торахусе. Не подумать ли пока что о производстве дегтя? Нет, он не будет отговаривать Олэ от такого предприятия, раз оно может принести ему доход. Но этот вопрос занимал его уже с неделю и он поговорил даже на эту тему с одним инженером. Кора и верхушки деревьев были на лицо, если для кожевенного завода нужна кожа, то для гонки дегтя нужны дрова. Что касается его, впрочем, то ему не нужно пока имет много денег на руках, ему теперь нужно работать только для себя и детей; он никак не может отказаться от этой мысли и очень часто возвращается к ней.

Тидеман направился домой. Дождик шел частый и равномерный.

Не доходя несколько шагов до конторы, он вдруг остановился и осторожно спрятался за какую-то дверь. Он пристально смотрел прямо перед собой; там, на улице, около конторы стояла его жена, несмотря на то, что шел сильный дождик. Она смотрела то в окно конторы, то наверх, во второй этаж в среднюю комнату, её собственную прежнюю комнатку. Это была она, он не ошибался; вдруг он задержал дыхание. Он уже раз видел ее там: тогда, войдя в тень от фонаря, она обогнула дом; вот совсем так, как сейчас. Он тихонько позвал ее по имени, но она, ничего не отвечая, быстро побежала за угол. Это было три недели тому назад. Теперь она опять была тут.

Он хотел выйти, он сделал движение, его дождевой плащ зашуршал, в то же самое мгновение она пугливо осмотрелась вокруг, протянула обе руки и умоляюще скрестила их. Это продолжалось одно мгновение. Потом она исчезла. Он оставался на своем месте, пока она совсем не скрылась из виду.

V.

Неделю спустя Олэ Генрихсен вернулся домой. Он очень беспокоился, не получая никакого ответа от Агаты, он еще и еще телеграфировал, но о ней не было ни слуху, ни духу. Вот почему он так быстро собрался и уехал. Но он был так далек от мысли о настоящей причине молчания Агаты, что еще в последний день, проведенный в Лондоне, купил для неё подарок, - маленький шарабан для её лошадки.

А там, на столе лежало уже письмо Агаты и ждало его. Кольцо было завернуто в папиросную бумагу.

Олэ Генрихсен прочел письмо, но ничего не понял. Только его руки начали дрожать и глаза широко раскрылись. Он пошел, затворил дверь в контору и еще раз прочел письмо, оно было написано просто и ясно и никаких сомнений не могло быт: она возвращала ему его "свободу". И тут же рядом лежало кольдо в папиросной бумаге: дело было ясно.

И Олэ Генрихсен начал ходить взад и вперед по конторе; он положил письмо на бюро. С заложенными за спину руками он ходил и думал, затем снова взял письмо и прочел его. Он был "свободен".

Пуст он не думает, что она его не любит, писала она; она думает о нем, так же много, как и прежде, да, пожалуй, еще больше, потому что в продолжение дня она раз сто просит у него прощения. Но разве это поможет, что она так много думает о нем, писала она дальше, она уже не была больше его, не принадлежала ему; вот до чего это дошло. Она не раз боролась, видит Бог, она любила его и не хотела принадлежать никому другому, кроме него. Но теперь она зашла черезчур далеко, и она просит его лишь об одном, не судить ее строго, хотя она этого и заслуживает! Все, что она ему сделала, пусть он забудет, да, все; и пусть он не тоскует по ней, нет, не нужно тосковать, потому что она недостойна его страданий. Она хочет сказать ему прости и благодарить за все, она посылает ему обратно кольцо; но она не хочет этим еще больше оскорбить его, ведь таков уж обычай.

Письмо было два раза помечено числом, наверху и внизу, на это она не обратила внимания. Оно было написано крупным, детским почерком Агаты, и было как-то трогательно, беспомощно; два раза она что-то вычеркнула. Итак, он, значит, верно понял это письмо; и, кроме того, при этом лежало и кольцо! Да, но кто же он был, в сущности говоря?

Он не был каким-нибудь значительным человеком, известным всей стране, или гением, которого можно безумно любить; он был простой хороший работник, купец, вот и все. Он не должен был бы воображать, что будет в тиши и спокойствии обладать сердцем Агаты; вот в чем его ошибка. Да, он хлопочет о своей торговле, работает с утра до вечера, но, Боже мой, ведь этого не достаточно, чтобы завладеть любящим сердцем. Да, да, теперь он знал, почему не было ответа на его телеграммы: он должен был бы это предчувствовать, но этого не было... Она зашла черезчур далеко, она прощается с ним и любит другого. Ах, да, ведь и это тоже ничего нельзя сказать, - если она любит другого, то... Это, по всей вероятности, Иргенс овладел ею, должно быть, что так; счастье ему улыбнулось, он такой чарующий, и кроме того, у него такое известное имя... Нет, Тидеман, значит, был прав. Прогулки и поездки на острова были опасны; Тидеман знал это по опыту. Но теперь поздно об этом думать и, кроме того, любовь, верно, была не очень сильна, раз такая поездка на острова могла заставить так забыться...

Им овладевает гнев, он начинает все быстрее и быстрее шагать, лоб его краснеет. Она зашла черезчур далеко, да, вот награда за всю его любовь. Он преклонялся перед какой-то девченкой, а между тем её жалкий любовник, в продолжение двух лет обкрадывал его товаром и деньгами. Он может доказать это своей счетоводной книгой, взгляните только, взгляните, как друг Агаты постоянно занимал то десять, то пятнадцать крон. А он еще боялся, что счет поэта в один прекрасный день может попасться ей на глаза, если она будет перелистывать его книги; и в конце концов он ради неё совсем отложил в сторону счетоводную книгу, из уважения к великому человеку. Да, они оба составят хорошую парочку; они достойны друг друга; он может воспет это в своих стихотворениях, тема вполне подходящая.

И он не должен черезчур горевать, нет, действительно, он не должен этого делать, она не может этого переносить, это лишит его сна. Нет, вы посмотрите! Но кто же сказал, что он будет горевать! Она ошибается, он преклонялся перед ней, но он не лизал её башмаков, нет он даже ни разу не стоял перед нею на коленях. Ах, нет, он не будет безутешно горевать, пусть она об этом не беспокоится, пусть она не проливает горьких слез из-за этого. Она отказывает ему, она возвращает ему кольцо. Ну и что же! Ха-ха-ха, разве это для него смертный приговор? Едва ли?! Но странно, зачем она потащила кольцо с собой в Торахус, отчего она не оставила его у него на столе, так по крайней мере, она съэкономила бы на пересылке! Нет, милая, фрекен Линум, от биения сердца не умирают, когда получают отказ на предложение. И кто знает, может быт, все это было к лучшему и отказ является спасением. С такими людьми, как она, он не хочет иметь дела, он всю жизнь старался быть честным человеком. Прощай, прощай и пожалуйста не беспокойся; к чорту с твоим белоподкладочником, и я слышать больше о вас не хочу!

Он ломал руки и ходил по конторе быстрыми большими шагами, Ну, теперь он отплатит ей, он бросит этой барышне в лицо свое кольцо и этим положит конец всей этой комедии. Он остановился у своего бюро, сорвал с пальца кольцо, завернул и сунул в конверт. Он сделал надпись большими, грубыми буквами; рука его сильно дрожала. Кто-то постучал в дверь, он бросил письмо в бюро и захлопнул крышку.

Это был один из его приказчиков, он пришел, чтоб напомнить ему, что уже очень поздно: "не пора ли закрывать магазин?"

"Ну, конечно, пора закрывать. Но впрочем нет, он сейчас кончит и уйдет. Пуст принесут сюда ключ".

Он вышел из конторы.

"Нет, никто не смеет говорит, что такой обыкновенный обман сломил его; он хочет показать людям, что он вполне владеет собой! Ему доставит удовольствие пойти в Гранд и отпраздновать свое возвращение обыкновенной кружкой пива. Хе, это будет замечательно! Нет, он совсем не намерен прятаться от людей! Правда, у него в конторе, в бюро есть револьвер, но он не собирается воспользоваться им? Разве он хот мгновение задумался над этим? Совсем нет, ни в каком случае, просто ему пришло в голову, что он, вероятно, там лежит и ржавеет. Нет, слава Богу жизнь ему еще не надоела...

Олэ Генрихсен отправился в Гранд.

Он сел около двери и потребовал себе пива. Вскоре он почувствовал удар по плечу, он взглянул, это был Мильде.

"Добрый молодец, чего же ты здесь сел и молчишь", воскликнул Мильде, "поздравляю тебя с приездом. Перейдем туда к окну, там много наших".

И Олэ Генрихсен пошел с ним к окну. Там сидели Ойэн, Норем и Грегерсен, перед ними стояли полупустые стаканы, Ойэн вскочил и сказал обрадованным голосом:

"Добро пожаловал, милый Олэ. Очень приятно тебя видеть, мне очень недоставало тебя. Да, я, впрочем, приду к тебе завтра и поздороваюсь с тобой по настоящему; у меня есть кое-о-чем переговорить с тобой".

Грегерсен равнодушно протянул ему палец, Олэ взял его, потом сел, позвал кельнера и потребовал пива.

"Как, ты пьешь пиво?" спросил Мильде удивленно. "В такую минуту нельзя пить пива, знаешь! Нет, давай пить вино!"

"Пейте, что хотите, я буду пить пиво".

В эту самую минуту вошел Иргенс, и Мильде крикнул ему:

"Олэ пьет пиво, но мы этого не хотим, что? Что ты на что скажешь?".

Иргенс глазом не моргнул, когда очутился лицом к лицу с Олэ; он кивнул ему и сказал что-то вроде с приездом, потом он сел, как-будто ничего не случилось.

Олэ посмотрел на него и заметил, что у него не совсем чистые манжеты; и вообще все его платье было далеко не с иголочки.

Но Мильде повторил свой вопрос, не хочет ли кто-нибудь выпить винца? Олэ хочет пива, но это как-то уж очень обыкновенно, в особенности по случаю двойного празднества.

"Двойного празднества?" спросил - Грегерсен.

"Да, двойное празднество. Во-первых, Олэ вернулся домой, а это в данную минуту для нас очень важно, прямо это говорю, а потом еще меня выжили сегодня из моего ателье, и это тоже имеет довольно веселое значение. "Да, можете вы себе это представит? Пришла хозяйка и потребовала денег. "Денег?" спросил я. И так далее, и так далее. Кончилось тем, что она объявила мне очень короткий срок, несколько часов. Хе-хе, я никогда еще не слышал о таком сроке. Да, правда, что она за месяц предупредила меня об этом, но, впрочем, мне пришлось оставить ей несколько кусков раскрашенного полотна... Так что, я полагаю, нам нужно побольше выпить вина. Ведь Олэ не будет иметь ничего против того, что мы пьем".

"Нет, это совсем не касается меня", сказал Олэ Генрихсен. Иргенс взял пустую бутылку со стола, довольно подозрительно посмотрел на этикет и сказал:

"Что это такое? Нет, знаете ли что, если пить вино, то по крайней мере такое, которое можно проглотить".

Принесли вина.

Иргенс был в довольно хорошем настроении, он сегодня удачно поработал, как он говорил, он написал стихотворение, несколько стихов (жизнерадостных), похожих на звонкий смех девушек. Но это было исключением; в настоящее время его произведения не были жизнерадостными и не должны быть таковыми.

Его младший коллега Ойэн тоже не был огорчен. Правда, у него не было денег и добра, но он довольствовался немногим, и добрые люди помогали ему; это было бы несправедливо, если б он утверждал что-нибудь другое. Но именно сегодня его нечто обрадовало особенно: один датский коллекционер автографов написал ему и просил у него его подпись. Это, конечно, пустяки, но все-таки доказывало, что мир не совсем забыл его. Говоря это, Ойэн посмотрел на всех присутствующих, взгляд его был открытый и прямой.

Мужчины чокались друг с другом, они были в хорошем и веселом настроении духа. Иргенс первый поднялся; затем попрощался Ойэн и тоже ушел. Олэ Генрихсен все еще сидел, пока не ушел самый последний; оставался один только Норем; но по своему обыкновению он заснул.

Олэ прислушивался к разговору этих господ, порой он даже вставлял свое слово. Он чувствовал себя спокойным, но усталым, возбуждение исчезло, но им овладело какое-то злобное упорство и сделало его равнодушным ко всему. Вот он сидит в Гранде среди толпы напившихся людей, Иргенс сидел рядом с ним и радовался, может быть, своей победе над пил, а между тем он не встал и не пошел своей дорогой! Нет, он не ушел. Разве не все равно, где он проведет эти два, три часа.

Наконец, он заплатил и встал.

Кельнер задержал его.

"Извините-с, а вино... "Вино?" спросил Олэ Генрихсен, я выпил только две кружки пива".

"Но ведь за вино не заплачено!"

"Ах так, значит эти господа не заплатили за свое вино?" На минуту в нем опять поднялся гнев, он готов был сказать, что пусть счет пошлют в Торахус, там будет заплачено, но он этого не сказал, он только заметил: "Я, собственно говоря, не пил никакого вина, но тем не менее я могу вам заплатит". И при этом он вынул свой бумажник.

Кельнер начал болтать, распространяться о всякого рода гостях. Есть такие, которых постоянно нужно иметь на глазах, а то они, не заплатив, ускользают.

Конечно, он намекает не на этот случай, это не нужно так понимать, он далек от этого. Писатели и художники честны от головы до ногтей, в особенности писатели, они не опасны. Он знает их хорошо и знает, как им угодить. Это, конечно, такие люди, у них у каждого свои особенности, которые нужно принимать во внимание, когда ты кельнер: обыкновенно они забывают платит, у них голова полна других вещей, они так много изучают и думают. Но постоянно есть кто-нибудь, кто вступается за них, да, и кто делает это с радостью, нужно только напомнить об этом...

Олэ заплатил и вышел.

Нет, впрочем, что ему делать дома? Лечь в постель и спать? Да, если б он мог сделать это! На пароходе он плохо спал, ведь он прямо с дороги, но лучше если он попробует не спать, насколько возможно, вряд ли из сна что-нибудь выйдет. Он отыскал самые темные улицы, где чувствовал себя более одиноким; он был на пути домой, но вдруг резко повернул и пошел по направлению к крепости.

Тут он неожиданно встретил Тидемана, Тидемана одного - он молча стоял у темной двери и смотрел наверх на дом, напротив. Что оне тут делал?

Олэ подошел к нему. Они удивленно посмотрели друг на друга.

"Да, это моя прогулка, маленькая прогулка, я совсем случайно попал сюда", сказал Тидеман смущенно, прежде чем поздороваться, "но, слава Богу, вот и ты, Олэ, ты уже вернулся?"

"Добро пожаловать домой. Хочешь, пойдем дальше".

Олэ улыбнулся ему усталой улыбкой я поклонился ему.

"Добрый вечер, Андреас".

Они пошли дальше. Тидеман не мог прийти в себя от удивления.

Ничего подобного с ним никогда не случалось; он ведь ничего не слышал о возвращении Олэ. Дома все благополучно, он часто навещал старика, как и обещал ему. И в делах все как следует.

"А твоя невеста уехала", сказал он, "я проводил ее на вокзал. Я хотел тебе сказать, у тебя удивительно милая невеста. Она стояла в купэ и была взволнована немного отъездом. Она смотрела на меня совсем влажными глазами, когда прощалась. Ты знаешь, какая она, а когда поезд тронулся, она вынула из кармана свой платок и махала им. Да, она стояла и махала платком, потому что я провожал ее на вокзал. И все это она делала так мило, ты должен был бы видеть ее!"

"Я больше не жених ея", сказал Олэ глухим голосом.

Олэ отправился в свою контору. Это было уже поздно ночью. Он долго ходил с Тидеманом и все рассказал ему. Теперь он хотел написать письмо родителям Агаты, с достоинством и гордо без всяких упреков. Это было его последним долгом.

Когда он это кончил, он еще раз прочитал письмо Агаты. Он хотел разорвать его и сжечь, но удержался и положил его перед собой на бюро. Ведь это было письмо от нея, последнее письмо; она писала ему и, значить, думала о нем. Она положила свои маленькие ручки на письмо, и здесь перо писало толсто, она вытерла его, обмакнула и снова продолжала писать. Письмо ведь было к нему, ни к кому другому; может быть, это было вечером, когда все другие пошли спать, тогда она писала к нему.

Он вынул кольцо из папиросной бумаги и долго смотрел на него, прежде чем положить его обратно. Он раскаивался в том, что потерял равновесие и что сегодня вечером вспылил; он так бы хотел вернуть все свои слова.

Прощай, Агата, прощай...

И последнее письмо Агаты он приложил к другим её письмам.

VI.

Теперь Олэ опять начал работать в своей конторе, он теперь стал усерднее, чем когда-либо, и все время проводил там, даже тогда когда не было настоящей работы. Зачем он это делал? Он похудел; он не давал себе отдыха, и взгляд его сделался рассеянным и пристальным. По целым неделям он не выходил из склада и из конторы. Пуст не говорят, что он повесил голову только потому, что расстроилась его свадьба; он попрежнему был занят своим делом и все было хорошо.

Он похудел, осунулся, да, конечно. Но причиной этому была работа, да, только работа, её было, быт может, черезчур много. Никому и в голову не придет, что это от чего-нибудь другого, а не от работы. Было так много не сделанного, когда он вернулся из Англии; он все это объяснил Тидеману; там много было дела. Теперь самое трудное было сделано, теперь он будет относиться к этому с большим спокойствием, будет немножко выходить, смотреть, что есть интересного, веселиться; театральный сезон был опять в разгаре, скоро приедет и цирк. Нет, нет, он не был горьким домоседом.

И он тащил с собой Тидемана, то в театр, то в Тиволи, по вечерам они делали большие прогулки, обдумывали все, что имело отношение к кожевенному заводу в Торахусе и решили весной строиться. Дегтярное заведение должно было находиться под тою же самой крышей. Это предприятие очень занимало обоих и в особенности интересовало Олэ. Он так ревностно бросился в окружающую его жизнь, что никто не мог подумать, что он заглушает свое горе, он никогда не говорил об Агате, не называл ее, она умерла и исчезла для него.

Но он по прежнему был худ, глаза его впали. Причиной этого он считал свою поездку; она действительно, утомила его; он простудился на море. Но теперь он чувствует что скоро отделается от этого; это было лишь вопросом времени.

"Как ты поживаешь?" спросил Тидеман, когда тот пришел.

"Я? Восхитительно", отвечал Олэ, "а ты?"

Тидеман тоже выпутался из тяжелых обстоятельств. И последние дни он снова взял свою прежнюю кухарку; теперь он опять обедал дома; вот уже два года, как этого не было. Было довольно пусто, столовая была черезчур велика, места не были заняты, как прежде; но детский шум наполнял всю квартиру; иногда их слышно было даже в конторе, этих шумных детишек. Часто они даже мешали ему; не раз отрывали его от работы. Когда их крик и смех доходили вниз до него, если он слышал стук их маленьких ножонок наверху в передней, он клал перо в сторону и отправлялся наверх под предлогом что-нибудь принести оттуда; через несколько минут он возвращался и с новым почти юношеским жаром принимался за работу... Да, Тидеману жилось хорошо, он не мог жаловаться, все начинало идти для него к лучшему.

"Знаешь ли что", сказал Олэ, "я думаю, что в Англии может быть сбыт для норвежского сыра. Когда я там был, я говорил с некоторыми фирмами, им нужен белый сыр, козий сыр, сыр из сыворотки они не понимают. Что мешает нам приготовлять так называемый нормандский сыр. Это ничто иное, как ссевшееся молоко и сливки. Но все дело в умелой обработке".

Это придумал утомленный работой человек, - в Англии должен быть сбыт для норвежского сыра. Потом он начал развивать нервно и лихорадочно, как он представлял себе стадо коз в пять тысяч голов, где-нибудь в Вальдресе, молочную ферму по образцу швейцарских, партии сыра, большой сбыт. Глаза его были устремлены куда-то вдаль.

"Но вывоз", сказал Тидеман, "вывоз из горных местностей прежде всего".

Олэ перебил его: ну, хорошо транспорт. Не может же переправа оставаться на веки вечные препятствием, нужно же найти когда-нибудь исход из этого. Кроме того, можно было бы провести от горы до горы кабель таким образом, чтобы можно было достать до него из какой-нибудь станции в долине. И тогда по такому кабелю можно переправлять почти все, что хочешь. Груз будет двигаться по кабелю в гуттаперчевых кругах, а движение будет регулироваться со станции посредством веревок и блоков. Да, об думал об этом, ведь это вполне исполнимая вещь. А как только груз будет поднят наверх, там он уже пойдет сам по себе.

Тидеман слушал своего друга и смотрел ему в лицо. Он говорил с большой уверенностью и, казалось, был занят лишь этой одной мыслью, но тотчас же после этого он спросил, как поживают дети Тидемана, хотя он только что перед этим рассказывал ему о них. Олэ Генрихсен, такой спокойный и разумный, потерял свое спокойствие.

Они начали говорит о своих знакомых. Гранде сделался членом комиссии по собиранию голосов, рассказывал Тидеман; даже самому адвокату это показалось довольно странным. Он объяснил Тидеману, что эта комиссия очень хорошее начало к чему-то, прекрасный либеральный шаг вперед. Нужно немного подождать, может быт в следующий раз будет проведено всеобщее голосование. А про Мильде адвокат рассказал, что этот счастливый человек получил очень большой заказ, иллюстрировать каррикатурами "Сумерки Норвегии". О, Мильде вероятно, сделает что-нибудь замечательное, он очень подходящ для этого.

Олэ слушал рассеянно. Иргенс не был упомянут...

Когда Тидеман шел домой, он зашел случайно к мелочному торговцу, которому он доставлял товар. Это произошло совершенно случайно. Он вошел в магазин, подошел к столу и поздоровался громким голосом с хозяином, стоявшим у своего бюро. В то же самое мгновение он увидел свою жену; она стояла у прилавка и перед, ней лежало много маленьких пакетов.

Тидеман не видел ее с того дождливого вечера перед своей конторой. Благодаря счастливой случайности, он как-то увидел её кольцо в окне золотых дел мастера, он тотчас же выкупил его и отослал ей. Она поблагодарила его открытым письмом несколькими трогательными словами: нельзя сказать, чтоб кольца ей недоставало; но теперь это совсем другое, теперь она больше не продаст его.

Она стояла там у прилавка, в черном платъе, оно было довольно поношено и вообще не производило хорошего впечатления; вдруг у него в голове мелькнула мысль, что может быт у неё недостаточно денег, может быт она отказывает себе в чем-нибудь. А то зачем бы она носила такие старые длатья? Ведь не была же она вынуждена к этому; он все больше и больше посылал ей денег, слава Богу, у него были средства на это. В самом начале, когда ему приходилось так плохо, он не посылал ей больших сумм, это правда, это его очень огорчало и он каждый раз писал письмо, в котором извинялся. Это невнимательност с его стороны, писал он, в течение недели ей еще будут посланы деньги; это его рассеянность; он забыл во-время отложить в сторону деньги. А она благодарила и каждый раз она отвечала на карточке, что это черезчур много денег для нея, Боже мой, что ей делать с такой массой денег? У неё лежит еще очень много денег.

Но зачем же она носит такие старые платья?

Она обернулась; она узнала его голос, когда он поздоровался с хозяином. Одну секунду они стояли и смотрели друг на друга.

Он смутился и поклонился, улыбаясь, также и ей, и она ответила на этот поклон, сразу покраснев.

"Да, благодарю вас, пуст это останется", сказал она тихо приказчику, "а остальное вы мне пришлете в другой раз". И она поспешно заплатила за то, что получила раньше, и собрала свои свертки. Тидеман смотрел ей вслед. С опущенной головой она пошла к двери и смотрела, как бы стыдясь, в землю. Около двери, от смущения, она уронила какой-то пакет, Тидеман быстро подошел, чтобы поднять его, они оба в одно время нагнулись, и она бормотала в смущении: благодарю, благодарю. Грудь её тяжело дышала, она взглянула на него и исчезла в дверях. Тидеман продолжал стоять. Он закрыл за нею дверь, сам не сознавая, что делает.

VII.

А дни шли; в городе было спокойно, все было спокойно.

Иргенс все еще продолжал возбуждать удивление и являться предметом всеобщего внимания. Одно время у него был довольно унылый вид, его долги давили его, денег он не зарабатывал и никто ему ничего не давал, теперь настали осень и зима, дела Иргенса обстояли не блестяще, ему пришлось даже носить костюмы прошлогоднего сезона.

Но вдруг он поражает своих знакомых, с ног до головы одевается во все новое, и появляется на гулянии в модном осеннем костюме, в светложелтых перчатках и с деньгами в кармане, изящный, как прежний единственный Иргенс. Люди с восторгом глазели на него, чорт возьми, вот молодец, всех перещеголял! О, у него голова на плечах, талант, превосходство сил. Тем не менее его хозяйка улицы Транес, No 5, отказала ему, наконец она ему отказала, но что же такое? Теперь он нанял две комнаты в загородном квартале, с видом на улицу в город, очень красивые комнаты. Он не мог больше выдержат в противной лавке с испорченным полом и противным входом, это портило ему самые лучшие настроения, он страдал, благодаря этому; когда хочешь что-нибудь сделать, нужно, чтобы ничего не тяготело над тобой. Теперь было довольно сносно. На прошлой неделе вернулась фрекен Линум и хотела пробыть некоторое время в городе; это она была виновницей того, что он стал совсем новым человеком, как просветлел весь город, все сделалось розовым, когда вернулась Агата!

Между ними все было решено: весной, имея в виду следующую премию, они решили пожениться. Должен-же он наконец получить эту несчастную премию, в особенности, если он хочет завести семью и издать новый сборник стихотворений. Никто абсолютно не нуждался в этом так, как он ведь не могли же допустить его умереть с голоду. И Иргенс решительно сошелся с адвокатом Гранде, который по поводу предстоящей премии хотел лично обратиться в министерство. Иргенс не хотел сам обращаться к министру, откровенно говоря, что что-то противилось в нем идти и рассказывать о своих обстоятельствах; Гранде, же мог это сделать, если он считает это целесообразным. "Ты знаешь, как обстоят мои дела", сказал он Гранде, "я ведь не имею состояния, а если ты переговоришь с министром, я буду тебе очень благодарен. Но я не двинусь с места, на это я не могу решиться". Собственно говоря, адвоката Гранде Иргенс в душе презирал: но это ничего не значило, он все-таки что-нибудь да значил, этот адвокат, он сделался членом королевской комиссии, и "Новости" интервьюировали его. Ха, он не был лишен значения - он был нечто, и это начинало сказываться в его манере и поступках. Первый попавшийся не мог теперь остановит Гранде на улице...

Когда Тидеман рассказал Олэ Генрихсен, что он утром видел на улице Агату, Олэ вздрогнул. Но он тотчас же спохватился и сказал, улыбаясь:

"Да, милый друг, какое мне до этого дело? Пусть она здесь остается, сколько ей угодно, я ничего не имею против нея. У меня есть о чем, о другом подумать." Он вернулся к прежнему разговору, Тидеман получил заказ на новую партию дегтя и он несколько раз повторил: "застрахуй хорошенько, Бога ради, застрахуй хорошенько, это никогда не лишнее". Он немножко нервничал, но скоро он опять успокоился.

Они выпили по стакану вина, как бывало в прежние дни, и пришли оба в хорошее и приятное настроение духа. Прошло несколько часов в приятельской беседе, а когда Тидеман встал, Олэ сказал, исполненный благодарности:

"Это очень мило с твоей стороны, что ты не забываешь меня, у тебя и без меня много дела. Послушай", продолжал он, "опера дает сегодня свое прощальное представление, хочешь пойдем вместе, прошу тебя". И серьезный человек с светлыми глазами имел вид как будто ему доставляет громадное удовольствие идти в оперу. Он сказал даже, что он несколько дней уж об этом думал.

Они условились, Олэ хотел сам позаботиться о билетах.

И как только Тидеман вышел из конторы, Олэ начал телефонировать по поводу билетов; он хотел иметь три места в одном ряду, 11, 12 и 13. Номер 12-тый он хотел сам отнести Фру Ханке, жившей внизу около крепости; билет в оперу доставит ей удовольствие; раньше никто не ходил так усердно в оперу, как она. По дороге он тихонько потирал себе руки. У неё будет Номер двенадцатый и она будет сидеть в середине. А для себя он оставит номер 13, это подходящий для него номер, такой несчастливый номер...

От нетерпения он шел все быстрее и забыл о своих собственных невзгодах. О нем не может быть больше и речи, он покончил со своим горем, совершенно покончил, он справился с ним, пуст это видит весь мир. Разве его сильно потрясла новость, что Агата в городе? Ни в каком случае; он совсем не обратил на это внимание. Все перемелется все успокоится.

Олэ дошел дальше. Он очень хорошо знал адрес фру Ханки; он не раз в течение осени провожал ее до её двери, когда она потихоньку бывала у него, чтобы справляться о своих детях. Кроме того, он встретил Тидемана перед её окнами в тот вечер, когда он вернулся из Англии. Как они думали друг о друге. У них все это было иначе, чем у него, он с этим покончил и не думал больше...

Когда он пришел туда, он узнал, что фру Ханка заперла свою комнату и её не было в городе, она уехала в деревню и вернется только завтра.

Олэ слушал, но не сразу понял. В деревню? В какую деревню?

А ответ был такой: в ихнюю деревню, в деревню Тидемана.

Ах да, в деревню Тидемана; как он не догадлив. Ах да, значит она уехала в деревню. Олэ досмотрел на часы. Нет, нельзя было допустить, что сегодня вернется фру Ханка, было черезчур поздно. И, кроме того, что может побудить ее так скоро вернуться в город. Он хотел ее и её мужа застать врасплох своим планом. Но теперь весь его план расстроился, превратился в дым. Нет, как ему не везло, даже если он другим хотел сделать что-нибудь хорошее.

Олэ вернулся опять к прежней мысли.

В деревню! Она посещает старые места. Она не могла больше терпеть, она непременно должна была снова увидеть свою дачу, несмотря на то, что листва давно облетела и сад опустел. Она потребовала ключ у сторожа и заперлась в комнатах Дага. Там летом должна была бы был Агата, если бы все это не кончилось так грустно. Да, но это совсем другое и к этому не имеет никакого отношения. Дело в том, что фру Ханки не было в городе и она не могла быт сегодня вечером в опере.

Олэ устал и был разочарован, ему было так грустно и он решил рассказать Тидеману о своем плане, во всяком случае он думал сделать хорошее и ему было досадно за обоих. Он отправился к Тидеману:

"Нам приходится одним идти в оперу", сказал он; "а то ведь у меня было еще третье место для твоей жены".

Тидеман переменился в лице.

"Вот как?" сказал он только.

"Я хотел, чтоб она сидела между нами обоими. Я должен был бы сказать тебе это может быт раньше, но - а вот теперь фру Ханка уехала".

"Вот как?" сказал Тидеман попрежнему.

"Послушай, Андрей, ты не сердишься на меня за это? Если бы ты только знал... Твоя жена за последние месяцы бывала часто у меня и справлялась о тебе и детях".

"Да, ну хорошо".

"Что?

"Я говорю, ну хорошо. Зачем ты мне все это рассказываешь?"

Олэ не мог дольше сдерживаться, он подошел вплотную к Тидеману с раскрасневшимся лицом и сказал, рассвирепев, шипящим голосом:

"Я хочу тебе сказать только одно, чорт возьми, ты не понимаешь своего собственного блага. Нет. Ты какой-то баран. Ты введешь ее в могилу, вот чем ты кончишь. И ты сам стараешься идти по той же дороге, разве я не вижу?" "Ну хорошо", "ну хорошо" - вот как, постоянный твой ответ, "ну хорошо", что она ко мне крадется вечером, когда стемнеет и дрожащим голосом спрашивает о тебе и детях. Думаешь ли ты, что я ради собственного удовольствия справлялся все эти месяцы о твоем самочувствии и обо всем. Для кого я это делал, если не для нея? Что касается меня, то по моему ты просто можешь убираться к чорту, понимаешь? Да. Ты не видишь и не понимаешь, что она грустит из-за тебя. Я видел, как она здесь ночью стояла перед дверью твоей конторы, я слышал, как она говорила покойной ночи тебе и детям. Она - очень плакала и посылала поцелуи Иоханне и Иде, потом она поднялась по лестнице к входной двери и провела рукой по ручке, которую ты тронул, когда уходил и закрывал дверь; она держала ручку двери, как будто это была твоя рука; покойной ночи было сказано тебе. Я видел это с угла несколько раз. Но ты и на это скажешь "ну хорошо", ты просто какой-то деревянный, знай это. Впрочем я не хочу сказать, что ты совсем зачерствел", прибавил Олэ, уже раскаиваясь, увидя грустное лицо Тидемана. "Ты не должен принимать близко к сердцу, что я тебе сказал, я не хотел тебе сделать больно; прости меня, что я был груб по отношению к тебе; слышишь это не было моим намерением. Но, Боже мой, неужели ты все еще меня не знаешь?"

"Я не хочу ввести ее в могилу", сказал Тидеман надорванным голосом, "я дал ей свободу, как она просила меня..."

"Да, но когда это было, теперь она раскаивается в этом, она хочет снова вернуться".

"Дай Бог, чтоб это было так! Я тоже уже думал об этом, мне будет так трудно все забыт; в это кроется гораздо больше, чем ты знаешь. Я пробовал бороться насколько мог, чтоб снова обрести свой покой; дети не должны ни в чем нуждаться, а остальное пуст идет как угодно! Но Ханку я не забывал ни одного дня, нет, ни одного дня, я сам это знаю, я тоже думал, как и ты, я хотел идти к Ханке и просить ее на коленях снова вернуться, на коленях умолять; и я бы это сделал с покорным сердцем, но как она вернется, как она может вернуться?... Она сама мне это сказала... Здесь нет ничего дурного, но все-таки... Нет, ты не должен думать, что здесь есть что-нибудь дурное; ведь это ты не думаешь про Ханку?.. Мне стало невыносимо тяжело, когда я начал обо всем этом думать. И кроме того, ведь это не наверно, что Ханка вообще хочет вернуться; я не понимаю, откуда ты это знаешь. Во всяком случае тут больше, чем ты знаешь".

"Я не должен был бы вмешиваться в эти дела, теперь я понимаю", сказал Олэ. "Но подумай об этом, Андрей, несмотря на все; запомни это. И прости, что я сказал, я беру это обратно, я считал это своим долгом и не хотел сказать ничего дурного. С некоторого времени я стал таким вспыльчивым; и не понимаю, от чего это происходит... Но как уже сказано, запомни это. Я знаю, что я говорю; я вас обоих хорошо знаю. А пока прощай. Ах да правда, опера! Можешь ты через час быт готовым?"

"Еще одно слово", сказал Тидеман, "она спрашивала о детях? Ты понимаешь это, ты понимаешь... Ты говоришь через час? Хорошо!"

VIII.

Несколько дней спустя Олэ Генрихсен стоял в своей маленькой конторе, внизу в складе. Было послеобеденное время, около трех часов, погода была ясная и тихая; в гавани царила обыкновенная кипучая жизнь.

Олэ подошел и посмотрел в окно; громадный пароход скользнул безшумно в гавань; везде пароходы, мачты, паруса; на пристанях снимали и нагружали товар. Вдруг он вздохнул; яхта Агата, маленький катер исчез. Он широко раскрыл глаза; что это означает? Среди сотни мачт не было видно позолоченной мачты катера. Что это значит?

Он хотел взят шляпу и тотчас же узнать в чем дело, но у двери он остановился. Он снова вернулся к своему месту, закрыл лицо руками и погрузился в свои мысли. Ведь, собственно говоря, катер больше не принадлежит ему, он принадлежал ей, фрекен Линум; она получила его честным образом и бумаги все были в порядке. Она не прислала ему этих бумаг вместе с кольцом; она не вспомнила это, забыла, - почем он знает? Во всяком случае катер принадлежал ей, его судьба больше не интересовала его, где бы он ни стоял, мне все равно. Но допустим, что его украли? Да, но и это не его дело.

Олэ снова взял перо в руку, но уже через несколько минут, он снова положил его обратно. Боже мой, вот тут на диване она сидела, когда шила маленькие красные подушки для каюты. Она согнулась и шила так прилежно, что почти не поднимала головы. И подушки вышли такими маленькими, - приятно было на них смотреть!.. Вот здесь она, сидела, он еще ее видел...

Олэ снова принялся писать.

Вдруг он поспешно открывает дверь и кричит в склад, что яхта Агата, исчезла. Ведь это неслыханное дело!

Но один из служащих рассказал, что утром катер был уведен двумя людьми из конторы нотариуса; теперь он стоит со стороны крепости.

Какой конторы?

Но об этом служащий не знал.

Олэ заинтересовался, катер не принадлежал ему, это правда; но не могла же фрекен Линум иметь дело с нотариусом, тут было какое-нибудь недоразумение. Олэ быстро спустился в гавань около крепости и потратил несколько часов на розыски. Когда он наконец узнал, кто был нотариус, он отправился в его контору.

Он нашел там человека, приблизительно его лет, тот сидел у стола и писал.

Олэ задал ему несколько осторожных вопросов.

Конечно, он был прав, катер должен быть продан, обращен в деньги; господин этот уже оценил его в тысячу крон. Вот бумага; их внес Иргенс, поэт Иргенс. Господин купец ничего не имеет сказать?

Нет, нет, ни в каком случае. Ровно ничего.

Человек становился вежливее; он уже кое-что знал, но не подавал и виду. И сколько может стоит это судно? Да, у него был Иргенс и просил его взят на себя продажу катера; он в настоящее время испытывает денежное затруднение; ему нужно как можно скорее продать катер; - а ведь нужно делать все, что можешь по отношению к человеку с таким талантом. Нельзя сказать, чтобы таланты пользовались материальным благосостоянием, к сожалению, но он еще раз спрашивает, может быть господин купец имеет что-нибудь против этого? Он постарается тогда это изменит, он сделает все возможное, чтоб это изменит

Но Олэ Генрихсен сказал, что он не может ничего иметь против этого? Просто ему интересно было это знать. Катер постоянно лежал перед его складом и потом вдруг исчез; его интересовало, куда он делся; он пришел из-за одного любопытства и он извиняется.

Ах, как он может так говорить! Не стоит благодарности, пожалуйста. Очень рад...

Олэ ушел.

Теперь он понимал почему Иргенс вдруг сразу обновился с ног до головы, почему он мог нанят такие прелестные комнаты за городом. Весь город удивлялся и говорил об этом, никто не знал, что он получил такую неожиданную помощь. Но это сделала она, подумал он. Неужели у неё не было ни малейшего чувства стыда перед этой новой низостью. А, впрочем, что здесь было низкаго? Что принадлежало ей, принадлежало и ему. Они полюбовно делили все между собою, нечего сказать; Бог с ней, пуст делает, что ей хочется. Теперь она была в городе; она хотела немного поучиться в ремесленной школе; вот почему яхта должна быть обращена в деньги. Кто может ее упрекнут в том, что она своего возлюбленного опять поставила на ноги? Наоборот, это делает ей честь... А может быть она совсем даже и не знает, что катер продается. Она, может быт, забыла и про катер, и про бумаги, и ей совершенно безразлично, где они? Никто не мог этого знать. Во всяком случае, она бы не продала яхту, только для того, чтобы самой иметь деньги, нет, нет, никогда, он знал ее. Она хотела помочь другому; она такая. Вот каким образом это все произошло.

Он так ясно видел перед собой Агату, её светлые волосы, нос, ямочку; 17-го декабря ей минет девятнадцать лет. Да, девятнадцать лет. Пусть яхта едет, она не имела больше для него значения; правда, он охотно спас бы маленькие красные подушки, - но теперь поздно, оне теперь продаются.

Он вернулся в контору, но мог сделать только самую необходимую работу; он каждую минуту останавливался, мысли его блуждали. А что, если он купит опять катер? Разве она будет что-нибудь иметь против этого, кто знает, может быть она поймет это, как злую выходку с его стороны; пожалуй, лучше относиться ко всему этому спокойно. Да, пожалуй лучше; он не хочет разыгрывать из себя дурака; фрекен Линум и он покончили между собой навсегда, пусть не говорят, что он собирает за ней реликвии. Что ему делать с её катером?

Он закрыл контору в обыкновенное время и вышел. Фонари горели ярко, погода была тихая. Он увидел свет у Тидемана и хотел зайти, но остановился на лестнице и раздумал; может быт у Тидемана была какая-нибудь работа, которую он торопился окончить. Олэ пошел дальше. В продолжение нескольких часов он блуждал в состоянии тупого равнодушие, усталости, почти с закрытыми глазами. Он был наверху в парке, прошел его, обогнул и вышел опять на холм. Было темно, ничего не видно, тем не менее он присел на некоторое время на лестницу. Потом он посмотрел на часы. Было двенадцать часов. Он опять потащился обратно в город. В голове не было ни одной мысли.

Он пошел по направлению к Тиволи. И так он проходил весь вечер. Теперь, до смерти уставший, он, по крайней мере, хоть эту ночь заснет. Он вдруг остановился перед каким-то рестораном, но тотчас же отступил на несколько шагов назад, на четыре, на шест шагов назад. Пристально, не сводя глаз, он уставился на подъезд ресторана. Перед ним стояла одинокая пара.

Он услыхал голос Агаты, когда он так вдруг остановился; теперь она и Иргенс вышли на улицу. Агата шла за ним, она шла тяжело и на лестнице ее что-то задержало.

"Ну, теперь трогай!" сказал Иргенс.

"Подождите минуточку, господин Иргенс", сказал кучер, "барыня еще не готова".

"Вы меня знаете?" спросил удивленно Иргенс.

"Да, как же мне вас не знать!"

"Он знает тебя, он знает тебя", сказала Агата и поспешила на лестницу. Она не надела еще своей накидки, она тащилась по земле и Агата споткнулась. Глаза её были пристальные и мутные. Вдруг она засмеялась,

"Противный Игерсен, он ударил меня ногой в икру", сказала она. "Мне кажется даже, что кровь идет, правда мне кажется... Нет, Иргенс, ты не издашь скоро опять книгу... Подумай только, кучер тебя знает, ты слышал?"

"Ты пьяна", сказал ей Иргенс и помог ей, наконец, сесть в экипаж.

Шляпа сидела у неё криво на голове, она старалась поправить свою накидку, и при этом говорила не переставая:

"Нет, я не пьяна, я только немножко навеселе...Не хочешь ли ты взглянут, идет ли кровь? Мне кажется, что кровь стекает вниз. И болит немножко, но это ничего, мне все равно! Ты говоришь, что я пьяна? Ну, так что же, если я и пьяна. Ты довел меня до этого, я делаю все для тебя, с радостью... Ха-ха-ха, мне смешно, когда я думаю об этом противном Грегерсене. Он сказал, что написал бы удивительную статью насчет меня, если б он собственными глазами увидел, что он до крови ударил меня. Но это совсем другое, если я тебе это докажу... Это был отвратительный портер, он ударил мне в голову, а папиросы, сигаретки...

"Трогай!" крикнул Иргенс.

И экипаж уехал.

Олэ стоял и пристально смотрел вслед экипажу; колена дрожали; бессознательно он начал щупать себе руки, грудь, платье. Нет, это была Агата! Что они с ней сделали! Агата милая, маленькая Агата...

Олэ сел там, где стоял. Прошло порядочно времени, перед рестораном потушили фонари, стало темно. Сторож ударил его по плечу и сказал, что он не должен здесь сидеть и спать. Олэ взглянул на него. Ну, да, он сейчас уйдет: покойной ночи, благодарю вас!.. И Олэ, шатаясь, пошел по улице.

Около двух часов он вернулся домой и прошел прямо в контору; он зажег лампу и по привычке повесил свою шляпу на гвоздь, лицо его было окаменелое. Прошел добрый час, он ходил взад и вперед по комнате, потом подошел к своему бюро и начал писать письма, документы, короткие, сжатые строчки на разных бумагах, которые он клал в конверты и запечатывал. Он посмотрел на свои часы, была половина четвертого, он машинально завел часв, когда держал их. С письмом к Тидеману он вышел на улицу и сам бросил его в почтовый ящик; вернувшись он взял письма Агаты и развязал их.

Не прочитывая их, он понес к печке и начал сжигат их одно за другим; только последнее, самое последнее письмо с кольцом, он вынул из конверта посмотрел на него некоторое время, но потом сжег и его.

Маленькие часы на стене пробили пять часов, где-то просвистел пароход. Олэ встал и отошел от печки. Его лицо было полно муки, каждая черточка была напряжена, жилы на висках надулись. Затем он выдвинул медленно маленький ящик из своего стола.

Утром Олэ Генрихсена нашли мертвым. Он застрелился; лампа горела на бюро, там лежало несколько запечатанных писем, а сам он лежал на земле. Смерть за выстрелом последовала моментально, он лежал, стиснув дуло зубами. С большим трудом удалось вынут его.

В письме к Тидеману он просил прощенья, что он не мог придти и поблагодарить его в последний раз за всю его дружбу. Теперь все должно кончиться, он не может пережить и дня, он болен. А дача должна остаться Тидеману, как воспоминание о нем. "Я надеюсь, что она будет у тебя больше в употреблении, нежели у меня, писал он, она принадлежит тебе, дорогой друг, возьми ее от меня. Фру Ханка тоже будет рада этому; поклонись ей. Прощай! Если ты увидишь фрекен Линум, то помоги ей по-товарищески; я видел ее сегодня вечером, но она не видала, меня; я знаю, что она чиста сердцем. Я не могу никак сосредоточиться, чтоб написать тебе связное письмо; одно мне ясно и это одно я сделаю через полчаса. Итак, прощай, Андрей. Ты был искренен с самой школьной скамьи; я все это вспоминаю теперь, вот почему пишу тебе эти строки и прощаюсь с тобой. Сегодня вечером я не могу лучше писать, но ты это поймешь".

Фотография Агаты лежала нетронутой в его бумажнике; может быть ему не пришло в голову сжечь ее. Он забыл также о депешах, написанных им после обеда, прежде чем выйти; оне были засунуты в карман. Он был прав: ему одно лишь было ясно.

IX.

Наступил сентябрь месяц. погода была прохладная, небо далеко и чистое; в городе не было ни пыли, ни грязи, город был красив; на горах вокруг не лежало еще снегу.

События в городе сменялись; с неделю говорили о смерти Олэ; выстрел там внизу, в конторе молодого купца, не пробудил громкого эха. Только Тидеману одному тяжело было это забыть.

У Тидемана было много дела. Ему пришлось первые недели помогать отцу Олэ, старик все еще не хотел удалиться от дел, он взял в компанионы своего первого приказчика и продолжал спокойно дело; горе его не сломало. Старый Генрихсен знал, что теперь ему нужно работать, никто не мог заменить его.

И Тидеман был в непрестанной деятельности. Теперь его рожь начинала исчезать; он продавал целыми партиями и по более высокой цене; рожь к зиме повышалась в цене и его убыток уменьшался. Последние дни ему пришлось вернуть одного своего бывшего конторщика; он нагрузил свой последний деготь, завтра он должен был тронуться в путь.

Он кончил всю свою работу, бумаги были выданы и застрахованы; дело было кончено. Прежде чем приняться за новое дело, он закурил сигару и задумался.

Было послеобеденное время, часов около четырех. Он вынул из-за уха перо, положил его на стол, подошел к окну и начал смотреть. Пока он так стоял, кто-то постучался и вошла его жена. Она поклонилась и спросила, не мешает ли она? У неё есть маленькое дело...

На лице у неё была вуаль.

Тидеман отбросил в сторону сигару. В продолжение многих недель он не видел своей жены, многих долгих недель; как-то вечером, когда он блуждал по улицам, ему показалось. по гордой походке дамы, что это она; но это была не она. Он следил некоторое время за дамой, пока он не убедился, что ошибся; нет, это не была его жена. Ея нигде не было видно. Он никогда, никогда не имел ничего против того, чтобы она приходила к нему, и она знала это и, тем не менее, она не приходила. Итак, значит она забыла должно быть совершенно и его и детей. А когда дома ему казалось черезчур пусто и он прокрадывался тихо к крепости, иногда случалось, что он видел свет в её окнах, но часто бывало совсем темно, во всяком случае, ее он никогда не видел. В продолжение всех этих недель ему даже не удалось видет её тень на гардине. Куда она пропала? Он дважды посылал ей денег, чтобы хоть слово услыхать от нея.

Теперь же она стояла перед ним, в нескольких шагах от него. Почти бессознательно он сделать свое обычное движение, как-будто застегивает свой сюртук.

"Это ты Ханка?" сказал он.

"Да, это я, ответила она тихо. Я принесла... я хотела..."И вдруг она начала рыться в своих карманах, она достала сверток кредитных бумажек, много денег, и положила их перед ним на бюро. Ея руки так дрожали, что они смяли деньги, несколько бумажек упали на пол, она нагнулась, подняла их и заговорила взволновано: "Милый, возьми это, не говори нет! Милый Андрей, если б ты только знал, как я прошу тебя об этом. Это деньги, которые я истратила для... которые я истратила недостойным образом; позволь мне не говорить, на что я их истратила, это черезчур недостойно. Их должно было быт больше, но я не могла дольше ждать; гораздо больше денег, еще столько же, но у меня не хватило терпения ждать. Возьми пока это. Будь так добр. Остальное отдам тебе позже, со временем; но сегодня я должна была придти..."

Он перебил ее с отчаянием.

"Нет, Ханка, неужели ты не можешь... Ты постоянно возвращаешься к деньгам? К чему ты копишь деньги для меня. Я не понимаю, как это может тебе доставлять удовольствие; у меня достаточно денег, дела идут хорошо, очень хорошо, мне ничего не нужно".

"Но эти деньги, это совсем другое дело, сказала она сдавленным голосом, я даю их тебе ради самой себя. Я их получила от тебя, ты мне помогал, ты всегда мне посылал черезчур много и я могла откладывать часть. Если бы у меня не было этой маленькой радости, о которой я могла бы думать, я бы не выдержала; я пересчитывала кредитки каждый вечер, и все думала, когда их будут достаточно. Осталась не половина, я высчитала; осталась еще четверть. Ты получишь это позже. Сделай мне удовольствие, возьми это! Ты не знаешь, как мне стыдно".

И вдруг Тидеману стало ясно, почему она именно эти деньги хотела ему отдать; он взял их и поблагодарил. Он ничего другого не мог вывести как только то, что здесь много денег, действительно много денег. Но не вредит ли она себе этим? Можно ли ей верит? Он возьмет эти деньги от неё в долг очень охотно и с благодарностью; она всегда может. получить их обратно, а пока пусть оне останутся у него. Во всяком случае это настоящее благодеяние, что она помогла ему именно теперь, потому что ему действительно могут понадобиться деньги, немного денег, если сказать по правде...

Он не показал и виду, что понял, он следил за нею и увидал, что она вздрогнула от радости; глаза её блестели через вуаль, она сказала: "Нет, это правда? Бог мой, ты делаешь меня просто... Спасибо, что ты берешь их".

Этот голос, этот голос, таким он слышал его в те счастливые дни, когда она желала его поблагодарить за что-нибудь! Он дошел до своего бюро и снова повернул назад, смущенный её близостью, её фигурой, её блестящим взглядом. Он посмотрел в землю.

"Как ты поживаешь?" сказала она, "а дети?"

"О, очень хорошо, дети выросли из своих платьев, нам всем очень хорошо. А ты?"

"Я абсолютно про вас ничего не слыхала. Я все ждала когда кончу с деньгами, с последней четвертью; я могла это переносить, пока Олэ был в живых, Олэ рассказывал мне про вас всех, я не раз мучила его, но последнее время я не имела даже его, мне не к кому было обращаться, и я потеряла всякое терпение. Еще вчера я была здесь перед домом; но я не вошла, я вернулась обратно"...

Должен ли он попросить ее подняться к детям?

"Ты ведь на минутку поднимешься наверх, Ханка?" сказал он. "Ты этим доставишь всем нам удовольствие. Я не знаю, все ли там в порядке наверху, но"...

"Ах да, благодарю тебя, если можно. Я хотела просить тебя об этом, узнают ли они меня? Я слышу их; они все бегают... да, да, еще раз тысячу спасибо за сегодня!" Она протянула ему руку.

Он взял ее и сказал:

"Я сейчас приду туда, мне здесь нечего делать! Ты, может быть, побудешь немного, но я только не знаю, все ли там наверху... Вот ключ от входной двери, тебе не надо будет звонить. Но берегись детских башмаков, когда ты их возьмешь на руки. Да, не смейся этому; кто знает, надеты ли на них новые башмаки сегодня?"

Ханка ушла. Он отворил дверь, проводил ее на лестницу и потом снова вернулся в контору. Боже мой, она мучилась недели и месяцы из-за этих денег. Ей доставляло удовольствие пересчитывать их каждый день, и она ждала, ждала, когда их будет достаточно. Мог ли он это подумать! Но он ничего и не подозревал, так он был глуп. Она носила старое платье, она продала кольцо, а он ничего не думал. Как тяготели над ней эти деньги. Она не хотела прийти раньше, чем у неё будет для этого предлог, и ни разу, ни разу до сих пор у неё не было достаточно денег...

Тидеман снова подошел к своему столу, но он не мог работать. Вот здесь она стояла, на ней сегодня было бархатное черное платье; но лица её он не видел, а только немножко шею, маленькую полоску шеи. Теперь она была наверху. Кто знает, может ли он теперь подняться. Детей больше не было слышно, они больше не бегали, вероятно они сидели с ней. Вот было бы хорошо, если б на них были надеты красные платья?

Странно взволнованный он поднялся по лестнице и у двери прихожей он постучался, как будто он не у себя дома. Его жена встала, как только увидела его.

Она сняла вуаль и сильно покраснела. Теперь он понял. почему она носила вуаль; она не напрасно тосковала и молча страдала там, внизу, в её комнате около крепости; её лицо носило резкие следы её одиночества, и это все сделалось в этот короткий промежуток, с тех пор, как умер Олэ. Иоханна и Ида стояли около неё и держались за её платье, оне не совсем узнали ее, оне смотрели удивленно друг на друга и молчали.

"Оне не узнают меня", сказала фру Ханка и села, "я спросила их".

"Нет, я тебя знаю", сказала Иоханна... И с этими словами она взобралась к матери на руки; Ида сделала тоже самое.

Тидеман, тронутый, посмотрел на них.

"Вы не должны лазить, дети", сказал он, "дайте покой вашей маме".

Нет, этого оне не хотели, оне не хотели дать маме покоя. У неё такие красивые кольца на руках, и такие замечательные пуговицы на платье, за которые можно дергать. Оне начали болтать; им бросилась в глаза также булавка на груди у матери и это также было поводом к разговорам. Вот оне обе лежали на коленях у матери и положили ручки на её грудь.

"Ты должна их пустить на пол, когда устанешь", сказал Тидеман.

"Нет, нет, оставь их", сказала она.

Они начали говорит об Олэ, они вспоминали Агату: Тидеман ообирался ее отыскать; Олэ просил его об этом; её судьба интересовала его, он не забыл ее.

В это время вошла няня, чтобы увести детей; им пора была кушать и потом ложиться спать.

Но этого дети совсем не хотели, они не давались и капризничали; мать должна была идти вместе с ними, в их спальню, чтобы их успокоит. Она посмотрела вокруг; там все была по прежнему; вот обе маленькие постельки, вот одеяла и крошечные белые подушечки, вот книги с картинами, игрушки. Когда она уложила детей в постельку, она должна была петь им песенку, иначе оне не хотели спать, каждая держала по руке и все хотели выскочить из постели и опять болтать.

Тидеман посмотрел на них некоторое время, потом быстро повернулся и вышел. Через полчаса Ханка вышла в гостиную,

"Теперь они заснули", сказала она.

"Я хотел тебя просить... У нас здесь довольно своеобразно", сказал Тидеман, "мы сами ведем своего рода хозяйство; если бы ты захотела здесь пообедать... Я не знаю, что они там приготовили в кухне; но мне кажется"...

Она посмотрела на него, смутившись, как девочка и сказала: "Благодарю, да".

После обеда они опять пошли в гостиную, и Ханка вдруг сказала:

"Андрей, я пришла сегодня не для того, чтобы все уладить; ты не должен этого думать. Я просто не могла дольше выдержать, пока я не увижу кого-либо из вас".

"Я этого и не думал!" сказал он; "я только радовался, что ты пришла. Ведь и дети не хотели тебя отпускать".

"Я ни одной минутки не собиралась просит тебя о том, о чем я просила тебя раньше; нет, все это миновало, я сама это знаю. И я бы не могла даже вернуться, каждый раз, когда ты смотришь на меня... когда ты только кланяешься мне, я вся вздрагиваю. Я знаю, для нас обоих это было бы невыносимо. Но, может быть, я могла бы в среднюю комнату приходит, в среднюю комнату"...

Тидеман опустил голову, его тайная надежда исчезла. Она не хотела больше возвращаться, все исчезло. Эти месяцы сделали то, что она смотрела теперь на вещи другими глазами, она тогда любила его; но целая вечность прошла с тех пор, как она сама это сказала, - в тот вечер, когда она уходила.

"Проходи, Ханка, приходи часто, каждый день", сказал он. "Ты ведь приходишь не ко мне, а"...

Она смотрела в землю.

"Нет, к тебе. К сожалению к тебе. Я до сих пор никогда не знала, что это значить быть кем-нибудь всецело увлеченной. Я не двигаюсь без того, чтобы не думать о тебе; я вижу тебя везде, где бы я ни ехала или стояла. С той летней поездки на катере я как бы ослеплена тобой, да, я не должна была бы все это говорит, но как часто, когда я сидела одна там, внизу, в своей комнате, и... я прижимала руки к себе, когда я думала о тебе. Правда, я ничего подобного никогда еще не испытывала, нет, все время шло очень плохо, пока ты не потерял своих денег; но вот тогда ты как-то сразу сделался совсем другим человеком, ты высоко поднялся над всеми другими, я никогда не забуду, как ты стоял у руля и управлял им, я забывала тебя прежде, я забывала самое себя; это было так давно, мне кажется, что это было много лет тому назад, но тогда ты не был такой, как теперь, Андрей, теперь я не могла бы тебя забыть. Я была счастлива, когда встречала тебя хот на улице, и я чаще видела тебя, нежели это ты думаешь. Как-то раз мы встретились с тобой в магазине, ты, может быть, не помнишь этого, но я хорошо помню, ты поднял мне сверток; я так смутилась, что я даже не знаю, как я добралась до дому, а ты ведь мне не сказал ни слова. Ах да, тяжело наказана, но"...

"Но, Ханка, ведь не все же исчезло", перебил ее Тидеман.

Он поднялся, выпрямился, он весь дрожал и смотрел на нее, как она сияла; зеленые глаза казались золотистыми при ламповом освещении, её грудь опускалась и поднималась. Она тоже поднялась.

"Да, но... ты больше не можешь меня любить. Нет, не говори, я не хочу, нет, милый Андрей, я не хочу. Да, если б я любила тебя меньше... может быть, если б я любила тебя меньше. Ты не можешь забыть всего, что было, это невозможно".

Она взялась за шляпу и пальто.

"Не уходи, не уходи!" сказал он умоляющим голосом. "Я ничего не помню, что было, ничего, я сам был виноват в том, что ты ушла; послушай меня. Мысль о тебе никогда не покидала меня, прошло так много времени с того дня, когда я был счастлив, так много лет. Ты помнишь, как было в начале, в начале - здесь? Мы были всегда вместе, мы одни выезжали с тобой, мы бывали у наших знакомых, принимали гостей у себя и радовались этому и во всех комнатах у нас был свет. Но вечером мы шли в твою комнату, нам надоедали все другие и мы хотели быт одни. Ты тогда говорила, что тебе хочется выпить со мной стаканчик и смеялась и пила со мной, несмотря на то, что так уставала, что едва могла раздеться. Ах нет, Ханка! Это было три года тому назад, а может быть и четыре... И теперь все так же, все как прежде в твоей комнате; хочешь посмотреть? Поверь мне, мы ничего там не тронули, а если ты хочешь там остаться... А знаешь, что касается меня, мне придется сегодня ночью поработать в конторе; там внизу, по всей вероятности, уже лежит целая куча писем, а средняя комната осталась совсем такой, какой ты ее оставила, можешь в этом убедиться".

Он открыл дверь, она пошла вслед за ним, там горел огонь; увидя это, она вошла. Нет, раз он этого хочет, если он хочет... Она опять здесь может остаться, он так сказал, он берет ее обратно. Она стояла, задыхаясь от радости, она ничего не могла говорить; их глаза встретились, он притянул ее к себе и поцеловал ее, как в первый раз, как тогда, три года тому назад. Она закрыла глаза, и в то же самое мгновение он почувствовал, что её руки обнимают его.

X.

Наступило утро.

Проснулся город, громко стучат молоты на верфях и в улицы медленно въезжают крестьянские телеги. Это старая история. На площадях собираются люди, открываются лавки, шум все усиливается и бушует, а вниз и вверх до лестнице карабкается маленькая больная девочка с газетами, с своей собакой.

Все это старая история

Но лишь к двенадцати часам на "Углу" собираются молодые, свободные люди, имеющие возможность делать что хочется и долго спать. Там стоят несколько замечательных лиц: Мильде, Норем и Ойэн, двое из них в пальто, один в плаще, - Оэйн. Холодно, они мерзнут; они стоят, погруженные в свои собственные мысли, и не разговаривают; даже когда неожиданно появился между ними Иргенс, в хорошем расположении духа и изящный, как самый изящный человек в городе, разговор не принял более оживленного характера. Нет, было черезчур рано и черезчур холодно. Через несколько часов будет уже совсем другое. Ойэн объявил о своем самом последнем стихотворении в прозе "Спящий город", ему удалось сегодня ночью довести его почти до половины, он начал писать на цветной бумаге и нашел это очень удобным. Нет, вы представьте себе тяжелый, давящий покой над спящим городом; его дыхание, - это поток, который можно расслышат на расстоянии десяти миль. Проходят часы, проходит бесконечно длинное, длинное время - вдруг просыпается чудовище и начинает потягиваться. Ведь можно из этого что-нибудь сделать.

И Мильде высказал свое мнение, что можно очень многое из этого сделать, если все пойдет хорошо, он давно уже опять сделался другом Ойэна. Теперь Мильде работает над своими каррикатурами к "Сумеркам Норвегии". Да, он уже сделал несколько смешных каррикатур и беспощадно высмеял несчастное стихотворение.

Норем ни слова не говорит.

И вот на улице появился вдруг Ларс Паульсберг; журналист Грегерсен идет рядом с ним, теперь группа стала увеличиваться, каждый ее замечает, их так много собралось на одном месте. Литература имеет перевес, литература заполонила весь тротуар; люди проходящие мимо, ищут предлога, чтобы снова вернуться и посмотреть на этих шестерых мужчин в пальто и в плащах. Мильде тоже возбуждает внимание; и у него нашлись средства для нового костюма.

Грегерсен осмотрел этот костюм сверху до низу и сказал:

"Ты ведь не заплатил за него?"

Но Мильде не слышал его, все его внимание было обращено на одиночку, шагом ехавшую по улице. Ничего особенного не было в этой одиночке, разве только то, что она ехала шагом. А кто сидел в ней? Дама которую Мильде не знал, хотя он знал весь город. Он спросил остальных мужчин, знают ли они ее; Паульсберг и Ойэн одновременно схватились за лорнеты и все шесть человек внимательно уставились на даму; но никто из них не знал ея.

Она была необыкновенно толста и сидела тяжело и развалившись в экипаже. У неё был вздернутый нос, она высоко держала голову; красная вуаль на её шляпе спускалась ей на спину. Только более пожилые люди, оказывается, знали ее и кланялись, а она отвечала на поклоны с выражением полнейшего равнодушия.

Как раз в ту минуту, когда она проезжала мимо "Угла", Паульсбергу промелькнула мысль и он сказал улыбаясь:

"Но, Боже мой, ведь это фру Гранде, фру Либерия".

Теперь и остальные узнали ее. Да, это была фру Либерия, прежняя веселая фру Либерия. Журналист Грегерсен даже поцеловал ее как-то раз, 17-го мая, под веселую руку. И ему вспомнился этот день. Это было давно, очень давно. "Нет, неужели это была она" сказал он. "Как она пополнела. Я совсем не узнал ея, я должен был бы поклониться".

Да, это все должны были бы сделать, все знали ее.

Но Мильде утешил себя и других, говоря:

"Как можно ее узнать, если встречаешься с ней так редко? Она никогда не выезжает, нигде не показывается, ни в чем не принимает участия; она постоянно сидит дома и массируется. Я тоже должен был поклониться, но... Но я отношусь легко к этому преступлению".

Иргенсу вдруг пришла ужасная мысль; он не поклонился, фру Гранде могла рассердиться на него за это: она может заставить своего мужа изменить его мнение относительно премии. Да, она имела очень большое влияние на мужа, это было всем известно; что если завтра днем адвокат пойдет с докладом к министру.

"Прощайте!" сказал вдруг Ингенс и побежал. Он бежал, бежал, сделал целый круг, это еще счастье, что фру Гранде ехала так тихо, он мог пойти напрямик и догнать ее. Когда он вышел на главную улицу, ему посчастливилось: фру Гранде увидела его низко кланяющуюся фигуру. Он поклонился, да, он остановился смущенно, снял шляпу и поклонился. А она кивнула ему из своей одиночки.

Тем же шагом фру Либерия продолжала свой путь через город. Людям не надоедало спрашивать друг у друга, кто это может быть, кто это такое. Какое любопытство; это была фру Либерия Гранде, жена Гранде, из великого рода Грандов; она сидела спокойно и важно в своей одиночке, как настоящий министр, и совершала свою редкую, редкую утреннюю прогулку. В этом не было ничего необыкновенного, разве только то, что она ехала шагом. Но её красная вуаль не была современной, она производила очень кричащее впечатление, и молодежь, следившая за модой, смеялась про себя над этой красной вуалью. Но многие подозревали бедную даму в высокомерных мыслях, у неё быль вид, как-будто она выехала из дому с намерением быть всеми замеченной, да, как-будто она непрестанно говорила про себя: "вот и я".

Такой у неё был вид.

Не было совсем плохо, когда она приказала своему кучеру остановиться перед зданием Стортинга. Что ей там было нужно? А когда кучер еще кроме того ударил хлыстом по лошади, многие из присутствующих подумали, что это зашло уже черезчур далеко. Что ей было делать в Стортинге? Он был закрыт; все разошлись по домам, заседание кончилось; что эта женщина с ума сошла? Но многие, знавшие фру Либерию, знали, что её муж заседал в либеральной комиссии в Стортинге, в дворцовой комнате, туда можно было попасть с той стороны; разве она не могла навестить своего мужа? Против этого ничего нельзя было сказать, ей нужно было что-нибудь сказать мужу, и, кроме того, фру Гранде ведь не часто выезжала. Нет, к ней были очень несправедливы.

Фру Либерия сошла с одиночки и приказала кучеру ждать; тяжело и медленно она направилась к лестнице; её красная вуаль висела безжизненно на спине, ветерок не шевелил ея, затем она исчезла в большом здании...

К двум часам жизнь и суматоха в городе достигают высшей степени, все в движении - люди идут, едут, покупают и продают, где-то далеко работают машины с глухим шумом. Внизу, в гавани раздается свисток с парохода, потом другой, везде развеваются флаги, большие баржи скользят взад и вперед, ставят и убирают паруса. Порой какой-нибудь пароход бросает свой якорь, и железные цепи гремят в шлюзах, издавая запах ржавчины; и как победные крики катятся эти звуки над городом в светлый ясный день.

Жизнь кипит.

Пароход с дегтем Тидемана был готов к отходу, вот почему Тидеман был на пристани, Ханка пришла с ним; они оба были там и стояли молча рука об руку. Каждую минуту они смотрели друг на друга глазами, полными радости и молодости. Навстречу им из гавани развевались флаги. Когда корабль начал отходить, Тидеман высоко поднял шляпу, а Ханка махала платком. С корабля им отвечали тем же. А корабль скользил дальше к выходу из фиорда.

"Хочешь, уйдем?" спросил он, нагнувшись к ней.

Она крепко держалась за него и отвечала:

"Как хочешь!"

Но в эту самую минуту подходил другой пароход, громадное судно, из труб которого вырывались клубы дыма.

На нем был товар для Тидемана; этот пароход он ждал все эти последние дни; он был так рад, что пароход именно теперь подошел, он сказал:

"Ханка, там, на палубе, есть товар для нас".

"Там есть товар", сказала она. И он почувствовал, как нежная дрожь пробежала по её руке, когда она взглянула на него.

Они пошли домой.

Кнут Гамсун - Новая земля (Новь - Ny Jord). 6 часть., читать текст

См. также Кнут Гамсун (Knut Hamsun) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Отец и сын
Перевод с немецкого Александра Блока I Прошлой осенью, во время моего ...

Отец и сын.
Перевод Е. Кившенко. I. Прошлой осенью я предпринял путешествие на юг,...