Жорис-Карл Гюисманс
«У пристани (En Rade). 1 часть.»

"У пристани (En Rade). 1 часть."

Роман

Перевод В. Азова

I

Вечерело. Жак Марль ускорил шаг. Деревенька Жютиньи осталась позади. Следуя бесконечным шоссе, соединяющим Брэ-на-Сене с Лонгвилем, Жак высматривал по левую руку дорогу, на которую встречный крестьянин указал ему, как кратчайший путь наверх, к замку Лур.

- Собачья жизнь! - пробормотал Жак, опустив голову. И безнадежные думы овладели им. Его дела приняли в последнее время плачевный оборот.

В Париже - потеря всего состояния, результат непоправимого банкротства чересчур изобретательного банкира, на горизонте - угрожающая череда черных дней. Дома - свора кредиторов, пронюхавших о его падении и лающих у его дверей с такою яростью, что ему пришлось бежать от них. В замке - Луиза, его жена, больная, приютившаяся у своего дяди, управляющего замком. Сам хозяин, разбогатевший портной с Больших бульваров, купивший этот замок для перепродажи, оставил его необитаемым, без ремонта и без мебели.

Но это было единственное убежище, на которое Жак и его жена могли теперь рассчитывать. Покинутые после краха всеми, они решили найти какое-нибудь пристанище, какую-нибудь бухту, где могли бы бросить якорь и, в течение временной передышки, собраться с силами для новой борьбы, которая предстояла им по возвращении в Париж. Папаша Антуан, дядя Луизы, неоднократно приглашал Жака приехать провести лето в пустом замке. На сей раз Жак принял это приглашение. Луиза вышла в Лонгвилле, на окраине которого возвышался замок. Жак проехал в том же поезде до Орм, где он надеялся получить кое-какие деньги.

Из этого ничего не вышло. Оказалось, что приятель, к которому направился Жак, не имел возможности, а может быть, и желания отдать долг. Пришлось выслушать горячие протесты; неопределенные обещания, а в результате проглотить весьма определенный отказ. Тогда, не теряя времени, он взял курс на замок, где Луиза, прибывшая туда еще с утра, должна была ждать его.

Его терзало беспокойство. Уже в течение ряда лет болезнь его жены ставила в тупик врачей. Это была болезнь, непостижимые стадии которой сбивали с толку специалистов. В резком чередовании этих стадий Луиза то худела, то вновь полнела, причем, в течение меньше чем двух недель худоба сменяла у нее полноту и так же быстро исчезала. Болезнь сопровождали странные боли, пронизывающие тело страдалицы, словно снопом электрических искр, колющих пятки, буравящих колена, вызывающих подергивания и крики. Целый букет явлений, приводящих к галлюцинациям, обморокам и потере сил, причем в момент, когда, казалось, наступала агония, каким-то необъяснимым поворотом процесса к больной возвращались сознание и чувство жизни.

После краха, выбросившего их без гроша на улицу, болезнь Луизы обострилась и усилилась. И это было единственное, что можно было установить. Пока не было особого повода для тревоги или беспокойства; подавленное состояние как будто ослабевало, лицу возвращался румянец, и тело становилось крепче. Болезнь, таким образом, обрисовалась как немощь главным образом духовная. Она усиливалась или спадала в зависимости от событий - прискорбных или благоприятных.

Путешествие прошло чрезвычайно тяжело. То и дело наступали обмороки, молниеносные боли, ужасное расстройство деятельности мозга. Двадцать раз в течение пути Жак готов был прервать поездку, высадиться на любой станции и взять номер в гостинице. Он не переставал упрекать себя за то, что взял с собою Луизу в таком состоянии. Но Луиза упорно стояла на том, чтобы путешествие продолжалось, и Жак успокаивал себя мыслью, что она все равно не выжила бы одна в Париже, не вынесла бы ужаса безденежья и позора оскорбительных требований, жалоб и угроз.

Ему стало легче на душе, когда на станции он увидел папашу Антуана, выехавшего в одноколке навстречу племяннице, чтобы забрать ее и багаж. Но теперь, подавленный плоским однообразием шоссейной дороги, Жак снова упал духом. Его томило неопределенное предчувствие, и хотя он сознавал его преувеличенность, он не мог от него освободиться. Он почти страшился достигнуть цели своего путешествия, боясь найти жену еще более страдающей или даже не застать ее в живых. Он боролся с собой, был готов бежать, чтобы рассеять страшные опасения, и останавливался, дрожа на дороге, ощущая то особую резвость, то какую-то тяжесть в ногах.

Внешние впечатления заслонили и отодвинули на несколько минут внутренние его видения. Его глаза остановились на дороге, напряглись, и это напряжение внимания заставило замолчать гложущую сердце тоску.

По левую руку он заметил наконец тропинку, про которую ему говорили, тропинку, поднимавшуюся змейкой до горизонта. Жак миновал маленькое кладбище, окруженное крытой розовой черепицей оградой, и вступил на дорогу, изрытую двумя колеями, отполированными колесами телег. Вокруг него простирались полосы полей, границы которых тонули в неверном свете. На высоте вдали заполняло небо большое строение, похожее на огромный сарай с черными и жесткими очертаниями. Над ним текли молчаливые потоки красных облаков.

"Приближаюсь" - сказал он себе. Он знал, что за этим сараем, который в действительности был старой церковью, прятался в окружающих лесах замок.

Видя, как приближается к нему старая церковь, окна которой, расположенные друг против друга по обе стороны корабля, пылали пожаром облаков, Жак чувствовал, что к нему понемногу возвращается мужество.

Черное и красное кружево церкви, ее окна, похожие переплетенными свинцовыми нитями розетками на гигантские паутины, повешенные над пылающим очагом, показались ему мрачными. Он перевел взгляд выше. Пурпурные волны продолжали катиться по небу. Внизу пейзаж представлял совершенную пустыню. Крестьяне притаились, скот был загнан в стойла. Во всей долине, даже прислушавшись, нельзя было уловить никакого звука, кроме едва слышного лая собаки, доносившегося издалека, с холмов.

Тихая грусть охватила его, грусть, иная, чем та, которая владела им, когда он шел по шоссе. Все личное в его тоске исчезло. Она расширилась, раздалась, потеряла собственное свое существо, как бы выступила из него, чтобы слиться с несказанной меланхолией, источаемой природой, оцепеневшей в тяжком покое вечера. Эта скорбь, смутная и неопределенная, ограждающая душу от тревог реальности, исключающая своею тайной ощущение действительного страдания, принесла Жаку облегчение.

Достигнув вершины холма, Жак обернулся. Ночь спустилась еще ниже. Обширный пейзаж казался теперь бездонной пропастью. Утопающее во тьме дно долины, казалось, углублялось в бесконечность, тогда как края ее, сближенные тенью, представлялись менее широкими. Воронка, полная мглы, рисовалась глазу там, где днем стлался перед глазами амфитеатр, спускающийся мягкими уклонами.

Он медлил в этой дымке. Мысли его, растворившиеся было в охватившей его меланхолии, вновь обрели связность и, вернув его к реальности, ударили в самое сердце резким толчком. Он вспомнил о жене, вздрогнул и пустился в путь. Около портала, на повороте дороги, он увидел в двух шагах от себя замок Лур.

Этот вид рассеял его тяжкие думы. Замок, о котором он так часто слышал, никогда дотоле не видев его, вызвал его любопытство, и Жак принялся разглядывать его.

Когорты облаков скрылись. Торжественная поступь огненного заката сменилась мрачным молчанием пепельного неба. То там, то тут плохо перегоревшие уголья заката еще рдели в дыму облаков и освещали замок с тыла, подчеркивая жесткую линию ребра крыши, высокие силуэты труб и две башни с остроконечными шатрами - квадратную и круглую. При этом освещении замок казался раскаленными развалинами, за которыми тлел плохо погашенный пожар. Жак не мог не вспомнить историй, которыми угощал его указавший ему дорогу крестьянин. Змеящаяся дорога к замку называлась дорогой Огня. Она была проложена ночью напрямик через поля сапогами крестьян, бежавших из Жютиньи гасить пожар, вспыхнувший в замке.

Вид замка, который, казалось, и сейчас еще был пожираем глухим огнем, довел до последнего предела нервное возбуждение, охватившее Жака еще с утра и в течение целого дня увеличивавшееся. Судорога опасений, то отступающих, то возникающих вновь, и внезапные приступы тревоги удесятерились. Он лихорадочно позвонил у калитки, пробитой в стене. Звяканье колокольчика принесло ему некоторое облегчение. Прильнув ухом к дереву калитки, он вслушивался. Никакого признака жизни за оградой. Страхи и опасения Жака усиливались с каждым мгновением. Он повис, изнемогая, на веревке звонка. Наконец вместе с шуршанием крупного песка послышался скрип деревянных башмаков. В замке заскрежетал ключ. Кто-то изнутри сильно дергал дверь.

Дверь дрожала, но не поддавалась.

- Толкните же, - раздался голос. Жак сильно налег плечом на калитку и вместе с дверцей, которая наконец открылась, упал во тьму.

- Это ты, племянник? - спросила тень.

Жак очутился в объятиях этой тени, и плохо выбритая щека коснулась его щеки.

- Да, дядя. А Луиза?

- Она там, устраивается. Черт возьми, брат, ведь деревня тебе не город. Тут нет, как у вас, целой кучи всяких там штуковин для разных удобств.

- Разумеется. Я знаю. Ну, а как она?

- Луиза - хорошо. Она с Нориной. Они чистят, они метут, они приколачивают - чистая беда! Но их это забавляет. Это им на пользу. Хохочут так, что не знаешь, кого слушать.

Жак вздохнул с облегчением.

- Пойдем к ним, малый, - продолжал старик. - Мы им пособим закончить поскорее. Норине пора на скотный двор. Поторопись, не то промокнем. Ты поспел как раз вовремя. Гляди-ка на небо: видишь, как нахмурилось.

Жак последовал за стариком. Они шли невидимыми аллеями, обсаженными старыми деревьями, присутствие которых выдавало лишь прикосновение ветвей. В светлых промежутках неба, где скользили лоскутья тюлевых облаков, игольчатая листва, похожая на хвои сосен, возносила на огромную высоту колючие верхушки уже невидимых утопавших во мраке стволов. Жак не мог представить планировку сада, через который они шли. Вдруг впереди открылся просвет. Строй деревьев прекратился. Ночь стала пустой, и в конце опушки обозначилась бледная масса замка, и Жак увидел на крыльце две женские фигуры.

- Ну что, как живешь? - закричала тетка Норина и механическим движением деревянной куклы положила свои руки на плечи Жака.

В два слова Жак и Луиза поняли друг друга. Ей было лучше. Он вернулся без денег, не солоно хлебавши.

- Норина, ты поставила вино на холодок? - спросил папаша Антуан.

- Ну, да, а пока вы тут копаетесь, пойду-ка заправлю суп.

- Там наверху, все у вас готово? - спросил старик, обращаясь к Луизе.

- Да, дядя. Только нет воды.

- Воды. Ее так и не хватает. Я вам накачаю ведро.

Тетка Норина, широко шагая, исчезла во мраке. Папаша Антуан двинулся меж деревьев в другом направлении. Жак остался с женой наедине.

- Да, мне лучше, - сказала она, целуя его. - Движение принесло мне пользу. Но пойдем наверх. Я обыскала весь замок и нашла комнату, в которой почти можно жить.

Они проникли в коридор, похожий на тюремный. При свете спички Жак увидел огромные стены из тесаного камня, почерневшие, прорезанные дверями, подходящими для темниц. Над ними нависали готические своды, грубо обтесанные, словно высеченные в скале. Пахло погребом. Плиты, которыми был выложен пол, колебались при каждом шаге.

Коридор резко повернул, и они очутились в гигантском вестибюле, с облупленными стенами, расписанными под мрамор. Здесь начиналась лестница с перилами кованого железа. Поднимаясь, Жак обратил внимание на маленькие окна и двойной крест переплета.

Врывавшийся через разбитые стекла ветер колебал мрак, сгустившийся под сводами и потрясал в верхних этажах двери, отвечавшие жалобными стенаниями.

Жак и Луиза остановились на первой площадке.

- Здесь, - сказала Луиза.

Перед ними были три двери. Одна прямо напротив и две по бокам в нишах.

Полоска света просачивалась из-под первой. Жак вошел, и тотчас же невыразимая тоска овладела им.

Это была большая комната, оклеенная по стенам и по потолку обоями, имитирующими виноградную беседку. По фону цвета морской воды наискось проходили ярко-зеленые полосы. Отделка серого дерева венчала притолоки дверей. На камине бурого мрамора маленькое зеленоватое зеркало, вделанное в серую панель, покрыто было черными запятыми проступившей ртути.

Пол комнаты был устлан квадратами когда-то оранжевого цвета. Вдоль стен тянулись шкафы, дверцы которых из натянутого на рамы картона покрыты были шрамами и царапинами.

Несмотря на то, что комната была подметена и окно отворено, запах старого дерева, известки, мокрой пакли и погреба носился над этим мертвым жильем.

"До чего здесь мрачно!" - подумал Жак и посмотрел на Луизу. Она не казалась подавленной ледяною пустотой этой комнаты. Напротив, она рассматривала ее благожелательно и улыбалась зеркалу, которое отражало ее лицо обесцвеченным зеленым налетом стекла, изуродованным, словно оспой!

И, действительно, подобно большинству женщин, она чувствовала себя приободренной самой неожиданностью этого бивуака, этой игрой в цыганку, раскидывающую свой шатер где и как придется. Она испытывала ребяческую радость, которую дает женщине перемена обстановки, ломка узаконенной привычки, необходимость изощряться и придумывать ловкие ходы, чтобы обеспечить себе пристанище. Эта-то необходимость думать как-то по-иному, непривычному, создавать нечто подобное кочевому гнезду актрисы в поездке, доле которой любая женщина общества в душе всегда завидует, лишь бы она была смягчена, непродолжительна и достаточно безопасна, эта игра в ответственного квартирьера, на которого возложена забота об обеспечении ночлега и пищи, материнская сторона этой заботы - приготовить мужчине ложе, на котором ему остается только растянуться - все это мощно подействовало на Луизу и вдохнуло в нее жизнь.

- Мебель неважная, - сказала она, указывая на старинную деревянную кровать в алькове, на которой лежали матрац и сенник, на два соломенных стула и круглый стол, очевидно, принесенный из сада, в котором ножки его распухли, а столешница расщепилась под потоками солнца и дождя. - Но ничего! Завтра мы постараемся достать вещи, которых не хватает.

Жак выразил кивком свое согласие с заключением Луизы. Он охватил взором комнату, заполненную, главным образом, его чемоданами, раскрытыми вдоль стен. Положительно, дождь тоски проливался с чересчур высокого потолка на холодный пол.

Луиза подумала, что ее мужа гнетут мысли о деньгах. Она поцеловала его.

- Ничего. Как-нибудь выкрутимся, - сказала она. И, видя, что озабоченность не покидает его, Луиза прибавила: - Ты, должно быть, голоден. Пойдем отыщем дядю. Мы поговорим потом.

На площадке Жак приоткрыл двери, левую и правую. Он увидел бесконечные бездонные коридоры, в которые выходили комнаты. Это было запустение безмерное. Холодом могилы веяло от этих стен, разлагавшихся в борьбе с ветрами и ливнями.

Он спустился с лестницы и остановился. Скрипение ржавых цепей, колес, не ведающих смазки, и скрежет хриплого блока разрывали тишину ночи.

- Что это?

- Это дядя тащит ведро, - сказала Луиза, смеясь. И она объяснила, что воды мало на этой высоте, и только гигантский колодец, вырытый во дворе, снабжал ею замок. - Надо минут пять, чтобы поднять ведро. То, что ты слышишь, это скрип веревки, пилящей ворот.

- Эй, вы там! - закричал дядюшка Антуан, как только они очутились на дворе. - Вот вода! И свежая. Тут ведь почва меловая.

Он схватил деревянное ведро, плещущееся и огромное, и понес его на вытянутой руке, как перышко.

- Пойдем к Норине, - сказал он, нагнав их, - потому у меня такая мысль, что она ждет и будет ругаться, если мы опоздаем.

Ночь была темная и сырая. Они шли гуськом по аллее, подняв руки, чтобы защищать лица от ударов черных ветвей, следуя шаг за шагом за стариком, который подвигался спокойно и уверенно, словно днем.

Наконец звездочка света замерцала перед ними совсем низко, мало-помалу выросла, разгорелась, распространилась и растаяла при их приближении, стала сплошная и матовая, без лузей, в квадратной раме окна. Они очутились перед одноэтажной хижиной, состоящей из одной комнаты. В большом камине, под кожухом, края которого заставлены были расписной посудой, кипел на огне чугунный котел. Из под приплясывающей крышки вырывался сильный запах вареной капусты.

- Садитесь, - сказала тетка Норина. - Есть хотите?

- Еще бы, тетя.

- Вот так-так, - сказала Норина, пользуясь выражением, которое крестьяне этих мест употребляют походя, без всякого смысла.

- Ну-ка попробуй, племянник, - сказал папаша Антуан. - Ручаюсь, что будет по душе. Это из моих виноградников в Граффине.

Они чокнулись и выпили вина розового цвета, кислого, отравленного едким привкусом пыли, который приобретают вина, выделанные в чанах, хранивших раньше овес.

- Да, оно немножко припахивает овсом, - вздохнул старик, щелкнув языком. - Чан сыграл со мной эту штуку. В деревне, брат, не то что в городе. Тут заморских вин нету. Так вот на вкус-то оно все-таки недурное винцо.

- О, мы не имеем никакого права быть разборчивыми, - сказал Жак. - В Париже мы ведь пьем поддельные вина, в которых винограда очень мало.

- Каково! - протянул старик. - Впрочем, - прибавил он, - это возможно.

- Вот так-так, - вздохнула тетка Норина, сложив руки.

Папаша Антуан достал свой карманный нож, открыл его и нарезал хлеб.

Этот приземистый старик был худ, как жердь, и узловат, как виноградная лоза. На его морщинистом лице, разграфленном розовыми линиями на скулах, меж тусклых глаз торчал короткий, костлявый, вздернутый и свороченный налево нос, под которым раскрывался широкий рот, утыканный острыми и очень свежими зубами. Баки в виде кроличьих лапок спускались из-под оттопыренных ушей. Все лицо старика обросло грубыми, жесткими, как щетина, волосами. Полуседые, как и волосы на голове, которые он рукою заправлял под фуражку, они в изобилии росли на губах его, покрывали впадины щек, вылезали из пещер носа, заполняли углубления шеи. Когда он стоял на ногах, он казался слегка согнувшимся, и, как у большей части местных крестьян, работавших в торфяных болотах, у него были "кавалерийские", выгнутые ноги. На первый взгляд он казался хилым и слабым. Но натянутая дуга его груди, мускулистые руки, клещи дубленных пальцев заставляли подозревать недюженную силу, которую не могли сломить самые тяжелые ноши.

Норина, его жена, была еще крепче. Ей тоже было уже за шестьдесят. Более высокая ростом, она была еще более костлява. Ни живот, ни шея, ни круп, ни ляжки, похожие на железные кирки, - ничто не напоминало в ней женщину. Желтое лицо, пересеченное морщинами, изрытое, как дорожная карта, освещалось глазами странно голубого цвета, колющими, молодыми, почти непристойными на этом лице, борозды и решетки морщин на котором приходили в движение при малейшем движении век и рта. Прямой нос ее оканчивался чем-то вроде лезвия, и кончик его приходил в движение, сопутствуя направлению взгляда. В ней было сразу что-то тревожащее и в то же время потешное, и странность ее жестов еще более увеличивала неприятное ощущение от ее чересчур светлых глаз и глубоко запавшего, лишенного зубов, рта. Казалось, будто ее движения управляются каким-то механизмом. Она поднималась сразу, не сгибаясь в суставах, маршировала, как солдат, вытягивала руки, как автоматическая игрушка, когда надавишь пружину. Сидя, она совершенно бессознательно принимала позы, смехотворность которых в конце концов вызывала досаду. Она принимала позу дам, изображенных на портретах первой Империи: глаза обращены к небу, и левая рука, опираясь локтем на ладонь правой, закрывает рот.

Жак наблюдал за этой четой, грубо вырубленные и закопченные черты которой еще ярче, чем при дневном освещении, подчеркивались деревенской свечкой, высокой, как церковная свеча.

Тем временем старик и старуха, погрузив носы в свои тарелки, допивали последние капли супа. Затем они оба, как по команде, утерли рты обшлагами рукавов. Наполнив стаканы вином, старик стал причитать, ковыряя ножом в зубах:

- Может быть, это случится еще в ночь.

- Очень может быть, - сказала Норина.

- Я думаю ночевать в хлеву. Как ты скажешь?

- Господи, отелиться она отелится, но когда - кто же может знать? Прямо не поверишь, как она страдает, моя бедная Лизарда. Ты только послушай!

И, действительно, глухое мычанье прорезало тишину.

- Чисто, как человек, - продолжала Норина. - Тянет ее, потуги.

И она объяснила с усталым видом, что Лизарда, лучшая ее корова, собирается отелиться.

- Так ведь это же хорошо, - сказал Жак. - Теленок - это для вас приятный подарок.

- Ну да, конечно... но чего это ей стоит родить-то! Схватки могут начаться сегодня в ночь и затянуться до завтрашнего вечера. И затем жар же у ней! Если теленок издохнет, и с Лизардой случится несчастие - это верных пятьсот франков плакали. Тут есть над чем поломать голову.

И они приступили к обычным у крестьян жалобам. Очень трудно жить. День детской гнешь горб над землей, а что это дает? Дай Бог два, два с половиной процента. Если бы не выкармливали скот, с чего бы жить стали? Теперь хлеб, надо прямо сказать, за ничто идет, из-за привозного. Кончится тем, что начнем тополя сажать. Это дает по крайней мере франк в год с фута.

- Да, - закончил старик, - это не как у вас в Париже, где не успеет человек, извините за выражение, повернуться - глядь - заработал уже пару экю.

Он остановился и потянулся к свечке, на которой образовался нагар. "С чего это она потекла так?" И, захлопнув свой нож над пламенем, он отделил обуглившийся конец фитиля.

- Ну, что же это ты? - продолжал он. - Что же ты не ешь?

- Как же, как же, я ем, - протестовал Жак. - Нет, спасибо, тетя... я больше не хочу.

Тем не менее, старуха положила ему на тарелку кусок кролика.

- Ты съешь его, нечего тут. Надеюсь, ты сюда не поститься приехал.

Помолчав секунду, она вздохнула:

- Вот так-так.

И быстро встала и вышла.

- Она пошла к Лизарде, - сказал старик, отвечая на немой вопрос Жака и Луизы. - Если это случится сегодня ночью, не знаю что и делать. Пастух далеко сейчас. Она успеет околеть, несчастная, пока он соберется двинуться. Ах, Господи, Господи!

И он наклонил голову, стуча ручкою своего ножа по столу.

- Что же ты, малый, не пьешь? Мое вино тебе не по вкусу?

Жак чувствовал, что голова у него пошла кругом в этой маленькой комнате, которую лоза, пылавшая в камине, наполняла кипящими испарениями.

- Я задыхаюсь, - сказал он.

Он встал, приоткрыл дверь и глотнул свежего воздуха. Пахло резким ароматом влажной листвы, с которым смешивался теплый запах навоза.

- Как хорошо, - сказал Жак. И он остался на пороге, вглядываясь в эту темную деревенскою ночь. Ни зги не было видно. Тонкие змеящиеся нити дождя пробегали перед его зрачками, расширившимися во тьме. Но это расстройство зрения продолжалось недолго, потому что мгла вдали начала проясняться. Светлая точка пробуравила тьму, вытянулась в острие и резнула рубцом света тетку Норину, сделавшуюся вдруг огромной. Норина сложилась вдвое, как на шарнире. Ноги ее легли горизонтально на землю, а бюст и голова вытянулись и достигли верхушек деревьев.

Норина возвращалась, предшествуемая своею тенью, которую фонарь приводил в движение.

- Ну, что, тетя, как Лизарда?

- Я думаю, что сегодня ничего не будет. Вернее всего она отелится завтра около полудня.

Они вошли и опять сели за стол.

- Племянник, попробуй, чтобы узнать вкус, - сказал старик, предлагая Жаку ужасный местный сыр, увядший сыр, как его называют крестьяне, род жесткого бри, цвета старого зуба, пахнущего гнилью и отхожим местом.

Жак отказался.

- Луиза стоя спит, - сказал он. - Мы пойдем к себе.

- И то тебя что-то не слышно, дочка. А все-таки успеете со спаньем, - сказал старик. - По чашечке мяты можно еще выпить.

- Зад у него, что ли, застыл, у этого котла, - бурчала Норина, разгребая огонь в очаге.

Старик достал из шкафа пучок сухих трав.

- Нет ничего лучше для желудка, - объявил он, отбирая листья получше.

Но парижане скорчили гримасу, отведав этого напитка, который показался им эликсиром для полосканья зубов.

Они предпочли выпить коньяку, который тетка принесла в аптекарской бутыли. И по их настояниям папаша Антуан вновь надел свои деревянные башмаки, зажег фонарь и проводил их до замка.

II

Едва переступив порог комнаты, Луиза бессильно опустилась на стул. Состояние возбуждения, в котором она находилась целый день, прошло. Она чувствовала себя совершенно измученной, пронизанной усталостью до мозга костей. В голове ощущалась какая-то пустота.

Жак постлал постель, чтобы она могла лечь. Затем он положил на стол свой чемодан и, усевшись перед ним, начал разбирать бумаги. Завтра он решил связать их пачками и сложить в порядке в шкаф.

Несмотря на длинную прогулку, которую ему пришлось совершить, Жак совершенно не ощущал той телесной усталости, от которой приятно расслабляются члены. Он изнемогал, раздавленный бесконечной усталостью духа, безграничным разочарованием.

Положив локти на стол, он смотрел на свечу, короткому пламени которой не удавалось пронзить охватившую комнату тьму, и неопределенное ощущение тоски овладело им. Ему чудилось, будто за его спиной, в темноте, простираются какие-то воды. И их плещущее дыхание леденило его.

Он поднялся и передернул плечами, объясняя себе эту дрожь вечной сыростью и непроницаемым для тепла холодом этой комнаты.

Жак посмотрел на свою жену. Она растянулась, бледная, на одре, полузакрыв глаза. Быстрый упадок нервного возбуждения состарил ее на десять лет.

Жак пошел проверить запоры. Язык замка не двигался, и, несмотря на все его усилия, ключ упрямо отказывался повернуться. Жак забаррикадировал входную дверь стулом, подошел к окну, попытался проникнуть взором в обступившее его море мрака и, затравленный невыносимою скукой, лег. Постель показалась ему шершавой, а набитая соломой с острыми бородками подушка - колючей. Он придвинулся вплотную к стене, чтобы не мешать задремавшей уже Луизе, и, лежа на спине, стал рассматривать, не спеша задуть свечу, стену алькова, оклеенную, как и стены всей комнаты, обоями с изображением трельяжа.

Чтобы заглушить свою тоску, Жак нашел себе занятие механическое и пустое. Он сосчитал все косоугольники, изображенные на простенке, и тщательно установил куски, на которых рисунок не совпадал. Вдруг произошло необыкновенное явление: зеленые палки трельяжа пришли в волнообразное движение, и в то же время фон обоев цвета морской воды подернулся рябью, как настоящая вода.

И этот плавный трепет стены, дотоле неподвижной, все нарастал. Стена, став жидкой, заколебалась, но не раздалась. Потом она выросла, поднялась, пробила потолок, стала огромной. Разжиженные камни ее расступились, и разверзлась огромная брешь, колоссальной величины арка, под которой открылась дорога.

Мало-помалу в конце этой дороги возник дворец. Дворец приблизился, оттеснил стену и вдвинулся в эту текучую арку, образовав из нее нечто вроде рамы для себя, круглой наверху, как ниша, и прямой внизу.

И этот дворец, вознесшийся в облака, нагроможденные террасы его эспланад, его вделанные в бронзовые берега пруды, его башни, увенчанные колоннами железных зубцов, чешуйчатые скаты кровель и снопы обелисков, покрытых, как пики высоких гор, вечными снегами, - этот чудовищный дворец бесшумно разверзся, потом испарился, и Жак увидел гигантский зал, вымощенный плитами порфира, поддерживаемый огромными колоннами с капителями, украшенными бронзовыми колоквинтами и золотыми лилиями.

За этими столбами открывались боковые галереи, выложенные плитами голубого базальта и мрамора, перекрытые балками из терновника и кедра, с касетами потолков, раззолоченными, как раки для мощей. Далее, в самом конце зала, закругленного, как застекленные витражами абсиды базилик, громоздились другие колонны и поднимались, вращаясь, к невидимому архитраву купола, растворенного в неизмеримой глубине открывшихся пространств.

Вокруг этих колонн, соединенных шпалерами розовой меди, теснился в беспорядке виноградник самоцветных камней, с переплетающимися нитями стальной канители, с узловатыми ветками, бронзовая кора которых сочилась светлой смолой топазов и пронизанным радугою воском опалов.

Повсюду карабкались виноградные ветки, резанные по цельным камням. Повсюду сверкали горящие уголья неопалимых лоз, уголья, горячий пыл которых питали раскаленные каменные листья всех оттенков зеленого: лучистой зелени изумрудов, зеленовато-голубой аквамаринов, ударяющегося в желтизну циркона, лазоревой берилла. Повсюду, сверху донизу, у верхушек жердей, у подножья лоз росли виноградные ягоды из рубинов и аметистов, висели гроздья гранатов и альмандинов. Тут росли шашла из хризопразов, мускат из оливина и кварца, излучая сказочные снопы искр - красных, фиолетовых, желтых. Стремительно взбирались ввысь огненные плоды. Сказочная картина сбора винограда, брызжущего под давильным прессом ослепительным суслом из пламени, рисовалась, как наяву. То тут, то там, в беспорядке листвы и лиан, лозы плавились, цепляясь своими отростками за ветви, которые образовали беседку и на концах которых висели, качаясь, символические гранаты, ласкавшие своими медно-красными зияниями концы словно брызнувших из пола фаллических колонн.

Эта непостижимая растительность освещалась собственным светом. Со всех сторон обсидианы и слюда, вделанные в пилястры, отражали, рассеивая его, блеск камней, и этот блеск, отражаясь в то же время в плитах из порфира, проливал на пол звездный дождь.

Вдруг раскаленный виноградник зашипел, как раздуваемая жаровня. Дворец осветился от фундамента до крыши, и, приподнявшись на ложе, восстал царь, недвижный в своих пурпурных одеждах, прямой в своем нагруднике из кованного золота, сияющем неграненными алмазами и усеянным резными геммами; голова его была покрыта башнеобразной митрой, борода разделена и завита в трубки на лице винно-серого цвета лавы, костлявые скулы выступали под впалыми глазами.

Он устремил взор долу, забывшись в мечте, увлеченный борениями души, утомленный, быть может, бесполезностью всемогущества и неосуществимыми желаниями, которые оно рождает. В его дождливых глазах, облачных, как низко нависшее небо, чувствовались утрата всякой радости и всякого страдания, истощение даже бодрящей ненависти и жестокости, которая пресыщает и выдыхается во времени.

Наконец, царь медленно поднял голову и увидел перед собой старика с яйцеобразным черепом, с глазами, косо пробуравленными над носом, похожим на тыкву, с безволосыми дряблыми щеками, покрытыми пупырышками, как куриная кожа, и молодую девушку. Она стояла, склонившись, прерывисто дыша, безмолвная.

Голова ее была обнажена, и ее волосы, очень светлые, побледневшие от солей, с искусно приданным им фиолетовым отливом, венчали ее лицо, как шлемом, немного надвинутым, покрывающим верхушку уха и спускающимся в виде короткого забрала на чело.

Открытая шея ее была совершенно обнажена. Ни украшения, ни камня. Но с плеч до самых пят тесная одежда охватывала ее, обрисовывая линии, сжимая робкие округлости ее грудей, заостряя их кончики, подчеркивая волнистые изгибы тела, задерживаясь на выступах бедер, облекая легкую дугу живота, стекая вдоль ног, очерченных этими ножками и сдвинутых, - гиацинтовое платье фиолетово-синего цвета, покрытое глазками, как павлиний хвост - сапфировыми кружками, вделанными в зеницы серебряной парчи.

Она была мала ростом, едва развита, похожа на мальчика, чуть пухлая, тонкая, хрупкая. Голубые глаза ее цвета индиго были оттянуты к вискам лиловыми чертами; под ними положены были тени, чтобы сделать их раскосыми. Ее накрашенные губы дрожали, покрытые нечеловеческой бледностью, окончательной бледностью, достигнутой намеренным обесцвечением. И таинственный запах, который она источала, запах, сложный состав которого едва можно было различить, раскрывал загадку этого достижения, напоминая о способности иных благовоний разлагать красочный пигмент кожи и разрушать навсегда самую ткань ее.

Этот запах парил вокруг нее, венчал ее радужным ореолом ароматов, испарялся из ее тела дуновениями благовоний, - то легчайшими, то тяжкими.

На первоначальный слой мирры, с запахом смолистым и резким, с веяниями горькими и почти сварливыми, на этот черный запах лег слой лимонного масла, нетерпеливого и свежего, зеленый запах которого умерял и заглушал торжественный аромат иудейского бальзама. Рыжий оттенок его преобладал, но сдержанный и как бы укрощенный алыми излучениями ладана.

Так стояла она, в своем одеянии, по которому пробегали голубые огни, насыщенном душистыми веяниями, заложив руки за спину, слегка запрокинув голову на напряженно вытянутой шее. Она стояла неподвижно, но временами дрожь пробегала но ней, и тогда сапфировые глазки трепетали, искрясь в своих шелковых впадинах, колеблемых волнением ее грудей.

Человек с голым, яйцевидным черепом приблизился к ней и обеими руками взялся за ее одежду. Она соскользнула, и женщина предстала совершенно нагая, белая и матовая, с едва развившимися грудями, кончики которых были обведены золотой линией, с точеными очаровательными ногами, с впадинкой пупка, и темно-фиолетовым внизу живота.

Среди молчания, царившего под сводами, она сделала несколько шагов вперед, пала на колени, и безжизненная бледность лица ее, казалось, еще увеличилась.

Отражаемое порфировыми плитами пола, собственное тело предстало перед ней в совершенной наготе. Она видела себя такой, какой была, без покрывала - перед настороженным взглядом мужчины. Боязливое смирение, которое только что заставляло ее трепетать перед немым взором царя, испытующего ее, разбирающего ее с сладострастной медленностью, могущего одним движением отказа оскорбить ее красоту, которую в женской своей гордыне она чаяла нетленной и совершенной, почти божественной, - эта почтительная робость сменилась в ней теперь чувством растерянной стыдливости, мятежной тоскою девы, отданной на потеху калечащим ласкам неведомого владыки.

Судорожный страх непоправимого объятия, которое грубо коснется ее облагороженной бальзамами кожи, истерзает ее нетронутое тело, распечатает, взломает запечатленный киварий ее лона и превозмогшее даже тщеславное торжество победы отвращение к позорному самозакланию, которое, быть может, будет забыто завтра, без лепета личной любви, обманывающей пылкими вымыслами души плотскую боль раны, - наплыв этих чувств сразил ее.

Тело ее замерло в принятом положении; стоя на коленях, слегка раздвинув ноги, она увидела в зеркале черного пола золотые венцы своих грудей, золотую звезду своего живота и под раздвоенным своим крупом другую золотую точку.

Око царя буравило наготу ребенка, и медлительно он протянул ей алмазный тюльпан своего скипетра.

Изнемогая, она облобызала конец его.

В огромном зале все вдруг заколебалось. Хлопья тумана развернулись, подобно кольцам дыма, которые по окончании фейерверка заслоняют траектории ракет и разрывают огненные кривые римских свечей. И, словно поднимаясь вместе с этим туманом, дворец разросся еще шире, потом улетучился, теряясь в небе, рассыпая семена самоцветных камней по небесному чернозему, где сверкала сказочная жатва светил.

Затем, мало-помалу, туман рассеялся. Женщина вновь стала видима, опрокинутая, вся белая, на багряных коленях, с грудью, вздымающейся под красной рукой, разжигавшей ее.

Громкий крик нарушил тишину и повторился под сводами.

- А? Что?

В комнате было темно, как в печке. Жак лежал, ошеломленный, с бьющимся сердцем. Судорожно сжатая рука жены сжимала его плечи.

Он широко раскрыл глаза в темноте. Дворец, нагая женщина, царь - все исчезло.

Он пришел в себя и нащупал около себя Луизу. Она дрожала.

- Что случилось?

- Там кто-то ходит, на лестнице.

Жак сразу вернулся к действительности. Это правда. Он в замке Лур.

- Слушай.

И он услышал на лестнице, по ту сторону неплотно пригнанной двери, звук шагов. Кто-то словно слегка нащупывал сперва ступени. Потом, почти срываясь и шатаясь, тяжело ударялся о перила.

Жак вскочил с постели и схватил спички. Он спал, должно быть, долго, потому что свеча, озарявшая комнату, догорала. Конец фитиля плавал в жидком стеарине, застывшем зелеными сталактитами вдоль медного подсвечника. Жак взял другую свечу из свертка, к счастью, оказавшегося в чемодане, вставил ее в подсвечник и вооружился палкой.

Луиза поднялась тоже и надела юбку и туфли.

- Я с тобою, - сказала она.

- Останься.

И, отставив стул, Жак открыл дверь.

"Посмотрим, - сказал он себе, исследуя взглядом верхнюю площадку. - Надо на всякий случай оставить себе путь к отступлению". Он колебался. Короткий стук, раздавшийся в вестибюле, заставил его решиться. Он двинулся, крепко сжимая палку, вниз по лестнице.

Ничего! При колеблющемся свете свечи одна только тень его двигалась, царапая головою своды, ложась, головою вниз, на ступеньки.

Он достиг конца лестницы, прошел входной коридор и быстро толкнул большую двухстворчатую дверь. Дверь открылась с шумом, раздавшимся, словно удар грома в пустом доме, и Жак очутился в длинной комнате.

Эта оказалась разрушенная столовая. Печь была вырвана из своей ниши, и кладка ее, опушенная пылью, крошась, накоплялась в огромных паутинах, висевших, точно мешки, во всех углах. Узоры плесени покрывали, точно яшмою, стены, изборожденные трещинами, а плиты пола, черные и белые, вылезали из своих гнезд, то выступая наружу, то оседая вниз.

Жак отворил еще одну дверь и проник в огромную гостиную без мебели, прорезанную шестью окнами, загороженными ставнями, некогда крашеными. Сырость полностью разрушила панели этой комнаты. Целые филенки рассыпались пылью. Осколки паркета валялись на земле в трухе старого дерева, похожей на неочищенный сахарный песок. От удара ногой по полу целые простенки разваливались, превращаясь в мелкую пыль. Трещины бороздили облицовку, покрывали сеткою карнизы, расходились зигзагами по дверям от притолоки до пола, испещряли камин, мертвое зеркало которого разлагалось в своей потускневшей раме, сделавшись красным и ломким, как мел.

Местами обвалившийся потолок обнажал свои гнилые балки и доски. В других местах штукатурка сохранилась, но сырость начертала по ней, словно расплывами мочи, невероятные полушария, на которых трещины, как на рельефном плане, обозначали реки и потоки, как чешуйчатые вздутия известки - вершины Кордильеров и цепи Альп.

Временами все это трещало. Жак быстро оборачивался, направляя свет в сторону, откуда раздавался шум. Но темные углы комнаты, которые он подвергал исследованию, не скрывали никого, и, со всех сторон двери, которые он отворял, раскрывали перед ним анфилады немых и заплесневевших комнат, пахнущих могилой и медленно разлагающихся без доступа воздуха.

Он вернулся обратно, решив с наступлением утра осмотреть каждую из комнат подробно и, если окажется возможным, заколотить их. Он прошел вспять по залам, останавливаясь и оглядываясь на каждом шагу. Стены замка оседали, и новые подозрительные звуки раздавались ежеминутно.

Напряженные поиски без всякого результата извели его вконец. Плачевная пустынность комнат сжимала его сердце, а вместе с этой грустью страх, неожиданный и жестокий, охватил его. Это не был страх перед определенной опасностью. Жак был уверен, что этот ужас сразу же покинул бы его, если бы он наткнулся на спрятавшегося в углу вора. Увы, его охватила слабость перед неизвестностью, дрожь натянутых нервов, поражаемых тревожными звуками в черной пустоте.

Жак пробовал образумить себя, смеялся над своей слабостью, но справиться с собой ему не удавалось. Он представлял себе этот мрачный замок заколдованным, переходил к измышлениям самым невозможным, самым романтическим, самым безумным - нарочно, чтобы себя успокоить, чтобы доказать себе неопровержимо все ребячество своих страхов, а волнение его все возрастало. Ему удалось на секунду подавить его, представив реальную опасность, какую-то схватку с кем-то не на жизнь, а на смерть. Он проник в коридор и принялся лихорадочно обшаривать все углы, ругаясь со злости и желая во что бы то ни стало открыть действительную опасность.

Он решил было вернуться к Луизе, как вдруг шум бури раздался прямо над его головою на лестнице. Жак двинулся вперед. Наверху что-то огромное наполняло пространство над ступенями, вздымая в нем воздушные волны.

Пламя свечи наклонилось и легло плашмя, словно задутое порывом ветра. Жак едва успел отскочить и, упершись на выставленную вперед ногу, изо всей силы ударил своей сучковатой палкой по надвинувшемуся на него смерчу. Темная масса упала, испустив пронзительный крик.

В ответ раздался другой крик, крик Луизы, которая выбежала из комнаты и облокотилась, испуганная, на перила.

- Берегись! Берегись!

Два круглых, глаза, пылающих, как фосфор, надвигались на него с хрипением кузнечных мехов. Жак отступил и вступил в борьбу с чудовищем, используя свою палку то как шпагу, то как саблю.

Осыпав врага градом палочных ударов, он дважды пронзил острием палки огненные колеса его глаз. Чудовище барахталось под ударами, колотясь о стены, сотрясая перила. Жак остановился, наконец, без сил и бессмысленно смотрел на лежавший перед ним труп огромной летучей мыши. Судорожно сжатые когти животного сжимали окровавленные куски дерева.

- Уф! - вздохнул Жак, вытирая руки, исполосованные красными пятнами. - Хорошо, что у меня была с собой палка.

И он поднялся к Луизе, упавшей, белее полотна, на стул. Жак прыснул ей в лицо водой, помог ей лечь в постель и сбивчиво, прерывающимся голосом, объяснил ей, что замок совершенно пуст, и что звук, который испугал их, - этот шум шагов - был на самом деле шумом крыльев, задевавших за стены лестницы, ударявшихся о ее перила и царапавших своды. Луиза мягко улыбнулась и растянулась, разбитая, на кровати.

Жак не чувствовал больше никакого желания спать. Несмотря на то, что ноги его дрожали, и он не в состоянии был сжать в кулак одеревеневшие пальцы, он предпочел не раздеваться и дожидаться утра, сидя на стуле.

Какая-то необъяснимая сумятица овладела тогда его разумом. Он сидел, перебирая четки мыслей самых разнородных, самых торопливых. Они рассыпались градом у него в голове без всякой связи, без всякой последовательности. Он подумал сначала о счастливом исходе борьбы, о том, что ему удалось проткнуть чудовищу глаза, вместо того, чтобы дать ему впиться когтями в свои собственные. А эта женщина, нагая и отливающая золотом, которую пробуждение сдунуло, как ластик стирает с листа бумаги рисунок. Откуда взялся этот сон? Что же день заставляет себя долго ждать? Какое плохое начало - эта первая ночь в деревне. Очевидно, устроиться по-человечески в этом пустом, далеком от деревни замке будет очень трудно. В какое положение он попал, и что он предпримет по возвращении в Париж, чтобы заработать на пропитание. Все-таки у тетки Норины престранные глаза. Но как, в конце концов, объяснить тот диковинный сон? Если бы этот приятель, которого он выручил, отдал хоть часть долга. Так нет, ни одного су. "Бедная женщина" - сказал он себе, поглядев на Луизу, бледную, с закрытыми глазами и усталым ртом.

Жак встал и подошел к окну. Утро забрезжило наконец, но такое сумрачное, такое бледное. Чтобы дать другое направление своим бессвязным и грустным мыслям, Жак принялся разбирать бумаги и связывать их пачками. За этим занятием он задремал, опустив голову на стол. Столь же внезапно он проснулся.

Солнце встало. Часы показывали пять. Жак вздохнул с облегчением, взял шляпу и вышел на цыпочках, чтобы не разбудить жену.

III

Жак замер на пороге, ослепленный. Перед ним расстилался большой двор, вскипевший шариками одуванчиков, осыпавшимися на ощетинившиеся жестким волосом зеленые листья. Направо стоял колодец, покрытый похожим на пагоду сооружением из толя, увенчанным железным полумесяцем, укрепленным на шаре. Дальше - ряды персиковых деревьев, выстроившихся вдоль стены, и наверху церковь, теплый серый профиль которой прятался в некоторых местах под лакированной сеткой плюща, а в других - под желто-бархатными нагромождениями мхов.

Налево и сзади него высился замок, огромный, с одноэтажным флигелем, пронизанным восемью окнами, с квадратной башней, в которой была лестница и, глаголем к первому, - вторым флигелем с готическими нижними окнами.

Это здание, разбитое временем, разрушенное дождями, изъеденное ветрами, вонзало свой фасад, осветленный окнами, стекла которых приобрели цвет воды, покрытый коричневыми черепицами, испещренными белыми пятнами гуано, в текучесть бледного дня, смягчавшего загар его каменной кожи.

Жак забыл мрачное впечатление, которое он испытал накануне; луч солнца приукрасил старость замка, и внушительные морщины его улыбались, позлащенные светом, в стенах, запятнанных ржавчиной от игреков из кованого железа, равномерно распределенных по шершавой коже его штукатурки.

Не одушевленное ничем молчание, запустение, которые так больно сжали ему сердце ночью, исчезли. Угасшая жизнь этого здания, о которой говорили окна без портьер, открывавшиеся в пустые коридоры и пустые комнаты, казалось, начинала возрождаться. Достаточно было, по-видимому, проветрить комнаты и разбудить всплесками голосов заснувшую звучность комнат, чтобы замок возобновил свою жизнь, остановленную много лет назад.

Изучая фасад замка, молодой человек пришел к убеждению, что верхний этаж здания и крыша относятся к XVIII веку, тогда как основание его принадлежит к средним векам. Вдруг громкий шум за его спиною заставил его обернуться, и, подняв голову, он убедился, что круглая башня, которую он заметил еще вчера, не примыкает непосредственно к замку. Он увидел, что башня стоит обособленно, среди птичьего двора, и служит голубятней. Жак подошел поближе, поднялся по разрушенной лестнице, потянул задвижку преградившей ему путь двери и просунул голову на чердак.

Страшный шум сталкивающихся крыльев оглушил его, и в то же время слизистые оболочки его носа и глаз поразил острый запах аммиака. Он отступил, с трудом разглядев слезящимися глазами внутренность голубятни, покрытой по стенам клеточками, как улей. В центре ее стояла винтовая лестница. В луче света, врывавшегося из открытого чердачного окна, кружились, как мириады снежинок, белые хлопья пуха.

Вылетевшие из голубятни птицы уселись на крыше замка. Они хлопали крыльями, потягивались, высоко закидывали головы, оттягивая назад тушки, искали насекомых, сверкая на солнце металлического отлива спинками, ртутными грудками, эмалированными резедово-зеленым и розовым, трепещущими шелковыми горлышками цвета пламени жженки и сливок, утренней зари и пепла.

Потом часть голубей улетела и угнездилась кружком вокруг высоких труб на крыше. Но вдруг гирлянда сломалась, и снова они рассыпались по верху башни, накрыв ее рокочущим убором из перьев.

Жак повернулся спиною к замку и увидел перед собою, в конце двора, сумасшедший сад, вознесение деревьев, поднимающихся в яром безумии к небу. Приблизившись, он узнал следы старинных клумб, но их первичная миндалевидная форма теперь едва угадывалась. Кустарники, некогда окаймлявшие рабатки, частью погибли, частью разрослись в целые деревья и оттеняли их, как на кладбище могилы, скрывшиеся под травою. То тут, то там в этих старинных овалах, захваченных крапиной и терновником, попадались старые розовые кусты, вернувшиеся в состояние одичания; дальше картофель, неизвестно откуда появившийся, рос рядом с маком-самосейкой и кашкой, переренесшимися сюда, очевидно, с полей.

Жак направился к лужайке, но газон на ней умер, задушенный мхами; ноги его уходили вглубь и натыкались на погребенные корни и пни, давным-давно ушедшие в землю. Он попробовал пойти по аллее, рисунок которой можно было еще различать. Предоставленные самим себе, деревья забаррикадировали ее своими ветвями.

Этот сад, по-видимому, состоял некогда из плодовых деревьев и цветущих растений. Орешники, толстые, как дубы, сумахи с маленькими черно-фиолетовыми шариками, липкими, как ягоды смородины, скрещивали свои ветки в кронах старых яблонь, с параличными стволами, с ранами, затянутыми мхами; кусты овечьей чечевицы качали своими стручками из прорезиненной тафты под странными деревьями, родина которых и название были неизвестны Жаку, деревьями, усыпанными серыми шариками, из которых выступали розовые и влажные пальчики с ногтями.

Из этой буйной свалки растительности, из этого фейерверка зелени, разбрасывавшейся по собственному желанию во все стороны, отдельно выступали хвойные: сосны, ели, кипарисы. Некоторые гигантские, похожие на крыши пагод, помахивающие коричневыми колоколами своих шишек. Другие - в ожерелье маленьких красных желудей.

Они поднимали свои верхушки, ощетиненные иголками, круглили огромные свои стволы, иссеченные ранами, из которых стекали, подобные каплям расплавленного сахара, слезы белого клея.

Жак подвигался медленно, отодвигая кусты, прыгая через кочки. Скоро дорога сделалась невозможной: низкие ветки елей преграждали тропинку, стлались по земле, убивая под собою всякую растительность, усеивая землю тысячами коричневых игл. А старые виноградные лозы перетягивались с одного конца аллеи на другой, цеплялись за подножья елей, взбирались по ним змеиной нитью до верхушек и торжествующе покачивали наверху, в поднебесье, зелеными гроздьями винограда.

Жак с удивлением смотрел на этот хаос растений. С каких пор сад отдан был в жертву запустению? То тут, то там высокие дубы скрещивались и, мертвые от старости, служили опорою сорнякам, которые обвивались вокруг них, смешивали свои разветвления и свешивались топкими зелеными сетками, наполненными зеленым уловом листвы. Грушевые деревья цвели дальше, но ослабевшие соки не в состоянии уже были производить плоды. Все культурные растения в клумбах были мертвы. Это был невообразимый лабиринт корней и лиан, это было вторжение сорной травы, это был штурм со стороны огородных растений, чьи семена занесены были сюда ветром, растений несъедобных, с жесткой сердцевиной, обесформленных и прокисших в заброшенной земле.

Над этим позором природы висело молчание, изредка прерывавшееся криком испуганной птицы или прыжком обеспокоенного кролика; над этим погромом, учиненным сорными растениями и сорной травой, овладевшими наконец землей, когда-то бывшей приютом благородным растениям и царственным цветам.

Меланхолически думал Жак об этом циничном разбое природы, столь рабски копируемой человеком.

Он покачал головой.

Перескочив через низкие ветки и раздвинув веер кустарника, тотчас же замкнувшийся за его спиною, Жак очутился перед железною решеткой. Как оказалось, сад не был так велик, но продолжался за решеткой. Подъездная аллея, обезображенная порубками, спускалась через лес к простым решетчатым дубовым воротам. Они выводили на дорогу в Лонгвиль.

Жак пошел по опушке леса и вышел к заднему фасаду дворца, которого он еще не видел. Эта сторона, лишенная солнца, была ужасна. Спереди, несмотря на свою запущенность и на обветшалость своего фасада, замок казался величественным. При ярком свете дня его старость зажигалась жизнью, становилась как бы приветливой и мягкой. С заднего фасада замок казался унылым и жалким, мрачным и грязным.

Крыша его, такая веселая на солнце, сверкающая по загорелому дому белыми мушками гуано, превращалась на теневой стороне в гнусно-грязное дно клетки. Под нею все шаталось. Водосточные трубы, набитые черепицами, заваленные листьями, лопнули и обдали табачною слюною изъязвленные северным ветром щели. Окна лишились своей деревянной отделки, ставни были сломаны и кое-как наспех починены, при помощи простых досок. Жалюзи раскачивались, потеряв свои ребра, уронив свои шпингалеты.

Внизу разбитая лестница в шесть ступеней, подрытая и заросшая травой, вела к двери, щели которой как бы закупорились темнотою расположенного за нею вестибюля.

В общем, немощи ужасной старости, катаральное истечение вод, экзема штукатурки, трахома окон, фистулы камня, проказа кирпичей - целый геморрой мерзостей ринулся на этот чердак, издыхавший в одинокой заброшенности, в скрытом уединении леса.

Солнечный дождь, прибивший к земле ветер охватившей его тоски, кончился. Несказанная грусть снова сжимала сердце Жака. Воспоминание об ужасной ночи, проведенной в развалинах, вновь овладело им.

Жак быстрыми шагами направился к дороге, пронизанной лучами солнца, которую он заметил у края замка. Ему стало сразу легче. Здесь трава была сухой. Он сел и одним взглядом охватил башни, огород, лес. Пропитанный усыпляющей теплотою пейзажа, он забыл свои заботы. Подземные истечения оттаивали его обледеневшую душу.

Но это была лишь короткая отсрочка. Мысли его вернулись назад, на тревожные пути, по которым они бродили ночью. Но теперь их течение было менее беспорядочно и более точно. Он закрыл глаза, чтобы лучше сосредоточиться и снова подумать о своем удивительном сне.

Он старался объяснить его себе. Где, в какое время, под какими широтами, в каких краях мог стоять этот огромный дворец, со своими устремленными в высь куполами, своими фаллическими колоннами, своими столбами, возникшими из зеркального пола, сверкающего и твердого?

Жак вспоминал старинные сказания, античные легенды, путался и тумане истории, вызывал в своем воображении смутную Бактриану, гипотетическую Каппадокию, неведомые Сузы. Он творил мыслью народы, над которыми мог бы царствовать этот красный монарх в золотой тиаре, усыпанной драгоценными камнями.

Наконец брызнул свет и рассеял туман его воображения. Обрывки воспоминаний, вынесенных из чтения Священного Писания, носившиеся по поверхности его памяти, стали сближаться, соединяться, сплавляться в одно целое.

Он вспомнил книгу, в которой Артаксеркс, послушный голосу отходящей мужественности, возникает перед племянницей Мардохея, великого сводника, блаженного толмача великого бога иудеев.

При этом озарении действующие лица сна становились понятными; они развертывались по библейским воспоминаниям, становились узнаваемыми. Молчаливый царь, ищущий удовлетворения похоти, Эсфирь, пропитываемая в течение двенадцати месяцев ароматами, купаемая в маслах, осыпанная пудрой, ведомая нагая Эгеем, евнухом, на искупительное ложе народа.

И становился понятным, открывался символ гигантской лозы, сестры, через Ноя, наготы телесной, сестры Эсфири, лозы, соединяющейся, чтобы спасти народ израильский, с прелестями женщины и вырывающей торжественное обещание у упившегося царя.

- Это объяснение, по-видимому, правильное, - сказал себе Жак. Но каким образом возник перед ним образ Эсфири, когда никакие обстоятельства жизни не толкали его в направлении воспоминаний, так давно угасших?

- Очевидно, не так уж угасших, - продолжал Жак, - потому что если не текст, то, по крайней мере, сюжет книги Эсфири возникает сейчас передо мною с такой ясностью.

Он продолжал упрямо искать в более или менее логической связи идей источники этого видения. Но он не читал ничего такого, что косвенно могло бы вызвать воспоминание об Эсфири. Он не видел никакой картины, никакой гравюры, которая могла бы толкнуть его мысль в этом направлении. Значит, это место из Библии тлело в течение целого ряд лет в каком-то отдаленном уголке памяти. И когда инкубационный период кончился, Эсфирь воспрянула перед ним, как таинственный цветок, в мире сонных видений.

- Все это очень странно, - заключил Жак. - Что же эти видения? Странствие души за пределы телесной оболочки, как долго думали люди. Вылазка за пределы мира? Бродяжничество духа, убежавшего из своей телесной гостиницы, блуждание наудачу в оккультном, в сферах прошедшего или будущего.

В своем герметическом безумии сны, может быть, имеют смысл; может быть, Артемидор был прав, когда он утверждал, что сон есть фикция души, обозначающая равно доброе или злое. А старый Порфирий, - может быть, он был прав, когда он приписывал сны гению, предупреждающему нас во сне о западнях, которые готовит нам бодрственная жизнь?

А может быть, сны, согласно современным научным теориям, - простая метаморфоза впечатлений от реальной жизни, простое извращение познаний перед тем воеприятых? Но как объяснить тогда воспоминаниями эти взлеты в пространства, о которых даже не подозреваешь, бодрствуя?

С другой стороны, существует ли ассоциация идей столь тонкая, что нити ее не поддаются анализу, подземные нити, залегающие во тьме души, проводящие искру, освещающие вдруг ее забытые пещеры, соединяющие ее клеточки, не занятые с самого детства? Феномены сна - не находятся ли они с феноменами действительности в родстве, которое человеку не дано постигнуть? Что это было? Просто бессознательная и внезапная вибрация волокон головного мозга, осадок от духовной деятельности, побочный продукт мозга, творящего эмбрионы мыслей, куколки образов, проскользнувшие через решето плохо остановленной машины, жующей во сне на холостом ходу.

Надо ли, наконец, допустить сверхъестественные причины, поверить в намерения Провидения, вызывающего водовороты сновидений? Но тогда необходимо принять и учение о посещающих во сне людей инкубах и суккубах, все отдаленные гипотезы демонистов. Или остановиться на причинах чисто материальных, на рычагах чисто внешних, на несварении желудка или непроизвольных движениях тела?

В этом случае надо принять без спора претензию науки объяснить все. Надо верить тогда, что кошмары порождаются эпизодами пищеварения, ледяные сны - охлаждением обнажившегося тела, удушение - весом одеяла. Надо верить, что часто испытываемое во сне ощущение, будто летишь с лестницы или падаешь в пропасть с высоты башни, объясняется (как это утверждает Вундт) исключительно проходящим мимо сознания вытягиванием ноги.

Но даже допуская влияние внешних факторов - легкого шума, легкого прикосновения, запаха, оставшегося в комнате, - даже принимая мотив мышечных сокращений и замедления или ускорения биения сердца, даже соглашаясь верить, вместе с Редстоком, что лучи поднимают спящего в область мистики, все равно не объяснишь всего. Не объяснишь этой тайны освободившейся души, улетающей, распустив крылья, к феерическим пейзажам, под новые небеса, поверх воскрешенных городов, будущих дворцов и областей, кои должны еще родиться. Не объяснишь этого химерического явления Эсфири в Лурском замке!

Помешаться можно!

Эти бесполезные рассуждения, по крайней мере, отвлекли его мысли от первоначального источника. Солнце начало поджаривать ему спину, и вместе с солнечными лучами в вены его проник непроизвольный поток радости. Он встал и обратился к пейзажу, расстилавшемуся у его ног. Перед ним распростерлась до самого горизонта плоская равнина. Две большие дороги, скрещиваясь, разделяли ее большим белым крестом, между перекладинами которого текла подгоняемая ветром зыбь бесконечных полей, окрашенных зеленью ржи, фиолетовым люцерны и розовым тимофеевки.

Он почувствовал потребность в движении, но ему не хотелось возвращаться обратно той же дорогой. Он пошел вдоль медленно поднимавшихся стен, прислушиваясь к легкому ворчанию воздуха, вдыхая землистый запах ветра, подметавшего дорогу. Он проходил теперь между яблонями и виноградником. Вдруг он заметил приотворенную калитку и очутился в огороде, в конце которого стояла остроконечная башня-голубятня.

- Эй, там! - раздался голос налево от него. На него надвигался шум движущейся тачки. Это была Норина.

- Ну что, как, племянник?

И она опустила ручки тачки на землю.

- Ничего... А дядя Антуан?

- Он работает на дворе сейчас.

- А как ваша корова, которая в положении?

- Не говори. Лучше не говори мне о ней, мой мальчик. Несчастное животное. Прямо больно подумать. Ее там вертит внутри и тянет, а толку еще нет. Ну, я пошла. Надо сходить к пастуху насчет нее.

И она пошла своей дорогой, прямая под своей соломенной шляпой, плоская под своим корсажем, по-военному раскачивая бедрами. Локти ее дрожали от напряжения, с которым она толкала перед собою тачку.

- До скорого! Гляди: вот!

И движением головы она указала ему тропинку, в конце которой он действительно увидел в пятне солнца дядюшку Антуана, чистившего медный котел.

- Я только что был у Луизы, - сказал дядя Антуан, опустив котел на землю.

- Разве она встала?

- Да. И, кажется, ночь была не из приятных.

И прибавил, что третьего дня им с женой пришлось убить двух летучих мышей, чтобы завладеть комнатой.

- Зато здесь не опасно. Воров нет, - продолжал он после паузы, как бы обращаясь к самому себе или повторяя ответ, который он дал только что Луизе на ее вопросы. - Но, знаешь, ночью, если там случится пойти до ветру или что еще, так лучше не в сторону леса.

- Почему?

- Ну, потому что тут есть браконьеры, которые не любят, чтобы их беспокоили.

- Но как управляющий вы должны были бы, мне кажется, преследовать их?

- Конечно, конечно, но видишь ли, с ними можно нарваться на свинцовую сливу. Лучше, пусть они едят кроликов или продают их мне очень дешево.

И старик подмигнул глазом.

- Ну, чего же ты стоишь? Садись. У тебя есть время, потому что твоя жена сейчас далеко. Она отправилась в Савэн с моей сестрой, - ты знаешь - с Армандиной. Моя родная сестра. Она увезла ее в своей тележке - насчет провизии. Раньше чем через час она не вернется.

Жак уселся на бревно.

Он узнал теперь маленький домик, в котором они вчера обедали. Днем он показался ему еще более жалким и еще более низким - с разоренной соломенной крышей, дверью, похожей на дверь хлева, с опирающимися на него зыбкими чуланами, набитыми сеном, бочками и лопатами.

Потянуло из коровника, нагретого высохшим за ночь небом. Теперь оно было плоское, безоблачное и почти жестко-синее. Жаку надоело слушать старика, который продолжал болтать и смотреть на его лицо, позлащенное отблесками медного котла.

Машинально Жак вертел между пальцами полый стебель одуванчика, летучие семена которого сбегали по его брюкам. Потом он обратил внимание на пестрых черно-белых кур. Они сперва клевали землю кончиком клюва, затем яростно разрывали почву растопыренными своими лапами, а заканчивали операцию коротким острым тычком. Там и сям бродили цыплята, разбегавшиеся, как мыши, когда к ним приближался петух, резким движением выбрасывая вперед шею и махая крыльями, словно готовый взлететь.

Все закончилось тем, что Жак задремал, опьяненный запахом навоза и скотного двора. Крик петуха разбудил его. Папаша Антуан перебрался под навес, продолжая возиться со своим котлом. Жак зевнул, осмотрелся и обнаружил отряд уток, которые, покачиваясь, шли на него. В шести шагах утки остановились, резко повернулись и, стуча лимонно-желтыми щипцами клювов, атаковали трухлявый кусок старого дерева, глотая скрывавшихся в нем мокриц. Мокрицы торопливо рассеялись во все стороны.

- А, ты спишь? - сказал дядюшка Антуан. - Проводи-ка меня до Графиньи. Это тебя взбодрит.

Но молодой человек отказался. Он предпочитал осмотреть внутренность замка.

Кроме любопытства им руководило еще и желание найти до наступления ночи другую комнату, лучше запирающуюся и менее унылую.

Он чувствовал себя изнеможенным путешествием по железной дороге, пешим переходом и бессонной ночью. Ладони его пылали, а вспышки жара бились в висках.

По дороге в замок Жак урезонивал себя соображениями вроде следующих: если его волнует этот смутный и непреодолимый страх, если он охвачен заботой об обеспечении безопасности, если им владеет еще и наваждение необъяснимого сна - все это результат расстроенных нервов и усталости. Он выбит из равновесия вереницей неприятностей и забот, вызванных резкой переменой обстановки. Одна хорошая спокойная ночь освободит его от неприятных ощущений.

- А пока, - закончил Жак цепь своих рассуждений, - осмотрим все комнаты нижнего этажа.

Он вошел в кухню, темную, освещенную упирающимися в стену оконцами и похожую своими арочными сводами, низкими дверями, скругленными сверху, камином с кожухом над ним и грубым каменным полом - на театральную тюрьму. Затем он посетил один за другим ряд зловещих казематов с земляными полами, изрытыми водою. Местами ямки, наполненные темной жидкостью, блестели, как черные глаза. Жак повернул и прошел через анфиладу комнат, в которых уже побывал ночью. При свете солнца, в котором купалась теперь сочащаяся сыростью рвань обоев, комнаты эти показались ему еще более исковерканными, еще более обезображенными. Обстановка производила оскорбительное впечатление какой-то свалки для падали. Жак проник в другое крыло, тоже состоявшее из ряда пустых покоев. Все они походили один на другой - огромные, с гнетуще высокими потолками, с провалившимся паркетом, обнажающим гнилые балки, пахнущие плесенью и мышами. "Они необитаемы", - заключил Жак. Наконец он попал в спальню - большую комнату, украшенную по углам двумя каминами.

Это была великолепная комната, отделанная панелями серого дерева. Два больших окна были закрыты ставнями.

- Вот то, что мне нужно. Исследуем эту комнату поподробнее.

Жак открыл шпингалеты окон и, ломая себе ногти, вступил в борьбу со ставнями, которые наконец со скрежетом подались. Его охватило разочарование.

Затененной эта комната сохраняла видимость здоровья, но при свете она оказалась позорно больной и дряхлой. Потолок нависал над ощерившимися плашками рассохшегося паркета. Клееные фасады шкафов растрескались и обнажили трухлявые внутренности. По покрытым зеленоватыми пятнами карнизам сочилась и капала влага кофейного цвета. Вдоль физов лепились гнезда плесени, нанизанные на трещины стен, как бусины гигантских четок.

Жак подошел к алькову и убедился, что паразиты его почти уничтожили. От одного удара кулаком в нем все рассыпалось бы. Полное разложение! Эта комната была, пожалуй, наиболее изувеченной из всех. Маленькая дверца около алькова привлекла внимание Жака. Она привела его в уборную, по стенам которой тянулись полки. Странный запах исходил от этих стен. Запах теплой пыли, в который просочилась тонкая, почти выдохшаяся струйка эфира.

Запах умилил его. Он вызывал у него баюкающие видения прошлого. Словно последняя эманация забытых духов XVIII века настигла его, этих духов, основанных на бергамотовом и лимонном масле, которые, когда они выдохлись, оставляют по себе воспоминание в виде запаха эфира. Душа флаконов, некогда раскрытых здесь, вернулась и прошептала робкое "добро пожаловать" гостю мертвых комнат. По всей вероятности, это была уборная маркизы де Сен-Фаль, о которой дядя Антуан часто говорил ему во время своих наездов в Париж.

И эта спальня, конечно, принадлежала маркизе. Крестьянская традиция представляла маркизу утонченной, жеманной, томной, почти болезненной. Все эти детали собирались в голове Жака, вызывая на поверхность памяти одна другую, группировались и, наконец, отлились в образ напудренной молодой женщины, мечтающей, сидя в глубоком кресле, и согревающей себе ноги и спину между двумя затухающими каминами.

Все ушло. Хрупкие прелести утонченной маркизы покоятся на кладбище, тут, рядом, сзади церкви. Комната ее тоже умерла и пахнет тлением. Жаку казалось, что он насилует могилу, могилу отошедшего века, усопшей атмосферы. Он закрыл опять ставни и двери, добрался до лестницы, поднялся на второй этаж и начал обозревать его правое крыло.

Удивление его еще увеличилось. Это было какое-то безумное нагромождение дверей. Пять или шесть из них выходили в длинный коридор. Жак открывал одну и видел перед собой, в затененной комнате, три новых. И все они выходили в какой-нибудь чулан или темную нишу, которые в свою очередь соединялись между собою другими дверями и выводили в конце концов в большую светлую залу, обращенную окнами в парк, залу в лохмотьях, полную обломков и трухи.

Какое запустение!

Жак вышел и повернул в левое крыло, не питая уже, впрочем, никакой надежды. Новые двери открывали перед ним новые комнаты. Жак долго блуждал в этом лабиринте, возвращаясь к своей исходной точке, вращаясь вокруг своей оси и теряя голову в этом невозможном нагромождении комнат и зал.

Он один производил страшный шум. Шаги его звучали в пустоте комнат, как поступь целого батальона. Ржавые петли дверей скрежетали, и стонали колеблемые сквозняком окна. Жак начал уже приходить в отчаяние от этого грохота, когда вдруг, толкнув какую-то дверь, очутился в огромном зале, уставленном полками и шкафами. Он отворил ставни одного окна, и в луче солнца комната явила ему свое лицо.

Это была старая библиотека замка. Шкафы потеряли свои стекла, осколки их скрипели под ногами. Потолок местами отслоился и, роняя перхоть побелки, засыпал известковым снегом стеклянную пыль, поблескивавшую на паркете. Продавив окно, вяз проник своею вершиною в комнату и ветками своими оглаживал нарывы отсыревших стен. Внизу, вверху все сгнило, все истлело, все было больное, а в воздухе огромные пауки с белыми крестами на спинках качались на нитях паутины, танцуя грациозный шакон.

Как и в спальне маркизы, Жак остановился в задумчивости. Эта библиотека, так разрушенная ныне, тоже жила когда-то. Что сталось с томами в переплетах из телячьей кожи, похожей на яшму? Куда девались книги в сафьяновых крышках - крупно-зернистых, синих, винного цвета? А тома, одетые в левантийские кожи, с гербами на обложках и золотым обрезом? Куда девалась неизбежная карта с головками надувших щеки ангелов, дующих в направлении четырех стран света? А стол из амарантового и розового дерева? А замысловатая мебель с вызолоченными копытцами и кручеными ножками?

Как и поля, как и леса, теперь поделенные крестьянами, они исчезли в вихре грабежей и аукционов.

- Довольно, - вздохнул Жак, закрывая дверь. - Луиза права. В этом огромном замке только одна комната пригодна для жилья.

Но и это впечатление оказалось кратким. Оно исчезло, едва Жак подошел к окну их временного жилища. Окно выходило на задворки замка, на черный лес, заеденный плющом. Неприятное ощущение холода пробежало по спине Жака, и он вышел на улицу.

Он еще побродил вокруг замка, расследуя, можно ли при помощи хороших запоров оберечься с наступлением темноты от покушений бродяг и животных. Двери отказывались открываться, и преодолеть их упорство можно было только ударами ноги или всего тела, большая их часть была лишена ключей и запиралась задвижками, в данный момент потерянными, или деревянными засовами, к которым не хватало гнезд. Жак осмотрел ближайшие окрестности. Ничто не отделяло парк от леса: ни стены, ни забора. Войти мог любой, кому заблагорассудится.

- Здесь, действительно, слишком уж дико, - сказал так.

Сон валил его с ног. Он вернулся в сад, улегся на лужайке, и еще раз пронзительная ясность неба вернула жажду жизни. Настроение его зависело, как у всякого сильно уставшего человека, от чисто внешних впечатлений. Он вздохнул с облегчением и заснул. Мох уютным ватным объятием охватил его спину, смолистый веер сосен нежно освежал лицо.

IV

На следующий день, на заре, около четырех часов утра, удар кулака чуть не опрокинул дверь внутрь комнаты, в которой спали Жак и Луиза. Ошарашенно вскочив, они увидели перед собою дядю Антуана. Он стоял у входа, распространяя запах теплого жидкого навоза.

- Племянник, - выкрикнул он, - бутылка откупорилась.

- Какая бутылка?

- У коровы, конечно. Какая же тебе еще? Вы слушайте: Норина побежала в деревню за пастухом. Мне одному не разорваться, а я боюсь, как бы Лизарда не отелилась без них.

- Но, - сказал Жак, надевая брюки, - во-первых, я не повивальная бабка, а во-вторых, я не умею обращаться с новорожденными телятами. Таким образом, я не вижу, чем я могу быть вам полезным.

- Можешь. Луиза пускай разведет огонь и согреет вина для Лизарды, а ты мне поможешь в хлеву, доколе не придут пастух и Норина.

Луиза сделала мужу знак.

- Идите, я оденусь и приду вслед за вами.

По дороге Жак не смог удержаться от смешка, глядя на лицо дядюшки Антуана, покрытое сплошь черными точками.

- Что это у вас на лице?

Старик плюнул на ладонь, потер ею свои щеки и посмотрел.

- Ничего. Это мухи нагадили. Я спал сегодня в хлеву, а где скотина, там и мухи.

И ускорил шаг, кривя короткие ноги, ворча под нос, обтирая пальцы о жесткую щетину подбородка, почесывая голову под колпаком, засаленным и грязным.

Когда папаша Антуан открыл ворота хлева, Жак покачнулся. Едкий душный запах мочи и жужжанье мириадов мух потрясли его зрение и обоняние, поразили барабанные перепонки. Хлев, едва освещенный одним чердачным окном, был слишком мал для четырех коров. Они стояли в тесноте, одна подле другой, на подстилках, загаженных их лепешками.

- Моя бедная Лизарда, моя бедная животинка, - стонал папаша Антуан, приблизившись к корове, которая глухо мычала и смотрела на него, повернув голову, большими пустыми глазами. Заставив остальных коров ударами сапога отодвинуться, он начал ласкать Аизарду. Он говорил с ней, как с ребенком, давал ей любовные прозвания, называл ее своей крошечкой, своей деточкой; уговаривал ее перенести свое "бобо" и утверждал, что если она будет молодцом, так это минутное дело, и она опять вернет себе свою красивую талию.

Почесывая череп, он говорил Жаку:

- Дело в том, что бутылка у нее того и гляди откупорится. Какого черта, какого дьявола делает там Норина? Приготовлю-ка покамест пакли, чтобы тащить теленка. - И, расщипывая обеими руками волокна, он обратился опять к Лизарде, продолжавшей мычать. Чтобы ободрить ее, он уверял ее е в своей неизменной любви и восхвалял качества ее сосцов.

- Если бы, к примеру, ты стал ее доить, племянник. Ну, для примера. Она бы тебе дала молока, но только самую-самую капельку. Она забывается только с Нориной. Для Норины она все отдаст. Это уж такое дело. Одно, когда любишь и другое, когда не любишь. Она, как все, - Лизарда; она любит тех, кто за ней ухаживает. И эти такие же. - Он указал на остальных коров и тут же назвал их: - Красотка, Полосатка, Чернуха.

Товарки Лизарды с полным безразличием смотрели на роженицу, которая стонала, задрав голову наверх к окну.

- Надо будет мне пока что смазать ей родимое место. Это ее облегчит, - сказал дядя Антуан. Он налил в тарелку масла и, одною рукою подняв хвост коровы, другою смазал ей воспаленные части.

- А, вот и ты, - буркнул он, обернувшись к Луизе, которая вошла в хлев. - Согрей-ка поживее вина и приготовь ведро воды с мякиной.

Та только побледнела, и папаша Антуан проборматал сквозь зубы:

- Что это с тобой? Вот проклятые бабы! Никакой помощи нет от них людям!

А Луиза теряла сознание. Ужасная вонь хлева вызвала у нее невыносимую тошноту. Придерживая жену за талию, Жак подвел ее к открытой двери.

Громкие возгласы возвестили приближение тетки Норины.

- Пожаловала, наконец! - заорал дядя, не обращая больше внимания на племянницу. - Благодарю покорно, что ты пропадала два часа, а не четыре. Какого черта вы так долго копались?

- Скорее скорого не придешь, дядя, - ответил пастух и, заметив Жака, приподнял фуражку.

Он скрылся в хлеве, оглашаемом взвизгиваниями Норины, опустившейся перед коровой на колени и покрывавшей ее щеки поцелуями. Корова продолжала стонать.

- Сдается мне, что дело идет к развязке, - возгласил пастух. Он сбросил с себя куртку и задвинул на затылок фуражку.

В выдавливающемся из коровы прозрачном пузыре показались угловатые коленки. Пастух прорвал пузырь, и показались конечности, кровавые, как плохо прожаренные телячьи ножки, которые подают в дешевых ресторанах. Жак, оставаясь на пороге, увидел, как пастух и дядюшка Антуан задвинули в корову обернутые в паклю руки и начали что-то тащить оттуда, ругаясь и божась. Хлев сотрясался от мычания страдалицы.

- Ах, чтоб тебя разразило! Крепче держи, парень! Нет, нет, куда суешь? Прямо! Ведь вот какой здоровый черт!

И вдруг огромная липкая масса вывалилась вместе с кусками последа и слизи на приготовленную кучу соломы, и тут же кровавое отверстие, открывшееся в крупе коровы, закрылось, словно на пружинах.

- Ишь ты! Гляди-ка, вон какой! Ах, чтоб тебе провалиться! - ворчал дядюшка Антуан, вытирая соломой теленка, который пытался подняться на передние ноги и мотал головой из стороны в сторону.

Норина вошла с дымящимся ведром вина.

- Овса в вино не положили? - уточнил пастух.

- Нет, милый.

- Это хорошо, потому что, видите ли, овес, он горячит. Конопляное семя можно, если хотите, но только не овес.

Ведро поднесли к ставшей на ноги корове. Под животом ее кровавились слизистые сталактиты.

Лизарда осушила ведро одним глотком. Тогда Норина опустилась на колени и начала ее доить, как будто звонила в колокола, и под ее пальцами соски коровы источали желтую вспененную грязь.

- На, пей! - сказала Норина, и в два глотка корова выпила пойло.

- Ну, что ж, теленок как теленок, - сказал пастух, вытирая руки соломой.

Тетка Норина, сложив руки на животе, смотрела на теленка с экстазом.

Корова принялась опять мычать.

- Ах так! Тебе еще не надоело орать, верблюд! - рявкнула Норина.

- Стукни эту падаль по морде! - откликнулся дядюшка Антуан, вытирая лоб рукавом.

Роды закончились благополучно, и теленок родился жизнеспособным, а значит закончились "деточки" и "крошки", и другие любовные прозвища.

Едва миновало опасение быть ввергнутым в убытки, миновала и нежность.

Все направились в комнату. Норина достала из шкафа бутылку с водкой и наполнила стаканы. Звякнув стеклянными краями, все осушили их одним духом.

Дядюшка Антуан завязал с пастухом разговор о родах у известных в округе коров.

- Расскажи-ка племяннику, Франсуа, сколько понадобилось человек, чтобы разродить Констанову корову.

- Сударь, - заговорил пастух, обращаясь к Жаку, - понадобилось восемь человек, и будьте спокойны, здоровых молодцов. Да, могу сказать упарился я в этот день. Да, сударь, мне пришлось, извините за выражение, запустить ей всю руку в задний проход, чтобы там повернуть теленка и толкнуть его на выход. А там, знаете, в разгородку кожа, не дай Бог, какая крепкая, прямо что сыромятная.

- За то тебя и знают во всей округе как хорошего пастуха, - заметил дядюшка Антуан.

- Да, уж если я когда говорю, что ничего не выйдет, так хоть посылайте за ветеринаром или не посылайте, все равно. Да он и сам знает. Приедет, плюнет, и сядет назад в свою тележку.

- Вот то-то и оно! - воскликнула Норина, одобрительно кивая головой.

Жак разглядывал пастуха. Маленький человечек, худой, кривой, косолапый. Твердый профиль, вроде бонапартовского, светлые глаза, которые временами смеялись, выдавая вместе со складкой выбритых губ большую хитрость. Плетеные черно-белые сандалии, сорочка в синюю полоску, курточка черного люстрина, бархатные панталоны, поддернутые кожаным ремнем. Еще была перевязь, а на ней висел жестяной рожок. Через плечо был перекинут кнут.

- Ну, еще по стаканчику, - предложила Норина. Чокнулись и выпили снова.

Пастух Франсуа вытер рукой губы и, дав несколько советов о роженице, заковылял прочь. Дядюшка Антуан заговорил о пастухе.

- Он богат. Какое у него чудное ремесло! Подумай, он покупает двухгодовалого бычка, платит четыреста франков. Дорастит до четырех лет и продает за шестьсот, а пока растет бычок, который на деревне один, приносит ему доход.

Дядюшка Антуан рассуждал о доходах пастуха.

- Два франка с каждой головы коровы в год; по четверику ржи и ячменя; на пасху яйца; мягкий сыр, когда корова отелится; вино в сбор винограда. А, спрашивается, что он собственно делает, какая его работа? Смотреть за своим быком, чтоб он был всегда в ударе, водить скот на выгон и лечить его, когда что случится. Хорошее ремесло.

Луиза и Норина вернулись из хлева, куда молодая женщина осмелилась наконец заглянуть, чтобы посмотреть на теленка.

- Если бы ты знал, как он мил, - сказала Луиза мужу, - он пьет из стакана.

- Да, когда ему насильно пасть раскроешь. И еще трепыхается, - добавила тетка Норина.

Цивилизованная манера пить не вызвала в ней никакого энтузиазма.

- У нас не как в других местах, - менторским тоном заметил дядюшка, - мы не позволяем им сосать матку. Конечно, их меньше выживает, но зато они не таскаются все время за маткой и не щиплют траву.

Он засмеялся.

- Помнишь, Норина, отца Мартина, садовника, там в Жютиньи. Он думал, что он очень умный, потому что приехал из Парижа. Он не понимал, что теленок питается одним молоком. Он мне раз говорит: "Эй, старик, зачем ты надел своему теленку плетеный намордник?" И когда я ему объяснил, "чтобы теленок не щипал травы", так он начал хохотать. Ну, хорошо! Когда он повел своего теленка на рынок в Брэ, Ашиль поднял теленку веко - а оно красное-красное - и говорит: "Это ты нам доброго республиканца привел; только нам таких не надо!" И все другие мясники тоже самое ему сказали! Так он до сих пор сидит с этим теленком, которого пускал на зеленый корм.

Снаружи послышались шаги. Жак выглянул наружу и увидел какое-то существо, толстое, широкозадое, и хромое.

- Это почтальон, - сообщил дядюшка Антуан.

На голове у человека была огромная соломенная шляпа, охваченная черной лентой, на которой красной масляной краской написано было: "Почта". На боку у него болталась сумка.

Почтальон поклонился, поставил палку и сказал:

- Это вы будете господин Жак Марль?

- Да.

Он протянул письмо и застегнул сумку.

- Словно бы ты не отказался выпить стаканчик? - сказала Норина.

- Да неужели, - ответил почтальон.

- А сколько ты уж хлопнул литров с тех пор, как вышел в обход? - смеясь спросил дядя Антуан.

- О! Да уж не больше семи.

- Семи! - воскликнула Луиза.

- Он-то? Он и десять высуслит и будет не пьянее, чем сейчас.

У почтальона выражение лица было в одно и то же время смиренное и самодовольное.

- Это потому, что я и ем при этом, - скромно объяснил он.

- Ты слышишь, Луиза, когда у вас что-нибудь останется, он сожрет - оглянуться не успеете. Слушай, куда ты все это суешь, что за день слопаешь?

Почтальон пожал плечами, и так как ему принесли хлеб и сыр, он принялся за дело. Он вытащил нож, отрезал себе кусок, которого достаточно было бы на целую роту. Положил сверху немного голубого пахнущего мочою сыра и поглотил все это, запихивая в рот огромные куски.

С полным ртом, со щеками, поднимающимися и опускающимися, подобно приливу и отливу, он жаловался на длину своего маршрута. В данный момент обход, кстати, нетруден; все хозяева живут в своих замках; это, правда, удлиняет дорогу, - как вот сейчас, например, не угодно ли переть до самого Лура, - но зато имеешь дело с порядочными людьми, которые не забывают почтальона.

Вот, скажем, у мельника в Таши уж всегда бутылка вина и кусок хлеба, а зачастую и кусок вчерашнего жаркого. В замке Сижи еще чище: садовник угощает салатом и фруктами, а сама мадам уж не упустит, чтобы почтальон ушел не поевши и не промочив горло. Его, в сущности говоря, все любят, потому что знают, с кем имеют дело. Осенью, когда уезжают в Париж, никогда не забывают о его семье. У него ведь двое детей. А ремеслом почтальона не проживешь.

Утомленный болтовней почтальона, Жак думал, складывая письмо, о своих неприятностях, которые все множились. Один из друзей, взявшийся наблюдать за его делами в Париже, написал ему неприятное письмо.

Теперь точно известно, что получить не удастся ничего. Кредиторы объединились, чтоб продать с аукциона его мебель. Лионский кредит отказался учесть его векселя.

"Плохо" - сказал он себе.

- Идем завтракать, - пригласила Луиза, наблюдавшая за ним. - Ну, - сказала она, когда они остались одни, - что тебе пишет Моран?

Он передал ей письмо.

- Сколько у нас денег?

- Немного. Максимум 800 франков. Потому что были расходы. - Луиза вздохнула. - Но это еще не все.

- Как это?

- Пришлось купить сначала франков на пятьдесят кухонной утвари и посуды; надо было запасти кофе, коньяк, сахар, перец, соль, свечи, уголь. С питанием дело усложнилось. Мясничиха из Савена, единственная на всю округу, отказалась наотрез, как и все другие торговцы, подниматься сюда наверх, потому что это им не по дороге. Женщина, которая приезжает по субботам из Провена с овощами, цыплятами, яйцами, словом - птичница, как ее здесь называют, тоже сказала, что она не хочет мучить свою лошадь и заставлять ее подниматься в такую высь. Один только булочник соглашается привозить хлеб, да и то он будет оставлять его каждый день около пяти часов у ворот, которые выходят на Лонгвильскую дорогу.

- Это будет очень удобно, - заметил молодой человек, - в дождь нам придется есть тюрю.

- Мы купим корзинку, а он будет класть на крышку камень.

- Позволь, однако дядя Антуан ведь тоже ест хлеб? Какого черта! Они могут покупать и для нас.

- Ты его не станешь есть. Норина приносит сразу несколько хлебов, и через пять-шесть дней они превращаются в камень. Что касается вина, - продолжала Луиза, - надо, чтобы нам привезли бочонок из Брэ на Сене. Дядя, у него в прошлом году урожай был неважный, согласен, если бочонка для нас будет много, принять на себя полбочонка.

- И сколько будет стоить бочонок?

- Франков шестьдесят.

Жак вздохнул.

- Что ж он нам пел, твой дядя, когда говорил, что тут все в изобилии?

- Он не знал. Он, может быть, думал, что мы будем жить, как он. Сидеть на картошке и на фруктах.

- Из всего этого видно, что придется каждый день и в любую погоду тащиться за два километра в деревню, чтобы достать какой-нибудь кусочек мяса и кусок сыру... Но позволь, а Жютиньи? А Лонгвиль? Что же, там совсем нет торговцев, в этих дырах?

- Нет. Их обслуживает Савен, - сказала Луиза. - Я надеюсь, впрочем, что в конце концов мы как-нибудь это организуем. Сестра дяди Антуана знает в Савене одну бедную семью. У них есть девочка, которая сейчас не ходит в школу. Мы с ней договоримся, и она будет делать для нас покупки.

Жак произвел смотр всем неудобствам, которые он уже открыл в этом замке: угрожающее соседство людей и животных, леденящая сырость, отсутствие комфорта, недостаток воды, и, кроме того, другие недостатки, возмущавшие, его. Он тщетно искал в этом лабиринте комнат исповедальню тела. В конце концов Жак нашел внизу, около комнаты маркизы, маленький кабинет уединения, но он был в состоянии такого разрушения, что туда было страшно войти. И это было единственное во всем замке место подобного назначения.

Когда он выразил свое удивление дяде Антуану, тот широко раскрыл глаза и обратил затем свой взор на Норину.

- В чем дело, племянник? - сказала она, хохоча. - Тебе нужно до ветру? Так что ж, мало места что ли кругом? Где стоишь, там и вали, как мы.

Этот простой способ разрешения щекотливого вопроса вывел молодого человека из себя.

И он ворчал часть дня, который впрочем прошел так, что он не заметил, как протекали часы.

Успокоительное действие деревни еще баюкало его, и он не знал скуки, которая висит в надоевших комнатах или перед много раз виденными пейзажами. Он все еще испытывал оцепенение, блаженную усталость от свежего воздуха, которая смягчает остроту неприятностей и забот, купая душу в дремотном оцепенении, в смутном ощущении покоя. Но если утреннее тепло действовало на него, как успокаивающее нервы лекарство, холодный траур сумерек, как и в день приезда, рассеивал и прогонял покой души. По вечерам его опять охватывала беспричинная тоска со всеми ее смутными и необоримыми припадками.

В этот вечер после обеда они спустились с женою во двор замка и, сидя на складных стульях, молча наблюдали, как утомленный сад отходит ко сну. И, несмотря на то, что он чувствовал еще помрачение духа, сводившее мысли с пути, по которому он хотел их направить, он уловил в этой осени души пульсацию унизительного и таинственного страха. Он посмотрел на Луизу. Боже, как она была бледна. Помертвелые черты говорили ясно о продолжающемся неврозе. И Жак вздрогнул, опасаясь близкого припадка неукротимой болезни в этих условиях, в одиночестве среди развалин.

И боль, почти что нежащая, проистекающая от сознания невозможности владеть собой, сменилась у Жака явной тревогой. Рассеянные мысли его собрались вокруг его собственного положения и положения Луизы. Он отдался своим воспоминаниям, пересмотрел свою жизнь, вспомнил хорошие годы, которые они провели вместе. Ему пришлось, чтобы жениться на ней, поссориться со своей семьей - родом богатых негоциантов, оскорбленных низким происхождением Луизы. Луиза происходила из крестьянского рода, и это обстоятельство слабо компенсировалось принадлежностью ее отца к мелким буржуа, Жак без сожаления пошел на полный разрыв со своими родителями, аппетиты и идеи которых он презирал и которых он посещал, впрочем, очень редко.

Они со своей стороны решили, что он сошел с ума.

"Я не сошел с ума, но я ни к чему не пригоден" - думал Жак, для которого не осталось тайной мнение, сложившееся о нем у родителей. Да, это правда. Ни к чему не пригодный, неспособный заняться ни одним делом, к которым стремятся люди, не умеющий зарабатывать деньги и даже обращаться сними, нечувствительный к почестям, не интересующийся теплыми местами. И это не по причине лености. Он не был ленив, он необыкновенно много читал и обладал огромной, но бессистемной эрудицией, лишенной определенной цели и, стало быть, презренной в глазах практических людей и зевак.

Вопрос, который он старался выбросить из головы, вопрос - каким образом начнет он теперь зарабатывать свой хлеб, подступил к нему вплотную; он становился еще более въедливым и неотступным, когда Жак следил глазами за женой, согнувшейся на стуле и терзавшейся, очевидно, подобными же заботами.

С крыши церкви поднялась какая-то птица, молнией описала распущенными крыльями параболу и упала с глухим шумом в лес. Сухие ветки в лесу хрустнули.

- Что это? - спросила Ауиза, прижимаясь к мужу.

- Летучая мышь, наверно. Их масса на колокольне.

Он взял жену под руку, и они пошли по двору, охваченные всеобъемлющей тишиной деревни, тишиной, состоящей из неуловимых звуков животных и трав, которые становятся слышными, когда наклоняешься.

Ночь, ставшая более плотной, словно поднималась из земли, обволакивая аллеи и группы деревьев, сжимая разбросанные кусты, обвиваясь вокруг исчезнувших стволов, соединяя разветвления ветвей, заполняя пространства между листьями и превращая их в сплошное пятно мрака. Почти физически ощутимая и густая внизу ночь рассеивалась и разжижалась, по мере того как она достигала расходящихся вершин сосен.

Над церковью, над садом, над лесом, совсем высоко, в твердом небе струились холодные воды светил. Ни малейшей волны, ни облачка, ни морщинки не было на этой тверди, вызывавшей образ застывшего моря, усеянного жидкими островками.

Жак чувствовал пронизывающую все его тело слабость, слабость, которую вместе с головокружением вызывают глаза, потерявшиеся в вечном пространстве.

Бесконечность этого молчаливого океана, с архипелагами, светящимися лихорадочным пламенем, вызывала у него почти дрожь. Жак был подавлен этим ощущением неведомого, пустого, перед которым смущается угнетенная душа.

Луиза тоже, следуя за своим мужем, блуждала взором по этим отдаленным безднам. Глаза Жака, обманутые миражом, представляли себе и находили там, где их не было, блестящие созвездия, лиловые и желтые звезды Кассиопеи, зеленую Венеру, красные глины Марса, голубые и белые солнца Ориона.

Ведомая мужем, она тоже воображала, будто видит их. И трепещущая, она остановилась, отведя глаза, ошеломленная, чувствуя какую-то тоску, родившуюся внутри и распространившуюся по ногам, ставшим неверными и мягкими. У нее было явное ощущение руки, которая где-то внутри тянула ее сверху вниз.

- Мне нехорошо, - сказала она. - Пойдем домой.

А над замком встала луна, полная и круглая, похожая на зияющий колодец, уходящий в последнюю глубину бездны, и поднимающая на поверхность своего серебряного ореола ведра, полные бледных огней.

V

За пределами всего, в бесконечном устремлении взора расстилалась огромная пустыня сухой извести, сахара, замерзшего известкового молока, в центре которой высилась гигантская круглая гора, с щербатыми боками, вся в дырочках, как губка, сверкающая, как сахар, с вершиной из оледеневшего снега, углубленной в виде чаши.

Отделенная от этой горы долиной, плоскость которой казалась сбитой из застывшей грязи свинцовых белил и мела, другая гора выбросила в несказанную высоту похожую на воронку свою оловянную вершину. Словно выбитая из листа молотком ювелира, вздутая огромными выпуклостями, эта гора казалась колоссальной волной, вскипяченной на огне бесчисленных очагов и застывшей в момент наивысшего кипения со всеми взбежавшими на поверхность неисчислимыми пузырями.

"Очевидно, - подумал Жак, - мы находимся в самом центре Океана Бурь, и эти две чудовищных чаши, вознесшиеся к небу, представляют собою не что иное, как кратерообразные вершины Коперника и Кеплера".

- Нет, я не ошибся дорогой, - прибавил он, глядя на замороженное молоко пространства, почти плоского и вздымавшегося застывшими волнами только у подножия пиков.

Он явственно представлял, где находится. Вот там, к югу, то, что смутно кажется большим заливом, это Гнойное Море, а эти два ужасных рака, которые словно ограждают вход в него, это, не может быть никакого сомнения, - гора Гассенди и гора Агатархит.

Улыбаясь, он подумал, что все-таки это довольно курьезная страна - эта луна, где нет ни пара, ни растений, ни земли, ни воды и ничего вообще, кроме скал да потоков лавы, спускающихся слоями цирков и мертвых вулканов. Зачем астрономы сохранили эти неточные названия, эти архаические и курьезные имена, которыми астрологи древности окрестили чередования долин и гор?

Он повернулся к Луизе, загипнотизированной безбрежной белизною, и объяснил ей в нескольких словах, что было бы неблагоразумно взять направление на юг. Именно там находится вулканический пояс, нагромождение угасших кратеров, сиерр, попирающих одна другую, Кордильер, почти сливающихся и едва дающих проход между своими подошвами горбатым тропинкам, словно просверленным в свинцовых белилах.

Он помог Луизе подняться. Луиза слушала, следя за движениями его губ, понимая его, но не слыша его слов, потому что не было здесь, на этой планете, лишенной воздуха, атмосферической среды, которая передавала бы звук.

Повернувшись спиною к пейзажу, который только что созерцали, они направились обратно к северу.

Они прошли вдоль цепи Карпатских гор и перебрались через дефиле Аристарха, вершины которого возносили вдали свои профили, бородчатые, как рачьи хвосты, и зубчатые, как гребни. Они двигались легко, скорее скользя, чем переступая, по сверкающему льду, под которым смутно виднелся окаменевший вереск, жилки которого блестели, как ртуть. Им казалось, будто они прогуливаются по сплющенной роще, по раздавленной растительности, распластанной под слоем воды, прозрачной и твердой.

Они вышли в другую долину, в Море Дождей, и там опять, остановившись на возвышении, обозревая пейзаж, убегавший под их ногами в бесконечность. Пейзаж, ощетинившийся известковыми Альпами, взгорбившийся Этнами из соли, вздутый нарывами, морщинистый, как окалина. И, как на стратегическом плане, колоссальные вершины, бесчисленные Чимборазо окаймляли долину: Эйлер и Питей, Тимохарис и Архимед, Автолий и Аристил. А там на севере, почти у пределов Моря Холода, около Залива Ириса, берега которого в виде раковин врезываются в гладкую почву, Гора Платона, огромная, разрывала кору лавы, воздвигала известковые свои жерди и мачты из мрамора, спускалась гигантскими роликами алебастра, разделялась на массу белых скал, продырявленных, как полипы, и блестящих, как донца металлических решет.

Казалось, все светилось само по себе. Свет словно рассеивался, поднимаясь от почвы, потому что наверху твердь была черна абсолютною чернотою, усеянной звездами, которые горели для себя, не испуская никаких лучей, не источая света вокруг.

Аристид со своими пиками, обратившими зубцы к центру, режущими остриями звездный базальт, походил на какой-то готический город. За этим городом и впереди него два других высились один над другим - смесь гейдельбергского средневековья с мавританской архитектурой Гренады. В невообразимом столпотворении смешивались, вонзаясь один в другой, страны и века, минареты и колокольни, стрелки и иглы, бойницы и зубцы, купола и верхушки средневековых башен - уродливая троичность мертвой метрополии, вырезанной некогда в серебряной горе потоками расплавленной и пылающей почвы.

А внизу все эти города отражались тенями глухой черноты, тенями в несколько лье длиною и казались нагромождением колоссальных хирургических инструментов: огромных пил, безмерных ножей, исполинских зондов, монументальных иголок, титанических ключей, циклопических банок - целый набор хирургических инструментов для Атласа и Энселада, разбросанный как попало на белой скатерти.

Жак и Луиза замерли в удивлении, не веря своим глазам. Они терли глаза, но, открывшись, глаза их подтвердили им видение города - гуашью по серебру на фоне ночи, изображающего взъершившимися рисунками своих теней точные формы таинственных инструментов, разбросанных перед операцией на белом полотне.

Луиза взяла мужа под руку, и они вновь спустились в долину. Повернув направо, вошли в небольшую долину, заключенную с одной стороны Тимохарисом и Архимедом, а с другой Аппенинами. Здесь пики их - Эратосфен и Гюйгенс - похожие на толстобрюхие бутылки, постепенно утончаясь кверху, заканчивались горлышками обыкновенных бутылок, откупоренных и обрамленных белым сургучом.

- Все-таки это странно, - заметил Жак. - Вот мы пришли к Гнилому Болоту, и тут нет никакого болота и оно ничем не пахнет. Впрочем, ведь и Океан Бурь совершенно высох. А Гнойное Море, которое, казалось бы, должно быть жирным, как море гноя. На самом деле оно оказалось отвратительной фаянсовой тарелкой, покрытой трещинами, сетчатыми жилками лавы.

Луиза потянула носом, нюхая отсутствие воздуха. Нет, никакого запаха не издавало это Гнилое Болото. Никакого запаха, который указывал бы на процесс оживотворения в разлагающемся трупе или разложение крови. Ничего. Пустота. Небытие запаха и небытие звука, уничтожение чувства обоняния и чувства слуха. И, действительно, Жак подцеплял концом сапога глыбы камня, и они скатывались, как шарики из бумаги, совершенно беззвучно.

Продвигались супруги с трудом. Это болото, кристализовавшееся, как соляное озеро, имело волнистую поверхность, изъязвленную гигантскими оспинами, изрешеченную круглыми отверстиями, величиною каждое с версальский бассейн. Местами ненастоящие ручьи, прочерченные преломлениями неизвестно чего, струили перед ними зигзаги серо-фиолетовых линий йода. В других местах фальшивые каналы достигали ложных озер, окрашенных в нездоровый красный бром. А дальше неизлеченные раны вздымали розовые нарывы на бледном минеральном теле.

Жак изучал карту, которую вытащил из кармана английского костюма. Он не помнил, чтобы ему приходилось раньше носить этот костюм. Карта, изданная в Готе, иждивением Юстуса Пертеса, со своими густыми точками, отмеченными массивами и деталями, представленными в рельефе, казалась ему очень ясной. Латинские наименования "Lacus Mortis", "Palus Putredinis", "Oceanus Procellarum" были заимствованы из старой "Карты Луны" Бэра и Медлера. Да, карта Юстуса Пертеса и была, в сущности, ее сокращенной копией.

- Посмотрим, - сказал Жак. - У нас есть выбор между двумя дорогами. Мы можем или спуститься по берегу Моря Ясности и затем по ущелью горы Гемус, или подняться через Кавказское дефиле до края Озера Снов и там уже спуститься, следуя цепью Тавра, до самой горы Янсена.

Эта последняя дорога, по-видимому, была легче и шире, но она удлиняла маршрут, который он себе наметил, на несколько тысяч лье. Он решил попробовать пробраться по тропинкам Гемуса, но они спотыкались с Луизой на каждом шагу, очутившись в узком проходе, между двумя стенами из окаменевших губок и белого кокса, на прыщеватой почве, вздувшейся затвердевшими нарывами хлора. Потом они очутились перед чем-то вроде туннеля, и им пришлось брести гуськом по этой кишке, похожей на трубку из хрусталя, светящиеся грани которого, как грани алмаза, освещали им дорогу. Вдруг дорога стала выше и впала в пасть доменной печи, закупоренной на высоте своей трубы, в расстоянии неисчислимом, кружком черного неба.

- Мы близки к цели, - пробормотал Жак, - потому что эта труба - это полый пик Менелая.

И, действительно, туннель скоро окончился, и они вынырнули на волю около мыса Арехузии, недалеко от горы Плиния, в Море Спокойствия.

Они быстро двинулись по направлению к горе Янсена, оставив по левую руку Болото Сна, окрашенное в желтизну замерзшей желчи, и Море Кризисов - плато присохшей грязи зеленовато-молочного цвета малахита.

Они взобрались по отвесным скалам наверх и уселись. Необыкновенное зрелище предстало перед их глазами.

Свирепое море катило волны, высокие, как соборы, и немые. Водопады застывшей пены, окаменевшие приступы валов, потоки беззвучных шумов рождали образ бешеной бури, спрессованной, анестезированной одним жестом.

Пейзаж простирался так далеко, что, лишенный мерила глаз, нагромождал дистанции на дистанции и заставлял терять представление о пространстве и времени.

Здесь приросшие гигантские водовороты свивались в недвижные спирали и скатывались в бездонные пропасти, заснувшие в летаргическом сне. Там бесконечные пологи пены, конвульсивные Ниагары, истребительные смерчи ввергались в бездны - с заснувшим рычанием, с парализованными скачками.

Жак задумался. Какие катаклизмы выстудили этот ураган, погасили эти кратеры? Какое колоссальное сжатие яичников остановило эпилепсию этого мира, истерию этой планеты, изблевывавшей огонь, выдыхавшей смерчи и корчившейся на своем ложе из лавы? Силой какого неотвратимого заклинания эта холодная Селена охвачена была каталепсией, в нерушимой тишине, парящей от века под неподвижным мраком непостижимого неба?

Из каких ужасных зародышей вышли эти отчаянием повитые горы, эти Гималаи с телом известковым и пустым? Какие циклоны осушили океаны и скальпировали неведомую растительность с их берегов? Какие огненные потопы, какие удары молний исцарапали кору планеты, исчертив ее рубцами, более глубокими, чем русла потоков, прорезав ее каналами, в которых легко могли бы протекать соединенные десять Брамапутр.

А дальше - еще дальше - возникали из круга угадываемых горизонтов другие цепи гор, бесконечные пики которых касались ночной крышки неба, черной крышки, держащейся на гвоздях этих вершин. И казалось, вот последует удар сверхъестественного молотка, и крышка герметически закроет эту неразрушимую коробку.

Игрушка дочери Титана, ребячливой и огромной, чудовищная коробка с бурями из сахара, скалами из картона и полыми вулканами, в кратеры которых ребенок Полифема мог бы вложить свой мизинец и поднять таким образом, в пустоте, колоссальный скелет этой неслыханной игрушки, - Луна ужасала разум, наводила страх на слабость человеческую.

И Жак испытывал теперь тяжесть внизу живота и сокращение мочевого пузыря, которые вызывает продолжительное созерцание пустоты.

Он посмотрел на жену. Она была спокойна и, похожая на путешествующую англичанку, изучающую своего Бедекера, рассматривала карту, лежавшую на коленях.

Это спокойствие ее и то, что она сидела рядом с ним, настоящая и живая, и он мог бы даже дотронуться до нее, если бы захотел, успокоило его волнение. Головокружение, от которого глаза вылезали из орбит, а взгляд неумолимо притягивало к дну пропасти, проходило, как только глаза останавливались на знакомом существе, находящемся в двух шагах от него.

Он чувствовал себя пустой оболочкой, как эти полые горы без металлических внутренностей, без скалистого сердца, без жил из гранита, без легких из руд.

Он чувствовал себя легким, почти невесомым. Ветер мог бы поднять и унести его. Убийственный холод полюсов и удручающая жара экватора чередовались без переходов. Но он даже и не замечал этих перемен, освобожденный наконец от тленной телесной оболочкой. И вдруг его обуял ужас перед этой мертвой пустыней, молчанием могилы, похоронным звоном тишины. Мучительная агония Луны, придавленной погребальным камнем неба, ужаснула его. И он приподнялся, готовый бежать без оглядки.

- Погляди-ка, - наивным тоном сказала Луиза. - Вот уже зажигают.

Действительно, в этот момент солнце скользнуло по вершинам, разорванные гребни которых осветились, как расплавленный металл, белыми огнями. Свет начал взбираться вдоль пиков, в центре которых конический Тихо с открытой пастью розовых огней скрежетал зубами раскаленного угля, беззвучно лаял в неизменном молчании глухого неба.

- Это зрелище красивее, чем Сен-Жерменская терраса, - убежденно сказала Луиза.

- Безусловно, - согласился Жак, удивляясь своей жене...

VI

Прошло несколько дней. Как-то утром, возвратившись после прогулки по полям в свою комнату, Жак застал Луизу почти в обмороке. Без кровинки в лице, с опустившимися, как плети, руками, она полулежала на стуле.

- Нет, ничего страшного, но я не могу причесаться. Когда я поднимаю руку, я чувствую, что у меня нет никаких сил. Мне не больно. Наоборот, я ощущаю где-то внутри такую приятную слабость. Послушай. У меня словно груз на сердце. Я задыхаюсь.

- Ничего, это пройдет, - продолжала Луиза, вздохнув.

И усилием воли она встала и сделала несколько шагов.

- Странно. Мне кажется, будто пол движется и будто это он ходит.

Вдруг она испустила короткий крик и резко выбросила вперед правую ногу.

Жак уложил ее на постель. Припадки продолжались, следуя один за другим, сопровождаемые криком. Вспышки боли, похожие на электрические разряды, пробегали по ногам Луизы, утихали и возвращались.

Жак сел. Он был беспомощен перед лицом этой странной болезни, смеявшейся над всеми предположениями, над всеми формулами. Жак вспоминал бесчисленные консультации, на которых говорилось о том, что болезнь неизлечима. По-видимому, это было воспаление матки, неуклонно прогрессировавшее на почве упадка сил, усиленного неподвижностью и лекарствами. И все прижигания и кровопускания, все эти зонды и отвратительные процедуры, которые приходилось переносить несчастной женщине, не могли улучшить ее состояния.

После безрезультатных поисков в глубинах тела, где они думали найти корни постоянного ощущения тупой тяжести, владевшего больной, врачи, один за другим, переменили тактику. Они стали приписывать расстройству всего организма болезнь, корни которой распространялись повсюду и нигде не имели начала. Они стали прописывать средства, укрепляющие и усиливающие деятельность сердца, пробовали давать в сильных дозах препараты брома, прибегали, для подавления болей, к морфию. Им казалось, что в конце концов какой-нибудь симптом прольет свет на загадку, укажет им правильное направление и избавит их от необходимости бродить ощупью в тумане страданий неизвестных и смутных.

Шарлатаны, к которым обращаются обыкновенно, когда медицина обнаруживает окончательное свое бессилие, разобрались в этой болезни не лучше докторов. Волонский бальзам, изобретенный некиим графом Маттеи и известный у раскольников гомеопатии под названием "Зеленого электричества", сдерживал иногда приступ, почти скрадывал боль, значительно укрощал судороги, но положиться на это средство было нельзя. По прошествии некоторого времени волшебная вода перестала действовать.

Жак задумчиво смотрел на жену, которая лежала, спрятав лицо в подушку. Мысли его обратились к источнику загадочной болезни, прошли по пути ее кризисов, вернули его к настоящей минуте и опять ушли вперед, в неведомое будущее.

Когда началось и от каких бедствий произошло это расстройство нервов? Никто этого не знал. После замужества, очевидно, вследствие внутренних расстройств, которые ложный стыд заставлял ее скрывать как можно дольше, когда она сталкивалась с неуверенными диагнозами врачей и легкомысленными порывами мужа. И это длилось годами. Сначала зло действовало только на физическое здоровье, но мало-помалу, подточив дух в самых его основах, болезнь привела в печально стройную систему воспаление матки со столбняком души и отречение желудка с апатией воли.

И, мало-помалу, в самом трюме корабля их хозяйства образовывалась щель, через которую так и текли деньги. Луиза, в начале своего замужества такая заботливая хозяйка, мало помалу забросила дом, предоставив вести домашний корабль прислуге. Тотчас же струя грязной воды проникла внутрь корабля. День, когда прислуга пошла первый раз на рынок, был днем образования вокруг кошелька Жака целой вереницы старых ведьм. Рыба приобрела подозрительный душок и цвет, а мясо побледнело, истощенное дерзким высасыванием из него крови, которая продавалась отдельно, на сторону.

Стол сразу стал и дорогим и отвратительным. Словно охваченная пляской святого Витта, ручка корзины для провизии заплясала, и эта болезнь передалась поставщикам. Весы угольщика взяли фальшивый тон, и мешки его судорожно сжались. Полотер стал беззаботно порхать по паркету, лишенному воска. Прачка применила к хозяйству Жака все хитрости, изобретенные представительницами ее ремесла. Портила белье, подменяла его, забывала приносить, теряла, вносила путаницу в носовые платки и счета и не упустила ни одного из остроумных приемов складывания белья, скрывающих раны, наносимые ему хлором, и дырки, прожигаемые утюгами.

Луиза чувствовала себя не в силах ни на что реагировать. Она отдала себя и хозяйство на волю волн. Ее страшила самая мысль сделать какое-нибудь усилие, рискнуть на какое-нибудь замечание, начать борьбу. Но вместе с тем беспорядки эти вызывали в ней угрызения совести, не давали ей спать по ночам и усиливали расстройство нервов.

Она изводилась в этой внутренней борьбе, взывая к силе воли, не в состоянии собой управлять. Кончилось тем, что она махнула на все рукой и закрыла на все глаза, как ребенок накрывается с головой одеялом и думает, что беда, которой он больше не видит, перестала существовать.

Жак пытался было протестовать против возникшего разгрома, но убитое лицо его жены, немая мольба, выражавшаяся в ее взгляде, обезоруживали его. Заметив, что его хмурый вид усиливает болезненное состояние Луизы, он решил тоже сложить руки.

Жак погрузился теперь в меланхолические размышления на тему о прогрессировавшем упадке своего дома и хозяйства. Увы, он уже непоправим. Глухое возмущение поднималось в нем. В конце концов, не для того же он женился, чтобы возобновить беспорядок своей холостяцкой жизни. Он искал в женитьбе освобождения от ненавистных мелочей жизни, мира в людской, тишины на кухне, убаюкивающей атмосферы, тихого мягкого гнездышка, налаженного быта без малейших неприятностей. Он искал в браке блаженной тихой пристани, укрытой от ветров, мягко обитого ковчега. И еще искал он общества женщины, юбки, охраняющей, как опахало от мух, от назойливых мелочных забот, предохраняющей, как москитная сетка, от укусов злобы дня. Он искал ровной нормальной температуры в комнатах, в которых все было бы всегда под рукой, без ожиданий, без суеты - любовь и суп, белье и книги.

Одинокий по природе, малообщительный, ненавидящий общество, человек с репутацией "медведя", Жак наконец воплотил свой идеал тихого счастья в уголке, женившись на хорошей девушке, без гроша за душой, сироте, молчаливой и преданной, практичной и честной. На девушке, которая спокойно предоставила ему возможность копаться по-прежнему в книгах, обходя стороной его мании, не препятствуя ему в их осуществлении.

Как все это далеко. Как быстро минуло это тихое счастье рука об руку с женщиной, умеренно болтливой и поэтому сносной, с женщиной, потребности которой в светской суете, в балах и театрах равнялись нулю.

Все минуло, как только показались первые вестники необъяснимой Луизиной болезни, и атмосфера тихого гнездышка резко изменилась. Слегка туманное утро, которое он так любил, сменилось зимним туманом, унылым и бесконечным. Луиза, молчаливая, вялая, еще улыбалась Жаку, давая понять, что любовь ее к нему не изменилась, но неуверенный взгляд ее молил о том, чтобы Жак не трогал ее, оставил ее в покое. Так кошка, устроившаяся на брошенном на стул платке, молчаливо просит, чтобы ее не прогоняли, чтобы ей позволили лежать спокойно, чтобы не заставляли ее искать себе другого места.

Жак бесился, перебирая эти воспоминания, каждое из которых бередило теперь его рану. Разве он виноват в том, что так создан? Что он не может спокойно перенести крушение целой жизни? Что ему, с его интересами и увлечениями, необходимы во что бы то ни стало уют и покой. Он был способен, наткнувшись случайно в газете или книге на какое-нибудь любопытное сообщение из области религии, науки, истории или искусства, да и просто из области чего бы то ни было, загореться вдруг жгучим интересом к какому-нибудь вопросу. Отдаваясь этому внезапному интересу всецело, он посвящал себя всего изучению древности, стараясь проникнуть в ее тайны, работая, как каторжный, без отдыха, ничего, кроме своей работы, не видя. А в одно прекрасное утро он просыпался с беспричинным отвращением к своей работе и своим изысканиям, бросал все и с таким же увлечением и горячностью бросался в самую гущу современной литературы, поглощая несметное число книг, ни о чем другом не думая, забыв сон и отдых, что не мешало ему, однако, в другое столь же прекрасное утро проснуться хмурым и пресыщенным, без всякого интереса и даже с отвращением к трудам и занятиям вчерашнего дня, с пустой головой, ожидающей новых впечатлений, новой интеллектуальной пищи. Доисторическая древность, теология и каббала занимали и держали его в плену одна за другой. Он забирался в самые недра библиотек, отряхивал пыль с фолиантов, сушил себе мозги, разбираясь в подробностях этих абракадабр. И все от безделья, в силу мгновенно возникшего интереса, без заранее поставленных задач, без всякой полезной цели.

В этой игре он приобрел колоссальную и хаотическую эрудицию, но не получил основательных знаний. Отсутствие энергии, любопытство, чересчур острое и потому быстро притупляющееся, отсутствие последовательного мировоззрения, слабость духовного стержня, чрезмерная склонность к раздвоенным дорогам и способность разочаровываться в пути, на который только что ступил, несварение мозга, требующего разнообразия блюд, быстро утомляющегося от кушаний, которых сам жаждал, переваривающего почти все, но переваривающего плохо, - таковы были особенности Жака.

Он испытал восхитительные часы, окунаясь в пыль веков. Но с тех пор, как заболевшая Луиза сложила с себя домашние заботы, он остался беззащитным в борьбе с денежными затруднениями. Заботы лили холодную воду на его увлечения и сурово сбрасывали его с заоблачных вершин в неразрываемые тенета действительной жизни.

А теперь, когда у него совсем не стало денег, что делать дальше?

Он безнадежно покачал головой.

- Это падение, моральное и физическое, - сказал он себе. - Полная нищета.

И ему сладко было преувеличивать ужас будущего, рисовать себе Луизу в богадельне, а себя сначала в образе нищего, протягивающего руку за куском хлеба, а потом членом дна общества, среди отребьев и подонков.

Как это всегда случается с несчастными и удрученными, Жаку стало легче, когда мысль и воображение его достигли крайностей человеческого падения. Он почувствовал даже некоторое удовлетворение при мысли, что ведь еще ниже ему уже не удастся упасть. Жак отступил и успокоился и убедил самого себя в чрезмерности своих опасений.

Все образуется. Он повторял себе эту формулу, столь драгоценную для несчастных, рассчитывая на неизвестное, полагаясь на Провидение или на слепой случай.

- В конце концов, - сказал он себе, - мои дела могут уладиться и без того, чтобы мне прибегать к химерам; вернувшись в Париж, я, может быть, сколочу какие-нибудь деньжонки и поселюсь в спокойном, скромном квартале.

Он направил свои мечты в это русло: можно будет продать большую часть мебели и книг. Мысленно он стал производить смотр своим вещам, жертвуя сначала предметами, к которым он не питал особенной привязанности и останавливаясь в нерешительности на несколько секунд, когда на скамью подсудимых садились любимые вещи.

- Баста, - закончил он. - Надо освободиться от всего лишнего и оставить ровно столько, сколько нужно, чтобы, обставить две комнаты.

Этот суд над безделушками и книгами доставлял ему теперь даже какое-то наслаждение. Его симпатии, распространявшиеся на целые библиотеки и целые комнаты, суживались теперь и сосредоточивались на особенно редких вещах, которые он собирался себе оставить. Он любил этих избранников сильнее, и пылкость любви к конкретным книгам и конкретным вещам заставляла его теперь почти желать немедленного освобождения от вещей и книг, к которым он охладел.

"Это будет очаровательно, - думал Жак. - Две комнаты и кухня, украшенные лучшими моими безделушками".

И он уже рисовал себе комнаты - широкие, но не очень длинные, светлые, выходящие в сад, свободные от шума комнат, окнами на парижскую улицу. Придется потратиться на оклейку их обоями, - без всяких цветов и ветвей - матовыми и темными. Тут станет его кровать, ее он ни за что не продаст, и его ночной столик. Там - письменный стол, два кресла, три стула, ковер. У камина - прибор кованого железа с витыми ножками и головками в виде удлиненных груш. На каминной доске поместится деревянный раскрашенный бюст бедняка конца средних веков, молящегося, с руками, скрещенными на книге, и поднимающего к небу умоляющие и скорбные глаза. По обе стороны этого бюста станут подсвечники красной меди и две аптечных банки с монастырским гербом, старые банки, в которых монахи, наверно, хранили свои бальзамы и мази.

В другой комнате он расставит на простых черных полках свои книги, устроив таким образом библиотеку-столовую.

Жак улыбнулся. Ему захотелось поскорее воплотить в реальность свою идею. Ему казалось, что он будет чувствовать себя удобнее, уместнее и приятней в этих комнатах на окраине, чем чувствовал он себя в своей большой квартире в центре Парижа. Но нет. Это все невозможно. И он упал с вершины своей мечты. Для меня закрыта даже эта возможность разорившихся людей: уйти, спрятаться куда-нибудь в угол, зажить жизнью бедняков. Для того, чтобы осуществить даже эту скромную мечту, нужна женщина сильная и экономная. А Луиза, с тех пор как она заболела, ни на что не годится. Что делать с больной женщиной, сидящей целый день в углу, дергая ногой? И затем... и затем... Кто знает? Ее положение может еще ухудшиться, превратить меня в сиделку при больной - без денег на ее лечение.

Ах, если бы он был один, насколько проще было бы ему прилично устроиться. Если бы можно было начать жить сначала, уж он не женился бы. Если предположить, что Луиза умрет, то, после того как пройдет острое горе, он сможет без особенных страданий дожидаться лучших времен. Он как-нибудь перебился бы пока, а там нашел бы себе место, может быть, ему удалось бы найти и женщину; здоровую, крепкую, опытную хозяйку, женщину типа прислуги у кюре и, вместе с тем, любовницу, которая не изнуряла бы своего любовника слишком продолжительными постами. Да, да. В конце концов, он ведь страдает от воздержания, к которому приговорила его болезнь Луизы.

Было бы даже ничего, если бы она была немножко полной - эта женщина. Только не с очень розовой кожей и еще...

- Я становлюсь просто подлецом! - воскликнул Жак, словно сразу проснувшись и глядя на Луизу, молча страдавшую с закрытыми глазами. Этот поток грязи, прокатившийся через него, поразил его, потому что он искренно любил Луизу и отдал бы все, чтобы ее вылечить.

При мысли, что он может ее потерять, слезы подступили к его глазам. Он наклонился над женой и поцеловал ее, как будто хотел вознаградить ее за овладевший им взрыв эгоизма, как будто хотел опровергнуть перед самим собою низость посетивших его мыслей.

Луиза улыбнулась ему. Она сама в этот момент вспоминала свою жизнь, оплакивала свои недуги и судьбу, выбитую из колеи надвигавшейся нуждою.

Она убедилась, что ее муж никогда ни к чему не будет способен. Правда, она не могла на него жаловаться. В те дни, когда он не был погружен в свои книги и когда занятия не увлекали его, он бывал очень внимателен, почти нежен. И вообще он был добрый. Но какая беззаботность, какая нерасчетливость! Сколько раз она, более недоверчивая и более подозрительная, чем он, в денежных делах, предупреждала его, что надо очень осторожно относиться к помещению денег. Он только пожимал плечами. Дурак. Дать себя раздеть до нитки банкиру и воспылать к нему доверием и уважением только потому, что он никогда не говорит о делах и интересуется искусством! Сколько раз она его предупреждала! Он может быть выше ее во сто раз в каких-нибудь там отношениях, но в делах он всегда был младенцем.

Что делать? Сколько раз она пыталась спасти свой дом и свое хозяйство от опасностей и ловушек! Но всегда, когда дело касалось денег, она натыкалась на супруга, который не отвечал, утыкался носом в книгу и, быстро теряя терпение, начинал ворчать. И ей пришлось раз и навсегда отказаться от вмешательств и упреков и твердо запомнить, что, в конце концов, это маленькое состояние принадлежит не ей. Теперь наступило разорение, полное разорение, и она ощущала гнев жены и хозяйки к мужу, который не умел вести корабль, у руля которого стоял. Теперь она удивлялась себе. Как это она вообразила, будто не имела права выражать свою волю, свои желания и взгляды. В конце концов, состояние он получил, когда женился. Если она и не принесла Жаку приданого, так ведь она отдала ему целиком всю себя, а какая цена казалась бы черезмерной? Не будучи влюбленной в себя, не склонная к гордыне, она была твердо убеждена, как все вообще женщины, что тело ее есть дар, ни с чем не сравнимый и не могущий быть оцененным. И опять-таки, как все вообще женщины - супруги, дочери или любовницы, - она думала еще, что мужья, отцы и любовники созданы для того, чтобы доставлять им все необходимое, содержать их, словом, чтобы служить для нее источником существования.

И затем разве она не была желанной и красивой, когда Жак женился на ней, разве она не была щедра на безумные ночи, разве она не была всегда внимательной к желаниям Жака, внимательной и нежной? В конце концов, это она сделала глупость, выйдя за него замуж, потому что он ее обманул.

Он украл у нее, благодаря своей беспечности, ее счастливую жизнь и преступно усилил ее болезнь угрожающим призраком нищеты.

О, если бы можно было начать жизнь сначала, уж она не вышла бы замуж.

Луч здравого смысла осветил вдруг цепь ее рассуждений и направил их на другой путь. А что бы она стала делать, сирота и без приданого? Да ведь у нее завидная судьба. Она вышла за человека, который ей нравится и который, в век роскоши и погони за деньгами, не остановился перед тем, что у нее ничего нет. И что, в конце концов, может она поставить ему в вину, кроме беспечности его в делах? Ничего. Разве он, обреченный на пост плоти, не выдерживает его без упрека.

Ей стало стыдно несправедливости своей по отношению к мужу. Приподнявшись немного в кровати, она подозвала Жака и поцеловала его, как будто хотела вознаградить его за овладевший ею взрыв эгоизма, как будто, хотела опровергнуть перед собой низость своих мыслей.

И, тем не менее, несмотря на этот взрыв скрытой неприязни, который их только что так сильно взволновал, Жак и Луиза были хорошими людьми, счастливыми своей совместной жизнью, неспособными обманывать друг друга и готовыми, не задумываясь, пожертвовать собою друг для друга.

Подвергшись внезапному, предательскому нападению силы, независимой от их воли, они точно воплотили плачевный образец бессознательной низости чистых душ. Они стали жертвами тех ужасных мыслей, которые проникают в головы лучших из людей, которые заставляют сына, обожающего своих родителей, не желать, правда, остаться без них, но думать все же с некоторым удовольствием о моменте их смерти.

Без всякого сомнения, эта горестная мысль удручает его. Он потрясен до мозга костей внезапным видением положения во гроб. Он видит себя проливающим горькие слезы, но в то же время ощущает и сладкую струйку удовлетворения. Он на кладбище, окруженный людьми, которые смотрят на него, возбуждая своим присутствием его желание казаться интересным, доставляя ему удовлетворение, испытываемое человеком, которого жалеют, и осуществляя его потребность (а она кроется бессознательно в душе каждого человека) красоваться.

И затем, как только ужасное зрелище похорон исчезает, он начинает представлять себе свое будущее, предвкушает удобства и комфорт, которые подарит ему наследство.

Так человек, оставшийся вдовцом с детьми, не может помешать своему воображению рисовать картину, как хорошо было бы, если бы он остался один, без детей. Он не хочет определенно, чтобы его дети исчезли, но увлекается заманчивой идеей, а затем в ужасе отбрасывает ее.

Никто, как бы он ни был силен, как бы он ни был мужественен, никто не может избежать этих таинственных поползновений, возбуждающих низменное желание, подогревающих его, развивающих его и прячущих его в сокровеннейших тайниках души.

Все неосознанные импульсы, болезненные, глухие, все подобия искушения, все внушения дьявола, как сказал бы верующий, рождаются, главным образом, у несчастных, чья жизнь потерпела крушение. Таково свойство тоски: она обрушивается на возвышенные души и убивает их, прививая их плевелами гнусных мыслей.

Пристыженные и расчувствовавшиеся, Луиза и Жак молча смотрели друг на друга.

- Мой бедный друг, - сказала наконец Луиза, - тебе, наверно, хочется есть, а я не могу подняться и разжечь огонь. Посмотри, не осталось ли вчерашней говядины. Девочка, впрочем, скоро придет. Ах, если бы я могла двигаться.

- Никогда не убивайся, хлопоча обо мне. Смотри, есть телятина, хлеб, вино. Мне больше ничего не надо.

Он придвинул стол к постели и без особого аппетита принялся за пресную телятину и черствый хлеб. Послышались шаги на лестнице.

- Это девочка, - сказала Луиза, поднявшись на постели. - Дай ей записку, что надо купить из провизии. Она лежит на камине.

Вошла маленькая девочка, блондинка с рябым крючковатым носом, с глазами, похожими на сине-белые шарики; она переминалась с ноги на ногу, тянула носом и царапала ногтями свой передник.

- Вот, малютка, - сказала Луиза, - эту записку передашь своей маме. А после обеда ты принесешь нам покупки.

Девочка наклонила голову молча.

- Твой папа держит лавочку? Правда? Ты не знаешь, у него сыр есть?

Девочка выкатила шарики своих глаз и, как рыба, беззвучно открыла рот.

- Ты знаешь, что такое сыр?

- Мама стирает, она велела сказать, - вдруг выпалила девочка.

- Отлично, - сказала Луиза, которую как раз вопрос о стирке белья интересовал уже два дня. - Скажи маме, чтобы она завтра зашла ко мне.

Девочка покачала головой.

- Это что? - воскликнула вдруг она, указывая на коробку с рисовой пудрой.

- Она решилась, наконец, заговорить, - воскликнул Жак. Он открыл коробку и поднес ее к самому носу ребенка. Но девочка тотчас же отступила, скорчила гримасу и начала отфыркаться, как кошка, понюхавшая несвежую печенку.

И она объяснила, что от запаха этой пудры ее тошнит.

- Поди на воздух, тебе станет лучше. И не забудь про наши поручения... До свидания... Ба, вот и почтальон. Что, есть письмо?

- Нету. Газета.

Почтальон уселся, положил соломенную шляпу на пол, зажал свою палку между ногами и протянул Жаку газету. При этом он не спускал глаз с телятины, которая еще оставалась на блюде.

Он казался пьянее обыкновенного.

Жак предложил ему стакан вина.

Почтальон встал, чтобы пожелать всем доброго здравия, и влил себе весь стакан в разинутое горло.

- Это хорошо, но возбуждает аппетит, - сказал он, пристально смотря на телятину.

Луиза пригласила его сесть к столу. Он подошел, достал нож, отрезал огромный кусок хлеба, разрезал его, вложил внутрь кусок мяса и с чавканьем сжевал этот гигантский бутерброд.

Потом он обсосал лезвие ножа и сказал, подмигивая глазом, казавшимся отдушиной, через которую вырываются языки пламени, тлеющего под его сожженной кожей:

- Стало быть, нездоровится маленькой дамочке.

- Да, у нее болят ноги, - сказал Жак.

- Ох, не говорите. Я знаю. Хуже болезни нет. Я целыми неделями лежал без движения, что называется, пальцем не двинув. По случаю падения. Я думал вообще, что околею. Скоро уже два года этому. Я и сейчас еще хромаю. Меня подобрали в канаве, при дороге. Я был как бы совсем мертвый. Ни вздоха - ничего. Они зовут меня: "Папаша Миньо! Папаша Миньо". А я хоть бы что. Не слышу. Сын Констана и большой Франсуа могут вам рассказать...

- Вас хорошо, по крайней мере, лечили? - спросила Луиза.

- О, да. Это было во время выборов как раз. Господин Потлен, который был от красных, и господин Бертюло, который за короля, - так они посылали ко мне докторов по два раза на день. И мне приносили хорошего бордо, старого. Ну, а когда выборы эти кончились, - вот как перед Богом, - кончились сразу и доктора, и бордо. Больше я их не видел. И мне еще пришлось лечиться на свой счет. Но, простите пожалуйста, который час теперь будет?

- Половина первого.

Почтальон встал и взял свою палку.

- Будьте здоровеньки, - сказал он, поклонился и спустился вниз.

Изнеможенная, Луиза упала навзничь на кровать.

- Если бы я только могла заснуть, - вздохнула она.

- Я оставляю тебя одну, - сказал Жак. - Пока вернется девочка, у тебя будет время подремать.

Он готов был выйти, когда чьи-то быстрые шаги сотрясли лестницу, и опять появился почтальон, с обнаженной головой. Шляпу свою он держал в руке, сложив и сжав вместе ее поля. Казалось, он держит какую-то корзину.

Он открыл свою корзину на полу, и из нее выскочило что-то непонятное, страшное животное, снабженное огромными серыми крючковатыми лапами, на которых держалось маленькое тело, покрытое белым пушком. Гримасничающая, ужасная голова с крупными неподвижными глазами и торчащим между ними орлиным клювом похожа была на лицо испуганной старой обезьяны.

- Это маленькая летучая мышь, птенец, который выбрался из своего гнезда. Я нашел его в крапиве, около церкви.

И почтальон коснулся животного концами своего сапога.

Двигаясь с трудом, как-то боком, как краб, детеныш добрался до угла комнаты и остановился, уткнувшись клювом в стену.

- Зачем вы его принесли? Что мне с ним делать? - спросил Жак.

- Ну, если вы его не хотите, я отнесу его к шальмезонскому кюре. Он мне даст за него, наверно, двадцать су. Чего только у него нет, у кюре. И бабочки, и птицы, и кроты. Чучела он из них делает.

- Я не хочу, чтобы его убили, - сказала Луиза. - Надо отнести его на место. Его мать возьмет его.

- Я бы на это не рассчитывал. Его найдут дети и забьют камнями.

И, взяв животное, застывшее в своем углу, на руки, почтальон поднес его к кровати. Детеныш дрожал от страха, широко раскрыв пустые, ослепшие от света глаза. Его крылья были покрыты бархатистым пушком невероятной тонкости и невиданной белизны.

- Так он вам не нужен? Ну, пойдем проведать господина кюре, обезьяна, - сказал почтальон, заключая птенца снова в свою шляпу. - Надо будет поскорее бежать, потому что путь долгий. Вы точно не хотите его?

- Нет, мерси, - сказал Жак.

- Ты должен был дать ему франк, чтобы он положил его назад в гнездо, - сказала Луиза, когда почтальон скрылся.

Жак пожал плечами, и обнаружил вдруг необыкновенную сметливость.

- Он взял бы франк и все равно отнес бы птенца в Шальмезон.

Чтобы дать жене отдохнуть, он вышел, прошелся бесцельно по аллеям и направился затем к Норине. Дверь оказалась заперта. Старик был в поле.

"От них не дождаться помощи в случае болезни, - подумал он. - Они должны быть сейчас на винограднике. Пойти к ним?"

И он не пошел, ясно представив себе разницу, которая существовала между Нориной и Антуаном дома и Нориной и Антуаном в поле, за работой. Дома, во время отдыха, это были милые люди, внимательные к своей племяннице и услужливые. За работой они смотрели на Жака свысока, отвечали ему небрежно и плохо скрывали полное свое к нему презрение. Они словно священнодействовали, барахтаясь в жидком навозе, создавалось впечатление, будто во всем мире работают только они одни. Кроме того, они, обыкновенно очень скромные, посмеивались с издевкой и обдавали дерзкими взглядами парижанина, который не знает даже, "из чего хлеб растет".

- Хе. В Париже, видно, этому не учат, Норина.

И дядя менторским тоном давал объяснения, которых никто у него не спрашивал.

- Видишь ли, племянник, земля - это тебе не мостовая. Она работает, но она как мы: надо, чтобы она и отдыхала. Когда один, скажем, год она дала рожь, другой год на ней сеют уже овес, а уже на третий год - опять картофель или свеклу. И другой раз бывает, что после третьего года она целый год спит после жатвы, и никто ее не трогает. Мало ли кто там из Парижа приехал, парижский умник. В один день землю не узнаешь.

"Затем, - подумал Жак, - они опять обольют меня своими жалобами, расскажут мне в сотый раз, что в их возрасте надрываться так тяжело, а что я - я зарабатываю деньги в каком угодно количестве, ничего не делая".

Жорис-Карл Гюисманс - У пристани (En Rade). 1 часть., читать текст

См. также Жорис-Карл Гюисманс (Joris-Karl Huysmans) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

У пристани (En Rade). 2 часть.
- Да, зарабатываю, - сказал он себе с горечью. - Просто даже удивитель...

ФОЛИ-БЕРЖЕР В 1879 г.
Перевод Юрия Спасского I Претерпев крики продавцов программ, зазывания...