Жорис-Карл Гюисманс
«Наоборот (A Rebours). 5 часть.»

"Наоборот (A Rebours). 5 часть."

. . .

Все остальное - литература.

Дез Эссент охотно шел за ним в его самых разнообразных произведениях. После "Песен без слов", напечатанных в одном журнале в Сансе, Верлен долго молчал, потом снова появился с очаровательными стихотворениями, в которых сквозила нежная и робкая манера Вийона и в которых он воспевал Деву "вдали от наших дней чувственного духа и жалкой плоти". Дез Эссент часто перечитывал эту книгу "Мудрости" и восторгался поэмами тайных грез, вымыслов сокровенной любви к Византийской Мадонне, которая превращалась иногда в "Вакханку", блуждающую в нашем веке, такую таинственную и загадочную, что трудно угадать, бросается ли она в разврат столь чудовищный, что, едва удовлетворенный, он снова становится непреодолимым, или же она отдается мечте, безгрешной мечте, где преклонение перед душой носится вокруг нее в бесконечно недостижимой, бесконечно чистой сфере.

И другие поэты привлекали его к себе: Тристан Корбьер, бросивший в 1873 году в лицо всеобщему равнодушию том самых эксцентричных стихотворений под заглавием "Кривая любовь". Дез Эссент, который, из ненависти к банальному и пошлому, готов был признать самые откровенные безумия, самые странные нелепости, провел множество приятных часов за этой книгой, в которой смех перемешивался с беспорядочным безумством, а поразительные стихи вспыхивали в поэмах абсолютно непонятных, таких как "Литании сна", которую он называл иногда "Распутным падре наглых богомолок".

Это было почти не по-французски; автор говорил по-негритянски, объяснялся языком телеграмм, злоупотреблял пропусками глаголов, прибегал к насмешкам, предавался шуточкам невыносимого коммивояжера, но вдруг, из этой беспорядочности, из вывертов, острот, из противоестественного кривляния, внезапно вырывался крик острой боли, похожий на звук лопнувшей струны виолончели. В этом шероховатом, сухом, безрадостном стиле, усеянном непроизносимыми словами, неожиданными неологизмами, сверкали находки удивительные, встречались бесподобные стихи, лишенные рифм. В "Парижских поэмах", Дез Эссент нашел глубокое определение женщины: "Чем женственнее, тем фальшивей".

Тристан Корбьер воспевал могущественно сжатым языком море Бретани и его пейзажи, он сочинил молитву святой Анне и местами впадал в ярость и клеймил тех, кого называл "шутами четвертого сентября" за оскорбительные отзывы о "лагере в Конли".

Эту тухлятину, которой он лакомился и которую предоставлял ему этот автор с судорожными эпитетами, с несколько подозрительными красотами, Дез Эссент находил еще в другом поэте, Теодоре Анноне, ученике Бодлера и Готье, вдохновленном особенным чувством изысканного изящества и искусственных радостей. В то время как Верлен происходил по прямой линии от Бодлера своей психологической стороной, обольстительными нюансами мысли и в совершенстве изученной силой чувства, Теодор Аннон наследовал от учителя пластичность стиля, умение проникать в суть людей и предметов.

Его чарующая развращенность прямо соответствовала склонностям Дез Эссента, который в туманные и дождливые дни укрывался в убежище, созданное этим поэтом, и опьянял свое зрение оттенками тканей, огнями камней, исключительно материальной пышностью, которые возбуждали мозг и возносили его подобно шпанской мушке, в облаке теплого ладана к Брюссельской богине с накрашенным лицом и потемневшим от жертвоприношений телом.

За исключением этих поэтов и Стефана Малларме, которого он велел слуге поставить отдельно, вообще поэты не привлекали Дез Эссента.

Леконт де Аиль, несмотря на свою великолепную форму, на величественную манеру своих стихов, написанных с таким блеском, что даже гекзаметры Гюго казались в сравнении с ними темными и глухими, уже не удовлетворял его. Древний мир, так чудесно воскрешенный Флобером, оставался в его руках неподвижным и холодным. Ничто не трепетало в его стихах, которые большею частью не опирались ни на какую идею; все было мертво в этих пустынных поэмах, бесстрастная мифология которых, в конце концов, расхолаживала Дез Эссента. И произведения Готье, которого он раньше любил, уже не интересовали его; его удивление перед этим несравненным живописцем уменьшалось с каждым днем, и теперь его несколько холодные описания скорее удивляли, чем восхищали Дез Эссента. Впечатление предметов было фиксировано его чувствительным глазом, но оно им и ограничивалось, не проникая дальше, в его мозг и тело; как чудесный рефлектор, он неизменно отражал окружающее с безличной ясностью, и только.

Конечно, Дез Эссент еще любил их произведения, так же как он любил редкостные камни, дорогие, старые ткани, но ни одна из вариаций этих совершенных инструменталистов не восхищала его, они не были способны вызвать в нем грезы и не открывали ему ярких просветов, ускорявших для него медленное течение времени.

Их сочинения более не насыщали Дез Эссента, равно как и сочинения Гюго; там, где были Восток и патриарх, было слишком прилично, слишком пусто, чтобы захватить его; а там, где были няня и дедушка, выводило его из себя. Ему нужно было дойти до "Песен улиц и лесов", чтобы умирать со смеху над безгрешным фиглярством его стихосложения; но с какою радостью променял бы он все эти цирковые номера на одно новое стихотворение Бодлера, равное прежним, Бодлер был почти единственным поэтом, чьи стихотворения, под великолепной оболочкой, содержали в себе ароматное и питательное зерно!

Переходя из одной крайности в другую - от формы, лишенной идеи, к идее, лишенной формы, Дез Эссент оставался сдержанным и холодным. Психологические лабиринты Стендаля, аналитические извилины Дюранти пленяли его, но отталкивал их бюрократический, бесцветный, сухой язык, их проза, взятая напрокат и годная, самое большее, для балагана. Их изыски в изучении натур, волнуемых страстями, не интересовали Дез Эссента. Ему не было дела ни до всеобщей любви, ни до всеобщих идей тогда, когда истончилась восприимчивость и нежная религиозная чувственность его ума.

Он мог бы наслаждаться произведением, которое соединило в себе и остроту, и глубинный анализ. Только проницательный и странный Эдгар По, любовь к которому у него только возрастала, когда он его перечитывал, мог удовлетворить Дез Эссента. Только такие слова были сродни его самым нежным движениям души.

Если Бодлер расшифровывал тайнопись чувств и мыслей, то По, как сумрачный психолог, исследовал область воли.

Именно он в рассказе с символичным названием "Демон извращенности" исследовал импульсы, которые неодолимо овладевают волей человека под воздействием страха, овладевают как поражение мозга, как убийственно сочащийся кураре, ослабляя тело и поражая дух.

Он сосредоточился на изучении летаргии воли, анализируя действие нравственной болезни, ее симптомы, начинающиеся тревогой, продолжающиеся тоской и разрешающиеся наконец ужасом, сжирающим все проявления воли, не затрагивая целостности потрясенного разума.

Смерть, которою так злоупотребляли все драматурги, он еще более обострил и переосмыслил, введя в нее алгебраический и сверхчеловеческий элемент; но откровенно говоря, это была не столько действительная агония умирающего, которую он изображал, сколько агония остающегося в живых, осаждаемого, перед скорбным ложем, чудовищными галлюцинациями, изнуряющими и причиняющими боль. С жестоким обаянием распространяется он о действиях страха, о надтреснутости воли, хладнокровно рассуждает о них, ужасая читателя, который задыхается перед этими кошмарами, перед порождениями горячки.

Судороги наследственного невроза, пляски святого Витта нравственности породили его героинь. Мореллы и Лигейи, образованные, эрудированные, отравленные сумраком немецкой философии и кабалистическими тайнами Древнего Востока, более всего походили на ангелов. Какой-то неопределенностью веяло от их мальчишески плоскогрудых фигур.

Бодлер и По, а их часто ставили рядом, сравнивая и сходство поэзии, и общую склонность к исследованию болезней мысли, совершенно расходились в занимавшем такое обширное место в их произведениях понимании любви: у Бодлера - алчущая и грешная, проявления ее заставляют вспоминать о пытках инквизиции; у По - целомудренная, воздушная, бестелесная, в которой нет чувства, а возвышается только мозг, оторванный от органов, которые если и были, то навсегда оставались замерзшими и девственными.

Эта прозекторская, где в спертой атмосфере духовный хирург, производящий вивисекцию, утомив внимание, сам становился жертвой своего воображения, рассыпающего туманные видения, сомнамбулические сны, ангелоподобные лики - была для Дез Эссента источником постоянных догадок. Но теперь, когда его невроз усилился, бывали дни, когда такоечтение расстраивало его, - дни, когда он сидел с дрожащими руками, насторожившись и чувствуя себя как несчастный Ашер, охваченный безотчетным страхом и глухим ужасом.

Ему приходилось едва касаться убийственного эликсира, так же как изредка посещать свою красную гостиную или упиваться мраком Одилон Рэдона и казнями Ян Луйкена.

Но в подобном состоянии всякая другая литература казалась ему безвкусной в сравнении с отравой, привезенной из Америки. И он обращался к Вилье де Лиль-Адану, в отдельных произведениях которого он отмечал мятежный дух и бунтарство, которые, за исключением его "Клэр Ленуар", поражали подлинным ужасом.

Опубликованная в "Обозрении литературы и искусства" в 1867 году "Клер Ленуар" начинала серию новелл, известных под общим заглавием "Мрачные истории". На фоне сумрачных умозаключений, заимствованных у старика Гегеля, в них метались и страдали странные люди: то напыщенный и наивный доктор Трибуля Бономе, то смешливая и зловещая Клер Ленуар, в синих очках, размером похожих на монеты в сто су, закрывающих ее почти слепые глаза.

Сюжет новеллы - обыкновенная супружеская измена. Но ужас охватывает читающего, когда Бономе раздвигает на смертном одре глаза Клер, проникает в них чудовищными зондами и видит в них отражение мужа, держащего в руках отрубленную голову любовника и воющего, подобно канаку, победную песнь.

Сказка, основанная на более или менее верном наблюдении, что глаза некоторых животных, например быков, как фотографические пластинки, некоторое время сохраняют изображения людей и предметов, которые находились в ту минуту, когда они умирали, под их последним взглядом, - эта сказка вытекала, очевидно, из сказок Эдгара По, у которого он перенял остроту исследования страха.

То же было и с "Провозвестником" Вилье, который была позднее присоединен к "Жестоким рассказам" - сборнику несомненно талантливого автора, где находилась новелла "Вера", признаваемая Дез Эссентом маленьким шедевром.

Неизменная галлюцинация в ней была изящно-нежна. Не было в ней сумрачных миражей американца По. Такое сладенькое, почти небесное видение, противовес призрачным Беатрисам и Лигейям, чудовищным порождениям опиума.

В этой новелле не было описаний ослабления или поражения воли под воздействием страха. Напротив, она описывала экзальтацию, навязчивую идею, указывающую на могущество духа и желаний, на способность создавать вокруг себя особенную атмосферу силой характера.

Другое произведение Вилье, "Изида", в некоторых главах казалось ему любопытным. Философское пустословие "Клер Ленуар" загромождало также и эту книгу, представлявшую невероятную путаницу многословных, тусклых наблюдений и аксессуаров старых мелодрам: подземных темниц, кинжалов, веревочных лестниц, всех романтических атрибутов народных песен, которых Вилье вовсе не должен был оживлять в своих "Элен" и "Моргане", забытых вещах, изданных неким господином Франсиском Гюйоном, типографом в Сен-Брие.

Героиня "Изиды", маркиза Туллия Фабриана, сочетая халдейскую премудрость женщин Эдгара По и дипломатическую прозорливость Сансеверины Таксис Стендаля, была сделана, на основе загадочной натуры Брадаманты, смешанной с античной Цирцеей.

От этой неудобоваримой смеси исходил чад, в котором сталкивались философские и литературные влияния, не уместившиеся в голове автора в ту минуту, когда он писал пространное предисловие к своему произведению, которое должно было состоять не меньше чем из семи томов.

Был в характере Вилье еще один аспект. Пронизывающая, жесткая насмешка, мрачная шутка в стиле скорее сарказма Свифта, нежели парадоксальных мистификаций Эдгара По.

Серия пьес, "Девица Бьенфилатр", "Реклама в небесах", "Машина славы" и "Самый прекрасный обед в мире", обнаруживала в нем особенно изощренный и язвительный ум. Вся грязь современных утилитарных идей, весь меркантильный позор века были прославлены в этих пьесах, острая ирония которых приводила Дез Эссента в восторг.

Не было во Франции произведения такого же едкого и столь же убийственного. Разве только новелла Шарля Кро "Наука любви", напечатанная некогда в "Ревю дю Монд Нуво", могла удивить своими химерическими безумиями, колким юмором и холодными шутовскими замечаниями, но наслаждение от нее было весьма относительным из-за отвратительного стиля.

Сжатый, колоритный, часто оригинальный язык Вилье исчез, чтобы дать место свиному хлёбову, изрубленному по литературному рецепту, придуманному незнамо кем.

Боже мой! Боже мой! как мало книг, которые бы можно перечитывать, - вздохнул Дез Эссент, глядя на слугу, слезавшего со скамейки, на которой он стоял, чтобы дать хозяину возможность окинуть одним взглядом все полки. Дез Эссент одобрительно кивнул головой. На столе остались только две тоненькие книжки. Знаком он отпустил старика и просмотрел листы, переплетенные в шкуру дикого осла, вылощенную гидравлическим прессом, покрытую мелкими серебрящимися пятнышками акварели, форзацы из старинного шелка с несколько выцветшими узорами обладали той прелестью поблекших вещей, которую Малларме воспел в своей восхитительной поэме.

Девять страниц, извлеченных из редкостных экземпляров публикаций двух первых парнасцев, были отпечатаны на пергаменте и озаглавлены "Некоторые стихотворения Малларме". И заглавие, и буквицы были выведены изумительным каллиграфом, раскрасившим и изукрасившим их по канонам древних манускриптов.

Среди одиннадцати пьес, соединенных в этом переплете, некоторые, как, например, "Окна", "Эпилог", "Лазурь", приводили Дез Эссента в волнение, но одна из всех, отрывок из "Иродиады", иногда завораживала его, как колдовство.

Вечерами, под лампой, освещающей своим слабым мерцанием безмолвную комнату, он чувствовал себя захваченным обаянием Иродиады Постава Моро. Она, объятая в это время темнотой, была неосязаемой и воздушной, и видно было лишь смутное изваяние, белеющее среди тлеющей жаровни драгоценных камней!

Полумрак скрывал кровь, смягчал отблески золота, окружал мраком глубины храма и прятал немых участников преступления, окутывая их мраком. Из акварели выделялась только белизна женщины в коконе драгоценностей, отчего она казалась более обнаженной.

Дез Эссент поднимал к ней глаза, узнавал ее незабываемые контуры, и она снова оживала, вызывая к жизни причудливые и нежные стихи Малларме:

О miroir!

Eau froide par l'ennui dans ton cadre gelée

Que des fois, en pendant des heures, désolée

Des songes et cherchant mes souvenirs qui sont

Comme des feuilles sous ta glace au trou profond,

Je m'apparus en toi comme une ombre lointaine,

J'ai de mon rêve epars connu la nudité!1

ими иносказаниями.

1 О зеркало! Холодная вода, застывшая от скуки в твоей раме, как часто, измученная грезами и целыми часами ища воспоминаний о себе, которые, как листья в глубине под твоим стеклом, я вижу в тебе себя, как далекую тень! Но ужас! в эти вечера в твоем холодном водоеме я из рассеянной мечты познала наготу.

Дез Эссент любил эти стихи, как любил произведения этого поэта, который в век всеобщего избирательного права и наживы жил в сфере литературы, защищаясь от окружающей глупости своим презрением, наслаждаясь вдали от мира дарами разума, игрой ума, доводил свои мысли до византийской тонкости, сплетая тончайшие философские построения.

Все хитросплетения мысли он связывал клейким языком, полным оглядками и странными оборотами, недомолвками и ярк

Сопоставляя несопоставимое, Малларме часто обозначал их одним термином, сразу обобщающим сходство, форму, запах, цвет, качество, блеск, предмет или сущность, которым потребовалось бы присвоить многочисленные и разнообразные эпитеты, чтобы выделить из них все виды и все оттенки одним мановением. Одним мановением он уничтожал процесс поиска аналогии символа, дабы внимание не распылялось на различные свойства; и, таким образом, его обозначенные рядами определения, размещенные одно за другим, сосредоточивались на одном слове, на целом, давая общий и полный взгляд, подобный взгляду на картину.

Компактность мысли, густой процеженный отвар искусства; прием, употребляемый в его первых произведениях очень редко, Малларме смело включил в сочинение о Теофиле Готье "Полдень Фавна" - эклогу, в которой утонченность чувственных радостей развертывается в таинственных и ласкающих стихах, неожиданно пронзаемых диким исступленным криком фавна:

Alors m'éveillerai-je a la ferveur première,

Droit et soûl saus un flot antique de lumière,

Lys! et l'un de vous tous pour l'ingenuite1.

1 Тогда проснусь и при первой жаре, прямодушный и одинокий, под вечным потоком света. Лилии! и одна из всех вас для искренности.

Этот стих с односложным отторженным словом "lys" вызывал образ возвышенной белизны, на смысл которого опиралось существительное "простота", которое он выражает аллегорически, одним только словом, страсть, возбуждение, минутное состояние девственного фавна, обезумевшего от желания при виде нимф.

В этой необыкновенной поэме, в каждом ее стихе неожиданно возникали новые, невиданные образы, изображающие порывы и жалобы козлоногого бога, смотрящего, у края болота, на камыши, сохранившие неверные формы наяд, которые еще недавно их заполняли.

Дез Эссент испытывал также пленительное удовольствие, держа в руках маленькую книжечку, переплетенную в голубовато-белую японскую кожу, перевязанную двумя шелковыми шнурками, палево-розовым и черным.

Черный, прячась за переплетом, соединялся с розовым изящным узлом. Розовый струился по белизне кожи, вызывая воспоминания о китайских шелках и японских румянах, а их союз отождествлялся с печалью и разочарованием, наступающим после чувственного утоления.

Дез Эссент отложил "Полдень Фавна" и перелистал другую книжку, которую он заказал напечатать только для себя, собрание поэм в прозе, - маленькая часовня, воздвигнутая во имя Бодлера, заложенная на фундаменте его поэм.

Эта подборка заключала в себе отрывки из "Ночного Гаспара" причудливого Алоиза Бертрана, который привнес в прозу приемы Леонардо да Винчи и написал металлической окисью маленькие картины, яркие краски которых переливаются, как краски светлой эмали. Дез Эссент присоединил к ним "Глас народа" Вилье, произведение, вышедшее из-под тончайшего резца в манере Аеконт де Лиля и Флобера, и несколько выдержек из изящной "Нефритовой книги", в которой экзотический запах жасмина и чая перемешивается с благоуханной свежестью воды, журчащей при лунном свете.

В этом сборнике было еще несколько поэм, спасенных из угасших журналов: "Демон аналогии", "Трубка", "Несчастный бледный ребенок", "Прерванный спектакль", "Грядущий феномен", а главное, "Осенние жалобы" и "Зимняя дрожь", - все это были шедевры Малларме; шедевры среди поэм в прозе, соединяющие язык столь мерный, что он убаюкивал собой, как тихое заклинание, как чарующая мелодия, завораживающие, передающие трепет души чувствующего человека, возбужденные нервы которого вибрируют с такой остротой, что восхищение пронзает до боли.

Всем литературным формам Дез Эссент предпочитал поэму в прозе. В руках гениального алхимика от литературы она должна была, по его мнению, заключать в своем маленьком объеме мощь романа, бесконечные раздумья и описательное многословие которого она отбрасывала.

Дез Эссент нередко мечтал написать роман, сконцентрированный в нескольких фразах, которые вмещали бы в себе подвергнутый перегонке сок сотен страниц, нужных для обрисовки среды, для описания характеров, для накопления наблюдений и мелких фактов. Тогда избранные слова были бы совершенно незаменимы и они поглощали бы собой все другие; прилагательное, столь искусно и точно примененное, которое не могло бы уже быть перемещено, открывало бы такие перспективы, что читатель вынужден был в продолжение целых недель думать над его значением, ясным и сложным в одно и то же время; оно констатировало бы настоящее, перестраивало бы прошлое, заставляло бы угадывать будущее в душах действующих лиц, раскрытых проблесками этого единственного эпитета.

Роман, написанный таким образом, сжатый в одной или двух страницах, сделался бы общением мыслей между искусным писателем и идеальным читателем, стал бы духовным сотрудничеством, которое установилось бы между высшими существами, разбросанными во вселенной, - наслаждением, доступным лишь утонченным людям.

Одним словом, поэма в прозе представляла собой для Дез Эссента эссенцию, выжимкой творчества, самой его сутью.

Эта эссенция, собранная в одну каплю, была и у Бодлера, и в поэмах Малларме, их Дез Эссент впитывал в себя с глубочайшим упоением.

Закрыв антологию, он сказал себе, что его библиотека, остановившаяся на этой последней книге, вероятно, уже больше ничем не пополнится.

Действительно, упадок литературы, дошедший до последнего предела, литературы, обессиленной веками поисков смысла, истощенной излишествами синтаксиса, чувствительной лишь к извращенной изысканности, спешащей все высказать на своем закате, желающей вознаградить себя за все пропущенные наслаждения, передать самые неуловимые оттенки страданий на смертном ложе. Малларме воплотил все это законченно и прекрасно. Квинтэссенция Бодлера и По, доведенная до самого крайнего выражения, их миазмы, их клубящиеся ароматы, их странные упоения.

Старый язык умирал так же, как умерла чеканная латынь, когда она, разлагаясь от века к веку, наконец достигла омерзительного распада в темных и невразумительных конструкциях святых Бонифация и Адельма.

Французский язык распался внезапно. В латинском языке был длинный промежуток, четыре столетия от красочного и превосходного языка Клавдиана и Рутилия до искусственного языка VIII века. Во французском же языке не было никакой разницы во времени, никакой смены веков; и превосходный стиль Гонкура, и искусственный стиль Верлена и Малларме жили бок о бок, в одно и то же время, в одну и ту же эпоху, в одном и том же веке.

И Дез Эссент улыбнулся, глядя на фолиант, раскрытый на церковном аналое, и думая, что придет время, когда какой-нибудь ученый составит словарь времен упадка французского языка, подобный тому, в котором умудренный дю Канж отметил последний лепет, последние спазмы, последние вспышки латинского языка, хрипящего от старости в глубине монастырей.

XV

Вспышка увлечения Дез Эссента питательным отваром испарилась. Притуплённая было нервная диспепсия пробудилась снова, к тому же согревающая эссенция пищи вызвала у него в кишках такое раздражение, что Дез Эссент вынужден был немедленно перестать употреблять ее.

Болезнь вернулась. Ее сопровождали разнообразные симптомы. Кошмары, обманы обоняния, расстройства зрения, сухой кашель, внезапные аритмии и холодный пот сменились слуховыми галлюцинациями.

Подтачиваемый жестокой лихорадкой, Дез Эссент вдруг услышал журчание воды, полеты ос, потом все слилось в один шум, похожий на скрип токарного станка; затем скрип прояснился, ослаб и постепенно перешел в серебристый звон колокольчика.

Дез Эссент ощутил, что его бредящий мозг уносится по волнам музыки и катится в мистическом вихре детства. Он услышал песни, выученные у иезуитов, и, восстанавливая в памяти пансион, капеллу, где они раздавались, явственно увидел стекла огромных окон, разрезающих мрак под высоким куполом, почувствовал запах ладана.

Религиозные обряды отцов-иезуитов совершались торжественно и пышно: превосходный органист и ангельские голоса детского хора превращали службу в прекрасное представление, привлекая публику своей красотой и стройностью. Органист предпочитал старых мастеров и в праздничные дни исполнял мессы Палестрины и Орландо Лассо, псалмы Марелло, оратории Генделя, мотеты Себастьяна Баха, играл преимущественно нежные и легкие компиляции отца Ламбилтота, столь любимого священниками, и гимны "Laudi spirituali" (Восшествие духа (лат.).) XVI века, красота которых пленяла Дез Эссента раз за разом.

Особенную радость Дез Эссент ощущал, слушая, в противоречие новым веяниям, песнопения в сопровождении органа.

То, что считалось пережитком, дряхлой, обветшалой формой христианской литургии, архаизмом, для него было символом, неизменным со времен древней церкви, душой Средних веков. Возвышенная, вечная молитва, которую поют, взывая к Всевышнему. Вечный гимн, меняющийся только по согласию с порывами души.

Только эта традиционная песнь своими мощными унисонами, своими тяжелыми и торжественными гармониями подходила древним базиликам, только она могла оживить звучание молитвы под романскими сводами.

Сколько раз Дез Эссент был охвачен и подавлен неотразимым вдохновением, когда "Christus factus" (Христос воплотился (лат.).) григорианского напева поднималось в неф, столбы которого дрожали среди колеблющихся облаков ладана, или когда одноголосое пение "De profundis" (Из глубины возавах (Псалом 129).) стенало заунывно, как сдерживаемое рыдание, мучительно, как безнадежная мольба человечества, оплакивающего свою смертную участь, взывало о милосердии своего Спасителя!

Когда величественно звучал орган, аккомпанируя песнопениям, сочиненным создателями столь же безвестными, сколь безвестен создатель изумительного собрания вздыхающих труб, все остальные мелодии казались Дез Эссенту излишне светскими, мирскими.

В сущности, во всех произведениях Иомелли и Порпора, Кариссими и Дюранте, в самых удивительных конструкциях Генделя и Баха не было пренебрежения к успеху у публики. В них всегда присутствовали некие красивости, дозволяющие и в молитве предаться гордыне. Только величественные мессы Лесюэра в Сен-Роше сохраняют религиозный стиль, важный и строгий, почти достигающий суровой простоты древнего церковного пения.

Возмущенный этими подделками под "Stabat" (Стояла <мать скорбящая>" (лат.).), выдуманными Перголезе и Россини, всем этим коварным вторжением светского искусства в литургийное, Дез Эссент держался в стороне от этих сомнительных произведений, терпимых снисходительной церковью.

Алча доходов, говоря, что все совершается только ради привлечения верующих, церковь позволила себе слабость: зазвучали напевы, заимствованные из итальянских опер, гнусные каватины, непотребные кадрили. Церкви обратились в театральные залы, где визжат на сцене теноры, а дамы блистают туалетами, соперничая друг с другом, в будуары, в которых уже никто не слышит великолепия голоса органа.

Он давно не видел смысла принимать участие в благочестивых вакханалиях, оставаясь верным воспоминаниям детства, сожалея только, что слышал некоторые "Те Deum" (Тебя, Бога, хвалим (лат.).), сочиненные великими мастерами, ибо он помнил тот удивительный "Те Deum" для церковного пения, такой простой, такой величественный, написанный каким-то святым Амвросием или святым Иларионом, который вместо сложных оркестровых средств, вместо музыкальной механики, проявлял горячую веру, исступленную радость, вырывающуюся из души целого человечества в проникновенных, убедительных, почти небесных звуках.

Впрочем, идеи Дез Эссента о музыке были в непримиримом противоречии с теориями, которых он держался относительно других искусств. В религиозной музыке он признавал лишь монастырскую, средневековую, истощенную музыку, непосредственно действовавшую на его нервы как некоторые страницы древней христианской латыни; кроме этого, - он признавался в этом сам, - он не мог понять хитростей, которые современные мастера вводили в католическое искусство. И вообще, он не изучал музыки с той страстью, какая влекла его к живописи и литературе. Он играл, как все, на рояле; был способен мученически разобрать партитуру, но не знал гармонии и не владел техникой, необходимой, чтобы действительно уловить нюансы, оценить их тонкость и полностью насладиться всеми ее оттенками.

С другой стороны, нет возможности светскую музыку воспринимать в одиночестве, как книгу, укрываясь в собственном жилище. Следует смешаться с толпой, с публикой, которая осаждает театры и цирки, там, где в мелькании бликов, в духоте, надо присутствовать, чтобы послушать, как человек с фигурой плотника своими сомнительными руладами расчленяет Вагнера на радость бессмысленной толпе.

Нет, у него не хватало смелости нырнуть в толпу даже ради Берлиоза, хотя тот пленил его своими нервными, страстными фугами и восторженностью мелодий. И восхитительного Вагнера Дез Эссету не хотелось есть по кусочкам.

Отрывки, вырезанные и поданные на блюде концерта, теряли всякое значение, всякий смысл, потому что, как главы романа пополняют одна другую и стремятся к одному заключению, к одной цели, так же и мелодии служили для обрисовки характеров действующих лиц, для воплощения их мыслей, для выражения их побуждений, явных или тайных, а их искусные постоянные возвращения понятны лишь тем слушателям, которые следят за темой с самого ее начала и видят, как постепенно определяются и вырастают действующие лица в той обстановке, из которой их нельзя вырвать, не обескровив их, подобно ветвям, отрезанным от дерева.

- Среди этой толпы меломанов, - думал Дез Эссент, прыгающих от восторга на скамьях по воскресеньям, едва ли двадцать человек знали партитуру, которую уродовали, когда капельдинерши умолкали, давая возможность слушать оркестр.

Если Вагнера не ставят целиком на французской сцене из патриотических соображений то, чтобы проникнуться смыслом его музыки, следует оперы слушать его, отправившись в Байрет. А можно остаться дома. Что Дез Эссент для себя и выбрал.

С другой стороны, более легкая и популярная музыка и самостоятельные отрывки из старых опер не очень привлекали его; жалкие вокализы Обера и Буальдье, Адана и Флотова и общие риторические места; которых держатся Амбруаз Тома и Базэн, были также противны ему, как и устарелое жеманство и простонародная грация итальянцев. Он решительно отдалился от музыкального искусства, и в течение нескольких лет, пока длилось его отречение, он с удовольствием вспоминал только несколько сеансов камерной музыки, когда он слушал Бетховена и особенно Шумана и Шубертат которые размягчали его нервы, как самые интимные и самые вымученные поэмы Эдгара По.

Некоторые партии для виолончели Шумана заставляли его задыхаться - так в них мощно звучала его истерия; но особенно песни Шуберта возбуждали его, выводили из себя, потом расслабляли, как после нервного приступа, после мистической пирушки души.

Эта музыка, вибрируя, проникала в него до мозга костей, наполняя сердце безотчетной печалью, оживляя забытые горести и страдания. Эта музыка исходила из глубин души, очаровывала его и ужасала. Никогда не мог он без нервных слез повторить "Жалобы девушки", в этом рыдании было нечто большее, чем сокрушение, что-то своей возвышенностью разрывавшее сердце, как конец любви на фоне грустного пейзажа.

И всегда, когда он вспоминал их, эти изящные и мрачные жалобы вызывали перед ним пейзаж пригорода, скудный, безмолвный пейзаж, где в сумерках бесшумно терялись вдали, сгорбленные, вереницы людей, изнуренных жизнью, а он, напоенный скорбью, напитанный отвращением, чувствовал себя, в неутешной природе, одиноким, совершенно одиноким, подавленным невыразимой меланхолией, упорною скорбью, таинственная сила которых отвергала всякое утешение, всякое сожаление, всякое успокоение. Подобно похоронному звону, эта песнь отчаяния осаждала его теперь, когда он лежал, изнуряемый лихорадкой и волнуемый тоской, тем более неисцелимой, что была неясной ее причина.

Затянутый в поток заунывной тоски вспомнившейся музыкой, он отдался течению псалмопения, медленно и тихо поднявшегося в его голове, и ему казалось, что в виски ему ударяют языками колоколов.

В одно прекрасное утро звуки замолкли; Дез Эссент почувствовал себя лучше и приказал слуге подать ему зеркало; но оно сейчас же упало у него из рук: он едва узнал себя. Лицо стало землистого цвета, сухие, распухшие губы, сморщенный язык, морщинистая кожа; волосы и борода, не бритая за все время его болезни, еще больше увеличивали ужас этого ввалившегося лица, расширенных, влажных глаз, горевших лихорадочным блеском на черепе с торчащими волосами. Настолько сильно изменившееся лицо испугало его гораздо больше, чем слабость и рвота, не позволявшие ничего есть, больше, чем маразм, в который он был повергнут. Он посчитал себя умирающим; потом, несмотря на изнеможение, подавлявшее его, сила человека, попавшего в безысходное положение, заставила его подняться, дала ему силу написать письмо своему парижскому доктору и приказать слуге сию же минуту отправиться за ним и привезти его во что бы то ни стало, в этот же день.

Внезапно от самого беспомощного состояния он перешел к укрепляющей надежде: этот доктор был известный специалист, славившийся излечением нервных болезней. "Он, наверное, вылечивал более упорные и опасные хвори, чем моя, - думал Дез Эссент; - вероятно, через несколько дней я буду на ногах".

Но за этой надеждой наступило полнейшее разочарование: какими бы знатоками и пророками не были доктора, они ничего не понимают в нервных болезнях, источники которых им неизвестны.

Этот доктор, как и другие, пропишет ему вечную цинковую окись и хинин, бромистый калий и валерьяну. "Кто знает, - продолжал он, цепляясь за соломинку, - если до сих пор эти лекарства не помогали мне, это, наверное, потому, что я употреблял их не в надлежащих дозах".

Надежда на облегчение подкрепила его; но вдруг явилось новое опасение: лишь бы доктор был в Париже и согласился приехать, - и неожиданно его охватил страх, что слуга может не застать его. Он снова почувствовал слабость, переходя поминутно от самой безрассудной надежды к самым безумным страхам, преувеличивая и шансы на внезапное выздоровление, и боязнь неминуемой смерти. Часы проходили, и настала минута, когда, отчаявшись, выбившись из сил, почти убедившись, что доктор, наверное, не приедет, он с бешенством повторял себе, что если бы ему вовремя помогли, он был бы спасен; потом его гнев против слуги, против доктора, которого он обвинял в том, что он оставляет его умирать, ослаб, и он рассердился на самого себя, упрекая себя в том, что так долго ждал, вместо того чтоб искать помощи; он уверял себя, что давно бы выздоровел, если бы даже только накануне потребовал себе сильных лекарств и хорошего ухода.

Постепенно эти сменяющие друг друга тревоги и надежды, волновавшиеся в его голове, стихли; но потрясения эти окончательно разбили его; он заснул сном усталости, с бессвязными сновидениями, вроде обмороков, прерываемыми пробуждениями без сознания. Наконец, он настолько утратил понимание своих страхов и желаний, что лежал как отупевший и не почувствовал ни радости, ни удивления, когда вдруг вошел доктор.

Слуга, конечно, сообщил доктору об образе жизни, какой вел Дез Эссент, и о симптомах, которые он стал наблюдать с того дня, когда поднял своего господина, преследуемого запахами, около окна; доктор мало расспрашивал самого больного, которого знал уже несколько лет. Он осмотрел его, выслушал, внимательно исследовал урину, в которой известные белые волокна открыли ему одну из самых главных причин нервоза. Он написал рецепт и, не говоря ни слова, ушел, сказав лишь день, когда придет в следующий раз.

Этот визит слегка воодушевил Дез Эссента, который, однако, испугался неизвестности и умолял слугу не скрывать от него правды. Слуга уверил его, что доктор не обнаружил никакого беспокойства, и несмотря на всю свою подозрительность, Дез Эссент не мог уловить какого-либо признака лжи на спокойном лице старика.

Тогда его мысли прояснились; к тому же его страдания утихли, и слабость, которую он чувствовал во всех членах, перешла в какой-то неопределенный, тихий покой, в негу; он удивился и обрадовался, что его не завалят разнообразными аптекарскими товарами, и слабая улыбка шевельнула его губы, когда слуга принес питательный пептонный клистир и сказал ему, что его следует употреблять три раза в сутки.

Операция удалась, и Дез Эссент не мог удержаться от того, чтобы безмолвно не поздравить себя по поводу этого события, которое, некоторым образом, увенчивало существование, созданное им себе; его склонность ко всему искусственному, помимо его воли, была услышана; дальше идти было некуда; питание, получаемое таким способом, было последним уклонением от нормы, какое только можно было придумать. "Было бы восхитительно, - говорил он себе, - если бы можно было, даже будучи здоровым, продолжать такой простой режим. Какая экономия времени, какое радикальное избавление от отвращения, испытываемого людьми, потерявшими аппетит, при виде мяса! Какое решительное облегчение от скуки, происходящей от невольно ограниченного выбора кушаний! Какой энергичный протест против низкого греха чревоугодия! Наконец, какое решительное оскорбление, брошенное в лицо вечной природе, однообразные потребности которой были бы навсегда устранены".

Через несколько дней слуга подал средство, цвет и запах которого были совершенно другие, чем цвет и запах пептона.

- Но ведь это совсем не то! - воскликнул Дез Эссент, очень взволнованный, глядя на жидкость, налитую в аппарат. Он спросил, как в ресторане, карточку и, развернув рецепт, прочел:

"Рыбьего жира - 20 граммов.

Бульону - 200

Бургонского вина - 200

Яичного желтка - 1".

Дез Эссент задумался. Он, который из-за слабости своего желудка не мог интересоваться кулинарным искусством, поймал себя на комбинациях притворяющегося гурмана; потом смешная мысль пронеслась в его мозгу. Может быть, доктор подумал, что странный вкус его пациента устал от пептона; может быть, он хотел разнообразить вкус пищи, боясь, как бы однообразие кушаний не привело к полной потере аппетита. Раз напав на эту мысль, Дез Эссент стал составлять новые рецепты; приготовляя постные блюда для пятницы, он увеличивал дозу ворвани и вина, вычеркивая бульон, как скоромное. Но вскоре ему уже не нужно было придумывать эти питательные напитки, так как доктор постепенно достиг прекращения рвоты и заставил его пить обыкновенным способом пуншевый сироп с мясным порошком, который нравился ему из-за легкого запаха какао.

Прошли недели, и желудок начал функционировать; иногда бывала тошнота, которую останавливали имбирное пиво и ривьерское противорвотное.

Наконец, органы понемногу окрепли; с помощью пепсина он переваривал настоящее мясо; силы восстанавливались, и Дез Эссент мог держаться на ногах, пробовал даже ходить по комнате, опираясь на палку и держась за мебель. Вместо того чтобы радоваться этому успеху, он, забыв свои недавние страдания, сердился на продолжительность выздоровления и упрекал доктора, что тот затягивает лечение. Правда, его замедлили бесплодные опыты; не помогли ни хинин, ни железо, смягченное опиумом, и после двух недель бесполезных усилий, как, теряя терпение, утверждал Дез Эссент, их пришлось заменить мышьяковокислой солью.

Наконец пришло время, когда он мог оставаться на ногах в течение целых дней и без посторонней помощи ходить по комнатам. В это время его привел в раздражение рабочий кабинет; недостатки, к которым он уже почти привык, теперь бросились ему в глаза, когда он вошел в него после долгого отсутствия. Цвета, выбранные, чтобы быть видимыми при свете ламп, при дневном свете показались ему диссонирующими; он решил переменить их и в несколько часов скомбинировал гармонию мятежных оттенков сочетания тканей и кож.

"Решительно я поправляюсь", - сказал он себе, видя возвращение своих прежних интересов и старых увлечений.

Однажды утром, когда он смотрел на свои стены оранжевого и синего цветов, думая об идеальной обивке из епитрахилей греческой церкви, мечтая о русских златотканых стихарях, о парчовых ризах, украшенных славянскими буквами, выложенных уральскими камнями и жемчугом, - вошел доктор и, следя за взглядами своего больного, стал его расспрашивать. Дез Эссент рассказал ему о своих неосуществленных желаниях, начал было выискивать новые цвета и говорить о конкубинате и разладе тонов, которые он намерен создать, как вдруг доктор словно окатил его холодной водой, заявив ему решительным тоном, не допускающим никаких возражений, что он осуществит свои проекты, во всяком случае, уже не в этой квартире.

И не давши ему времени опомниться, сказал, что он спешил восстановить отправления пищеварительных органов и что теперь нужно остановить невроз, который вовсе еще не вылечен и требует нескольких лет правильного режима и лечения. Он прибавил, наконец, что, прежде чем испытывать все средства и начинать гидротерапическое лечение, невыполнимое к тому же в Фонтенэй, нужно отказаться от этого одиночества, вернуться в Париж, войти в общую жизнь и стараться развлекаться, как другие.

- Но удовольствия других не развлекут меня! - воскликнул возмущенный Дез Эссент.

Не оспаривая этого мнения, доктор уверял, что радикальная перемена жизни, на которой он настаивает, является в его глазах вопросом жизни или смерти, вопросом здоровья или сумасшествия, которое в недалеком будущем может усложниться туберкулезом.

- Тогда лучше смерть или тюрьма! - воскликнул раздраженный Дез Эссент.

Доктор улыбнулся и, ничего ему не ответив, направился к двери.

XVI

Дез Эссент заперся в спальне, заткнув уши, чтобы не слышать ударов молотков, которыми заколачивали ящики; каждый удар поражал его в самое сердце, вызывал острое страдание. Исполнялся приговор, вынесенный доктором. Боязнь снова подвергнуться только что перенесенным мукам, страх перед ужасной агонией оказались у Дез Эссента сильнее его отвращения к ненавистному существованию, к которому приговорила его медицинская юрисдикция.

"Однако есть же люди, - говорил он себе, - которые живут вдали от мира, не говоря ни с кем, погруженные в полное одиночество, как, например, заключенные и трапписты, и ничто не показывает, что эти несчастные и эти мудрецы становятся расслабленными или чахоточными". Он тщетно приводил эти примеры доктору, который повторял сухим, не допускающим возражений тоном, что его вердикт, подтвержденный к тому же мнением всех невропатологов, таков: только развлечения, веселье и радость могут повлиять на его болезнь, вся духовная сторона которой ускользает от химической силы лекарств. Выведенный из терпения упреками своего больного, он в последний раз заявил, что отказывается лечить его, если он не согласится на перемену воздуха и не будет жить в других гигиенических условиях.

Дез Эссент тотчас же отправился в Париж, консультировался с другими специалистами, беспристрастно рассказал им о своей болезни, и так как все, не колеблясь, одобрили предписания их коллеги, он снял не занятую еще квартиру в одном новом доме, вернулся в Фонтенэй и, бледный от бешенства, приказал слуге готовить чемоданы.

Опустившись в кресло, он думал об этом категорическом предписании, которое разрушало все его планы, разбивало все привязанности его настоящей жизни, хоронило все его проекты.

Итак, кончилось его блаженство! Нужно было покинуть гавань, куда он укрылся, и выйти снова в открытую бушующую глупость, которая некогда сразила его!

Доктора говорили о развлечениях, о веселье; но с кем и в чем хотели бы они, чтоб он веселился и находил удовольствие?

Разве он не сам подверг себя изгнанию из общества? Разве он знал хоть одного человека, который попытался бы уединиться в созерцании, как он, заточиться в мечте? Разве он знал человека, способного оценить изящество фразы, утонченность живописи, квинтэссенцию идеи, - человека, душа которого была бы достаточно отточена, чтобы понять Малларме и полюбить Верлена?

Где, когда, в каком обществе должен он искать ум близнеца - ум, ушедший от общих мест, благословляющий молчание - как благодать, слабость - как утешение, сомнение - как тихую пристань?

В обществе, среди которого он жил до отъезда в Фонтенэй? Но, вероятно, большая часть тех дворянчиков, которых он посещал, еще больше опошлились в салонах, отупели за игорными столами и среди кокоток. Многие, наверное, женаты; они в течение своей жизни обладали объедками негодяев, теперь их жены обладают объедками негодяек.

"Какое роскошное перекрещение, какой прекрасный обмен - обычаи, принятые чопорным обществом!" - думал Дез Эссент.

Разложившееся дворянство умерло; аристократия впала в слабоумие или в грязь! Она вымирала в своих зараженных потомках, силы которых понижались с каждым поколением, достигнув умственного состояния горилл инстинктами, бродившими в черепах конюхов и жокеев, или же, как Шуазель-Праслены, Полиньяки, Шеврезы, она утопала в грязи сутяжничества, что равняло ее по гнусности с другими классами.

Исчезли дворцы и замки, вековые гербы, геральдическая осанка и пышный вид этой древней касты. Земли, не приносящие больше доходов, вместе с замками были проданы с молотка, ибо тупым потомкам старинных родов не хватало золота на покупку венерического яда!

Самые энергичные и сообразительные теряли всякий стыд; они окунались в деловую грязь, пускались во все тяжкие, представали перед уголовным судом в качестве обыкновенных мошенников и служили прозрению человеческого правосудия, которое, не в состоянии всегда быть беспристрастным, в конце концов назначало их библиотекарями в тюрьмах.

Стремление к прибыли, зуд наживы отразились и на другом классе, всегда опиравшемся на дворянство, - на духовенстве.

На четвертой странице газет стали появляться объявления о лечении мозолей священником; монастыри превратились в аптекарские и ликерные заводы. Там продают рецепты или изготовляют: орден цистерианцев - шоколад, траппистин, семулин и настойку из арники; братья маристы - целебную известковую двуфосфорнокислую соль и аркебузную воду; доминиканцы - антиапоплексический эликсир; ученики святого Бенедикта - бенедектин; монахи святого Бруно - шартрез.

Торговля охватила монастыри, где на аналоях, вместо антифонов, лежат большие торговые книги. Алчность века, как проказа, обезобразила церковь, согнула монахов над инвентарем и фактурами, превратила настоятелей в кондитеров и шарлатанов, бельцов и послушников - в простых упаковщиков.

И, несмотря на все, только среди духовенства Дез Эссент надеялся найти знакомства, соответствующие его вкусам; в обществе каноников, большею частью ученых и хорошо воспитанных, он мог бы приятно проводить вечера. Но было еще необходимо, чтобы он разделял их верования, чтобы не колебался между скептическими мыслями и порывами веры, поддерживаемые воспоминаниями его детства.

Нужно было иметь одинаковые с ними мнения, не признавать, - на что он охотно соглашался в минуты горячей веры, - католицизма, слегка приправленного магией, как во времена Генриха III, и немного садизмом, как в конце последнего века. Этот специальный клерикализм, этот испорченный и артистически извращенный мистицизм, к которому он временами стремился, не мог быть даже предметом спора со священником, который не понял бы его или же с ужасом прогнал бы его от себя. В двадцатый раз волновала его эта дилема. Он желал, чтобы кончилось состояние подозрения, против которого он тщетно боролся в Фонтенэй; теперь, когда ему приходилось менять образ жизни, он желал заставить себя верить, уйти в веру целиком, как только он найдет ее в себе, прилепиться к ней всей душой, уберечь ее, наконец, от всех размышлений, которые ее расшатывают и разрушают. Но чем больше он жаждал веры, тем дальше отодвигалось посещение Христа. По мере того как рос его религиозный голод, по мере того как он из всех сил призывал эту веру, как выкуп за будущее, как субсидию новой жизни, - вера являлась временами; расстояние, отделяющееот нее, пугало, мысли толпились в его уме, находящемся всегда в горении, отталкивали его слабую волю и доводами здравого смысла и математическими доказательствами отвергали таинства и догматы!

"Следовало бы удержаться от спора с самим собой, - с грустью подумал Дез Эссент, - нужно бы закрыть глаза, отдаться потоку, забыть проклятые открытия, которые в течение двух веков до основания разрушили религиозное здание. К тому же, - вздохнул он, - это не физиологи, не неверующие разрушают католицизм, - сами священники своими неумелыми сочинениями разрушают самые твердые убеждения".

Доминиканец, доктор богословия, преподобный отец Руар де Кар, сам доказал своей брошюрой "О фальсификации священных даров", что большая часть литургии недействительна, потому что вещества, употребляемые при богослужении, подделаны торговцами.

Уже несколько лет священный елей подделывался из гусиного или куриного жира, воск - из пережженных костей, ладан - из обыкновенной древесной или бензойной смолы. Но хуже всего, что вещества, необходимые для обедни, без которых невозможно причастие, тоже осквернены: вино - различными примесями: ягодами дикой бузины, алкоголем, квасцами, салицилатом, свинцовым глетом; хлеб - хлеб Евхаристии, который должен быть смешан с нежным цветком пшеницы, - мукой из бобов и поташом!

Теперь пошли еще дальше; осмелились совершенно упразднить хлебное зерно, и бесстыдные торговцы почти все облатки изготовляют из картофельного крахмала!

Бог отказался сойти в картофельный крахмал. Это неоспоримый факт; его преосвященство кардинал Гуссе во второй части своего нравственного богословия пространно освещает этот вопрос о подлоге с божественной точки зрения; следуя бесспорному авторитету этого учителя: нельзя освящать хлеб из овсяной муки, гречихи или ячменя, и если рожь, возможно, допустима, то уже не могло быть никакого спора, никаких прений о картофельном крахмале, который, по церковному уставу, не считается надлежащим веществом для таинства.

Благодаря быстрой выделке картофельного крахмала и красивому виду пресных хлебов, сделанных из этого вещества, гнусный обман так быстро распространился, что почти уже не существует таинства пресуществления, и священники и верующие причащаются, не получая истинного причастия.

"Как далеко то время, когда Радегонда, королева Франции, сама приготовляла хлеб для алтаря, когда по обычаям Клюни три священника или три диакона, одетых в стихари и омофоры, натощак, умыв лицо и руки, отбирали по зерну пшеницу, мололи ее, месили тесто с холодной, чистой водой и на ясном огне сами пекли хлебы, при пении псалмов!

Однако, - сказал себе Дез Эссент, - перспектива быть обманутым, даже при причастии, не может служить к укреплению слабой веры; да и как признать всемогущество, которое могут задержать щепоть муки и капля алкоголя?"

Эта размышления еще больше омрачили перспективу его будущей жизни, сделали будущность более грозной и мрачной.

Ему не оставалось никакой гавани, никакого берега. Что будет с ним в Париже, где у него не было ни семьи, ни друзей? Никакие узы не связывали его с Сен-Жерменским предместьем, которое истлело, рассыпалось прахом ветхости, которое валялось в новом обществе, как старая, пустая скорлупа? Какое соприкосновение могло у него быть с буржуазией, постепенно поднявшейся, пользующейся чужими банкротствами, чтобы разбогатеть, устраивающей всевозможные катастрофы для того, чтобы внушить уважение к своим набегам и грабежам?

Вместо родовой аристократии теперь была аристократия финансовая. Халифат контор, деспотизм улицы Сантье, тирания торгашей, узколобых, тщеславных и лживых.

Более злодейская и подлая, чем разорившееся дворянство и опустившееся духовенство, буржуазия заимствовала у них пустое тщеславие, дряхлое чванство, которые она еще усилила своим неумением жить, переняв их недостатки, превратив их в прикрытые лицемерием пороки; властолюбивая и подлая, лживая и трусливая, она без сожаления расправлялась с необходимым ей обманутым простолюдином, которого, когда ей было выгодно, натравила на прежних хозяев жизни!

Это очевидно, что, использовав народ, высосав его кровь и соки, буржуа, веселый, успокоенный, с силой своих денег и заразой своей глупости, почувствовал себя хозяином народа, который уже окончил свое дело. Результатом стало подавление всякой интеллигентности, отрицание честности, убийство искусства; униженные художники преклонились перед новым хозяином и лизали смердящие ноги высокомерных маклаков и низких сатрапов, милостынями которых они жили!

Вялое ничтожество затопило живопись, а литературу - невоздержанность плоского стиля и жалких идей, которой нужна была честность в аферисте, добродетель в флибустьере, который ищет приданого для своего сына и отказывается дать его за дочерью; целомудренная любовь - в вольтерианце, который обвиняет духовенство в насилиях, а сам глупо и лицемерно, без истинного искусства разврата, уходит в темные комнаты вдыхать сальную воду из лоханок и дурную болезнь из грязных юбок. Большой американский острог, перенесенный на материк; необъятное, глубокое, неизмеримое невежество капиталиста и выскочки, сияющего, как гнусное солнце, над идолопоклонническим городом, извергающим непристойные гимны, павши ниц перед нечестивой скинией банков!

- Разрушайся же, общество! умирай, старый свет! - воскликнул Дез Эссент, возмущенный позором представившееся ему зрелища; это восклицание разрушило угнетавший его кошмар.

"Ах! - подумал он, - это не сон! ведь я должен войти в гнусную, рабскую суматоху века!"

Чтоб успокоиться, он призвал на помощь утешительные максимы Шопенгауэра и повторял грустную аксиому Паскаля: "Душа не видит ничего, что ее сокрушает, когда она думает об этом"; но слова раздавались в его уме как лишенные смысла звуки; его печаль разрушала их, лишала их успокаивающего свойства и всякого значения, истинной, нежной силы. Он понял, наконец, что пессимистические рассуждения были бессильны утешить его и что только вера в будущую жизнь могла бы успокоить его.

Порыв бешенства смел все его попытки покорности и всепрощения. Он не мог скрыть от себя, что не осталось больше ничего, решительно ничего, - все было разрушено. Буржуа причащаются оскверненными облатками под величественными развалинами церкви в Кламаре сделавшейся местом свиданий, превратившейся в груду обломков, оскверненных беспримерными глупостями и скандальными шутками. Неужели страшный Бог Бытия и бледный Распятый на Голгофе, чтоб показать еще раз, что Они существуют, не воскресят потопа, не зажгут огненного дождя, которые истребили некогда проклятые селения и мертвые города? Неужели еще будет течь эта грязь и покрывать своей заразой старый мир, в котором всходят только посевы несправедливости и жатвы позора?

Дверь внезапно отворилась; вдали, в дверях, были видны люди с бритыми щеками и щетиной на подбородках, которые перетаскивали ящики и выносили мебель; потом дверь снова затворилась за слугой, унесшим связки книг.

Дез Эссент обессиленно опустился на стул.

- Итак, - сказал он, - все кончено. Через два дня я буду в Париже. Как морской прилив, волны человеческой посредственности поднимутся до неба и затопят убежище, плотины которого я открыл против моей воли! Ах! мужество изменило мне, сердце замирает! Боже, сжалься над христианином, который сомневается, над маловером, который хотел бы верить, над мучеником жизни, который пускается в путь один, ночью, под небом, уже не освещаемым больше утешительными светочами прежней надежды!

Жорис-Карл Гюисманс - Наоборот (A Rebours). 5 часть., читать текст

См. также Жорис-Карл Гюисманс (Joris-Karl Huysmans) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

ПАРИКМАХЕР
Перевод Юрия Спасского Усаживаешься перед психеей (Большое зеркало на ...

ПЕКАРЬ
Перевод Юрия Спасского Печальный создатель черных глаз, без пламени пы...