Жорис-Карл Гюисманс
«В пути (En Route). 4 часть.»

"В пути (En Route). 4 часть."

- Например, вот эта, - и он достал "Серафическую теологию" святого Бонавентуры. Воспользоваться им вполне уместно, в нем кристаллизованы познавательные формы самонаблюдения, исследования смерти, размышлений о Причастии. В названный сборник входит рассуждение о "Презрении мира", сжатые фразы которого достойны преклонения. В них истинное воплощение Святого Духа, глубокий источник истинного утешения. Хорошо, отложим.

- Я не найду лучшего помощника, чтобы врачевать вероятную скорбь уединения, - бормотал Дюрталь, продолжая просматривать ряды томов. Взглянул на заглавие: - Олье, "Жизнь Святой Девы". - Он был в раздумьи. - Да, за слабым стилем у него скрыты занимательные замечания, отменные истолкования. Олье проник до некоторой степени в таинственные области сокровенного Промысла и раскрывает те недоказуемые истины, в которые воля Господня посвящает иногда святых. Он облекся степенью оруженосца Богоматери и, живя возле Нее, возвестил, как герольд, Ее качества, выступил посланцем благодати. Его житие Девы Марии - единственное, на котором лежит печать истинного вдохновения и которое можно читать. Он суров и ясен там, где блуждает Мария Агредская; показывает нам Приснодеву, вечно сущую во Господе, которая зачала, оставаясь непорочной, "как кристалл, который принимает и изливает солнечные лучи, не только не утрачивая своей прозрачности, но сияя, наоборот, более ярким блеском", - Богоматерь родившую безболезненно, но при смерти Сына страждущую мукой, не посетившей Ее в час рождения. Распространяется в мудрых рассуждениях о Той, которую именует сокровищницей всех благ, посредницей молитвы и любви. Да, но для общения с Пречистой ничто не сравнится с Литургией Святой Деве, которую я уложу вместе с требником. Оставим книгу Олье в покое, - решил Дюрталь.

- Однако, запасы истощаются. Анжель де Фолиньо? Она подобна жаровне, возле которой отогревается душа. Возьму ее. И что еще? "Клятвы Таулера"? Книга соблазнительная; никто не превзошел этого чернеца ясным разумением в рассмотрении вопросов, наиболее запутанных. При помощи образов, смиренных сближений, достигает он уразумения возвышеннейших отвлечений мистики. Он простодушен и глубок, проявляет легкую склонность к квиэтизму. Что ж, не худо будет там внизу проглотить несколько капель этого питья. Впрочем, нет, первая нужда моя в средствах укрепляющих. Сюзо - плохой суррогат святого Бонавентуры или святой Анжель - для меня бесполезен наравне со святой Бригиттой Шведской, которую вдохновлял, по-видимому, Бог, не открывший ей ничего нежданного, нового.

Остается святая Магдалина де Пацци - затейливая кармелитка, уснастившая все творение свое риторикой. Она полна пафоса, искусна в аналогиях, опытна в согласованиях, она - святая, объятая страстью к метафорам и гиперболам. Беседует непосредственно с Богом Отцом и экстатически лепечет изъяснение тайн, раскрытых ей ветхозаветным Творцом всего сущего. В ее книгах есть одна превосходная страница об обрезании, великолепна другая о Святом Духе, вся построенная на противоположениях, и, наконец, ряд необычных рассуждений об обожествлении человеческой души, единении ее с небом и о том значении, какое имеют в этом совершении язвы Божественного слова. Они подобны обитаемым гнездам. Олицетворение веры - орел живет в ране левой ступни, в правой укрыта трепетная нежность горлиц; в ране левой руки гнездится символ запустения - голубь, а в правой покоится пеликан - эмблема любви. И птицы покидают свои гнезда, отыскивают душу и отводят ее в брачный чертог, кроваво зияющий меж ребрами Христа.

Плененная величием благодати, эта кармелитка так презирает уверенность, даваемую чувствами, что обращается к Господу: "Я утратила бы веру, если б узрела Тебя собственными глазами, Боже, ибо вера прекращается там, где начинается очевидность".

Диалоги и размышления Магдалины де Пацци, думалось ему, открывают дали, много и убедительно говорящие. Но не может последовать за нею душа, покрытая грехом. Нет, не в этой святой найду я хранителя, удалившись в монастырь!

- Вот кстати, - и он отряхнул пыль, облекавшую том в сером переплете, - у меня есть, оказывается, "Драгоценная Кровь" П. Фабера. - И, стоя, задумался, перелистывая страницы.

Вспоминал забытое впечатление книги. По меньшей мере причудливым было творение этого витии. Страницы пламенели, беспорядочно устремлялись, развертывали величественные видения, подобные тем, что знавал Гюго; раскрывали перспективы эпох, как замышлял их начертать Мишле. Торжественная процессия "Драгоценной Крови" выступала в этом томе, исшедшая от грани человечества, от изначальности веков, преодолевшая лиры, залившая собою народы и их историю.

П. Фабер был, строго говоря, менее мистик, чем ясновидец и поэт. Несмотря на злоупотребление приемами церковного витийства, перенесенными с кафедры в книгу, он захватывал души и увлекал их по течению своих вод; но, когда, встав на ноги, человек пытался собрать в памяти все слышанное и виденное, то, по зрелом размышлении, не помнил ничего. Напрашивался вывод, что, очевидно, мелодичная идея творения слишком утонченна, слишком неуловима для выполнения ее средствами такого шумливого оркестра. На душе от этого чтения оставался осадок чего-то неумеренного, лихорадочного, и невольно думалось: не велика связь подобных творений с божественной целостностью славных мистиков!

- Нет, это не для меня, решил Дюрталь. - Какова же, однако, в общем, моя жатва: я выбрал маленький сборник Рейсбрюка, "Житие святой Анжель де Фолиньо" и "Святого Бонавентуру". Да, но я забыл самое нужное теперь моей душе, - вдруг вспомнил он и достал из библиотеки томик, одиноко приютившийся в углу.

Сел, и пробегая глазами, говорил: "Вот средство, укрепляющее, животворное в изнеможении, удар шипа, который повергает людей к стопам Христовым: это - "Скорбные Страсти" сестры Эммерик!"

Она не анализирует бытие духа, как святая Тереза. Ее не занимает наша внутренняя жизнь.

В своей книге она забывает и себя и нас, видит лишь распятого Иисуса, хочет лишь показать ступени Его агонии, и запечатлевает, как на пелене Вероники, на своих страницах святой Лик.

Несмотря на современное происхождение (Екатерина Эммерик скончалась в 1824 году), ее недосягаемый труд овеян Средними веками. Он напоминает картину, писанную одним из ранних художников франконской или швабской школы. Женщина эта казалась сестрой Цейтблома и Грюневальда, владела их жестокими видениями, пылающими красками, диким ароматом. И уподобилась вместе с тем древним фламандским мастерам, Рогиру ван дер Вейдену, Боутсу, своим тщательным описанием подробностей, своей отчетливостью в повествовании. Она сочетала в себе два потока, пришедшие один из Германии, другой из Фландрии, и живопись, омытую кровью, глазурованную слезами, претворила в прозу, чуждую общепринятой литературы, в прозу, едиными предшествующими звеньями которой были панно XV века.

Совершенно необразованная, она не прочла ни единой книги, не видала ни одной картины. Не мудрствуя лукаво, она только поведала все, что обрела в экстазе.

Терзаемая злым недугом, возлежала она на ложе, источая кровь из своих язв, и картины раскрывались пред нею в самоуничижении благоговейной любви, трепетно плачущей пред муками Христа.

Голгофа восставала в словах ее, записанных писцом. Она видела, как ринулась на Спасителя, изрыгая хулы, шайка стражей. Лилась потрясающая повесть Иисуса, прикованного к столбу, страждущего под ударами бичей и упадающего, вперяя истомленный взгляд в блудниц, которые, держась за руки, отступили в ужасе перед Его изнеможденным телом, Его ликом, покрытым струями крови, словно красной сеткой.

Медленно и терпеливо, прерывая лишь рыданиями и воплями о пощаде, рисовала она воинов разрывавших одежды, прилипшие к ранам, и Богоматерь плачущую, с потемневшим ликом и посиневшими устами. Повествовала об агонии несения креста, о падениях на колена и, изнуренная, как бы замирала, дойдя до описаний смерти.

Страшное зрелище выступало из слов подробного рассказа, слагалось целое, возвышенное и ужасное. Искупитель был распростерт на кресте, положенном на землю; один из палачей надавил ему коленом грудь, другой отстранял пальцы, третий ударял по гвоздю с плоской головкой, такому длинному, что острие пробивало толщу дерева. Пригвоздив правую руку, мучители заметили, что левая не достигает скважины, которую они предполагали пронизать. Тогда, привязав к руке веревку и потянув изо всей силы, они вывихнули плечо. И слышались стенания Господа сквозь удары молотка, и виднелась Его вздымавшаяся грудь, изборожденное складками, искаженное содроганием тело.

Та же сцена повторилась, когда пронзали ноги. Не доходили и они до места, отмеченного исполнителями. Чтоб не оторвать кистей от дерева, привязали стан, скрутили руки и рванули ноги, вытянув их до предназначенного им бруска. Вдруг хрустнуло все тело, ребра задвигались под кожей, и палачи испугались страшного трепетанья, и, опасаясь, что раздробившись вонзятся в тело кости, поспешили опереть левую ступню на правую. Но, когда это не помогло, и ноги все же расходились, они прикрепили их, пробуравив сверлом.

Так длилось, пока не умер Иисус. Тогда устрашенная сестра Эммерик потеряла сознание, и закапала из ее стигмат кровь, и утопала в крови ее пригвожденная к кресту голова.

Толпа евреев изображалась в книге, слышались ее хулы и завывания; виднелась Дева, лихорадочно дрожавшая; пугала своими воплями обезумевшая Магдалина, и Христос возносился над скорбными близкими; изнуренный, истерзанный, путаясь ногами в одеждах, восходил Он на Голгофу, царапая сломанными ногтями выскользающий из рук крест.

Необычайная ясновидящая, Екатерина Эммерик описала обстановку этих сцен, дала признанную верной картину пейзажа Иудеи, которую никогда не посещала. И сама не желая того, не ведая, невежественная женщина стала единственным в своем роде могучим художником!

- Какая чарующая водительница духа, так несравненно живописующая! - воскликнул Дюрталь. - Какая дивная святая! - прибавил он, пробегая житие этой монахини, с которого начиналась книга.

Родилась она в 1774 году в епископстве Мюнстерском, в семье бедного крестьянина. С детских лет разумеет она Пресвятую Деву и наравне со святой Сивиллиной Павийской, Идой Лувенской и более поздней Луизой Лато, владеет даром: взглядом или прикосновением различать благословенны или нет предметы. Послушницей вступает в обитель Дюльменских августинок, и двадцати девяти лет от роду принимает иноческие обеты. Здоровье ее разрушено, она страждет в непрерывных муках и отягощает их, испросив, подобно блаженной Аюдвине, у неба позволение страдать за других и облегчать больных, приемля на себя их недуги. В 1811 году, в управление брата Наполеона, Жерома Бонапарта, монастырь был упразднен и монахини рассеяны. Больную, без всяких средств, водворяют в комнате таверны, где на нее обрушиваются всякие поношения, все виды любопытства. Христос усиливает ее мучения, дарует ей язвы, о которых она молила. Не имея сил ни вставать, ни ходить, ни сидеть, питаясь одним вишневым соком, она утопает в долгом восторженном самозабвении. Духом странствует по Палестине, по пятам следует за Спасителем, трепеща диктует свою пленительную книгу, и простенав: "Дайте в уничижении умереть мне с Иисусом на кресте", кончается в тумане безумного восторга, благодаря небо за ниспосланную ей горестную жизнь!

И Дюрталь воскликнул: О, да! Я возьму с собой ее "Скорбь Страстей Господних!"

- Захватите и Евангелие, - посоветовал пришедший в это время аббат. - Оно - небесный сосуд в котором вы почерпнете елей для ваших ран.

Не менее полезно и вполне в соответствии с атмосферою траппистской пустыни было бы прочесть в самом аббатстве творения святого Бернара. Жаль только, что заключены они в исполинских фолиантах, а извлечения и сводки, напечатанные в томах удобного размера, составлены настолько плохо, что у меня никогда не доставало духа их приобрести.

У траппистов есть святой Бернар. Если попросите, они вам дадут его творения. Но скажите: как ваше душевное состояние, как вы себя чувствуете?

- Я тоскую, предался воле Божией, мне не хватает умиления. Не знаю, от того ли, что я устал, подобно лошади в манеже, вращаться в заколдованном круге, но я, наконец, не страдаю. Я убежден в необходимости этой перемены, в бесполезности раздумья. Пусть так, - продолжал он, - и все же, как подумаешь, странно, что я уединяюсь в монастырь. Если б вы знали, как меня это удивляет!

- По совести, и я не подозревал, впервые встречаясь с вами у Токана, что мне суждено направить вас в монастырь! Я, очевидно, принадлежу к разряду людей, которым пристало прозвище мостков. Они - невольные сваты душ, посылаемые людям ради целей, о которых те не догадываются и которые неизвестны даже им самим.

- Позвольте, если кто и служил в данном случае мостками, - заметил Дюрталь, - так это Токан. Он свел нас, и мы оттолкнули его, когда он исполнил свое бессознательное дело. Мы, видимо, были предназначены узнать друг Друга.

- Вы правы, - сказал аббат, - не знаю, свидимся ли мы еще раз до вашего отъезда. Завтра отправляюсь я в Максони, пробуду там пять дней, навещу племянников и у нотариуса сделаю некоторые необходимые распоряжения. Итак, не падайте духом, не забывайте подавать мне вести о себе. Пишите, не откладывая, чтобы ваше письмо застало меня, когда я возвращусь в Париж.

Дюрталь благодарил его за сердечное участие и взяв его руку, аббат удержал ее в своих.

- Оставим это. Благодарите лишь Того, кто в своем отчем нетерпении прервал строптивый сон вашей веры. Вы обязаны благодарностью только единому Богу.

Возблагодарите Его, как можно скорее отказавшись от своей природы, приготовив Ему обиталище в вашем сознании. Чем целостнее умрет в вас ваше Я, тем благостнее пребудет в вас Господь. В молитве найдете вы самое могучее аскетическое средство, чтобы отречься от себя, очиститься, облечься степенью уничижения. Неотступно молитесь в обители траппистов. Особенно, умоляйте Пресвятую Деву, которая, подобно мирре, уничтожающей гной ран, врачует язвы духа. Всем сердцем помолюсь за вас и я. Чтобы не упасть, старайтесь в немощи вашей опереться на твердый, охраняющий столп молитвы, как ее именует святая Тереза. Итак, прощайте, сын мой, желаю вам скорого благополучного путешествия.

Дюрталь тревожился. "Как досадно, - думал он, - что священник уезжает из Парижа ранее меня. К кому теперь обратиться за духовной подмогой, за поддержкой? Бесповоротно суждено мне кончать, как начал, - одному. Но... но... тяжело в этих условиях быть одиноким! О, я не привередлив, нет! - что бы ни говорил аббат".

На другое утро Дюрталь проснулся больным. Жестокая невралгия сверлила его виски. Попытался укротить ее антипирином, но, расстроив желудок, лекарство не ослабило, однако, ударов, пронизывавших его череп. Он бродил по комнатам, пересаживался с одного стула на другой, забивался в кресло, вставал, чтобы прилечь, вне себя вновь вскакивал с постели, опрокидывался ничком на мебель.

Он не понимал, чему приписать появление припадка. Спал он, как следует, не предавался накануне никаким излишествам.

И говорил себе, сжав голову руками: "Вместе с сегодняшним, еще два дня до отъезда из Парижа. Однако что же я! Разве смогу я сесть на поезд? И если я даже выберусь, то что со мной станется на пище траппистского монастыря!

На минуту Дюрталь ощутил почти облегчение при мысли, что ему, быть может, удастся без вины избегнуть тягостного паломничества и остаться дома. Но сейчас же наступило противодействие. Он понимал, что погибнет, если не тронется в путь. Остаться - это значит закрепить смятение души, тревожное чувство отвращения к себе, ноющее сожаление о выстраданном и вдруг рухнувшем усилии. И, наконец, это означало бы лишь несомненную отсрочку, новые смены ужаса и возмущения, новую борьбу в достижении решения.

- Допустим, что я не смогу поехать, но у меня всегда есть выход: исповедаться у аббата по возвращении его в Париж и причаститься здесь. - Но он покачал головой и, как всегда, еще раз убедился, что все помыслы его, все чувства отвергают этот путь. И он обратился тогда к Господу. - Если Ты внушил мне мысль эту так непреодолимо, то дай мне уехать! И кротко говорил Ему:

- Душа моя подобна вертепу. До сего времени она была извращена, с моего несчастного тела требовала десятину недозволенных пороков, греховных радостей. Не велика ей цена, не стоит она ничего. И все же я верю, что обуздаю ее с Твоей помощью там, близ тебя. Но свое болеющее тело бессилен я привести к повиновению! И это всего хуже! Помоги мне, или я обезоружен. Ведь я же знаю по опыту, что плохая пища отзывается на мне невралгией. Страшные муки предвкушаю я, по человеческому разумению, у Нотр-Дам-де-Артр и, однако, наперекор всему поеду, если выстою послезавтра на ногах.

Чуждый любви, какое еще могу я дать доказательство истины моего стремления к Тебе, истины своей надежды на Тебя, своей веры? Но, помоги же мне, Господи!

И он грустно прибавил:

- О, Боже, я не Аюдвина и не Екатерина Эммерик, которые вопияли: Еще! - когда разил Ты их! Едва коснулся Ты меня, и я уж противлюсь. Но что мне делать? Гы знаешь лучше моего, что телесное страдание гнетет, сокрушает меня.

Наконец он лег спать и, чтобы убить в постели день, задремал, пробуждаясь от ужасных кошмаров.

Голова кружилась на следующее утро и билось сердце, но невралгия ослабела. Встав, он из опасения возврата болей, решил непременно поесть, хотя ему и не хотелось. Выйдя, бродил по Люксембургскому саду, и рассуждал: "Прежде всего следует распределить время - сделаем так: после завтрака пойду в Сен-Северин, оттуда вернусь домой уложить вещи и кончу день в Нотр-Дам-де-Виктуар".

Прогулка освежила его, прояснялась голова и успокаивалось сердце. Он вошел в ресторан, где не нашлось ничего готового в такой ранний час, и изнемогал, сидя с газетой на скамье. Как часто случалось ему держать так газету, не читая! Сколько вечеров провел он в кофейных, предаваясь своим мыслям, склонившись над статьей! Особенно в те времена, когда преследовал свою греховность. Флоранс появлялась и повергала его в дрожь, сохраняя наперекор непрерывно бурной жизни свою чистую улыбку девочки, которая, потупив глаза, идет в школу с опущенными в карманы передника руками.

И дитя превращалось вдруг в вампира, который свирепо крутился вкруг него, кусаясь и виясь безмолвно, обнажал пред ним ужас вожделений...

Они разливались по всему телу, и этот гнет длительного искушения, это расслабление воли претворялись болезненным ощущением в концах пальцев. Он уступал, покорялся видению Флоранс, искал встречи с нею.

Как все это далеко! Как скоро рассеялись чары. Без подлинной борьбы, без истинных усилий, без внутренней распри, воздерживался он от свиданий и, проникая теперь в его память, она была лишь воспоминанием бледным, ненавистным.

"Да, но что думает она обо мне, - бормотал Дюрталь, разрезая свой бифштекс. - Считает, наверное, меня погибшим или мертвым. По счастью, я после того ни разу не сталкивался с нею, и она не знает моего адреса!

Впрочем, теперь бесполезно перебирать, - решил он, - мою грязь. Время будет заняться этим у траппистов". - Снова всплыла в нем мысль о духовнике, он задрожал. Тщетно повторял себе в двадцатый раз, что не сбывается ничто, как предполагаешь, уверял себя, что встретит там благодушного чернеца исповедника и, однако, мысль рисовала ему худшее, - ему было страшно, что его выбросят, словно шелудивую собаку.

Разделавшись с завтраком, направился в Сен-Северин. Здесь разрешилась напряженность. Настал конец. Подкосилась надорванная душа, застигнутая призывом скорби. В изнеможении распростерся он на скамье, неспособный даже думать. Бездейственно сидел, не в силах даже страдать. Наконец, мало-помалу, оттаяла окостеневшая душа и полились слезы.

Слезы облегчили его. Он плакал над своей судьбой, казался себе таким несчастным, достойным сострадания, естественно уповающих на помощь. Не полагаясь на доступность Христа, не осмелился воззвать к Нему, но обратился к Пресвятой Деве, молил Ее о заступничестве, лепетал молитву Святого Бернара, в которой тот напоминает Матери Христа, что не запомнят люди и неслыхано еще, чтобы Она покинула кого-либо из моливших о Ее помощи.

Утешенный, более уверенный, вышел Дюрталь из церкви, и дома его рассеяли дорожные сборы. Решил нагрузить свой чемодан, боясь, что ничего не достанет там внизу. Чтобы обмануть, если потребуется, вопли голодного желудка, рассовал по углам сахар, пачки шоколада. Захватил салфетки, рассудив, что в Траппе они окажутся не лишними. Приготовил запасы спичек, табаку. И, кроме книг, бумаги, карандашей, чернил, порошков антипирина, всунул флакон опия под носовые платки, уложенные под носками.

Застегнув чемодан, взглянул на часы и подумал: завтра я буду трястись в экипаже в этот час, подъезжая к месту заточения. Да, но я хорошо сделаю, призвав духовника сейчас же по приезде, на случай телесного недомогания. Если проявятся худые признаки, я успею отразить необходимость и снаряжусь сейчас же в обратный путь.

Что же, пускай предстоит пережить мне тяжкий миг, пробормотал он, входя вечером в церковь Нотр-Дам-де-Виктуар. Но его страхи, его волнения рассеялись, когда настал час вечернего богослужения. Объятый экстазом храма, самозабвенно погрузился он в молитву, возносимую всеми душами вокруг, отдался пению, которое источали все уста, и безмерное умиротворение охватило его, когда показался священник с дарохранительницей, творя ею крестное знамение над толпою.

Вечером, раздеваясь, он вздохнул: "Завтра я буду ночевать в келье. Да, но если задуматься, это все же удивительно! Если бы несколько лет тому назад кто предсказал мне, что я укроюсь у траппистов, я, конечно, счел бы его сумасшедшим! А вот я стремлюсь теперь туда по доброй воле, впрочем, нет, я ухожу, толкаемый неведомою силой, подобно псу, гонимому бичом!

Но какое, в сущности, знамение времени! - продолжал он свои думы, г Нет, правда, как смердит современное общество, если Господь Бог не проявляет особой разборчивости, а вынужден брать, что попадется, довольствоваться обращением людей, вроде меня!"

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I

Дюрталь проснулся радостный, оживленный, удивился, что в миг отъезда в траппистскую обитель рассеялись все страхи, и он настроен решительнее, чем всегда. Пытался сосредоточиться, молиться, но сильнее обычного напала на него рассеянность, блуждали мысли; равнодушие не исчезло, не ощущалось умиления. Удивленный, заглянул он в себя, встретив пустоту. Подметил лишь, что сегодня утром он во власти одного из тех нежданных настроений, когда человек превращается в ребенка, беспечно развлекается, утратив способность видеть изнанку вещей, радуется всему.

Поспешно одевшись, сел в экипаж, высадивший его у вокзала. Здесь поддался приступу истинно детского тщеславия. Рассматривая людей, мелькавших в залах, топтавшихся перед кассами, или смиренно провожавших свой багаж, он чуть не преклонялся пред собой. "Эти путешественники движимы удовольствием, делами, - думал Дюрталь, - они вправе колебаться, да, - но не я!"

Но устыдился вздорных мыслей, и устроившись в купе, где на его счастье не было больше никого, закурил папиросу, подумав: недолго остается мне курить. И предался мечтам, погрузился в раздумье о монастырях, душой скитался около траппистов.

"Помнится, одна газета определяла число монахов и монахинь во Франции в двести тысяч.

Эти двести тысяч человек, в наше время постигших нечестие борьбы за жизнь, срам блуда, ужас деторождения хранят честь страны!"

И, перескочив с иноческих душ к книгам, которые он уложил с собой, рассуждал так: "Любопытно, однако, что влечение французского искусства безусловно противно мистике.

Все возвышенные мистики - иноземцы. Святой Дионисий Ареопагит - грек; Эккарт, Таулер, Сюзо, сестра Эммерик - немцы; Рейсбрюк - уроженец Фландрии; Святая Тереза, Святой Иоанн де ла Круа, Мария д'Агреда - испанского происхождения; П. Фабер - англичанин; Святой Бонавентура, Анжель де Фолиньо, Магдалина де Пацци, Екатерина Генуэзская, Жак де Воражин - итальянцы...

Кстати, - его озадачило последнее из имен, которые он перебирал... - Почему не захватил я его "Золотой Легенды"? И как было не вспомнить об этой настольной книге Средневековья, утешавшей в долгие часы тягостных постов, простодушной помощнице в дни набожных канунов. Неверующих нашего времени "Золотая Легенда" манит, подобно изысканным пергаментам, на которых усердные рисовальщики раскрашивали лики святых камедью по золотому фону.

В литературной миниатюре, в мистической прозе Жак де Воражин - истинный Жан Фуке или Андре Боневё!

Нет, право, нелепо было забыть эту книгу. В Траппе она помогла бы мне переживать древние, драгоценные часы!

Странно, - вернулся он к прерванной цепи своих дум, - что Франция обладает религиозными писателями, более или менее знаменитыми, но слишком бедна мистиками в строгом смысле. Также и с живописью. Истинные ранние мастера - фламандцы, немцы, итальянцы, и среди них - ни одного француза, и наша бургундская школа вышла из Фландрии.

Нет, бесспорно, дух нашей расы явно не искушен в раскрытии и объяснении путей Господних, которые пролагает Он в самую сердцевину души - туда, где зарождаются мысли и сочится родник постижений.

Он не стремится объять изобразительною силой слов глас или безмолвие благодати, озаряющей разрушенное царство греха, неспособен извлечь из мира тайны откровения психологические, какими являются труды Святой Терезы и Святого Иоанна де ла Круа, и произведения искусства, подобные творениям де Воражина или сестры Эммерик.

Невозделана нива наша и терниста почва, да и где найти земледельца, который взборонит ее и засеет, соберет не мистическую жатву - нет, - но лишь хлеб духовный, чтобы напитать голод скитальцев, ослабевших, беспомощно блуждающих и падающих в ледяной пустыне современности.

И бессилен пахать эти пустыри священник - вечный работник на пажитях надземности, призванный возделыватель душ.

Семинария воспитала его покорным и незлобивым, умеренностью пропитала его жизнь. И, по-видимому, отвернулся от него Господь - вернейшее доказательство, что лишены священнослужители всякого дарования. Не осталось одаренных священников ни на кафедре, ни в книге. Миряне унаследовали благодать, разливавшуюся в средневековой церкви. Другой пример еще поучительнее. Церковники почти не творят в наше время обращений. Минует их угодное небу существо, влекомое непосредственно самим Спасителем, направляемое Его личным воздействием.

Невежество и необразованность духовенства, непонимание среды, презрение мистики, отрицание искусства - отняли у него всякое влияние на искушенные души. Оно царит лишь над неразвитыми мозгами ханжей и ложных святош. И, без сомнения, так лучше - здесь перст Божий, и если б стало оно властелином, если б овладело и двигало несносным стадом паствы - все кончилось бы во Франции ураганом клерикальной тупости, гибелью всякой литературы, всякого искусства!

Спасти церковь может лишь монах, которого священник ненавидит и жизнь которого является для него вечным укором. А что, если и здесь рассыплется мечта, когда я увижу монастырь вблизи, - подумал Дюрталь. - Но нет, мне везет. Судьба хранит меня. Если в Париже я встретился с исключительным аббатом, не равнодушным, не педантом, то почему не столкнусь я в аббатстве с истинными монахами?"

Закурив папиросу, он начал рассматривать ландшафт в окно вагона. Поезд спускался в низину, и навстречу ему телеграфные нити плясали в облаках дыма. Ровный, незанимательный пейзаж. Дюрталь откинулся на спинку своего сидения.

"Как-то сложится приезд мой в монастырь? Во избежание напрасных слов, я ограничусь вручением отцу гостиннику письма. Все устроится!"

Он чувствовал полное умиротворение. Изумлялся, что исчезли тяжести и страхи, и чуть не сменились радостным подъемом. "Славный священник был прав, уверяя, что я сам сочиняю чудовищные призраки... И задумался об аббате Жеврезе. Удивился, вспоминая, как за все время знакомства он ничего не узнал о его прошлом, не стал ближе к его интимной жизни. И вправду, я всегда мог бы осторожно расспросить его, но никогда не приходило мне этого в голову. Связь наша всецело ограничилась вопросами религии и искусства. Такая неизменная замкнутость не создает захватывающей дружбы, но порождает своего рода янсенизм влечения, не чуждый прелести.

Пусть так, церковник этот - человек святой, чуждый лукавого, вкрадчивого обхождения священников. Кроме нескольких жестов, манеры запускать за пояс руки, или прятать их в рукава, привычки прогуливаться за разговором взад и вперед, невинной страсти загромождать речь свою латынью, он далек от наружности и елейных бесед своих собратий. Обожает мистику и древнее пение. Он необыкновенный. Его заботливо мне ниспослало небо! - Взглянув на часы, вздохнул: - вот и подъезжаем; я проголодался; через четверть часа будем в Сен-Ландри".

Чтобы занять время, Дюрталь постукивал по оконному стеклу, смотрел, как убегают поля, уносятся леса, курил папиросы. В должное время снял с сетки саквояж и высадился наконец на станции.

На площади, возле крошечного вокзала, заметил таверну, о которой рассказывал аббат. Встретившая его в кухне приветливая женщина ответила:

- Хорошо, сударь, будет исполнено. Вы позавтракаете, а тем временем запрягут лошадь.

И он вкусил неудобоваримых кушаний. Увидел пред собой телячью голову, залежавшуюся в деревянной лохани, несвежие котлеты, овощи, почерневшие на сковороде. В том настроении, какое переживал он, его забавлял этот невозможный завтрак. Пригубил вина, от которого горело горло, и смиренно выпил кофе, после которого на дне чашки остался осадок песка.

Вскарабкался в тележку, которой правил молодой парень; во всю прыть понеслась лошадь по деревне, и потянулись окрестные поля.

Дорогой он расспрашивал об общине траппистов, но крестьянин не знал про нее ничего.

- Я, видите ли, часто езжу туда, но не вхожу внутрь. Гележка останавливается у ворот, и мне, понимаете, нечего вам рассказать...

Уже час проехали они по дорогам. Крестьянин кнутом послал приветствие дорожному рабочему и заговорил с Дюрталем:

- Говорят, черви пожирают им живот.

- Почему так?

- Они лежебоки. Вечно прохлаждаются - летом валяются на животе.

И замолчал.

Дюрталь не думал ни о чем. Переваривал завтрак, курил, оглушенный тряской экипажа.

Прошел еще час. Они въехали в густой лес.

- Мы подъезжаем?

- О, еще нет!

- Монастырь виден издали?

- Ничуть! Его не увидишь, он скрыт в долине, в конце этой аллеи, - ответил парень, махнув на уходившую в лес дорогу, к которой они приближались. - Смотрите, идет туда человек, - показал он на человека с наружностью бродяги, который пересекал большими шагами просеку.

И сообщил Дюрталю, что у траппистов всякий нищий вправе напитаться и даже переночевать в комнате, рядом с каморкой брата привратника, ему дают обычную трапезу братии, но не пускают в самый монастырь.

Дюрталь спросил: какого мнения о монахах окрестные деревни, но молодой человек, очевидно, боясь ответить невпопад, сказал:

- О них ничего не говорят.

Дюрталь уже начал уставать, когда на повороте аллеи он наконец увидел внизу кучу строений.

- А вот и Траппа! И парень натянул вожжи, готовясь к спуску.

Экипаж катился с высоты и Дюрталь над крышами мог разглядеть большой сад, леса, и перед ними грозный крест с пригвожденным страдающим Христом.

Вскоре видение исчезло, экипаж опять углубился в лес, крутясь по извилинам дороги, на которой листва заслоняла монастырь.

Долгими объездами добрались они наконец до перекрестка, за которым высилась стена, прорезанная широкой дверью. Тележка остановилась.

- Теперь звоните, - крестьянин указал Дюрталю на спускавшуюся вдоль стены железную цепь и прибавил:

- Приезжать завтра за вами?

- Нет.

- Так вы остаетесь?

Ошеломленный юноша взглянул на него, повернул лошадь и обратно поехал вверх по косогору.

С саквояжем у ног, уничтоженный, стоял Дюрталь перед дверями. Сердце билось резкими ударами; испарилась вся уверенность, вся бодрость. Что ожидает там, внутри?

И стремительно пронеслась пред ним страшная картина траппистской жизни: скудное питание тела, изнеможденного бессонницей, часами распростертого на плитах пола; душа трепещущая, придавленная тяжким гнетом, руководимая с военной строгостью, обнажаемая, выворачиваемая вплоть до мельчайшего изгиба. И над разбитой жизнью, словно обломок, выброшенный к этим суровым берегам, парит безмолвие темницы, зловещее молчание могил!

- Боже, Боже! Сжалься надо мной, - произнес он, - вытирая лоб. - И невольно оглянулся, как бы ища помощи. Кругом были безлюдные дороги, пустынные леса. Ни звука не доносилось ни с полей, ни из монастыря.

- Однако надо звонить. - Его ноги подкашивались, когда он потянул цепь. Звон колокола раздался за стеной, тяжелый, ржавый, ворчливый.

- К чему так падать духом, не будь смешным, - пробормотал он, услышав шлепанье деревянных башмаков за дверью.

Открылась дверь, и на него вопросительно смотрел престарелый монах в шерстяной темной рясе капуцина.

- Я богомолец и хотел бы видеть отца Этьена. Монах поклонился, поднял саквояж и знаком пригласил Дюрталя следовать за собой.

Сгорбившись, пошел он мелкими шагами через виноградник. Они достигли ограды и направились к обширному зданию, похожему на разрушающийся замок и окаймленному двумя крыльями, выходившими на двор.

Брат проник в правое крыло, примыкавшее к ограде. Дюрталь вошел за ним в коридор, по бокам которого виднелись выкрашенные серой краской двери. На одной из них прочел надпись: "Аудитория".

Траппист остановился, поднял деревянную задвижку и ввел Дюрталя в комнату. Через несколько минут послышались повторные зовы колокола.

Сев, Дюрталь осмотрелся. Внутренние ставни закрывали окно наполовину, и в покое царил глубокий сумрак. Посредине стоял обеденный стол, покрытый старой ковровой скатертью. В одном из углов аналой, над которым висела картина, изображающая святого Антония Падуан-ского, баюкающего на руках Младенца Иисуса. На другой стене - большая икона Спасителя. Два вольтеровских кресла и четыре стула довершали убранство комнаты.

Дюрталь извлек из бумажника рекомендательное письмо, предназначенное отцу гостиннику, и подумал: "Как-то примет он меня? Этот хотя говорит. Впрочем, увидим", - оборвал он свои мысли, услыхав шаги.

Показался белый монах в черном наплечнике, концы которого спускались по плечам и груди. Он был молод и улыбался.

Прочитав письмо, изумленно взял Дюрталя за руку и молча повел двором до левого крыла. Здесь толкнул дверь и, омочив палец в кропильницу, поднес ее Дюрталю.

Они находились в церкви. Монах знаком указал ему преклонить колена на ступени перед алтарем и тихо помолился. Затем встал, медленно прошел к порогу, опять предложил Дюрталю освященной воды и, все так же держа его за руку и не раскрывая рта, привел в аудиторию, из которой они вышли.

Здесь осведомился о здоровье аббата Жеврезе, овладел саквояжем. Они поднялись по огромной разрушающейся лестнице на обширную площадку, в середине прорезанную широким окном и с боков окаймленную двумя дверями.

Открыв дверь направо, отец Этьен миновал просторный вестибюль, и вводя Дюрталя в комнату, которую напечатанная крупными литерами надпись вручала покровительству святого Бенедикта, произнес:

- Мне совестно, сударь, что я не могу предложить вам более удобного жилища.

- Но оно превосходно, - воскликнул Дюрталь, - что за очаровательный вид, - прибавил он, приблизившись к окну.

- У вас будет, по крайней мере, свежий воздух, - сказал, открыв окно, монах.

Внизу раскинулся загороженный плодовый сад, через который провел Дюрталя брат привратник. В нем преобладали яблони, низкие и неподвижные, посеребренные лишаями и вызолоченные мохом. За монастырскими стенами тянулись по склонам поля люцерны, перерезанные большой белой лентой дороги, которая исчезала на горизонте, оттененном зеленым кружевом листвы.

- Осмотритесь, сударь, - продолжал отец Этьен, - и откровенно скажите, чего вам не хватает в келье. Иначе мы оба пожалеем: вы, что не попросили нужного, а я, если замечу это слишком поздно, буду досадовать на свою оплошность.

Дюрталь наблюдал монаха, ободренный его свободным обхождением. Отец был молод, лет около тридцати. Живое, выразительное лицо, по щекам испещренное розовыми жилками, обрамлялось окладистой бородой, и вокруг бритой головы темнел венчик каштановых волос. Говорил он несколько скороговоркой, засунув руки за широкий кожаный пояс, стягивавший чресла.

- У меня неотложное дело, но я сейчас вернусь. Устраивайтесь поудобнее. Взгляните, если успеете, на правила, которым вы должны следовать у нас в монастыре... Они напечатаны на тех листках... Там на столе. Если угодно, мы побеседуем, когда вы с ними ознакомитесь.

И оставил Дюрталя одного.

Тот сейчас же занялся изучением комнаты. Очень высокая и очень узкая, она имела форму ружейного дула. Против двери было расположено окно.

В глубине, в углу, возле окна стояла небольшая железная кровать и круглый ореховый ночной столик. За кроватью у стены - аналой, обитый выцветшим репсом, увенчанный крестом и еловой ветвью. Дальше, все у этой же стены, белый деревянный стол, покрытый салфеткой, и на нем кувшин с водой, таз, стакан.

Напротив виднелся шкап, камин, в панно которого вставлено было распятие, и, наконец, стол рядом с окном, против кровати. Три плетеных стула дополняли меблировку кельи.

- Мне ни в коем случае не хватит воды для умыванья, - подумал он, - прикинув крошечный кувшин вместимостью не больше пивной кружки. Отец Этьен так внимателен, что у него можно попросить более внушительный паек.

Разгрузил саквояж, разделся, сменил крахмальную рубашку на фланелевую, расставил на умывальном столике свои туалетные принадлежности, спрятал в шкап белье. Сев, окинул келью взглядом, нашел ее довольно удобной, а главное, весьма опрятной.

Подойдя к столу и увидев на нем пачку линованой бумаги, чернильницу и перья, Дюрталь благодарно помянул предупредительность монаха, который известился, конечно, из письма аббата Жеврезе, что гость - писатель. Открыл и закрыл две книги, переплетенные в баранью кожу. Первая - "Введение в жизнь подвижническую" святого Франциска, епископа Женевского, и вторая - "Духовные упражнения" Игнатия Лойолы. Затем разложил свои книги на столе.

Наугад взял со стола первый попавшийся печатный листок и прочел:

"Чин, положенный для братии в обычные дни - от Пасхи до Воздвижения Святого Креста.

Встать в два часа.

Час первый и обедня в пять с четвертью.

Работа - согласно назначению.

В девять часов конец работы и перерыв.

Сексты в одиннадцать.

Анжелюс и трапеза в одиннадцать с половиной.

Полуденный отдых после трапезы.

Конец отдыха в половине второго.

Ноны и работа - пять минут спустя по пробуждении.

Окончание работы в четыре с половиной; перерыв.

Вечерня и после нее молитва в пять с четвертью.

В шесть ужин и перерыв.

В двадцать пять минут восьмого повечерие.

В восемь отхождение ко сну".

Перевернув листок, увидел на обратной стороне другое расписание, озаглавленное:

"Чин зимний. От Воздвижения Святого Креста до Пасхи".

Вставали так же, но ложились спать часом раньше. Обеденная трапеза отодвигалась с половины двенадцатого до двух часов. Уничтожался полуденный отдых и вечерняя трапеза. Канонические службы совершались позже, кроме вечерни и повечерия, указанных вместо пяти с четвертью и двадцати пяти минут восьмого - в четыре с половиной и шесть с четвертью.

- Не весело средь ночи вставать с постели, - вздохнул Дюрталь. - Полагаю, что богомольцы не подчинены этому военному уставу.

А это - для меня, - и взяв другой картон, прочел заглавие:

"Правила для богомольцев с Пасхи до Воздвижения Святого Креста".

- Исследуем их. - И он углубился в рассмотрение распорядков утреннего и вечернего, соединенных вместе.

Утро часы

Вечер часы

4 Встать при звонах Анжелюса.

1 1/2 Конец отдыха. Четки.

4 1/2 Молитва и созерцание.

2 Вечерня и повечерие.

5 1/4 Час первый. Обедня.

3 Третье созерцание.

6-7 Испытание.

3 1/4 Духовное чтение.

7 Завтрак (не ждать друг друга).

4 1/4 Утреня. Часы

7 1/2 Шествие на Голгофу.

5 1/4 Размышление. Вечерня с пением.

8 Сексты и Ноны.

5 1/2 Испытание. Молитва.

8 1/2 Второе созерцание.

6 Ужин. Отдых.

9 Духовное чтение.

7 Литания, великое молчание.

11 Поклонение и испытание. Час третий.

7 1/4 Присутствие за повечерием.

11 1/2 Анжелюс, обед, отдых.

7 1/2 Песнь Salve Regina, Анжелюс

12 1/4 Полуденный сон. Великое молчание.

7 3/4 Особое испытание. Отхождение ко сну.

- Это выполнимее: 4 часа утра - время терпимое! Но я ничего не понимаю. Богослужебные часы не совпадают на этой карте со службами монахов. И к чему здесь две вечерни и повечерия? Мне совсем не по душе эта мелочность, эти приглашения столько-то минут созерцать, столько-то читать! У меня не такой рыхлый дух, чтоб я мог его вылить в эту вафельницу! Положим, я волен делать, что угодно. Кто проверит, что творится во мне, созерцаю я, например, или нет...

Ах, да, - есть еще правило на обратной стороне, продолжал он, перевертывая карту. Устав с сентября, меня он не касается. Почти одинаков с летним, а это послесловие относится к обоим расписаниям:

"Примечание:

1) Молитва по служебнику может быть заменена малым прославлением Святой Девы.

2) Господа богомольцы приглашаются исповедаться в первые же дни после прибытия, чтобы освободить к созерцанию свой дух.

3) Следует после каждого созерцания прочесть соответствующую главу "Подражания Христу".

4) Наиболее благоприятное время для исповеди и шествия на Голгофу от 6 до 9 часов утра и от 9 утра до 2 вечера, а летом - от 2 до 5 вечера.

5) Прочесть таблицу предостережений.

6) Желательно не заставлять себя ждать в часы трапез.

7) Лишь отец гостинник управомочен пещись о нуждах господ богомольцев.

8) Не имеющие книг могут получать их в убежище".

- Исповедь! Единое только это слово вынес он из цепи правил. Пора, однако, о ней подумать!

Мороз пробежал у него по коже. Надо поговорить с отцом Этьеном, когда придет.

Недолго продолжалось его немое сокрушение, почти сейчас же вошел монах и спросил:

- Заметили вы, чего не хватает вам и что может вам потребоваться?

- Нет, отец мой; но я попросил бы немного более воды...

- Нет ничего легче. Вам каждое утро будут приносить большой кувшин.

- Благодарю вас...

Я начал обозревать регламент.

- Дело вот в чем, - объяснил монах: - от вас требуется в точности, без малейших послаблений, соблюдать богослужебные часы. Упражнения, указанные на карте, не обязательны. В том виде, как они намечены, они не бесполезны людям первой молодости или лицам, лишенным всякого почина. Остальных они скорее стеснили бы, - по крайней мере, на мой взгляд. Основное наше правило - не слишком заниматься богомольцами, предоставлять их влиянию уединения, и вам самому предстоит разрешить вопрос о наиболее благочестивом употреблении вашего времени. Я не потребую от вас ни одного из предписанных здесь чтений, позволю себе только настойчиво предложить вам читать "Малое прославление Пречистой Девы". Оно есть у вас?

- Вот, ответил Дюрталь, протягивая тоненькую книжку.

- У вас очаровательный экземпляр, - заметил отец Этьен, перелистывая роскошно отпечатанные красным и белым страницы. Остановившись на одной из них, он громко прочел третью утрени.

- Какая красота! - воскликнул он. Восторгом засияло вдруг его лицо, загорелись глаза, дрожали державшие книжку пальцы. - Да, - произнес гостинник, закрывая требник, - особливо читайте его у нас, вы знаете, что Пресвятая Дева - истинная покровительница, истинная игуменья траппистов! - Помолчав, он продолжал: - В письме к аббату Жеврезе я определил продолжительность вашего пребывания здесь в восемь дней, но, разумеется, гостите у нас, сколько заблагорассудится, если не соскучитесь.

- Я хотел бы продлить между вами мои дни, но это зависит от того, как мое тело справится с борьбой. У меня больной желудок, я боюсь за него, и на всякий случай попрошу вас, будьте добры, как можно скорее пригласите мне духовника!

- Хорошо, завтра вы увидите его. Я заявлю о вас сегодня вечером, после повечерия. Что касается пищи, то, если вы не удовлетворитесь ею, я могу дополнительно назначить вам яйцо. Но на этом мои полномочия кончаются - ни рыбы, ни мяса: устав воспрещает их безусловно. Только овощи и, сознаюсь, не весьма изысканные! Впрочем час ужина близок, и вы увидите сейчас сами. Если хотите, я покажу вам трапезную, где вы повечеряете вместе с господином Брюно.

Спускаясь по лестнице, монах продолжал: Брюно - человек, отрекшийся от мира и, не произнеся обетов, живущий под монастырской сенью. Таких, как он, чин наш именует "посвященными". Он муж мудрый и благочестивый, не сомневаюсь, что понравится вам. За трапезами будет вашим собеседником.

- Я все остальное время следует хранить молчание? - спросил Дюрталь.

- Да, но если вам что требуется, обращайтесь ко мне, и я всегда отвечу. Устав наш не терпит никаких смягчений в вопросе молчания, а равным образом, и в соблюдении предписанных часов вставанья, сна, церковных служб. В этом надлежит выполнять его со всею точностью.

- Хорошо, - ответил Дюрталь, слегка смущенный строгим тоном инока. - Еще одно: в моем расписании есть статья, приглашающая меня ознакомиться с таблицей предостережений, - но у меня нет такой таблицы!

- Она вывешена на лестничной площадке, возле вашей комнаты. Прочтите ее завтра, когда встанете с постели. Входите! - И он толкнул одну из дверей в нижнем коридоре, как раз против аудитории.

Дюрталь поклонился пришедшему туда до них пожилому господину. Познакомив их, монах исчез.

Все кушанья стояли на столе: два яйца на блюде, миска рису, другая с фасолью, банка меду.

Брюно прочел "Будь благословенна" и начал угощать Дюрталя.

Подал ему яйцо.

- Для парижанина печальный ужин, - заметил он с улыбкой.

- О! Яйцо и вино скрашивают все. Сознаюсь, я боялся, что мне предстоит пить одну чистую воду!

Они дружески беседовали.

Брюно оказался человеком любезным и изысканным. Добрая улыбка освещала его аскетический облик, желтое, суровое лицо, изрытое морщинами.

С благодушной откровенностью отвечал он на любопытные расспросы Дюрталя, рассказал, что после бурной жизни ощутил перст благодати и удалился от мира, чтобы годами лишений и молчания искупить свои грехи и прегрешения других.

- И вы никогда не скучали здесь?

- Ни разу за пять лет пребывания моего в пустыни. Быстро мчится время в распределении траппистов.

- Вы участвуете во всех упражнениях братии?

- Да. Но с той разницей, что ручной труд я заменяю созерцанием в келье. Как посвященный, я мог бы, по желанию, не вставать к нощному бдению в два часа утра, но для меня великое наслаждение - петь до рассвета сияющие бенедиктинские псалмы. Но вы слушаете меня и не едите. Могу я предложить вам еще немного рису?

- Нет, благодарю. Если позволите, я возьму ложку меду. Пища, по-моему, не плохая. Меня немного только смущает одинаковый и причудливый вкус всех кушаний. Они отзываются... я бы сказал... жиром или салом.

- У них привкус горячего масла, которым приправлены овощи. О! Вы скоро к этому привыкнете. Через два дня перестанете замечать.

- Но в чем, собственно, выражается назначение посвященного?

- Он ведет жизнь не столь суровую, как иноческая, и более созерцательную. Если захочет, может путешествовать и, не связанный клятвенным обетом, участвует в духовных благах ордена.

Встарь уставом допускались так называемые "близкие".

Устав именовал так посвященных, принимавших пострижение, носивших особую одежду и произносивших три великих обета. В общем они вели жизнь смешанную - полумирскую, полуиноческую. Разряд этот до сих пор существует у чистых бенедиктинцев, но у траппистов исчез с 1293 года, уничтоженный их генеральным капитулом.

Сейчас в цистерцианских аббатствах есть лишь отцы, братья-миряне или послушники и крестьяне, употребляемые для полевых работ; допускаются, наконец, посвященные.

- Скажите, у послушников наголо выбритая голова, и они носят коричневые рясы, как тот монах, что отпирал мне дверь?

- Да. Они не поют церковных служб и посвящают себя исключительно ручному труду.

- Кстати, я прочел и плохо понимаю регламент для богомольцев. Поскольку помню, он усугубляет некоторые службы. Предписывает утреню в четыре после полудня, вечерню в два часа. Расписание его разнится с расписанием траппистов. Как мне согласовать их?

- Не обращайте внимания на распорядок вашей карты. Разве вас не предупредил отец Этьен? Форма эта отлита для людей, неспособных сосредоточиться, привыкших ходить на помочах. Вот почему, стремясь охранить их от праздности, для них придумали как бы слепок с богослужебного требника и разделили их время мелкими ломтями. Их приглашают, например, читать псалмы утрени в часы, когда не положено никаких псалмов.

Обед кончился; возгласив благодарственную молитву, Брюно сказал Дюрталю:

- До повечерия у вас свободных минут двадцать, воспользуйтесь ими, чтобы ознакомиться с садом и лесами. - Вежливо поклонился и вышел.

- Недурно выкурить теперь папиросу, - подумал Дюрталь, оставшись один. Взял шляпу и направился из комнаты. Упадала ночь. Он пересек большой двор, свернул направо, миновал домик, увенчанный высокой трубой; по запаху, доносившемуся оттуда, угадал в нем мастерскую шоколада и углубился в аллею дерев.

В ночной тьме тонула общая картина окружающего леса. Не виднелось ни души. Свертывая папиросу за папиросой, он медленно, блаженно курил, в отблесках спичек справляясь время от времени с часами.

Его удивляло безмолвие, которым овеяна была траппистская обитель. Не доносилось никакого шелеста, не раздавалось даже слабых, отдаленных звуков. Иногда только слышался нежный всплеск весел. Направившись в ту сторону, он различил пруд, по которому скользил сейчас же подплывший к нему лебедь.

Он созерцал колеблющийся белый облик, рассекавший сумрак, взбаламучивая воду, но вдруг колокол зазвонил медленными перезвонами. Снова взглянув на часы, он убедился, что близко повечерие.

Вошел в церковь еще пустую, и воспользовался своим одиночеством, чтобы на досуге рассмотреть ее получше.

Она имела форму обрубленного снизу креста, закругленного вверху и простирающего четырехгранные руки, прорезанные каждая - дверями.

Под сенью лазоревого купола верхняя часть креста изображала небольшую ротонду, обрамленную кольцом седалищ, прислонившихся к стенам. Посреди возвышался большой мраморный алтарь, увенчанный деревянными паникадилами и окаймленный сбоку деревянными же канделябрами, стоявшими на мраморных колонках.

Под алтарем, в пустоте, спереди замкнутой стеклом, виднелась рака готического стиля, и в золоченой зеркальности ее медного покрова отражались огни лампад.

Ротонда переходила в широкую площадку, отграниченную тремя ступенями, и сливалась с руками креста, которые, удлинняясь, образовали как бы преддверие, одновременно служившее и кораблем, и боковыми приделами обрубка - церкви. Два крошечных алтаря притаились в конечности полых рук, возле дверей, укрывшись в нише, голубые, как и купол. Две статуи виднелись над каменными алтарями без всяких украшений. Одна изображала святого Иосифа, другая Христа.

Лицом к главному алтарю, в преддверии, против ведших в ротонду ступеней, был расположен еще четвертый алтарь во имя Пречистой Девы. Он выделялся на фоне окна, витражи которого представляли святого Бернара в белой и святого Бенедикта в черной одежде, и уходил, казалось, в глубину храма, - опоясанный справа и слева двумя рядами скамей, которые тянулись навстречу маленьким алтарям, открывая лишь столько места, чтобы пройти вдоль преддверия, или по прямой линии, от алтаря Владычицы достигнуть ротонды с главным алтарем.

"Храм страдает крикливым безобразием, - подумал Дюрталь, усаживаясь на скамью перед статуей святого Иосифа. - Судя по стенным барельефам, памятник сооружен в эпоху Людовика XVI: то было плохое время для церквей!"

Звон колоколов перебил его мысли, и все двери открылись в тот же миг. Срединная, устроенная влево от алтаря, в самой ротонде, пропустила дюжину монахов, облеченных в широкие белые рясы. Иноки разместились на хорах, заняв боковые седалища ротонды.

Толпа чернецов в темном проникла двумя входами преддверия. Они преклонили колена перед скамьями, стоявшими справа и слева от алтаря Богородицы.

Некоторые опустились совсем близко от Дюрталя. Но из почтения к их склоненным головам, молитвенно сложенным рукам он не решился их рассматривать, притом же преддверие погрузилось в глубокую тьму. Освещение сосредоточилось на хорах, где были зажжены лампады.

Он наблюдал за белыми иноками, сидевшими на видимой ему стороне ротонды. Узнал среди них отца Этьена, коленопреклоненного возле низкого монаха. Но особенно приковал его внимание один из братьев, отчетливо освещенный на крайнем седалище рядом с папертью, почти против алтаря.

Стройный и нервный, он походил в своем белом бурнусе на араба. Дюрталь видел лишь его профиль и различил длинную седую бороду, бритый череп, обрамленный иноческим венчиком, высокий лоб, орлиный нос. Монах изводил приятное впечатление своим властным лицом, изящным телом, мерно двигавшимся под рясой. "Вероятно - игумен пустыни", - подумал Дюрталь и уж не сомневался в этом, когда монах достал спрятанный под его аналоем колокольчик и начал руководить богослужением.

Все монахи поклонились алтарю; игумен прочел вступительные молитвы, и в другом конце ротонды, скрытом от взора Дюрталя, зазвучал и, по мере того, как разливался антифон, возносился хрупкий, старческий голос, детски-прозрачный, в котором, однако ж, звенели слегка надтреснутые ноты.

"Deus in adjutofrium meum intende" (Внемли, Боже, склонись, Боже, к мой защите - лат.).

И противоположная сторона хор, где виднелись игумен и отец Этьен, ответила низкими теноровыми голосами, очень медленно скандируя склады:

"Domine ad adjuvandum me festina" (Господи, спаси меня - лат.).

Нагнувшись над разложенными перед ними фолиантами, они продолжали:

"Gloria Patri et Filio et Spiritui Sancto" (Слава Отцу, и Сыну, и Святому Духу - лат.).

И выпрямились, когда вторая половина отцов возглашала в ответ:

"Sicut erat in principio..." (Как было в начале...- лат.)

Служба началась.

Это был скорее речитатив, чем пение, - то медленный, то скорый. Видимые Дюрталю монахи резко и кратко выговаривали гласные, тогда как на другой стороне их, наоборот, растягивали и произносили, казалось, все "о" с облегченным ударением. Произношение юга как бы сочеталось здесь с северным. Странный оттенок сообщался богослужению в таком речитативе. Словно некие чары убаюкивали и нежили душу, замиравшую в волнах псалмопении, прерываемых неизменным славословием, которое повторялось после заключительной строфы каждого псалма.

- Но я ничего не понимаю, - недоумевал Дюрталь, в совершенстве знавший чин повечерия. - Они поют не по римскому уставу.

Недоставало одного псалма. Отчетливо услышал он на миг гимн святого Амвросия "Те lucis ante terminum" (Тебе перед закатом дня, Создатель мира... - лат.), возглашенный в суровой мощной мелодии древнего напева. Изменилась только конечная строфа. И снова спутался, ожидая "Кратких Назиданий", "Nunc dimittis", которых так и не дождался.

Повечерие не меняется, как вечерня, думал он. Надо попросить завтра объяснений у отца Этьена.

Мысли его спутал молодой, белый монах, который, выйдя и отдав перед алтарем земной поклон, зажег две свечи.

Вдруг все встали, и своды сотряс восторженный возглас "Salve Regina". Дюрталь внимал, охваченный дивным напевом, который так не походил на завыванья в парижских церквях. Пламенный и нежный, устремлялся он с такою молитвенною силою, что, казалось, в нем одном претворилась вся незабвенная надежда человечества и вся его вечная тоска.

Без аккомпанемента, без подкрепления органом возвышали его голоса, равнодушные к себе, сливаясь в единый глубокий мужеский поток. Спокойно дерзостный, царил он в непреодолимом порыве к Приснодеве, но потом как бы прозревал, и его уверенность слабела. Трепеща изливалась песнь и, чувствуя залог прощения в своем покорстве и уничижении, в самозабвенных кликах осмеливалась просить незаслуженного небесного блаженства.

Он был олицетворенным торжеством невм, задерживающихся на том же слоге, повторяющих одно и то же слово. Церковь изобрела их, когда слова бессильны, чтобы начертать чрезмерность внутренних восторгов или скорби. И словно вихрь веял, словно душа уносилась в страстных голосах иноков. Дюрталь по своему требнику следил за творением, столь кратким по тексту и столь длинным в пении. Если вслушаться, если внимательно вчитаться в драгоценное молитвословие, то, разложив целое, в нем можно было уловить три различных состояния души, которые знаменуют собою три ступени человечества: юность, зрелость и упадок. В нем как бы воплотилась сущность молитвы всех веков.

Сперва гимн ликования, приветный восторг существа еще юного, которое лепечет любовные хвалы, тешится нежными словами ребенка, ласкающего свою мать:

"Salve Regina, Mater misericordia, viva, dulcedo et spes nostra, salve" (Славься, мать Милосердия, сладчайшая... - лат.).

Но выросла душа, столь пламенная и безыскусственно блаженная, и сознав вольные ошибки ума, многократные впадения в грех, молит о помощи, заломив руки и рыдая. Не улыбаясь, прославляет она, но в слезах:

"Ad te clamamus exsuies filii Hevae; ad te suspiramus gementes et fientes in hac lacrimarum valle" (К Тебе взываем в изгнании, чада Евы; к Тебе воздыхаем, стеная и плача в этой долине слез - лат.).

Надвинулась наконец старость, и распростерта душа, терзаемая воспоминанием отринутых назиданий, сожалением утраченной благодати. Боязливее стала она и ослабела, страшится своего освобождения, чует близкое разрушение своей плотской темницы. Помышляет о вечной гибели тех, кого осудит Судия, и на коленях молит Заступницу земли, Царицу Небесную:

"Eia ergo advocata nostra, illos tuos misИricordes oculos ad nos converte et Iesum benedictum fructum ventris tui nobis post hoc exsilium astende" (О Заступница наша! К нам устреми Твоего милосердия взоры, и Иисуса, благословенный плод чрева Твоего, яви нам после этого изгнания - лат.).

К основной молитве, составленной Пьером де Компостелем или Германом Контра святой Бернар присовокупил в экстазе обожания три заключительных восславления:

"О clemens о pia, о dulcis Virgo Maria" (О кротость, о милость, о отрада, Дева Мария! - лат.)! - и, как бы запечатлев несравненное моление тройственной печатью, опять унес гимн к хвалебному поклонению первых строф, завершил тремя воплями любви.

"Это неслыханно", - думал Дюрталь, когда иноки воссылали нежные, ревностные зовы. Невмы удлиннялись на "о", облекая их всеми красками души, регистрами всех звуков. Под покровом нотной пелены, в междометиях, еще раз подводился итог проверки человеческой души, уже познавшей себя в прохождении граней гимна.

И вдруг на слове "Мария", в славословящем клике имени, песнь оборвалась, погасли свечи, и коленопреклоненно поникли монахи. Мертвое молчание царило над капеллой. Медленно зазвонили колокола, и Анжелюс расцвел под сводами, распускаясь лепестками белоснежных звуков.

Распростертые погрузились все в долгую молитву, укрыв лицо руками. Прозвенел, наконец, колокольчик, вся обитель поднялась, и исчезла немая вереница иноков за дверью, прорезанной в ротонде.

Изнемогший, потрясенный, со слезами на глазах, подумал Дюрталь: "Дух Святой - истинный творец парящей музыки, он - неведомый сочинитель, бросивший в человеческий мозг семена древних мелодий".

К нему подошел Брюно, которого он не заметил в церкви. Молча миновали они двор, вошли в странноприимный дом, и Брюно, зажегши две свечи, подал одну из них Дюрталю, сурово распростившись:

- Покойной ночи, сударь.

Дюрталь плелся за ним по лестнице. Они опять поклонились друг другу на площадке, и Дюрталь удалился в свою келью.

Ветер дул в дверь, и мрачной показалась ему комната, слабо освещенная стелющимся огоньком свечи. Высокий потолок тонул во тьме; раскидывалась ночь.

Уныло присел Дюрталь возле постели.

Его осенило одно из тех неописуемых внушений, один из тех экстазов, когда кажется, что раскрывается переполненное сердце. Бессильный броситься вспять, бежать от самого себя, Дюрталь превратился в ребенка, излился в беспричинном плаче, стремясь облегчиться от давивших его слез.

Склонившись на аналой, он ждал неведомо чего, ждал несбыточного. Потом, упав перед Распятием, распростершим над ним руки, заговорил ему, тихо зашептал:

- Отец! Свиней изгнал я из себя, но они истоптали меня, покрыли грязью... Я погибаю. Сжалься надо мной, я пришел к тебе так издалека! Умилосердись, Господи, над бесприютным грешником! Я припадаю к тебе, не изгоняй меня, приюти, омой меня! Ах, да! я не повидал отца Этьена, чтобы узнать, примет ли меня завтра духовник, - вдруг вспомнил Дюрталь в связи с своей мольбою. Наверное, он позабыл предупредить его. - Тем лучше, это дает мне однодневную отсрочку, - слишком истомилась душа моя, сильно нуждается в отдохновении.

Разделся, вздыхая: "Завтра надо будет подняться в три с половиной, чтобы поспеть в церковь к четырем. Если спать, то у меня времени в обрез. Дай Бог, чтобы не напала завтра невралгия и чтоб я проснулся до зари".

II

Дюрталь пережил мучительнейшую ночь. Никогда за всю свою жизнь не изведал он столь необычных, столь тяжких ощущений, не испытал таких страхов, не поддавался такому ужасу.

Беспрестанно пробуждался он в тисках непрерывного кошмара.

Кошмары преступили мерзостный предел, опаснейшие грезы безумия. Развертываясь на нивах сладострастия, они были так новы и так странны, что, просыпаясь, Дюрталь дрожал, подавляя в себе крик.

То был не общеизвестный невольный порыв, не видение, которое исчезает как раз в тот миг, когда спящий сжимает любовную форму в стремлении слиянья, - похоть совершалась, как наяву, даже лучше, долгая, целостная, со всеми предвестиями, во всех подробностях. И взрыв разразился с необычайно мучительною остротой, в судороге неслыханного изнеможения.

От бессознательного блуда ночей, состояние его помимо неестественного совпадения разновременных ласк, заметно отличалось причудливо особым сновиденьем, в котором он ясно и отчетливо ощущал постороннее эфирное существо, в минуту пробужденья исчезавшее с сухим треском пистона или хлопающего бича. Явственно чувствовал он это существо возле себя, с такой несомненностью, что даже ощущал легкое веяние при его исчезновении. В ужасе он всматривался в пустоту.

Дюрталь зажег свечу и подумал: "Да, но это переносит меня в прошлое, когда я знался с госпожею Шантелув, напоминает ее рассказы суккубата". Оцепенело сидел на кровати и с непритворной жуткостью всматривался в келью, окутанную тьмой. Взглянул на часы - всего одиннадцать. Бог мой! Неужели таковы ночи в монастырях!

Чтоб освежиться, умылся холодной водой, открыл окно, и, охладившись, прилег снова.

Встревоженный мраком, как бы кишевшим угрозами и ковами, он колебался потушить свечу. Наконец решился и загасил, повторяя строфу повечерия, сегодня вечером пропетую в церкви:

"Procul recedant somnia

Et noctium phantasmata

Hostemque nostrum comprine

Ne polluantur corpora"1.

Жорис-Карл Гюисманс - В пути (En Route). 4 часть., читать текст

См. также Жорис-Карл Гюисманс (Joris-Karl Huysmans) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

В пути (En Route). 5 часть.
1 Да сгинут ночные кошмары и видения, Оставя тела наши неоскверненными...

В пути (En Route). 6 часть.
Да!.. И однако... Не может быть! В Париже у меня прямо физически не хв...