Гофман Эрнст Теодор Амадей
«Серапионовы братья. 6 часть.»

"Серапионовы братья. 6 часть."

- О Ты, Творец вселенной! - простонал Тусман. - Вы спрашиваете, какая невеста и о ком я говорю? Да о ком же я могу говорить, как не о вас? Разве не вы моя высокоуважаемая, желанная невеста? Разве не вашу прелестную, достойную одних поцелуев ручку давно уже обещал мне ваш почтенный папенька?

- Господин Тусман! - вне себя воскликнула Альбертина. - Вы или уже с утра успели побывать в винном погребке, куда, как мне сказал папенька, начали нынче частенько заглядывать, или совсем сошли с ума! Вы уверяете, что отец мой обещал вам мою руку?

- Мадемуазель Фосвинкель! Драгоценная Альбертина! - снова заговорил Тусман. - Одумайтесь! Вы меня знаете уже давно. Не был ли я всегда трезвым, умеренным человеком? Как же мог я внезапно сделаться пьяницей, предавшись этому отвратительному пороку? Но выслушайте меня, а я зажмурю глаза и буду говорить, что ничего здесь не видал! Все будет прощено и забыто! Только одумайтесь, прошу вас, ведь вы уже дали мне ваше слово, когда глядели ночью в окно ратуши, и хотя вы затем вальсировали там же с этим молодым человеком, тогда как я...

- Ну посмотрите, пожалуйста, что он за чепуху несет! - прервала правителя канцелярии Альбертина. - Можно, право, подумать, что он только что вырвался из сумасшедшего дома. Ступайте, ступайте! Вы меня пугаете! Слышите! Говорю я вам, уходите сейчас же прочь!

Слезы градом брызнули из глаз Тусмана.

- О Господи, Господи! - воскликнул он, всхлипывая. - И так обращается со мной дорогая невеста! Так нет же, не уйду! Не уйду! И буду стоять до тех пор, пока вы не перемените обо мне вашего дурного мнения!

- Идите, говорю вам, - настоятельно повторяла Альбертина и, не выдержав, расплакалась сама, убежав с прижатым к глазам платком в угол комнаты.

- Нет, нет! - топая ногами, кричал Тусман. - Я останусь согласно совету мудрого Томазиуса, останусь, пока вы... - и он сделал шаг вперед с намерением подойти к Альбертине.

Эдмунд между тем, дрожа от ярости и едва владея собой, судорожно водил кистью, покрытой зеленой краской, по полотну. Но тут, не выдержав и крикнув во все горло:

- Проклятый дьявол! - кинулся он прямо на Тусмана и, ткнув его несколько раз толстой кистью прямо в лицо, схватил за плечи и дал такого пинка, что правитель канцелярии стрелой вылетел вон из комнаты к неописуемому изумлению советника, который, привлеченный шумом, хотел войти и вдруг увидел перед собой школьного товарища, всего вымазанного густой, зеленой краской.

- Правитель! - воскликнул он. - Ради всего святого, что с тобой?

Тусман, едва помня себя, вкратце, отрывистыми фразами рассказал ему все, что сделали с ним Альбертина и Эдмунд.

Советник вспылил не на шутку, взял его за руку и, войдя вместе с ним в комнату, накинулся на Альбертину.

- Что это значит? Где это видано? Так обращаться с женихом!

- С женихом? - испуганно воскликнула Альбертина.

- Ну да! С женихом! - продолжал советник. - Я не понимаю, чему ты удивляешься, когда это давным-давно решенное дело! Разве ты не знаешь, что наш дорогой правитель канцелярии давно твой жених и что через несколько недель назначена ваша свадьба.

- Никогда! - крикнула Альбертина. - Никогда не выйду я за правителя канцелярии! Никогда не полюблю такого урода!

- Какая тут любовь? Какой тут урод? - перебил советник. - Тут дело не о любви, а о свадьбе. Мой дорогой правитель канцелярии не вертопрах, не ветреник, а человек почтенных лет, как и я. Эти годы совершенно справедливо зовут лучшими. К тому же он честный, достойный, начитанный, обходительный человек и мой школьный товарищ.

- Нет, нет! - в отчаянии, со слезами на глазах запротестовала Альбертина. - Я его терпеть не могу, я его ненавижу! О мой Эдмунд!

И с этими словами она почти без чувств упала в объятия Эдмунда, крепко прижавшего ее к своей груди.

Советник вытаращил глаза от изумления, точно увидел привидение.

- Это еще что? - крикнул он на весь дом.

- Ну вот, ну вот! - жалобно забормотал Тусман. - Мадемуазель Альбертина и знать меня не хочет. Она чувствует какое-то странное влечение к господину художнику! Она его целует без всякого стеснения! А мне не позволяет даже прикоснуться к прелестной ручке, на которую я собирался надеть обручальное кольцо.

- Отпустите!.. Врозь!.. Без разговоров! - закричал советник и насильно вырвал Альбертину из объятий Эдмунда.

Но тот поклялся, что не отступится от Альбертины, даже если это будет стоить ему жизни.

- Вот как? - со злобной усмешкой сказал советник. - Скажите, какая милая любовная история разыгралась у меня под носом. Прекрасно, дражайший господин Лезен! Так вот причина вашего бескорыстия, сигар и портретов! Втереться в мой дом с бесчестным намерением обольстить мою дочь! И вы полагаете, что я соглашусь отдать ее голодному, бессовестному, дрянному пачкуну?

Эдмунд вне себя от гнева после таких оскорбительных слов советника схватил муштабель и, взмахнув им по воздуху, совсем уже готов был броситься на Фосвинкеля, как вдруг раздался громкий голос внезапно явившегося в дверях Леонгарда:

- Эдмунд, остановись! Не буянь! - крикнул он. - Фосвинкель старый дурак, он еще одумается.

Советник, испуганный появлением Леонгарда, отпрыгнул в дальний угол и, прижавшись к стене, воскликнул нерешительно:

- Я не понимаю, господин Леонгард, как вы осмеливаетесь...

Тусман же, совершенно обезумевший от страха, едва увидев золотых дел мастера, забился под диван и, делая оттуда всевозможные знаки советнику, кричал чуть не плача:

- О Господи, Господи! Берегись, советник, берегись, добрый товарищ! Лучше молчи! Ведь это сам господин профессор, не знаюший пощады распорядитель танцев со Шпандауэрштрассе.

- Полноте, Тусман, кричать и вылезайте вон, - сказал со смехом Леонгард. - Не бойтесь! Вам не сделают ничего дурного. Вы, за вашу глупую охоту жениться, наказаны уже довольно, так как останетесь на всю жизнь с зеленой физиономией.

- Что вы говорите, - с ужасом закричал Тусман, - с зеленой физиономией? Что же скажут люди? Что скажет сам господин министр? Его превосходительство может подумать, что я раскрасил себе лицо из-за глупого кокетства! Я погиб, погиб окончательно! Мне откажут от должности, потому что государство не потерпит у себя на службе правителя канцелярии с зеленым лицом! Ох я несчастный...

- Ну, ну, успокойтесь! - прервал Тусмана Леонгард. - Не хнычьте! Можно еще все поправить, если вы дадите мне честное слово отказаться от глупой затеи жениться на Альбертине.

- Этого я не могу! - Этого он не смеет! - разом выкрикнули советник и правитель канцелярии.

Золотых дел мастер гневно взглянул на обоих, но едва хотел он продолжать, как вдруг дверь отворилась, и в комнату вошел старый Манассия вместе со своим племянником, новоиспеченным венским бароном Беньямином Дюммерлем. Беньямин прямо направился к Альбертине и, схватив ее довольно нахально для первого знакомства за руку, сказал:

- Прелестная девица! Это я! Я сам явился за тем, чтобы бросится к вашим ногам. Вы понимаете, что барон Дюммерль не преклоняет своих колен ни перед кем, даже перед его величеством императором, потому, надеюсь, вы вознаградите меня поцелуем!

И с этими словами он совсем было приготовился поцеловать Альбертину, как вдруг случилось нечто до того странное, что все присутствовавшие, кроме Леонгарда, пришли в неописуемый ужас.

Нос Беньямина, бывший уже совсем на пути к лицу Альбертины, вдруг вытянулся во всю длину комнаты и, проскользнув мимо ее щеки, стукнулся, звонко щелкнув, о противоположную стену. Беньямин отскочил назад - нос мгновенно сократился и принял прежний вид. Барон опять подвинулся к Альбертине - и та же история. Словом, каждый раз, как он порывался подойти к Альбертине и отпрыгивал назад, нос вытягивался и сокращался, как цугтромбон.

- Проклятый колдун! - заревел Манассия и, выхватив из кармана веревку с петлей, бросил ее советнику, продолжая кричать:

- Накиньте ему скорее петлю на шею, мы его вытащим за дверь, и тогда все уладится!

Советник схватил веревку, но вместо того, чтобы попасть в Леонгарда, накинул ее прямо на шею старому еврею, и тотчас же оба они, словно сумасшедшие, начали прыгать чуть не до потолка комнаты. Беньямин тем временем продолжал возиться со своим носом, а Тусман истерично хохотать и метаться из стороны в сторону. Наконец советник, в полном изнеможении, упал в глубокое кресло.

- Теперь пора! - воскликнул Манассия и, запустив руку в карман, вытащил оттуда огромную, черную мышь, которая прыгнула прямо на золотых дел мастера; но Леонгард, прежде чем она его коснулась, успел поймать ее на большую, острую, золотую булавку, попав на которую, мышь с громким писком мгновенно исчезла неизвестно куда.

Тут Манассия, сжав кулаки, накинулся на несчастного советника и закричал, бешено сверкая глазами:

- Так ты тоже против меня, Мельхиор Фосвинкель! Ты тоже в союзе с проклятым колдуном, которого приютил в своем доме. Проклят, проклят будешь ты за то со всем твоим родом и погибнешь, как беспомощная птица в гнезде! Да порастет травой порог твоего дома, да распадутся прахом все твои начинания и да уподобишься ты голодному, который хочет насытиться яствами, что видит во сне; да поселится Далес в доме твоем и да пожрет все добро твое; и будешь ты, моля о подаянии, стоять в старом, дырявом рубище под дверью презренных тобою сынов народа божьего, который изгоняет тебя, аки пса шелудивого. И будешь ты повержен во прах, как иссохшая ветвь в добычу червям, и вовек не услышишь арфы серафимов. Будь проклят, будь проклят, коммерции советник Мельхиор Фосвинкель!

С этими словами разъяренный Манассия вместе со своим племянником бросился вон из комнаты.

Альбертина, перепуганная до смерти, спрятала лицо на груди Эдмунда, который, сам с трудом владея собой, крепко держал ее в объятиях.

Золотых дел мастер подошел к ним и, ласково улыбаясь, сказал:

- Ну полноте! Не пугайтесь этих глупостей. Все будет хорошо, я ручаюсь за это. Но теперь надо вам разлучиться, прежде чем Фосвинкель с Тусманом придут в себя.

Затем он вместе с Эдмундом вышел из комнаты.

ГЛАВА ПЯТАЯ,

из которой благосклонный читатель узнает,

кто такой был Далес, каким образом Леонгард

спас правителя канцелярии Тусмана от позорной смерти

и как утешил пришедшего в отчаяние советника.

Советник гораздо более испугался проклятий Манасии, чем фокусов Леонгарда. Проклятия эти, действительно, были плохой шуткой, потому что навязывали советнику на шею Далеса.

Не знаю, благосклонный читатель, слыхал ли ты, кто такой этот еврейский Далес.

Раз жена одного бедного еврея (так рассказывает один из талмудистов) нашла у себя на чердаке маленького, костлявого, изнеможденного голого человечка, жалобно попросившего его приютить, накормить и обогреть. В испуге бросилась она к мужу, крича: "Какой-то голый господин забрался к нам в дом и просит крова и пищи! Как же нам прокормить еще и чужого человека, когда сами мы едва перебиваемся и сводим концы с концами?" - "Погоди, - сказал муж, - я пойду и посмотрю, может быть удастся выпроводить его из дома". - "Зачем пришел ты сюда? - сказал он незнакомцу. - Я беден и не могу тебя прокормить. Ступай в дома богатых, где каждый день закалывают животных и постоянно угощают гостей". - "Как можешь ты так сурово меня гнать, - возразил незнакомец, - если я уже пришел под твою крышу. Ты видишь, я наг и бос, потому, как я покажусь в доме богатых? Сшей мне сначала платье, которое было бы мне впору, и тотчас я тебя оставлю." - "А что же! - подумал еврей. - Лучше будет, если я раз пожертвую последним и от него отделаюсь, чем оставлю его здесь и буду содержать на те крохи, которые в поте лица зарабатываю". С этой мыслью заколол он последнего теленка, которым думал кормиться со своей женой в течение многих дней, продал его мясо и на вырученные деньги купил и сшил незнакомцу хорошую одежду. Но едва стал он ее примерять, как, будучи до того маленьким, сухим человечком, стал расти и вырос и раздулся так, что платье оказалось коротко и тесно. Бедный еврей очень испугался такому чуду, но незнакомец сказал: "Выкинь из головы глупую мысль от меня отделаться, потому что я Далес". Тут бедный еврей всплеснул руками и горько заплакал: "О Боже моих отцов! - воскликнул он. - Значит, я на всю жизнь осужден страдать под лозой твоего гнева, потому что это Далес, который не смягчится никогда и сожрет все, что у меня есть, делаясь от этого только больше и крепче!" Ведь Далес - это нищета, которая, раз где-нибудь поселившись, никогда уже оттуда не уйдет, а будет все расти и расти.

Но если советник серьезно испугался, что Манассия посулил ему нищету, то не менее побаивался он и старого Леонгарда, который, независимо от его несомненных познаний в колдовском деле, во всем своем существе имел что-то до крайности внушительное, вселяющее невольный страх. Советник чувствовал, что ничего не может сделать против обоих, и обрушил весь свой гнев на Эдмунда Лезена, которому он приписал все напасти, свалившиеся на него. А услыхав, кроме того, решительные слова Альбертины, что она любит Эдмунда более всего на свете и ни за что не пойдет ни за старого педанта Тусмана, ни за противного барона Беньямина, советник уже совершенно вышел из себя и рад бы был от души спровадить Эдмунда туда, где растет перец. Но так как, в противоположность последнему французскому правительству, действительно отправлявшему людей, которые ему не нравились, в страну, где растет перец, советник при всем желании не мог этого сделать и ему поневоле пришлось удовольствоваться тем, что он написал Эдмунду решительное послание, в котором, излив весь свой яд и желчь, в заключение просил никогда не переступать порог его дома.

Можно легко себе представить, в каком отчаянии застал Эдмунда после получения этого письма Леонгард, по обыкновению зашедший к нему в сумерки.

- К чему же послужили мне ваши старания и покровительство, чтобы убрать с моего пути проклятых соперников? - такими словами встретил Эдмунд золотых дел мастера, едва его увидел. - Вы только напугали всех вашими глупыми балаганными фокусами, даже мою дорогую Альбертину, и ваше вмешательство стало единственной причиной, что на моем пути встала непреодолимая преграда! О, бегу! С сердцем, пронзенным кинжалом, бегу прочь отсюда, бегу в Рим?

- Это будет самое лучшее, что ты можешь придумать, - сказал Леонгард, - и чего бы я более всего желал. Вспомни, что еще тогда, когда ты в первый раз признался мне в любви твоей к Альбертине, я сказал тебе, что, по моему мнению, молодой художник может влюбляться сколько угодно, но о женитьбе не должен и думать, потому что тогда он ничего не достигнет. Тогда же я полушутя привел тебе в пример молодого Штернбальда, а теперь скажу совершенно серьезно, что если ты хочешь стать настоящим художником, то должен выкинуть из головы всякую мысль о женитьбе. Свободный и радостный отправляйся на родину искусства, проникнись его духом, и только тогда пойдет тебе на пользу совершенство в техники живописи, которого ты, возможно, достиг бы и здесь.

- Вижу, - воскликнул Эдмунд, - как глупо поступил я, признавшись вам в своей любви! Значит вы, от кого ждал я помощи советом и делом, - именно вы и действовали мне во вред, намеренно разбив с каким-то злорадством мои самые лучшие надежды.

- Ого, юноша! - остановил его Леонгард. - Умерьте, прошу, ваш пыл и будьте сдержаннее в выражениях, помятуя, что вы слишком еще неопытны, чтобы понять мои взгляды и намерения. Но, впрочем, я на тебя не сержусь, понимая, что гнев твой только следствие твоей безумной любви.

- А что касается искусства, - продолжал Эдмунд, - я не понимаю, почему мое обручение с Альбертиной может помешать мне отправиться в Рим и там изучать искусство, так как средства к тому, вы знаете сами, у меня есть. Я даже намеревался сам, посватав Альбертину, отправиться в Италию, прожить там целый год и уже потом только, обогатясь истинными познаниями в искусстве, вернуться в объятия невесты.

- Как? - воскликнул золотых дел мастер. - Ты говоришь, что это действительно было твоим намерением?

- Конечно, - отвечал Эдмунд, - поверьте, что как я ни люблю Альбертину, прекрасная страна, бывшая колыбелью моего дорогого искусства, привлекает меня нисколько не меньше.

- Даете ли вы мне, - подхватил Леонгард, - честное слово, что как только Альбертина станет вашей невестой, вы немедленно отправитесь в Италию?

- Почему же мне его не дать, - ответил Эдмунд, - когда это было без того моим всегдашним намерением и уж, конечно, осталось бы им даже в случае исполнения того, в чем я сомневаюсь.

- Ну если так, - живо воскликнул Леонгард, - то знай же, что решением этим ты выиграл Альбертину! И даю тебе честное слово, что через несколько дней она будет твоей невестой. А что я сумею это устроить, тебе сомневаться нечего.

Радость и восторг засверкали в глазах Эдмунда. Загадочный же золотых дел мастер поспешил уйти, оставя юношу под обаянием будущего счастья и самых радужных надежд.

В одной из отдаленных частей Тиргартена лежал под большим деревом, подобно (тут мы воспользуемся сравнением Селии из шекспировской комедии "Как вам это понравится") упавшему желудю или раненому рыцарю, правитель канцелярии Тусман и поверял свою сердечную скорбь холодному, осеннему ветру.

- О Боже милосердный! - вздыхал несчастный, достойный сожаления правитель канцелярии. - Чем заслужил я все эти свалившиеся на мою голову поношения? Не сказал ли великий Томазиус, что брак никогда не может быть помехой для мудрости, а я едва только задумал жениться, как уже, кажется, потерял весь свой рассудок? Откуда это непонятное отвращение достойной Альбертины Фосвинкель к моей, хотя и не Бог знает какой замечательной, но все-таки исполненной самых благородных намерений особы? Разве она считает меня политиком, которому не следует жениться, или юристом, имеющим право, по учению Клеобула, высечь свою жену в случае непослушания, так чего же красавицу Альбертину так пугает брак со мной? О Господи Боже, что за несчастье! За что осужден ты, бедный правитель канцелярии, водиться с этими колдунами и с этим бешеным живописцем, принявшим твое лицо за кусок старого пергамента и разрисовавшего его своей бесстыдной кистью под какого-то исступленного Сальватора Розу? Вот что приводит меня больше всего в отчаяние! Я возложил все упование на моего друга Стрециуса, знающего толк в химии, в надежде, что он поможет моему горю, - и все напрасно! Чем больше моюсь я водой, которую он мне прописал, тем краска становится ярче и ярче, хотя изменяет свои оттенки, так что лицо мое теперь изображает поочередно то весну, то лето, то осень! Да! Эта зелень погубит меня, и, если, наконец, не добьюсь я для моего лица белой зимы, которой так жажду, я впаду в полное отчаяние, брошусь в заплесневевший лягушачий пруд и утону в зеленом болоте.

Тусман имел полное право горько жаловаться на свою судьбу, потому что состав, которым Эдмунд вымазал ему лицо, был, по-видимому, не простой краской, а какой-то очень сложной тинктурой, так глубоко проникшей в поры кожи, что вывести ее не было никакой возможности. Днем бедный правитель канцелярии не смел выходить из дома иначе, как надвинув на глаза шляпу и прикрывая оставшуюся часть лица платком, и даже в сумерки, проходя по многолюдным улицам, торопился, подпрыгивая, из боязни, чтобы его не осмеяли уличные мальчишки или не встретил кто-нибудь из сослуживцев по канцелярии, куда он с тех пор не являлся, сославшись на болезнь.

Обыкновенно бывает, что постигшее нас несчастье чувствуется гораздо сильнее и тягостнее тихой, темной ночью, чем хлопотливым днем. Так и теперь, чем гуще надвигались темные облака, чем чернее становились тени деревьев и чем пронзительнее начинал завывать между листьев и ветвей холодный осенний ветер, тем яснее становилось Тусману вся безысходность его положения.

Ужасная мысль покончить все прыжком в зеленый лягушачий пруд стала так живо рисоваться перед его умственным взором, что он был почти готов принять ее за единственный, указываемый самой судьбой исход.

- Да! - воскликнул он звенящим голосом, вскочив с места, где лежал. - Да, правитель канцелярии! С тобой все покончено! Отчайся и умри, добрый Тусман! Томазиус тебе больше не поможет! Туда, туда, в зеленый пруд! Прощайте, жестокосердная мадемуазель Альбертина Фосвинкель! Никогда не увидите вы более вашего, презренного вами жениха! Еще миг, и он прыгнет в лягушачий пруд!

Сказав это, побежал он как сумасшедший к близлежащему пруду, расстилавшемуся в сумрачном свете наступавшего вечера, как свежий, зеленый луг, и остановился у самого края.

Мысль о близкой смерти должно быть несколько помрачила его рассудок, потому что, остановившись, он вдруг запел громким, пронзительным голосом английскую народную песню с припевом: "Прекрасен луг зеленый!"; а затем бросил в пруд сначала книгу Томазиуса, потом придворный календарь и Гуфландово руководство "Искусство продления жизни" и наконец, был готов уже совсем прыгнуть в воду сам, как вдруг почувствовал, что кто-то обхватил его сзади сильной, твердой рукой, и в то же время над ухом его раздался хорошо ему знакомый голос чернокнижного золотых дел мастера:

- Тусман? Что с вами? Сделайте милость, не будьте ослом, выкиньте дурь из головы!

Правитель канцелярии делал невероятные усилия, чтобы освободиться от крепких рук Леонгарда, и, почти потеряв дар речи, невнятно бормотал:

- Господин профессор? Вы видите, я в отчаянии, и потому теперь больше нет церемоний! Не сердитесь, если я вам скажу то, чего никогда бы не сказал учтивый правитель канцелярии Тусман. Но теперь, господин профессор, высказываю без обиняков желание, чтобы вас черти взяли вместе с вашим колдовскими штучками, вашей грубостью и вместе с вашим "Тусманом" в придачу!

Леонгард выпустил Тусмана из рук, и он с размаха шлепнулся в высокую, мокрую траву, вообразив, что упал в воду.

- О хладная смерть! - кричал он. - Прощай, зеленый луг! Мое нижайшее почтение мадемуазель Альбертине Фосвинкель! Будь здоров, дорогой советник! Бедный правитель канцелярии переселился к лягушкам, громко восхваляющим Творца в летнюю пору!

- Видите, Тусман, - крикнул громким голосом Леонгард, - до чего вы дошли с вашим упрямством. Вы посылаете меня к черту, а что если я и есть черт и сейчас сверну вам шею тут же на месте, в пруду, в котором, по вашему предположению, вы лежите?

Тусман стонал, охал, вздыхал и дрожал, точно в сильнейшей лихорадке.

- Но, однако, - продолжал золотых дел мастер, - я не желаю вам зла и прощаю вам все, виня только ваше отчаянное положение. Вставайте и идемте со мной.

Он помог подняться на ноги бедному правителю канцелярии, лепетавшему без связи и смысла:

- Я в вашей власти, почтенный господин профессор! Делайте, что хотите с моим смертным телом, но умоляю вас, пощадите мою бессмертную душу!

- Ну полно нести чепуху, идемте скорей, - прервал ювелир, подхватив Тусмана под руку и направившись вместе с ним через Тиргартенскую рощу к месту, где были павильоны.

- Постойте, - продолжал он, остановясь на дороге, - вы совершенно мокрый, дайте я вам хоть лицо оботру.

С этими словами он вынул из кармана белый платок и провел им несколько раз по лицу Тусмана.

Едва вдали засверкали сквозь деревья фонари Веберовского павильона, как Тусман в испуге воскликнул:

- Ради Бога, почтенный господин профессор, куда вы меня ведете? Пойдемте в город ко мне на квартиру, но только не туда, где мы можем встретить много людей. Я не могу показаться в обществе! Выйдет неприятность! Скандал!

- Не понимаю, Тусман, чего вы сторонитесь людей? - возразил Леонгард. - Полноте! Не будьте трусом! Вам непременно надо что-нибудь выпить, чтобы подкрепить свои силы, хотя бы стакан горячего пунша; иначе вы простудитесь и вас хватит лихорадка. Идемте же!

Правитель канцелярии жалобно стонал и упирался, ссылаясь на свое лицо с зеленым пейзажем Сальватора Розы, но Леонгард был неумолим и силой тащил его за собой в павильон.

Когда они вошли в ярко освещенный зал, Тусман быстро закрыл лицо платком, так как несколько гостей сидело еще у столиков.

- Да что с вами? - шепнул Тусману на ухо Леонгард. - Для чего вы так стыдливо скрываете ваше честное лицо?

- О Господи! - простонал правитель канцелярии. - Многоуважаемый господин профессор! Разве вы не видели, как рассердившийся молодой художник раскрасил мне все лицо зеленой краской?

- Вздор! - крикнул золотых дел мастер, толкнув Тусмана прямо к большому зеркалу, стоявшему в конце зала, и осветил ему лицо восковой свечой, взятой со стола.

Тусман взглянул и невольно радостно ахнул. Несчастная зеленая краска не только совершенно исчезла без следа, но даже все лицо получило какой-то новый, свежий оттенок, так что Тусман казался помолодевшим на несколько лет.

В порыве восторга правитель канцелярии подпрыгнул и начал сладчайшим голосом:

- О Господи! Что я вижу! Глубокоуважаемый, бесконечно уважаемый господин профессор! Этим счастьем обязан я вам, вам одному! Теперь, конечно, прелестная Альбертина Фосвинкель, ради которой я был готов прыгнуть в лягушачий пруд, не откажется избрать меня в супруги! Да, господин профессор! Вы исторгли меня из бездны! Не даром я чувствовал что-то восхитительно приятное, когда вы водили вашим белоснежным платком по моему лицу! О, скажите, ведь благодетелем моим были вы?

- Не стану отрицать, любезный Тусман, - ответил ювелир, - что зеленую краску с вашего лица стер точно я, из чего вы легко можете заключить, что я совсем не так неприязненно отношусь к вам, как вы думали. Я не одобряю только засевшую в вашей голове, по наущению советника, глупую идею жениться на молоденькой, хорошенькой девушке, в которой жизнь бьет ключом. Знайте же, что я мог бы легко выбить вам эту мысль из головы, видя, что вы опять за нее ухватились, едва освободясь от неприятной, сыгранной с вами шутки, но я этого не сделаю, а только посоветую вам не предпринимать по этому предмету ничего до полудня следующего воскресенья. Что будет дальше, вы увидите сами, но повторяю, что если вы осмелитесь сделать попытку увидеть Альбертину до тех пор, то, во-первых, я заставлю вас плясать до потери чувств, а затем превращу вас в самую зеленую из зеленых лягушек и брошу вас в Тиргартенский пруд, а не то и в Шпрее, где вы будете квакать до конца жизни. Подумайте же об этом, а мне надо еще успеть сделать кое-что в городе, куда вам идти за мной нельзя. Прощайте!

Золотых дел мастер был прав, говоря, что Тусман не мог пойти за ним, будь он даже обут в семимильные сапоги самого Шлемеля. Не успел правитель канцелярии оглянуться, как Леонгард уже исчез в направлении к Сальским воротам.

Не прошло и пяти минут, как он уже был у квартиры советника Фосвинкеля и, представ перед ним, как призрак, громко пожелал ему доброго вечера.

Советник порядочно струсил, едва его увидел, но взял себя в руки и резко спросил, что ему тут надобно в такой поздний вечер, добавив, что лучше бы он убирался вон и не приставал со своими дурацкими фокусами, которыми, наверное, опять собирается его морочить.

- Вот каковы теперь люди пошли, особливо если это коммерции советники, - почти развязно ответил Леонгард. - Именно того, кто больше всех желает им добра и в чьи объятия должны бы они броситься с полным доверием, гонят они прочь. Да знаете ли вы, несчастнейший, достойнейший сожаления советник, какая грозит вам опасность? Чувствуете ли вы, что я прибежал сюда темной ночью, чтобы посоветовать вам, как отклонить смертельный удар, равно угрожающий нам обоим?

- О Господи! - воскликнул советник вне себя от страха. - Неужели кто-нибудь опять объявил себя банкротом в Гамбурге, Бремене или Лондоне, что грозит мне полным разорением; о я несчастный, пострадавший коммерции советник, только это еще не хватало...

- Нет, дело не в этом, - прервал золотых дел мастер, - но скажите сначала, вы решительно отказываетесь выдать Альбертину за молодого Эдмунда Лезена?

- И вы еще спрашиваете? - воскликнул советник. - Чтобы я отдал дочь за этого жалкого пачкуна!

- А вы забыли, как он прекрасно написал вас и Альбертину?

- Ого! - возразил советник. - Вот была бы отличная сделка: отдать дочь за пару портретов! Я отослал их ему оба назад.

- Смотрите, Эдмунд будет вам за это мстить!

- Хотел бы я знать, - ответил коммерции советник, - какую месть замышляет этот жалкий щенок против коммерции советника Мельхиора Фосвинкеля.

- Это я вам сейчас же объясню, мой храбрый коммерции советник, - отвечал Леонгард. - Знайте, что Эдмунд только что принялся преинтересным образом ретушировать ваш портрет. Веселое, довольное лицо превращено им в хмурое и мрачное, со сдвинутыми бровями, с мутными глазами и отвислой губой. Морщины лба и щек проведены вдвое сильнее. Седина, которую вы скрываете пудрой, изображена во всей красоте. Вместо приятного известия о лотерейном выигрыше, написана на письме скверная, полученная вами третьего дня новость о банкротстве дома Кэмпбелл и К® в Лондоне, а на конверте поставлен адрес: "Неудавшемуся статскому советнику" и т.д. Он знает хорошо, что полгода тому назад вы безуспешно домогались получить этот чин. Из разодранных карманов вашего сюртука сыплются червонцы, талеры и ассигнации, изображая понесенную вами потерю. И в этом виде картина будет выставлена у торговца, против здания банка на Егерштрассе.

- Злодей! Разбойник! - завопил коммерции советник. - Он не смеет этого сделать! Я обращусь к полиции, к правосудию!

- Чего же вы этим достигнете? - спокойно возразил золотых дел мастер. - Достаточно каким-нибудь пятидесяти человекам увидеть картину, чтобы весть о ней, украшенная тысячью прибавлений праздных остряков, облетела весь город. Все смешное и глупое, что говорили и говорят о вас до сей поры, будет откопано вновь и подцвечено новыми красками. Каждый при встрече с вами будет смеяться вам в лицо, и, наконец, что всего хуже, в городе громко заговорят о потерях, которые вы понесли вследствие банкротства дома Кэмпбелла. Тогда конец вашему кредиту.

- Господи Боже! - повторял перепуганный советник. - Но нет, нет! Злодей должен отдать картину назад, я пошлю за ней завтра же утром!

- Ну а если бы он ее отдал, то что же из того? - перебил Леонгард. - Тогда, пожалуй, награвирует он ваш портрет в том виде, как я его описал, на медной доске, сделает несколько сот оттисков, сам их изящно, с любовью раскрасит и разошлет по всему свету: в Гамбург, Бремен, Любек, Штеттин, даже в Лондон.

- Постойте, постойте, - перебил советник, - я придумал вот что; сходите, прошу вас, сами к этому ужасному человеку и предложите ему пятьдесят, если надо сто талеров, лишь бы он отказался от этой затеи.

- Ха-ха-ха! - рассмеялся Леонгард. - Вы забываете, что Эдмунд в деньгах не нуждается. Родители его достаточные люди, и кроме того его старая тетка, девица Лезен, живущая на Брейтштрассе, давно уже отписала ему по духовному завещанию все свое имущество. А имущество это не маленькое и ценится, ни больше ни меньше, как в восемьдесят тысяч талеров.

- Что? - воскликнул советник, побледнев от изумления. - Как вы сказали? Восемьдесят?.. Знаете, дражайший друг, ведь я и сам замечал, что Альбертина по уши влюблена в этого молодого человека, а я... я же очень мягкий человек, хороший отец и не могу противостоять слезам и просьбам. К тому же молодой человек и мне нравится. Он замечательный художник, а где дело коснется искусства, там, вы знаете, я готов на все... Милый Лезен! У него тьма прекрасных качеств!.. Восемьдесят, сказали вы? Ну так слушайте же, Леонгард, по доброте, исключительно по доброте сердца отдаю я этому милому юноше свою дочь!

- Гм! - гмыкнул золотых дел мастер. - Однако я должен рассказать вам нечто весьма любопытное. Я сейчас из Тиргартена, где нашел под деревом возле пруда вашего друга и школьного товарища правителя канцелярии Тусмана, которому вы прежде еще обещали руку Альбертины. Он был в ужаснейшей отчаянии и совсем было собрался утопиться с горя после того, как Альбертина его отвергла. С великим трудом успел я удержать его от этого ужасного намерения, убедив, что вы, твердо держась своего слова, употребите всю силу отеческой власти над Альбертиной, чтобы заставить ее отдать ему свою руку. Если же это не состоится и дочь ваша выйдет за Лезена, то ваш правитель утопится непременно. Подумайте, как посмотрят в обществе на такое ужасное самоубийство почтенного человека! В его смерти, наверное, обвинят вас, вас одних. Всякий при встрече с вами будет с презрением от вас отворачиваться. Никто не станет приглашать вас к обеду, а если вы зайдете в кафе почитать газеты или осведомиться о новостях, вас вытолкают за дверь, спустят с лестницы! Мало того: правителя очень ценит начальство, его репутация превосходного чиновника известна во всех канцеляриях. Потому, если станет известно, что ваши непостоянство и криводушие довели несчастного до самоубийства, то нечего вам будет и думать на всю оставшуюся жизнь, что вас когда-нибудь примет какой-нибудь тайный советник или тайный обер-финанцдиректор, а уж о настоящих тайных и говорить нечего. Ни одно присутственное место, в помощи которого вы нуждаетесь, не займется вашими делами. Заурядные коммерции советники станут вас презирать, экспедиторы преследовать, может быть, даже с оружием в руках, и даже простые канцелярские рассыльные при встрече с вами глубже надвинут шляпу. Вы лишитесь чина коммерции советника, а затем, со ступеньки на ступеньку, полетит сначала ваш кредит, потом состояние, и, таким образом, вы доживете до полного презрения, отчаяния и нищеты!

- Довольно! Довольно, не терзайте меня! - крикнул коммерции советник. - Ну кто бы мог подумать, чтобы Тусман в его лета окажется таким влюбчивым павианом! Но вы правы! Будь что будет, а я должен сдержать слово, данное моему правителю, иначе мне грозит полное разорение. Да! Это решено! Тусман получит руку Альбертины.

- Вы забываете, - возразил Леонгард, - искательство барона Дюммерля! Забыли про страшное проклятие Манассии! В нем, в случае отказа его племяннику, вы наживете опасного врага. Манассия не даст вам сделать ни одной торговой сделки. Он не пожалеет никаких средств для того, чтобы подорвать ваш кредит, будет вредить вам на каждом шагу, не успокоится, пока не разорит вас окончательно и пока Далес, которого он вам посулил, действительно не поселится в вашем доме. Одним словом, кому бы из трех соискателей ни отдали вы теперь руку Альбертины, вам не избежать мести двух остальных, и вот почему назвал я вас несчастным, достойным сожаления человеком.

Советник как безумный заметался по комнате, восклицая на каждом шагу:

- Я погиб! Погиб! Я разорен! Не было печали, так вот, нате же, теперь с дочкой никак не соображу. Черт бы их всех побрал: и Лезена, и барона, да и моего правителя в придачу.

- Однако, - продолжал Леонгард, - есть одно средство выручить вас из беды.

- Какое? - воскликнул советник, внезапно остановившись и тупо глядя на золотых дел мастера. - Какое? Говорите! Я готов на все.

- Видели вы на сцене "Венецианского купца"? - спросил Леонгард.

- Какого? - спросил советник. - Это не та ли пьеса, где Девриент играет кровожадного еврея по имени Шейлок, которого потянуло на свежее купеческое мясо? Конечно, видел, но что же из того?

- Если видели, - продолжал Леонгард, - значит, вы должны помнить, то там есть некая богатая невеста по имени Порция, которую отец по духовному завещанию назначил в супруги тому, кто выиграет ее в некоторого рода лотерее. Для этого были приготовлены три ларца, которые соискатели ее руки должны были выбирать и открывать по очереди, с тем, что руку Порции получит выбравший ларец с ее портретом. Вот и вы, коммерции советник, поступите так же, пусть воля живого отца уподобится воле покойного. Скажите женихам, что они равно дороги вам все трое, и потому решение спора предоставляется слепому случаю. Три закрытых ларчика будут поднесены соискателям, и тот, кто найдет портрет Альбертины, получит ее руку.

- Что за оригинальное предложение! - воскликнул советник. - Да неужели вы думаете, почтенный господин Леонгард, что если даже я на него соглашусь, то помогу тем своей беде? Положим, один получит руку Альбертины, но ведь этим я навлеку на себя гнев и мщение двух остальных, которым не посчастливится найти портрет и потому уйдет ни с чем?

- А вот тут-то и вся хитрость! - отвечал Леонгард. - И в ней я берусь вам помочь. Я торжественно обещаю вам приготовить ларчики таким способом, что каждый останется доволен тем, что в них найдет. Оба неугадавшие жениха найдут в своих ларчиках не насмешливый отказ, подобно Марокканскому и Арагонскому принцам, а, напротив, нечто такое, что заставит их самих отказаться от Альбертины и даже поблагодарить вас за такую счастливую выдумку.

- Возможно ли? - воскликнул советник.

- Не только возможно, но должно быть и будет так, как я вам сказал, в чем и даю вам мое честное слово.

Теперь коммерции советник не сомневался в успехе плана золотых дел мастера, и оба они решили, что выбор невесты будет происходить в будущее воскресенье ровно в полдень.

Золотых дел мастер обещал, со своей стороны, приготовить к этому времени три нужных ларчика.

ГЛАВА ШЕСТАЯ,

в которой описывается, каким образом

происходил выбор невесты, а затем

заканчивается и само повествование.

Можно представить, в какое отчаяние пришла Альбертина, когда советник объявил ей о своем намерении разыграть ее руку в злосчастной лотерее и не отказался от своего решения, несмотря на все ее просьбы, слезы и мольбы. К этому присоединилось и другое горе: Лезен во все это время не только не пытался ее увидеть, как бы это сделал всякий искренно любящий, но даже не написал ей ни одной строчки. Такое равнодушие, конечно, ее вдвойне огорчало. В субботу вечером, накануне рокового воскресенья, Альбертина, печальная, сидела в сумерки одна в своей комнате и, подавленная мыслью об угрожавшем ей несчастье, серьезно начала думать, не лучше ли будет решиться на отчаянный поступок и просто убежать из дома отца, чем ожидать ужасной судьбы быть насильно выданной замуж за старого педанта Тусмана или противного барона Беньямина. Тут невольно пришел ей на память загадочный золотых дел мастер с его странными фокусами, которыми он остановил навязчивого барона Дюммерля, когда тот попытался ее поцеловать. Она ясно видела, что Леонгард действовал в интересах Эдмунда, и это зародило в ее сердце надежду, что в трудную минуту он окажет помощь и ей. И тут ей до того захотелось увидеть Леонгарда и с ним поговорить, что даже, казалось ей, она бы не испугалась, если бы он, подобно призраку, явился перед ней.

Последняя мысль Альбертины оказалась верна, потому что она, действительно, ничуть не испугалась, когда высокая, стоявшая в углу темная фигура, которую она до того принимала за печку, вдруг оказалась Леонгардом, который приблизился к ней и заговорил своим тихим, но звучным голосом:

- Оставь, милое дитя, печаль и заботы! - сказал он. - Знай, что Эдмунд Лезен, которого ты любишь или, во всяком случае, думаешь, что любишь, мой питомец и что я поддерживаю его всей моей властью. Знай также, что именно я надоумил твоего отца устроить эту лотерею и что я же взялся приготовить роковые ларчики, а потому ты можешь догадаться, что портрет твой достанется именно Эдмунду!

Альбертина ахнула от восторга, но Леонгард продолжал:

- Я мог бы устроить вашу свадьбу иначе, но мне хотелось в то же время удовлетворить двух других соискателей: правителя канцелярии Тусмана и барона Беньямина. Но теперь останутся довольны и они, так что ни тебе, ни твоему отцу не придется опасаться нападок отвергнутых претендентов.

Альбертина не знала, чем выразить свою благодарность, и почти готова была броситься к ногам старого золотых дел мастера. Она прижимала к сердцу его руку, уверяя, что несмотря на всю странность и неестественность того, что он делал, несмотря даже на внезапное, необъяснимое его появление в ее комнате, она вовсе его не боялась и под конец кончила простодушной просьбой объяснить ей, что все это значит и кто таков он сам.

- Ну, моя дорогая девочка! - с улыбкой отвечал Леонгард. - Это будет мне довольно трудно объяснить. Меня, как и многих других, принимают вовсе не за того, кем я являюсь в самом деле. Некоторые, например, считают меня ни больше ни меньше, как золотых дел мастером Леонгардом Тунгейзером, жившем в таком почете при дворе курфюрста Иоганна-Георга в тысяча пятьсот восьмидесятых годах, а когда завистники и злодеи стали искать его погибели, то исчезнувшего неизвестно как и куда. Если подобные люди, которых зовут романтиками и фантазерами, выдают меня за этого Турнгейзера, а значит, за привидение, то можешь представить, какие неприятности меня ожидают со стороны честных бюргеров, не признающих ни черта, ни романтизма, ни поэзии. Даже здравомыслящие литературные критики ополчаются на меня и преследуют не хуже, чем ученые фарисеи во времена Иоганна-Георга, изо всех сил стараясь отравить и испортить мне то скромное существование, которое я веду. Даже теперь, милое мое дитя, несмотря на то, что я ежеминутно пекусь о тебе и Эдмунде, являясь всюду, как deus ex machine*, все-таки чувствую я, что единомышленники литературных критиков не захотят признать моей роли в этой истории, потому что они не верят в самое мое существование! Поэтому, чтобы обеспечить себе, по крайней мере, спокойную жизнь, я никому никогда и не говорю, что я золотых дел мастер Леонгард Тунгейзер, живший в шестнадцатом столетии. Таким образом я даю возможность этим людям считать меня просто искусным фокусником и объяснять мои чудеса Виглебовой "Натуральной магией" или какой-либо иной. Оно, впрочем, правда, что я и теперь занят устройством одного фокуса, какого не сумел бы сделать ни Филидор, ни Филадельфио, ни сам Калиостро и который совершенно не поддается объяснению, а потому навсегда останется камнем преткновения для этих людей. Тем не менее я не могу без него обойтись, потому что он нужен для окончания берлинской истории о трех соискателях руки прекрасной Альбертины Фосвинкель. Итак, не падай духом, дитя мое, встань завтра как можно раньше, надень свое лучшее платье, заплети и уложи покрасивее косы и терпеливо ожидай, что будет дальше.

* Бог с машины (лат.).

Сказав это, Леонгард исчез так же, как и появился.

В воскресенье в назначенный час, то есть ровно в одиннадцать, явились старый Манассия со своим преисполненным надежды племянником, правитель канцелярии Тусман и Эдмунд Лезен с золотых дел мастером. Женихи, не исключая и Беньямина, невольно вздрогнули, когда увидели Альбертину, до того она была на этот раз красива и привлекательна. Те девицы и дамы, которые любят со вкусом сшитые платья и изящные украшения (а во всем Берлине вряд ли сыщется такая, которая этого не любит), могут мне поверить, что платье на Альбертине, отделанное с особой элегантностью, было как раз нужной длины и не скрывало ножек, обутых в белые туфельки, что короткие рукава и корсаж были из дорогого кружева, что между рукавом и белой лайковой перчаткой, натянутой чуть повыше локтя, была видна полная красивая ручка, что ее темные косы украшал только изящный золотой гребень с драгоценными камнями и для подвенечного наряда ей не хватало лишь миртового венка. Но что делало Альбертину особенно очаровательной, так это выражение любви и надежды, сиявшее в прекрасных глазах и игравшее ярким румянцем на прелестных щечках.

В припадке великодушного гостеприимства советник заказал роскошный завтрак. Старый Манассия злобно посмотрел на накрытый стол, а когда Фосвинкель пригласил гостей садиться, в глазах его, казалось, можно было прочесть ответ Шейлока: "Да, чтобы нанюхаться свинины, вкусить от той домовины, куда ваш пророк из Назарета загнал беса. Я согласен вести с вами дела, торговать, продавать, покупать рассуждать и все такое прочее. Но ни есть, ни пить, ни молиться с вами не согласен".

Барон Беньямин не был так разборчив: он съел гораздо больше бифштексов, чем обыкновенно, и при этом болтал глупости как всегда.

Советник в этот торжественный час, казалось, стал совершенно на себя не похож. Он не только обильно угощал гостей портвейном и мадерой, но даже велел принести из погреба бутылку столетней малаги. По окончании завтрака он объяснил трем женихам способ, которым будет решено, кому достанется его дочь, в такой складной и вразумительной речи, какой от него нельзя было и ожидать. Женихам предлагалось зарубить себе на носу, что Альбертина достанется только тому, кто выберет ларчик с ее портретом.

Едва часы начали бить двенадцать, отворилась дверь в зал, посредине которого все увидели покрытый дорогим ковром стол, а на нем три небольших ларчика.

Один из них был золотой с искусно сделанным на крышке венчиком из дукатов и надписью внутри венка:

"Кто меня выберет, будет счастлив сообразно своему вкусу".

Второй ларчик - серебряный - был очень тонкой работы. На крышке его среди нескольких надписей на чужих языках стояли слова:

"Кто выберет меня, получит гораздо больше, чем надеялся получить".

Наконец, третий, сделанный из слоновой кости, был с надписью:

"Кто выберет меня, получит блаженство, о котором мечтал".

Альбертина села на кресло за столом, возле нее стал советник; Манассия и золотых дел мастер удалились в глубину комнаты.

Вынули жребий, при чём оказалось, что право первому выбрать досталось Тусману, а Беньямин и Эдмунд отправились в другую комнату.

Правитель канцелярии с глубокомысленным видом подошел к столу, внимательно осмотрел ларчики и прочел их надписи. Но вскоре он почувствовал, что его неудержимо влекут искусно переплетающиеся письмена на серебряном ларчике.

- Боже праведный, - вдохновенно воскликнул он, - что за прекрасные письмена, как интересно сочетаются здесь римские и арабские буквы! А надпись! "Кто выберет меня, получит гораздо больше, чем надеялся получить". Разве я надеялся, что мадемуазель Альбертина Фосвинкель осчастливит меня своей прелестной ручкой? Я был в полном отчаянии, там, в пруду! Но здесь мое счастье и утешение! Советник! Мадемуазель Альбертина! Я выбираю серебряный ларчик!

Альбертина встала и подала правителю канцелярии маленький ключ, которым он сейчас же отворил ларчик. Но как же оторопел Тусман, когда вместо ожидаемого портрета Альбертины, нашел он только маленькую, переплетенную в пергамент книжку, в которой, перелистав, обнаружил он только чистые листы.

При ней лежала следующая записка:

Путь ошибочный забыт.

К счастью ход тебе открыт.

Дар, который здесь лежит,

Невежество просветит,

В мудрость превратит.

- Боже праведный! - пробормотал Тусман. - Что же это такое? Книга? Нет, не книга, а просто переплетенная бумага! Итак, вместо ожидаемого портрета конец всем моим надеждам! О несчастный, уничтоженный правитель канцелярии! Все с тобой покончено! Туда! Туда! В лягушачий пруд!

И он хотел выбежать вон, но Леонгард загородил ему дорогу со словами:

- Тусман, вы ошибаетесь, для вас нет сокровища дороже того, которое вы получили! Уже одни стихи должны были навести вас на эту мысль. Спрячьте, прошу вас, книжку в карман.

Тусман сделал, как ему было сказано.

- А теперь, - продолжал золотых дел мастер, - назовите книгу, которую вы бы желали иметь в эту минуту.

- О господи! - воскликнул печальным голосом Тусман. - Я самым непростительным образом утопил "Краткое руководство политичного обхождения" несравненного Томазиуса в лягушачьем пруду!

- Выньте книгу из кармана, - сказал Леонгард.

Тусман сделал, как ему было велено, и остолбенел - там было не что иное, как "Руководство" Томазиуса.

- Господи боже мой! - воскликнул правитель канцелярии вне себя от радости. - Да что же это такое! Мой дорогой Томазиус спасен от мести жадных лягушек, которым никогда бы не выучиться у него ничему!

- Тише! - перебил его золотых дел мастер. - Спрячьте книгу опять в карман.

Тусман спрятал.

- Теперь, - продолжал Леонгард, - назовите какое-нибудь редкое сочинение, которое вы долго и напрасно искали во всевозможных библиотеках.

- О Господи! - пробормотал Тусман почти растроганно. - Когда я вздумал посещать оперу, то очень желал предварительно ознакомиться с сущностью музыки, и для того тщетно старался достать одну маленькую книжку, в которой аллегорически изображено искусство композиции и музыкального исполнения. Она называется: "Музыкальная война, или Описание генерального сражения между двумя героинями - Композицией и Гармонией, как они объявили друг другу войну, как сражались и после кровавой битвы опять примирились", сочинение Иоганна Бера.

- Скорее полезайте в карман! - воскликнул Леонгард.

Правитель канцелярии, вытащив книгу, громко вскрикнул от восторга, так как это было ничто иное, как "Музыкальная война" Иоганна Бера.

- Видите, - сказал золотых дел мастер, - какую богатейшую, небывалую библиотеку приобрели вы благодаря вашему ларчику, причем библиотеку, которую вы можете постоянно носить с собой. С этой книжкой в кармане можете вы получить любое сочинение, какое только пожелаете иметь.

Тусман, забыв и про Альбертину, и про советника, убежал в дальний угол комнаты, бросился в кресло и начал то и дело прятать книгу в карман и опять ее доставать, и по его засиявшим от восторга глазам было ясно, что обещание золотых дел мастера осуществилось.

Затем наступил черед барона Беньямина. Он вошел в комнату со свойственной ему неуклюжей развязностью, направился к столу и с лорнеткой на глазах прочел надписи. Скоро, однако, какой-то неизъяснимый инстинкт остановил его внимание на золотом ларчике с венчиком из дукатов.

- Кто меня выберет, будет счастлив сообразно своему вкусу, - пробормотал он себе под нос. - Ну да! Дукаты - это по мне по вкусу. Альбертина тоже! Чего уж тут долго думать и выбирать!

С этими словами Беньямин схватил золотой ларчик и, открыв его полученным от Альбертины ключом, нашел маленький английский напильник, при котором была записка со стишком:

Желаний ты добыл предмет,

Какого в мире лучше нет,

Все остальное пустоцвет!

Одна торговля процветает,

И не пред чем не отступает.

- Что же это? - воскликнул он в сердцах. - Что стану я делать с напильником? Разве напильник портрет? Портрет Альбертины? Этот ларчик я подарю ей в день свадьбы! Подите сюда, моя милая!

Сказав это, барон направился прямо к Альбертине, но золотых дел мастер схватил его за плечи со словами:

- Потише, потише, любезнейший! Это уже против уговора! Вам следует удовольствоваться напильником, и вы, уверен я, будете вполне удовлетворены, узнав про неоценимые свойства полученной вами вещицы, на что намекал и стишок. Скажите, если у вас в кармане хороший, новый дукат с гуртиком?

- Ну, есть, - недовольным тоном ответил Беньямин, - что же с того?

- Возьмите и отпилите ему гуртик вашим напильником.

Беньямин сделал это с ловкостью, обличавшей долгую практику. И что же? Дукат нисколько не уменьшился, а, напротив, засверкал еще ярче и красивее. То же самое повторилось и со вторым дукатом, и с третьим: чем больше пилил их Беньямин, тем, казалось, полновеснее они становились.

Манассия, спокойно смотревший до того на все, что происходило, тут вдруг вскочил и, накинувшись на племянника с дико сверкающими глазами, закричал как исступленный:

- Господь отцов моих! Это что? Отдай напильник! Говорю, отдай! За него триста лет тому назад продал я свою душу дьяволу... Отдай напильник!

С этими словами он попытался силой отнять у Беньямина напильник, но тот, защищаясь с необыкновенной ловкостью, в свою очередь кричал:

- Отстань, старый осел! Отстань! Напильник выиграл я, а не ты!

А Манассия ревел еще громче:

- Ехидна! Червивый плод от моего корня! Отдай напильник! Все дьяволы восстанут на тебя, проклятый вор!

Изрыгая поток еврейских проклятий, сцепился Манассия с племянником, пытаясь руками, ногами, чуть не зубами одолеть его и вырвать напильник. Но Беньямин защищал свою драгоценность, как львица своих детенышей, так что в конце концов силы Манассии иссякли. Тогда племянник крепко обхватил дядюшку, так что у того затрещали кости, и вытолкал его за дверь, а затем, вернувшись поспешно назад, схватил он маленький столик, поставил в угол комнаты, противоположный тому, в котором сидел Тусман, вытащил из кармана горсть дукатов и с жаром принялся работать напильником.

- Ну! - сказал Леонгард. - Наконец-то мы отделались от старого скряги Манассии. Говорят же люди, что он второй Агасфер и бродит по земле с тысяча пятьсот семьдесят второго года, когда за свое колдовство он был сожжен под именем чеканщика монет Липпольда и спасен от смерти дьяволом, которому продал за то свою душу. Многие знающие люди уверяют, будто встречали его здесь в Берлине в разных обличьях, вследствие чего даже произошла легенда, что в наше время бродит по свету не один, а множество Липпольдов. Ну, поскольку я тоже немного смыслю в этих делах, то ручаюсь, что теперь с ним покончено.

Может быть ты, любезный читатель, даже не желаешь, чтобы я продолжал дальше, потому что, без сомнения, догадался, что Эдмунд Лезен выбрал ларчик из слоновой кости с надписью: "Кто выберет меня, получит блаженство, о котором мечтал", а в нем нашел прекрасный миниатюрный портрет Альбертины со стихами:

Тобой приобретенный рай

В чертах прелестной прочитай.

Ловить нам счастье рок велит,

Иначе счастье улетит.

Так доказательство любви

С прелестных губок ты сорви!

О том, что Эдмунд, следуя по стопам Бассанио, последовал совету заключительных строк стиха и поцеловал залившуюся ярким румянцем возлюбленную и что советник был в полном восторге, выйдя так счастливо из затруднительного положения, нечего и распространяться.

Между тем барон Беньямин усердно работал напильником, а Тусман не менее усердно читал, причем ни тот, ни другой не обращали ни малейшего внимания на то, что происходило вокруг, пока советник не объявил во всеуслышание, что Эдмунд выбрал ларчик с портретом Альбертины, а потому получает ее руку. Правитель канцелярии чрезвычайно этому обрадовался и, по своему обыкновению, подпрыгнул раза три, потирая руки, что обычно служило у него проявлением удовольствия. Беньямина вопрос о свадьбе, по-видимому, совершенно перестал занимать, но тем не менее он обнял советника, назвав его превосходнейшим человеком, и рассыпался в благодарностях за подарок напильника, прибавив, что советник может вполне рассчитывать на его помощь во всех делах. Сказав это, он раскланялся и быстро ушел.

Правитель канцелярии тоже, весь растроганный, со слезами на глазах, благодарил за удивительную книгу, уверяя, что стал с этой минуты счастливейшим человеком в мире; затем, произнеся несколько галатных комплиментов Альбертине, попрощался со всеми и вслед за бароном поспешил покинуть дом коммерции советника.

С этих пор умолк всякий слух о литературных трудах барона Беньямина, так долго надоедавшего ими всем и каждому. Почтенный барон, безусловно, предпочел заниматься подпиливанием дукатов. А Тусман оставил в покое библиотекарей, которым раньше приходилось целыми днями рыться, отыскивая требуемые им старые, давно забытые книги.

В доме коммерции советника радость и восторг первых дней вскоре сменились сердечной печалью. Леонгард настоятельно потребовал, чтобы Эдмунд сдержал данное слово и ради собственной своей пользы, как и для пользы искусства, отправился по обещанию в Италию.

Несмотря на всю тяжесть расставания с Альбертиной, Эдмунд, однако, чувствовал, что неодолимая сила влекла его в страну искусства, а Альбертина, проливая горячие слезы, думала о том, как приятно и интересно будет ей где-нибудь в обществе, за чаем, вынуть при всех из рабочей корзинки письмо, полученное прямо из Рима.

Эдмунд уже более года живет в Риме, и некоторые уверяют, будто переписка его с Альбертиной становится заметно холоднее. Кто знает, возможно, что со временем даже самый вопрос об их браке канет в вечность. Старой девой Альбертина не останется ни в каком случае: она для этого слишком хороша и богата. Замечают даже, что референдарий по судебным делам Глоксин, прекрасный молодой человек с тонкой талией, двумя жилетами и на английский манер завязанным галстуком, очень часто танцует зимой с девицей Альбертиной Фосвинкель на всех балах, а летом постоянно гуляет с ней под руку в Тиргартене и что коммерции советник любуется этой парочкой с истинно отцовским, довольным видом. Референдарий Глоксин уже сдал второй экзамен при суде и сдал отлично, что признали сами экзаменаторы, которые с самого утра изрядно мучили его или, как говорится, пробовали на зубок, а это бывает очень больно, особенно если зуб с дуплом. Этот-то экзамен и наводит на мысль, что референдарий лелеет мечту о браке, ибо он проявил особую осведомленность по части рискованных афер.

Возможно, что Альбертина выйдет за добропорядочного референдария, как скоро ему удастся получить хорошее место. Ну что же, поживем, увидим.

* * *

- Замечательную, однако, ты написал чепуху! - сказал Оттмар после того, как Лотар кончил чтение. - Вся твоя история с невероятными происшествиями произвела на меня впечатление какой-то пестрой мозаики, которая до того ослепляет глаз, что он никак не может уловить в ней какой-либо определенной фигуры.

- Что до меня, - перебил Теодор, - то я нахожу, что некоторые эпизоды повести Лотара очень забавны, хотя целое, по моему мнению, удалось бы гораздо лучше, если бы он менее усердно читал Хафтития. Так, например, оба сверхъестественные лица, вынырнувшие из мрака прошедших веков, золотых дел мастер и любитель фальшивых монет еврей, по-моему, выведены совершенно напрасно, и представляются мне совершенно ненужными воскресшими мертвецами, только мешающими общему ходу повести. Я очень рад, любезный Лотар, что рассказ твой не напечатан, иначе пощипала бы тебя критика.

- Неужели же, - возразил Лотар, усмехаясь своей обыкновенной комической улыбкой, - неужели моя повесть о злосчастных приключениях тайного секретаря Тусмана не достойна украсить даже страницы Берлинского альманаха? Я постарался бы придать ей еще более местного колорита, вывел бы кое-какие известные публике лица и, таким образом, обеспечил бы успех, по крайней мере, в среде театральных ротозеев и присяжных любителей литературы. Но шутки в сторону, признайтесь, что вы несколько раз от души смеялись во время моего чтения, потому и строгость вашей критики должна смягчиться перед этим обстоятельством. Если Оттмар сравнивает мою повесть с пестрой, ослепляющей глаза мозаикой, то пусть он, по крайней мере, признает за ней достоинство калейдоскопа, в котором мозаика, хотя и переворачивается из стороны в сторону без всякой строго предвзятой мысли, но, в конце концов, все-таки составляет правильные фигуры. Некоторые из выведенных в моем "Выборе невесты" личностей, во всяком случае, следует признать довольно удачными, и во главе их ставлю я милейшего барона Беньямина, этого достойного наследника еврея Липпольда. Но, впрочем, не довольно ли говорить о всем произведении вообще, тем более, что я остался верен моему всегдашнему стремлению искать фантастическое в настоящей, реальной жизни, а не Бог знает где.

- Это стремление хвалю я в тебе в особенности, - сказал Теодор. - В литературе существовал одно время обычай непременно переносить действие фантастических произведений в отдаленные, баснословные страны Востока, принимая за образец сказки Шехерезады. Но при этом настоящие, характерные черты Востока оставлялись в стороне, и содержание повести строилось просто на воздухе. Потому все подобные сказки прочитываются, не оставляя в душе ни малейшего следа и даже не возбуждая фантазии. Я, напротив, полагаю, что основание фантастических подмостков, на которые фантазия хочет взобраться, должно быть непременно укреплено на реальной почве жизни, чтобы на них легко мог взойти вслед за автором всякий. Тогда, как бы высоко ни залетала фантазия автора, читателям всегда будет видна связь между его и их собственной жизнью, так что они сами себя будут считать принадлежащими этому дивному царству фантазии. Это, говоря сравнением, будет похоже на прекрасный сад, разведенный вплотную к городским стенам, так что всякий может в нем гулять и наслаждаться, нисколько не отрываясь от обыденных занятий.

- Не забывай, однако, - перебил Оттмар, - что не всякий способен вскарабкаться на эти, как ты назвал, подмостки. Некоторые считают такое времяпрепровождение даже как будто ниже своего достоинства, у других с третьей ступеньки начинает кружиться голова, а есть, наконец, и такие, что, проходя даже каждый день мимо этих нагроможденных подмостков, вовсе их не замечают. Что же касается до сказок "Тысячи и одной ночи", то достойно замечания, что позднейшие подражатели этой книги выпускают в своих подражаниях именно то, что книга эта дает истинно живого и реального и что, по принципу Лотара, должно преимущественно лечь в основу фантастических произведений. Все эти люди, ремесленники, портные, носильщики, дервиши и купцы, выведенные в сказках, в сущности, самые обыкновенные люди, каких мы ежедневно сотнями встречаем в обыденной жизни, а так как жизнь в ее более глубоких проявлениях остается всегда одна и та же, независимо от колорита места и времени, то потому и люди эти, несмотря на внешнюю разность с нами, а равно и на окружающий их волшебный, фантастический мир, кажутся нам знакомыми, точно живущими среди нас людьми. Вот в чем, по-моему, заключается главная прелесть этой превосходной книги.

Между тем заметно похолодало. Выздоравливающему Теодору было вредно оставаться на открытом воздухе, и потому друзья перешли в садовую беседку, где вместо горячих, возбудительных напитков велели подать на этот раз, по той же причине, успокоительный чай.

Едва поданный самовар закипел на столе и затянул свои песенки, Оттмар сказал:

- Я не нахожу более подходящего случая, чтобы прочесть вам один уже довольно давно написанный мною небольшой рассказ, который также начинается чаем. Предупреждаю при этом, что он сочинен в духе Киприана.

Оттмар прочел:

ЗЛОВЕЩИЙ ГОСТЬ

Буря, предвестница приближающейся зимы, шумела в воздухе. Черные тучи быстро неслись над землею, разражаясь потоками града и дождя.

Стенные часы пробили семь.

- Кажется, - сказала полковница Б*** своей дочери Анжелике, - мы сегодня просидим одни. В такую погоду вряд ли кто-нибудь из друзей вздумает приехать в гости, и мне бы хотелось только, чтобы скорее вернулся твой отец.

Едва успела она произнести эти слова, как дверь отворилась и в комнату вошел ротмистр Мориц Р***. За ним следом явился молодой правовед, знакомый полковницы, один из постоянных посетителей назначенных в ее доме четвергов. Это был юноша открытого, веселого характера, душа всякого общества, и потому с его появлением Анжелика справедливо заметила, что неожиданно составившийся на этот раз интимный кружок будет веселее любого многолюдного собрания. В зале было довольно холодно, и полковница велела развести в камине огонь и накрыть чайный столик.

- Вы, господа, - сказала она, - с истинно рыцарским геройством приехали сегодня, несмотря на бурю и дождь, и потому, вероятно, с удовольствием выпьете чаю. Маргарита сейчас приготовит нам этот северный напиток, который словно нарочно придуман для такой погоды.

Маргарита, француженка одних лет с Анжеликой, жившая в доме полковницы в качестве компаньонки ее дочери как для практики во французском, так и для выполнения некоторых хозяйственных обязанностей, явилась немедленно и исполнила приказание полковницы относительно чая.

Пунш закипел. Огонь затрещал в камине. Маленькое общество уютно уселось за чайным столом, в приятной надежде скоро согреться. Веселые разговоры, с которым до того прогуливались они по залу, на минуту затихли, и только шум бури, завывавшей в печных трубах, прерывал наступившее молчание.

Наконец, Дагобер, так звали молодого юриста, заговорил первый.

- Замечательно, - сказал он, - до какой степени осень, буря, огонь в камине и пунш способны, все вместе, наполнять сердце каким-то таинственным, необъяснимым страхом!

- Однако страх этот очень приятен, - прервала Анжелика. - Я удивительно люблю этот легкий озноб, пробегающий по всему телу, причем душа точно получает непреодолимое желание заглянуть в какой-то иной, странный, фантастический мир.

- Совершенная правда! - воскликнул Дагобер. - Этот легкий озноб охватил пять минут тому назад нас всех, и если мы внезапно замолчали, то именно вследствие невольно родившегося в нас желания бросить хотя бы один взгляд на этот фантастический мир, о котором вы говорили. Впрочем, я очень рад, что чувство это прошло и мы вернулись к прекрасной действительности, потчующей нас таким славным чаем! - и, поклонившись полковнице, он осушил стоявший перед ним стакан.

- Чему же тут радоваться? - прервал Дагобера Мориц. - Если и ты, и я, и мы все соглашаемся, что испытанное нами чувство страха и мечтательности было приятно, то остается только пожалеть, что оно прошло.

- Постой, постой! - ответил Дагобер. - Тут речь идет не о той сладкой мечтательности, при которой дух наш, создавая ряд чудных картин и образов, тешит сам себя. Шум бури, треск огня и шипение пунша, напротив, являются предвестниками иного страха и иных мечтаний, хотя и таящихся также в глубине нашего духа, но которых надо крайне остерегаться. Я имею в виду - страх увидеть призрак! Известно всем, что таинственные эти гости чудятся нам всегда ночью и преимущественно в бурную, дождливую погоду, когда они, кажется, особенно любят покидать свою холодную отчизну и пугать нас своими неприветливыми посещениями. Вот почему в подобное время мы невольно и ощущаем какой-то страх.

- Что за странные вещи говорите вы, Дагобер! - прервала полковница. - Я не могу даже согласиться с вашим мнением, будто страх, о котором вы упомянули, составляет прирожденное наше чувство, и гораздо более склоняюсь к мысли, что это просто следствие тех глупых сказок и историй о мертвецах, которыми пугали нас в детстве няньки.

- О нет, милейшая хозяйка! - живо воскликнул Дагобер. - Далеко не так! Никогда эти сказки, которые, замечу мимоходом, в детстве мы постоянно слушали с восторгом, а отнюдь не со страхом, никогда, повторяю, эти сказки не оставили бы в нас такого глубокого следа, если бы в душе нашей не существовало самостоятельных, звучащих им в ответ в том же тоне струн. Отрицать существование странного, непонятного нам до сей поры особого мира явлений, поражающих иной раз наши уши, иной раз глаза, нет никакой возможности, и поверьте, что страх и ужас нашего земного организма только внешнее выражение тех страданий, которым подвергается живущий в нем дух под гнетом этих явлений.

- Как вижу, вы духовидец, - смеясь сказала полковница, - впрочем, ими всегда бывают люди с легко возбуждающимся, нервным характером. Но если я даже вам поверю и соглашусь, что точно существует какой-то особый мир непонятных явлений или, пожалуй, духов, открывающихся нам то в странных звуках, то в видениях, все же остается мне неясным, почему природа непременно хочет, чтобы мы соприкасались с этим миром только в мгновения страха и ужаса, точно при встрече с врагом.

- Очень может быть, - ответил Дагобер, - что это род наказания, которое налагает на нас матушка природа за наше стремление ускользнуть из-под ее опеки. Я, по крайней мере, убежден, что в то золотое время, когда люди жили в тесном сближении с природой, они не знали и следа этого страха и ужаса, совершенно невозможных при том дружеском общении и гармонии, в каких состояли тогда все созданные ею силы и существа. Я говорил уже, что явления эти иногда проявляются в странных, непонятных звуках, но скажите, разве не производят на нас таинственного, гнетущего впечатления даже такие звуки природы, которых происхождение нам вполне понятно и ясно? К числу замечательнейших звуков этого рода принадлежат бесспорно так называемые голоса дьявола, слышимые на острове Цейлоне и в окрестных с ним странах, и о которых можете вы прочесть в сочинении Шуберта "Тайны естественных наук". Голоса эти, совершенно похожие на человеческий плач, слышатся всегда в ясные, тихие ночи, причем, обыкновенно, сначала кажутся они несущимися откуда-то издали и, приближаясь мало-помалу, раздаются, наконец, совершенно отчетливо и ясно. Говорят, что впечатление этих непонятных звуков на душу сильно до такой степени, что даже хладнокровнейшие, чуждые всяких предрассудков наблюдатели не могут сдержаться, слыша их, от выражения глубочайшего ужаса.

- Это действительно так, - перебил своего друга Мориц, - я никогда не был ни на Цейлоне, ни в окрестных с ним странах, однако, нечто подобное этим ужасным голосам природы слышал сам, причем не только я, но и все присутствующие тогда ощущали именно то щемящее чувство, о котором говорил Дагобер.

- О, если так, - воскликнул Дагобер, - то ты доставишь нам всем большое удовольствие, рассказав, что это было за приключение, и этим, может быть, успеешь убедить нашу прекрасную хозяйку.

- Вы знаете, - так начал Мориц, - что я сражался в Испании под началом Веллингтона против французов. Однажды, после битвы при Виттории, случилось мне с отрядом испанской и английской кавалерии провести ночь на биваках, в открытом поле. Утомленный донельзя вчерашним переходом, заснул я как убитый, едва успев лечь; но вдруг, среди глубокого сна был внезапно пробужден странным, пронзительным звуком. Вскочив спросонок, я тотчас же вообразил, что, вероятно, вблизи лежит тяжелораненый, может быть, умирающий и что я слышал его стон, но, однако, товарищи мои спокойно храпели вокруг меня, и слышанный мною звук прекратился. Между тем свет чуть-чуть забрезжил сквозь ночную тьму. Я встал и прошелся немного по полю, думая, не увижу ли где раненого. Тишина была невозмутимая, и только изредка набегавший легкий порыв ветра чуть шелестел листьями кустарников. Вдруг знакомый звук повторился и, как бы промчавшись по воздуху, утонул где-то далеко-далеко. Казалось, то был плач убитых, раздавшийся над полем сражения под безграничным небесным сводом. Сердце мое вздрогнуло невольно; глубочайший ужас овладел всем моим существом; что значили жалобные вопли, раздававшиеся из обыкновенной человеческой груди в сравнении с этим ужасным, раздирающим душу стоном! Тут уже и товарищи мои, услыхав этот стон, повскакивали один за другим со своих постелей. Стон раздался в третий раз еще ужаснее, еще пронзительнее. Лошади начали храпеть и чутко зашевелили ушами. Испанцы упали на колени и стали громко читать молитвы. Один английский офицер уверял, что ему часто случалось наблюдать этот феномен в южных странах, когда атмосфера бывает переполнена электричеством, и что вслед за этим надо ждать перемены погоды. Испанцы, вообще склонные к суеверию, стали клясться, что им слышались настоящие голоса демонов и что это предвещает какое-нибудь ужасное событие. Предсказание это они впоследствии подтверждали тем, что через несколько дней действительно была дана в этой местности одна из кровопролитнейших битв той войны.

- Что касается нас, - прервал своего друга Дагобер, - мне кажется, нам незачем ехать ни на Цейлон, ни в Испанию для того, чтобы услышать эти поражающие душу звуки природы. Если этот ветер, этот град, этот визг железных флюгеров на крыше недостаточны, чтобы наполнить душу страхом и трепетом, то прислушайтесь к треску камина, в котором слышатся сотни каких-то диких голосов и, наконец, к оригинальной, колдовской песенке, которую начинает затягивать чайник.

- О Господи! Час от часу не легче! - воскликнула полковница. - Дагобер населил привидениями даже вскипающий чайник и заставляет нас слушать их жалобные песни.

- Однако, милая матушка, - прервал ее Анжелика, - я скажу вам, что Дагобер не совсем не прав. Треск, щелканье и шипенье могут иной раз в самом деле навеять боязливое чувство, особенно, когда ум к этому расположен. Что же касается жалобной песенки чайника, то она мне уже положительно неприятна, и я даже погашу сейчас огонь, чтобы ее прекратить.

С этими словами Анжелика встала, причем платок, в который она была закутана, скользнув с ее плеч, упал на пол. Мориц быстро его поднял и подал ей, за что был награжден взглядом, в котором каждый сразу бы прочел более чем простую благодарность. В порыве чувства схватил он милую ручку и крепко прижал ее к губам.

Маргарита, передававшая в эту минуту Дагоберу стакан пунша, вдруг вздрогнула, точно от электрического удара, и, пошатнувшись, выронила стакан, разбившийся вдребезги. Испуганно вскрикнув, бросилась она к ногам полковницы, обвиняя себя в непростительной неловкости и умоляя позволить ей удалиться в свою комнату. Настроение, которое принял разговор, хотя и не вполне ею понятый, подействовало, по ее словам, так сильно на ее нервы, что она, не будучи в состоянии выносить треск камина, чувствовала себя совсем больной и хотела лечь в постель. Говоря так, она в то же время крепко целовала руки полковницы, обливая их горячими слезами.

Дагобер понял, что затеянный им разговор грозил разрешиться не совсем приятным исходом и что потому следовало его прервать во что бы то ни стало. С комизмом, на какой только был способен, он также бросился к ногам хозяйки и самым смешным, плаксивым голосом стал умолять ее помиловать преступницу, осмелившуюся пролить драгоценный напиток, назначенный для освежения его адвокатского горла и сердца. Что же касается широкого, пуншевого пятна на паркете, то клялся он всеми святыми на следующее утро подвязать себе к подошвам полотерские щетки и танцевать на этом месте целый час, танцевать, как на придворном балу, до тех пор, пока не останется ни малейшего следа преступления.

Полковница, с заметным неудовольствием смотревшая на Маргариту, невольно рассмеялась забавной выходке Дагобера.

- Встаньте, встаньте и осушите ваши слезы, - сказала она, подавая ему обе руки, - я соглашаюсь вас помиловать. Маргариту за ее преступную неловкость с пуншем прощаю также, чем она обязана исключительно вашему геройскому самопожертвованию. Но, впрочем, совершенно без наказания оставить ее я не могу и потому произношу приговор, чтобы она, забыв свою болезнь, осталась в зале и усерднее прежнего принялась за угощение дорогих гостей пуншем. Сверх того - обязана она наградить своего спасителя поцелуем.

- Вот как всегда награждается добродетель! - с комическим жаром воскликнул Дагобер, схватив руку Маргариты. - Верите вы теперь, моя красавица, что на свете есть еще мужественные адвокаты, готовые пожертвовать всем для спасения правоты и невинности? А теперь следует привести в исполнение безапелляционный приговор нашего строгого судьи.

Говоря так, он прямо в губы поцеловал Маргариту и затем торжественно подвел ее к стулу, на котором она сидела. Маргарита, вся покраснев, громко рассмеялась сквозь светлые слезы, блиставшие еще в ее глазах.

- Простите меня, пожалуйста, - сказала она по-французски, - право, я такая глупая. Но, конечно, я считаю долгом повиноваться всему, что скажет моя благодетельница, и потому обещаюсь вам успокоиться и по-прежнему наливать пунш, не пугаясь разговора о привидениях.

- Браво! - воскликнул Дагобер. - Браво, моя героиня! Чувствую, что я вдохновил вас моей храбростью, а вы меня вашим поцелуем! Фантазия моя разыгралась вновь, и я сейчас же намереваюсь угостить всю компанию новым рассказом из regno di pianta*, страшнее прежнего.

* Царство плача (итал.).

- Я думала, - возразила полковница, - мы уже простились со всем страшным и призрачным.

- О пожалуйста, матушка, - перебила Анжелика, - позволь Дагоберу продолжать рассказ. Я совершенный ребенок и ужасно люблю повести с привидениями, от которых холод пробегает по жилам.

- Как приятно мне это слышать! - воскликнул Дагобер. - В молодой девушке пугливость очаровательнее всего, и ни за что на свете не женился бы я на женщине, которая не боится привидений.

- Ты, однако, не объяснил еще нам, - сказал Мориц, - почему, по твоему мнению, надо остерегаться того охватывающего нас чувства страха, которое должно считаться предвестником близости духов.

- Потому, - отвечал Дагобер, - что страх этот никогда не задерживается на своей первой ступени. Вслед за чувством, почти приятным, следует страх, леденящий кровь в жилах и поднимающий волосы дыбом на голове, так что первое приятное чувство можно считать за род приманки, которой враждебный мир духов хочет сначала очаровать нас и опутать. Мы сейчас говорили о загадочных звуках природы, так поразительно действующих на нашу душу, но иногда случается, что звуки самые обыкновенные, вполне объяснимые присутствием какого-либо животного или током сквозного ветра, мучают нас и доводят до отчаяния точно таким же образом. Каждый, без сомнения, испытывал, до чего невыносим ночью самый тихий звук, раздающийся через определенные промежутки времени, и до какого отчаяния может он нас довести, прогнав всякий сон.

Раз, во время моих путешествий, случилось мне остановиться на ночь в одной гостинце, в прекрасной, просторной комнате, отведенной мне самим хозяином. Ночью вдруг проснулся я, неизвестно почему. Полный месяц глядел сквозь незавешанные окна и освещал в комнате все до последней мебели. Вдруг раздался звук, точно от капли воды, упавшей в большой металлический таз. Я стал прислушиваться. Звук повторялся мерно и постоянно. Собака моя, лежавшая под кроватью, вскочила и стала с беспокойством обнюхивать все предметы, царапать стены, пол и жалобно визжать. Я чувствовал, как холод пробегал по моим жилам и холодные капли пота выступали на лбу. Пересилив, однако, невольно овладевшее мною чувство ужаса, я сначала громко окликнул: "Кто тут?", а затем, выскочив из постели, прошелся до середины комнаты. Капли продолжали падать с тем же металлическим звуком и в этот раз уже совершенно возле меня, хотя я ничего не видел. В ужасе бросился я опять в постель и закутался с головой в одеяло. Звук стал тише, хотя и продолжался с теми же мерными промежутками и наконец мало-помалу затих, точно растворившись в воздухе. Я заснул глубоким, тяжелым сном, от которого проснулся уже поздним светлым утром. Собака взобралась ко мне на кровать и, пролежав всю ночь, прижимаясь к моим ногам, начала весело лаять и бегать, оправившись от своего страха только после того, как я встал сам. Мне пришла в голову мысль, что, может быть, слышанный мною звук был самой обыкновенной вещью и что я не мог только догадаться, в чем было дело. Потому я немедля рассказал хозяину гостиницы напугавшее меня. Приключение, надеясь, что он поможет мне найти ключ от этой загадки, и удивлялся только, зачем он меня об этом не предупредил. Но каково же было мое изумление, когда хозяин, выслушав меня, вдруг страшно побледнел и затем стал меня умолять, ради самого неба, никому не рассказывать о том, что со мной случилось, потому что иначе ему грозила беда лишиться куска хлеба. Уже многие, посещавшие гостиницу, жаловались, по его словам, на этот загадочный звук, являвшийся обыкновенно в светлые лунные ночи. Безуспешно исследовали в комнате решительно все; поднимали полы как в ней, так и в смежных комнатах; осматривали даже соседние дома - все было напрасно! Тщательные поиски не навели даже на след происхождения загадочного звука. Перед моим приездом явление это, впрочем, не обнаруживалось в течение целого года, и хозяин думал уже, что оно исчезло без следа, как вдруг теперь, к величайшему его ужасу, оказалось, что это неприветливое "нечто" поселилось в комнате вновь. В заключение он давал честнейшее слово ни за что впредь не помещать в этой комнате никого из приезжих.

- Как это в самом деле страшно! - сказала Анжелика, обнаруживая все признаки лихорадочной дрожи. - Мне кажется, я бы умерла, если бы со мной случилось что-либо подобное. Мне и то часто случается вдруг с испугом вскочить ночью, точно со мной случилось что-либо ужасное, между тем как решительно не могу в этот момент дать себе отчета, что бы это могло быть, и даже не помню виденного мною страшного сна. Напротив, мне кажется, что я пробуждаюсь из совершенно бессознательного, мертвого состояния.

- Это явление мне очень хорошо знакомо, - сказал Дагобер. - Очень может быть, что тут замешивается власть какого-нибудь постороннего, психического явления, которому мы подчиняемся против воли. Так сомнамбулы никогда не помнят ни своего сомнамбулического состояния, ни того, что они при этом делали. Очень вероятно, что и тот непонятный, нервный страх, о котором вы говорите, не более как отголосок какого-нибудь могущественного влияния, обрывающего связь между нами и нашим сознанием.

- Я помню, - продолжала Анжелика, - как однажды в день моего рождения, года четыре тому назад, вдруг пробудилась я ночью именно в таком состоянии и затем не могла прийти в себя в течение нескольких дней, тщетно стараясь припомнить, какой именно сон меня так испугал. Но что всего страннее, так это то, что я хорошо помнила, как во сне же рассказывала подробно этот сон многим людям и в том числе матушке, пробудясь же, забыла решительно все, кроме этого обстоятельства.

- Этот удивительный феномен, - прервал Дагобер, - стоит в теснейшей связи с магнетизмом.

- О Боже мой! - воскликнула полковница. - Неужели этот разговор никогда не кончится? Об этих вещах неприятно даже думать, и я требую, чтобы Мориц сейчас же рассказал что-нибудь веселое, покончив разом с историями о привидениях.

- С удовольствием исполню ваше желание, - ответил Мориц, - но в заключение прошу позволить мне рассказать еще одну историю в том же роде. Она вертится теперь у меня на языке, и я чувствую, что не буду в состоянии говорить ни о чем веселом, не облегчив душу рассказом.

- Так облегчите же ее, - сказала полковница, - если только этим вы обещаете покончить со всем таинственным и ужасным. Муж мой скоро должен возвратиться, и тогда мы с удовольствием о чем-нибудь с вами поспорим или поговорим о хороших лошадях, чтобы только выйти из того напряженного состояния, в которое разговор наш о привидениях, не хочу этого отрицать, привел даже меня.

- Во время последнего похода, - так начал Мориц, - познакомился я с одним русским офицером, уроженцем Лифляндии. Ему было лет около тридцати, и так как случай сделал, что мы довольно долгое время сражались вместе, то знакомство наше скоро превратилось в тесную дружбу. Богислав, так звали моего друга, владел редкой способностью повсюду возбуждать общую к себе симпатию и уважение. Он был высок ростом, статен, мужествен, красив собой, прекрасно образован, храбр как лев, к довершению всего, имел самый милый, открытый характер. Трудно было найти более задушевного товарища для дружеской пирушки, но иногда что-то странное случалось с ним среди самого бурного разгара веселости, причем, точно какое-то ужасное воспоминание вдруг искажало черты его лица. В этих случаях делался он внезапно молчалив, серьезен и тотчас же покидал общество, обычно уходя ночью в поле, где начинал или бродить как тень пешком, или переезжать верхом на лошади от одного форпоста к другому и, только утомясь до невероятности, возвращался домой, чтобы лечь в постель. Случалось при этом, что он без всякой нужды, как бы нарочно, искал опасности, кидаясь в каждую горячую свалку рукопашной битвы, но, казалось, ни мечи, ни ядра не смели его коснуться, потому что он постоянно выходил невредим из самого жаркого боя. Все это заставляло меня с уверенностью предполагать, что, вероятно, какой-нибудь странный случай, или, может быть, тяжелая потеря отравили ему жизнь до такой степени.

Раз взяли мы на французской границе приступом один укрепленный замок, в котором и остановились на несколько дней, чтобы дать отдохнуть войскам. Комната, занимаемая Богиславом, была как раз возле моей. Ночью вдруг был я разбужен легким стуком в мою дверь. Кто-то тихо назвал меня по имени. Очнувшись, я узнал голос Богислава и, встав с постели, отворил ему дверь. Богислав стоял в ночном платье, освещенный свечкой, которую держал в руке, бледный как полотно, дрожа всем телом, и что-то невнятно бормотал. "Ради Бога, что с тобой, мой дорогой?" - воскликнул я и, схватив его, чтобы поддержать, довел до большого кресла, в которое усадив, заставил силою выпить стакан вина из стоявшей на столе бутылки, стараясь в то же время согреть его руки в своих и успокоить всевозможными ласковыми словами, хотя решительно не мог дать себе отчет, какая причина довела его до такого ужасного состояния. Придя немного в себя, Богислав глубоко вздохнул и затем проговорил тихим, прерывистым голосом:

- Нет! Нет! Я не вынесу и сойду с ума, если смерть, в чьи объятия я бросаюсь так жадно, отказывается со мною покончить! Тебе, дорогой Мориц, должен я поверить эту ужасную тайну! Так слушай же!.. Ты знаешь, что я прожил несколько лет в Неаполе. Там познакомился я с одной девушкой из прекрасного дома и полюбил ее страстно. Она отвечала мне полной взаимностью, и оба мы с согласия родителей думали заключить союз, от которого ожидали райского счастья. День свадьбы был уже назначен, как вдруг в дом отца и матери моей невесты стал являться какой-то сицилийский граф, обнаруживая всем своим поведением явное намерение отбить у меня мою возлюбленную. Дошло до объяснения. Он ответил мне дерзостью, вследствие чего состоялась дуэль, на которой я смертельно ранил его шпагой в грудь. Но каково же было мое отчаяние, когда, поспешив затем к моей невесте, я, вместо радости при виде меня спасенным, нашел ее в жесточайшем припадке горя и слез. Она называла меня гнусным убийцей, отталкивала меня со всеми знаками величайшего отвращения и лишилась даже чувств, когда я коснулся ее руки, точно укушенная ядовитым скорпионом! Кто может описать тебе мое горе! Внезапная эта перемена осталась необъяснима даже для родителей моей невесты. Никогда ни малейшим словом не потакали они домогательствам графа. Отец скрыл меня в своем доме и употребил все старания, чтобы дать мне возможность безопасно покинуть Неаполь. Преследуемый всеми фуриями, уехал я в Петербург. Но не измена моей невесты тяготила и мучила меня главным образом. Нет! Какое-то страшно мучительное чувство осенило с тех пор всю мою жизнь. Какой-то необъяснимый адский страх не дает мне ни минуты покоя с несчастливого дня моей дуэли в Неаполе. Часто днем, но еще чаще ночью, слышится мне чей-то тяжелый, предсмертный стон то вдали, то почти подле меня, и я с ужасом узнаю в нем голос убитого мною графа. Говорить ли о том, до чего мучит это меня и терзает? И представь, что стон этот слышится мне везде, его не заглушают ни гром пушек, ни треск оружейного огня, он разжигает и поднимает в моей душе ярость и отчаяние, способные довести до окончательного безумия. Даже сегодня ночью...

Тут Богислав вдруг остановился и в ужасе стиснул мою руку. Я вздрогнул вместе с ним. Тяжелый, раздирающий стон тихо, но ясно пронесся в ночной тишине. Потом показалось, будто кто-то с трудом, тяжело вздыхая, поднялся с земли и направился к нам слабой, неверной походкой. Богислав, собрав последние силы, поднялся с кресла; глаза его засверкали диким блеском отчаяния.

- Покажись, злодей! - крикнул он так, что задрожали стены. - Покажись, если смеешь! Вызываю тебя со всеми дьяволами, которые тебе служат!

Страшный удар в дверь раздался ему в ответ...

Как раз в эту минуту сорвалась с крючка под точно таким же ударами дверь комнаты, где сидело все общество...

* * *

Едва Оттмар успел прочесть эти слова, как уже с настоящим треском распахнулись обе половинки дверей садовой беседки, где сидели Серапионовы друзья, и темная, закутанная в широкий плащ фигура, появившись на пороге, приблизилась к ним неслышными, призрачными шагами. У всех невольно занялся дух от ужаса.

Когда первое впечатление прошло и свечи озарили лицо вошедшего, Лотар, узнав в воображаемом призраке общего их друга Киприана, воскликнул:

- Ну можно ли так глупо пугать порядочных людей, прикинувшись привидением! Впрочем, с Киприана взыскивать нельзя: он живет до того запанибрата с миром призраков и мертвецов, что, пожалуй, готов сам превратиться в какого-нибудь духа. Рассказывай же скорее, как ты сюда попал и каким образом успел нас отыскать?

- Да, да! Рассказывай! - повторили Оттмар и Теодор.

- Сегодня только, - начал Киприан, - воротился я из моего путешествия и тотчас же побежал к Теодору, затем к Лотару и, наконец, к Оттмару. Не застав никого, недовольный, пошел я прогуляться и, возвращаясь в город, совершенно случайно, забрел в глубь сада, где внезапно, показалось мне, услышал знакомые голоса в беседке. Заглянув в окно, увидел я моих достойных Серапионовых братьев и услышал, что Оттмар читает своего "Зловещего гостя".

- Как! - перебил Оттмар. - Разве ты знал мою повесть уже прежде?

- Ты забываешь, - отвечал Киприан, - что я же подал тебе о ней главную мысль. Не из моих ли рассказов узнал ты о феномене воздушных звуков и дьявольских голосов на Цейлоне? Канву повести о зловещем госте сообщил тебе также я, и потому мне очень было любопытно послушать, как воспользовался ты моим сюжетом. Таким образом вы легко поймете, что едва Оттмар дошел в своем чтении до растворившейся с громом и треском двери, я, по необходимости, сделал то же и явился среди вас.

- С той, однако, разницей, - заметил Теодор, - что явился ты не как неприятный зловещий гость, а как дорогой и верный Серапионов брат, искренно нас обрадовавший, несмотря на то, что явление твое, признаюсь, порядочно меня испугало.

- А сверх того, - прервал Лотар, - если он захотел, во что бы то ни стало, остаться сегодня духом, то, надеюсь, что это будет дух очень мирный, который спокойно займется чаем и не станет даже стучать чашками, чтобы не мешать продолжению чтения рассказа Оттмара, заинтересовавшего меня тем более, что сюжет, как мы теперь узнали, принадлежит не ему.

Шутка Киприана произвела, однако, довольно сильное впечатление на Теодора, еще не совсем оправившегося от болезни; он сидел бледный как смерть, и ясно было видно, что больших усилий стоило ему казаться веселым.

Киприан это заметил и сильно раскаивался в своей проделке.

- Действительно, - сказал он, - глупую я сделал штуку, забыв, что Теодор едва успел только оправиться от своей болезни. И это тем неприятнее, что подобные проделки совершенно противны моим собственным убеждениям. Сколько раз случалось, что шутки в этом роде влекли за собой действительное вмешательство мира духов и оканчивались несчастьем. Я даже знаю один пример...

- Довольно, довольно! - закричал Лотар. - Я не люблю долгих перерывов, а Киприан приготовился, кажется, уже совсем вести нас в свой родной, заколдованный лес. Прошу, Оттмар, продолжай свое чтение.

Оттмар продолжал:

* * *

Высокий человек, одетый с головы до ног в черное, с бледным лицом и серьезным, проницательным взглядом, вошел в комнату. Приблизясь почтительно к полковнице, он самым вежливым тоном, обличавшим привычку и манеры хорошего общества, попросил извинения, что явился так поздно, несмотря на полученное приглашение, причем сослался на чей-то визит, к сожалению, задержавший его дома. Полковница, находясь еще под первым впечатлением испуга, проговорила в ответ несколько незначительных слов, пригласив неожиданного гостя садиться. Он поставил стул возле нее, как раз против Анжелики и, сев, обвел взором все общество. Несколько минут продолжалось общее, довольно неловкое молчание. Наконец незнакомец заговорил снова, прибавив к сказанному, что независимо от позднего прихода ему следует еще убедительнейше просить извинения за тот шум, с которым он, можно сказать, почти ворвался в зал. Впрочем, вина, по его словам, должна была пасть на лакея, встреченного им в передней, который так неосторожно отворил дверь. Полковница, с трудом подавляя поселившееся в ее душе какое-то неприятное чувство, спросила о том, кого она имеет честь у себя принимать? Но незнакомец, как будто не расслышав этого вопроса, занялся Маргаритой, в которой какая-то странная перемена произошла с первой минуты его прихода. Она вдруг оживилась и, сев возле незнакомца, принялась нервно смеяться, без умолку болтать по-французски, рассказывая ему, как они сидели все, слушая страшную повесть о привидениях, и как он явился как раз в ту минуту, когда ротмистр Мориц дошел до появления духа в своем рассказе. Полковница, чувствуя неловкость расспрашивать об имени гостя, который объявил, что явился по приглашению, не повторила своего вопроса, несмотря на все беспокойство, причиняемое ей его присутствием, и даже не дала заметить Маргарите, что излишняя ее развязность в разговоре с незнакомцем не совсем уместна. Гость, однако, наконец сам положил конец ее болтовне, сказав в ответ, причем обратился уже к хозяйке и к прочему обществу, что происшествие, совершенно подобное рассказанному, случилось недавно в этой же самой местности. Полковница что-то невыразительно ответила; затем сказал несколько слов Дагобер, но разговор все как-то не клеился. Маргарита между тем начала напевать французские песенки, вскочила со своего места, пустилась танцевать, уверяя, что хочет повторить новую фигуру гавота, словом, держала себя совершенно вразрез с общим, принужденным настроением общества. Все сидели, точно подавляемые каким-то тяжелым чувством, явно тяготясь присутствием таинственного незнакомца и как бы не решаясь заговорить с ним после взгляда на его мертвенно-бледное лицо. При всем том трудно было сказать, чем мог он так неприятно подействовать на всех, потому что ни в тоне его, ни в манерах не было ровно ничего особенно из ряда вон выходящего. Напротив, и то, и другое обличали привычки порядочного, умеющего себя держать светского человека. Острый акцент, с которым он говорил по-французски и по-немецки, заставлял с вероятностью предполагать, что он не принадлежал ни к одной из этих национальностей.

Наконец точно гора скатилась с плеч хозяйки, когда вслед за раздавшимся под окнами дома стуком лошадиных копыт, услышала она голос возвратившегося мужа.

Через несколько минут полковник вошел в комнату и, едва увидя незнакомца, поспешил прямо к нему с радостным восклицанием:

- Милости, милости просим, любезный граф! Душевно рад вас видеть! - и затем, обратясь к жене, прибавил: - Граф С-и! Верный, дорогой друг, с которым я познакомился на далеком севере и с особенным удовольствием встречаю теперь здесь!

Полковница, успокоенная этими словами, с любезной улыбкой приветствовала гостя, объявив, что если он не был принят с первого раза как верный, близкий друг, то вина должна упасть на полковника, не предупредившего ее об этом посещении. Затем рассказала она мужу, как целый вечер проговорили они о привидениях и прочих, тому подобных вещах, как Мориц рассказал ужасное приключение со своим другом и как граф внезапно вошел в зал как раз в ту самую минуту, когда речь зашла о страшном ударе в дверь.

- Это прелестно! - воскликнул полковник. - Итак, любезный граф, вас приняли за привидение. Мне кажется, что моя Анжелика до сих пор не может оправиться от следов страха на лице, как будто ротмистр еще не покончил со своей историей, да и Дагобер все еще смотрит невесело. Скажите, граф, ведь это должно быть преобидно быть принятым за привидение или мертвеца?

- Разве я, - сказал граф, как-то странно усмехнувшись, - имею что-нибудь призрачное в своей фигуре? Впрочем, нынче много говорят, будто есть люди, обладающие силой оказывать на других такое психическое влияние, что взгляд их бывает трудно перенести. Может быть, таким взглядом владею и я.

- Вы шутите, любезный граф! - возразила полковница. - Но что нынче действительно возобновилась мода на подобные таинственные вопросы, в этом вы совершенно правы.

- А равно и в том, - прибавил граф, - что вопросы эти часто переходят в чистые суеверные бредни, обнаруживающие не совсем здоровое состояние рассудка рассказчиков. Да хранит судьба всех и каждого от этой напасти. Но я, однако, прервал господина ротмистра на самом интересном месте его рассказа и потому убедительно прошу его продолжать, чтобы удовлетворить общее любопытство слушателей.

Мориц, которому вся личность незнакомца была не только неприятна, но положительно противна, очень хорошо понял злую насмешку в той улыбке, с какой были произнесены графом последние слова. Он вспыхнул и отвечал довольно резко, что боится смутить подобными бреднями ту веселость, которую граф сумел внести своим приходом в их скучавший кружок, и потому предпочитает лучше промолчать.

Граф, не обратив никакого внимания на этот ответ, сел возле полковника и, небрежно играя золотой табакеркой, тихо спросил, не француженка ли та дама, которая находится, по-видимому, в очень веселом расположении духа.

Вопрос относился к Маргарите, все еще продолжавшей напевать и кружиться по залу, так что полковник был вынужден подойти к ней и негромко спросить, в своем ли она уме? Маргарита вздрогнула и, как бы очнувшись, смирно уселась за чайным столом.

Граф между тем искусно возобновил разговор, рассказав несколько последних, недавно случившихся новостей. Дагобер слушал молча, а Мориц, смотря на графа в упор и беспрестанно меняясь в лице, казалось, ждал только случая быть затронутым, чтобы ответить чем-нибудь дерзким. Анжелика, не поднимая глаз, прилежно сидела за работой. Вообще же разошлись все в самом натянутом расположении духа.

- Счастливый ты человек! - воскликнул Дагобер, оставшись наедине с Морицем. - Кажется, теперь уже нет сомнения, что Анжелика тебя любит. Я сегодня долго смотрел ей в глаза и убедился в этом совершенно. Но берегись! Дьявол силен и умеет посеять дурную траву среди прекраснейших цветов! Маргарита любит тебя тоже и притом любит, как только может полюбить самое пылкое сердце. Сегодняшнее ее поведение показало такие муки ревности, что она не в состоянии была даже их скрыть. Надо было видеть, что происходило в ее душе, когда Анжелика уронила платок, и ты, подняв его, поцеловал ее в руку. И во всем этом виноват ты один. Я помню хорошо, как усердно ухаживал ты сам за хорошенькой француженкой, и хотя знаю, что этим ты только маскировал свою любовь к Анжелике, все же фальшивые стрелы попали в цель и сделали свое дело, во всяком случае, дело очень скверное, потому что я даже не могу предвидеть, как выйти из этого положения благополучно.

- Оставь меня в покое с этой своей Маргаритой! - рассердился Мориц. - Если Анжелика любит меня точно, в чем я - увы! - еще сомневаюсь, то мне столько же дела до всевозможных Маргарит со всей их глупостью, сколько до прошлогоднего снега. Но у меня другое беспокойство на душе: мне все кажется, что этот непрошенный граф, явившийся внезапно, как темная ночь, и смутивший самым неприятным образом наше веселое настроение, встанет чем-то вроде помехи между мной и Анжеликой. Я смутно чую душой, точно во сне, будто бы человек этот уже оказал на меня где-то и когда-то тяжелое, непонятное влияние, и не знаю почему, но мне все кажется, что там, где он появится, случится непременно какое-нибудь несчастье, вызванное им из недр темной, неприветливой ночи. Заметил ты, как проницательно смотрел он на Анжелику и как при этом невольный румянец то вспыхивал, то исчезал у нее на щеках под его взглядом? Он видел, что моя любовь к Анжелике стоит на его собственной дороге, и вот почему прозвучали таким призрением его обращенные ко мне слова. Но я ему не уступлю, хотя бы нам пришлось встретиться на узкой дорожке смерти!

Дагобер тоже соглашался, что граф казался с виду каким-то существом другого мира, но, по его мнению, таким людям следовало только, не уступая, смело смотреть прямо в глаза.

- А может быть, - прибавил он, - в сущности, тут нет ровно ничего особенного, и неприятное, произведенное графом впечатление следует приписать только странности и обстановке его прихода.

- Будем, - сказал он в заключение, - смело и твердо встречать разрушительные, направленные против нас силы, и поверь, что никакая мрачная власть не заставит преклонить гордо поднятую против нее голову!

Прошло много времени. Граф все чаще и чаще посещал дом полковника и, наконец, сделался в нем почти неизбежным гостем. Вместе с тем и общее к нему отношение стало мягче. В семействе даже прямо говорили, что причину производимого присутствием графа неприятного впечатления следует скорее искать в собственном предрассудке, чем в его личности.

- Не точно ли с таким же правом, - рассуждала жена полковника, - граф мог назвать неприятными людьми нас самих, если судить по нашим бледным, вытянутым лицам и вообще по нашему тогдашнему с ним обращению?

Граф выказывал в разговорах бездну разнообразнейших познаний и хотя, будучи итальянцем по рождению, говорил на иностранных языках с заметным акцентом, делал это совершенно правильно и с редкой увлекательностью. Его рассказы были проникнуты таким огнем жизненной правды и до того невольно очаровывали слушателей, что даже Мориц с Дагобером, долее всех выказывавшие к графу неприязненное отношение, переменили мнение и с невольным интересом, подобно Анжелике и всем прочим, слушали эти рассказы, удивительно оживляемые выражением его бледного, но по-настоящему красивого лица и очарованием порхавшей на тонких губах улыбки.

Дружба между графом и полковником завязалась вследствие одного обстоятельства, из которого последний вынес глубочайшее уважение к благородству характера графа. Они встретились на дальнем Севере, где граф помог полковнику в одном из тех бывающих нередко случаев жизни, когда дело идет не только о потере денег или имущества, но даже доброго имени и чести. Полковник, глубоко чувствуя эту услугу, предался с тех пор графу всей душой.

Раз полковник, будучи наедине с женой, сказал ей:

- Время мне сообщить тебе о причине, побуждающей графа так долго оставаться здесь. Ты знаешь, что мы целых четыре года прожили с графом в П***, где дружба наша завязалась так тесно, что даже поселились мы в одной комнате. Раз случилось, что граф, войдя ко мне рано утром, увидел на моем столе маленький миниатюрный портрет Анжелики, который возил я всегда с собой. По мере того, как он в него вглядывался, с ним случилось что-то странное. Не будучи в силах оторвать от портрета глаз, воскликнул он, наконец, с каким-то вдохновением, что никогда в жизни не видел он женщины прелестнее и никогда не чувствовал до этой минуты, что значит любовь, внезапно поселившаяся в сердце. Я посмеялся тогда над этим необычным действием портрета, назвал в шутку его новым Калафом и, пожелав ему счастья, прибавил, что, во всяком случае, дочь моя не Турандот. При этом дал я ему деликатно почувствовать, что хотя годы его и не могли назваться совершенно старыми, но что все-таки он был уже не в первом юношеском возрасте, и потому идея так внезапно влюбиться в кого-нибудь за глаза, по портрету, показалась мне немного странной. На это поклялся он мне с жаром и всеми признаками глубокой страсти, что такие явления не редкость в людях его нации и что он действительно до того безумно полюбил Анжелику, что серьезно просит ее руки. Вот причина приезда графа в наш дом. Он уверяет, что вполне убежден в расположении к нему Анжелики, и вчера обратился ко мне с формальным сватовством. Что скажешь ты на это?

Последние слова полковника испугали жену его невыразимо.

- Боже! - воскликнула она. - Как! Отдать ему нашу Анжелику? Ему? Совсем чужому нам человеку?

- Чужому? - нахмурив лоб, возразил полковник. - Ты называешь чужим того, кому я обязан честью, свободой и, может быть, жизнью? Я сознаюсь сам, что по летам он, пожалуй, не совсем пара нашей голубке, но он хороший человек и притом богат, очень богат.

- И ты хочешь, - перебила полковница, - решить дело так, не спросясь Анжелики, которая, может быть, вовсе не разделяет склонности к ней графа, как он это себе вообразил.

Полковник весь вспыхнул и быстро вскочил со стула.

- Разве я, - воскликнул он, сверкнув глазами, - подавал тебе когда-нибудь повод считать меня дурным отцом? Отцом тираном, готовым выдать дочь за первого встречного, не удостоверившись в ее на то согласии? Но и ты, во всяком случае, умерь немножко свою чувствительность и романтические затеи. Мало ли какие нелепости приходится выслушивать и болтать при всякой свадьбе! Заметь сама, как Анжелика превращается вся в слух и внимание, когда граф говорит; как смотрит на него всегда самым дружеским взглядом; как охотно позволяет ему брать свою руку и краснеет, когда он ее поцелует. В неопытной девушке такие признаки - явный знак склонности, могущей осчастливить человека. А что касается разных романтических бредней, которые вы, женщины, так любите, то чем их меньше, тем лучше!

- Мне кажется, - возразила жена полковника, - что сердце Анжелики менее свободно, чем, может быть, она думает сама.

- Что такое? - воскликнул полковник, уже совершенно рассердясь, но вдруг в эту минуту дверь отворилась, и в комнату с самой милой улыбкой невинности вошла сама Анжелика.

Полковник, мгновенно придя в себя, подошел к ней, поцеловал ее в лоб и, взяв за руку, усадил в кресло, сев сам подле нее. Затем прямо повел он речь о графе, говорил о его благородной наружности, его уме, образе мыслей и наконец спросил мнение о нем Анжелики. Анжелика отвечала, что с первого раза граф произвел на нее очень неприятное впечатление, но что теперь чувство это совершенно прошло и она с большим удовольствием его видит и с ним говорит.

- Ну, если так, - воскликнул полковник с радостью, - то мне остается только благодарить Бога, устроившего все к нашему общему счастью! Узнай же, что благородный граф любит тебя страстно и просит твоей руки, в которой ты, конечно, ему не откажешь!

Едва полковник выговорил эти слова, как Анжелика, внезапно побледнев, откинулась без чувств на спинку кресла. Полковница бросилась к ней, успев укоризненно взглянуть на мужа, который, весь уничтоженный, без слов смотрел на бледное лицо своей дочери. Придя в себя, Анжелика в недоумении осмотрелась, и вдруг поток слез хлынул из ее глаз.

- Граф! - воскликнула она отчаянным голосом. - Выйти за страшного графа! Нет! Нет! Никогда!

Полковник, овладев собой насколько мог, самым ласковым, спокойным голосом спросил, почему же граф кажется ей таким страшным? На это Анжелика отвечала, что едва отец ее выговорил, что граф ее любит, она вдруг с ужасающей подробностью вспомнила тот страшный сон, виденный ею четыре года тому назад в день рождения, пробудясь от которого, вынесла она только одно страшное о нем воспоминание, никак не будучи в состоянии припомнить, что именно ее так испугало.

- Мне снилось, - говорила Анжелика, - будто, гуляя в прекрасном, с множеством цветов и деревьев саду, я остановилась перед каким-то чудным деревом с темными листьями и большими, чудесно пахнувшими цветами, похожими на сирень. Ветви его простирались ко мне до того красиво и грациозно, что я не могла преодолеть желания отдохнуть в его тени и, привлекаемая точно невидимой силой, опустилась на мягкий дерн, раскинувшийся под деревом. Тут вдруг какие-то странные звуки раздались в воздухе, точно набежавший ветерок вместо шелеста исторг из ветвей дерева неприятные, раздирающие стоны. Чувство неизъяснимой боли и вместе с тем сожаления проникло мне в душу, хотя я сама не знала почему. Вдруг почувствовала я, что точно какой-то раскаленный луч пронзил мне сердце. Крик ужаса, замерев в моей стесненной груди, разрешился одним тяжелым, подавленным вздохом. Скоро увидела я, что луч этот был - пронзительный взгляд двух человеческих глаз, смотревших на меня из темной глубины куста. Глаза эти все приближались и, наконец, остановились совсем рядом со мной. Белая как снег, призрачная рука, появившись внезапно, стала обводить вокруг меня огненные круги все теснее и уже, так что, стесненная ими точно оковами, я не могла пошевелиться. Вместе с тем и взгляд ужасных глаз, проникая все дальше и дальше в мою душу, точно охватывал и подчинял себе все мое существо. Чувство смертельного страха оставалось еще одно во мне самостоятельным. В эту минуту дерево низко склонило ко мне свои цветы, и среди них послышался нежный, любящий голос: "Анжелика! Я спасу тебя! Спасу! Но..."

Тут рассказ Анжелики был внезапно прерван приходом лакея, доложившим, что ротмистр Р*** желает говорить с полковником по одному делу. Едва Анжелика услышала имя Морица, как слезы внезапно брызнули из ее глаз, и она с выражением, невольно обличавшим глубочайшую любовь, воскликнула:

- О Мориц! Мориц!

Вошедший Мориц услышал эти слова. Увидя Анжелику всю в слезах, с простертыми к нему руками, он внезапно вздрогнул и, не сняв, а сорвав со своей головы фуражку и бросив ее на пол так, что зазвенели металлические украшения, кинулся сам к Анжелике, бессильно опустившейся в его объятия, и с жаром прижал ее к своей груди. Полковник, увидев все это, онемел.

- Я предчувствовала, что они любят друг друга, - прошептала ему жена, - но только не знала этого наверно.

- Господин ротмистр Р***! - гневно воскликнул полковник. - Не угодно ли вам объяснить, что это значит?

Мориц, очнувшись, тихо усадил полумертвую, ослабевшую Анжелику в кресло, поднял свою фуражку и, подойдя с горящим лицом к полковнику, поклялся честью, что одна истинная, глубочайшая любовь к Анжелике побудила его к этому невольному порыву, но что никогда до этой минуту не позволил он себе намекнуть ей о том ни малейшем словом, не будучи уверен в том, любит ли Анжелика его. Но в эту минуту тайна, сулящая ему небесное счастье, открылась, и он надеется, что любящий свою дочь отец не откажет в своем согласии благословить союз, заключенный с такой чистейшей, взаимной привязанностью.

Полковник, мрачно взглянув на Морица и на Анжелику, молча прошелся несколько раз по комнате со сложенными на груди руками, как бы обдумывая, на что решиться. Остановясь затем перед женой, хлопотавшей около Анжелики, он довольно сурово обратился к последней с вопросом:

- Какое же отношение имеет твой глупый сон к графу?

Анжелика, поднявшись, бросилась вся в слезах к ногам отца и, покрыв его руки поцелуями, проговорила чуть слышно:

- Отец! Милый отец! Эти ужасные, опутывающие меня чарами глаза - были глаза графа, и его же призрачная рука обводила вокруг меня те огненные круги! Но голос, чудный голос, раздавшийся из глубины прекрасного дерева, был голос Морица! Моего Морица!

- Твоего Морица? - резко крикнул полковник, стремительно отступив, так что Анжелика чуть не упала на пол.

- Так вот что! - продолжал он мрачным голосом. - Воображение! Ребячьи фантазии! Старания любящего отца и глубокая любовь благородного человека приносятся в жертву подобным глупостям! - и, пройдя затем опять несколько раз по комнате, обратился он, несколько успокоенный, к Морицу:

- Господин ротмистр Р***! Вы знаете, что я глубоко уважаю вас и люблю! Признаюсь вам прямо, что я не пожелал бы себе лучшего зятя! Но я связан словом, данным мною графу С-и, которому считаю себя обязанным, как только человек может быть обязан другому. Не подумайте, впрочем, что я хочу разыграть упрямого и жестокого отца. Сейчас пойду я к графу и открою ему все. Любовь ваша, может быть, будет стоить мне жизни, но собой я готов пожертвовать! Прошу вас дождаться моего возвращения.

Мориц живо возразил, что готов лучше сто раз умереть сам, чем допустит, чтобы полковник подверг себя хоть малейшей опасности. Полковник ничего не ответил и быстро вышел из комнаты.

Едва успел он удалиться, влюбленные в порыве восторга бросились друг другу в объятия с клятвами вечной любви и верности. Анжелика уверяла, что только в ту минуту, когда отец сообщил ей о сватовстве графа, почувствовала она, до чего невыразимо любит Морица и что предпочла бы она смерть браку с кем-либо другим. Ей казалось давно, что и Мориц любит ее точно так же. Затем стали они припоминать те минуты, когда случалось им, против воли, выказывать свою привязанность друг к другу, словом, в чаду восторга и счастья, казалось, оба забыли, как маленькие дети, и гнев полковника, и его недовольство. Полковница, уже давно подозревавшая эту любовь и в глубине души вполне одобрявшая выбор Анжелики, искренно дала слово обоим употребить, со своей стороны, все зависящие от нее старания, чтобы убедить полковника отказаться от задуманного им брака, который, она сама не знала почему, пугал ее точно так же, как Анжелику.

Спустя около часу времени дверь комнаты внезапно отворилась, и, к общему удивлению, вошел граф С-и, за которым следовал с сияющим радостью лицом полковник. Граф, подойдя к Анжелике, схватил ее руку и посмотрел на нее с грустной улыбкой. Анжелика содрогнулась и не могла удержаться, чтобы не прошептать едва слышно:

- Ах! Эти глаза!

- Вы бледнеете, Анжелика! - так начал граф. - Бледнеете точно так же, как это было в тот день, когда я в первый раз явился в ваш круг. Неужели я точно кажусь вам каким-то страшным, призрачным существом? Я не хочу этому верить! Не бойтесь меня, я вас умоляю! Поверьте, что я не более как просто бедный, убитый горем человек, любящий вас со всем пылом юношеского увлечения! Вся моя вина в том, что я, не спросясь, свободно ли ваше сердце, увлекся безумной мыслью заслужить вашу руку. Но поверьте, что даже слово вашего отца не дает мне, по моим убеждениям, никакого права на счастье, которое подарить можете только вы! Вы свободны вполне, и я не хочу напоминать вам даже своим присутствием о тех неприятных минутах, которые заставил вас перенести. Скоро, очень скоро, может быть, не далее, как завтра, возвращаюсь я в мое отечество.

- Мориц! Мой Мориц! - воскликнула с восторгом Анжелика и бросилась в его объятия.

Дрожь пробежала по всему телу графа при этой сцене; глаза его сверкнули каким-то необыкновенным блеском: губы задрожали и, несмотря на все усилия, не мог он удержать слабого, вырвавшегося из груди его стона. Быстро обратясь к полковнику с каким-то незначительным вопросом, успел он, однако, овладеть собой и подавить этот прилив восставшего в душе его чувства.

Зато полковник был уже совершенно вне себя.

- Какое благородство! Какое великодушие! - восклицал он поминутно. - Много ли найдется людей, подобных моему дорогому другу! Другу навсегда!

Нежно обняв затем Морица, Анжелику и жену, он, смеясь прибавил, что не хочет более вспоминать о коварном заговоре, который они против него составили, и выразил надежду, что Анжелика не будет более бояться призрачных глаз графа.

Был уже полдень. Полковник пригласил Морица и графа к обеду. Послали также за Дагобером, явившимся в полном сиянии восторга за счастье своего друга.

Едва успели сесть за обед, как все тотчас заметили, что за столом недоставало Маргариты. Оказалось, что она, почувствовав себя нездоровой, заперлась в своей комнате и отказалась выйти.

- Я, право, не знаю, - сказала полковница, - что сделалось с некоторых пор с Маргаритой. Она беспрестанно не в духе, плачет, смеется без всякой причины, а иногда причуды ее делаются просто невыносимы.

- Твое счастье - ей смерть, - шепнул Дагобер своему другу.

- Перестань, духовидец, - возразил Мориц, - и не порти мне удовольствие хоть в эту минуту.

Редко бывал полковник так счастлив и доволен, как в этот день. Полковница тоже чувствовала, что точно тяжесть свалилась с ее плеч при мысли об успехе, увенчавшем ее заботы об Анжелике. Дагобер шутил и смеялся в самом лучшем расположении духа, и даже граф, по-видимому, подавив свое горе, сделался любезен и разговорчив, каким он умел быть всегда благодаря своему уму и прекрасному образованию. Словом, все вокруг, казалось, свивалось для влюбленной пары в прекрасный, цветущий венок.

Наступили сумерки. Благородное вино искрилось в граненых стаканах. Пили с искренними пожеланиями счастья, а также за здоровье обрученных. Вдруг двери комнаты отворились, и в них появилась, шатаясь, в белом ночном платье, с распущенными по плечам волосами Маргарита, бледная как смерть.

- Маргарита! Что это за шутки? - воскликнул полковник, но Маргарита, не обращая на него внимания, направилась прямо к Морицу, положила на его грудь свою, холодную как лед руку, поцеловала его в лоб и, тихо прошептав: "Поцелуй умирающей приносит счастье веселому жениху!", упала без чувств на пол.

- Вот неожиданная беда! - тихо шепнул графу Дагобер. - Эта безумная влюблена в Морица.

- Я это знаю, - ответил граф, - и, кажется, она простерла свою глупость до того, что приняла яд.

- Что вы говорите? - в ужасе воскликнул Дагобер и стремительно бросился к креслу, в которое усадили несчастную.

Анжелика с матерью хлопотали около Маргариты, опрыскивая ее водой и прикладывая к голове примочки со спиртом. Едва приблизился Дагобер, больная открыла глаза.

- Успокойся, милая, успокойся! - ласково сказала полковница. - Ты заболела, но это пройдет.

- Да, пройдет и пройдет скоро, - глухо проговорила Маргарита, - я приняла яд!

Крик ужаса вырвался из груди жены полковника и Анжелики, а полковник, не удержавшись, в бешенстве закричал:

- Чтобы черт побрал таких безумцев! Скорей за доктором! Тащите первого и лучшего, какой попадется!

Слуги и сам Дагобер хотели тотчас же бежать, но граф, смотревший до того на все совершенно безучастно, тут внезапно оживился и остановил их восклицанием:

- Стойте! - и, осушив вслед затем бокал любимого им огненного сиракузского вина, продолжал:

- Если она точно приняла яд, то нет никакой надобности посылать за врачом, потому что в подобных случаях лучший доктор я! Отойдите от нее, прошу вас, прочь.

Говоря так, подошел он к лежавшей в обмороке и только изредка судорожно вздрагивавшей Маргарите, нагнулся к ней, вынул из кармана маленький футляр и, достав из него какую-то вещицу, провел ею несколько раз по ее груди, а особенно около того места, где находилось сердце. Затем, выпрямившись, сказал он, оборотясь к окружающим:

- Она приняла опиум, но ее еще можно спасти известным мне одному средством.

Маргариту, по приказанию графа, перенесли в ее комнату, где он потребовал оставить его с нею наедине. Полковница с горничной нашли между тем в комнате пузырек с опиумом, прописанный незадолго до того самой жене полковника. Оказалось, что несчастная выпила его весь.

- Странный, однако, человек этот граф! - несколько иронически заметил Дагобер. - Едва увидев Маргариту, не только узнал он тотчас, что она отравилась, но даже прямо определил род яда!

Спустя около получаса граф вернулся в гостиную и объявил, что всякая опасность для отравленной миновала, причем прибавил, бросив косвенный взгляд на Морица, что надеется уничтожить и причину, побудившую ее к такому поступку. Затем изъявил он желание, чтобы горничная просидела всю ночь у постели больной, сам же хотел остаться в соседней комнате, чтобы быть под рукой в случае, если окажется надобность в новой помощи. А чтобы подкрепить себя, попросил он выпить еще стакана два сиракузского.

Сказав это, сел он за стол с мужчинами, между тем, как полковница и Анжелика, глубоко потрясенные случившемся, не хотели более оставаться и удалились в свои комнаты.

Полковник продолжал браниться и ворчать на безумную выходку Маргариты. Мориц и Дагобер чувствовали себя не совсем ловко. Зато граф был веселее всех. В разговоре его и вообще во всем настроении духа выказывалось так много живости и довольства, каких прежде в нем никогда не замечали, так что иногда на него даже как-то страшно становилось смотреть.

- Удивительно только, до чего тяжело мне присутствие этого графа! - сказал Морицу Дагобер после того, как они остались одни, отправившись домой. - И, право, мне кажется, что между нами суждено случиться чему-нибудь нехорошему.

- Ах! - ответил Мориц. - Лучше не говори! И у меня лежит он на сердце, как стопудовая гиря. Но мое предчувствие хуже твоего, потому что мне все кажется, будто он стоит поперек дороги к моей любви и к моему счастью.

В ту же ночь получена была депеша с курьером, которой полковник вызывался немедля в столицу. На другой день утром он, бледный и расстроенный, хотя и с принужденным спокойствием сказал жене:

- Мы должны расстаться, мой дорогой друг! Затихшая было война вспыхнула снова. Сегодня в ночь получил я приказ, и очень может быть, что завтра уже выступлю с полком в поход.

Полковница испугалась невыразимо и залилась слезами. Полковник утешал ее надеждой, что поход этот будет также славен, как и предыдущий, и при этом прибавил, что сам он отправляется с совершенно спокойным сердцем, предчувствуя, что вернется здоровым и невредимым.

- Ты бы сделала очень хорошо, - прибавил он в заключение, - если бы на все время войны, до самого заключения мира, отправилась вместе с Анжеликой в наши имения. Я дам вам компаньона, который сумеет оживить и заставить забыть вашу скуку и одиночество. Одним словом, с вами поедет граф С-и.

- Что я слышу! - воскликнула жена полковника. - С нами поедет граф? Отвергнутый жених! Мстительный итальянец, умеющий так искусно скрывать свою злобу затем, чтобы вылить ее разом при удобном случае! Не знаю почему, но скажу тебе, что со вчерашнего вечера он сделался мне вдвое противнее, чем прежде.

- Нет! Это уже невыносимо! - воскликнул полковник. - С горем вижу я, как какой-нибудь глупый сон может до того расстроить женскую голову, что она не хочет видеть истинного благородства души честного человека. Граф провел всю ночь возле комнаты Маргариты, ему первому сообщили известие о войне. Возвращение его на родину стало вследствие того почти невозможным, и он был очень этим встревожен. Тогда предложил я ему поселиться на это время в моих имениях. Он долго совестился принять мое предложение, но наконец согласился и дал мне в благодарность слово быть вашим защитником и компаньоном на время нашей разлуки, насколько это будет в его силах. Ты знаешь, как много я обязан графу, и оказать гостеприимство в моих имениях - мой священный долг.

Полковница ничего не могла и не смела возразить против таких доводов.

Между тем слова полковника оправдались. На следующее же утро раздался звук походного марша, и, можно себе представить, с какими горестью и отчаянием расстались, счастливые еще вчера, жених и невеста.

Несколько дней спустя, дождавшись совершенного выздоровления Маргариты, полковница с ней и Анжеликой отправились в свое имение. Граф следовал за ними с многочисленной прислугой.

Первое время граф с редким тактом являлся в обществе полковницы и ее дочери только тогда, когда они сами изъявляли желание его видеть; остальное же время он или оставался в своей комнате или совершал уединенные прогулки по окрестностям.

Между тем возобновившаяся война сначала, казалось, была благоприятна для противника, но скоро потом стали доходить слухи и о победоносных битвах. Граф как-то всегда успевал получать эти известия прежде других, в особенности же, сведения об отряде, которым командовал полковник. По рассказам графа, как полковник, так и ротмистр Мориц постоянно выходили невредимы из самых кровопролитных стычек, и вести из главной квартиры подтверждали эти сведения вполне.

Таким образом, граф постоянно являлся к полковнице и Анжелике вестником самых приятных новостей. Сверх того - вся его манера себя держать относительно последней была до того проникнута деликатной преданностью и раположением, что, казалось, так себя вести мог только нежно любящий отец. Обе, и Анжелика и ее мать, должны были невольно сознаться, что полковник не ошибся, называя графа своим лучшим другом, и что прежняя их к нему антипатия, действительно, должна быть объяснена только причудой воображения. Даже Маргарита, казалось, совершенно исцелилась в последнее время от своей безумной страсти и стала прежней веселой и болтливой француженкой.

Наконец получены были письма от полковника к жене и от Морица к Анжелике, которыми развеивались последние опасения. Столица неприятелей была взята, и вслед затем заключено перемирие.

Анжелика плавала в счастье и блаженстве. Граф постоянно говорил с ней о Морице, с увлечением рассказывая о его подвигах и рисуя картины счастья, ожидавшие прекрасную невесту впереди. Часто в таких случаях схватывал он в порыве увлечения ее руку, прижимая к своей груди, и спрашивал, неужели Анжелика чувствует к нему антипатию до сих пор? Анжелика, краснея, со слезами стыда на глазах уверяла, что она никогда не думала его ненавидеть, но слишком любила Морица, чтобы допустить даже мысль о чьем-либо постороннем сватовстве. Тогда граф обыкновенно серьезно говорил: "Смотрите, дорогая Анжелика, на меня, как на лучшего вашего друга", - и при этом тихо целовал ее в лоб, что она с полным сознанием невинности беспрекословно позволяла ему делать, почти представляя себе, что так мог целовать ее только родной отец.

Уже надеялись, что, может быть, полковнику удастся получить отпуск и вернуться хотя бы на короткое время домой, как вдруг было получено от него письмо с самым ужасным содержанием. Мориц, проезжая с небольшим отрядом через одну неприятельскую деревню, подвергся нападению шайки вооруженных крестьян и, пораженный пулей, упал мертвый с лошади как раз возле одного храброго старого солдата, успевшего пробиться сквозь толпу неприятелей и привести это известие. Так внезапно радость, одушевлявшая весь дом, сменилась ужасом и безутешной скорбью.

Шум и движение наполняли весь дом полковника. Нарядные, в богатых ливреях лакеи бегали по лестницам. Во двор замка, гремя, въезжали кареты с приглашенными гостями, которых полковник радушно и любезно принимал, одетый в полный мундир, с новым, полученным им за последний поход орденом.

В отдаленной комнате сидела полковница с Анжеликой, одетой в великолепный подвенечный наряд и сияющей всей прелестью молодости и красоты.

- Ты совершенно свободно, милое мое дитя, - говорила полковница, - согласилась выйти замуж за графа С-и. Отец твой, так горячо желавший этого брака прежде, совсем перестал на нем настаивать после несчастной смерти Морица, и мне кажется, что теперь он даже совершенно разделяет то скорбное чувство, которое я, признаюсь тебе, никак не могу в себе подавить. Не понимаю, как могла ты забыть Морица так скоро! Роковая минута близится, и скоро должна будешь ты подать графу руку навсегда. Загляни же в свое сердце еще раз, пока есть возможность возврата. Что если воспоминания об умершем встанет когда-нибудь грозной тенью, чтобы омрачить светлое небо твоего счастья?

- Никогда, - воскликнула в ответ на это, заливаясь слезами, Анжелика, - никогда не забуду я Морица и никогда не полюблю кого бы то ни было так, как любила его. Граф внушает мне совершенно иные чувства. Я даже не понимаю сама, чем и как он успел приобрести мое расположение! Вижу хорошо, что не могу любить его, как любила Морица, но вместе с тем чувствую, что не могу без него не только жить, но, как ни странно это звучит, даже и мыслить! Какой-то неведомый голос постоянно мне твердит, что я должна за него выйти, потому что иного пути в жизни для меня нет. И я невольно слушаюсь этого голоса, в котором, кажется мне, слышится воля самого Провидения.

В эту минуту вошла горничная с известием, что Маргариту, исчезнувшую куда-то еще с утра, нигде не могли найти, но что сейчас принес от нее записку садовник, объявивший при этом, что получил приказание передать ее не ранее, чем закончит свою работу и перенесет все цветы в замок.

Полковница распечатала записку и прочла:

"Вы никогда не увидите меня более. Жестокая судьба заставляет меня покинуть ваш дом. Умоляю вас, ту, которая была для меня доброй, нежной матерью, не стараться меня разыскать, а еще более заставлять возвратиться силой. Иначе вторая попытка уйти из жизни удастся мне лучше первой. Искренне желаю Анжелике счастья, которому завидую от всего сердца. Прощайте навсегда и забудьте несчастную

Маргариту".

- Что же это такое? - горячо воскликнула полковница. - Кажется, эта сумасшедшая поставила себе задачей доставлять нам хлопоты и неприятности на каждом шагу! Неужели ей суждено всегда становиться помехой между тобой и тем, кого избрало твое сердце? Ну да, впрочем, терпение мое истощено, и я не намерена более заниматься этой неблагодарной, о которой заботилась, как о своей дочери! Пусть делает, что хочет!

Анжелика горько заплакала о несчастной любимой подруге, несмотря на все убеждения рассерженной полковницы не смущать себя воспоминанием о безумной хотя бы в эту торжественную минуту ее жизни. Гости между тем собрались в гостиной в ожидании назначенного часа, чтобы отправиться в домашнюю часовню замка, где католический священник должен был совершить обряд венчания. Полковник ввел Анжелику, поразившую всех своей красотой, которую еще более подчеркивало изящество богатого наряда. Ожидали графа, но прошло, однако, около четверти часа, а он не являлся. Полковник сам отправился за ним в его комнату, где встретил камердинера графа, объявившего, что господин его, будучи уже совсем одет, внезапно почувствовал себя нездоровым и вышел в парк немного освежиться, запретив ему за собой следовать.

Полковника известие это встревожило почему-то гораздо более, чем бы, казалось, оно того заслуживало. Неотступная мысль, что случится какое-нибудь несчастье, овладело всем его существом. Объявив собравшимся, что граф скоро явится, вызвал он тайно из среды гостей одного очень искусного врача и отправился вместе с ним и камердиниром графа в парк, чтобы отыскать пропавшего жениха. Свернув с главной аллеи, прошли они на окруженную густым кустарником поляну, бывшую, насколько помнил полковник, любимым местом прогулок графа. Скоро увидели они его издали, сидевшего на дерновой скамье в черном платье, с блестящей орденской звездой на груди. Руки графа были опущены вдоль тела, а голова прислонена к толстому стволу цветущей сирени. Глаза были открыты и смотрели неподвижно. Все трое невольно вздрогнули при этом виде, помня хорошо прежнее огненное выражение этих глаз и сравнив его с теперешним мертвым его взглядом.

- Граф С-и! Что с вами? - громко воскликнул полковник, но ответа не последовало ни словом, ни малейшим движением.

Врач бросился к сидевшему, быстро расстегнул ему жилет, сорвал с шеи галстук и начал тереть ему лоб и виски, но скоро остановился и глухо сказал полковнику:

- Всякая помощь бесполезна: он умер от удара, который сразил его мгновенно.

Камердинер громко зарыдал, а полковник, собрав все силы своего твердого характера, подавил ужас и унял плачущего.

- Мы убьем Анжелику, если будем действовать без осторожности, - сказал он и, подняв затем труп, отнес его окольными дорожками в уединенную, находившуюся в парке беседку, ключ которой имел при себе.

Оставя покойника там под присмотром камердинера, отправился он вместе с доктором в замок, обдумывая по дороге, следовало ли скрыть на время от бедной Анжелики ужасное происшествие или осторожно рассказать ей все тотчас же.

Войдя в гостиную, встретил он там величайшее смятение и беспокойство. Оказалось, что Анжелика среди оживленного разговора вдруг закрыла глаза и лишилась чувств. Ее перенесли в соседнюю комнату и положили на софу. Всего замечательнее было при этом, что она не только не побледнела, но, напротив, казалось, расцвела гораздо живее и румянее, чем была обыкновенно. Какое-то небесное просветление было разлито в чертах ее лица, и она, оставаясь без чувств, казалось вкушала райское блаженство и счастье. Врач, исследовавший ее с величайшим вниманием, уверил, что в состоянии ее нет ни малейшей опасности и что, по всей вероятности, она совершенно непонятным образом погружена в магнетический сон. Пробудить ее посторонним средством он не решался и советовал лучше дать ей проснуться естественным образом.

Между тем весть о внезапной смерти графа успела каким-то путем распространиться среди присутствующих. Гости сходились кучками, шептались друг с другом и наконец, поняв, что теперь не время для объяснения, догадались разъехаться без прощания. Во дворе то и дело слышался стук отъезжавших карет.

Полковница, припав к Анжелике, ловила малейшее ее дыхание. Ей казалось, что она шепчет какие-то слова, непонятные никому. Врач не только не позволил раздеть Анжелику, но даже запретил снимать с ее рук перчатки, сказав, что любое прикосновение может быть для нее крайне опасно.

Вдруг Анжелика открыла глаза, быстро вскочила на ноги и, громко воскликнув:

- Он здесь! Он здесь! - бросилась стремительно через ряд комнат в переднюю.

- Она сошла с ума! - раздирающим голосом воскликнула полковница. - О Боже! Боже! Она сошла с ума!

- Нет, нет, будьте покойны! - утешал врач. - Поверьте, это не сумасшествие, хотя чего-нибудь необыкновенного, действительно, следует ожидать.

И с этими словами бросился он вслед за больной.

Он увидел, как Анжелика, выбежав из ворот замка, с простертыми вперед руками быстро побежала по дороге. Дорогие кружева и рассыпавшиеся по плечам волосы развевались за ней по воле ветра.

Быстро мчавшийся по направлению к замку всадник показался вдали. Поравнявшись с бегущей Анжеликой, соскочил он на всем скаку с седла и заключил ее в свои объятия. Два других всадника подоспели к ним и тоже спешились. Полковник, не отстававший от доктора, остановился, увидя эту группу, точно пораженный громом. Он тер себе лоб, протирал глаза и никак не мог, по-видимому, собраться с мыслями.

Мориц, сам Мориц стоял перед ним и держал в своих объятиях Анжелику. Возле него стояли Дагобер и еще какой-то красивый молодой человек в богатом, русском, генеральском мундире.

- Нет! - воскликнула Анжелика, придя в себя и обнимая Морица. - Нет! Никогда не была я тебе неверной, милый, дорогой мой Мориц!

- Знаю, знаю! - поспешил он ей ответить. - Ты, ангел чистоты, была опутана злобной адской властью!

И затем, крепко держа Анжелику, довел он ее до замка, в глубоком молчании сопровождаемый прочими. Уже почти у ворот полковник вздохнул в первый раз свободно и, получив снова возможность мыслить и говорить, невольно воскликнул:

- Что за явление! Что за невероятные чудеса!

- Все, все объяснится, - сказал Дагобер и тотчас же представил полковнику приезжего незнакомца, назвав его русским генералом Богиславом фон С-ен, лучшим другом Морица.

Придя в комнаты, Мориц, не обращая внимания на испуг, причиненный его появлением полковнице, первым делом спросил, быстро озираясь:

- Где граф С-и?

- На том свете, - мрачно ответил полковник, - час тому назад умер он от удара.

Анжелика вздрогнула, но тотчас же с живостью перебила отца:

- Я это знаю, знаю! В минуту его смерти почувствовала я, будто какой-то кристалл, вдруг зазвенев, вдребезги разбился в моем сердце, и я погрузилась в непонятное для меня самой состояние. Казалось, я опять увидела мой ужасный сон, но уже совсем иначе. Я чувствовала, что страшные глаза потеряли надо мной власть и опутывавшие меня огненные тенета порвались сами собой. Я была свободна и вслед затем увидела Морица! Моего Морица! Он спешил ко мне, и я кинулась ему навстречу.

И снова бросилась она в объятия к счастливому жениху, точно боясь потерять его снова.

- Господи! Благодарю тебя! - подняв к небу глаза, сказала полковница. - Я чувствую, точно свинцовая тяжесть скатилась с моего сердца, душившая его с той самой минуты, как Анжелика согласилась отдать свою руку недоброй памяти графу. Постоянно казалось мне, что дорогое дитя мое обручается с чем-то темным и страшным.

Генерал С-ен просил непременно позволить ему видеть труп графа. Его свели в беседку. Подняв покров, которым тело было закрыто, и, взглянув в лицо умершего, он содрогнулся и, невольно отступя, воскликнул:

- Это он! Он! Клянусь всеми святыми!

Анжелика между тем тихо заснула на плече Морица. Ее уложили в постель по приказанию врача, сказавшего, что сон лучшее лекарство для того состояния, в котором она находилась, и что этим средством она избежит угрожавшей ей опасной болезни.

Из приглашенных гостей не оставалось в замке никого.

- Теперь, - сказал полковник, - пора нам разъяснить странные, случившееся в этот день происшествия, и прежде всего пусть расскажет Мориц, каким чудом видим мы его живым!

- Вы знаете, - начал Мориц, - какому злодейскому нападению подвергся я уже после заключения мира. Раненный пулей, упал я без чувств с лошади и до сих пор не могу сказать, долго ли лежал в этом положении. Первым проблеском сознания было во мне чувство, что меня куда-то везут. Кругом была темная ночь. Несколько голосов тихо шептали кругом меня, и я слышал, что это был французский язык. Итак, тяжело ранен и в плену у неприятелей! Такова была горестная первая мысль, пришедшая мне в голову, мысль, поразившая меня до того, что я вновь лишился чувств. Затем помню я еще несколько светлых мгновений, во время которых чувствовал только жестокую головную боль; наконец, однажды утром, проснулся я в первый раз с некоторым сознанием восстановившихся сил и способностей. Оглядевшись, увидел я, что лежу в чистой, роскошной постели, с шелковыми занавесками и тяжелыми кистями. Комната, где я находился, была высока, обита прекрасными шелковыми обоями и уставлена тяжелой, золоченой мебелью старого французского стиля. Какой-то совершенно незнакомый мне человек стоял, нагнувшись над моей постелью, и, увидя, что я открыл глаза, быстро бросился к шнурку колокольчика и сильно позвонил. Дверь через несколько минут отворилась, и в комнату вошли на этот раз уже два человека, из которых старший был одет в старомодный французский костюм, с крестом святого Людовика на груди. Тот, кто был помоложе, приблизился ко мне, пощупал пульс и затем сказал, обращаясь к первому:

- Он спасен: всякая опасность миновала.

Тогда старший, приблизясь, отрекомендовал себя шевалье Т*** и объявил, что я находился в его замке. Далее сообщил он мне, что, проезжая однажды через какую-то деревню, увидел он рассвирепевшую толпу крестьян, собиравшихся расправиться с раненым, упавшим с лошади. Вырвав из рук толпы, велел он положить его (а это был я) в карету и перевезти в свой, далеко лежавший от места военных действий замок, где его искусный домашний хирург принялся за лечение моей раны. По словам моего хозяина, он очень любил мой народ, гостеприимно приютивший его в ужасное время революции, и потому очень был рад, что мог отплатить в моем лице за оказанные ему благодеяния. Весь свой прекрасно устроенный замок предлагал он к моим услугам, лишь бы мне было удобно и хорошо, и объявил, что, во всяком случае, не выпустит меня прежде, чем я оправлюсь от моей раны и пока окрестные дороги не сделаются вполне безопасными для проезда. В заключение объявил он крайнее свое сожаление, что это последнее обстоятельство делало невозможным для него самого сообщить какие-либо известия обо мне моим друзьям и близким.

Хозяин мой был вдовец, и так как сыновья его были в отсутствии, то оказалось, что во всем замке жил он один с хирургом и многочисленной прислугой. Я не стану вас утомлять рассказом о моем лечении, выдержанным мною под руками искусного хирурга, скажу только, что я видимо поправлялся день ото дня и что хозяин мой употреблял все усилия, чтобы сделать мне приятной нашу отшельническую, уединенную жизнь. Образование его и ум были гораздо глубже, чем мы обыкновенно привыкли встречать у французов. Он много и охотно говорил со мной о науках и искусствах, но избегал, заметил я, всячески заводить разговор о современных событиях. Говорить ли вам, до чего сердце мое было постоянно наполнено мыслью об Анжелике и как мучился я, думая, что она считает меня умершим, а я не могу подать ей о себе ни малейшего известия! Постоянно осаждал я моего хозяина просьбами переслать от меня письмо в главную квартиру, но он неизменно отвечал, что не может ручаться за верность передачи, потому что военные действия возобновились вновь. Он утешал меня, впрочем, уверением, что употребит все силы невредимым доставить меня, во что бы то ни стало, обратно в отечество, лишь только я выздоровлю окончательно. Из его недомолвок я должен был заключить, что война, действительно, разгорелась вновь и на этот раз уже не к выгоде союзников, о чем он, по-видимому, из деликатности нарочито избегал распространяться.

Но здесь, для связного моего рассказа, должен я сделать небольшое отступление и сказать несколько слов о тех догадках, давно уже высказывавшихся Дагобером, которые необходимо мне теперь непременно включить в свою повесть.

Выздоровление мое подвинулось настолько, что лихорадочные припадки уже почти совсем меня оставили. Однако раз ночью я проснулся в чрезвычайно возбужденном состоянии, о котором мне неприятно даже говорить, несмотря на то, что теперь осталось о нем во мне одно воспоминание. Мне казалось, я видел Анжелику, но в каком-то бледном, призрачном образе, постоянно ускользавшем, едва я хотел его схватить. Вместе с тем чувствовал я, что какое-то другое чуждое существо насильно становилось между нами, что наполняло грудь мою и сердце адской, невыразимой мукой, и что это существо словно навязывало мне мысли и чувства, от которых я защищался всеми своими силами. Проснувшись утром, внезапно обратил я внимание на большую, висевшую против моей кровати картину, которой до того времени я ни разу не замечал. Всмотревшись, с испугом увидел я, что это был портрет Маргариты, глядевшей прямо на меня своими черными, точно живыми глазами. Я спросил лакея, откуда картина эта взялась и кого она изображала, на что он отвечал, что это портрет племянницы моего хозяина, маркизы Т***, и что картина постоянно висит тут; если же я не замечал ее до сих пор, то, вероятно, потому, что только вчера была она вычищена от пыли. Шевалье Т*** подтвердил то же самое.

С тех пор каждый раз, едва начинал я, во сне или наяву, думать об Анжелике, роковая картина, как тень, становилась передо мной, лишая меня всякой способности чувствовать самостоятельно и самовластно распоряжаться всем моим существом. Трудно выразить то чувство ужаса, которое испытывал я, сознавая свое бессилие бороться с этой чуждой, злобной властью, и никогда в жизни не забуду я перенесенных мною тогда мук.

Раз утром сидел я на окне, вдыхая свежее веяние утреннего ветерка. Вдруг вдали раздались звуки военной музыки. Вслушавшись, тотчас узнал я веселый марш русской кавалерии. Сердце во мне так и вздрогнуло от восторга, точно я услыхал голоса дружеских, любящих духов, слетевшихся ободрить меня и утешить, точно чья-то доброжелательная рука, вырвав меня из мрачной могилы, куда был я ввергнут злобной, чуждой властью, вновь возвратила меня к жизни. Несколько всадников с быстротою молнии проскакали прямо во двор. "Богислав!" - невольно вырвалось из моей груди, едва увидел я лицо командира.

Радость переполнила мне сердце. Хозяин мой вбежал бледный, расстроенный внезапным приходом непрошенных гостей, которым следовало отвести квартиры. Я не обратил внимания на его слова и, выскочив во двор, бросился в объятия моего друга.

Но каково же было мое изумление, когда после первых порывов радости, узнал я от Богислава, что мир был уже давно заключен и вся армия находилась на полном марше домой. Оказалось, что хозяин мой все это от меня скрывал умышленно и держал в своем замке военнопленным. Ни я, ни Богислав никак не могли себе представить, какая причина побудила его к такому поступку, но оба смутно подозревали, что тут должно было скрываться что-нибудь нехорошее. Шевалье стал с этой минуты решительно неузнаваем. Ворчливость, недовольство, мелочная придирчивость сменили его прежнюю любезность и предупредительность, и даже когда я от чистого сердца стал благодарить его за спасение моей жизни, он только язвительно засмеялся в ответ и скорчил самую недовольную, нетерпеливую гримасу.

После сорокавосьмичасового отдыха отряд Богислава собрался покинуть замок. Я отправился с ним. С чувством редкого счастья покинули мы маленький старинный городок, показавшийся мне теперь мрачной, душной тюрьмой. Но, однако, на этом я кончу свой рассказ и предоставлю дальнейшую нить наших чудесных приключений продолжать Дагоберу.

- Можно ли - начал так Дагобер, - сомневаться, что предчувствия существуют в человеческом сердце? Я, по крайней мере, ни одной минуты не верил тому, что Мориц умер. Дух наш, внятно говорящий с нами во сне, постоянно шептал мне, что он жив и только удерживается где-то далеко неведомыми, тайными оковами. Весть о предполагаемой свадьбе Анжелики с графом растерзала мое сердце. Я поспешил сюда и, увидя Анжелику, с первого же взгляда был поражен состоянием, в котором она находилась. В глазах ее, в мыслях, во всем существе мерещилось мне, как в магическом зеркале, что-то странное и чужое, заставлявшее подозревать во всем этом вмешательство какой-то посторонней, таинственной власти. Тогда зародилось во мне намерение изъездить всю чужую страну, на земле которой якобы погиб Мориц, и во что бы то ни стало его отыскать. Говорить ли после того о том восторге, с которым встретил я в А***, следовательно, уже на немецкой земле, моего Морица вместе с генералом С-ен.

Можете себе представить, какой ад поднялся в душе моего друга, когда он услышал о предстоявшей свадьбе Анжелики. Но все его упреки и горькие жалобы на измену Анжелики прекратились мгновенно, едва я рассказал ему сопровождавшие это дело загадочные обстоятельства. Генерал С-ен вздрогнул, едва услышал упомянутое мною в рассказе имя графа С-и, когда же я, по его просьбе, описал наружность графа, его рост и манеры, то генерал невольно воскликнул: "Это он! Он сам! Нет никакого сомнения!"

- Вы должны знать, - перебил генерал Дагобера, - что несколько лет тому назад граф этот отнял у меня невесту в Неаполе, очаровав ее с помощью какой-то непонятной, ему одному известной силы. Я, по крайней мере, положительно почувствовал, что в тот самый миг, как я нанес ему своей шпагой удар в грудь, какой-то холодный, адский призрак встал между моей невестой и мной, разделив нас навсегда. Позднее узнал я, что нанесенная мною рана оказалась вовсе не опасной и что он, выздоровев, получил руку моей возлюбленной, но, представьте, она умерла, сраженная нервным ударом, в самый день, назначенный для свадьбы.

- Милосердный Боже! - воскликнула полковница. - Уж не угрожала ли подобная судьба и моему дорогому дитяти? Но объясните мне, почему я, не зная ничего этого, постоянно томилась каким-то тяжелым предчувствием при мысли об этой свадьбе?

- Это был голос вашего доброго гения! - сказал Дагобер. - И вы видите, что он вас не обманул.

- Но как, - продолжала полковница, - чем же кончился ужасный случай, о котором рассказывал нам тогда Мориц и был прерван неожиданным появлением графа?

- Вы помните, - начал Мориц, - что я дошел в своем рассказе до страшного удара в дверь. Вслед за тем поток холодного воздуха, точно чье-то мертвое дыхание, повеял нам прямо в лицо, и вместе с тем какая-то бледная, колыхавшаяся в неясных, едва видимых очертаниях фигура пронеслась по комнате. Я, собрав все силы, успел подавить свой ужас, но Богислав, лишившись последних сил, упал без чувств на землю. Приведенный с трудом в себя позванным врачом, протянул он мне руку и сказал грустным голосом: "Скоро! Завтра кончатся мои страдания!"

Случилось, действительно, так, как он предсказал, но, благодаря Бога, более счастливым, чем я думал, образом. В пылу кровопролитнейшей битвы картечная пуля, ударив Богислава на излете в грудь, сбросила его с лошади, разбив вдребезги портрет неверной возлюбленной, который он, несмотря на ее измену, постоянно носил на сердце. Легкая, произведенная ударом контузия скоро прошла, а вместе с тем исчезли с той минуты навсегда и мучительные видения, отравлявшие Богиславу всю его жизнь.

- Совершенная правда! - сказал генерал. - С тех пор даже воспоминание о той, которую я любил, вызывает во мне одно сожаление, так благотворно действующее на душу. Но, однако, прошу Дагобера продолжать свой рассказ.

- С поспешностью, какая только была возможна, выехали мы из А*** и сегодня рано утром прибыли в городок П***, лежащий в шести милях отсюда. Там думали мы отдохнуть несколько часов и затем продолжить наше путешествие. Но каково было наше изумление, когда в комнату, занимаемую нами в гостинице, вдруг стремительно вбежала бледная, с безумным, блуждающим взглядом Маргарита и, увидя Морица, бросилась, рыдая, к его ногам, называя себя преступницей, тысячу раз заслужившей смерть, и умоляя Морица убить ее собственными руками. Мориц, подавив знаки величайшего отвращения, успел вырваться из ее рук и выбежал вон из комнаты.

- Да, - перебил своего друга ротмистр, - едва увидел я Маргариту и почувствовал ее прикосновение, в сердце моем возобновились те муки, которые пережил я в замке ее дяди. Ярость моя в эту минуту была так велика, что, право, мне кажется, я был бы в состоянии убить Маргариту, если бы не поспешил выбежать вон.

- Я поднял, - продолжал Дагобер, - Маргариту с пола, перенес ее в другую комнату, где, успокоив всевозможными средствами, успел добиться, хотя и в отрывочных фразах, признания, что же ее так мучило. Вот письмо, полученное ею от графа в полночь того дня.

С этими словами Дагобер вынул письмо и прочел:

"Бегите, Маргарита! Все потеряно! Наш недруг близок. Все мои силы и способности не могут сделать ничего против неумолимой судьбы, сражающей меня в тот самый миг, когда я думал, что уже достиг своей заветной цели. Маргарита! Я посвятил вас в такие тайны, знание о которых не выдержала бы никакая женщина. Но с вашей волей и с вашим твердым характером вы сумели сделаться достойной ученицей опытного учителя. Вы поняли меня и мне помогли. Через вас успел овладеть я всем существом Анжелики и в благодарность за то хотел доставить счастье и вам, в том виде, как вы его понимали. Мне самому становилось иной раз страшно при мысли о том, что я для этого делал и чему себя подвергал! Но все напрасно! Бегите! Иначе погибнете и вы. Что до меня, то я буду сопротивляться враждебной мне власти до конца, хотя чувствую, что это принесет мне преждевременную смерть. Но пусть умру я один! В роковую минуту удалюсь я под то чудное дерево, в тени которого открыл вам столько известных до того мне одному тайн! Отрекитесь от них, Маргарита! Отрекитесь навсегда! Природа - жестокая мать! Тем из своих непокорных детей, которые думают дерзкой рукой сорвать завесу с ее тайн, бросает она в забаву блестящие, опасные игрушки, которые сначала их очаровывают, а затем против них же самих обращают свою губительную силу. Я раз уже убил этой силой одну женщину в тот самый миг, когда думал, что успел достигнуть высшей цели своей к ней любви. Этот случай очень сильно меня надломил, но я, слепой безумец, не обратил внимание на это предостережение и все еще смел мечтать о земном счастьи для себя! Прощайте, Маргарита! Вернитесь в ваше отечество. Шевалье Т*** позаботится о вас. Еще раз прощайте!"

Все присутствующие, выслушав это письмо, почувствовали, что кровь холодеет в их жилах от ужаса.

- Значит, - тихо сказала полковница, - я должна поверить таким вещам, против которых возмущается до сих пор все мое существо. Но все-таки остается для меня непонятным, каким образом могла Анжелика так скоро забыть своего Морица. Правда, я часто замечала, что она находилась в каком-то возбужденном состоянии, но это только еще более усиливало мое беспокойство. Теперь припоминаю я, что и склонность Анжелики к графу началась каким-то странным, непонятным образом. Она говорила мне, что с некоторого времени каждый день видела графа во сне и что первое влечение ее к нему появилось именно во время этих сновидений.

- Так оно и есть, - подтвердил Дагобер. - Маргарита призналась мне, что ночью, по приказанию графа, она постоянно сидела возле спящей Анжелики и тихим, нежным голосом шептала ей на ухо его имя. Сам граф подходил часто ночью к дверям комнаты Анжелики и направлял свой взгляд на то место, где она спала, после чего опять удалялся к себе. Но, впрочем, нужны ли еще какие-либо расследования и комментарии после того, как я прочел многозначительное письмо графа? Ясно, что он употребил в дело все тайны своих познаний для того, чтобы психически подействовать на внутреннее существо Анжелики, и это ему удалось при помощи какой-то неведомой силы природы. С шевалье Т*** он был в связи, оба они принадлежали к последователям той тайной секты, которая возникла из одной известной школы, чьи адепты рассеяны по всей Франции и Италии. По его наущению Мориц был задержан шевалье в его замке замке и подвергнут им, со своей стороны, такого же рода опутывающему влиянию. Я мог бы еще много рассказать о тех способах, с помощью которых граф, как это мне сообщила Маргарита, умел подчинять себе чужое нравственное существо, а равно и о той несколько известной мне науке, имени которой я не назову из боязни ошибиться; но увольте меня, прошу, от этого хоть на сегодня!

- О, навсегда, - с воодушевлением воскликнула полковница. - Бога ради никогда более ни слова об этом темном царстве ужаса и зла! Вечно буду я благодарить милосердное небо, спасшее мое дорогое дитя и освободившее нас от этого страшного графа, чуть не внесшего ужас и горе в наш счастливый дом!

Тут же было решено возвратиться на другой день в город, и только полковник с Дагобером остались, чтобы распорядиться о похоронах графа.

...Давно была уже Анжелика счастливой женой Морица. Раз, в один ненастный ноябрьский вечер, вся семья вместе с Дагобером собралась снова у пылавшего камина, в том самом зале, где так внезапно явился граф С-и. Точно так же, как и тогда, в печных трубах свистели и завывали какие-то странные голоса, пробужденные порывистым, бурным ветром.

- Помните? - многозначительно спросила полковница.

- Только ради Бога без историй о привидениях! - воскликнул полковник, но Мориц и Анжелика не могли удержаться, чтобы не вспомнить всего, что перечувствовали они в тогдашний вечер и как уже тогда любили друг друга безгранично.

Малейшие события ясно рисовались перед их глазами, и во всех видели они одно подтверждение своей любви, даже в том невольном страхе, который тогда ощущали. И действительно, страх этот, вызванный призрачными голосами, был, по их мнению, вполне понятен, потому что предшествовал появлению графа, чуть не разбившего их счастья.

- Не правда ли, Мориц, - сказала в заключение Анжелика, - что в сегодняшнем завывании ветра нет решительно ничего страшного? Он, напротив, кажется, так дружески напевает о том, что мы любим друг друга!

- Истинная правда, - подхватил Дагобер. - Даже свист и шипение чайника вовсе не кажутся сегодня так неприятны и мне, совсем наоборот, все чудится, что это добрые, домашние духи пытаются затянуть сладкую колыбельную песенку!

Анжелика, покраснев, спрятала лицо на груди счастливого Морица, а тот, обвив ее руками, прошептал невольно:

- О Боже! Неужели может быть на земле счастье выше этого?

* * *

- Кажется, я замечаю, - сказал Оттмар, закончив чтение и видя, что друзья сидели в довольно угрюмом молчании, - кажется, я замечаю, что вы не особенно довольны моим рассказом. Потому я полагал бы лучше, не заводя более о нем речи, предать его прямо забвению.

- Это будет самое лучшее, что мы можем сделать, - сказал Лотар.

- Но все-таки, - возразил Киприан, - я должен взять моего друга под свою защиту. Может быть, вы скажете, что я защищаю тут самого себя, так как некоторые приправы своего рассказа Оттмар получил от меня, да и вообще все блюдо можно считать состряпанным в моей кухне. Потому, может быть, вы не признаете меня судьей в этом деле, но, надеюсь, не захотите быть также теми критиками, которые бранят все огулом. Согласитесь, что некоторые страницы рассказа Оттмара следует признать серапионовскими, как, например, начало.

- Это так, - прервал своего друга Теодор. - Описание общества, собравшегося за чайным столом, действительно, исполнено жизненной правды, как и некоторые из других эпизодов рассказа, но все-таки, строго говоря, пора бы перестать выводить в повестях такие призрачные личности, как заезжий граф. Право, в настоящее время за ними нельзя признать даже новизны или оригинальности. Граф этот очень похож на Альбана в повести "Магнетизер", которую вы знаете и в которой сюжет основан совершенно на той же мысли, как и в рассказе Оттмара. Потому я искренно попросил бы, как Оттмара, так и тебя, Киприан, не выбирать более для своих повестей подобных сюжетов. Оттмар, я знаю, может быть, это и исполнит, но ты, Киприан, - едва ли, потому я полагаю, что тебе должны мы будем позволять возвращаться иногда к этому предмету, хотя под непременным условием, чтобы он был обработан по-серапионовски, то есть возник действительно из глубины твоей собственной фантазии. Повесть "Магнетизер" очень похожа на рапсодическое произведение, а "Зловещий гость" рапсодичен уже совершенно.

- Я должен вступиться за Оттмара и здесь, - прервал Киприан. - Знаете ли вы, что совсем недавно в этой самой местности случилось происшествие, очень похожее своим содержанием на "Зловещего гостя". В тихом, мирном семейном кружке, где также любили рассказывать повести о привидениях, внезапно явился незнакомец, показавшийся всем в высшей степени антипатичным, несмотря на то, что был, казалось, самым обыкновенным человеком во всех отношениях. Незнакомец этот не только смутил своим приходом удовольствие вечера, среди которого явился, но впоследствии разрушил даже покой и счастье всей семьи. Случай этот я рассказал Оттмару, причем описание внезапного появления незнакомца и того страха, который охватил, как предчувствие чего-то ужасного, всю семью, подействовало на него так сильно, что из этого основного зерна выросла у него вся повесть.

- А так как, - перебил, смеясь, Оттмар, - единичный эпизод или сцена далеко еще не целая повесть, которая, по моему мнению, должна всегда выйти из головы автора готовой, как Минерва, со всеми мельчайшими подробностями, то очень может быть, именно поэтому и целое вышло у меня не совсем удачно, несмотря на то, что отдельные черты выхвачены прямо из жизни и, вполне возможно, даже недурно обработаны с фантастической стороны.

- Да, - согласился Лотар, - в этом ты прав! Единичный, хотя и поразительный эпизод никак нельзя назвать целой повестью, точно также, как счастливо придуманное драматическое положение далеко еще не театральная пьеса. Невольно вспоминаю я подлинное признание, как писал свои произведения один писатель, теперь уже умерший и при том такой ужасной смертью, что это должно бы обезоружить его врагов и покончить с воспоминаниями о его недостатках. Раз в обществе, где присутствовал и я, признавался он без утайки, что, встретив где-нибудь хорошее драматическое положение, он хватался за него как за основной мотив и затем лепил на него все, что приходило в голову! Это подлинные его слова! Признание это сразу объяснило мне всю суть и характер его произведений, особливо последних. В каждой из них непременно является хоть один очень хороший и подчас даже гениальный эпизод, кругом которого сгруппировано множество обыденнейших, искусственно сплетенных, как паутина, подробностей. И несмотря на это, привычная рука автора умела так ловко их сплести, что, не зная в чем дело, никогда нельзя было этого заметить.

- Никогда? - перебил Теодор. - А я думаю, что каждый раз, когда автор, любитель подобных жалких, заурядных подробностей, пробовал переходить к чему-нибудь истинно поэтическому и высокому. Несчастнейший подобный пример представляет известная романтическая пьеса "Деодата" - настоящий литературный подкидыш, над текстом которого не стоило бы талантливому композитору тратить свои силы для сочинения музыки. Не может быть более наивного собственного сознания в недостатке внутренней поэзии и презрения к драматической правде, как это выражено в предисловии к "Деодате", где автор отрицает оперу на том основании, что, по его мнению, не натурально, если люди поют на сцене, и затем прибавляет, что старался введенному им в свое произведение пению, придать натуральный характер.

- Оставим в покое мертвых! - возразил Киприан.

- Да, - подтвердил Лотар, - и тем более, что, как мне кажется, пробила полночь, час, которым покойник, пожалуй, вздумает воспользоваться, чтобы внезапно явиться здесь и всех нас поколотить, как это ему случалось делать при жизни со своими рецензентами.

Через несколько минут карета, которую Лотар нанял для больного Теодора, увезла всех четырех друзей.

Шестое отделение

Сильвестр, которого ничто в мире не могло заставить покинуть деревню летом, внезапно приехал в город, побуждаемый к тому неодолимым влечением. Дело в том, что в городском театре было объявлено первое представление небольшой пьесы его сочинения, а известно, что нет автора, который бы согласился пропустить такой случай, несмотря ни на страх, ни на неприятности, с которыми приходится при этом сталкиваться.

Винцент сделался также видимым, и таким образом Серапионов клуб восстановился, по крайней мере, временно в полном составе. Братья решили собираться в том же саду, где провели последний вечер.

Сильвестр стал решительно неузнаваем: он был весел, разговорчив намного более обыкновенного и вообще держал себя как человек, на которого внезапно свалилось небывалое счастье.

- Не умно ли мы поступили, - сказал Лотар, - отложив свои собрания до того времени, пока наш дорогой друг дождался постановки своей пьесы? Собравшись раньше, мы бы только его расстроили, нашли подавленным заботами и безучастным ко всему. На наших вечерах возился бы он постоянно со своим произведением, как с обузой, тогда как теперь, когда куколка раскрылась и из нее выпорхнула прекрасная бабочка, не напрасно рассчитывавшая на общую благосклонность, наш друг стал весел и говорлив. Высказанное публикой к нему сочувствие заставило его гордо поднять голову, и мы не оскорбимся нимало, если он даже будет сегодня смотреть на нас немножко свысока, потому что вряд ли кто из нас сумеет, как он, наэлектризовать сразу восемьсот человек зрителей. Но воздадим каждому свое! Пьеса его хороша бесспорно, но Сильвестр должен сознаться, что превосходное ее исполнение немало окрылило успех. Без сомнения, Сильвестр очень доволен игрою актеров.

- Конечно! - отвечал Сильвестр. - Хотя и очень редко можно сказать, чтобы драматический писатель остался доволен исполнением собственного произведения. Не олицетворяет ли он в самом деле каждое, созданное и взлелеянное им лицо со всеми особенностями его характера? А потому, можно ли допустить, чтобы кто-нибудь другой проникся до такой степени чужими мыслями, чтобы олицетворить их в полной жизненной правде? А между тем упрямый автор требует этого непременно, и чем живее представляется ему самому созданная им личность, тем недовольнее будет он малейшими отклонениями, какие допустит в изображении ее актер в сравнении с мыслью автора. Потому совершенно понятным становится небеспристрастие автора, часто портящее ему наслаждение от собственного произведения, возможное только в том случае, если он сумеет совершенно отрешиться от созданных им образов и взглянуть на них с чисто объективной точки зрения.

- Но, однако, - прервал Оттмар, - я думаю, что каково бы ни было неудовольствие автора при виде, как актеры искажают его произведение, изображая иногда совершенно не похожие на выведенные им лица, все-таки он достаточно вознагражден одобрением публики, к которому не может остаться равнодушным ни один художник.

- О, без сомнения! - отвечал Сильвестр. - И так как одобрение это прежде всего относится к актеру, то и автор, сидя где-нибудь со страхом и трепетом в темном уголке зала, может утешиться мыслью, что исполнение его произведения лицом, стоящим на подмостках, должно быть не так дурно, как показалось ему. Бывают и такие случаи, которые не станет отрицать ни один искренний поэт, что порой гениальный актер, проникнувшись мыслью автора, присоздает к выведенным им чертам новые, не пришедшие до того в голову самому автору, верность которых, однако, он должен признать сам. Поэт, смотря в этом случае на игру актера, видит собственные черты и мысли, облеченные во внешние, хотя и новые, но все-таки соответствующие основной его идее формы и, присматриваясь к ним ближе, сознает, что иначе они и не могли быть и выражены. Радостное чувство, ощущаемое при этом автором, похоже на то, как если бы кто-нибудь нашел в своей собственной комнате сокровище, о существовании которого прежде и не подозревал.

- В этих словах, - перебил его Оттмар, - узнаю я нашего дорогого, честного Сильвестра, совершенно чуждого того мелочного самолюбия, которое нередко душит многие истинные таланты. Я слышал раз сам, как один драматический писатель уверял, что нет актера, который мог бы усвоить настолько дух и характер его произведений, чтобы изобразить их совершенно верно на сцене. Какая разница с нашим великим Шиллером! Вот кто искренно ощущал ту радость, о которой говорил Сильвестр, когда присутствуя при первом представлении своего "Валленштейна", уверял, что в первый раз видит сам своего героя вполне живым, облеченным плотью и кровью! Надо, впрочем, прибавить, что Валленштейна играл тогда незабвенный Флекк.

- Я сам держусь того же мнения, - прервал Лотар, - и приведенный Оттмаром пример лучшее тому доказательство, что никогда истинный поэт с верным взглядом на искусство, дошедший до сознания мирового его значения, не унизится до суетного самообожания, сотворив себе кумира из своего собственного "я". Замечательные таланты часто принимаются современниками за гениев, но время лучше всего уничтожает подобные заблуждения, оставляя нетронутым гения в полном блеске его красоты и повергая в забвение талант. Но, возвращаясь к Сильвестру и его пьесе, должен я вам высказать мое мнение, что, признаюсь, никак не понимаю, каким образом можно вообще дойти до героической решимости выставить на всеобщее обозрение на театральных подмостках произведение своей фантазии, зачатое и созданное в счастливейшие минуты вдохновения!

Друзья невольно рассмеялись, думая, что Лотар, по обыкновению, хочет пооригинальничать своим мнением.

Лотар, заметив это, продолжал:

- Неужели вы в самом деле считаете меня человеком, который хочет во что бы то ни стало думать иначе, чем другие? Впрочем, если так, то и пусть будет так! Я, во всяком случае, повторяю, что если писатель с душой и сердцем, как, например, наш Сильвестр, решается отдать свое произведение на сцену, то мне кажется, что он поступает подобно человеку, решившемуся прыгнуть с третьего этажа в надежде, что вдруг да не ушибется. Мнение это я вам докажу. Во-первых, с вашего позволения признаюсь вам, что когда я уверял, будто не видел пьесы Сильвестра, а судил о ней по одним слухам, то я солгал умышленно. Напротив, я сидел в театре, в скромном, темном уголке, волнуясь и страшась не меньше, чем сам автор пьесы, а может быть даже и больше, потому что, признаюсь вам откровенно, вряд ли сам Сильвестр мог быть в более напряженном состоянии и чувствовать страх и трепет так, как чувствовал за него их я. Каждое слово, каждое движение актеров, казавшееся мне неправильным, захватывало мне дух, и невольно мучила меня мысль, неужели может это понравиться? Неужели это может подействовать на сердце зрителя? И не автор ли останется виноватым в их глазах?

- Ну, ты уже немного преувеличиваешь, - возразил Сильвестр. - Начало представления, скажу откровенно, разочаровало и меня, но заметив потом, что публике начала интересоваться и что дело пошло на лад, впечатление это уступило, напротив, место очень приятному чувству, в котором, не хочу скрывать, авторское наслаждение собственным созданием играло не последнюю роль.

- Ах вы, театральные писаки! - воскликнул Винцент. - Самолюбивее вас нет народа на свете! Для вас одобрение толпы слаще меда, и вы любите выпить его, облизываясь, по капельке. Но я поддерживаю мнение, что все ваши страхи и терзания не более как простое самолюбие, а погоня за одобрением публики - игорная ставка, за которой стоит ваше собственное "я". Одобрение - ваш выигрыш, а неуспех - погибель, притом не просто один молчаливый неуспех, но еще более тот неуспех, который дорастает до размеров открытого и громкого выражения, переходящего в насмешку, что, с французской точки зрения, составляет величайший и окончательный приговор, какому может только подвергнуться автор. Французы - как всем известно - готовы лучше прослыть мошенниками, чем быть осмеянными. Но, впрочем, надо действительно согласиться, что осмеянное произведение следует считать убитым навсегда. Даже если произойдет такой случай, что оно обратит на себя внимание публики впоследствии, то все-таки этот успех будет более чем сомнительным. И многие авторы, испытавшие это, ударялись потом в сочинение таких произведений, которые хоть и были скомпонованы на манер сценических, но, по клятвенным заверениям их авторов, отнюдь не назначались ими для сцены.

- Я, - сказал Теодор, - совершенно согласен с Лотаром и Винцентом, что большую смелость выказывает драматический писатель, а еще более композитор, отдавая свое произведение на сцену. Этим вверяет он свое сокровище непостоянству волн и ветров. Вспомните, от каких иногда ничтожных случайностей зависит успех или неуспех произведения! Как иногда прекрасно задуманный и рассчитанный эффект пропадает по неловкости певца или даже простого музыканта! Как часто...

- Слушайте! Слушайте! - закричал Винцент. - Вы видите, что я употребляю выражение благородных лордов в парламенте, когда какой-нибудь из них начинает нести вздор. Итак, Теодор никак не может забыть представления своей оперы, бывшее года два тому назад. После дюжины неудачных репетиций, из которых даже на последней капельмейстер не только не твердо знал партитуру, но даже не усвоил себе порядочно характера всего произведения, он перестал беспокоиться, по его словам, о судьбе своей оперы, висевшей над ним, словно мрачная туча, окончательно. "Ну неуспех, так неуспех! - повторял он беспрерывно. - Я не отвечаю ни за что и отлагаю все авторские страхи в сторону!" Много еще говорил он все в том же роде. Однако в день представления заметил я, что почтенный друг мой собирался в театр бледный как смерть, причем все как-то судорожно смеялся Бог знает о чем и, однако, решился утверждать, будто он даже и забыл, что сегодня давалось его произведение. Надевая сюртук, продел он правую руку в левый рукав, так что я вынужден был ему помочь; затем побежал по улице в театр точно угорелый и, услышав, подходя к дверям ложи, первый аккорд увертюры, чуть не упал без чувств на руки испуганному капельдинеру!

- Довольно! Довольно! - поспешил остановить его Теодор. - Что касается моей оперы и ее исполнения, то мне будет много что вам порассказать, если вы когда-нибудь захотите опять поговорить о музыке, но сегодня прошу об этом больше ни слова.

- Мы, правда, слишком много болтали о подобных вещах, - сказал Лотар, - но в заключение я все-таки припомню анекдот о Вольтере, случившийся во время первого представления одной из его трагедий, если не ошибаюсь, "Заиры". Он до того страшился за успех своей пьесы, что не решился даже явиться в театр. По всей дороге от его дома до театра были расставлены вестовые, передававшие ему, как по телеграфу, известия о ходе пьесы, так что он, сидя в халате в своей комнате, мог переносить все мучения и восторги автора.

- Какой прекрасный сюжет для сцены! - сказал Сильвестр. - И какая трудная была бы задача актеру, играющему характерные роли, представить подобное положение. Воображаю Вольтера на кресле! Является вестник: "Публика недовольна!" - "О! - восклицает Вольтер. - Кто в состоянии угодить тебе, легкомысленный народ!" - "Публика аплодирует в полном восторге!" - "Так, так! Умные французы! Вы умеете ценить вашего Вольтера! Вы его..." - "Публика свистит и шикает!" - "Злодеи! Изменники! И это мне! Мне!"...

- Ну хватит, довольно! - воскликнул Оттмар. - Сильвестр, в восторге от успеха своей пьесы, вздумал разыграть перед нами целое представление в лицах вместо того, чтобы, как достойный Серапионов брат, прочесть написанный им и принесенный сегодня с собой рассказ с очень интересным сюжетом, о котором он сообщил мне недавно.

- Мы только что говорили о Вольтере, - сказал Сильвестр, - прошу вас теперь вспомнить его эпоху, время Людовика XIV, откуда заимствовал я содержание рассказа, представляемого теперь вашему благосклонному вниманию.

Сильвестр прочел:

ДЕВИЦА СКЮДЕРИ

Рассказ из времен Людовика XIV

На улице Сент-Оноре стоял небольшой домик, подаренный благосклонностью Людовика XIV и госпожи де Ментенон известной писательнице Мадлен де Скюдери.

Однажды поздней ночью, осенью 1680 года, послышался внезапно сильный стук в дверь упомянутого домика, громко отозвавшийся по всему помещению. Батист, исполнявший в скромном хозяйстве Скюдери должность повара, лакея и привратника, отлучился в этот день, с позволения своей госпожи, в деревню, на свадьбу сестры, так что из всей домашней прислуги в доме оставалась только горничная хозяйки Мартиньер. Услыхав этот необычный стук и вспомнив, что Батиста не было дома, а значит, что они с госпожой в доме одни, без всякой защиты, Мартиньер сильно испугалась; ей пришли на ум все случаи грабежей и убийств, беспрестанно происходивших в то время в Париже. Мысль, что там, внизу, была толпа убийц, привлеченных уединенным положением дома и решившихся во что бы то ни стало ограбить его обитателей, овладела ею до того, что она, не смея пошевелиться, сидела дрожа в своей комнате, внутренне проклиная Батиста вместе со свадьбой его сестры. Между тем удары становились все сильнее и сильнее, и вскоре к ним присоединился громкий, умоляющий голос: "Отворите! Отворите ради Бога!" Мартиньер, как ни была испугана, зажгла, однако, свечу и решилась выйти в сени. Там поразивший ее голос уже совершенно ясно говорил: "Отворите ради Христа, отворите!" - "Неужели так говорят разбойники? - невольно мелькнуло в голове Мартиньер. - Уж не просит ли, наоборот, кто-нибудь защиты от них, наслышавшись о добром сердце моей госпожи? Но только надо быть осторожными!" Говоря так, отворила она окошко и громко спросила, нарочно стараясь говорить низким голосом, чтобы придать ему сходства с мужским, кто это стучит там так, что перебудил весь дом? При слабом мерцании лунного света, прорвавшего как раз в эту минуту облака, увидела она высокую, закутанную в светло-серый плащ фигуру, с широкой, надвинутой на глаза шляпой и, испугавшись вдвойне при этом виде, закричала еще громче, призывая несуществующую прислугу:

- Клод! Пьер! Батист! Ступайте вниз и посмотрите, что за мошенник ломится к нам в дом!

Но незнакомец, услышав это, поднял голову и сказал самым ласковым, умоляющим тоном:

- Ах! Милая госпожа Мартиньер, как ни стараетесь вы говорить чужим голосом, но я узнал вас тотчас, и я также знаю, что Батист уехал в деревню и что кроме вас и вашей госпожи в доме никого нет. Отворите, прошу, мне без всякого страха дверь. Мне надо, во что бы то ни стало, сию же минуту поговорить с вашей хозяйкой.

- Да вы, кажется, сошли с ума, - ответила Мартиньер, - вообразив, что госпожа моя станет говорить с вами среди ночи. Она давно спит, и я ни за что на свете не пойду тревожить ее первый, сладкий сон, который так необходим в ее годы для подкрепления сил.

- Полноте, - перебил незнакомец, - я знаю хорошо, что госпожа ваша только что отложила в сторону свой роман "Клелия", над которым работает так усердно, и теперь сочиняет стихи для прочтения их завтра у маркизы де Ментенон. Умоляю вас, будьте милосердны, отворите мне дверь! Знайте, что дело идет о спасении от гибели несчастного, чья жизнь, честь и свобода зависят от одной минуты разговора с вашей госпожой! Подумайте, как рассердится на вас она сама, узнав, что вы, жестокосердно меня прогнав, тем самым погубили горемыку, пришедшего умолять ее о помощи!

- Ну что за просьбы в такой поздний час! - возразила, все более и более теряясь от изумления, Мартиньер. - Приходите завтра утром.

- Разве судьба останавливает свои быстрые как молния удары? - перебил ее незнакомец. - Разве она подсчитывает часы и минуты? Пропустить минуту - значит сделать спасение невозможным. Отворите же мне дверь! Не бойтесь бедняка, покинутого всем светом, преследуемого немилосердной судьбой и пришедшего умолять вашу госпожу о спасении его от надвигающейся гибели!

Мартиньер расслышала, что незнакомец, произнеся эти слова, горько зарыдал, и при этом голос его показался ей кротким и тихим, как голос ребенка. Она почувствовала жалость и, не думая больше, быстро повернула ключ в замке.

Едва дверь отворилась, незнакомец в плаще, ворвавшись в комнату, закричал диким голосом невольно отшатнувшейся Мартиньер:

- Веди меня к своей госпоже!

Мартиньер в испуге, осветив его поднятой вверх свечой, увидела бледное, искаженное лицо еще совершенно молодого человека. Но каков же был ее ужас, когда из-под распахнувшегося плаща незнакомца вдруг увидела она блестящий стилет, за рукоятку которого схватился он, угрожающе сверкнув глазами. Бедная женщина чуть не лишилась чувств от страха, а молодой человек крикнул ей еще пронзительнее:

- Говорю тебе, веди меня к твоей госпоже!

Мысль об опасности, угрожавшей ее любимой госпоже, которую давно привыкла она почитать за добрую, нежную мать, мелькнула в душе верной горничной и воспламенила в ней храбрость, на какую она в другой раз сама бы не сочла себя способной. Быстрым движением захлопнула она отворенную дверь во внутренние комнаты и, встав перед ней, отвечала решительно:

- Не очень-то вяжется твое теперешнее поведение с жалобным видом, которым ты-таки сумел меня смягчить, стоя на улице. Но, во всяком случае, госпожи моей ты не увидишь. Если у тебя точно нет ничего дурного на уме и если ты не боишься дневного света, то приходи завтра поутру и объясни, что тебе нужно, а теперь изволь убираться вон!

Незнакомец, выслушав это, тяжело вздохнул и, сверкнув своим страшным взглядом на Мартиньер, снова схватился за стилет. Она же, безмолвно поручив свою душу Богу, смело смотрела ему в глаза, загородив собою дверь, через которую должен был пройти этот человек, чтобы попасть к ее госпоже!

- Еще раз повторяю тебе: веди меня! - крикнул он.

- Можешь делать что тебе угодно, - отвечала Мартиньер, - я не тронусь с места! Убей меня, если хочешь, но тогда не избежать тебе самому смерти на Гревской площади, вместе с подобными тебе злодеями!

- О-о! Ты в самом деле права! - перебил незнакомец. - Вооруженный таким образом, я действительно похож на разбойника, но только товарищи мои еще не осуждены! Нет, нет... не осуждены!

И с этими словами выхватил он стилет из ножен, бросая яростные взгляды на смертельно испуганную женщину.

- Милосердный Боже! - прошептала она, готовясь к смерти, но тут вдруг стук копыт и звон оружия послышались за окном.

- Стража! Это стража! - воскликнула Мартиньер. - Помогите! Помогите!

- Ты хочешь меня погубить, злая женщина! - прошептал незнакомец. - Так будь же что будет!.. На!.. Возьми! Отдай это твоей госпоже сегодня же или, если хочешь, завтра! - и с этими словами он, вырвав из рук Мартиньер свечу и быстро ее задув, сунул ей в руки маленький ящичек.

- Отдай это своей госпоже, если только тебе дорого спасение твоей души! - крикнул он еще раз и затем быстро выбежал на улицу.

Мартиньер, упавшая от страха на пол, с трудом поднялась и, ощупью добравшись в темноте до своей комнаты, в бессилии опустилась в кресло. Звук поворачиваемого ключа, который она оставила во входной двери, долетел до ее слуха. Затем дверь заперли, и вслед затем тихие шаги раздались у дверей ее комнаты. Лишившись последних сил, сидела она неподвижно и приготовилась ко всему, но, к счастью, новый посетитель, вошедший с ночником в дверь, был не кто иной, как честный, преданный Батист. Он был бледный как смерть и в страшном смятении.

- Ради всех святых, - заговорил он прерывающимся голосом, - скажите, что у вас случилось? Не знаю почему, но какой-то страх не отпускал меня на свадьбе весь вечер. Я ушел раньше и поспешил домой, думая, что Мартиньер спит чутко и уж, наверно, впустит меня, услыхав, что я тихо стучу в дверь. Вдруг навстречу мне попадается дозор, пеший и конный, вооруженный с ног до головы, и окружает меня со всех сторон. К счастью, дозором командовал мой знакомый лейтенант Дегре. Сунув мне под нос фонарь, он меня тотчас узнал и крикнул: "Да это Батист! Что ты шатаешься по ночам вместо того, чтобы стеречь дом? Здесь неспокойно, и мы надеемся сегодня на славную добычу". Можете себе представить, до чего испугали меня эти слова! Без памяти вбежал я по лестнице, как вдруг навстречу мне вырвался из дверей какой-то человек со сверкавшим стилетом в руке и со всех ног пустился бежать по улице. Смотрю - дом отворен! Ключ торчит в замке! Скажите, ради Бога, что все это значит?

Мартиньер, оправясь немного от испуга, рассказала ему обо всем случившемся. Затем они прошли в сени и нашли там потушенную, брошенную незнакомцем свечу.

- Нет никакого сомнения, - заговорил Батист, - что госпожу нашу хотели ограбить, а то и убить. Негодяй этот знал, что вы в доме одни и что госпожа наша сидит еще за работой. Это, наверняка, один из тех мошенников, которые умеют проникнуть в любой дом и хитро выведывают все, что нужно для их дьявольских дел. А маленький ящичек, я полагаю, следует нам, не отворяя, бросить в Сену, где поглубже. Кто знает, не скрыто ли там что-нибудь, что может злодейски отправить на тот свет нашу добрую госпожу. Очень может быть, что, открыв ящичек, она упадет замертво, как старый маркиз де Турне. Вы же знаете, что с ним случилось, когда он открыл поданное ему каким-то неизвестным письмо?

Посовещавшись, верные слуги решили, однако, все рассказать на следующее же утро своей госпоже, причем вручить ей и таинственный ящичек с тем, чтобы открыть его с величайшими предосторожностями. Оба, припоминая все подробности появления подозрительного незнакомца, пришли к убеждению, что тут кроется какая-то тайна, о которой они не вправе были умолчать и разгадку которой должны были предоставить своей госпоже.

Опасения Батиста имели серьезные основания. Как раз в это время Париж стал местом совершения гнусных преступлений благодаря недавно открытому адскому способу, с помощью которого их можно было осуществлять.

Некто Глазер, немец-аптекарь и вместе с тем лучший из современных химиков, занимался, как все люди его ремесла, алхимическими опытами, стараясь отыскать философский камень. В опытах ему помогал один итальянец, по имени Экзили, которому, впрочем, старания добиться возможности делать золото служили только предлогом для совершенно иных целей. Он изучал лишь способы варить, смешивать, перегонять ядовитые вещества, с помощью которых надеялся достичь благосостояния; наконец ему удалось приготовить яд, что не имеет ни запаха, ни вкуса, убивает сразу или постепенно и не оставляет никаких следов в человеческом организме, вводя в заблуждение самых искусных ученых, врачей, которые, не подозревая об отраве, приписывают смерть какой-нибудь естественной причине. Но как ни осторожен был Экзили в этом деле, все-таки навлек он на себя подозрение в торговле ядовитыми веществами, за что и был заключен в Бастилию. Скоро затем в тот же каземат был посажен капитан Годен де Сент-Круа, находившийся долгое время в любовной связи с маркизой де Бренвилье. Муж маркизы не особенно сокрушался о позоре, нанесенном женой его имени, но зато отец ее, кавалер Дре д'Обре, был так возмущен ее поведением, что добился приказа об аресте капитана, и тем самым разлучил преступную пару. К несчастью, поступок этот принес еще более горькие плоды. Сам Экзили не мог бы выбрать себе лучшего сообщника, чем этот малодушный, бесхарактерный, не имеющий никаких убеждений и привыкший с детства к всевозможным порокам человек - капитан Годен де Сент-Круа, горевший, сверх того, жаждой мести и желанием истребить всех своих врагов, на что адское изобретение Экзили годилось ему как самое надежное средство. Сделавшись ревностным его учеником, Сент-Круа скоро превзошел своего учителя и, выпущенный наконец из Бастилии, вышел оттуда готовый действовать и без всякой на то посторонней помощи.

Бренвилье была всегда решительной женщиной, но влияние Сент-Круа сделало ее совершенным чудовищем. По его наущению отравила она сначала своего родного отца, к которому нарочно переселилась, лицемерно уверив его, что хочет заботиться о его старости, потом своих двух братьев и, наконец, сестру. Отца отравила она из мести, а остальных - из-за богатого наследства.

Судьба многих отравителей дает страшный пример того, как совершенные им преступления превращаются в непреодолимую страсть. Без всякой цели, ради одного удовольствия, подобно химикам, производящим свои опыты, отравители часто убивали людей, чья смерть не могла принести им ровно никакой пользы. Внезапная смерть нескольких бедняков в богодельне возбудила впоследствии подозрение, что хлеб, посылавшийся туда еженедельно Бренвилье в качестве благочестивой благотворительности, был отравлен. По крайней мере, доказано вполне, что она однажды отравила за завтраком нескольких из своих гостей паштетом. Кавалер дю Ге и многие другие пали жертвами этого адского угощения. Долго скрывали Сент-Круа, его сообщник Лашоссе и Бренвилье свои преступления в величайшей тайне, но то, что могла скрывать коварная людская хитрость, было наконец обнаружено праведным небом, решившим еще на земле воздать должное злодеям за их преступления. Яд, приготовляемый Сент-Круа, был до того страшен, что если его порошок (который отравители называли "poudre de succession"*) лежал открытым во время приготовления, то было достаточно вдохнуть малейшую его частицу, чтобы мгновенно отравиться самому. Поэтому Сент-Круа всегда надевал во время своих манипуляций стеклянную маску. Однажды, когда он только что собирался всыпать в склянку приготовленный ядовитый порошок, маска сползла, и он, вдохнув тонкую ядовитую пыль, в то же мгновение упал замертво. Так как он умер без наследников, то судебная власть явилась немедленно для опечатывания его имущества. При описи нашли не только ящик с целым арсеналом смертоносных ядов, употреблявшихся Сент-Круа, но и письма к нему Бренвилье, не оставлявших никакого сомнения в ее злодеяниях. Бренвилье бежала в Льеж и скрылась в одном из монастырей. Дегре, офицер полиции, был послан с приказанием арестовать ее во что бы то ни стало. Переодевшись монахом, Дегре явился в монастырь и после долгих стараний успел склонить ужасную женщину на любовную с ним связь, назначив местом свиданий уединенный сад, расположенный за городом. Придя туда, Бренвилье была немедленно окружена сыщиками Дегре, сам же предполагаемый любовник, сбросив монашеское платье, внезапно превратился в офицера полиции и заставил ее сесть в карету, стоявшую наготове у садовых ворот; Бренвилье была немедленно доставлена, окруженная стражей, в Париж. Лашоссе был обезглавлен еще раньше, и вслед за ним та же участь постигла и Бренвилье. Тело ее после казни было сожжено, и прах его развеян по ветру.

* Порошок для наследников (франц.).

Парижане вздохнули свободнее при известии, что чудовище, готовое всегда отравить и друга и врага, получило возмездие за свои преступления. Но вскоре оказалось, что страшное искусство Сент-Круа оставило после себя наследников. Подобно невидимому коварному призраку, смерть прокрадывалась даже в самый тесный круг, основанный на родстве, любви, дружбе, и быстро и уверенно хватала несчастную жертву. Тот, кто был еще вчера цветущим и здоровым, завтра внезапно заболевал и умирал в муках, и все искусство врачей не могло спасти его от смерти.

Богатство, видная должность, красивая или слишком молодая жена - были достаточными причинами, чтобы навлечь на себя преследования и пасть их жертвой. Самое страшное недоверие разрушало священнейшие узы. Муж боялся жены, отец - сына, сестра - брата. Боялись есть за обедом, пить за дружеской беседой, и там, где прежде царили веселье и шутка, люди испуганно искали взглядом скрытого под личиной убийцу. Можно было видеть, как отцы семейств в отдаленных улицах закупают припасы и сами в какой-нибудь грязной харчевне приготовляют себе пищу, боясь адского предательства в собственном доме. И несмотря на это, часто оставалась напрасной самая предусмотрительная предосторожность.

Наконец, король, видя необходимость положить предел злодействам, все более распространявшимся, учредил специальный суд с исключительной целью преследовать и наказывать такого рода преступления. Это была известная, так называемая chambre ardente*, заседавшая недалеко от Бастилии и имевшая своим президентом Ла-Рени. Долго оставались тщетными все усилия Ла-Рени что-либо открыть, несмотря на всю энергию, с какой принялся он за дело. Хитрому Дегре было поручено докопаться до самого источника злодеяний.

* Буквально "пылающая (или огненная) комната" - название, вызванное тем, что заседания суда происходили в помещении, обтянутом черной материей и освещаемой только факелами.

В это время в предместье Сен-Жермен жила одна старая женщина по имени Ла-Вуазен, занимавшаяся гаданием и заклинанием духов и умевшая при помощи своих двух подручных Лесажа и Ле-Вигуре повергать в страх и изумление даже людей, которых нельзя было назвать слабыми и легковерными. Но деятельность ее не ограничивалась этим. Ученица Экзили и Сент-Круа, умела она готовить не хуже их тот страшный, не отставлявший следов яд, с помощью которого помогла она уже многим преступным сыновьям ускорить получение богатого наследства, а некоторым женам обвенчаться с более молодыми мужьями. Дегре успел проникнуть в ее тайну. Она призналась во всем, и была, по приговору chambre ardente, сожжена живой на Гревской площади. У нее нашли список все тех лиц, кто прибегал к ее помощи, и, таким образом, вскоре не только потянулись длинной вереницей, одна за другой казни, но тяжелое подозрение пало даже на лиц высокопоставленных. Так, подозревали, что кардинал Бонзи с помощью Ла-Вуазен отравил в короткое время всех тех, кому он, как архиепископ Нарбоннский, должен был выплачивать пенсион. В сообщничестве с той же ужасной женщиной были обвинены герцогиня Бульонская и графиня Суассон и только на том основании, что имена их найдены были в этом списке, и, наконец, не был пощажен даже Франсуа Анри де Монморанси, Будебель, герцог Люксембургский, пэр и маршал королевства, также обвиненный страшной chambre ardente. Он сам явился по требованию суда в Бастилию, где ненависть и злоба Лувуа и Ла-Рени заключила его в темницу, длиной в шесть футов. Месяцы прошли, прежде чем невиновность герцога стала ясна, причем оказалось, что упавшее на него подозрение было основано только на том, что он поручил Лесажу составить свой гороскоп.

Излишнее, слепое рвение привело президента Ла-Рени к мерам насильственным и жестоким. Суд, под его председательством, превратился в настоящую инквизицию, для которой малейшего подозрения было достаточно, чтобы бросить подозреваемого в ужасную тюрьму, и нередко один только счастливый случай спасал невинно осужденных от позорной казни. Ла-Рени был сверх того страшно некрасив собой, груб в обращении, так что скоро заслужил ненависть даже того самого общества, для защиты которого был призван. Герцогиня Бульонская, допрашиваемая им, на вопрос, видела ли она черта, ответила: "Я вижу его сейчас перед собой".

Между тем как на Гревской площади лилась кровь виновных и подозреваемых, а случаи смерти от тайной отравы стали все реже и реже, объявилась напасть иного рода, вызвавшая новое замешательство. В Париже составилась какая-то шайка грабителей, поставивших себе задачу овладеть всеми украшениями из драгоценных камней, какие только были в столице. Богатые уборы, едва купленные, исчезали непостижимым образом, с какими бы предосторожностями их не хранили. Но еще хуже было то, что всякий, решившийся выходить ночью, имея при себе бриллианты, бывал непременно ограблен, а иногда и убит - все равно, на открытой улице или в узких переходах домов. Оставшиеся в живых рассказывали, что все обыкновенно начиналось внезапным, как молния, ударом кулака в голову, после чего владелец драгоценностей падал без чувств и, очнувшись, находил себя ограбленным и лежавшим совершенно в другом месте. У убитых (а их находили по несколько человек каждое утро) была одинаковая смертельная рана - удар кинжалом прямо в сердце, удар, по мнению врачей, столь быстрый и верный, что раненый должен был упасть, даже не вскрикнув. Известно, что при великолепном дворе Людовика XIV не было ни одного придворного, которому не случалось, завязав тайную любовную связь, красться в поздний час к возлюбленной, а порою же нести ей и богатый подарок. В этих случаях разбойники, казалось, были в союзе с нечистой силой, открывавшей им всегда, где и как можно было поживиться. Часто несчастный владелец бриллиантов был умерщвляем не только перед самым домом, где думал найти наслаждение и счастье, но иногда даже на пороге комнаты своей возлюбленной, с ужасом находившей окровавленный труп.

Тщетно приказывал министр полиции Аржансон брать под стражу всех и каждого из черни, кто возбуждал хоть малейшее подозрение. Напрасно свирепствовал Ла-Рени, думая пыткой вырвать признание у обвиняемых. Усиленные дозоры разъезжали по всему городу и все-таки не могли ничего обнаружить. Только те, кто выходил вооруженным с головы до ног, а, кроме того, приказывал нести перед собой факел, успевал иногда уберечься от злодеев, но и тут случалось, что внезапно брошенный из-за угла камень оглушал сначала лакея, несшего свет, а затем убивали и грабили самого господина.

Замечательно было и то, что при строжайших обысках, сделанных во всех местах, где только могли бы продаваться драгоценности, оказалось, что ни одна из украденных вещей не была предлагаема к продаже, так что даже и в этом случае не было возможности за что-либо ухватиться для дальнейшего расследования. Дегре был в настоящем бешенстве при мысли, что даже его прославленное искусство не могло ничего поделать. Кварталы города, в которых производил он свои поиски, делались на это время спокойны, но в то же время в остальных, где прежде не случалось ничего, новые убийства следовали одно за другим. Дегре придумал хитрость одеть и загримировать несколько сыщиков совершенно подобно себе. Походка, фигура, манеры, лицо были скопированы ими до того верно, что даже сами полицейские агенты иногда ошибались, принимая за Дегре этих подставных лиц. Между тем сам он, отваживаясь на все и подвергая опасности собственную жизнь, бродил по самым темным закоулкам, следя как тень то за тем, то за другим из своих же сыщиков, раздав им предварительно бриллиантовые уборы. Но ни одно из таких выставленных для приманки лиц ни разу не подверглось нападению, так что, по всему было видно, злодеи нашли средство проведать и про эту хитрость. Дегре был в совершенном отчаянии.

Однажды утром Дегре явился к президенту Ла-Рени, бледный, расстроенный, вне себя от бешенства.

- Что с вами? Какие новости? - воскликнул тот. - Или вы напали на какие-нибудь следы?

- Ха! - ответил Дегре, чуть не скрежеща зубами от ярости. - Вчера ночью, недалеко от Лувра, маркиз де Ла-Фар подвергся нападению на моих глазах!

- Возможно ли! - воскликнул Ла-Рени с радостью. - Значит убийцы в наших руках?

- Постойте и выслушайте дальше, - продолжал, горько усмехнувшись, Дегре, - я стоял около Лувра, раздумывая о нашем деле, и внутренно проклинал негодяев, умевших надувать до сих пор даже меня! Вдруг увидел я человеческую фигуру, тихо и осторожно прокрадывавшуюся мимо и, по всему было видно, меня не замечавшую. При свете луны я тотчас узнал маркиза де Ла-Фар, тем более, что знал хорошо, зачем он тут был и к кому пробирался. Но едва успел он сделать десять или двенадцать шагов, как вдруг словно из земли вырос один из этих негодяев, кинулся на маркиза, как тигр, и в один миг свалил его на землю. В восторге от мысли, что убийца наконец попадет в мои руки, я выскочил с громким криком из своей засады и бросился на элодея, но тут словно бес попутал меня зацепиться за мой плащ, и я во весь рост растянулся на земле. А между тем негодяй, вижу я, бросился бежать, словно у него выросли крылья. Я живо поднимаюсь с земли и со всех ног пускаюсь за ним в погоню; по дороге кричу, трублю в свой рожок; свистки полицейских отвечают мне издали, весь квартал приходит в движение, топот лошадей, стук оружия раздаются отовсюду. "Сюда! Сюда! Дегре! Дегре!" - кричу я на всю улицу, и все бегу, и все вижу, при лунном свете, моего разбойника перед собой шагах в двадцати; вижу, как он, думая меня обмануть, нарочно кидается из стороны в сторону. Так добежали мы до улицы Никез, где, показалось мне, силы начали ему изменять; я удваиваю свои; каких-нибудь пятнадцать шагов оставались между нами...

- И затем вы его схватили! передали страже! - воскликнул с радостным лицом Ла-Рени, схватив Дегре за руку, точно тот сам был убийцей.

- Пятнадцать шагов оставалось между нами, - унылым голосом продолжал Дегре, тяжело вздохнув, - как вдруг, кинувшись в сторону, злодей исчез сквозь стену!

- Исчез сквозь стену? Вы бредите? - воскликнул Ла-Рени, невольно подавшись назад и всплеснув руками.

- Можете говорить, если вам угодно, что брежу, - продолжал Дегре, в отчаянии схватившись за голову как человек, которого проследуют нелегкие мысли, - называйте меня, пожалуй, духовидцем, но тем не менее дело было так, как я вам рассказал. Ошеломленный виденным, остановился я перед стеной, туда же подошла и толпа моих сыщиков, а с ними и маркиз де Ла-Фар, который с обнаженной шпагой прибежал, задыхаясь, к тому же месту. Мы зажгли факелы, перещупали всю стену сверху до низу! Ни малейшего следа двери, окна или какого-либо отверстия не оказалось. Это была толстая каменная стена, отделявшая двор дома, в котором живут люди, против которых невозможно возбудить никакого подозрения. Сегодня утром я провел еще более точное расследование и тоже не нашел ничего! Право, я сам начинаю думать, что во всей этой истории нас водит за нос сам дьявол!

История Дегре скоро стала известна во всем Париже. Везде только и речи было, что о колдовстве, о связи с дьяволом Вуазен, Ле-Вигуре, известного священника Лесажа, а так как человеческая натура очень склонна подозревать в загадочных вопросах вмешательство потусторонней силы, то скоро почти все твердо уверовали в то, что Дегре высказал только в минуту недовольства и озлобления, а именно - что сам дьявол защищает и скрывает злодеев, продавших ему за то свои души. Можно себе представить, с какими украшениями и прибавлениями передавался молвой рассказ о приключении с Дегре! На всех углах продавался листок с картинкой, изображавшей, как страшная фигура дьявола исчезла сквозь землю перед испуганным до смерти Дегре. Словом, дело дошло до того, что не только народ, но даже сами полицейские сыщики были так напуганы, что едва смели показываться по ночам на отдаленных улицах, и то еще не иначе как оглядываясь, дрожа и обвешав себя предварительно всевозможными, окропленными святой водой амулетами. Аржансон, видя, что даже усилия chambre ardente не могли ничего сделать, решился просить короля учредить другое, облеченное еще более широкими полномочиями судилище, которое преследовало бы и карало этих новых преступников. Но король, без того пораженный количеством казней, состоявшихся по приговору Ла-Рени, и убежденный, что даже chambre ardente иной раз действовала чересчур сгоряча, безусловно, отказал исполнить этот проект.

Тогда придумали другое средство заставить короля согласиться на просьбу Аржансона.

В комнатах госпожи де Ментенон, где король часто проводил время до поздней ночи, работая со своими министрами, было передано ему стихотворение, написанное от имени запуганных любовников, жаловавшихся королю на то, что они не могут сделать безопасно ни одного дорогого подарка своим возлюбленным. Как ни честно и славно, говорилось в стихотворении, пролить кровь за ту, которую любишь, на поле чести, но совершенно иное - погибать от руки подлых, тайных убийц, не имея даже возможности защититься. Король Людовик, который, как звезда, покровительствует всему, что касается любви, обязан рассеять своим светом мрачную ночь, под покровом которой совершалось преступление, и разрушить козни злодеев. Божественный герой, победивший своих врагов, сумеет обратить свой меч и в другую сторону и, подобно Геркулесу, поборовшему Лернейскую гидру, или Тезею, убившему Минотавра, сразит, конечно, страшное чудовище, вооружившееся против радостей и утех любви и облекавшее в печальный траур всякое счастье и наслаждение.

Благодаря ужасу, действительно, испытываемому всеми, немалое место было отведено в стихах описанию и того страха, который должны были ощущать любовники, прокрадываясь к предметам своей страсти, страху, убивавшему в зародыше самое чувство любви. Все это было описано в самых замысловатых, остроумных метафорах, а в конце стихотворения помещен панегирик Людовику, так что, по-видимому, не оставалось ни малейшего сомнения, что королю это доставит непременное удовольствие. Людовик, прочитав про себя стихотворение, обратился, не поднимая глаз от бумаги, к Ментенон и, прочтя стихи еще раз ей вслух, спросил, весело улыбнувшись, что же следовало делать с просьбой бедных, испуганных любовников? Ментенон, верная принятому ею раз и навсегда тону безукоризненной добродетели, отвечала, что, по ее мнению, запрещенные, безнравственные сети любви не заслуживают покровительства и защиты, но что для пресечения ужасных преступлений, действительно, следовало принять самые строгие меры. Король, недовольный этим двуличным ответом, сложил бумагу и хотел уже выйти в соседнюю комнату, где его ожидал государственный секретарь, как вдруг, внезапно оглянувшись, увидел Скюдери, бывшую тут же и сидевшую недалеко от Ментенон на маленьком кресле. Подойдя к ней с прежней, игравшей на его губах улыбкой, исчезнувшей после ответа Ментенон, Людовик остановился и, перебирая в руках бумагу, сказал тихо:

- Маркиза мало знакома с сердечными похождениями наших кавалеров и видит в них одни запрещенные вещи. Но вы, милейшая Скюдери! Каково ваше мнение об этой поэтической просьбе?

Скюдери почтительно встала и с легким румянцем, вспыхнувшем на ее бледном, немолодом лице, тихо ответила, опустив глаза:

Un amant qui craint les voleurs

N'est point digne d'amour*.

* Любовник, боящийся воров, недостоин любви (франц.).

Король, пораженный рыцарственным смыслом этих слов, уничтожившим в его душе впечатление всего бесконечно длинного стихотворения, воскликнул весело:

- Клянусь святым Дионисием! Вы совершенно правы! Не хочу и я жестоких мер, при которых правый может пострадать вместе с виноватым! Пусть Аржансон и Ла-Рени действуют как знают, по-прежнему!

Описав предварительно живейшими красками ужасы, волновавшие весь Париж, Мартиньер, дрожа, передала на другой день своей госпоже загадочный ящичек и рассказала ей ночное происшествие. Затем оба, и она, и Батист, стоявший в углу и перебиравший в руках с испуганным, бледным лицом свой ночной колпак, принялись умолять свою госпожу открыть ящичек не иначе как с величайшими предосторожностями. Скюдери, выслушав их и взвесив таинственную посылку на руке, отвечала, невольно улыбнувшись:

- Вы, кажется, оба сошли с ума! Разбойники знают также хорошо, как и вы, что я небогата, и потому меня не стоит убивать с целью грабежа. Вы сами сказали, что они умеют предварительно выследить нужный им дом. Значит, им нужна только моя жизнь, а я не думаю, чтобы кому-нибудь нужна была жизнь семидесятитрехлетней старухи, которая и злодеев-то преследовала только в сочиняемых ею романах, и еще писала стихи, не возбуждавшие ничьей зависти. От меня ничего не останется, кроме титула старой девы, иногда бывавшей при двору, да нескольких дюжин книг с золотым обрезом. Потому, какими бы страшными красками ты, Мартиньер, ни описывала появление того незнакомца, я все-таки не хочу верить, чтобы у него было что-нибудь дурное на уме! Значит...

Тут Мартиньер с невольным криком ужаса отскочила шага на три, а Батист почти упал на колени, когда их госпожа, храбро надавив блестящую пуговку ящика, заставила с шумом отскочить крышку. Но каково же было изумление всех троих, когда оказалось, что в ящичке лежали два великолепных золотых браслета, богато украшенных бриллиантами, и не менее драгоценное бриллиантовое ожерелье! Скюдери вынула вещи, и, пока она с удивлением рассматривала прекрасное ожерелье, Мартиньер, схватив браслеты, не переставала изумленно восклицать, что таких бриллиантов не было даже у чванной Монтеспан.

- Но что же это такое? Что это значит? - невольно задавала себе вопрос Скюдери.

Вдруг заметила она, что на дне ящичка лежала небольшая сложенная записка. В надежде найти в ней разрешение занимавшей ее загадки Скюдери прочла записку, но вдруг, задрожав, уронила ее на пол и, подняв умоляющий взгляд к небу, опустилась в бессилии в кресло. Мартиньер и Батист в испуге бросились к ней.

- О Боже! - воскликнула Скюдери, заливаясь слезами. - Какой стыд!.. Какое оскорбление!.. И это в мои годы!.. Как могла я, подобно глупой девочке, сделать такой необдуманный поступок? Вот к чему привели слова, сказанные полушутя! Я, прожившая всю жизнь, незапятнанная ничем с самого раннего детства, обвиняюсь теперь в сообщничестве с самым адским злодейством!

И она, горько рыдая, прижимала к глазам платок, между тем как Мартиньер и Батист, теряясь в догадках, решительно не знали, чем и как ей помочь в ее горе. Наконец, Мартиньер, заметив на полу роковую записку, подняла ее и прочла:

"Un amant qui craint les voleurs

N'est point digne d'amour."

Ваш острый ум, сударыня, избавил от тяжелых преследований нас, пользующихся правом сильного для присвоения себе сокровищ, отнимая их из рук низких и трусливых душ, способных только на мотовство. В знак искреннейшей нашей благодарности, просим мы вас принять этот убор. Это - драгоценнейшая из всех вещей, какие нам удалось добыть в течение долгого времени, хотя вы, милостивая сударыня, заслуживали бы украшения лучшие, чем эти. Просим вас и впредь не лишать нас вашего расположения и хранить о нас добрую память.

Невидимые".

- Возможно ли! - воскликнула Скюдери, придя в себя. - Возможно ли, чтобы до таких пределов могла дойти дерзость и наглость!

Между тем солнце, проглянув в эту минуту сквозь красные шелковые оконные занавески, осветило разложенные на столе бриллианты пурпурным отблеском. Скюдери, увидя это, закрыла в ужасе лицо и немедленно приказала Мартиньер спрятать украшения, на которых, казалось ей, видит она кровь убитых жертв. Мартиньер, укладывая вещи обратно в ящичек, заметила, что, по ее мнению, следовало бы представить вещи в полицию, рассказав вместе с тем и о таинственном появлении молодого человека в доме и вообще о всей загадочной обстановке, при которой бриллианты были вручены.

Некоторое время Скюдери медленно, в раздумьи прохаживалась по комнате, теряясь в предположениях, что следовало делать. Наконец, приказала она Батисту приготовить портшез, а Мартиньер помочь ей одеться, объявив, что немедленно отправляется к маркизе де Ментенон.

Скюдери знала, что в этот час застанет она маркизу наверняка одну в своих комнатах. Садясь в портшез, взяла она с собой и ящичек с убором.

Можно себе представить удивление Ментенон, когда вместо спокойного, полного достоинства и доброжелательства лицо, какое она всегда привыкла встречать у Скюдери, как это и соответствовало ее летам, увидела она на этот раз бедную старую женщину бледной, расстроенной, приближавшейся к ней неверными, дрожащими шагами. "Что случилось, во имя самого Господа?" - воскликнула Ментенон, поспешив навстречу почтенной особе, огорченной до того, что с трудом смогла она дойти до середины комнаты и опуститься в подвинутое маркизой кресло. Придя, наконец, в себя, прерывистым голосом рассказала она Ментенон недостойную шутку, сыгранную с ней благодаря тем немногим словам, которые сказала она в насмешку над трусливыми любовниками. Ментенон, выслушав все, прежде всего постаралась успокоить бедную Скюдери, уверив ее, что она уж слишком близко к сердцу принимает это приключение, что никогда злая насмешка не может оскорбить или запятнать благочестивую душу и, наконец, в заключение попросила показать ей бриллианты.

Скюдери подала ей открытый ящичек. Крик изумления невольно вырвался из груди маркизы, едва она увидела действительно поразительное богатство убора. Взяв ожерелье и браслеты, подошла она с ними к окну, заставила играть камни на солнце, переворачивала их во все стороны, рассматривала тончайшие золотые скрепления цепочек и не могла налюбоваться поразительной чистотой и тонкостью искусной работы. Кончив этот осмотр, Ментенон обратилась к Скюдери и сказала решительно:

- Убор этот, уверена я твердо, мог сделать только Рене Кардильяк.

Рене Кардильяк был тогда искуснейшим парижским ювелиром и в то же время одной из оригинальнейших личностей в целом городе. Маленького роста, широкоплечий, крепко и мускулисто сложенный, Кардильяк, хотя имел уже около пятидесяти лет, сохранил при этом всю силу и подвижность юноши. О силе этой свидетельствовали и его жесткие, рыжие волосы, без малейшей седины и вообще все коренастое сложение. Не будь Кардильяк известен во всем Париже за честнейшего, бескорыстнейшего, с открытой душой и всегда готового помочь человека, то вся его фигура и в особенности взгляд зеленых, всегда глядевших исподлобья глаз, наверно, навлекли бы на него подозрение в злобе и коварстве. Как уже сказано, Кардильяк был искуснейшим ювелиром не только в Париже, но и вообще одним из самых замечательных представителей этого ремесла в свое время. Глубокий знаток достоинства и свойств драгоценных камней, умел он шлифовать их и группировать с таким неподражаемым искусством, что часто убор, ничем прежде не замечательный, пройдя через руки Кардильяка, выходил из его мастерской решительно неузнаваемым по приобретенным блеску и красоте. Каждый заказ принимал он с горячей страстью истинного художника и всегда брал за свою работу крайне умеренную, сравнительно с ее достоинством, цену. Взяв заказ, Кардильяк уже не знал покоя ни днем, ни ночью. Без устали стучал он своим молотком, и часто случалось, что, окончив уже почти работу, вдруг находил, что какое-нибудь ничтожное украшение не соответствовало всей форме или что какой-нибудь бриллиант не так вправлен; этого было для него достаточно, чтобы бросить все в плавильный тигель и начать работу снова. Таким образом всякая вещь выходила из его рук чудом совершенства, невольно изумлявшим знатоков. Но была и неприятная сторона для тех, кто имел дело с Кардильяком. Заказчику стоило неимоверного труда выручить от него заказанную и готовую уже вещь. По целым неделям и месяцам оттягивал он под разными предлогами ее выдачу, обманывая всевозможными способами заказчиков. И даже когда, принужденный к тому почти силой, выдавал он сделанный убор владельцу, то делал это с таким отчаянием и даже затаенной яростью, что стоило взглянуть на его лицо, чтобы убедиться, какого горя стоило ему расстаться со своим произведением. Когда же ему приходилось отдавать какое-нибудь особенно богатое украшение, стоившее многих тысяч как по достоинству камней, так и по тонкости золотой работы, то он делался похож на помешанного: бранился, выходил из себя, проклинал заказчиков и свои труды. Но ежели случалось наоборот, что кто-нибудь приносил ему новую работу со словами:

- Любезный Кардильяк! Сделайте-ка хорошенькое ожерелье для моей невесты или браслеты для моей любезной, - и тому подобное, то Кардильяк мгновенно останавливался и, сверкнув маленькими глазами, говорил, потирая руки:

- А ну покажите, покажите, что у вас такое?

Когда же заказчик, вынув футляр, продолжал:

- Конечно, в этих камнях нет ничего особенного, но надеюсь, что под вашими руками... - то Кардильяк не давал ему даже закончить: быстро хватал бриллианты, действительно стоившие не очень дорого, встряхивал их перед светом и в восторге восклицал:

- Ого! Это, по-вашему, дрянь? Такие камни? Погодите, погодите! Вы увидите, что я из них сделаю. Если вы только не пожалеете лишней горсти луидоров, то я прибавлю к ним еще камешка два - и тогда убор ваш засверкает не хуже солнца!

- Извольте, извольте, господин Рене, - говорил заказчик, - я заплачу сколько вам будет угодно!

Тогда Кардильяк, не обращая внимания на то, был ли заказчик простого звания или важный придворный, бросался к нему на шею, целовал, называя себя счастливейшим в мире человеком, и обещал непременно кончить всю работу за восемь дней. Затем бежал он, сломя голову, домой, запирался в мастерской, начинал стучать и работать, и через восемь дней образцовое произведение было действительно готово. Но едва заказчик являлся получить свою вещь и заплатить условленную, умеренную плату, Кардильяк делался груб, дерзок и объявлял решительно, что не может отдать свою работу в этот день.

- Но подумайте сами, Кардильяк, - говорил изумленный заказчик, - ведь завтра день моей свадьбы.

- Какое мне дело до вашей свадьбы! - запальчиво возражал Кардильяк. - Приходите через две недели.

- Убор готов, вот деньги, и я его беру, - говорил заказчик.

- А я, - отвечал Кардильяк, - говорю вам, что должен кое-что в нем переделать и сегодня вам его не отдам!

- Так знайте же, что если вы не соглашаетесь отдать убор, за который я готов заплатить вам вдвое, то через четверть часа я возвращусь со стражниками Аржансона.

- Ну берите! И пусть сам сатана вцепится в вас своими калеными когтями, да вдобавок привесит к убору гирю в три центнера, чтобы она задавила вашу невесту!

И с этими словами Кардильяк, сунув убор в карман жениху, так бесцеремонно выталкивал его из дверей, что тот иной раз пересчитывал собственными боками ступеньки лестницы, а Кардильяк со злобным смехом смотрел в окно, как несчастный, зажав лицо платком, старался унять кровь из разбитого носа. И никому совершенно не было понятно, почему Кардильяк, взяв с восторгом работу, потом вдруг со слезами, на коленях заклинал всеми святыми заказчика уступить вещь ему. Многие знатные особы добивались и сулили огромные деньги, чтобы только добыть какую-нибудь вещицу работы Кардильяка, но напрасно. А делать же что-нибудь для самого короля Кардильяк отказался решительно и на коленях умолял не принуждать его к этому. Точно также отклонял он постоянно заказы Ментенон и не согласился даже изготовить для нее маленький перстень, украшенный эмблемами искусства, который та хотела подарить Расину.

- Я держу пари, - сказала Ментенон, - что Кардильяк откажется ко мне прийти даже в том случае, если я пошлю за ним только для того, чтобы узнать, кому он делал эти уборы. Он непременно подумает, что я хочу что-нибудь ему заказать, а он не соглашается сделать для меня ни безделицы. Впрочем, я слышала, будто нынче он несколько смягчился, работает прилежнее и даже тотчас отдает вещь заказчикам, хотя все-таки не без кислой физиономии.

Скюдери, рассчитывавшая при свидании с Кардильяком узнать, кому принадлежали вещи, чтобы возвратить их владельцу, уверяла, что чудак, вероятно, не откажется прийти, если ему дадут слово, что здесь и речи не будет о каком-нибудь заказе, а просто попросят его сказать свое мнение о неких драгоценностях. Ментенон согласилась и приказала немедленно послать за Кардильяком, явившимся очень скоро, так что можно было подумать, не ожидал ли он этого приглашения сам.

Увидя Скюдери, Кардильяк остановился, точно пораженный чем-то неожиданным, и в смущении своем растерялся до того, что обратился с почтительным поклоном к ней прежде, чем к маркизе. Ментенон, указывая на украшения, сверкавшие на темном, покрытом зеленым сукном столе, тотчас же спросила, не его ли это работа? Кардильяк, бросив беглый взгляд на бриллианты, быстро их схватил и, спрятав обратно в ящичек, оттолкнул его от себя каким-то судорожным движением.

- Вероятно, госпожа маркиза, - заговорил он с неприятной улыбкой на красном лице, - очень плохо знакома с работой Рене Кардильяка, если могла хотя бы одну минуту подумать, что найдется другой ювелир в целом свете, который в состоянии сделать такой убор. Конечно, это моя работа.

- Если так, - продолжала Ментенон, - то скажите, для кого вы его делали?

- Для себя! - отвечал Кардильяк и затем, видя изумленное недоверие Ментенон и испуганное ожидание Скюдери, выразившееся на их лицах при этом ответе, продолжал:

- Вы можете, госпожа маркиза, находить это очень странным, но тем не менее я сказал вам совершенную правду. Я просто из любви к искусству обработал свои лучшие камни и работал при этом искуснее, чем когда бы то ни было. Но несколько дней тому назад украшения исчезли из моей мастерской непонятным для меня образом!

- Слава Богу! - воскликнула Скюдери и в восторге быстро вскочила, как молодая девушка, с кресла, на котором сидела, затем подбежала к Кардильяку и, положив свои руки на его плечи, сказала:

- Получите же обратно, господин Кардильяк, вашу собственность, украденную у вас бессовестными негодяями!

После этого подробно описала она ему, каким образом убор достался в ее руки. Кардильяк слушал ее молча, с опущенными глазами и только изредка прерывал рассказ невнятными восклицаниями: "Гм!.. Вот как!.. Ого!" - и при этом он беспрерывно то складывал руки на груди, то поглаживал подбородок, словно чувствуя себя крайне неловко.

Когда же Скюдери кончила, он долгое время стоял, точно под впечатлением какой-то борьбы и сомнения не зная как поступить; потирал себе лоб, вздыхал, тер глаза пальцами, как будто стараясь удержать готовые брызнуть слезы, наконец, схватил решительно ящичек, подаваемый ему Скюдери, медленно опустился перед ней на одно колено и сказал:

- Вам, высокоуважаемая сударыня, присудила владеть этой драгоценностью сама судьба. Не знаю почему, но только я постоянно думал о вас, когда занимался этой работой, и чувствовал, что работаю для вас! Не откажите же принять от меня и носить это украшение - лучшее из всего, что я до сих пор сделал!

- Полноте! Полноте, господин Рене, - полушутливо возразила Скюдери, - мне ли в мои годы думать об украшении себя такими драгоценностями? И кроме того, с чего это вы решили сделать мне такой дорогой подарок? Вот если бы я была красавицей и богата, как маркиза де Фонтанж, то, конечно, не выпустила бы этого убора из рук. А теперь! Руки мои исхудали, шея всегда закрыта, так зачем же мне все это суетное великолепие?

Но Кардильяк, поднявшись с колен и бешено сверкая глазами, продолжал, по-прежнему подавая ящичек Скюдери:

- Возьмите! Возьмите хоть из сожаления! Вы не можете себе представить, как глубоко чту я вашу добродетель и ваши заслуги! Возьмите же этот подарок в знак моего желания выразить вам те чувства, которые я к вам питаю!

Так как Скюдери все еще колебалась, то Ментенон, взяв ящичек из рук Кардильяка и обращаясь к ней, сказала:

- Что это вы все говорите о ваших годах? Какое нам с вами до них дело? Вы, точно молоденькая девушка, конфузитесь протянуть руку, чтобы взять то, что вам в самом деле нравится. Полноте! Отчего же вам и не принять от честного Рене подарка, который он дает вам по доброй воле, тогда как многие другие рады бы заплатить за него и деньгами, и просьбами, и мольбами!

Пока Ментенон, говоря так, почти насильно заставила Скюдери взять ящичек, Кардильяк вел себя совершенно как сумасшедший. Он то бросался перед Скюдери на колени, целовал ее платье, руки, стонал, вздыхал, плакал, вскакивал, то опять начинал бегать по комнате, и, наконец, задевая за стулья и столы, так что стоявшие на них фарфоровые и другие дорогие вещи задрожали, бросился вон из комнаты. Испуганная Скюдери невольно воскликнула: "Господи Боже! Скажите, что с ним сделалось?" На что Ментенон, лукаво улыбнувшись, что совершенно противоречило ее строгому характеру, отвечала:

- Разве вы не видите, что Кардильяк в вас влюблен и по заведенному порядку повел атаку на ваше сердце дорогими подарками?

Затем, продолжая шутку в том же тоне далее, стала она с комическим видом уговаривать Скюдери не быть слишком жестокой к несчастному воздыхателю. Скюдери, подстрекаемая сама этим шутливым тоном, начала отвечать множеством остроумных ответов: говорила, что если дело действительно зашло так далеко, то, пожалуй, она сама чувствует, что вынуждена будет объявить себя побежденной, показав таким образом свету невиданный пример семидесятитрехлетней невесты с незапятнанной репутацией. Ментенон бралась приготовить сама свадебный венок и обещала выучить новобрачную, как вести дом и все хозяйство, чего такое молодое и неопытное существо, конечно, не сумело бы сделать.

Когда Скюдери, наконец, встала, чтобы откланяться, прежний ее страх, несмотря на последние минуты веселости, возвратился снова, едва пришлось ей волей-неволей взять драгоценный ящичек.

- Дорогая маркиза! - сказала она. - Вы, конечно, хорошо понимаете, что я никогда не вздумаю воспользоваться сама этими драгоценностями! Что там ни говорите, все-таки уборы побывали в руках злодеев, предавших свои души вечной погибели. Мне страшно подумать о крови, которая, чудится мне, каплет с этих бриллиантов, а, кроме того, само поведение Кардильяка кажется мне в высшей степени странным и невольно наводящим ужас. Не скрою от вас, что внутренний, тайный голос постоянно шепчет мне, будто во всем этом непременно должна заключаться какая-то ужасная тайна, хотя, с другой стороны, я никак не могу себе представить, в чем эта тайна может состоять, особенно если предположить, что тут замешан такой честный и достойный человек, как Кардильяк, который не может быть в связи с чем-нибудь дурным. Во любом случае верно то, что я никогда не решусь надеть эти бриллианты.

Ментенон полагала, что Скюдери уже слишком преувеличивает значение всего дела, но на просьбу последней, сказать по совести, чтобы сделала бы она сама на месте Скюдери, маркиза ответила, что бросила бы скорее весь убор в Сену, чем позволила себе когда-нибудь его надеть.

На другой день Скюдери описала в очень милых стихах приключение свое с Кардильяком и вечером прочла их в комнатах Ментенон королю. Особе Кардильяка немало досталось в этих стихах при описании его шуточного сватовства к семидесятитрехлетней деве с незапамятной древностью рода, и вообще все произведение было проникнуто самым милым комизмом без малейшей примеси неприятного оттенка всей истории. Король от души смеялся, слушая чтение, и поклялся, что сам Буало должен уступить пальму первенства Скюдери, потому что во всю жизнь не написал ничего забавнее и остроумнее.

Через несколько месяцев случилось однажды Скюдери проезжать через Новый мост в карете со стеклами, принадлежавшей герцогине Монтансье. Кареты со стеклами были тогда только что изобретенной новинкой, и потому толпы зевак обыкновенно останавливались на улице поглазеть при всяком проезде подобного экипажа. Так и в этот раз густая толпа народа окружила на Новом мосту карету герцогини Монтансье, так что лошади почти не могли двигаться. Вдруг громкие крики и брань долетели до ушей Скюдери, и вслед за тем увидела она, что какой-то человек, расталкивая направо и налево людей кулаками, старался всеми силами пробиться к карете. Когда он подошел ближе, оказалось, что это был совсем еще молодой человек, с бледным как смерть лицом и пронзительным, отчаянным взглядом. Добравшись с трудом до кареты, внезапно вскочил он на подножку и, прежде чем Скюдери успела ахнуть, бросил ей на колени небольшую сложенную записку, а сам, мгновенно соскочив на землю, кинулся опять в толпу, в которой и исчез, пробивая себе дорогу по-прежнему локтями и кулаками. Мартиньер, сидевшая в карете со своей госпожой, едва увидела молодого человека, испустила крик ужаса и без чувств упала на подушки. Скюдери стала дергать шнурок, приказывая кучеру остановиться, но тот, напротив, почему-то еще сильнее ударил лошадей, так что они, рванувшись с пеной на удилах, в одно мгновение с громом и шумом пронесли карету по всему Новому мосту. Скюдери вылила чуть не всю свою скляночку спирта на лежавшую в обмороке Мартиньер, и когда та очнулась, вся бледная, с выражением прежнего ужаса на лице, то первыми словами, которые она произнесла, судорожно прижимаясь к своей госпоже, были:

Гофман Эрнст Теодор Амадей - Серапионовы братья. 6 часть., читать текст

См. также Гофман Эрнст Теодор Амадей (Hoffmann) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Серапионовы братья. 7 часть.
- Ради небесной Владычицы, чего хотел этот ужасный человек? Ведь это б...

Серапионовы братья. 8 часть.
Синьор Паскуале, встреченный своей доброй племянницей нежнее, чем он т...