Джованни Боккаччо
«Фьямметта. 2 часть.»

"Фьямметта. 2 часть."

Что общего у тебя с любовными делами? От тебя я получила высокие прекрасные дома, обширные поля, скот и сокровища, почему не на эти предметы ты распростерла гнев свой, предав их огню, потопу, мору. и хищенью? Все это откуда утешение ко мне прийти не может, ты мне оставила, как в басне Мидасу Вакхово благодеянье *, а унесла с собой того, что был мне всего дороже.

А прокляты да будут любовные стрелы, что стремятся Фебу отмстить *, а сами от тебя такое несправедливое поражение терпят. О, если бы тебя они поразили, как поразили меня, подумала бы ты, может быть, так обижать любовников. Но вот меня настигла ты и довела до того, что богатая, благородная, могущественная, я сделалась несчастнейшей в своей земле, - ты это ясно видишь. Все празднуют и веселятся, одна я плачу; не сегодня это началось, но так давно, что твой гнев должен был бы уже смягчиться. Но все тебе прощу, если ты, милостивая, как прежде разлучила меня с Панфило, теперь опять с ним соединишь; а если твой гнев еще продолжается, излей его на мое имущество. Жестокая, сжалься надо мною; смотри, я до того дошла, что стала притчей во языцех (110) там, где прежде славили мою красу. Начни быть жалостной ко мне, чтобы я, обрадованная, что могу тебя хвалить, нежными словами прославила твою божественность; если ты кротко исполнишь мою просьбу, я обещаю (боги свидетели), я сделаю в твою честь изображение, украшу его как только могу и пожертвую в какой тебе любо храм. И все увидят подпись, гласящую: Это Фьямметта из пучины бедствий судьбою вознесенная на верх блаженства".

Сколько еще я говорила, но долго и скучно было бы все рассказывать, но все слова быстро прерывались рыданьями; случалось, что женщины, услышав мои стенания, приходили и, подняв с утешениями, вели против воли снова к танцам.

Кто бы поверил, влюбленные госпожи, что в груди молодой женщины так сильно может укорениться печаль, которую ничто не только не может развеять, но наоборот, еще более все укрепляет? Разумеется, всем это покажется невероятным, кроме тех, кто по опыту знает, как это верно. Часто случалось в самую жару (какая стояла соответственно времени года) многие дамы и я, чтобы легче переносить зной, на легкой лодке со многими веслами, рассекали морские волны с пением и музыкой и искали далеких скал или пещер, где было прохладно от тени и ветра. Увы, телесный жар они легко мне облегчали, но жар души -

нисколько и даже увеличивали, ибо, когда прекращался внешний зной, к которому, конечно, чувствительны нежные тела, тотчас открывался больший доступ любовным мыслям, которые, если хорошенько рассмотреть, без сомнения, служат не только для поддержания Венериного пламени, но и к его усилению.

Достигнув цели нашей прогулки и выбрав самые удобные места для наших желаний, мы видели компании дам и молодых людей здесь, там, так что все -

малейшая скала, малейший уголок берега, защищенный тенью горы от солнечных лучей, - было наполнено нами. Какое большое удовольствие для душ, не пораженных печалью! Во многих местах виднелись разостланными белоснежные скатерти, так хорошо уставленные, что один вид их возбуждал аппетит у тех, кто его лишены, в других местах уже виднелись весело завтракающие компании, которые радостными криками приглашали проходивших мимо принять участие в их веселье.

Напировавшись, как и другие, потанцевав по обыкновению после обеда, мы снова садились на лодки, и катались, иногда встречая зрелище приятнейшее молодым взорам, а именно, прелестные девушки в одних тафтяных кофтах, босые, с голыми руками, отдирали раковины от твердых камней (111), при этом наклонялись, часто показывая полные груди, или рыбачили сетями, а то другим каким приспособлением. Что пользы пересказывать все тамошние развлечения?

Все равно не передашь. Пусть представит себе сам их сообразительный человек, не будучи там, а если и будучи, то видя кругом только молодость и веселье.

Там души делаются свободными и открытыми и едва могут отказывать в какой бы то ни было просьбе. Признаюсь, чтоб не расстраивать компанию, я там притворялась веселой, не забывая о своем горе; если кто испытал подобное положение, может засвидетельствовать, как тягостно это делать. И как могла бы я от души радоваться, вспоминая, что в подобных развлечениях видела я Панфило со мной ли, без меня ли, а теперь чувствовала его крайне далеким и не надеялась на его возврат? Даже если б у меня не было других забот, разве одной этой недостаточно было бы? И как я могла не думать об этом" Раз пламенное желание снова его увидеть до такой степени лишало меня рассуждения, что зная наверное, что его здесь нет, я думала, что может быть он здесь и, как будто это было несомненно, все смотрела, не увижу ли его где? Не было ни одной лодки (из тех, что шныряли туда и сюда, так что поверхность моря казалась небом, чистым и ясным, усеянным звездами), на которую я бы, обернувшись, пристально не смотрела. Ни одного звука инструментов (на которых, я знала, он умел играть) я не пропускала мимо ушей, без того, чтобы не прислушиваться, кто играет, не тот ли, воображая, может быть, кого искала я. Не пропускала ни одного места на берегу, ни одной скалы, ни пещеры, ни одной компании. Признаюсь, эта надежда, то пустая, то притворная, многие вздохи во мне порождала, когда же она улетала, они копились в моем мозгу, искали выхода и изливались потоком слез из скорбных глаз моих; так-то притворная радость в тоску непритворную обращалась.

Наш город, более обильный увеселениями, нежели другие итальянские города, не только развлекает своих граждан то свадьбами, то купаньями, то морскими берегами, но веселит их еще разнообразными играми; но блестящее всего представляются частые состязания в оружии. У нас старинный обычай, когда пройдет зимнее ненастье и весна снова заблистает цветами и свежей травой, побуждая юношеские сердца более чем всегда выказать свои желания, -

сзывать по большим праздникам благородных дам в рыцарские ложи, куда они собираются, украшенные драгоценнейшими уборами. Не столь пышное и благородное зрелище было, когда снохи Приама (112) и другие фригийские женщины украшенные являлись перед свекром на праздник, нежели вид нашего города; когда они собираются в театр (каждая, украся себя насколько могла), несомненно, каждому приезжему человеку покажется при виде их высокомерных манер, замечательных нарядов, почти царских уборов, что это не современные женщины, но древние вернулись к жизни; ту по величию сочтет Семирамидой *, другую по убору Клеопатрой *, третью по прелести Еленой, другую, наконец, кто бы не принял за Дидону?

К чему сравненья? Вы сами по себе скорей богини, чем земные жены. И я, несчастная, когда Панфило еще не был потерян, часто слышала, как молодые люди меня сравнивали то с девой Поликсеной (113), то с Кипрейской Венерой *, причем одни утверждали, что я подобна богине, другие говорили, что непохожа я на смертную женщину. Там в таком многочисленном и благородном обществе не сидят долго, не молчат, не шепчутся, но меж тем как старые люди смотрят, милые юноши, взявши дам за нежные руки, танцуя, громкими голосами поют про свою любовь, и таким образом весело проводят жаркую часть дня; когда же солнце смягчит лучи, приходят почетные лица нашего Авзонийского королевства

(114) в подобающих их положению одеждах; полюбовавшись некоторое время на красоту дам и на танцы, по данному приказу они удаляются почти со всеми молодыми людьми, господами и слугами и через короткий промежуток снова являются большим обществом совсем в другом наряде.

Где найти достаточно блестящее красноречие, достаточно богатый язык, чтобы точно описать благородство и разнообразие одежд? Не мог этого сделать ни греческий Гомер, ни латинский Вергилий, описавшие в стихах столько битв греческих, троянских и италийских! Попытаюсь отчасти рассказать, чтобы дать хоть слабое понятие тем, кто этого сам не видел, и кстати будет это описание; тогда скорее поймется вся глубина моей печали, равной которой не испытывали женщины ни прежде, ни теперь, когда узнают, что даже все великолепие подобных развлечений не смогло ее прервать. Возвращаясь к рассказу, скажу, что наши почетные лица выезжали на конях, быстрейших не только всех остальных животных, но даже ветра, который они обогнали бы в беге; молодость, красота, очевидно, достоинства их делала несказанно приятными на взгляд. Они были одеты в пурпур и в индийские ткани, пестро затканные вперемежку с золотом, жемчугом и драгоценными камнями; лошади же были в чепраках; белокурые кудри, локонами спадавшие на белоснежные плечи, сдерживались тонкими золотыми обручами или венками из свежей зелени; на левой руке легкий щит, в правой - копье, и при звуках многочисленных труб один близ другого, с большой свитой, в таком убранстве они начинали перед дамами свои игры, где главная заслуга заключалась в том, чтобы проскакать верхом не двигаясь телом, закрывшись щитом и опустив копье концом как можно ближе к земле.

Меня несчастную часто звали на эти праздничные игры; я не могла присутствовать без большой тоски, так как при этом виде всегда я вспоминала, что мой Панфило всегда заседал между почтенных пожилых людей, доступ куда, несмотря на его молодость, давали ему его достоинства. Иногда он рассуждал в кругу старших, будто Даниил со священниками о Сусанне (115) (а из них кто по власти походил на Сцеволу *, другой по важности на Катона Цензора, либо Утического *, кто по внешности на великого Помпея (116), другие, более могучие, на Сципиона Африканского* или на Цинцинната *), они, как и он, смотрели на бега, вспоминая свою юность, трепеща, ободряя то тоге, то другого, а Панфило подтверждал их слова, и я слышала, как говорили, что за его доблесть пожилые люди приняли его к себе.

Как отрадно мне было это слышать и за него и за наших граждан! Он имел обыкновение сравнивать наших знатных юношей, выказывавших царственные души, того с Партенопеем Аркадским *, выказавшим наибольшую доблесть в Фивской резне (117), куда тот послан был матерью еще в детстве, другого с приятным Асканием *, того с Вергилием, чему лучшим свидетельством были стихи, написанные юношей, кого с Деифобом *, четвертого за красоту с Ганимедом.

Переходя к более пожилым, которые следовали за первыми, не менее приятные сравнения придумывал. Рыжебородого с белокурыми волосами, спадающими на белые плечи, он сравнивал с Гераклом *; украшенного тонким венком из зелени, одетого в узкий шелковый наряд, искусно вышитый, с плащом, с золотой пряжкой на правом плече, щитом покрывающего левый бок, несущего в правой руке легкое копье, подобающее игре, находил похожим на Гектора *; того, кто следовал за предыдущим в подобном же украшенном наряде, с лицом не менее пламенным, закинув край плаща на плечо, искусно правя лошадью левой рукою, сравнивал с новым Ахиллом *. Следующего, который играл копьем, закинув щит за спину, а на белокурых волосах имел тонкую золотую сетку, полученную может быть от своей дамы, он сравнивал с Протесилаем *; следующего с веселой шапочкой на голове, смуглого, с большой бородой и диким видом называл Пирром *; того, кто был кроток видом, очень белокур и расчесан, более других украшен, - он считал троянским Парисом, а может быть Менелаем *. Мне нет надобности продолжать свое перечисление; в длинном ряде он находил Агамемнона *, Аякса

*, Улисса, Диомеда и всех достойных похвал героев греческих, фригийских

(118) и латинских (119). И эти уподобления (120) он делал не голословно, но доказательствами подтверждал свои положения, из качеств названных лиц выводя правильность сравнения, так что столь же приятно было слушать его рассуждения, как и любоваться на тех самых, о которых он говорил.

Веселые ряды, проехав раза три, чтоб показаться зрителям, начинали свое состязание; поднявшись на стременах, покрывшись щитами, опустив острия копий почти до земли, все одинаково, они неслись на конях быстрее ветра; крики зрителей, звуки труб и других инструментов побуждали их скакать все быстрее и энергичнее. И не раз они справедливо считались достойными похвалы в сердцах зрителей. Сколько я видела женщин в радости, у которых участвовали в состязании то муж, то возлюбленный, то близкий родственник! Даже посторонние веселились. Одна я печально взирала (хотя видела моего мужа и родственников), не видя Панфило и вспоминая, что он - далеко. Не удивительно ли, госпожи, что что бы я ни видела, все меня печалило и ничто не могло развеселить? При таком зрелище не почувствовали бы радости даже души, томящиеся в преисподней? Конечно, думаю, почувствовали бы. Они, заслушавшись Орфеевой * кифары, на время забывают муки (121), а я при звуках стольких инструментов, среди такого ликования не только позабыть, но слабое от скорби облегченье получить была не в силах.

И хоть иногда на подобных праздниках я скрывала под личиной свою печаль и удерживалась от вздохов, однако потом, ночью, одна оставшись, вознаграждала себя слезами, которые тем обильнее лила, чем больше днем скрывала вздохов; вспоминая о празднестве, видя их суетность, скорее вредную, нежели полезную, как я по опыту отлично видела, иногда ушедши домой по окончании праздника, я справедливо нападала на светские условности, так говоря:

"Как счастлив тот *, кто в уединенной вилле под открытым небом живет невинно (122)! Кто думает только о капканах для диких зверей, о силках для глупых птичек; печаль не может поразить его душу, а телесную усталость он врачует отдыхом на свежей траве, переходя то на берег быстрого ручья, то в тень тенистой рощи, где заливаются нежными песнями жалостные пташки, а ветки, трепетно колеблемые легким ветром, как будто слушают их пение. Если бы, судьба, мне суждена была подобная жизнь, мне, для которой твои желаемые всеми щедроты несут пагубное волнение! Увы, к чему мне высокие дворцы, богатые постели, многочисленная челядь, когда душа моя, исполненная тоски, летит в неведомую страну к Панфило и нет отдохновения усталым членам?

О, что милее, что насладительнее, как бродить с спокойной и свободной душою вдоль бегущих речек и под кустами спать сном легким, что безмятежно навевает струящиеся волны сладким журчаньем (123)? Такой сон, даруемый без спора бедным обитателям деревни, насколько желаннее сна горожан, которые, окруженные большими изысканными удобствами, то городскими заботами, то шумом беспокойным слуг бывают пробуждаемы. Если те ощущают голод, его удовлетворяют яблоки, сорванные в лесу, а молодая трава, сама собой растущая по небольшим холмам, в свою очередь представляет для них вкусную пищу (124).

Для утоления жажды как сладко пригоршней зачерпнуть речной или ключевой воды

(125)! Несчастные заботы светских людей (126), для пропитания которых природа должна искать и приготовлять наиболее изысканные продукты! Мы думаем бесконечным множеством яств пользоваться для насыщения, не рассчитывая, что тайные свойства их служат скорее к разрушению, чем к сохранению нашего организма; делая для хитрых напитков золотые и драгоценные чаши, часто пьем холодный яд (127), а если не яд, то любовный напиток; и кто с излишней уверенностью этому предается, часто того постигает несчастная жизнь либо постыдная смерть. Часто же пьющие делаются хуже безумцев. Тому товарищами служат сатиры *, фавны, дриады, наяды и нимфы, тот не ведает, что такое Венера и ее сын двоевидный *, а если и знает, то полагает ее грубой и непривлекательной.

О, если бы была божья милость, чтобы и я никогда ее не знавала и встретила ее простою, находясь в простом обществе! Тогда далеко были бы от меня неизлечимые заботы, которыми томлюсь я, и душа моя, пребывая в святой неприкосновенности, небрегла бы светскими праздниками, что как ветер летящий, а созерцая их, не тосковала бы как теперь. Сельский житель не заботится ни о высоких башнях, ни о домах, ни о челяди, ни о нежных пажах, ни о блестящих одеждах, ни о быстрых конях, ни о тысяче других вещей, на что уходит лучшая часть жизни. Не преследуемый злыми людьми, он спокойно живет в уединении; не ища сомнительных отдохновений в высоких палатах, находит их на воздухе и свете, всю жизнь свою провожая под открытым небом. О, как нынче мало знают и избегают подобной жизни, меж тем как к ней-то, как наиболее драгоценной, и нужно бы стремиться. Я полагаю, что такова именно и была первоначальная жизнь, когда боги не покидали людей (128). О, нет лучше жизни, более свободной, более невинной, нежели та, что вели первобытные люди и которую теперь ведут те, что, покинув города, живут в лесах! Как счастлив был бы мир, если бы Юпитер не низверг Сатурна и если бы золотой век еще царил непорочными законами! Тогда бы все мы жили, как в первом веке. Никто из следовавших первобытным уставам не был бы воспламенен слепым огнем болезненной любви, как то со мною сталось; никто из жителей горных склонов не подчинен ничьей власти, ни народу, что как ветер, ни неверной черни, ни губительной зависти (129), ни хрупкой милости Фортуны, которой слишком доверяясь, вот я теперь среди воды от жажды умираю. При скромной доле достигается глубокий покой, а при высокой немалых усилий стоит поддерживать существование. Кто стремится к высокому положению или желает стремиться, тот гоняется за призрачными почестями преходящих богатств; часто фальшивым людям нравятся громкие имена; но кто живет свободным от страха и надежды, тот не знает неправедных укусов черной зависти; кто обитает в уединенном месте, тот не знает ни ненависти, ни безнадежной любви, ни грехов городского населения, не сомневается, как искушенный человек, не хочет разносить ложных известий, чтобы уловить в их сети людей простодушных; другие же, хотя и стоят на высоте, всего боятся, даже ножа, что носят у собственного пояса (130).

Как хорошо ничему не противиться и, лежа на земле, безопасно собирать себе пищу! Редко, почти никогда, большие грехи посещают малые хижины. В том веке не было никакой заботы о золоте, никакие священные камни не разделяли одного поля от другого; смелые корабли не рассекали моря; каждый знал только свой берег, ни высокие частоколы, ни глубокие рвы, ни высокие стены не окружали тогдашних городов (131), не было изобретено ни смертоносного оружия, ни всаднических затей, ни стенобитных орудий; а если случалась небольшая распря, сражались голыми руками и обращали в оружие древесные суки и камни. Не было еще тонких и мягких кизиловых копий с железным наконечником, ни острых пик, мечи не опоясывали никого и косматые гребни не украшали блестящих шлемов (132); но что лучше всего, не был рожден еще Купидон, так что целомудренные груди, впоследствии пронзенные пернатым летуном, могли пребывать в покое.

Ах, если б дано мне было жить в те времена, когда люди, довольствуясь немногим, знали лишь спасительную страсть! Если бы из всех тогдашних благ мне было уступлено одно - не знать печальной любви и стольких вздохов, как теперь я знаю, то и тогда сочла бы я себя более счастливой, нежели живя в наше время, исполненное таких наслаждений, очарований и прелестей. Увы, как нечестивая алчность, безмерный гнев, дух, пораженный несносным сладострастием, нарушают первоначальные договоры природы с людьми, столь святые, столь удобопереносимые! Явилась жажда господства, грех кровавый, и меньший сделался добычей большего; явился Сарданапал *, первый придавший Венере изысканные формы (хотя Семирамида ей придавала распущенные), а также Церере и Вакху; явился воинствующий Марс, нашедший тысячу искусных средств для убийства; вся земля была запятнана кровью и море покраснело. Тогда, несомненно, во все дома вошли тягчайшие грехи, и вскоре ни одно преступленье не осталось без примера; убит брат братом, сыном отец, отцом сын, муж убит по вине жены, нечестивые матери часто умерщвляют собственных детищ (133), не говорю о суровости мачех к пасынкам, что можно ежедневно наблюдать. И привели с собою богатство, скупость, гордость, роскошь и все другие грехи, -

и с ними вместе вошла в мир водительница всех зол, искусница в грехах -

разнузданная любовь, через которую многие многолюдные города пали *, пожарища дымятся и бесконечные кровавые ведутся войны. О, пусть будут обойдены молчанием другие, еще худшие ее действия и те, что сделали меня примером ее жестокости, столь сильно меня поразившей, что ни к чему другому я не могу направить мысли".

Так рассуждая, иногда я думала, что содеянное мною - тяжко перед господом; но страданья, невыносимо тяжелые для меня, облегчили несколько мою скорбь, так как главной виновницей была не я, почти невинная, то и кара, понесенная за другого (хотя, я думаю, никому не доставалось такой тяжёлой), как не я единственная и не первая терпела, придавала мне силу ее переносить;

и часто я молила небо положить конец моим мученьям либо смертью, либо возвращением Панфило.

Вот какое утешенье, как видите, судьба дала мне в горькой жизни; не думайте, что это утешенье прогоняло печаль, как всякое другое; нет, оно только иногда прекращало слезы, переставая оказывать мне свои благодеяния.

Продолжая рассказ о своих муках, скажу, что, прежде бывши прекраснейшей меж своих горожанок, я не пропускала ни одной праздничной службы, которая считалась не пышною, если меня не бывало; продолжать этот обычай меня уговаривали мои служанки и, приготовляя, по старой привычке, мне наряды, случалось, говорили:

"Госпожа, оденься, настал престольный праздник, только тебя ждут для полного торжества".

Случалось, вспоминаю, что в бешенстве я к ним обращалась, как укушенный вепрь на свору собак, и отвечала резким и взволнованным голосом:

"Прочь вы, отребье! убрать эти тряпки! короткой юбки достаточно, чтоб прикрыть унылое тело (134), и если вам дорога моя милость, не заикаться мне о храмовых праздниках".

Часто я слышала, эти храмы посещались больше, чтобы посмотреть на меня, чем из благочестия, и, не видя меня, знатные люди уходили недовольными, говоря, что без меня праздник не в праздник. Но, несмотря на мои отказы, иногда приходилось мне посещать храмы в обществе моих подруг, но тогда я одевалась просто, в будничное платье, и там избегала почетных мест, а становилась в толпу женщин и на скромные места; там слушая то одну, то другую, со скрытою печалью, кое-как проводила время службы. Сколько раз я слышала совсем близко от себя:

"Что за чудо, как изменилась эта госпожа, редкое украшенье нашего города! Что за божественный дух на нее нашел! Где пышные одежды? Где гордая осанка? Куда девалась дивная ее красота?"

Если бы можно было, ответила бы я на это:

"Все это и драгоценнейшее еще унес Панфило с собою, уезжая".

Но, окруженная женщинами, я принуждена была с деланным лицом отвечать на их колкие расспросы; одна из них так ко мне обратилась:

"Фьямметта, и я, и другие дамы, мы крайне изумляемся, не зная, что тебя Заставило оставить драгоценные платья, дорогие уборы и прочие вещи, соответствующие твоей юности; такая молодая, как ты, не должна бы еще так одеваться; или ты думаешь, оставя их теперь, впоследствии опять к ним вернуться? Поступай сообразно возрасту. Почтенная одежда, что ты надела, от тебя не уйдет; ты видишь, мы и старше тебя, но искусно, нарядно и пышно одеты; и ты должна была бы так же делать".

Ей и другим, ожидавшим моего ответа, я отвечала смиренным голосом:

"Приходите ли вы в храм, госпожи мои, чтобы нравиться людям или господу богу? Если затем, чтобы угодить богу, ему достаточно души, украшенной добродетелями, а плоть хотя бы облечена была власяницею; а если сюда приходят, чтобы понравиться людям, то, так как большинство, ослепленное лож-

ною видимостью, по внешности судит, я признаюсь, что необходимы те украшения, что носите вы и я носила прежде. Но я об этом не пекусь и даже, сожалея о прежней суетности, хочу ее загладить перед господом, делаясь презренной в ваших глазах".

Тут насильно выжатые слезы, как искренние, смочили мне печальное лицо, и про себя я начала шептать:

"Господь сердцеведец, не вмени мне в грех неверные речи, ибо, как видишь ты, не для того, чтобы обмануть, а чтобы скрыть свои мученья, я принуждена была их сказать, скорей поставь мне это в заслугу, что я твоим созданьям подаю не дурной пример, но хороший; мне очень трудно лгать, я с трудом это переношу, но я больше не в силах".

Сколько раз, госпожи мои, окружавшие меня женщины от этого обмана проливали слезы, говоря, что вот я из пустейшей сделалась святою! Часто я слышала такое мнение, что я так взыскана господом богом, что ни в одной моей просьбе не может быть отказано небом; и благочестивые люди меня посещали, как святую, не зная, какой печальный лик скрываю я и как мои желанья расходятся со словами. Обманчивый свет, насколько больше значат для тебя притворные лица, чем справедливые души, когда дела неизвестны! Я, грешница из грешниц, скорбящая о пагубной любви, считалась святою лишь потому, что скрываю скорбь свою почтенными словами; но, видит бог, если бы не было опасности, я тотчас бы открыла глаза обманутым и объявила бы настоящую причину своей печали, но это было невозможно.

После того как я ответила на первый вопрос, другая соседка, видя, что я перестала плакать, спросила:

"Фьямметта, куда девалась твоя прелестная красота? Где прекрасный цвет лица? Отчего ты так бледна? Почему твои глаза, прежде, что утренние звезды, теперь так впали и окаймлены синими кругами? Отчего золотистые косы, прежде мастерски уложенные, теперь едва заплетены небрежно? Скажи, ты так всех удивляешь".

На это ей я коротко ответила:

"Очевидно, что земная красота - хрупкий цветок, увядает со дня на день;

кто ей доверится, увидит ее погибшей. Кто мне ее дал, вложивши тайное желанье отречься от нее, как взял ее, так может и вернуть, когда ему угодно".

После этих слов, не в силах будучи сдерживать слез, закрылась я покрывалом и горько заплакала; и так про себя я сетовала:

"О, красота, непрочный дар, скоро преходящий, скорей приходишь и уходишь, нежели весенние цветы и листья цветут под благостью Овна *, а летний зной настанет - и увянут; который же сберегся летом, того осень не пощадит. Так ты, о красота, часто в цветущих днях случайно погибнешь, а если юность пощадит тебя, то зрелый возраст уж не защитит! Ты, красота, текуча, как воды, что никогда не возвращаются к своим источникам, и не разумен тот, кто полагается на столь хрупкий дар (135). Как я, несчастная, тебя любила, тобою дорожила, тебя холила! Теперь заслуженно тебя я проклинаю. Ты - первая причина моей гибели, ты завладела душою моего возлюбленного, а удержать его была не в силах или вернуть его назад, когда он уехал. Не было бы тебя, я бы не приглянулась Панфило; а не приглянулась бы я ему, он бы не старался мне понравиться; а не понравился бы он мне, как нравится теперь, я бы не мучилась. Итак, в тебе причина и корень всех моих бед. Блаженны те, что лишены тебя, хотя бы их упрекали в грубости! Они хранят святые законы целомудрия и могут жить без ран, свободными от власти Амура деспота; ты причиняешь нам непрерывное опустошение, заставляя нарушать то, что мы должны были бы блюсти как драгоценность. Блаженный Спурина *, достойный вечной славы, который, зная твои последствия, в цветущей юности своего собственною жестокою рукою от тебя избавился, выбрав лучше добродетелью привлечь к себе сердца мудрых, чем желанною красою покорять сладострастных дев. О, отчего я не поступила так же? Далеки были бы от меня печали, скорби, слезы и жизнь могла бы оставаться по-прежнему достойной похвалы.

Тут снова приступили ко мне женщины, упрекая за чрезмерные слезы:

"Фьямметта, что с тобою? Или ты отчаиваешься в милосердии божьем? Ты думаешь, что он не простит твоих маленьких грехов без подобных рыданий? Так ты скорей добьешься смерти, чем прощенья. Встань, утри глаза, сейчас будет вознесенье даров верховному владыке Юпитеру нашими жрецами".

От их слов я удерживала слезы, поднимала голову, но не оборачивала ее как прежде, твердо зная, что моего Панфило здесь нет, не обращая внимания, смотрит ли на меня кто или нет и что обо мне думают соседи; но погрузив свой дух в мысли о том, кто для спасенья мира продал себя (136), молилась жалобно за моего Панфило и за его возвращение, так говоря:

"Ты, высший управитель неба, судья всего мира, положи предел моим тяжким мукам и прекрати мои горести (137). Взгляни, ни дня не проведу я в некое; всегда конец одного бедствия служит для меня началом другого. Меня, которая бессознательно оскорбила тебя, украшаясь в юности более чем было нужно, и считала себя уже счастливой, не зная будущих бедствий, ты наказал, подчинив неразрушимой любви, и такое горе все наполняешь новыми заботами;

наконец, разлученная с тем, кого люблю больше всего, я подвергаю свою жизнь бесконечным опасностям. О, если когда-нибудь внемлешь ты несчастным, склони свой дух, милостивый слух к моим мольбам и, невзирая на многие против тебя проступки, вспомни, кроткий, то немногое добро, что я когда-нибудь делала, и ради него услышь мои просьбы и молитвы; тебе это нетрудно, а мне будет большая радость. Я ничего не прошу, ничего не ищу, как только, чтобы мой Панфило ко мне вернулся. Я знаю, что перед тобою, справедливым судьею, эта молитва покажется неправедною!

Но и твоя праведность должна предпочесть меньшее зло большему. Ты, кому все открыто, знаешь, что никак не может выйти у меня из сердца милый возлюбленный и прошлое счастье, память об этом такую боль мне причиняет, что, если бы не надежда на тебя, не покидавшая меня, давно я наложила бы на себя руки.

Итак, если меньше зла обладать моим возлюбленным, как я им прежде обладала, чем погубить вместе с телом печальную душу, то верни его, отдай его мне! Пусть тебе дороже будут грешники живые, еще могущие познать, чем мертвые без надежды на искупление; пусть угоднее тебе будет потерять часть твоего создания, чем целиком! Если это невозможно исполнить, пошли последний конец всем скорбям раньше, чем я, понуждаемая горькой мукой, не решусь самовольно прийти к нему. Пусть летят к тебе мольбы мои, если же они не могут тронуть тебя, пусть тронут того из небожителей, кто на земле испытал, как я, любовный пламень; примите мои мольбы и за меня принесите их тому, кто от меня их не принимает, чтобы в радости могла я жить здесь на земле сначала, потом у вас и чтобы было ясно, что пристало грешникам грешнику прощать и помогать".

Засим я возложила на алтарь ладан душистый и жертвы, чтобы действительней были мои мольбы о спасении Панфило, и по окончании богослужения с другими женщинами направилась к своему печальному дому.

ГЛАВА ШЕСТАЯ, в которой госпожа Фьямметта повествует, как узнавши, что Панфило не женился, но полюбил другую даму, она пришла в отчаянье и хотела наложить на себя руки

Как вы могли понять из вышесказанного, жалостливые госпожи, моя жизнь находилась в любовном боренье или даже еще в худшем состоянии; если здрако рассудить, то в сравнении с тем, что мне предстояло вынести, это положение могло бы назваться даже счастливым. Я медлила и растягивала описание событий менее тягостных, боясь даже вспомнить, куда потом зашла я и где пребываю, я старалась отсрочить рассказ, зная, что при этом я впаду в ярость, и стыдясь неистовства; но теперь нельзя уже избегнуть этого; итак, я приступаю, не без страха, к продолжению истории. Но ты, святейшая жалость, живущая в нежной груди томных девиц, крепче, чем до сих пор, натяни повода, чтобы злоупотребляя и предаваясь тебе более чем нужно, они не поступали обратно моим планам и не расплакались моими слезами.

Уже второй раз солнце достигло той части неба *, где некогда обжегся его заносчивый сын (138), неудачно направив колесницу, с тех пор как Панфило от меня уехал; я несчастная от времени уже привыкла переносить свое горе, более кротко терпела и думала, что не могут бедствия так долго продолжаться, как продолжаются мои, когда судьба, недовольная моею гибелью, захотела мне показать, что еще горчайшая отрава ею для меня припасена. Случилось, что из Панфилова города вернулся в наш дом один из любимых слуг; все радовались его приезду, я же больше всех. Рассказывая, что он видел и свои приключения, счастливые и несчастные, он случайно упомянул и о Панфило; мне было приятно слышать, как он того хвалил, вспоминая о любезном приеме, - так что я едва удержалась, чтобы не расцеловать слугу и не расспросить его вволю о Панфило;

однако я сдержалась и, подождав, когда он ответит на расспросы других, спросила в одиночку с веселым видом: "Что же Панфило делает, не думает возвращаться?" На что он мне ответил так:

"Госпожа моя, да зачем Панфило возвращаться? Самая красивая дама в его городе, где вообще очень много красивых женщин, его любит без ума, как я слышал, да и он ее наверное любит, он ведь никогда не был дураком".

При этих словах сердце у меня дрогнуло, как у Эноны *, когда она с Иды увидела, что ее возлюбленный везет гречанку на троянском корабле; однако я сдержалась и с притворным смехом продолжала:

"Конечно, ты прав; здесь по его вкусу не нашлось бы дамы; и раз он там себе нашел такую, умно поступает, что при ней там и живет. Но как же на это смотрит его молодая жена?"

На что он ответил:

"У него никакой жены и нет; а что болтали про свадьбу в доме, так это ого отец женился, а не он".

Услышав это, я из одного мученья попала в другое, большее и, обуреваемая гневом и скорбью, я слышала, как у меня забилось сердце, что крылья быстрой Прокны (139), когда они при лете быстром по белым бьют бокам;

и боязливый дух во мне затрепетал, как море, когда ветер нагонит мелкую рябь, или как гибкий камыш, колеблемый легким ветром; почувствовала я, что силы покидают меня; потому я поспешила удалиться под приличным предлогом в свою горницу.

Итак, уединившись от всех, едва достигла я своего покоя, как из глаз моих полились слезы, будто переполненные ручьи по влажным долинам, я едва удерживалась от громких воплей, и на несчастное ложе, свидетеля нашей любви, как бы говоря Панфило: "Зачем ты изменил мне?", я бросилась или, вернее сказать, упала навзничь; рыданья прервали мои слова, язык и все члены лишились сил, и так лежала долго, так что меня можно было счесть мертвою, ничто не в состоянии было вернуть блуждающую жизнь в ее телесное обиталище.

Но после того как бедная душа немного укрепилась в тоскующем теле и силы вновь собрала, к моим глазам опять вернулось зрение; подняв голову, я увидела вокруг себя много женщин, которые хлопотали, плача, и всю меня поливали дорогими эликсирами; около себя я увидела разные предметы различного предназначения; я очень удивилась всему этому и, как дар слова ко мне вернулся, спросила окружавших о причине их горести; одна из них мне отвечала:

"Мы все это принесли, чтобы привести тебя в чувство". Тогда, глубоко вздохнув, устало я заговорила:

"Увы, из жалости вы поступили самым жестоким образом! Вы оказали мне плохую услугу, думая мне помочь; вы силой задержали душу, готовую покинуть это жалкое тело. Никто так страстно не стремился, как я, к тому, в чем вы мне отказали; уже покидая мир волнений, близка была я к цели, а вы помешали мне".

В ответ на мои слова женщины стали меня утешать разными способами, но вот ушла одна, другая и все удалились после того, как я приняла почти веселый вид; я осталась одна с моей старой кормилицей и со служанкой, посвященной в мою гибельную тайну; обе они старались исцелить мою истинную болезнь верными средствами, если она не была бы неизлечимою; но я, думая только о услышанном известии, вдруг воспылала гневом против той неизвестной мне женщины и тяжелую думу стала думать, и скорбь, что я не могла внутри утаить, так прорывалась из печальной груди неистовыми словами:

"Несправедливый юноша! Безжалостный! Ты хуже всех, Панфило: забыл меня и живешь с другою. Будь проклят день, когда тебя увидела впервые, и час, и мгновенье (140), когда ты мне понравился! Будь проклята богиня, что мне являлась и совратила против воли с истинного пути, когда противилась я любви к тебе! Нее верю я, что то была Венера, нет, в образе ее меня посетила адская фурия и наслала на меня безумие, как некогда на несчастного Атаманта

*. Жестокий юноша, на горе себе тебя я одного избрала средь многих знатных, прекрасных и достойных! Где теперь твои мольбы, которые ты, плача, обращал ко мне, и жизнь и смерть твою отдавал в мои руки? Где те очи, что плакали, несчастный, где показываемая мне любовь? Где нежные слова? Где готовность на тяжкую печаль, что ты мне предлагал в услуги? Исчезло это все из памяти твоей? Или ты снова ими воспользовался, чтобы завлечь новую женщину?

А, будь проклята моя жалость, что даровала тебе жизнь с тем, чтобы ты радовал другую, меня же обрекал темной смерти! Теперь глаза, что плакали при мне, другой смеются и ветреное сердце к другой уж обращает сладкие речи. О, где, Панфило, те боги, клятву которым ты нарушил? Где обещанья верности? Где бесконечные слезы, которые я горестно впивала, считая жалостными их, в то время как они были исполнены притворства? Все это ты отнял у меня с собою вместе и передал другой.

Как было мне тяжело слышать (141), что ты законом Юноны (142) связал себя с другой женщиной, вступив с нею в брак! Но зная, что обязательства, данные тобою мне, имеют преимущество над теми, хотя и горевала, но легче переносила я эту обиду. Теперь же невыносимую терплю я муку, узнав, что теми же узами, что был со мною связан, соединился ты с другою! Теперь мне ясно, почему ты медлишь, а также, как я была простодушна, веря, что ты вернешься, как только будешь иметь возможность сделать это. Разве, Панфило, так много нужно хитрости, чтобы обмануть меня? Зачем великие клятвы ты мне давал, если задумал так обмануть меня? Зачем ты не уехал, не прощаясь я не обещая вернуться? Я, ты знаешь, крепко тебя любила, но не держала тебя в заточенье, так что ты мог уехать без слезных токов. Поступи ты так, конечно, я была бы в отчаянье, вдруг узнав твое коварство, но теперь смерть или забвенье прекратили бы уже мои мученья; но ты хотел, чтобы они продлились, питая их пустой надеждой; этого я не заслужила.

Как сладки были мне твои слезы, но теперь, как я узнала цену им, они горьки мне стали. Если тобою так же сильно правит любовь, как мною, то почему тебе мало было один раз быть пойманным, а захотелось второй раз попасться? Что говорю? Ты никогда не любил, а только забавлялся! Если бы ты любил, как я думала, ты был бы еще моим. Кому бы мог ты принадлежать, кто бы любил, как я? Кто б ни была ты, женщина, отнявшая его у меня, хотя ты враг мой, но, зная свое мученье, я поневоле сожалею о тебе; берегись его обманов, ведь, кто раз обманул, уже теряет совесть и не стыдится и впредь обманывать.

Несправедливый юноша, сколько молитв и жертв к приносила богам, чтоб сохранить тебя, и вот ты отнят у меня и передан другой!

О боги, вы вняли моим мольбам, но в пользу другой женщины; мне скорбь на долю, другим же - счастье. Негодный, разве я тебе не нравилась или не подходила по благородству? Поистине, превосходила. Разве я тебе отказывала в деньгах или брала твои? Нет. Был ли другой юноша, кроме тебя, так мною любим на деле или по виду? Я в этом не призналась бы, если б измена не отвлекла тебя от истинной любви. Итак, какой проступок с моей стороны, какая причина, какая большая краса или сильнейшая любовь от меня тебя отняли и отдали другой? Ничто, свидетели мне боги, что против тебя я ничего не делала, кроме того, что безмерно любила. Суди сам, заслуживает ли эта вина измены.

О боги, мстители праведные преступлений, взываю о правой мести: не смерти я его ищу, хоть он моей желает, одного наказанья прошу ему: если ту женщину он любит, как я его, да возьмется она от него и дастся другому, как он от меня отнят, и пусть он тогда познает жизнь, какою я живу!"

Так корчась в беспорядочных судорогах, я каталась по постели.

Весь этот день прошел в подобных криках, но когда настала ночь, всегда тяжелейшая для печали (насколько мрак ее более соответствует грусти, чем дневной свет), случилось, что лежа рядом с супругом на кровати, я долго не спала и беспрепятственно в уме перебирала все прошлое, веселое и печальное, когда же вспомнила, что любовь Панфило для меня потеряна, печаль моя так усилилась, что я жалобно застонала, тщательно тая любовную причину Этих стонов. И я зарыдала так громко, что муж мой, уже давно спавший крепким сном, проснулся и, видя, что я заливаюсь слезами, обнял меня и спросил кротким и сострадательным голосом:

"Душа моя, что заставляет тебя среди ночи так рыдать? Отчего уже столько времени ты грустна и меланхолична? Если тебе что не нравится, откройся; разве я не исполняю, насколько могу, малейшее твое желание? Разве ты - не единственное мое благо и утешение? Разве ты не знаешь, что я люблю тебя больше всего на свете? Очень многое может тебя убедить в этом. Итак, зачем плакать? Зачем томиться печалью? Или ты меня считаешь не нарой себе по возрасту и благородству? Или я в чем-нибудь виновен, что можно исправить?

Скажи, поведай, открой свое желанье: я все исполню, что в моих силах. Мне омрачает жизнь, что ты так изменилась в лице, переменила привычки, скучаешь, но теперь это мне очевиднее, чем когда бы то ни было. Сначала я думал, что какой-нибудь телесный недуг сделал тебя бледною, но теперь мне ясно, что душевная тоска довела до такого состояния; почему прошу тебя, открой мне, что за причина всего этого".

Решивши с женской сообразительностью сказать неправду, в чем раньше вовсе не была я так искусна, я промолвила:

"Дражайший супруг мой, я ни в чем не нуждаюсь, чего бы ты мне мог достать, я знаю, что ты несравненно достойнее меня, единственная причина моей прошлой и теперешней грусти, это - смерть моего брата, о которой тебе известно. Как только о ней я вспомню, так и зальюсь слезами, и не столько о его смерти я плачу, ведь все мы должны умереть, сколько о том, как он умер;

ты знаешь сам: несчастно и постыдно; после него все пошло так плохо, об этом тоже я горюю. Лишь закрою глаза или задремлю, как он является мне бледный, мертвенный, окровавленный и показывает на глубокие раны; и вот теперь, когда ты услышал мои рыданья, он снова мне приснился: в ужасном виде, утомленный, испуганный, задыхающийся, едва могущий произнести слово; но наконец с большими усилиями он мне сказал: "Сестра дорогая, сними с меня позор, что заставляет меня печально бродить меж прочих душ, склоняясь смущенной головой на землю". Хотя мне было утешительно его видеть, однако вид его и слова возбудили во мне такую жалость, что я вздрогнула и проснулась, и тотчас, дань состраданья, полились слезы, которые теперь ты утешаешь; клянусь богами, если б мне прилично было бы обращаться с оружием, я бы отомстила за брата и дала бы ему возможность вернуться с поднятым челом к теням, но это не в моей власти. Вот, дорогой супруг, не без причины я печалюсь".

Сколько сострадальных слов сказал мне мой муж, желая уврачевать рану, давно уже зажившую, и стараясь удержать меня от слез доводами настоящими, но которые оказывались фиктивными. Подумав, что я уже утешилась, он снова заснул, а я, думая о его доброте, еще с большею тоскою, молча плача, продолжала прерванные гореванья:

"Дикие пещеры, населенные свирепыми зверями! Преисподняя, вечная темница, уготованная для грешных душ! Какое-либо другое, еще более скрытое место изгнания, прими меня для заслуженного наказания! Верховный Юпитер, справедливо на меня разгневанный, скорей ударь и брось в меня свои перуны!

Священная Юнона, чьи святейшие законы я преступно нарушила, отомсти мне;

скалы Каспийские (143), раздерите мое печальное тело; птицы быстрые, звери лютые, терзайте меня (144)! Бешеные кони, разорвавшие невинного Ипполита *, меня, виновную, разорвите; сострадательный супруг, направь свой меч мне на грудь и пролей кровь, убей душу, так обманувшую тебя! Пусть не пробудится ко мне ни жалость, ни состраданье, ко мне, что супружескому ложу предпочла любовь чужого юноши. Преступная женщина, достойная еще и не таких наказаний, какой злой дух ослепил тебя, когда впервые ты увидела Панфило? Куда девала ты уважение к святому браку? Куда бежало целомудрие, украшение жен, когда ты мужа покинула для Панфило? Где же теперь жалость твоего возлюбленного к тебе? Где утешения, что можно было бы ждать от него в твоих несчастьях? В объятиях другой женщины он весело проводит быстролетное время и не заботится о тебе; и по заслугам так поступают с тобою и со всеми, кто сладострастье выше ставят законной любви. Твой муж, который должен был бы тебя оскорблять, утешает тебя, а тот, кто должен был бы утешать тебя, тебя оскорбляет.

Разве твой муж хуже Панфило? Конечно, нет. Разве по добродетели, по благородству, по всем своим достоинствам он не значительно выше Панфило? Кто же в этом сомневается? Итак, зачем же ты второго предпочла? Какая слепота, небрежность и несправедливость тобою водили при этом выборе? Увы, сама не знаю! Одно лишь, что предметы, которыми мы свободно владеем, будь они драгоценны, нами почитаются ничтожными; а те, что с трудом достаются, будь они ничтожнейшие, считаются драгоценными. Я ошиблась, недостаточно ценя достоинства моего мужа, и горько плачу о том, что, может быть, будучи в состоянии противиться искушению, я не сделала этого, и даже наверное могла бы я это сделать, обрати я внимание на то, что боги во сне и наяву мне являли ночью и утром перед моим паденьем.

Теперь-то, когда я от любви, как ни желаю, избавиться не могу, я понимаю, что за змея меня ужалила в левый бок и уползла, моей напившись крови, и также понимаю, что должен был знаменовать венок, упавший с моей головы; но поздно приходит истолкование знамений. Может быть, боги, решив излить свой гнев на меня, раскаялись, что послали мне знамение, но не имея возможности взять их обратно, сокрыли от меня их смысл, как Аполлон, что дал Кассандре * силу прорицания, но им никто не верил; так я, не без причины обремененная бедствиями, влачу свое существование".

Так, то жалуясь и ворочаясь с боку на бок, на постели почти всю ночь я провела, не засыпая; если слегка и забывалась, то сон был так чуток, что от малейшего шороха я просыпалась, и слабый-то он приходил ко мне с большим трудом; и так случалось не только в вышеупомянутую ночь, но и потом несколько раз, почти всегда; потому одинаковую бурю переживала моя душа и во сне и наяву. Днем не прекращались мои боренья, так как, выдумав в ту ночь причины для мужа моей печали, я приобрела как бы право горевать открыто. С наступлением утра верная кормилица, от которой ничего не было скрыто (тем более, что она первая не только по лицу узнала мою любовь, но даже предвидела и ее последствия), присутствуя при том, как я узнала о измене Панфило, заботясь и беспокоясь обо мне, как только мой муж ушел из комнаты, тотчас ко мне явилась; и видя меня еще лежащей полуживой от проведенной ночи, она различными словами пыталась смягчить мои мученья, обняла меня дрожащей рукою, гладила печальное лицо и говорила:

"Детка, как горьки мне твои мученья, а были бы еще горше, если бы я тебя не предупреждала; но ты, ведь, упрямая дурочка, не послушала моих советов, по-своему захотела делать, теперь сама видишь, что из этого вышло.

Но пока жив человек, всегда он может, если только хочет, сойти с дурного пути и вернуться на добрый; мне было бы отрадно, если бы просветлели твои глаза, затемненные этим тираном несносным, и могли взглянуть правильно. Ты видишь, что сладость любви кратковременна, печаль же долговечна. Ты -

молодая женщина, своевольная, нерассудительная, полюбила и, чего в любви достигнуть можно, достигла; но как любовная услада коротка, нельзя же требовать всегда того, что раз имел. Если, скажем, твой Панфило вернулся бы в твои объятья, наслажденья особенного не было бы.

Страстно желать можно только чего-нибудь нового, где неизвестно, что таится и таится ли что, такие желанья трудно переносить, но вещей известных нужно желать хладнокровнее, а ты же поступаешь наоборот, исполненная беспорядочных стремлений и готовая погибнуть. Осмотрительные люди, зайдя в опасные и трудные места, обыкновенно возвращаются назад, предпочитая отдохнуть от того пути, что сделали до данного места, и вернуться целыми, чем идти вперед и подвергать свою жизнь опасности. Последуй, если можешь, и ты такому примеру, успокойся, рассуди и умненько сама избегни опасностей и мук, в которые так глупо ты попала. Если посмотреть здраво, благосклонная к тебе судьба вовсе не закрыла и не загородила тебе правильной дороги, так что ты отлично можешь по своим же собственным следам вернуться туда, откуда пришла, и сделаться прежней Фьямметтой. Доброе имя твое цело и незапятнано в глазах людей; когда оно теряется, многие впадают и пучину бедствий. Не ходи дальше, чтобы не потерять того, что судьба тебе сохранила; ободрись и думай, что ты Панфило никогда и не видала или что твой муж - Панфило. Фантазия на все способна, а воображением можно управлять по своему усмотрению. Только таким путем ты можешь быть счастливою, и это ты должна желать, если только твои мученья так невыносимы, как ты доказываешь словами и поведеньем".

Такие и подобные речи неоднократно я выслушивала, ничего не отвечая, и, несмотря на свое волненье, я находила их справедливыми, но дух, плохо к тому расположенный, еще без пользы их принимал; случалось, однако, мечась от сильного гнева, несмотря на присутствие кормилицы, с жестокими слезами, я бешено кричала:

"Тисифона, адская фурия, Мегера, Алекто (145), казнительницы душ скорбящих, развейте ваши кудри, что наводят ужас! К новым ужасам воспламените гнев свирепой гидры! Летите в комнату той злодейки, пусть от ее соединения с похищенным любовником возникнут мерцающие огоньки и, окружив нежное ложе, будут дурными предзнаменованиями для негодных! Вы, обитатели мрачного чертога Дита *, о боги Стигийских царств бессмертных *, туда сбирайтесь и воплями устрашите неверных. Печальный сыч, плачь на несчастной крыше, а вы, Гарпии * предвещайте будущую гибель (146), адские тени, вечный Хаос, мрак непроглядный, обволоките прелюбодейные покои, чтоб неистовые глаза были лишены света! Пусть ваша ненависть, о мстители за преступления, войдет в их ветреные души и породит вражду меж ними!"

После этого, глубоко вздохнув, я продолжала хриплым голосом: "Злая женщина, хотя ты мне и неизвестна, теперь ты обладаешь тем, кого я так долго ждала, а я вдали от него томлюсь; ты собираешь плод моих мучений, а я свои мольбы вижу бесплодными, я возносила молитвы и фимиам богам, за того, кого ты у меня своровала, так что мои моленья пошли тебе на пользу; не знаю, как ты заменила меня в его сердце, но это - так; но тебе нечего радоваться этой перемене. И если ему, может быть, не захочется влюбиться в третий раз, то все-таки боги разрушат вашу любовь, как разлучили гречанку и Идейского судью

(147), молодого Абидосца (148) с его печальной Геро и несчастных сыновей Эола (149), и против тебя будет суровый приговор, а тот будет оправдан. Злая негодница, ты по его лицу должна была бы видеть, что у него есть возлюбленная, а увидев это (а не могла не увидеть), как ты решилась завладеть чужим имуществом? конечно, как враг. И я тебя буду преследовать, как врага, как вора; пока живу, буду питаться надеждой на твою смерть; но смерть на тебя я накликаю не обыкновенную: пусть тебя вместо свинца или камня пращею бросят во врагов, пусть твое тело не предают ни огню, ни погребенью, но, на куски растерзанное, бросят в снедь голодным собакам; и пусть они, пожравши мясо, из-за костей грызутся и, растащив, украдкой их глодают, чтоб было ясно, что в жизни воровски ты наслаждалась. Ни дня, ни ночи, ни часа не пройдет, чтоб я тебя не проклинала, и этому конца не будет;

скорей небесная медведица * погрязнет в океане иль остановятся хищные волны Сицилийской Харибды *, умолкнут Сциллы псы *, на Ионийском море всколосится пшеница, ночью будет свет, согласно примирятся огонь и влага, жизнь и смерть, ветер и море (150)! Покуда Ганг будет тепл, а Истр (151) холоден, на горах будут произрастать дубы, а в лугах зеленеть пастбища, я буду враждовать с тобою; смерть сама не прекратит моей ярости, преследуя тебя среди теней усопших, найду я средства, что и туда проникнут, чтобы мучить тебя, а если случится, что ты переживешь меня (какой бы смертью я ни умерла), куда бы дух несчастный ни попал, найдет он силу вырваться и, вселившись в тебя, сделать безумной, как девы, что приняли Аполлона (152), или, являясь страшным призраком тебе наяву и во сне ужасном, будут к тебе приходить по ночам; что бы ты ни делала, повсюду я буду перед тобою жаловаться на обиду, и нигде ты не найдешь себе покоя; покуда будешь жить, везде тебя преследовать будет ярость, умрешь же, - будет еще хуже от меня!

Увы, несчастной мне! К чему эти слова? Я угрожаю, а ты вредишь и, обладая моим возлюбленным, так же мало обращаешь внимания на мои угрозы, как верховные цари на угрозы простых людей. Зачем у меня нет Дедаловой хитрости

* или Медеиной колесницы *; тогда я, окрылив свои ноги, или вдруг вознесенная на воздух, могла бы очутиться там, где ты скрываешь любовную добычу! Как бы я заговорила к лживому юноше и к тебе, воровка! Как упрекала бы за ваше преступленье! И после того как вы сознались бы со стыдом в своей вине, без удержу, без проволочки я приступила бы к моей мести; собственными руками вцепившись в твои волосы, рвала бы их, таская тебя туда и сюда, разорвала бы твое платье и насытила бы мой гнев в присутствии неверного любовника; но этого мне было бы недостаточно: острыми ногтями лицо, приглянувшееся лживым глазам, я расцарапала бы, навек оставив на нем следы своей мести, все тело истерзала бы жадными зубами и, оставив его на излечение тому, кто так прельщался им, с весельем вернулась бы в свое печальное жилище".

При этих словах глаза мои горели, зубы были стиснуты, кулаки сжаты, как будто мщенье отчасти было уже в моей власти; старая мамушка, чуть не со слезами, мне говорила:

"Дочка, хоть мучит тебя жестокий бог, умерь свою тоску; а если жалость к самой себе тебя к этому не побуждает, то пусть понудит честь твоя, потому что легко к старой вине новый позор может присоединиться; молчи по крайней мере, вдруг муж твой услышит, вдвойне он будет огорчен твоим проступком".

Вспомнив о супруге, о попранных законах верности, я еще сильнее заплакала и сказала кормилице:

"Верная подруга моих страданий, мужу моему горевать не о чем. Кто был причиной моего греха, тот сам его почистил; я получила и получаю награду по заслугам, супруг меня не мог бы больше наказать, чем наказывает любовник;

только разве смерть (если она так мучительна, как говорят) мог прибавить муж к моим мученьям, - пускай придет и убьет меня! Она будет не тягостна мне, а приятна, потому что я желаю ее, а от его руки мне легче будет умереть, чем от своей собственной; если он меня не умертвит и смерть сама не придет, я найду средство лишить себя жизни, лишь в этом полагая конец моим мученьям.

Ад, последнее наказание несчастных в самом пекле, не так ужасен, как мое страданье! Древние авторы приводили в пример самых ужасных мук Тития *, у которого ястреб клевал печень, снова выраставшую; не спорю, это немалая мука, но с моею не сравнится, потому что, если тому ястреба клевали печень, то мне постоянно разрывают сердце тысяча забот более жестоких, чем птичий клюв; говорят также, что Тантал * среди воды и плодов умирал от голода и жажды; конечно, и я среди всех мирских соблазнов, желая страстно своего возлюбленного и не имея его, терплю подобную же муку, даже большую, потому что тот имел некоторую надежду удовлетворить себя близкою водою и яблоками, я же, отчаявшись совершенно в том, от чего могла бы получить утешенье, любя все более того, кто добровольно удерживается чужою силой, я потеряла всякое терпенье. Муку несчастного Иксиона *, что вращает тяжелое колесо, я тоже не нахожу такою, чтобы равнялася с моею; борясь все время с яростным напором судьбы враждебной, я гораздо большую терплю муку. А если дочери Даная *

вечно черпают воду дырявыми сосудами, в напрасных усилиях думая их наполнить, то я вечно лью слезы из печального сердца.

Зачем трудиться перечислять подробно все адские муки, раз во мне одной соединено больше мук, чем там рассеяно их разделенных? Но я свои страданья должна скрывать или по крайней мере причину их, те же могут выражать их криком и движениями; если бы я могла так же поступать, конечно, мои страданья оказались бы большими. Насколько сильнее печет огонь стесненный, нежели тот, что расстилается широким пламенем. Как тяжко не быть в состоянии ни звуком не выразить своей тоски и не открыть ее причины, а с веселым лицом держать ее у себя в сердце. Итак, не скорбью, но облегчением от скорби смерть мне была бы; приди, дорогой супруг, и вместе отмети за себя и меня избавь от печали; пусть твой кинжал пронзит мне грудь, исторгнув вместе с потоком крови мою душу, любовь и муки, растерзай мое сердце, вместилище всего этого, обманщика, укрывателя своих же врагов, растерзай его, как оно того заслуживает за свои преступления!"

Когда старая мамушка увидела, что я замолчала и снова залилась слезами, так начала говорить мне таким голосом:

"Что говоришь ты, дорогая дочка? Пустые это слова, а смысл их еще того хуже; я много на своем веку видывала и знала о любовных историях многих дам, без сомненья хоть я себя не причисляю к вам, но тем не менее и я знавала любовную отраву, которая приходит к людям простым так же, как и к знатным, и к первым даже сильнее ввиду того, что трудовая жизнь дает им меньше путей к наслаждению, а у вторых, благодаря богатству, всегда открыта дорога к блаженству; но я никогда не слыхала, чтобы было так тягостно то, что ты считаешь непереносимым и мучительным. Хотя это печаль, и немалая, но не настолько велика, чтобы так терзаться и искать смерти, которую ты призываешь, конечно, больше в сердцах, чем сознательно. Отлично знаю, что гневная ярость - слепа и не заботится скрываться, не терпит никакой узды, не боится смерти, даже сама подставляется под смертельные удары острых шпаг

153; если дать ей несколько остыть, то, без сомненья, тебе самой будет ясно, что безумствовала; потому, дочка, сдержись, не бушуй, а послушай, что я тебе скажу, какие доводы приведу.

Ты горько жалуешься (насколько я поняла из твоих слов), что тебя покинул молодой человек, жалуешься на нарушенное обещание, на любовь, на новую возлюбленную, и, по-твоему, равной твоей печали нет на свете. Конечно, если б ты была умною (как мне того хочется), из всего этого (послушавшись меня) ты извлекла бы себе врачеванье. Молодой человек, любимый тобою, разумеется, по любовным законам должен был бы тебе платить тем же; если он поступает иначе, делает худо, но ничто не может его принудить к этому.

Всякий может пользоваться данной ему свободой, как ему угодно. Если ты его настолько сильно любишь, что тебе это невыносимо, он в этом не виноват и на него жаловаться нечего; ты сама главным образом виновата; Амур, хоть и могущественный властитель и силы его несравнимы, но он тебя никуда не тянет, ты могла выбросить из головы молодого человека; твое чувство и праздность мысли заставили тебя любить его; если бы ты сильно противостала, ничего бы не случилось, ты осталась бы свободной и могла бы смеяться над ним и над другими, как, по твоим словам, он над тобою смеется. А так, раз ты свою свободу подчинила ему, тебе нужно сообразоваться с его желаньями: хочет он находиться вдали от тебя, ты должна это безропотно принять; что он со слезами клялся тебе в верности и обещал вернуться, тут ничего удивительного нет, всегда любовники так поступали; это придворные обычаи твоего бога.

А что он не сдержал своего обещания, тут никто не рассудит, можно только сказать: "Он поступил нехорошо", и успокоиться, думая, что, может быть, судьба заставила его так поступить (если только она вмешивается в подобные дела), как она же заставила тебя ему отдаться; не он первый так делает, и не с гобою первой это случается. Ясон от Ипсипилы уехал с Лемноса

* и прибыл в Фессалию к Медее *; Парис * от Эноны ушел из Идейского леса и пришел в Трою к Елене; Тесей * от Ариадны уехал с Крита, в Афинах же соединился с Федрой; но ни Ипсипила, ни Энона, ни Ариадна не наложили на себя рук, но позабыли неверных возлюбленных. Амур, как я тебе уже сказала, не большую обиду нанес и наносит тебе, чем ты сама желала; мы ежедневно видим, что он свои стрелы пускает без всякой осторожности; а должно было бы тебе быть ясно по тысяче примеров, что в том, что от него исходит, должны винить мы самих себя, а не его. Он - ребенок, прелестный, голый и слепой, летает и кружит и сам не знает где; просить у него жалости, утешенья, состраданья - только слова терять напрасно.

Та новая женщина, что овладела твоим возлюбленным, или которою он овладел и которой ты так страшно угрожаешь, может быть, не по своей вине его взяла; может быть, он на этом настаивал, ты же не могла устоять против его просьбы; может быть, и она такая же, как ты, податливая, не могла на них не разжалобиться. Ведь если он так искусно плачет, когда захочет, как ты говоришь, то, очевидно, слезы, соединенные с красотою, неотразимую имеют си-

лу; положим, что эта дама его и завлекла словами и поступками, - так что же?

Теперь все стремятся к собственной выгоде и преследуют ее как могут, не обращая внимания на других. И милая госпожа, может быть, не глупее тебя, видя его искусным воином Венеры, привлекла его к себе; кто поручится, что ты не могла бы сделать того же самого? Я не хвалю этого, но если ты не можешь не следовать Амуру и захочешь (если сможешь) от того свое сердце взять обратно, то многие юноши, более того еще достойные, охотно, по-моему, пойдут в твое подданство; и наслаждаясь с ними, ты так же о нем позабудешь, как он позабыл о тебе с новой возлюбленной (154).

Над этими клятвами и обетами Юпитер смеется, когда они нарушаются, и кто поступает по отношению к другому так, как тот поступил по отношению к нему, не грешен перед небом, а по мирским обычаям делает как и все. Теперь считается глупым хранить верность тому, кто ее нарушает, и высшею мудростью зовется изменою платить за измену. Ясоном покинутая, Медея взяла Эгея, и Ариадна, брошенная Тесеем, в супруги Вакха получила, - так плач их обратился в ликованье; итак, терпеливо сноси свою скорбь, а жаловаться тебе, кроме как на самое себя, не на кого; оставить печаль есть много способов, если захочешь, имея в виду, что многие подвергались и не таким еще испытаниям.

Что скажешь ты о Деянире *, покинутой Гераклом для Иолы, о Филлиде *, брошенной Демофонтом, и о Пенелопе *, для Цирцеи Улиссом оставленной?

Покрупнее твоих были их невзгоды, если у более замечательных мужей и жен и любовь бывает более пламенной, да выдержали же! Итак, не с одной и не с первой тобой все это случается, а если есть товарищи по несчастью, значит это не так уже непереносимо, как ты говоришь. Итак, развеселись, брось пустые заботы и остерегайся своего мужа, как бы все это не дошло до его ушей, потому что, хоть ты и говоришь, что он может наказать только смертью, но и самую смерть (ввиду того, что умирают только один раз в жизни) нужно выбирать получше. Подумай, если исполнится то, что без ума на себя ты накликаешь, каким бесчестием и вечным позором покроется твое имя. Нужно к мирским явлениям относиться как к преходящим и пользоваться ими как таковыми, никто не должен слишком доверяться счастью, ни отчаиваться в несчастье. Клото * их смешивает вместе, запрещает судьбе быть постоянной и меняет всякую случайность (155), ни к кому боги не бывают так милостивы, чтобы обязаться и впредь быть такими же; господь наши дела, начатые в грехе, ниспровергает, а судьба помогает сильным, робких же принижает (156). Вот время доказать, есть ли в тебе какая-либо доблесть, хотя и всегда следует ее выказывать, но счастье часто ее скрывает. Надежда же имеет обычай скрываться в несчастье, так что, кто при всяком положении дел надеется, никогда не может прийти в отчаянье. Мы все - игрушки судьбы, - и верь мне, не так легко заботами изменить ее предначертания. Что бы мы, смертное племя, ни делали, ни предпринимали, все в большой мере зависит от неба; Лахесис при своей пряже руководится установленным законом и все ведет определенной дорогой, первый день твоей жизни назначает и последний, непозволительно направлять в другое русло раз установленное течение (157). Многим вредит боязнь незыблемого порядка, другим - отсутствие этой боязни; пока судьбы своей трепещут, она уже пришла. Итак, отбрось печали, что ты сама себе избрала, живи весело, надеясь на бога; часто случается, что человек считает счастье далеким от себя, а оно неслышными шагами уже пришло к нему. Много кораблей, благополучно пройдя глубокие моря, разбиваются у входа в спокойные гавани

(158), для других же, казалось бы, вся надежда потеряна, а они целыми и невредимыми входят в порт; я видела часто, как Юпитерова палящая молния поражала деревья, а через несколько дней опять они - кудрявы; иногда же и при тщательном уходе они засыхают неизвестно отчего. Судьба дает нам различные дороги; как дала тебе скорбный путь, так, если ты поддержишь жизнь надеждой, может даровать я путь радости".

Не раз говаривала мне мудрая мамушка такие речи, пытаясь разогнать мою печаль, но мало что принимала я из этих слов, большая часть которых разлеталась на воздух, а тоска с каждым днем все больше овладевала скорбящею душою, и часто, лежа на кровати, уткнув голову в руки, думала я тяжкие думы.

Такие жестокие вещи скажу я, что можно бы не поверить, что о них даже может подумать женщина, если бы будущее не доказало нам этого. Удрученная небывалою скорбью, чувствуя себя без надежды покинутой своим возлюбленным, так говорила я сама с собою:

"Вот Панфило заставляет меня умереть, как умерла Сидонская Элисса * или даже еще хуже; он хочет, чтобы я, покинув этот мир, ушла в другой; и я, покорная ему, исполню его волю и расплачусь и за свою любовь, и за свой грех, и за измену мужу; и если на том свете души, освобожденные от телесной темницы, имеют некоторую свободу, немедленно я с ним соединюсь, и, чего плоть не смогла сделать, душа возможет. Вот я умру! И жестокость эту (чтоб избежать несносных мук) сама я над собою совершу, потому что ничья другая рука не будет так тверда, чтобы достойно надо мною свершить заслуженное наказанье. Без промедленья умерщвлю себя, хоть смерть нам неизвестна, но ожидаю ее более благостной, нежели плачевная жизнь".

И остановясь на таком решении, я стала выискивать, какой способ из тысячи выберу я, чтобы лишить себя жизни; прежде всего на мысли мне пришло холодное оружие, которым многие, а в том числе и вышеупомянутая Элисса*

покончили свою жизнь; потом я думала умереть, как Библида * и Амата *, но более чувствительная к моему доброму имени, нежели к себе самой, не столько боясь смерти, сколько опасаясь ее способа, я откинула оба предположения, потому что людям один мог бы показаться бесчестным, другой же слишком жестоким. Потом я вздумала поступить, как жители Сагунта * и Абидоса *, одни из страха перед Ганнибалом Карфагенским, другие перед Филиппом Македонским, когда со всем своим имуществом они сожгли себя; но рассудив, что при этом пострадает ни в чем не повинный мой муж, и этот план отбросила, как оба предыдущие. Вспомнились мне и ядовитые напитки *, что в старину причинили смерть Сократу (159), Софонисбе (160), Ганнибалу и многим другим героям; эта мысль пришлась мне по душе, но подумав, что много времени пройдет, покуда я буду искать отравы, и мое намерение может пройти, я стала искать другого способа; подумала было я удушиться коленками, как многие делали, но найдя этот способ смерти сомнительным и несколько затруднительным, перешла к другим; по таким же соображениям оставлены были мною и уголья Порции (161), в смерти Ино и Меликерта (162), а также и Эрисихтона (163) меня останавливала медлительность и кроме того болезненность последней. Больше всего, казалось мне, подходила смерть Пердика (164), бросившегося с высокой критской стены, эта смерть мне нравилась как несомненная и лишенная всякого бесчестья; я так размышляла:

"Брошусь с вышки своего дома, тело разобьется на сотню частей и отдаст через сотню кусков, окровавленную и разбитую душу печальным богам; никто не обвинит меня в неистовой жестокости к самой себе, но припишут это несчастному случаю и поплачут обо мне, кляня судьбу".

На этом я остановилась, думая, что если я и ожесточилась против самой себя, то возможную жалость все-таки сохраняю.

Решив, ждала я только удобного времени, как вдруг внезапный холод проник в мои кости, и, задрожав, я так сказала:

"Несчастная, что хочешь делать? Ты хочешь исчезнуть, побуждаемая гневом и тоскою? Разве, если бы ты была больна при смерти, ты не должна была бы употребить все усилия, чтобы остаться в живых и перед смертью хоть один раз еще увидеться с Панфило? Ты думаешь, что, умерев, ты сможешь его увидеть? Ты думаешь, что жалость ни к чему его не может подвигнуть по отношению к тебе?

Что принесло Филиде * нетерпеливой запоздалое возвращение Демофонта?

Цветущим деревом (165) она не чувствовала его прихода, который мог ее удержать, если бы не растение, а женщина его встретила. Живи, когда-нибудь он сюда вернется, пусть возвращается любящим ли, враждебным ли! Каким бы он ни вернулся, все равно ты его будешь любить, и, может быть, он заметит это и сжалится над тобою; ведь не от дуба, не от пещеры, не от скалы родился он, не тигровым и не другим каким звериным молоком вспоен (166), не стальное или алмазное у него сердце, чтоб он не знал ни жалости, ни состраданья; а если он не тронется, то, будучи живою, тогда скорее можешь наложить на себя руки.

Ты год печально проживши без него, можешь потерпеть и другой, кто смерти ищет, она всегда к его услугам, тогда она быстрее и лучше будет, чем теперь, и ты уйдешь с надеждой, что, каким бы врагом он тебе ни был, прольет несколько слез о тебе. Итак, отложи слишком поспешно взятое решенье, кто спешит с решеньем, часто раскаивается, а в том, что ты замыслила сделать, раскаиваться невозможно, а если было бы и возможно, то бесполезно".

С душой, охваченной такими мыслями, я долгое время колебалась, но Мегера, подстрекнув меня острою болью, заставила склониться в пользу первого плана, и молча стала я думать о его исполнении; и я, изобразив на своем печальном лице ложное успокоение (167), так кротким голосом обратилась к молчавшей кормилице с тем, чтобы она ушла:

"Вот, милая матушка, твои правдивые слова на пользу проникли в мое сердце, но чтобы вышла совсем дурь из головы, оставь меня заснуть и помолчи немного".

Она, будто догадываясь о моих намерениях, похвалила, что я засну, и, чтобы исполнить приказание, отошла немного, но из комнаты совсем уйти ни за что не хотела. Я не хотела возбуждать подозрений, не протестовала против Этого, думая, что видя меня спокойною, она уйдет. Итак, лежа молча, желая обмануть своим видом, в последние часы, как я предполагала, своей жизни, не выдавая себя никакими внешними проявлениями, я стала так в печали размышлять:

"Несчастная Фьямметта, несчастнейшая из всех женщин, вот наступил сегодня твой последний день и, бросившись с высокого дворца, ты разобьешься;

душа покинет тело, кончатся твои слезы, вздохи, печали и желанья, и ты с Панфило свободны будете от данных обещаний. Сегодня ты получишь от него заслуженные лобзанья; сегодня повлекут твое тело к позорной муке воинственные знамена Амура; сегодня душа твоя узрит Панфило; сегодня узнаешь ту, ради которой он тебя покинул; сегодня заставишь его силой сжалиться, сегодня начнешь отмщенье ненавистной сопернице. Но, боги, если есть в вас хоть капля жалости, услышьте последние мои молитвы: пусть смерть моя не будет позорною между людей; если я совершаю грех, вот уж готово ему и наказанье, потому что я умираю, не открывая причину своей смерти, что было бы мне немалым утешеньем, если б я была уверена, что не заслужу этим порицания. И дайте еще дорогому супругу вынести мою смерть, когда бы я, как должна, хранила любовь к нему, теперь не воссылала бы этих молитв, а радостно старалась бы сохранить свою жизнь. А я, как неблагодарная, как те, что худшего всегда себе ищут, вот какую награду себе готовлю! О Атропа

(168), умоляю тебя для всех безошибочным твоим ударом, смиренно умоляю, сильней стреми твоею силой падающее тело и безболезненно пресеки мою жизнь от пытки Лахесис твоей; тебя же, Меркурий *, подземный восприемник, твоей любовью, что тебя палит, моею кровью, что жертвую тебе, - молю, чтоб кротко душу ты мою провел в места, ей уготовленные твоим судом, и чтоб не столь ужасные ты ей определил, что в сравнении с ними прошедшее страданье казалось бы легким".

При этих словах мне предстала Тисифона и неслышным шепотом, ликом своим ужасным устрашила сильнее, чем дни протекшие. Потом более явственною речью поведав мне, что раз свершенное не тяготит, смущенный дух мой новым пламенем подвигла к смерти. И видя, что старая кормилица все не уходит, и опасаясь, как бы от долгого ожидания не поколебалась моя решимость или какой-нибудь случай не помешал мне привести в исполнение мой замысел, я простерла свои руки на ложе, будто обнимая его, и со слезами проговорила:

"Постель моя, останься с богом, которого молю, чтобы для других он сделал тебя счастливее, чем для меня!"

Потом обвела я глазами горницу, которую не чаяла больше видеть, не взвидела от скорби света божьего и, охваченная каким-то трепетом, ощупью хотела подняться; но члены, пораженные страхом, мне не повиновались, и я трижды падала ничком; во мне поднялась страшная борьба между неукротимым духом и боязнью, что первый силою держала; наконец дух победил, холодный страх бежал, воспламенилась скорбь, - и силы ко мне вернулись. Уже смертельной бледностью покрытая, я поднялась порывисто; как мощный бык, получивший смертельный удар, бьется и мечется (169), так, перед глазами имея блуждающую Тисифону, я соскочила наземь с ложа, не сознавая своих движений, как опьяненная, за фуриею вслед я добежала до лестницы и устремилась на верхнюю часть дома; уже выскочив из печального покоя, рыдая, блуждающим взором обвела я весь дом и говорила прерывистым и хриплым голосом:

"Жилище, для меня несчастное, стой вечно и будь свидетелем моего падения перед возлюбленным, коль он вернется, а ты, супруг мой, утешься и впредь найди Фьямметту поумнее. Сестрицы милые, родители, подруги и товарки, служанки верные, пусть вас господь хранит".

Я, в ярости все это говоря, стремилась несчастным бегом, как вдруг ста-

рая кормилица, как человек от сна перешедший к возбуждению, оставя пряжу, при виде всего этого подняла свое дряхлое тело и, крича насколько было мочи, пустилась за мной вдогонку. Я даже не предполагала, что она может так кричать:

"Дочка, куда бежишь? Что за фурия тебя гонит? Так-то моими словами ты успокоилась? Постой, куда бежишь?"

Потом еще громче принялась вопить:

"Девушки, молодцы, бегите скорее, держите сумасшедшую!"

Ее крик не достигал цели, ее преследованье еще того меньше; у меня, казалось, выросли крылья, и я быстрее ветра к своей погибели стремилась; но непредвиденный случай, помеха добрым делам, как и злым, сделал так, что вот жива я; мои длиннейшие одежды, враги моего замысла, не будучи в состоянии воспрепятствовать моему бегу, не знаю как зацепились за какой-то сучок, покуда я бежала, и остановили меня, помешав мне привести в исполнение, что я задумала; потому что покуда я старалась их отцепить, меня догнала кормилица;

помню, я к ней обернулась и закричала:

"Несчастная старуха, беги отсюда, если тебе дорога жизнь, ты думаешь мне помочь, но лишь оскорбляешь меня! Дай умереть мне теперь, когда я к Этому готова и стремлюсь; кто жаждущему умереть препятствует, тот сам его убивает (170); ты делаешься моим убийцей, думая спасти меня от смерти и, как враг, пытаешься продлить мою погибель!"

Уста кричали, сердце пылало, а руки в спешке вместо того, чтобы распутать, только запутывали платье; я не поспела догадаться скинуть одежду, как подоспевшая с криком мамка, как могла, стала мешать мне в этом; конечно, она сделать ничего не могла бы, если бы не сбежавшиеся на ее крик со всех сторон слуги не удержали меня; я пыталась вырваться у них из рук, но, обессиленная, была отведена в ту же комнату, которую не надеялась больше увидеть. Сколько раз жалобно я им говорила:

"Подлые рабы, что за усердье? Кто вам позволил вашу госпожу немилостиво так хватать? Какой бес вас толкал? А ты, мамка, что на горе меня выкормила, зачем ты помешала мне? Теперь мне большей милостью был бы смертный приговор нежели пощада (171); если ты меня любишь, оставь меня располагать собою по моему усмотрению, и если так жалостлива, употреби свою жалость на то, чтобы после меня спасти мое доброе имя, потому что ты напрасно стараешься помешать мне в том, что я задумала; что ж ты думаешь удалить от меня все острые оружия, концы которых готовы к моему желанию? И петли, и травы ядовитые, и пламя? Чего достигла ты своим вмешательством? Продлишь немного горестную жизнь и к смерти, которая теперь была бы не позорной, прибавишь, может быть, своей отсрочкою бесчестье, присмотром ты меня не убережешь, потому что смерть можно всегда и везде найти, даже в пище; оставь меня умереть прежде, чем, опечалясь еще более, я с новым бешенством ее не запросила".

Печально говоря эти слова, я своих рук не оставляла в покое, то ту, то другую служанку бешено схватывая, кому выдирала почти все волосы, кому в кровь царапала лицо ногтями, некоторым, помнится, все платье в клочья изодрала. Но ни старая кормилица, ни терзаемые служанки ничего мне в ответ не говорили, а плача исполняли свои печальные обязанности. Пыталась я их словами уговаривать, тоже ничего не действовало; тогда я с криком возопила:

"Вы, неправедные, быстрые ко злу, руки, что украшали меня, делая желанной для того, кого сама люблю безумно, - пусть же после того как меня постигло злое следствие вашей работы, теперь ожесточаетесь на собственное тело, рвите его, терзайте его и исторгните с потоком крови жестокую, неукротимую душу.

Вырвите сердце, пораженное слепым Амуром, и, раз вы лишены оружия, ногтями безжалостно растерзайте его, первоисточник ваших бедствий".

Напрасно криками сама себе я угрожала и приказывала послушным рукам, -

быстрые служанки мне мешали, удерживая силою. Потом несносная кормилица печальным голосом сказала: "Дочка (172), молю тебя этою несчастною грудью, тебя вскормившею, послушай, что я скажу тебе. Я не буду тебя просить, чтоб ты не горевала или чтобы ты не гневалась, забыла все, скрывала, - нет, но лишь напомню то, что должно было бы быть для тебя жизнью и честью. Тебе, известной женщине немалой добродетели, не пристало поддаваться скорбям и уступать перед бедствиями; это не доблесть - искать смерти и страшиться жизни, как это делаешь ты; но высшая добродетель бороться с постигшими несчастьями и не бежать грядущих. Я не, знаю, почему люди, которые борются с судьбою и не дорожат земными благами, ищут смерти и страшатся жизни, и то, и другое суть поступки робких душ. Итак, если ты желаешь себя довести до крайних бедствий, тебе не следует искать смерти, которая все их упраздняет, беги этого неистовства, которым, думаю, в одно и то же время ты обретешь и потеряешь любовника. Ты думаешь, уничтожившись, достать его?"

Я ничего не отвечала, но ропот голосов уже распространялся по обширному дому и соседней улице; и как на вой одного волка все остальные сбегаются, так и к нам стекались все слуги, спрашивая, что случилось? Но я уже запретила рассказывать тем, кому было известно, так что от вопрошающих ужасный случай был скрыт ложью. Прибежал милый супруг, сестры, родственники, друзья; и все, введенные в обман нашею ложью, жалели меня, единственную виновницу; и все, пролив слезы, оплакивали мою жизнь, стараясь всячески меня утешить. Некоторые думали, что я сошла с ума, и смотрели на меня, как на безумную; другие же, более жалостливые, видя мою кротость и печаль, смеялись над предположениями первых и сожалели меня. Так я была много дней как бы ошеломленная, тайно охраняемая мудрою мамушкой; и многие меня тогда посещали.

Нет столь пламенного гнева, что с течением времени не остывал бы. После нескольких дней, проведенных в таком состоянии, я пришла в себя и ясно увидела справедливость кормилицыных слов; и стала горько оплакивать бывшее безумие. Но если моя ярость от времени уменьшилась и прекратилась, моя любовь не подверглась никакому измененью, я осталась при обычной меланхолии, и мне было тягостно знать, что я брошена для другой женщины, и часто советовалась об этом с преданной мамушкой, придумывая, как бы вернуть к себе возлюбленного; иногда мы решали жалостным письмом известить его о всем случившемся, то думали, что лучше будет с опытным посланцем устно сообщить ему о моих мучениях, и хотя кормилица была стара, а дорога длинна и тяжела, однако для меня она хотела сама предпринять это путешествие, но по ближайшем рассмотрении мы подумали, что письма, хотя бы и самые жалостные, не смогут отвлечь его от существующей новой любви; так что от них мы отказались и, так как мы ни одного не написали, то рассуждали о другом исходе; если послать туда кормилицу, то я отлично знала, что живою она туда не доберется, никому же другому я не могла довериться; и так, считая все эти мненья легкомысленными, я не видела никакого другого средства, как пойти самой к нему, но все рассуждения, как это сделать, которые приходили мне в голову, основательно опровергались моей кормилицею. То я думала одеться паломником и с какой-нибудь верной спутницей в таком виде достигнуть его страны; хотя это мне казалось исполнимым, однако я знала, что очень рискую при этом своею честью, так как странствующие паломники часто попадают по дороге в руки разбойников, кроме того я считала, что без супруга или без его позволенья я бы не могла отправиться, а разрешения бы он мне никогда не дал; поэтому от этой мысли я отказалась как от пустой и перешла к другой, довольно хитрой, которую я и привела бы в исполнение, не случись одного случая; но в будущем, если буду жива, не премину ее выполнить. Я сочинила, что во время моих бедствий и болезни я дала обет (в случае, если господь меня от них избавит), для выполнения которого я могла бы и могу насквозь проехать страну моего возлюбленного, при каковом проезде я найду причину, по которой бы мне желательно и даже должно было его увидеть и скрыть от него причину путешествия. Я сообщила это мужу, который охотно согласился на это и предложил свои услуги, но пришлось отложить эту поездку, а так как всякая отсрочка была мне тяжела и казалась пагубною, то я принуждена была искать других путей, из которых мне по душе пришелся только один, а именно обратиться к волхвованию Гекаты *, о чем я и вела частые переговоры с лицами, утверждавшими, что они знают, как это делается; одни утверждали, что я внезапно перенесусь к нему, другие обещали отвлечь его от всякой другой любви и вернуть ко мне, третьи уверяли, что ко мне вернется прежняя свобода;

желая достигнуть одного из этих результатов, я находила у советчиц больше слов, чем дела, так что неоднократно была обманута в своих ожиданиях, и к лучшему, так как, отложив об этом попечение, я стала ждать, когда настанет время, что мой супруг найдет благоприятным для выполнения вымышленного обета.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ,

в которой госпожа Фьямметта рассказывает, как в то место, где она находилась, приехал другой Панфило, не ее, и когда ей сказали об этом, как она понапрасну обрадовалась, когда же увидела, что это не тот, к прежней своей печали воротилась

Мои печали продолжались, несмотря на ожидаемое путешествие, солнце в своем непрерывном движении сменяло день за днем, любовь и скорбь во мне не уменьшались, но дольше, чем того желала я, под властью своею меня держала напрасная надежда. Уж Феб своим лучом достиг тельца, похитившего Европу *, и дни, поборая ночи, из кратчайших сделались длинными, вернулся цветоносный Зефир * и усмирил свирепого Борея *, прогнал туманы с неба и с гор снега, просохли от дождей луга сырые, трава, цветы явились в новой красоте, деревья, белые зимою, зеленою листвой покрылись, везде настало время, когда весна с улыбкой сыпет свои дары, земля же будто звездами, цветами и травой пестреет, фиалками и розами, красою споря с восьмым небом *, во всех лугах видны нарциссы *, мать Вакха * признаки беременности уж подала, обременив больше обычного дружественный вяз, что и сам отяжелел, плащом покрывшись;

Дриопы (173) и унылые Фаэтона сестры (174)* возрадовались тоже, покинув жалкие одежды седой зимы; со всех сторон послышался приятный голос веселых пташек, и Церера в поля открытые сошла с плодами (175). К тому же мой властелин жестокий еще пламенней заставлял чувствовать в сердцах свои стрелы, а потому девицы и молодые люди, одетый каждый как мог лучше, изобретали, как бы понравиться тому, кого любишь.

Наш город увеселялся радостными праздниками, изобилуя ими больше, чем древний Рим, театры, полные пения и музыки, зазывали к своему веселью всех влюбленных. Молодые люди когда сражались на быстрых конях, когда боролись при звуках труб, когда показывали искусство управлять вспененными лошадьми.

Охочие до таких зрелищ молодые женщины, увенчанные зеленою листвою, смотрели на своих возлюбленных то через двери, то из верхних окон, и каждая своего избранника ободряла, кто цветком, которая улыбкой, кто словами; лишь я одна будто богомолка держалась в стороне и безутешная сердилась на веселое время года, отчаявшись в надежде; ничто мне не нравилось, ничто не веселило, ничто не утешало, не прикасалась я ни к зелени, ни к цветам, не любовалась я на них радостным глазом; я стала завистлива к чужому веселью, я страстно желала, чтобы все женщины, как я, узнали немилость судьбы и любви. Как утешительно, помню, мне было слушать о любовных несчастьях, недавно случившихся.

Меж тем как боги держали меня в таком состоянии, обманщица судьба.

которая иногда, чтобы причинить еще большие страдания несчастным, среди бедствий вдруг, будто изменившись, оборачивается к ним с веселым видом, чтобы они, доверившись ей, еще глубже после радости впали в пучину горя (они же, понадеявшись на нее, так низвергаются, как Икар * злосчастный, что с середины пути, слишком полагаясь на свои крылья, вознесшие его на высоту, рухнул в море, до сих пор хранящее его названье), судьба, видя, что я из таких же, не довольствуясь уже претерпенными мною бедствиями, но готовя новые, ложною радостью заглушила несколько муки, чтобы, разбежавшись, как делают африканские бараны, издали тем сильнее нанести удар, - итак тщетною веселостью она сменила мою горесть.

Однажды, когда уже четыре раза прошел срок, назначенный неверным любовником, в комнату, где я сидела и по обыкновению горевала, вошла старая кормилица более быстрой походкой, чем свойственна ее возрасту, вся в испарине; вошла и села, чтобы отдышаться, весело на меня глядя, несколько раз начинала говорить, но одышка все ей мешала; тогда я в удивленье сказала ей:

"Милая матушка, что ты так уморилась? Что тебе так поспешно нужно рассказать, что ты не дашь себе дух перевести? Дурные или хорошие известия?

Что мне делать: бежать или умирать? Не знаю, почему-то твой вид скорее сулит мне надежду; но так долго меня преследовали неудачи, что я уж боюсь, как бы еще хуже чего не случилось. Ну скажи только, не томи, отчего у тебя такая прыть? Кто тебя гнал: веселый бог или адская фурия?"

Тогда старая, немного отдышавшись, прервала меня и еще веселее заговорила:

"Доченька сладкая, радуйся, нечего тебе бояться! выкинь печаль из сердца, по-прежнему будь весела: вернулся твой милый".

Эти слова, дойдя до моего сердца, обрадовали меня, глаза мои внезапно засияли, но привычная печаль, быстро прервав веселье, не доверять меня побуждала, и я сквозь слезы так промолвила:

"Кормилица дорогая, прошу тебя твоею старостью, костями, что на покой просятся, - не смейся надо мною несчастной, ведь мою печаль и ты должна бы разделять. Ведь прежде реки потекут к истокам и Веспер * приведет нам ясный день, скорей Феба * лучами брата осветит ночь (176), чем возвратится неверный возлюбленный. Всем известно, что веселится он теперь с другою женщиной, которую он любит больше меня. Где бы он ни был, он вернется к ней, не то что от нее сюда уехать".

Но она меня прервала:

"Клянусь спасением души, Фьямметта, нисколько не врет твоя мамка;

прилично ли было бы в мои годы так шутить, да еще с тобою, которую люблю я больше всего на свете?"

"Как же, - сказала я, - ты это знаешь, откуда услыхала? Скажи скорей, чтоб я обрадовалась, если это похоже на правду".

И тогда я поднялась со своего места и, повеселев, подошла к старухе, которая так начала;

"Сегодня утром по домашним делам шла я не спеша вдоль морского берега и смотрела на суда, что были в бурном море, как вдруг какой-то молодой человек выскочил из лодки, но, не рассчитав расстояния, наскочил на меня; я обернулась было, чтобы обругать его хорошенько, но он сейчас же вежливо извинился. Посмотрев на него, я по платью и по лицу признала в нем Панфилова земляка и спросила: "Позволь тебя спросить, молодой человек, ты - дальний?"

- "Да, госпожа", - отвечал он. - Тогда я говорю: "А позволь тебя спросить, откуда?" - А он мне: "Я из Этрурии, из славного города, там родился и там живу". Услышав, что он земляк с твоим Панфило, я спросила, не знает ли он его и как тот поживает; тот ответил, что знает, много про него рассказывал и прибавил, что тот собирался приехать вместе с ним, да немного задержался, но через несколько дней наверное приедет. Меж тем сошли на берег товарищи молодого человека с вещами, и он с ними ушел. Тогда я, бросив все дела, скорей, скорей - сюда, запыхалась, как ты видела, но радуюсь и прочь гоню твою печаль".

Тогда я обняла старуху, радостно в лоб ее поцеловала и все спрашивала, правду ли она мне рассказала, боясь, как бы она не сказала, что нет, да и поверить опасаясь; но после того, как она неоднократно клятвенно все мне подтвердила, пусть правда или ложь, я поверила ей, и голова у меня закружилась, и, радостная, так богов я благодарила:

"Юпитер верховный, небес правитель, о лучезарный Аполлон, всевидец, о благостная Венера, милостивая к своим рабам, о сын святой, носящий милые стрелы, - хвала вам! Бесспорно: кто в надежде на вас не ослабевает, тот не погибнет. Вот не за мои заслуги, но по благости вашей вы возвращаете моего Панфило, которого не прежде я увижу, чем принесу фимиам на ваши алтари, что прежде омывала я с горячими мольбами слезами горькими. Тебе же, милостивая к моей погибели судьба, в дар принесу я изображение обещанное, свидетельство твоих благодеяний. Со всем смирением и благоговением я молю вас: устраните всякое препятствие, что помешало бы Панфило возвратиться, пусть благополучно приедет здоровым и невредимым, каким был раньше!"

Окончив молитву, захлопала я в ладоши, радуясь, как сокол, с которого сняли шапочку, и так заговорила:

"О любящая грудь, теснимая так долго скорбью, брось заботы (177), вернется, вспомнив о нас, милый, как обещал. Прочь, скорбь и стыд времен печальных, пусть уходят судьбы туманы и всякое подобие ненастья, с веселым лицом смотрю я на настоящее счастье, и старая Фьямметта вся обновляется душою обновленной!"

Меж тем как в радости я про себя так говорила, заколебалось сердце и, не знаю откуда нашедшая, всю меня охватила слабость, что остановило готовность веселиться и прервало мои мечтанья. Увы, как присущ несчастным Этот недостаток, никогда не быть в состоянии верить счастью; хотя и обернется к ним благосклонно судьба, но радость у несчастных не увеличивается (178), и будто видят все во сне, так неохотно предаются радости; и в удивленье, так я начала сама с собою:

"Что помешало моей начавшейся радости? Разве Панфило мой не возвращается? Да, да, так что же побуждает меня к слезам? Нет никакой причины, чтобы печалиться, так что же удерживает меня украситься цветами и нарядиться (179)? Что это - я не знаю, но что-то меня удерживает".

И так, потерянная в сомнениях, не желая, я стала плакать, и в голосе моем зазвучали обычные жалобы; так грудь, привыкшая к долгим страданиям, все стремилась проливать слезы (180). Моя душа, будто проводя будущее плачем, давала внешние предзнаменования того, что должно было случиться, через которые, я верно теперь знаю, что тогда сильнейшая буря грозила мореходцам, меж тем спокойным казалось безветренное море; но страстно желая преодолеть то, чего душа моя преодолевать не хотела, я сказала:

"Несчастная, что за предвестья выдумываешь ты? Поверь пришедшему счастью; ты опоздала с бесполезным страхом того, что предвещаешь".

Так рассудив, я снова предалась веселью и отгоняла, как могла, мрачные мысли; побуждаемая старой кормилицей, уверенной в возвращении моего милого, переменила я печальные одежды на веселые и стала заботиться о себе, чтобы не отвратить его, когда приедет, унылым видом. Бледное лицо начало принимать прежние краски, я несколько пополнела, слезы пропали, а с ними вместе и синие круги под глазами, глаза стали не такие впалые и приобрели прежний блеск, щеки, которые от слез несколько погрубели, по-прежнему стали нежны, мои волосы, хотя и не сделались вдруг, как прежде, золотистыми, были приведены в порядок, и дорогие, драгоценные платья, так долго лежавшие без употребления, опять были надеты мною. Что еще? Одним словом, я совершенно обновилась и возвратилась к прежней красоте, так что соседи, родственники, муж мой не могли надивиться и говорили: "Что за чудо, что уже прошла ее столь продолжительная меланхолия и печаль, которую прежде ни просьбами, ни утешеньями нельзя было прогнать? Это прямое чудо". Но несмотря на удивленье все были очень рады. Наш дом, долго остававшийся унылым во время моих переживаний, теперь повеселел вместе со мною; и как мое сердце изменилось, так и все вокруг, казалось, изменилось и стало радостным.

Дни, казавшиеся вообще мне длинными, теперь от надежды близкого возвращения Панфило, казалось, тянутся бесконечно; я их считала, как и прежде, и, вспоминая прошлые печали и думы, жестоко себя за них упрекала, говоря:

"Как плохо ты думала о своем милом, коварно осуждала его отсутствие и слепо верила, что он другой принадлежит, а не тебе! Проклятые сплетни! Боже мой, как могут люди так прямо в глаза врать? Конечно, я должна была со своей стороны не так безрассудно относиться ко всему этому, я должна была противопоставить клятву моего милого, его слезы, его любовь ко мне - словам людей, которые без всякого ручательства болтают, что им с первого взгляда показалось: доказательства налицо. Один увидел, что в доме Панфило свадьба

(а других молодых людей он знал, что в доме нет), забыл, что и старики могут иметь непозволительную похоть, вообразил, что это женится Панфило, так и болтает, не думая, что говорит. Другой увидел, может быть, что Панфило раз или два посмотрел или пошутил с какой-то красивой женщиной, которая к тому же могла быть его родственницей, и естественно, что просто с ним обходилась,

- и вообразил, что это его любовница; сам глупости врет и сам им верит. Если б я на все это здраво посмотрела, избежала бы стольких слез, вздохов, мучений!

Но разве влюбленные умеют поступать разумно? Наши мысли порывисты;

любовники всему верят, потому что любовь - дело беспокойное и опасное. Они по привычке всегда ждут, что случай им повредит; а кто желает сильно, тот всегда думает, что все может препятствовать его желанию, а не помогать; но ко мне эти упреки не подходят, потому что я всегда молила богов, чтобы мои подозрения оказались ложными. Вот мои молитвы услышаны, но он всего еще не узнает, а если б и узнал, что мог сказать бы кроме как: "Да, пламенно она меня любила"? Ему должны быть дороги мои мученья, опасности пройденные, как наглядное доказательство моей верности, ведь и в причине его опоздания я сомневалась едва ли не для того, чтоб испытать, хватит ли у меня силы духа, не изменяясь, ждать его; вот храбро его ждала я.

Уже теперь, узнав, какими усилиями, трудами и слезами его я заслужила, не иначе как меня полюбит. Боже мой, когда же он придет и мы увидимся?

Всевидец господи, сдержусь ли я, чтоб не расцеловать при всех, когда его увижу в первый раз? Не верится, чтобы сдержалась. Боже, когда смогу, обняв его, вернуть те поцелуи, какими он, уходя, покрывал безответно мое помертвелое лицо? То предзнаменование, что мне сулило не дать ему прощанья, оправдалось, но в этом боги ясно указали мне на будущее его возвращение.

Боже, когда смогу поведать ему свою тоску и слезы и он расскажет мне, почему так медлил? Доживу ли? Едва верится. Пускай скорей наступит этот день, потому что теперь мне страшно смерти, которую я прежде не только призывала, но искала; пусть она, если мольбы доходят до ее слуха, удалится и даст мне провести молодые годы с моим Панфило в радости!"

Я беспокоилась, если хотя бы один день прошел без вести о прибытии Панфило; и часто посылала я кормилицу найти опять того юношу, что сообщил радостную новость, чтобы вернее подтвердил свое известие, она несколько раз делала это и каждый раз уверяла, что его приезд все близится. Я не только ожидала обещанного срока, но, предупреждая события, думала, что, может быть, он уже приехал, и беспрестанно на дню подбегала то к окнам, то к двери, смотря вдоль улицы, не видать ли его; кого бы я вдали ни завидела, все думала, что это, может быть, он, и с волнением ждала, покуда он не приближался настолько, что я могла убедиться в своей ошибке; немного смутясь этим, я ждала других прохожих; а если случалось, что меня звали домой или я уходила по другой какой причине, то на душе у меня будто собаки грызли, так меня мучило, и я говорила: "Может быть, он теперь идет или прошел, пока ты не смотрела, вернись". Я возвращалась и уходила, и снова возвращалась, так что почти полвремени проходило в том, что я переходила от окон к двери, и от двери к окнам. Несчастная, с часу на час так поджидая, сколько я намучилась из-за того, чему случиться не суждено было!

Когда настал день, в который он должен был приехать, как неоднократно предупреждала меня кормилица, я убралась подобно Алкмене *, услышавшей о прибытии ее Амфитриона, искусною рукою придала себе наибольшую красоту, насилу удержалась, чтобы не выйти на морской берег, чтобы скорей его увидеть, узнав, что прибыли галеры, на которых, как уверяла меня кормилица, он должен был приехать; но рассудив, что первое, что он сделает, это придет ко мне, я сдержала горячее желанье. Но он не пришел, как я воображала; я крайне этим была удивлена, и среди радости опять в уме возникли те сомненья, которые с трудом я победила веселыми мечтами. Тогда я снова послала старуху узнать, что с ним, приехал он или нет; она отправилась, как мне показалось, ленивее, чем всегда, и я проклинала ее медлительную старость, но чрез некоторое время она вернулась с печальным лицом и медленной походкой. Я чуть не умерла, увидев ее, и сейчас же мне в голову пришло, не умер ли в дороге, иль не приехал ли больным мой милый. Меняясь в лице, я бросилась навстречу ленивой старухе и сказала:

"Скорее говори: какие вести? мой милый жив?"

Она не прибавила шагу, ничего не ответила, но придя посидела немного, смотря мне в лицо. Я вся, как молодая листва, что ветер треплет, затрепетала и, еле сдерживая слезы, прижав руки к груди, сказала:

"Коль ты сейчас не скажешь, мне, что значит твой унылый вид, ни одна часть моих одежд не останется целой! Только несчастье может принуждать тебя к молчанию; не таи, открой, а то я худшее подумаю; Панфило мой жив?"

Побуждаемая моими словами, потупилась она и тихо молвила:

"Жив".

"Что ж, - продолжала я, - ты не говоришь, что с ним случилось? Что ты меня томишь? Он болен? Что его удержало, что, сойдя с галеры, он не пришел ко мне?"

Она сказала:

"Не знаю, здоров ли он и что с ним".

"Значит, - сказала я, - ты его не видала, или он, быть может, не приехал".

Тогда она сказала:

"Я его взаправду видела, и точно приехал, но не тот, кого мы ждали".

Тогда я ей:

"Почем ты знаешь, что приехал не тот, кого мы ждали? Видели ли ты его прежде и хорошо ли его теперь ты рассмотрела?"

Она в ответ:

"По правде, того я не видела раньше, насколько я знаю; но теперь привел меня к нему тот молодой человек, что первый мне объявил о его приезде, и сказал, что я о нем часто справлялась; он у меня спросил, о чем я узнавала, на что я ответила, что о его здоровье; а на мои вопросы, как поживает его старый отец, как его дела и почему он так долго был в отпуске, он отвечал, что отца своего он не знал, родившись после его смерти, что дела его слава богу идут хорошо, что здесь он никогда не бывал и долго пробыть не собирается. Я очень удивилась и, чтобы не быть обманутой, спросила его имя, которое он мне сказал совершенно просто; и лишь его я услыхала, как поняла, что тождество имен и ввело вас с тобою в обман".

Услышав это, не взвидела я света божьего, дух меня покинул, и силы осталось в теле лишь настолько, чтобы вскричать: "увы!" падая на ступеньки.

Старуха заголосила и, созвавши других домашних, перенесла меня замертво в унылый мой покой, где положили на постель, холодною водою приводя в чувство, долгое время не зная, осталась ли в живых я, или нет; придя в себя, со слезами и вздохами опять спросила я у кормилицы, верно ли все, что она мне сказала.

Кроме того, вспомнив, насколько Панфило всегда был осторожен, подумала я, что, может быть, он скрывался от кормилицы, с которой прежде никогда не говорил, и попросила ее описать мне его наружность. Она сначала клятвенно подтвердила мне правдивость своего рассказа, потом по порядку описала мне рост, сложение, главным образом лицо и костюм его, каковое описание также подтвердило мне рассказ старухи; почему, покинув всякую надежду, вернулась к первым я стенаньям, поднявшись в бешенстве, скинула праздничные наряды, сложила уборы, причесанные волосы рукою растрепала и безутешно плакать принялась, кляня обманщицу судьбу и неверные мысли о ветреном любовнике. И вскоре впала я в прежнюю тоску и еще больше захотела умереть, чем прежде, и если я избежала смерти, так только надеясь на будущее путешествие, что меня удерживало в жизни с немалой силой.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ,

в которой госпожа Фьямметта, сравнивая свои бедствия с таковыми же многих женщин древности, доказывает, что ее были более тягостные, и окончательно заключает свои жалобы

И вот, о жалостливые мои госпожи, осталось мне вести жизнь, какую сами можете вы предположить по вышесказанному; и неблагодарный мой повелитель, чем больше видел, что от меня бежит надежда, тем больше ожесточаясь против меня, раздувал во мне пламя; с его усилением, увеличивались и мои муки; они же, никогда не имея возможности быть облегченными каким-нибудь целеньем, все обострялись и, обостренные, сильнее удручали унылый дух мой. Несомненно, что естественно развиваясь, они меня сами собой привели бы к смерти, некогда столь мною желанной; но крепкую надежду возложив (как я уже сказала) на будущее путешествие, во время которого предполагала я увидеться с виновником моих бедствий, я старалась не то чтобы бороться с ними, но их выдерживать;

для этого мне представился один только способ, а именно сравнить мои страданья с прежде бывшими; причем я разбирала их с двух сторон: во-первых, что не я одна - несчастна, как в утешенье мне уже говаривала кормилица;

во-вторых, что (по моему суждению) мои страданья значительно превосходят все другие; по-моему, я делалась очень горда, что никто из смертных не перенес таких жестоких мук, как я. Не будучи в состоянии избежать этой славы, как никто, в настоящее время так провожу я печальное время, как услышите.

Скажу, что обремененной скорбью, при воспоминаньях о чужих печалях, первою на ум приходит мне Инахова дочка *, которую себе я представляю красивою и томною девицею, счастливой от сознанья, что Юпитером она любима, что всякой женщине, несомненно, должно казаться высшим блаженством; потом воображая себе ее обращенною в телушку и отданною по настоянию Юноны под надзор Аргусу, сознаю, что она должна была испытывать невыразимое мученье;

конечно, ее страданья были бы несравненно сильнее моих, если бы она не находилась под постоянным покровительством влюбленного бога. Ведь если б мой возлюбленный служил мне помощью в бедствиях или по крайней мере был к ним сострадателен, разве какое-нибудь страданье мне было тяжело? Кроме того, конец ее страданий сделал их, как протекшие, весьма легкими, ибо, по смерти Аргуса, хотя обремененная тяжелым телом, но без труда перенесенная в Египет и приведенная в прежний образ и данная в жены Озирису, она оказалась счастливейшей царицей. Конечно, если бы я могла надеяться хотя бы в старости увидеть моего Панфило, сказала бы, что мои страдания нельзя и сравнивать с бедствиями этой женщины; но один бог знает, случится ли это, как я себя обманывала ложной надеждой.

После этой мне представляется любовь злосчастной Библиды *, что все бросила и последовала за неподатливым Кавном, а вместе с нею преступная Мирра *, что, вкусивши позорного счастья, бежать хотела смерти от отцовской руки, но к более несчастному концу пришла; еще мне видится грустная Канака

*, которой, по рождении преступно зачатого ребенка, ничего не оставалось делать> как умереть; и размышляя над их судьбою, я крайне бедственной ее находила, хотя любовь их была преступною. Но муки их кончались скоро, ибо Мирра с помощью богов тотчас обратилась в дерево, одного с нею названия, и не чувствовала своих мучений (хотя и точит слезы даже обращенная в другой вид), так что, как только явилась причина скорби, явилось и ее целенье.

Также Библида (как некоторые говорят) немедленно покончила свои страданья петлей, хотя другие утверждают, что нимфы, сжалившись над ее бедствиями, обратили ее в ручей, одноименный с нею; и случилось это, как только она узнала, что в счастье ей Кавном отказано. Скажу только, что утверждая, что мои муки больше их, сошлюсь на то, что они были гораздо кратковременнее.

Вот долго страдали несчастные Пирам * и Тисба, которым я всем сердцем сострадаю, представляя я их себе молодыми, долго и горестно любившими, погибшими, ища соединить свои желанья. Как понятно горе юноши, когда он в молчанье ночи под тутовым деревом у светлого ручья нашел одежды своей Тисбы окровавленными, разодранными дикими зверями, ясные доказательства, что его возлюбленная растерзана! Конечно, он решил себя убить. Затем, обращаясь мыслями к Тисбе, представляю себе, как она увидела перед собою милого, окровавленного, - но еще сохраняющего остаток жизни, я вижу их слезы и знаю, как они горючи, я думаю горючее всех, исключая моих, потому что эта пара, как я уже сказала, свои бедствия прекратила, едва начавши. Блаженны души их, что в другом мире так же друг друга любили, как и в Этом! Какая мука может быть сравниваема с блаженством вечного соединения?!

Потом мне вспоминается настойчиво печаль покинутой Дидоны *, наиболее мне близкая. Я вижу, как она строит Карфаген, торжественно дает народу законы в храме Юноны, благостно принимает потерпевшего кораблекрушение Энея, влюбляется в него, себя и все свое царство отдает в распоряжение троянскому вождю, который, насладившись царской прелестью, и со дня на день все более в Дидоне раздувая любовный пламень, бросил ее и уехал. Как достойна жалости она мне видится, когда ее представляю себе смотрящей на море, покрытое кораблями бежавшего любовника! Но в конце концов, принимая в соображение ее смерть, она мне кажется скорее нетерпеливой, нежели скорбной; конечно, в первые минуты после отъезда Панфило я чувствовала печаль, ту же самую горечь, что и она, когда Эней уехал; если б боги тогда соизволили, чтобы после краткой скорби я тогда же себя умертвила! Тогда, по крайней мере, как и она, я избавилась бы от моих мучений, которые все усиливались беспрерывно.

Затем мне представляется Геро * из Сеста: вот вижу, сошла она с высокой башни на морской берег, где обыкновенно принимала она в свои объятья усталого Леандра, вот смотрит с горьким плачем на мертвого возлюбленного, вынесенного дельфином, лежащего голым на песке, вот своей одеждой с мертвого лица вытирает соленую влагу, орошая его слезами. Ах, как сожалею я ее! По правде, я сострадаю ей больше, чем какой-либо из прежде упомянутых женщин, настолько, что часто, забыв о своих горестях, оплакиваю я ее. И никакого утешения я для нее не нахожу, кроме одного из двух: или умереть, или погибшего забыть и, выбрав одно из двух, положить предел страданьям; ничто потерянное, чего вернуть надежды не имеем, не может долго нас томить. Но если бы со мною это случилось, чего не дай бог, я выбрала бы смерть; но Этого случиться не может, пока Панфило мой жив, чью жизнь да продлят боги, сколько он сам пожелает; поэтому, принимая во внимание постоянное движение земных событий, я думаю, что когда-нибудь вернется он ко мне таким, каким был прежде; но надежда эта, не осуществляясь, делает постоянно жизнь мою тягостной; и потому свою печаль я почитаю большей.

Вспоминается мне также не раз читанное во французских романах, если им можно доверять, что Тристан и Изотта (1) любили друг друга сильнее, чем кто бы то ни было, и, проведя юность то в счастье, то в несчастье, пришли, любя, к концу такому, что оба покинули земные радости с большим страданьем; это легко допустимо, если они думали, что в том мире они не могут наслаждаться, но если они думали иначе, тогда скорее радость, чем печаль, должна была бы принести им смерть, которую многие считают жестокой и тяжелой, но я полагаю иною. И как можно доказать тяжесть чего-нибудь, чего не испытал? никак, конечно. В руках Тристана была его смерть и смерть его возлюбленной, если при сжатии он бы почувствовал боль, ему стоило только разжать руку, и боль бы прекратилась. Кроме того, можно ли назвать тяжелым то, что бывает только раз в жизни и длится очень короткое время? конечно, нет. И радости и горести Тристана и Изотты вместе кончились, у меня же долгая и невыразимая печаль значительно превосходила мою радость.

К вышеупомянутым присоединю еще и несчастную Федру *, которая безрассудною яростью погубила того, кого больше всего любила; наверное мне неизвестно, что с ней случилось после этого проступка, но знаю наверное, что, выпади мне это на долю, я злою смертью искупила бы свой грех; а если она в живых осталась, как я уже сказала, то скоро его забыла, как забывают все, что умирает.

К ним присоединю печаль Лаодамии *, Дейфилы *, Аргии *, Эвадны *, Деяниры * и многих других, которые нашли успокоенье в смерти или в неизбежном забвении. Конечно, можно обжечься об огонь, раскаленное железо, расплавленный металл, лишь прикоснувшись пальцем и тотчас отдернув руку, но это не может сравниться с тем, когда всем телом долгое время лежишь на огне.

Так что все то, что я описала выше как несчастия стольких женщин, есть как бы подобие того, что я одиа претерпевала и претерпеваю.

Представлялись мне все вышесказанные любовные муки, а также не менее горестные слезы, что заставляют проливать внезапные нападения судьбы (182);

о если б сделалось счастливым поколение, обреченное на крайнее несчастье! И эти слезы - слезы Иокасты (183), Гекубы (184), Софонисбы (185), Корнелии

(186) и Клеопатры. О сколько бедствий увидим мы, рассматривая злоключения Иокасты; скопившиеся все в ее жизни, они могли бы поколебать всякого сильного духом. Выданная в молодости замуж за Лая, царя фиванского, она свое перворожденное дитя должна была отослать зверям на съедение, чтобы избавить несчастного супруга от того, что неумолимый рок ему предназначил. Можно подумать, какова была скорбь ее, если мы вспомним, кого она отсылала.

Удостоверившись в исполнении своего приказания и считая своего сына умершим, через несколько времени, после того как муж ее пал от руки ее ребенка, не признав сына, сделалась она его женою и родила ему четырех детей; и так вместе матерью и супругой стала отцеубийцей и узнала об этом тогда лишь, когда тот, лишенный зрения и царства, исповедал свою вину.

В каком состоянии была ее душа, уже преклонного возраста, ищущая более покоя, нежели страданий? Можно думать, что в прискорбнейшем; но судьба, этим не удовлетворившись, еще прибавила печали к ее бедствиям. Пришлось ей видеть, как было разделено по договору время царствования между двумя ее сыновьями, затем, как одного из братьев (187), не сохранившего условия, осадила большая часть Греции под предводительством семи царей, как наконец после многих битв и пожаров два ее сына друг друга убили и под другим господством изгнан ее сын-муж, как пали древние родные стены, возведенные под звуки Амфионовой кифары (188), и погибло ее царство, и, повесившись, двух дочерей она оставила на произвол позорной жизни. Что большего могли сделать, боги, люди и судьба против нее? Кажется, что ничего; во всем аду не сыщется такой муки; все степени страданья она прошла и преступленья. Мои страданья не могли бы сравниться с этими, если бы они не происходили от любви. Можно ли сомневаться, что, сознавая себя, свой дом и мужа заслуживающими божеского гнева, она свои несчастья принимала как должные?

Нельзя, если считать ее смиренной. Если она была безумной, то едва сознавала свою гибель, не зная которой, не так и чувствовала; а кто считает заслуженным зло, которое он терпит, то переносит его без тягости или тяготясь не так сильно.

Я же никогда ничего не совершала, что возбудило бы против меня богов, всегда их чтила, всегда им жертвы приносила и не презирала их, как фиванцы.

Может быть, скажут: "Как можешь ты утверждать, что никакого наказания не заслужила и ничего преступного не совершила? А разве ты не нарушила святых законов и не запятнала супружеского ложа?" Конечно, да. Но, по правде, только этим и грешна я и не заслуживаю подобной кары; нужно подумать, могла ли я в нежной юности противиться тому, чему не могут противостать сами боги и сильные мужчины? И в этом я - не единственная, не первая не последняя;

почти все женщины так поступают, и законы, против которых я грешна, не могут не быть снисходительными ввиду такого множества. К тому же мой проступок держался в большой тайне, это обстоятельство должно значительно смягчить отмщенье. Кроме того, если бы боги заслуженно на меня и гневались, не нужно ли было бы такой же местью отомстить и виновнику моего греха? Я не знаю, кто побудил меня попрать священные законы: Амур или наружность Панфило? Кто бы там ни был, но оба они имели власть необычайно меня беспокоить; так что это случилось не по моей вине, притом было только новым горем, отличным от других по остроте, с которой оно мучит носителя, и которое, если разбирать его как грех, сами боги против своих законов и принятых обычаев совершают;

они должны бы соизмерять наказание с проступком, потому что, если сравнить грех Иокасты и месть, постигшую ее, с моей виною и мукою, что я терплю, станет очевидным, что та недостаточно наказана, я же сверх меры.

Кто-нибудь придерется и скажет, что та была лишена царства, сыновей, мужа и наконец самой жизни, я же потеряла только; возлюбленного. Согласна;

но судьба с этим возлюбленным отняла у меня все счастье; и то, что в глазах людей осталось мне как блага, есть совершенно противоположное, потому что супруг, богатство, родственники и все прочее только меня тяготят и противоречат моему желанию: если бы они были отняты от меня вместе с моим возлюбленным, тогда мне была бы полная свобода привести в исполнение мое намерение, что я и сделала бы; если же бы я его исполнить не могла, то тысячу способов смерти были бы к моим услугам, чтобы прекратить мои мученья.

Итак, я справедливо считаю мои муки более тяжелыми, чем все вышеперечисленные.

Гекуба мне кажется весьма горестной, оставшаяся одною зреть жалкие обломки столь великого царства, столь удивительного города, гибель такого доблестного мужа, стольких сыновей и дочерей прекрасных, стольких невесток, внуков, богатства, власти, убийство стольких царей, уничтожение троянского народа, падение храмов, удаление богов; и видела и вспоминала Гектора, Троила, Деифоба и Полидора с другими, вспоминала, как они погибли у нее на глазах, как пролита была кровь ее супруга, недавно еще почитаемого и державшего в страхе всех, как Троя, богатая народом и высокими дворцами, разрушена и сожжена греческим огнем; и наконец с какою горечью приходило ей на память, как Пирр принес в жертву ее Поликсену? (189) С большою, разумеется. Но коротка была ее печаль; немолодой и слабый дух не выдержал всего этого и замутился, так что она в безумии стала лаять в полях (190).

Я же твердою и не замутненною памятью, к моему несчастью, все возвращаюсь к печали и все больше и больше нахожу причин жаловаться, а потому мою продолжительную скорбь, как она ни была легка, считаю я (как уже не раз говорила) более тягостной, нежели более сильную, но длящуюся короткое время.

Полной досадной горечи мне представляется и Софонисба, которую печаль вдовства и радость свадьбы, соединившись, делали одновременно горестной и веселой, что была пленницей и супругою, лишенной царского достоинства и снова им облегченною и наконец во время этих же коротких переживаний отраву выпила. Я вижу гордую Нумидийскую царицу, как вышла замуж (когда неудачно пошли ее родственников дела) она за Сифакса, как стала пленницею Массиниссы царя, лишена царства и снова получила его в неприятельском стане, назвав супругом Массиниссу. С каким презреньем должна была она смотреть на земное непостоянство и печально справлять новую свадьбу, не полагаясь слишком на летучую судьбу! Ее конец отважный доказывает это; потому что, не проведя еще дня одного после свадьбы, она думала удержаться у власти, не приняв в сердце нового супруга, как прежнего Сифакса, она смелою рукою взяла от раба, подосланного Массиниссою, сильный яд, бесстрашно выпила его с презрительными словами и вскоре умерла. Как печальна была бы ее жизнь, если б она продолжилась! Теперь же ее можно считать не столь бедственной, принимая во внимание, что смерть почти предупредила скорбь, мне же давала ее долгое время, дает помимо моей воли и будет давать, все усиливая.

После нее, исполненной такой печали, мне видится Корнелия, которую судьба так вознесла, которая сначала была супругой Красса (191), затем великого Помпея, что доблестью достиг владычества над Римом; потом она почти бежала (когда судьба переменилась) с мужем сначала из Рима, затем из Италии, преследуемые Цезарем. После многих несчастий оставленная им на Лесбосе, дождалась там его самого, потерпевшего поражение в Фессалии и потерявшего свои войска (192). Но кроме того последовала за ним в Египет, уступленный самим Помпеем юному царю, и куда он отправился морем, ища восстановить свою власть покорением востока, - и там нашла в морских волнах лишь его обезглавленный опозоренный труп. Все эти бедствия вместе и каждое в отдельности должны были, без сомнения, сильно удручить ее душу; но мудрые советы Катона Утического и отсутствие надежды на возвращение к жизни Помпея в короткое время утешили ее скорбь; меж тем как я пребываю, тщетно надеясь и не будучи в состоянии прогнать эту надежду, без утешителя и советника, кроме старой кормилицы, поверенной моих бедствий, более преданной, нежели рассудительной (потому что, не раз желая исцелить мои муки, она их только усиливала).

Многим кажется, что бедствия Клеопатры, царицы Египетской, превосходят значительно все мои, потому что немала была ее горечь после совместного царствования с братом (193) быть вверженной в темницу, но она смягчалась надеждою на помощь; выйдя из темницы и сделавшись подругою Цезаря, затем покинутая им, она легко могла бы показаться достигшей высшей скорби, если бы не коротка была любовная тоска того или той, у которых желанье быстро переходит с одного предмета на другой, чему она частые давала доказательства. Если бы бог дал мне такое утешение! Не было и нет никого

(кроме того, кто законно мог бы это сделать), кто имел бы право сказать, что ему, а не Панфило я принадлежала, живу и буду жить такою же; не думаю, чтобы любовь к кому-нибудь другому смогла вытеснить его из моей памяти. К тому же хотя она и горевала по отплытии Цезаря, но горе ее утешалось более сильной радостью иметь от него сына (194) и быть восстановленной в царском достоинстве. Такая радость смогла бы победить печали и не такой женщины, как она, которая, как я уже сказала, любила ненадолго.

Но, к усилению ее печали, она вышла замуж за Антония, возбудила его льстивыми ласками к междоусобной войне против ее брата, как бы надеясь этой победой достигнуть высоты римской империи; после же двойного проигрыша со смертью мужа и лишением надежды она представляется горестнейшею меж женщин.

Действительно, даже если не считать смерти столь дорогого супруга, огромная печаль - одним сражением потерять высокую мечту всемирного господства, но она нашла скоро единственное леченье скорби, то есть смерть, хоть и жестокую, но не длительную; ведь в краткий час две змеи из груди могут высосать и кровь и жизнь. Сколько раз от горести, не меньшей, чем ее (пусть многим кажется, что по причинам меньшим), хотела я последовать ее примеру, но меня не допускали или удерживала боязнь позора!

Приходит мне на память величье Кира (195), кроваво Тамиридой умерщвленного, огонь и вода Креза (196), богатое царство Персея (197), великолепье Пирра (198), всемогущество Дария (199), жестокость Югурты (200), тиранство Дионисия (201), гордость Агамемнона и многое другое. Все были поражены бедствиями, подобными вышеописанным, или других оставили безутешными; всем им внезапные причины помогали, так что не могли они почувствовать всей тягости, не будучи в ней долгое время, как я была.

Меж тем как я в уме перебирала древние бедствия, как вы слыхали, ища трудов и слез, что были бы подобны моим, чтоб я, имея сотоварищей, не так печалилась, мне вспомнились горести Тиэста и Терея (202), что оба погребли в себе плачевно своих детей. И я не знаю, какая сила их удержала вскрыть свои внутренности острым мечом, чтобы открыть выход непокорным детям, ненавидящим место, куда они вошли, и опасаясь жестоких укусов, не имея иного места для других детей. Но они, как могли, в одно и то же время угасили и гнев, и печаль и гибелью почти утешились, сознавая, что без вины несчастными народ их сделал; со мной же этого не случилось. То, что боли мне давало, снискивало состраданье, а муки мои открыть я не смела; а если бы посмела, имела, как и другие, утешенье.

Приходят мне на ум слезы Ликурга (203) и его семейства при известии о смерти Apxeмора от змеи, и слезы Аталанты (204), матери Партенопея, павшего под Фивами; их чувства мне так близки и так понятны, что даже если б я испытала что-нибудь подобное, лучше оценить их не могла бы. Полны они невыразимой горести, но каждый с такою славой в вечность перешел, что этому почти можно было бы радоваться; семь царей почтили погребение Ликурга и учредили бесчисленные игры, а Аталанта прославлена жизнью и кончиною своего сына. Мои же слезы ничто не вознаградило; а если б это было, то я, считавшая себя несчастней всех на свете и бывшая, может быть, таковою, скорей могла бы утверждать противное.

Представляются также мне труды Улисса, смертельные опасности, чрезмерные события, претерпенные им не без печали; но мои я почитаю большими, и вот почему. Во-первых, и самое главное то, что он был мужчиною;

следовательно, по природе более вынослив, чем нежная и молодая женщина, крепкий и смелый, привыкший к трудам и бедствиям, сроднившийся с ними, он за покой считал труды; мне же, нежной, среди изнеженности в комнате моей, привыкшей к усладам сладостной любви, малейшее страданье тяжело; он был гоним и в разные края носим Нептуном и от $ола терпел гоненье, а я мучусь неутомимым Амуром, владыкою и победителем Улиссовых мучителей; и если ему встречались смертельные опасности, он сам искал их (а кто может пенять, найдя то, чего искал?), я же, несчастная, охотно бы жила в покое, если б могла, и постаралась бы избегнуть того, к чему была принуждена. К тому же он не боялся смерти и полагался на свои силы; я же ее боюсь; и, вынуждаемая скорбью, часто стремилась к ней. Он ждал от своих трудов и опасностей вечной славы; я же от своих, если б они были открыты, могла бы получить только позор и нареканье. Так что его страдания моих не превосходят, но значительно превзойдены; тем более, что написано о нем гораздо больше, чем было на самом деле, мои же бедствия гораздо многочисленней, чем я могу рассказать.

После всех этих тяжкими мне кажутся вопросы Ипсипилы (205), Медеи, Эноны (206) и Ариадны (207), слезы и скорбь которых считаю очень похожими на мои; потому что каждая из них, обманутая своим возлюбленным, как я, проливала слезы, испускала вздохи и бесплодные страдания терпела; хотя, если они скорбели, как я, то слезы их окончились праведною местью, мои же не пришли еще к концу такому. Ипсипила, почитавшая Ясона, связанная с ним законными узами, увидев его отнятым Медеею, как я, конечно, имела основанье горевать; но провиденье, праведным на все взирающее оком (только не на мои страданья), вернула ей отчасти желанную радость, дав увидеть, как Медея, отнявшая у нее Ясона, сама покинута им для Креузы. Конечно, я не говорю, что мои страданья прекратились бы, случись подобный случай с той, что у меня похитила Панфило (если не я его отняла бы у нее), но скажу, что отчасти уменьшились бы. Медея также местью усладилась, хотя жестокою к самой себе явилась не менее, чем к неблагодарному любовнику, убив в его присутствии своих детей от него и спаливши царских гостей вместе с новой возлюбленной.

Энона также, пробывши в горе долгое время, наконец увидела, что неверный и бесчестный любовник понес заслуженную кару за попранный закон и вся страна его попалена огнем; но я предпочту свои печали такому мщенью.

Ариадна, сделавшись супругою Вакха, увидела с неба, как обезумела от любви к пасынку та Федра, что прежде согласилась оставить ее на острове, чтобы самой принадлежать Тесею. Так что, все передумав, себя считаю я первой по несчастью.

Но если, госпожи, мои рассуждения вы почитаете пустыми и слепыми, как доводы ослепленной любовницы, считая слезы других большими, нежели мои, тогда последнее, единственное добавление я сделаю. Завистник всегда несчастнее того, кому завидует; из всех вышеприведенных я - наиболее несчастная, потому что я завидую их несчастьям, считая их меньшими, нежели мои.

Вот, госпожи, как сделала меня несчастной древняя обманщица судьба, к тому же, подобно лампе, которая перед тем, как погаснуть, вспыхивает большим огнем, так сделала и она; потому что, дав мне, по-видимому, некоторое облегчение, снова еще более несчастной меня сделала. И, отложив все другие сравнения, одним вам постараюсь объяснить новые скорби и утверждаю с тою серьезностью, с какою могут утверждать подобные мне несчастные, что теперь мои страдания настолько тяжелее, насколько возвратная лихорадка, при одинаковом приходе холода и жара, сильнее поражает больных, чем первая. Но так как усиление страданий, но не выражений, могла бы я вам дать еще, если я вас несколько растрогала, чтобы не надоесть длительностью рассказа, способного вызвать слезы, если кто-нибудь из вас их проливал или проливает, и чтобы не тратить времени, которое определено мне на плач, а не на повествования, - я решаюсь умолкнуть, уверяя, что рассказ мой по сравнению с тем, что я чувствую, есть как нарисованный огонь по сравнению с настоящим, который жжет, пылая. Молю бога, чтоб он ради ли ваших молитв, ради ли моих послал на это пламя воду моей ли смертью горестной, иль радостным Панфило возвращеньем.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ,

в которой госпожа Фьямметта обращает речь к своей книге: каким образом, куда и к кому идти ей и кого беречься;

и заканчивает повесть

Маленькая моя книжечка, как будто извлеченная из гробницы твоей госпожи, вот ты пришла к концу, как я желала, быстрее, чем мои печали идут;

влюбленным женщинам тебя я представляю такою, как ты есть, написанною моей рукою и часто орошенною моими слезами. Если тебя вести будет сострадание

(как я надеюсь), они тебя охотно примут, и, если законы любви еще не изменились, не стыдись в такой скромной одежде явиться хотя бы к самой знатной из них, раз она тебе в приеме не отказывает. Тебе не нужно другой внешности, кроме той, что я тебе дать пожелала; ты должна быть довольна походить по виду на мое житье, что, будучи несчастнейшим, тебя облекло в плачевную одежду, как и меня. Итак, не заботься ни о каком украшении (как Это делают другие), ни о роскошной обертке, разноцветно украшенной, ни о гладком обрезе, ни о прелестных миниатюрах, ни о заставках: не подходит все это к тем жалобам, что заключаются в тебе; оставь широкие поля, разноцветные чернила, лощеную бумагу - счастливым книгам; тебе же пристало идти с растрепанными волосами, исполненной пятен туда, куда тебя я посылаю, и возбуждать рассказом о моих бедствиях святую жалость в тех, - что будут тебя читать (208); если знаки ее заметишь на прекрасных лицах, вознагради за это, как можешь. Не так мы с тобой низвергнуты судьбою, чтобы не быть в состоянии дать того, что могут дать несчастные; пример для тех, кто счастлив, чтобы они обуздали свое благополучие, боясь сделаться нам подобными; поставь (как это ты можешь) им в пример меня, чтобы, если они и осторожны в любви, то сделались еще осторожнее в виду тайных обманов со стороны молодых людей, страшась подвергнуться нашим несчастиям.

Иди; не знаю, какой шаг тебе подходит: спешный или спокойный, не знаю, в какие места тебе прежде всего следует направляться; не знаю, как и где ты будешь принята: куда судьба тебя направит, туда и иди, твой путь едва ли может быть определен; все звезды покрыты тучами, да если б даже все они были видны, жестокая судьба лишила тебя возможности сообразить по ним свое спасение; итак, тебя я покидаю, как судно, без руля и без ветрил брошенное в море; и поступай различным способом сообразно различию места.

Если ты попадешь случайно в руки тех, что так счастливы в своей любви, что наши страдания высмеивают и принимают за безумные, там смиренно переноси их насмешки, которые лишь незначительная часть наших несчастий, а им напомни о превратности судьбы; она ведь может нас с ними поменять местами и смехом отплатить за смех. Если же тебе встретится, которая при чтении прослезится над нашими бедствиями и свои слезы присоединит к моим, той покажись печальной и жалостной и смиренно умоляй, чтобы она просила за меня того, кто, златокрылый, в одно мгновение обтекает свет, пусть он, слух преклонив к молитвам, может быть, более достойным, чем мои, страданья мне облегчит; а я, кто бы она ни была, возношу за нее свой голос, который дан несчастным и который доходчив до неба, чтоб никогда с нею не случались несчастия, подобные моим, чтобы всегда боги были милостивы и благосклонны к ней и чтоб ее любовь счастливо, по ее желанью, длилась долгие годы.

Но если, переходя с рук на руки среди толпы влюбленных дам, ты попадешь к нашему врагу, воровке счастья нашего, - беги, как из нечестивого места, и краем не показывайся на воровские глаза, чтобы вторично не доставить ей удовольствия чтением о моих несчастьях, виновницей которых была она; если же насильно тебя удержит и захочет прочитать, пусть мои беды исторгнут у нее не смех, но слезы, чтобы она засовестилась и вернула моего возлюбленного. Как будет счастлива такая жалость и как плодоносны твои труды.

Беги очей мужчин и, если попадешься им на глаза, скажи: "Неблагодарная порода, обманщики глупых женщин, вам не пристало видеть благочестивые вещи".

Но если попадешься тому, кто корнем был моих бедствий, издали ему закричи:

"Ты, что непреклонней дуба, беги отсюда, не прикасайся ко мне, насильник!

Твоя измена родила все заключенное во мне. Но если хочешь, как рассудительный человек, меня прочесть, читай и, может быть, раскаешься в вине пред той, что ждет твоего возврата, чтобы простить тебя; но если этого желания ты не имеешь, неприлично смотреть на слезы, что льются из-за тебя, особенно если ты упорствуешь в прежнем желании их усугублять". Если же какая-нибудь дама удивится грубости твоего языка, скажи ей, что грубое такого же языка и требует, а украшенной речи лишь души ясные и времена спокойные ищут. Скорей удивительно, скажи, что хватило силы у духа и руки написать эту краткую беспорядочную повесть, принимая в соображение, что все время печальную душу должны были угнетать любовь и ревность.

Ты можешь совершенно засады не страшиться, никакая зависть тебя не укусит, лишь тому позволь это сделать, кого найдешь, в чем я сомневаюсь, несчастнее себя, который тебя считал блаженнее, чем он. Я даже не знаю, куда тебя можно поразить, так ты истерзана вся судьбою, более изранить тебя невозможно, ни ниспровергнуть еще ниже. Если бы даже судьбе все не хватало и она пожелала бы нас стереть с лица земли, то мы так закалились в бедствиях, что теми же плечами, которыми выдерживали и выдерживаем их доселе, меньшие выдержим легко; итак, пусть делает, что хочет.

Живи, ничто тебя не лишит жизни, служи через страданья госпожи своей примером вечным для всех счастливых и несчастных.

ДОПОЛНЕНИЯ

ПРИМЕЧАНИЯ БОККАЧЧО К "ФЬЯММЕТТЕ"

К стр. 11.

Кадм был сыном царя Агенора, правившего Сидоном (1). У него был брат по имени Феникс и сестра по имени Европа, которую похитил Юпитер, обернувшись быком. Царь Агенор послал Кадма и Феникса на поиски их сестры Европы.

Отчаявшись найти ее, Кадм прибыл в Беотию, где возле грота сразился со змеем и одолел его. Там же посеял Кадм зубы змея, из которых взошли вооруженные воины; едва лишь выбросила их земля на поверхность, как они поубивали друг друга.

Лахесис - одна из трех богинь, отмерявших жизнь человека.

К стр. 12.

Прозерпина была дочерью богини Цереры, родом из Сицилии. Когда Прозерпина собирала цветы у подножия горы Этны, ее похитил Плутон, владыка преисподней. Он утащил ее в свое царство и сделал женой. И потому говорит Данте:

Ты кажешься мне юной Прозерпиной, Когда расстаться близился черед Церере - с ней, ей - с вешнею долиной (2).

Эвридика была женой Орфея. Беззаботно гуляя по лугу, наступила она на Змею, и та ужалила ее в пятку. Тут же скончалась Эвридика и очутилась в Аду.

Джованни Боккаччо - Фьямметта. 2 часть., читать текст

См. также Джованни Боккаччо (Giovanni Boccaccio) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Фьямметта. 3 часть.
Ради нее отправился в Ад Орфей, и так дивно он играл на кифаре, что ве...

Фьямметта. 4 часть.
Дедаловой хитрости - Дедал был необыкновенно талантливым человеком и б...