Ги де Мопассан
«Сильна как смерть. 3 часть.»

"Сильна как смерть. 3 часть."

Желая поблагодарить его, она пролепетала, не находя других слов:

- Ах, дорогой друг, дорогой друг!

Но он повернулся, ища глазами скрывшуюся куда-то Аннету, и вдруг сказал:

- Ну не странно ли видеть вашу дочь в трауре?

- Почему? - спросила графиня.

Вне себя от восторга он воскликнул:

- Как почему? Да ведь это ваш портрет, написанный мною, это мой портрет! Это вы, какою я вас встретил когда-то у герцогини! Помните, как вы прошли к двери под моим взглядом, точно фрегат под прицелом крепостной пушки? Черт возьми! Когда я только что увидел на станции эту малютку в глубоком трауре, с солнечным ореолом волос, сердце у меня так и екнуло. Я думал, что вот-вот расплачусь. Я, который так хорошо знал вас, наблюдал ближе, чем кто-либо другой, любил вас больше, чем кто бы то ни было, я, который передал вас на полотне, я говорю вам, что от этого можно было с ума сойти! Право, мне даже показалось, что вы для того и послали ее одну на станцию, чтобы изумить меня. Бог ты мой, как я был поражен! Говорю вам, от этого можно сойти с ума!

Он позвал:

- Аннета! Нанэ!

Голос девушки ответил со двора, где она кормила сахаром лошадей:

- Здесь, здесь!

- Иди же сюда.

Она прибежала.

- Ну-ка, стань рядом с мамой.

Она стала, и он сравнил их, но повторял лишь машинально, без убеждения: "Да, это поразительно, поразительно", - потому что, стоя бок о бок, они уже не так были похожи друг на друга, как раньше, перед отъездом из Парижа: у девушки в этом траурном платье появилось новое выражение лучезарной юности, тогда как мать давно потеряла тот солнечный оттенок волос и цвета лица, которыми она когда-то, при первой встрече, ослепила и опьянила художника.

Затем Бертен и графиня вошли в гостиную; он просто сиял.

- Ах, как хорошо, что мне пришло в голову приехать сюда! - сказал он.

Но тут же поправился:

- Нет, эту мысль подал мне ваш муж. Он поручил мне привезти вас. А знаете, что я предлагаю вам? Нет, конечно, не знаете! Так вот, я предлагаю вам, напротив, остаться. В эту жару Париж отвратителен, а деревня прекрасна... Боже! Как здесь хорошо!

С наступлением вечера парк наполнился прохладой, зашелестели деревья, с земли стали подниматься невидимые испарения, заволакивавшие горизонт легкой, прозрачной дымкой. Три коровы, низко опустив головы, жадно щипали траву, а четыре павлина, громко хлопая крыльями, взлетели и уселись перед окнами дома на кедр, где они обыкновенно спали. Издали, с полей, доносился собачий лай, и в тихом вечернем воздухе слышались зовы человеческих голосов, отдельные фразы, перелетавшие над полями с одной пашни на другую, и короткие гортанные крики, которыми понукают скотину.

Художник, с непокрытой головой, с блестящими глазами, дышал полной грудью и, отвечая на взгляд графини, сказал:

- Вот оно, счастье!

Она подошла к нему ближе.

- Оно длится не вечно.

- Будем брать его, когда оно приходит.

Тогда она с улыбкой сказала:

- До сих пор вы не любили деревни.

- Теперь я люблю ее, потому что нахожу здесь вас. Я не мог бы больше жить там, где вас нет. Когда человек молод, он может любить издалека, в письмах, в мыслях, в восторженных мечтах - может быть, чувствуя, что жизнь еще впереди, а может быть, и потому, что человек живет тогда не столько запросами сердца, сколько страстью. В мои же годы, напротив, любовь становится привычкой больного, целебной повязкой на ранах души, а душа владеет теперь только одним крылом и уже не так высоко витает в идеальном. В сердце уже нет экстаза, у него только эгоистические требования. И притом я очень хорошо чувствую, что нельзя терять времени, если я хочу насладиться тем, что еще осталось для меня.

- О, какой старик! - сказала она, взяв его за руку.

Он повторил:

- Ну, конечно, конечно. Я стар. Все говорит за это: волосы, перемены в характере, тоска, которая находит на меня. Черт возьми! Вот что до сих пор было мне незнакомо: тоска! Если бы мне в тридцать лет сказали, что настанет пора, когда я буду испытывать беспричинную грусть, беспокойство, недовольство всем, я не поверил бы этому. Это доказывает, что мое сердце тоже состарилось.

Она ответила с глубокой уверенностью:

- О, мое сердце совсем молодо. Оно не изменилось. Может быть, даже помолодело. Когда-то ему было двадцать лет, а теперь не больше шестнадцати.

Долго разговаривали они так у открытого окна, проникаясь настроением этого вечера, стоя рядом, ближе, чем когда бы то ни было, в этот час нежности, такой же сумеречной, как этот час дня.

Вошел слуга и объявил:

- Кушать подано.

Она спросила:

- Вы доложили моей дочери?

- Мадмуазель в столовой.

Они сели за стол втроем. Ставни были закрыты; пламя двух больших шестисвечных канделябров озаряло лицо Аннеты, ее голова казалась посыпанной золотой пудрой. Бертен не спускал с нее глаз и улыбался.

- Боже, как она хороша в черном! - говорил он.

И, любуясь дочерью, он обращался к графине, как бы благодаря мать за то, что она дала ему это наслаждение.

Когда они вернулись в гостиную, луна поднялась над деревьями парка. Их темная масса выделялась, словно большой остров, а поля за ними казались морем, которое застилал легкий туман, низко носившийся над равниной.

- О, мама, пойдем погуляем, - сказала Аннета.

Графиня согласилась.

- Я возьму Джулио.

- Хорошо, возьми, если хочешь.

Они вышли. Девушка шла впереди, играя с собакой. Проходя по лугу, они услышали сопение коров, которые, проснувшись и почуяв своего врага, подняли головы, оглядываясь. Вдали луна пронизывала ветви деревьев целым ливнем тонких лучей, и они, скользя до самой земли, омывали листву и разливались по дороге лужицами желтоватого света. Аннета и Джулио бегали, словно в эту ясную ночь одинаково радостно и беззаботно было у них на сердце, и восторг их находил себе выход в прыжках.

По лесным полянам, куда волны лунного света падали, как в колодцы, девушка проходила, словно видение, и художник звал ее к себе, очарованный этим черным призраком с блистающим, светлым лицом. Когда она снова уходила, он пожимал руку графини и часто, проходя местами, где сгущались тени, искал ее губы, будто при виде Аннеты каждый раз оживало нетерпение его сердца.

Они дошли наконец до края равнины, откуда еле виднелись вдали там и сям купы деревьев, окружавших фермы. За молочным туманом, затопившим поля, горизонт уходил в бесконечность, и легкая тишина, насыщенная жизнью, тишина этого светлого и теплого простора была полна неизъяснимой надежды, неопределенного ожидания, которые придают такую прелесть летним ночам. Высоко-высоко в небе длинные, тонкие облачка казались сотканными из серебряной чешуи. Остановившись на минуту, можно было расслышать в этой ночной тиши смутный и непрерывный шепот жизни, множество слабых звуков, гармония которых казалась сначала безмолвием.

На соседнем лугу перепелка испускала свой двойной крик, и Джулио, навострив уши, двинулся, крадучись, на звуки двух нот этой птичьей флейты. Аннета пошла за ним, такая же легкая, как он, пригнувшись и затаив дыхание.

- Ах! - сказала графиня, оставшись наедине с художником, - почему подобные прекрасные мгновения проходят так быстро? Ничего нельзя удержать, ничего нельзя сохранить. Не хватает даже времени насладиться тем, что так хорошо. Сразу наступает конец!

Оливье поцеловал ей руку и с улыбкой возразил:

- О, в этот вечер мне не до философии. Я весь отдаюсь настоящей минуте.

Она прошептала:

- Вы любите меня не так, как я вас.

- Ах, полно!

Она перебила:

- Нет, вы любите во мне, как вы очень хорошо сказали сегодня, женщину, которая удовлетворяет потребностям вашего сердца, женщину, которая никогда не причинила вам огорчения и внесла долю счастья в вашу жизнь. Я это знаю, я чувствую это. Да, я сознаю и горячо радуюсь, что была к вам добра, что была вам полезна и помогала вам. Вы любили и теперь еще любите все, что находите во мне приятного, мое внимание к вам, мое поклонение, мое старание нравиться вам, мою страсть, то, что я принесла вам в дар всю свою внутреннюю жизнь. Но не меня вы любите, поймите. О, я это чувствую, как чувствуют холодный сквозняк. Вы любите во мне множество вещей, мою красоту, которая уходит, мою преданность, ум, который во мне признают, мнение, составленное обо мне в свете, и то мнение, какое я храню в своем сердце о вас, - но не меня, не меня, понимаете ли, вовсе не меня самое!

Он дружелюбно усмехнулся:

- Нет, не совсем понимаю. Вы делаете мне совершенно неожиданную сцену с упреками.

Она воскликнула:

- О, боже мой! Я хотела дать вам понять, как я люблю вас! Вот видите, я стараюсь это выразить и не умею. Когда я думаю о вас - а я думаю о вас всегда, - я всем своим телом и всей душой испытываю невыразимое блаженство от того, что принадлежу вам, и непреодолимую потребность еще больше отдать вам себя. Я хотела бы вполне пожертвовать для вас собою, потому что, когда любишь, нет ничего лучше, как отдавать, всегда отдавать все, все, свою жизнь, свою мысль, свое тело, все, что имеешь, и вполне чувствовать, что отдаешь, и быть готовой отдать еще больше. Я вас так люблю, что люблю даже мои страдания из-за вас, люблю мои тревоги, терзания, приступы ревности, боль, которую я испытываю, когда чувствую, что вы уже не так нежны со мною. Я люблю в вас того, кого я сама открыла, - не того, который принадлежит свету, кому поклоняются, кого знают, а того, кто принадлежит мне, который не может больше измениться, не может состариться, которого я уже не могу не любить, потому что глаза мои видят только его. Но это невозможно высказать. Нет слов, чтобы выразить это.

Он тихо-тихо повторил несколько раз подряд:

- Милая, милая, милая Ани.

Джулио возвращался вприпрыжку, не найдя перепелки, которая замолчала, почуяв его приближение, а за ним бегом следовала Аннета, еле переводя дух.

- Не могу больше! - сказала она. - Дайте повиснуть на вас, господин художник!

Она оперлась на свободную руку Оливье, и так они пошли домой под темными деревьями - он между двумя женщинами. Они не разговаривали. Он шел весь во власти своих спутниц, чувствуя, как пронизывает его исходящий от них ток. Он не смотрел на них, ведь они были рядом с ним, он даже закрывал глаза, чтобы лучше чувствовать обеих женщин. Они его вели, направляли, и он шел, не глядя, куда идет, влюбленный в них, - и в ту, что была слева, и в ту, что была справа, - не разбирая, которая из них слева и которая справа, которая мать и которая дочь. С какою-то бессознательной и утонченной чувственностью отдавался он этому волнующему ощущению. Он даже старался смешать их в сердце, не различать их мыслью и убаюкивал свою страсть прелестью этого смешения. Разве эта мать и эта дочь, так похожие друг на друга, не одна женщина? И разве дочь не для того лишь явилась на землю, чтобы омолодить его былую любовь к матери?

Когда, войдя в дом, он опять открыл глаза, ему показалось, что он пережил сейчас самые восхитительные минуты своей жизни, испытал самое странное, совершенно необъяснимое и самое полное ощущение, какое только может изведать мужчина, опьяненный одинаковым чувством к двум пленившим его женщинам.

- Ах, какой чудный вечер! - сказал он, как только опять очутился с ними в освещенной комнате.

Аннета воскликнула:

- Мне совсем не хочется спать; в такую хорошую погоду я гуляла бы всю ночь.

Графиня взглянула на стенные часы.

- О, уже половина двенадцатого! Пора спать, дитя мое.

Они расстались и разошлись по своим спальням. И только девушка, которой не хотелось ложиться, заснула скоро.

Утром горничная в обычный час принесла чай, раскрыла занавески и ставни и, взглянув на свою еще полусонную хозяйку, сказала:

- Сегодня вид у вас уже лучше.

- Вы находите?

- О да! Лицо не такое утомленное.

Еще не посмотревшись в зеркало, графиня уже знала, что это верно. На сердце стало легче, она не чувствовала его биения и испытывала прилив жизни. Кровь в ее жилах струилась уже не так быстро, горячо и лихорадочно, разнося по всему телу нервное напряжение и беспокойство, как это было вчера, но разливала по телу блаженную теплоту и вместе с ней счастливую уверенность.

Когда служанка удалилась, графиня подошла к зеркалу и немного удивилась; чувствуя в себе такую бодрость, она уже надеялась увидеть себя помолодевшей за одну ночь на несколько лет. Потом она поняла все ребячество этой надежды и, взглянув на себя еще раз, примирилась на том, что цвет лица у нее свежее, глаза не такие усталые и губы ярче, чем накануне. Так как на душе у нее было спокойно, она не огорчилась, а с улыбкой подумала: "Еще несколько дней, и я совсем приду в себя. Я слишком много перенесла, чтобы оправиться так быстро".

Но долго, очень долго просидела она за своим туалетным столиком, где на муслиновой скатерти, окаймленной кружевами, перед красивым граненым зеркалом в изящном порядке были разложены все ее маленькие орудия кокетства в оправе из слоновой кости и с ее монограммою, увенчанною короной. В неисчислимом множестве лежали они тут, хорошенькие, самые разнообразные, предназначенные для различных деликатных и интимных надобностей: одни из стали, тонкие, острые, странного вида, словно игрушечные хирургические инструменты, другие - мягкие и круглые, из перьев, пуха или кожи неведомых животных, изготовленные для того, чтобы холить нежное тело, осыпать его душистой пудрой или втирать благовонные кремы.

Долго возились с ними умелые пальцы, направляя от губ к вискам их прикосновения, нежные, как поцелуй, подправляя не вполне удачные оттенки, подчеркивая глаза, отделывая ресницы. Сойдя наконец вниз, она была почти уверена, что первое впечатление Оливье при взгляде на нее не окажется слишком уж неблагоприятным.

- Где господин Бертен? - спросила она слугу, встретившегося ей в прихожей.

- Господин Бертен в саду играет с мадмуазель в лаун-теннис, - ответил тот.

Она услышала вдали их голоса, выкрикивавшие счет.

Звучный голос художника и тонкий голосок девушки по очереди объявляли:

- Пятнадцать, тридцать, сорок, больше, ровно, больше, игра.

Сад, где была разбита площадка для лаун-тенниса, представлял собой большой квадратный луг, обсаженный яблонями и окруженный парком, огородом и хозяйственными угодьями. Вдоль откосов, окаймлявших его с трех сторон на манер лагерных окопов, были посажены цветы, длинные гряды всевозможных цветов, полевых и садовых: розы, гвоздики, гелиотропы, фуксии, резеда и много других, придававших воздуху медвяный привкус, как говорил Бертен. Золотистые пчелы летали, жужжа, над этим цветочным полем; улья с соломенными куполами тянулись вдоль шпалер, окаймлявших огород.

Как раз по середине сада срубили несколько яблонь, чтобы расчистить место для лаун-тенниса, и натянутая поперек просмоленная сетка разделяла площадку на два поля.

По одну сторону сетки Аннета, с непокрытой головой, подобрав черную юбку и, в погоне за летящим мячом, показывая ноги до щиколотки и даже до половины икр, бегала взад и вперед, с блестящими глазами и раскрасневшимися щеками, запыхавшаяся и утомленная правильной и уверенной игрой своего противника.

Бертен в белой фуражке с козырьком, в белых фланелевых брюках и такой же рубашке, с чуть заметным брюшком, хладнокровно ожидал мяч, точно определяя его полет, принимал и отсылал его, не спеша, без суеты, легко и непринужденно, с увлечением и профессиональной ловкостью, которые он вносил во всякую игру.

Аннета первая заметила мать. Она крикнула:

- Здравствуй, мама, подожди минуту, мы сейчас кончаем!

Это отвлекло ее на секунду и погубило ее игру. Быстро и низко срезанный мяч пронесся мимо нее, коснулся земли и был проигран.

Бертен закричал: "Выиграл!" И пока девушка, застигнутая врасплох, упрекала его, что он воспользовался ее невниманием, Джулио, приученный искать и приносить закатившиеся мячи, словно упавших в кусты куропаток, бросился за мячом, катившимся перед ним по траве, бережно ухватил его зубами и принес назад, виляя хвостом.

Художник поздоровался с графиней, но, увлекшись борьбой, испытывая удовольствие от ощущения своей ловкости и торопясь снова приняться за игру, бросил лишь беглый и рассеянный взгляд на ее лицо, на которое ради него было затрачено столько труда.

- Вы позволите? - спросил он. - Я боюсь, дорогая графиня, простудиться и схватить невралгию.

- Да, да, - сказала она.

Чтобы не мешать играющим, она присела на кучу скошенного утром сена и стала смотреть на них, чувствуя, что сердце ее вдруг слегка защемило.

Дочь, раздосадованная постоянным проигрышем, горячилась, волновалась, огорченно или торжествующе вскрикивала, стремительно кидалась с одного конца поля к другому, и при этом волосы ее распускались и рассыпались по плечам. Она подхватывала их и, зажав коленями ракету, нетерпеливыми движениями в несколько секунд поправляла их, втыкая шпильки как попало.

А Бертен издали кричал графине:

- Какая она хорошенькая и свежая, как день. Не правда ли?

Да, она была молода, ей можно бегать, разгорячиться, раскраснеться, растрепаться, ни на что не обращать внимания, все себе позволить, потому что от всего этого она только хорошела.

Они с жаром продолжали игру, и графиня, которой становилось все грустнее, подумала о том, что эту игру в мяч, эту детскую беготню, эту забаву котят, гоняющихся за скомканной бумажкой, Оливье предпочитает тихой радости посидеть в это жаркое утро рядом с нею и чувствовать ее, любящую, подле себя.

Вдали раздался первый звонок к завтраку, и ей показалось, что ее освободили, что с сердца ее сняли тяжесть. Но когда она, опираясь на его руку, шла домой, он сказал ей:

- Я сейчас резвился, как мальчишка. Чертовски приятно быть или воображать себя молодым. Да, да, в этом вся сила! Когда уже больше не хочется бегать, - конец!

Вставая из-за стола, графиня, накануне в первый раз не побывавшая на кладбище, предложила пойти туда вместе, и они все трое отправились в деревню.

Они прошли лесом, где протекала речушка, прозванная Лягушонкой, должно быть, потому, что в ней водились мелкие лягушки, миновали поляну и добрались до церкви, окруженной кучкой домов, где жили бакалейщик, булочник, мясник, виноторговец и несколько других мелких лавочников, снабжавших крестьян провизией.

Они шли молчаливые и сосредоточенные: мысль о покойнице угнетала их. Подойдя к могиле, женщины опустились на колени и долго молились. Неподвижно склонившись над могилой, графиня прижимала платок к глазам, боясь, что заплачет и что слезы потекут по лицу. Она молилась не так, как до сих пор, когда, с отчаянием обращаясь к надгробному мрамору, как бы вызывала мать из могилы и, вся охваченная щемящим волнением, казалось, начинала верить, что усопшая слышит и слушает ее; нет, теперь она просто горячо шептала привычные слова Pater noster и Ave Maria. ("Отче наш" и "Богородица" - католические молитвы.) Сегодня у нее не хватило бы сил и душевного напряжения вести, не получая ответа, эту жестокую беседу с тем, что еще могло оставаться от исчезнувшего существа, возле этой ямы, скрывавшей останки покойницы. Другие сильные чувства проникли в ее женское сердце, взволновали", изранили и отвлекли его, и она горячо взывала к богу, к неумолимому богу, бросившему на землю все несчастные создания, умоляла его сжалиться над нею, как сжалился он над той, которую отозвал к себе.

Она не могла бы высказать того, о чем просит, настолько еще была неясной и смутной ее тревога, но она чувствовала, что нуждается в божественной помощи, в чудотворной защите против грядущих опасностей и неизбежных страданий.

Аннета, также прошептав обычные молитвы, размечталась о чем-то с закрытыми глазами, не желая подняться раньше матери.

Оливье Бертен смотрел на них, думал, что перед ним чудесная картина, и жалел, что не может сделать набросок.

Идя назад, они заговорили о человеческом существовании, тихо перебирая те горькие и поэтические идеи трогательной и скорбной философии, что часто служат предметом разговора между мужчинами и женщинами, которых ранит жизнь и сердца которых сливаются в общей скорби.

Аннета, еще не созревшая для этих мыслей, поминутно отбегала в сторону и рвала полевые цветы на краю дороги.

Но Оливье, которому очень хотелось удержать ее возле себя, нервничал, видя, что она беспрестанно отходит от него, и не сводил с нее глаз. Его раздражало, что она больше интересуется окраскою цветов, чем фразами, которые он произносит. Ему было невыразимо досадно, что он не может пленить ее, подчинить себе так же, как и мать, и ему хотелось протянуть руку, схватить ее, удержать, запретить ей уходить. Он чувствовал, что она слишком подвижна, слишком молода, слишком равнодушна, слишком свободна, свободна, как птица, как непослушная молодая собака, которая не идет на зов, потому что у нее в крови независимость, чудесный инстинкт свободы, еще не побежденный ни окриком, ни хлыстом.

Чтобы привлечь ее, он заговорил о более веселых вещах, задавал ей вопросы, стараясь пробудить в ней желание слушать, женское любопытство. Но можно было подумать, что в этот день в голове Аннеты, как в воздушном просторе над волнами колосьев, пулял своенравный ветер, унося и развеивая в пространстве ее внимание; бросив мимоходом рассеянный взгляд и ответив каким-нибудь ничего не значащим словом, она опять убегала к своим цветам. Томимый юношеским нетерпением, он в конце концов вышел из себя, и, когда она подбежала к матери с просьбой взять букет, чтобы она могла нарвать другой, он схватил ее за локоть и, прижав к себе ее руку, не отпускал от себя. Она отбивалась со смехом и вырывалась изо всех сил. Тогда, отчаявшись привлечь ее внимание, он пустил в ход средство, подсказанное ему мужским инстинктом, средство, к которому прибегают слабые люди: он стал действовать подкупом, искушая ее кокетство.

- Назови мне, - сказал он, - твой любимый цветок; я закажу тебе точно такую брошку.

Она спросила, недоумевая:

- Брошку? Как же это?

- Из камней того же цвета: если это мак, то из рубинов; василек, - из сапфиров, с маленьким изумрудным листком.

Лицо Аннеты озарилось той признательной радостью, которою оживляются женские лица при обещаниях и подарках.

- Тогда василек, - сказала она. - Это так мило!

- Пусть будет василек! Как только вернемся в Париж, пойдем и закажем.

Она больше не отходила, привязанная к нему мыслью об этой драгоценности, которую уже пыталась представить себе в воображении. Она спросила:

- А много надо времени, чтобы сделать такую вещь?

Он засмеялся, чувствуя, что она попалась.

- Не знаю, смотря по работе. Мы поторопим ювелира.

Вдруг у нее мелькнула мысль, глубоко огорчившая ее:

- Но мне нельзя будет ее носить, раз я в глубоком трауре.

Он взял девушку под руку и прижал ее к себе:

- Ну, так ты подождешь до конца траура, это не помешает тебе любоваться ею.

Как накануне вечером, он шел между ними, под руку, чувствуя их плечи, и, чтобы видеть, как мать и дочь поднимают на него свои одинаково синие глаза, усеянные черными крапинками, он заговаривал с ними поочередно, поворачивая голову то к одной, то к другой. Теперь, когда их освещало яркое солнце, он меньше смешивал графиню с Аннетой, но все больше и больше смешивал дочь с возрождавшимся воспоминанием о том, какой была когда-то ее мать. Ему хотелось поцеловать их обеих: одну - чтобы снова ощутить на ее щеках и затылке ту розовую и белокурую свежесть, которою он когда-то наслаждался, а сегодня видел чудесное ее возвращение, другую - потому что все еще любил ее и чувствовал исходящий от нее властный призыв старой привычки. Он даже замечал теперь и понимал, что его вожделение, давно уже немного утихшее, и его любовь к графине оживали при виде ее воскресшей молодости.

Аннета опять ушла рвать цветы. Оливье уже не звал ее назад, как будто прикосновение ее руки и радость, которую он ей доставил, успокоили его, но он следил за всеми ее движениями с тем удовольствием, какое испытываешь при виде существ или вещей, которые пленяют и чаруют взор. Когда она возвращалась, неся целый сноп, он начинал глубже дышать, бессознательно стараясь уловить что-нибудь от нее: частицу ее дыхания или теплоты ее тела в воздухе, взволнованном ее беготнею. Он смотрел на нее с восхищением, как смотрят на утреннюю зарю, как слушают музыку, и чувствовал приятную дрожь, когда она нагибалась, выпрямлялась, разом поднимала обе руки, чтобы привести в порядок прическу. И час от часу она все сильнее и сильнее пробуждала в нем видение былого! Ее шалости, движения, смех вызывали на его губах привкус поцелуев, которые он когда-то получал и возвращал; далекое прошлое, точное ощущение которого он давно утратил, она превращала в нечто похожее на настоящее, о котором он только мог мечтать; она спутывала эпохи, даты, возрасты его сердца и, разжигая охладевшие чувства, незаметным для него образом смешивала вчерашний день с завтрашним, воспоминание с надеждой.

Роясь в памяти, он спрашивал себя, обладала ли графиня в самом полном своем расцвете этой гибкою прелестью козочки, этой смелой, капризной, неотразимой прелестью, подобной грации бегающего и прыгающего животного. Нет. В ней было больше пышности и меньше дикости. Городская девушка, а затем городская женщина, никогда не дышавшая воздухом полей, не жившая среди природы, она расцвела красотою в тени стен, а не под ярким солнцем.

Когда они вернулись домой, графиня села писать письма за свой низенький столик в амбразуре окна, Аннета поднялась в свою комнату, а художник вышел в парк и, заложив руки за спину, с сигарой во рту, медленно зашагал по извилистым дорожкам. Но он не уходил далеко, чтобы не потерять из виду белый фасад или островерхую крышу дома. Как только дом исчезал за купами деревьев, за густым кустарником, на душе у него становилось мрачно, словно застилало облаком солнце, а когда усадьба снова показывалась в просветах листвы, он останавливался на минуту и пробегал глазами два ряда высоких окон. Потом снова принимался ходить.

Он чувствовал себя возбужденным, но довольным. Чем же довольным? Всем.

Сегодня воздух казался ему чистым, жизнь прекрасною. В теле он снова чувствовал мальчишескую, легкость, желание бегать и ловить руками желтых бабочек, подпрыгивавших в воздухе над лугом, словно они были подвешены на резинках. Он напевал арии из опер. Несколько раз подряд повторил он знаменитую фразу Гуно: "О, дай же, дай же мне тобой полюбоваться", - находя в ней глубокую нежную выразительность, которой прежде никогда так не чувствовал.

Вдруг он задал себе вопрос: как могло случиться, что он так быстро стал непохож на самого себя? Вчера, в Париже, он всем был недоволен, все ему надоело, все раздражало, а сегодня он спокоен, всем удовлетворен, словно какой-то услужливый бог переменил в нем душу. "Этому доброму богу, - подумал он, - не мешало бы заодно переменить и тело и сделать меня помоложе". Вдруг он заметил Джулио, гонявшегося за кем-то в кустах. Он подозвал его, и, когда пес подбежал, сунув ему под ладонь свою изящную голову с длинными курчавыми ушами, он сел на траву, чтобы удобнее было приласкать его, стал говорить ему разные нежности, положил к себе на колени, погладил и так расчувствовался, что поцеловал его, как женщина, сердце которой готово растрогаться при каждом удобном случае.

После обеда вместо того, чтобы пойти гулять, как накануне, они провели вечер в гостиной, по-семейному.

Графиня вдруг сказала:

- Однако нам скоро придется уехать.

Оливье воскликнул:

- О, не говорите пока об этом! Вы не хотели покинуть Ронсьер, пока меня здесь не было. Но стоило мне приехать, вы только о том и думаете, как бы бежать.

- Но, дорогой друг, - сказала она, - не можем же мы сидеть здесь втроем до бесконечности.

- Речь идет не о бесконечности, а о нескольких днях. Ведь я неоднократно жил здесь по целым неделям.

- Да, но при других обстоятельствах, когда дом бывал открыт для всех.

Аннета заговорила вкрадчивым голосом:

- О мама! Еще два-три дня. Он так хорошо учит меня играть в теннис. Я сержусь, когда проигрываю, но потом бываю очень довольна, что делаю успехи!

Не далее как утром графиня наметила, что пребывание ее друга, неизвестное для других, продлится до воскресенья, а теперь она уже хотела уехать, сама не зная почему. Сегодняшний день, от которого она ждала столько хорошего, оставил в ее душе невыразимо глубокую печаль, беспричинное опасение, настойчивое и непонятное, как дурное предчувствие.

Когда она снова очутилась одна в своей спальне, ей даже не захотелось доискиваться, откуда этот новый приступ тоски.

Не испытала ли она одно из тех незаметных ощущений, столь мимолетных, что разум не помнит их, но от которых долго дрожат самые чувствительные струны сердца? Может быть. Какое же? Она припомнила несколько неприятных мгновений, в которых не хотела признаться себе самой, среди множества пережитых ею оттенков чувства, - ведь каждая минута приносила ей что-нибудь свое! Но, в сущности, они были слишком ничтожны, чтобы оставить в ней это подавленное настроение. "Я чересчур требовательна, - подумала она, - я не вправе так себя мучить".

Она открыла окно, чтобы подышать ночным воздухом, и, положив локти на подоконник, смотрела на луну.

Легкий шум в саду привлек ее внимание. Оливье прохаживался перед домом. "Зачем же он сказал, что идет к себе? - подумала она. - Почему не предупредил, что опять выйдет, не позвал меня с собой? Он ведь знает, что я была бы так счастлива. О чем же он думает?"

Мысль о том, что он не захотел предложить ей прогулку, а предпочел походить в эту прекрасную ночь один, покуривая сигару (она видела красный огонек), один, когда мог доставить ей радость быть с ним вдвоем, мысль о том, что он не нуждался в ней постоянно, не желал ее постоянно, заронила ей в душу новое зерно горечи.

Она уже собиралась затворить окно, чтобы больше не видеть его и не поддаться искушению позвать его, как вдруг он поднял глаза и заметил ее. Он воскликнул:

- Что это? Вы мечтаете, любуясь звездами, графиня?

Она ответила:

- Да и вы тоже, как я вижу?

- О, я просто курю.

Она не удержалась и спросила:

- Как же вы мне не сказали, что выйдете?

- Я только хотел выкурить сигару. Впрочем, я уже иду к себе.

- В таком случае спокойной ночи, мой друг.

- Спокойной ночи, графиня.

Она отошла от окна, села и заплакала; затем, собираясь лечь в постель, позвала горничную, и та, увидев ее покрасневшие глаза, сочувственно сказала:

- Ах, из-за этого у вас завтра опять будет плохой вид.

Спала графиня дурно, ее лихорадило, мучили кошмары. Проснувшись, она, прежде чем позвонить, сама открыла окно, раздвинула занавески и поглядела на себя в зеркало. Лицо было помятое, веки припухли, кожа желтая. Она так сильно огорчилась, что хотела сказаться больной, лежать в постели и не показываться до вечера.

Потом вдруг ею овладело желание уехать, непреодолимое желание уехать сейчас же, с первым поездом, покинуть этот светлый простор, где при ярком солнце слишком бросаются в глаза неизгладимые следы, оставленные горем и жизнью. В Париже можно жить в полумраке покоев, куда даже в полдень тяжелые гардины пропускают лишь смягченный свет. Там она опять станет самой собою, станет красавицей, ее бледность будет гармонировать с этим тусклым, укрывающим тайны освещением. Вдруг перед ее глазами мелькнуло лицо играющей в теннис Аннеты, свежее, раскрасневшееся, ее немного растрепавшиеся волосы, и графиня поняла, какое неосознанное беспокойство терзало ей душу. Она не завидовала красоте своей дочери. Конечно, нет! Но она почувствовала и впервые признала, что никогда больше не должна показываться рядом с нею при свете дня.

Графиня позвонила и, даже не выпив чаю, велела готовиться к отъезду, написала несколько телеграмм, даже заказала по телеграфу обед к вечеру, расплатилась по деревенским счетам, отдала последние распоряжения и за какой-нибудь час уладила все вопросы, мучаясь возрастающим лихорадочным нетерпением.

Когда она сошла вниз, Аннета и Оливье, предупрежденные о внезапном отъезде, удивленно стали расспрашивать ее. Видя, что она не объясняет причины, они поворчали немного и продолжали выказывать недовольство до той самой минуты, когда стали прощаться на вокзале в Париже.

Пожимая руку художнику, графиня спросила:

- Придете к нам завтра обедать?

Он ответил, немного дуясь:

- Конечно, приду. А все-таки вы нехорошо поступили. Нам было так славно там втроем.

III

Как только графиня очутилась наедине с дочерью в своей карете, которая везла их домой, она тотчас же почувствовала себя спокойной, умиротворенной, словно только что перенесла опасный кризис. Ей дышалось легче, она улыбалась домам, с радостью узнавая город, привычные черты которого всякий настоящий парижанин словно хранит у себя в сердце и перед глазами. При виде каждой лавки она уже знала, какие пойдут дальше, вдоль бульвара, и припоминала лицо продавца, которое так часто видела в окне. Она чувствовала себя спасенною. Но от чего? Успокоенною. Но чем? Уверенною. Но в чем?

Когда карета остановилась под сводом ворот, она с легкостью вышла из нее и, будто убегая, вошла в полумрак лестницы, в полумрак гостиной, в полумрак своей спальни. Тут она простояла несколько минут, довольная, что она в безопасности в этом туманном и мглистом парижском освещении, позволяющем больше угадывать, нежели видеть, показывать то, что тебе хочется, и скрывать то, что желаешь скрыть. Воспоминание о заливающем деревню ярком свете оставалось еще в ней, но как впечатление кончившихся страданий.

Когда она вышла к обеду, муж, только что возвратившийся домой, нежно поцеловал ее и с улыбкой сказал:

- Ага, я так и знал, что Бертен привезет вас домой! Я поступил неглупо, послав его к вам.

Аннета ответила с важностью, тем особенным тоном, какой она принимала, когда шутила, сама при этом оставаясь серьезной:

- О, ему это нелегко далось! Мама никак не могла решиться.

И графиня, слегка смутившись, ничего не сказала.

Было приказано не принимать, и в этот вечер никого не было. Следующий день г-жа де Гильруа провела в разъездах по магазинам, выбирая и заказывая все, что ей было нужно. С молодости, чуть ли не с детства, любила она долгие примерки перед зеркалами известных портних. Уже входя в магазин, она радовалась при мысли обо всех мелочах этой кропотливой репетиции, происходящей за кулисами парижской жизни. Она обожала шуршание платьев мастериц, подбегавших при ее появлении, их улыбки, предложения, вопросы, а их хозяйка, портниха, модистка или корсетница, была в ее глазах важною особой, к которой она относилась, как к художнице, высказывая ей свое мнение, чтобы спросить совета. Еще приятнее было ей чувствовать прикосновение проворных рук молодых девушек, которые раздевали ее, одевали и легонько поворачивали перед ее грациозным отражением в зеркале. Дрожь, пробегавшая по коже, шее или волосам под их легкими пальцами, была одним из самых приятных, самых сладостных ощущений в ее жизни элегантной женщины.

Однако в этот день она с некоторой тревогой готовилась пройти без вуали и без шляпки перед всеми этими нелгущими зеркалами. Но уже после первого визита к модистке она успокоилась. Три шляпы, выбранные ею, были ей на диво к лицу, и, когда продавщица убежденно сказала: "О, графиня, блондинкам никогда не следовало бы снимать траур!", - она ушла очень довольная и входила в другие магазины уже с полной уверенностью в себе.

Дома ее ждала записка герцогини, заезжавшей с визитом и сообщавшей, что вечером приедет опять. Графиня написала несколько писем; потом спокойно отдалась на время мечтам, удивляясь, что то огромное горе, которое ее терзало, теперь благодаря лишь перемене места отодвинулось в прошлое, казавшееся уже таким далеким. Ей даже не верилось, что она только вчера вернулась из Ронсьера, - настолько изменилось ее душевное состояние после возвращения в Париж: как будто от этого короткого переезда зарубцевались ее раны.

Бертен, явившийся к обеду, увидев ее, закричал:

- Вы ослепительны сегодня!

И при этом возгласе чувство счастья разлилось в ней горячей волной.

Когда вставали из-за стола, граф, питавший страсть к бильярду, предложил Бертену сыграть партию, и женщины последовали за ними в бильярдную, куда был подан кофе.

Не успели окончить партию, как доложили о приезде герцогини, и все вернулись в гостиную. В то же время появились г-жа Корбель и ее супруг; в их голосе дрожали слезы. В течение нескольких минут по жалобному тону произносимых слов казалось, что все сейчас расплачутся, но мало-помалу, после нежных излияний и расспросов, разговор принял другой оборот; голоса вдруг зазвучали яснее, и все стали болтать самым естественным образом, словно тень горя, только что омрачившего души присутствующих, внезапно рассеялась.

Бертен встал, взял Аннету за руку, подвел ее к портрету матери, освещенному ярким лучом рефлектора, и спросил:

- Разве это не изумительно?

Герцогиня была так поражена, что, казалось, была вне себя и повторяла:

- Боже, возможно ли это? Возможно ли? Да ведь это она, как две капли воды! А я-то, входя, и внимания не обратила! О милочка Ани, я так и вижу вас снова; я ведь хорошо знала вас тогда - вы были в первом трауре, нет, уже вторично, сначала вы лишились отца! А теперь Аннета, в этом черном платье! Да ведь она живая мать в юности. Какое чудо! Не будь этого портрета, никто бы и не заметил! Ваша дочь очень похожа на вас, какая вы сейчас, но еще больше похожа на этот портрет!

Явился Мюзадье, узнавший о возвращении г-жи де Гильруа; ему хотелось во что бы то ни стало одним из первых засвидетельствовать ей "глубочайшее свое соболезнование".

Он прервал свое приветствие, увидев девушку, стоявшую у портрета в ярком освещении рефлектора и казавшуюся живой сестрой той, что была нарисована.

- Ах, да что же это! - воскликнул он. - Ведь это одна из самых поразительных вещей, какие я когда-либо видел!

Супруги Корбель, убеждения которых всегда совпадали с общепринятыми мнениями, в свою очередь, изумлялись, но более сдержанно.

Сердце графини сжималось! Оно сжималось все сильней и сильней, как будто все эти возгласы удивления давили его, причиняли ему боль. Не говоря ни слова, она смотрела на дочь, стоявшую рядом с портретом, и в ней накипало раздражение. Ей хотелось крикнуть: "Да замолчите же! Я отлично знаю, что она похожа на меня!"

До конца вечера ее томила печаль, - она снова теряла уверенность, вернувшуюся к ней накануне.

Бертен разговаривал с нею, когда доложили о приезде маркиза де Фарандаля. Лишь только он вошел и приблизился к хозяйке дома, художник встал, пробрался к двери и, пробормотав: "Ну вот, этой скотины еще не хватало!" - незаметно исчез.

Графиня, выслушав приветствие нового гостя, поискала глазами Оливье, чтобы возобновить занимавший ее разговор. Не видя его, она спросила:

- Как, наш великий человек скрылся?

Муж ответил:

- Кажется, что так, моя дорогая. Он только что ушел по-английски.

Она удивилась, призадумалась на мгновение и заговорила с маркизом.

Друзья, впрочем, из деликатности вскоре удалились: графиня после постигшего ее несчастья еще не начала вполне открытых приемов.

И вот, едва она улеглась в постель, к ней вернулись все тревожные мысли, одолевшие ее в деревне. Теперь они становились еще определеннее; она ощущала их отчетливее; она чувствовала, что стареет!

В этот вечер она впервые поняла, что в ее гостиной, где до сих пор поклонялись ей одной, льстили только ей, ухаживали только за нею, любили только ее, теперь заняла ее место другая, ее дочь. Она поняла это сразу, чувствуя, что все похвалы отныне обращены к Аннете. Дом красивой женщины - это ее царство, где она не допускает затмевать себя, откуда заботливо, осторожно и упорно удаляет всякое опасное соперничество, куда впускает равных себе только в расчете сделать их своими вассалами; теперь в этом царстве - она это ясно видела - повелительницей становилась ее дочь. Как странно сжалось ее сердце, когда глаза всех обратились к стоявшей рядом с портретом Аннете, которую Бертен держал за руку! Она вдруг почувствовала себя исчезнувшей, развенчанной, свергнутой с престола. Все смотрели на Аннету, на нее же никто и не взглянул! Она так привыкла выслушивать комплименты и лесть каждый раз, когда любовались ее портретом, она с такою уверенностью ждала хвалебных фраз, которым не придавала никакой цены, но которые все-таки ласкали ее слух, что эта покинутость, это неожиданное поражение и это вдруг целиком перенесенное на ее дочь восхищение сильнее взволновали, изумили и задели ее за живое, чем какое бы то ни было иное соперничество при каких бы то ни было иных обстоятельствах.

Но так как она принадлежала к тем натурам, которые при любом кризисе после первого упадка духа противодействуют, борются и находят утешительные доводы, она подумала, что когда ее милая девочка выйдет замуж и они перестанут жить под одною кровлей, ей уже не придется переносить это постоянное сопоставление на глазах у друга, которое начинало становиться слишком тягостным для нее.

Однако потрясение оказалось очень сильным, ее лихорадило, и она совсем не спала.

Утром она проснулась утомленная и разбитая, и тогда у нее возникла неодолимая потребность найти утешение, поддержку, помощь у кого-нибудь, кто мог бы исцелить ее от всех этих страданий, от душевной и физической боли.

Она действительно чувствовала такое недомогание, такую слабость, что ей пришло в голову посоветоваться со своим врачом. Может быть, это - начало серьезной болезни: ведь пройти в течение нескольких часов через последовательную смену страданий и успокоения нелегко для организма. Она велела вызвать телеграммой врача и стала ждать его.

Он приехал около одиннадцати часов. Это был один из тех видных светских врачей, ордена и звания которых служат гарантией их таланта, а житейская ловкость уже одна равносильна знанию и которые - самое главное, - подходя к болезням женщин, находят те нужные слова, какие вернее всяких лекарств.

Он вошел, поздоровался, взглянул на пациентку и с улыбкой сказал;

- Ну, ничего страшного. С такими глазами, как у вас, серьезно не болеют.

Она тотчас же почувствовала признательность к нему за такое вступление, рассказала о своих недомоганиях, раздражительности, приступах тоски и вскользь упомянула о том, что у нее иногда бывает болезненный вид, который ее беспокоит. Внимательно выслушав ее, он задал ей только один вопрос, о ее аппетите, словно ему хорошо был известен скрытый характер этого женского недуга; потом он выстукал ее, осмотрел, ощупал кончиками пальцев плечи, приподнял ее руки и, уловив, несомненно, ее сокровенную мысль, понял с проницательностью бывалого практика, для которого не было тайн, что она обратилась к нему за помощью не столько ради здоровья, сколько ради сохранения своей красоты, и сказал ей:

- Да, у нас анемия и нервы не в порядке. Не удивительно: ведь вы перенесли тяжелое горе. Сейчас я вам пропишу рецептик, и все будет в порядке. Но прежде всего нужно усиленно питаться, принимать мясной сок, пить не воду, а пиво. Я вам укажу превосходную марку. Не утомляйтесь, не засиживайтесь поздно по вечерам, но ходите как можно больше. Побольше спите и старайтесь пополнеть. Это все, что я могу вам посоветовать, моя прекрасная пациентка.

Она слушала его с горячим интересом, стараясь угадать все, что он не договаривал, и ухватилась за его последние слова:

- Да, я похудела. Одно время я была что-то слишком полна и, может быть, сама себя довела до слабости диетой.

- Без всякого сомнения. Не беда оставаться худощавым тому, кто всегда был таким, но если человек нарочно старается худеть, это всегда идет за счет чего-нибудь. К счастью, это легко поправимо. Прощайте, сударыня.

Она сразу же почувствовала себя лучше, бодрее и послала к завтраку за предписанным пивом в главный заводской магазин, чтобы получить самое свежее.

Она вставала из-за стола, когда вошел Бертен.

- Вот опять я, - сказал он, - все я да я. Пришел узнать, что вы сегодня намерены делать.

- Ничего. А что такое?

- И Аннета?

- Тоже ничего.

- Так не приедете ли ко мне часов около четырех?

- Хорошо. А зачем?

- Мне надо набросать мою "Мечтательницу". Я вам говорил о ней и спрашивал, не может ли ваша дочь для нее позировать. Она меня очень выручит, если придет сегодня хоть на часок. Хорошо?

Графиня колебалась и, сама не зная почему, чувствовала, что ей это неприятно. Однако она ответила:

- Хорошо, мой друг, мы будем у вас в четыре часа.

- Благодарю вас. Вы сама любезность.

И он ушел приготовить холст и обдумать сюжет, чтобы не слишком утомлять свою модель.

А графиня отправилась одна, пешком за покупками. Она прошла по большим центральным улицам и возвратилась по бульвару Мальзерб медленным шагом, так как уже еле держалась на ногах.

Когда она проходила мимо церкви Сент-Огюстен, ей вдруг захотелось войти туда и отдохнуть. Толкнув обитую сукном дверь, она облегченно и с наслаждением вдохнула прохладный воздух храма, взяла стул и села.

Она была религиозна, как и многие парижанки. Она верила в бога без всяких сомнений, так как не могла допустить существования вселенной без ее творца. Но, смешивая, как большинство людей, атрибуты создателя с природой созданной им материи, доступной ее зрению, она представляла себе предвечного почти человеком, наделяя его качествами, которые она угадывала в его творении; впрочем, у нее и не было сколько-нибудь ясной мысли о том, чем мог быть в действительности этот таинственный создатель.

Она твердо верила в него, теоретически поклонялась ему и смутно боялась его, но, по совести говоря, она не знала его намерений и желаний, так как питала весьма ограниченное доверие к священникам, в которых видела только уклонившихся от военной службы крестьянских сыновей. Ее отец, парижский буржуа, не привил ей никаких религиозных принципов, и до замужества она выполняла обряды довольно небрежно. Когда новое положение точнее определило ее внешние обязанности по отношению к церкви, она исправнейшим образом подчинилась этой легкой повинности.

Она была дамой-патронессой многочисленных и модных детских приютов, никогда не пропускала воскресной мессы и подавала милостыню нищим: для себя самой - из собственных рук, а для света - через посредство аббата, викария ее прихода.

Она часто молилась из чувства долга, подобно тому как солдат стоит на часах у генеральских дверей. Иной раз она молилась потому, что сердце ее тосковало, особенно когда она боялась, что Оливье бросит ее. Тогда, не поверяя небу причин своей мольбы, обращаясь к богу с наивным лицемерием, как будто к мужу, она просила у него помощи. После смерти отца, а затем недавно, после смерти матери, она испытала бурные припадки набожности, страстных молений, порывов к тому, кто охраняет и утешает людей.

И вот сегодня, случайно войдя в эту церковь, она внезапно почувствовала глубокую потребность помолиться, помолиться не о ком-нибудь и не о чем-нибудь, а только о себе самой, как молилась уже однажды на могиле матери. Ей нужна была чья-нибудь помощь, и теперь она призывала бога, как утром призывала врача.

Она долго простояла на коленях в тишине храма, которую по временам нарушал звук шагов. Потом вдруг, словно в ее сердце раздался бой стенных часов, она очнулась от воспоминаний, вынула свои часики, вздрогнула, увидев, что скоро четыре, и поспешно пошла за дочерью, которую Оливье, наверно, уже дожидался.

Они застали художника в мастерской изучающим на полотне позу своей Мечтательницы. Он хотел точно воспроизвести на картине ту, бедную девушку, мечтающую с раскрытой книгой на коленях, которую видел в парке Монсо, гуляя с Аннетой. Он долго колебался, какою ее сделать: красивой или некрасивой? В некрасивой было бы больше характерного, она сильнее пробуждала бы мысль и чувство, была бы осмысленнее. Если же она будет красива, то станет еще пленительнее, от нее будет исходить больше очарования, она будет больше нравиться.

Желание написать этюд со своей молоденькой подруги решило вопрос. Мечтательница будет красива и поэтому сможет не сегодня - завтра осуществить свою поэтическую мечту, тогда как дурнушка обречена мечтать бесконечно и безнадежно.

Как только обе женщины вошли, Оливье сказал, потирая руки:

- Ну, мадмуазель Нанэ, значит, поработаем вместе.

Графиня казалась озабоченной. Она села в кресло и стала смотреть, как Оливье устанавливал в нужном освещений железный садовый стул. Затем он отворил книжный шкаф, чтобы достать какую-нибудь книгу, и после некоторого колебания спросил:

- Что читает ваша дочь?

- Да все, что угодно. Дайте ей какую-нибудь книгу Виктора Гюго.

- Легенду веков?

- Прекрасно!

Тогда он сказал:

- Садись, малютка, сюда и возьми эту книжку стихов. Отыщи страницу... страницу триста тридцать шестую. Там ты найдешь стихотворение Бедные люди. Читай внимательно, медленно-медленно, слово за словом, как будто пьешь самое лучшее вино, и поддайся опьянению, постарайся растрогаться. Слушай, что скажет тебе твое сердце. Затем закрой книгу, подними глаза, думай и мечтай... А я приготовлю все свои инструменты.

Он пошел в угол набрать красок на палитру, но, выжимая на дощечку свинцовые тюбики, из которых ползли, извиваясь, тоненькие цветные змейки, время от времени оглядывался на девушку, углубившуюся в чтение.

Сердце его сжималось, пальцы дрожали, он почти не сознавал, что делает, и, смешивая краски, перепутывал тона - такая непреодолимая взволнованность вдруг овладела им перед этим видением, воскресшим двенадцать лет спустя на том же самом месте.

Теперь она перестала читать и смотрела прямо перед собою. Подойдя к ней, он заметил на глазах у нее две светлые капли, покатившиеся по щекам. И он задрожал в одном из тех порывов волнения, которые заставляют мужчину забыть обо всем, и, обращаясь к графине, прошептал:

- Боже, как она хороша!

Но так и застыл в изумлении, увидев мертвенно-бледное, искаженное лицо г-жи де Гильруа.

Широко раскрытыми глазами, полными какого-то ужаса, смотрела она на дочь и на него. Он подошел, охваченный беспокойством.

- Что с вами?

- Я хочу поговорить с вами.

Она встала и поспешно сказала Аннете:

- Подожди минуту, детка, мне надо кое-что сказать господину Бертену.

Она быстро прошла в маленькую гостиную рядом, где часто ждали его посетители. Он последовал за нею, растерянный, не понимая, в чем дело. Как только они очутились вдвоем, она схватила его за руки и пролепетала:

- Оливье, Оливье, прошу вас, не заставляйте ее больше позировать!

Он взволнованно прошептал:

- Но почему же?

Она ответила прерывающимся голосом:

- Почему? Почему? От еще спрашивает! Вы, значит, сами не чувствуете, почему? О, мне следовало раньше об этом догадаться, но я только сейчас это поняла... Я не могу ничего вам сказать теперь... ничего. Идите к моей дочери. Скажите ей, что мне нездоровится, пошлите за извозчиком, а через час приезжайте ко мне. Я поговорю с вами наедине!

- Но что с вами, в конце концов?

Казалось, она вот-вот забьется в нервном припадке.

- Оставьте меня. Я не хочу говорить здесь. Идите к моей дочери и пошлите за экипажем.

Он вынужден был повиноваться и вернулся в мастерскую. Аннета, ничего не подозревая, опять углубилась в чтение. Жалостный поэтический рассказ наполнил ее сердце печалью. Оливье сказал ей:

- Твоей матери нездоровится. В гостиной ей чуть не сделалось дурно. Пойди к ней. Я сейчас принесу эфир.

Он побежал в спальню за флаконом и вернулся обратно.

Он застал их плачущими в объятиях друг друга. Аннета, расчувствовавшись над Бедными людьми, дала волю своему волнению, а графине стало немного легче, когда ее горе слилось с этой тихой грустью дочери и слезы - с ее слезами.

Не решаясь заговорить, он глядел на них, тоже томясь какой-то непонятною тоской.

Наконец он сказал:

- Ну, как? Лучше вам?

Графиня ответила:

- Да, немного. Это пройдет. Вы послали за экипажем?

- Сейчас будет

- Благодарю вас, друг мой. Это пустяки. У меня в последнее время было слишком много горя.

- Карета прибыла! - доложил вскоре слуга.

И Бертен, полный затаенной тревоги, провожая до экипажа свою подругу, бледную и еще в полуобморочном состоянии, чувствовал, как бьется под корсажем ее сердце.

Оставшись один, он стал спрашивать себя: "Что же с ней такое? Отчего этот припадок?" И искал ответа, бродя вокруг истины, но не решаясь ее обнаружить. Наконец он прямо подошел к ней: "Так вот что, - сказал он себе, - неужели Ани думает, что я волочусь за ее дочерью? Нет, это было бы слишком!" И, опровергая разумными и честными доводами такое предположение, он негодовал, как могла она хотя бы на минуту принять его здоровую, почти отеческую привязанность за какую-то видимость ухаживания. Он постепенно раздражался против графини, он не допустит, чтобы она посмела заподозрить его в такой гнусности, в такой невиданной подлости, и обещал себе в разговоре с ней нисколько не стесняться в выражениях своего возмущения.

Он скоро отправился к ней, торопясь объясниться. Всю дорогу с возрастающим раздражением готовил он доводы и фразы, которые должны были оправдать его и отплатить за подобное недоверие.

Он застал ее лежащей в шезлонге; лицо ее было искажено от муки.

- Ну, дорогая моя, - сказал он ей сухо, - объясните мне эту странную сцену.

Она ответила разбитым голосом:

- Как, вы еще не поняли?

- Признаюсь, нет.

- Вот что, Оливье, покопайтесь хорошенько в вашем сердце.

- В моем сердце?

- Да, в глубине вашего сердца,

- Не понимаю... Скажите яснее.

- Покопайтесь хорошенько в глубине вашего сердца, нет ли там чего-нибудь опасного для нас с вами.

- Повторяю вам, что я не понимаю. Догадываюсь, что есть что-то в вашем воображении, но на моей совести нет ничего.

- Я говорю вам не о вашей совести, я говорю вам о вашем сердце.

- Я не умею разгадывать загадок. Прошу вас, говорите прямо.

Тогда она медленно взяла художника за руки и, не выпуская их, сказала так, будто каждое слово причиняло ей боль:

- Берегитесь, друг мой, вы готовы влюбиться в мою дочь.

Он резко отдернул руки и с поспешностью невиновного, опровергающего позорное подозрение, сильно жестикулируя и горячась, стал защищаться и, в свою очередь, упрекать ее в том, что она могла заподозрить его.

Она не мешала ему говорить, но, упорно не доверяя, убежденная в справедливости своих слов, ответила:

- Да я и не обвиняю вас, друг мой. Вы сами не знаете, что в вас происходит, как и я этого не знала сегодня утром. Вы так со мной разговариваете, будто я заподозрила вас в желании соблазнить Аннету. О, нет, нет! Я знаю, как вы честны, как вы достойны всяческого уважения и всяческого доверия. Я только прошу, умоляю вас заглянуть в глубину вашего сердца и спросить себя, не носит ли зарождающееся в вас чувство к моей дочери, вопреки вашей воле, несколько иной характер, чем простая дружба.

Он рассердился и, все больше и больше волнуясь, снова начал отстаивать свою честность, как отстаивал раньше, наедине с самим собою, по дороге сюда.

Она подождала, пока он кончил, потом без гнева, не поколебавшись в своем убеждении, страшно бледная, тихо заговорила:

- Оливье, я хорошо знаю все, что вы мне говорите, и думаю так же, как и вы. Но я уверена, что не ошибаюсь. Выслушайте, обдумайте, поймите. Моя дочь слишком похожа на меня, она во всех отношениях такая же, какою была я в прошлом, когда вы меня полюбили, и поэтому вы непременно полюбите и ее.

- Значит, - воскликнул он, - вы осмеливаетесь бросить мне в лицо подобный упрек только на основании этого простого предположения и таких смехотворных резонов: он меня любит, моя дочь похожа на меня, стало быть, он полюбит ее.

Но видя, что графиня все более меняется в лице, он продолжал смягченным тоном:

- Вот что, дорогая Ани, эта девочка так нравится мне именно потому, что в ней я снова нахожу вас. Вас, одну вас люблю я, когда смотрю на нее.

- Да, вот от этого-то я и начинаю так сильно страдать, это-то и пугает меня. Вы еще не разбираетесь в том, что чувствуете. Пройдет немного времени, и вы уже не будете заблуждаться на этот счет.

- Ани, уверяю вас, что вы сходите с ума.

- Хотите доказательств?

- Да.

- Три года вы не приезжали в Ронсьер, как я ни настаивала. Но вы помчались со всех ног, когда вам предложили съездить туда за нами обеими.

- А, вот еще что! Вы меня упрекаете в том, что я не оставил вас там одну, зная, что вы больны после смерти матери?

- Пусть так. Не буду спорить. Но у вас такая настоятельная потребность видеть Аннету, что вы не могли пропустить сегодняшний день и попросили меня привести ее к вам под предлогом позирования.

- А вы не предполагаете, что это вас я хотел видеть?

- В эту минуту вы возражаете самому себе, вы стараетесь убедить себя, но меня вы не обманете. Послушайте еще. Почему вы третьего дня вечером ушли так внезапно, когда вошел маркиз де Фарандаль? Вы это знаете?

Ошеломленный, встревоженный, обезоруженный этими наблюдениями, он замялся. Затем медленно сказал:

- Но... право, не знаю... я был утомлен... к тому же, говоря откровенно, этот дурак действует мне на нервы.

- С каких это пор?

- Давно.

- Извините. Я слыхала от вас похвалы ему. Прежде он вам нравился. Будьте вполне искренни, Оливье.

Он на минуту призадумался и затем, подыскивая слова, сказал:

- Да, возможно, что моя глубокая привязанность к вам заставляет меня настолько любить всех ваших, что я изменил свое мнение об этом глупце; мне безразлично, буду ли я встречаться с ним иногда, но мне было бы тяжело видеть его у вас почти каждый день.

- Дом моей дочери не будет моим домом. Но довольно об этом. Мне известна прямота вашего сердца. Я знаю, что вы хорошенько подумаете о том, что я вам сейчас сказала. Когда вы это обсудите, вы поймете, что я указала вам на большую опасность, но пока еще не поздно избежать ее. И вы будете соблюдать осторожность. Давайте поговорим о чем-нибудь другом.

Он не возражал. Теперь ему было не по себе, он не знал, что ему думать, и действительно чувствовал потребность поразмыслить. И через четверть часа, поговорив немного о разных вещах, он ушел.

IV

Медленно возвращался Оливье домой, подавленный, словно узнал только что какую-то позорную семейную тайну. Он попытался заглянуть в глубь своего сердца, яснее разобраться в нем, прочесть те интимные страницы книги душевной жизни, которые кажутся склеенными одна с другой, так что иной раз только чья-нибудь чужая рука в состоянии разъединить их и перевернуть. Конечно, он не считал себя влюбленным в Аннету! Графиня, ревнивая подозрительность которой не переставала быть настороже, издалека почуяла опасность и указала на нее раньше, чем она появилась. Но разве не может эта опасность появиться завтра, послезавтра, через месяц? На этот-то чистосердечный вопрос он и старался чистосердечно ответить. Конечно, малютка пробуждает в нем инстинкт нежности, но ведь их такое множество в мужчине, этих инстинктов, что не следует смешивать опасные с безобидными. Например, он очень любит животных, в особенности кошек, и не может видеть их шелковистый мех, чтобы им не овладевало тотчас же непреодолимое, чувственное желание погладить их изгибающуюся, мягкую спину, поцеловать насыщенную электричеством шерсть. Влечение, толкающее его к молодой девушке, было несколько похоже на эти смутные и невинные желания, рожденные беспрерывной, неослабевающей вибрацией человеческих нервов. Его глаза, глаза художника и мужчины, были очарованы ее свежестью, этим побегом прекрасной, светлой жизни, этими соками ослепительной молодости в ней; поэтому его сердце, полное воспоминаний о продолжительной связи с графиней, нашло в необыкновенном сходстве Аннеты с матерью напоминание о былых чувствах, чувствах, уснувших после первых дней его любви, и, быть может, слегка дрогнуло от пробуждения. Пробуждения? Да! Так оно и было. Эта мысль озарила его. Он чувствовал себя пробудившимся после многолетнего сна. Если бы он, сам того не подозревая, любил малютку, он испытывал бы при ней то обновление всего существа, которое преображает человека, зажигая в нем пламя новой страсти. Нет, эта девочка лишь раздула прежний огонь! Он продолжал любить именно мать, но, несомненно, сильнее прежнего благодаря дочери, в которой она возродилась. И он сформулировал этот вывод таким успокоительным софизмом: любить можно лишь раз! Сердце же может часто волноваться при встрече с каким-нибудь другим существом, потому что люди по отношению друг к другу испытывают притяжение или отталкивание. От всех этих влияний рождается дружба, страсть, жажда обладания, живые и мимолетные вспышки, но отнюдь не настоящая любовь. Настоящая же любовь требует, чтобы два существа были рождены друг для друга, настолько объединены общностью взглядов и вкусов, таким телесным и духовным сродством, таким сходством характеров, такою многообразною взаимною связью, что уже были бы неотделимы один от другого. В сущности, мы любим не столько г-жу Икс или г-на Зет, сколько женщину или мужчину, безыменное создание, порожденное Природой, этой великой самкой, создание, обладающее такими органами, формой, сердцем, умом, общим обликом, которые притягивают, как магнит, наши органы, наши глаза, губы, сердце, мысли, все наши желания, чувственные и духовные. Мы любим тип, то есть соединение в одной личности всех человеческих свойств, которые могут прельщать нас порознь в других.

Для него этим типом была графиня де Гильруа; в продолжительности их связи, не приедавшейся ему до сих пор, он видел подлинное доказательство этому. Аннета же физически настолько была похожа на свою мать в молодости, что это сходство обманывало, - и нет ничего удивительного, что его сердце, сердце мужчины, позволило захватить себя врасплох, хотя и не поддалось увлечению. Он обожал одну женщину! От нее родилась другая женщина, почти такая же точно. Он действительно не мог удержаться, чтобы не перенести на вторую некоторой симпатии - остатка страстной привязанности, которую питал когда-то к первой. В этом нет ничего дурного, в этом нет никакой опасности. Лишь его зрение и память поддались иллюзии этого кажущегося возрождения, но его инстинкт не заблуждается: ему ведь никогда не случалось испытывать по отношению к девушке ни малейшего волнующего желания.

Однако графиня упрекает его в том, что он ревнует ее к маркизу. Правда ли это? Он опять строго проверил свою совесть и убедился, что действительно немного ревнует. А впрочем, чему тут удивляться? Разве мы на каждом шагу не ревнуем к мужчинам, ухаживающим за любой женщиной? Разве не испытываем мы на улице, в ресторане, в театре некоторой враждебности к господину, который ведет под руку красивую девушку? Всякий обладатель женщины - соперник. Это удовлетворенный самец, победитель, и другие самцы ему завидуют. И наконец, откинув эти физиологические соображения, если он может, вполне естественно, питать к Аннете симпатию, несколько преувеличенную благодаря любви к ее матери, то разве не так же естественно, что в нем может проснуться и некоторая животная злоба к ее будущему мужу? Преодолеть это низкое чувство будет нетрудно.

Однако в глубине его души оставалась горечь, недовольство самим собой и графиней. Не осложнятся ли их повседневные взаимоотношения недоверием, которое он будет чувствовать с ее стороны? Не придется ли ему со строгим, утомительным вниманием следить за каждым своим словом, за каждым поступком, за каждым взглядом, за малейшей мелочью в обращении с молодой девушкой, потому что все, что он сделает, все, что скажет, покажется подозрительным матери? Он вернулся домой не в духе и принялся курить папиросу за папиросой с порывистостью раздраженного человека, изводя на каждую по десятку спичек. Напрасно пытался он работать. Казалось, его рука, глаз и ум отвыкли от живописи, как будто забыли ее, как будто никогда не знали этого ремесла и не занимались им. Он взял начатое маленькое полотно, которое хотел было закончить, - слепого, поющего на углу улицы, - но смотрел на него с неодолимым равнодушием и чувствовал такое бессилие, что, усевшись с палитрой в руке, забыл о нем, хотя продолжал смотреть пристальным и невидящим взглядом.

Вдруг его стала грызть нестерпимая лихорадочная досада, что время не движется, минутам нет конца. Обедать он пойдет в клуб, а чем же заняться до обеда, если он не может работать? При мысли, что придется выйти на улицу, он заранее почувствовал себя усталым, и его охватило отвращение к тротуарам, прохожим, каретам и магазинам; а когда он подумал, не побывать ли сегодня у кого-нибудь, все равно, у кого, в нем мгновенно вспыхнула ненависть ко всем людям, которых он знал.

Что же в таком случае делать? Расхаживать по мастерской взад и вперед, поглядывая при каждом повороте на часы, стрелка которых передвинется еще на несколько секунд? Ах, как знакомы ему эти прогулки от дверей до шкафа, уставленного безделушками! В часы озарения, творческого подъема, вдохновения, когда работа плодотворна и легка, это хождение взад и вперед по оживленной, повеселевшей и согретой трудом просторной комнате было восхитительным перерывом, отдыхом, но в часы бессилия и отвращения, в те несчастные часы, когда ему казалось, что нет ничего на свете, ради чего стоило бы ударить палец о палец, это была убийственная прогулка арестанта по каземату. Если бы он мог поспать хотя бы час на диване! Но нет, ему не уснуть, он будет метаться, пока не дойдет до полного отчаяния. Откуда же появилось вдруг это мрачное настроение? Он подумал: "Я становлюсь страшно нервным, если из-за какой-то ничтожной причины впадаю в подобное состояние".

Тогда он взялся за книгу. Легенда веков все еще лежала на железном стуле, где оставила ее Аннета. Он раскрыл томик, прочитал две страницы стихов и не понял их. Не понял, словно они были написаны на чужом языке. Он рассердился и стал перечитывать снова, чтобы опять убедиться, что в самом деле не вникает в их смысл. "Ну, - сказал он себе, - я, кажется, рехнулся". Но вдруг, словно по наитию, он сообразил, на что можно убить два часа, остающиеся до обеда. Он велел приготовить ванну и пролежал в ней, разнеженный и успокоенный теплою водой, до тех пор, пока слуга, принесший белье, не вывел его из полудремоты. Тогда он отправился в клуб, где собрались его всегдашние приятели. Его встретили с распростертыми объятиями и восклицаниями, - ведь его не видели уже несколько дней.

- Я вернулся из деревни, - сказал он.

Все эти люди, за исключением пейзажиста Мальдана, питали к деревне глубокое презрение. Рокдиан и Ланда ездили, правда, туда на охоту, но в полях и лесах им нравилось только смотреть, как от их выстрела падает комком перьев фазан, перепел или куропатка или раз пять - шесть перекувыркнется, словно клоун, подстреленный кролик, у которого при каждом сальто-мортале мелькает белый клочок шерсти на хвосте. Если не считать этих осенних и зимних удовольствий, деревня казалась им убийственно скучной. Рокдиан говаривал:

- По мне, молоденькая женщина лучше молодой зелени.

Обед прошел, как всегда, шумно и весело, оживленный спорами, в которых не было ничего нового. Бертен, чтобы расшевелить себя, говорил без умолку. Его нашли молодцом; выпив кофе и сыграв шестьдесят очков на бильярде с банкиром Ливерди, он ушел. Он побродил немного между церковью Мадлен и улицей Тебу, прошел раза три мимо Водевиля, раздумывая, не зайти ли туда, чуть не нанял фиакр к Ипподрому, но передумал и направился к Новому цирку, затем вдруг круто повернул назад и бесцельно, беспричинно, без всякого побудительного повода, пошел по бульвару Мальзерб, замедлив шаги вблизи дома графини де Гильруа. "Ей, пожалуй, покажется странным, если я опять зайду к ней сегодня?" - подумал он. Но успокоил себя мыслью, что не будет ничего странного, если он во второй раз наведается узнать о ее здоровье.

Она была вдвоем с Аннетой в маленькой гостиной и по-прежнему вязала одеяло для бедных.

Когда он вошел, она просто сказала:

- А! Это вы, мой друг?

- Да, я беспокоился, хотел вас видеть. Как вы себя чувствуете?

- Благодарю, недурно...

Она подождала немного и затем прибавила, явно подчеркивая:

- А вы?

Непринужденно засмеявшись, он ответил:

- О, превосходно, превосходно! Ваши опасения были совершенно неосновательны.

Она перестала вязать и медленно подняла на него глаза; в ее пылающем взгляде были мольба и сомнение.

- Сущая правда, - сказал он.

- Тем лучше, - ответила она с несколько принужденной улыбкой.

Он сел, и в первый раз в этом доме его охватила непреодолимая тоска, своего рода паралич мысли, еще более полный, чем тот, какой он испытал днем перед холстом.

Графиня сказала дочери:

- Можешь продолжать, детка. Это ему не мешает.

Он спросил:

- А чем она занималась?

- Разучивала одну фантазию.

Аннета встала и подошла к роялю. Как всегда, он следил за нею взглядом, не отдавая себе в этом отчета, находя ее красивой. Но тут же почувствовал на себе взгляд матери и резко повернул голову в другую сторону, словно искал что-то в темном углу гостиной.

Графиня взяла с рабочего столика небольшой золотой портсигар - его подарок, - открыла и протянула ему папиросы:

- Курите, друг мой. Вы знаете, я люблю это, когда мы одни.

Он закурил. Раздались певучие звуки рояля. Это была пьеса в старинном вкусе, грациозная и легкая; казалось, ее мелодия была навеяна очень тихим, лунным, весенним вечером.

- Чье это? - спросил Оливье.

Графиня ответила:

- Шумана. Эта вещь малоизвестна, но она очаровательна.

В нем все сильнее росло желание посмотреть на Аннету, но он не осмеливался. Надо было сделать лишь слабое движение, слегка повернуть шею, - ему были видны сбоку огненные языки свечей, освещавших ноты, - но он так хорошо угадывал, так ясно замечал подстерегающее внимание графини, что сидел неподвижно, глядя перед собою, и, казалось, с интересом следил за серой струйкой табачного дыма.

Г-жа де Гильруа шепнула:

- Это все, что вы можете мне сказать?

Он улыбнулся.

- Не надо сердиться. Вы знаете, что музыка меня гипнотизирует и поглощает все мои мысли. Я скажу вам потом.

- Ах, - сказала она, - я ведь разучила кое-что для вас еще до маминой смерти! Я не играла этого вам ни разу и сыграю сейчас, когда малютка кончит; вы увидите, какая это странная вещь.

У нее был подлинный талант и тонкое понимание чувств, вложенных в музыку. В этом тоже таилась властная сила ее очарования, которая так действовала на впечатлительного художника.

Как только Аннета кончила сельскую симфонию Шумана, графиня поднялась и села на ее место. Причудливая мелодия пробудилась под ее пальцами, мелодия, все фразы которой казались жалобами, все новыми, все меняющимися, бесконечными жалобами; одна непрестанно повторяющаяся нота врывалась посреди мелодии, разрубая, скандируя, разбивая ее, как монотонное, неустанное, неотвязное стенание, несмолкаемый, неотступный, как наваждение, призыв.

Но Оливье смотрел на Аннету, севшую против него, и ничего не слышал, ничего не понимал.

Он жадно глядел на нее, ни о чем не думая, наслаждаясь ее видом, словно чем-то привычным и приятным, чего он был лишен, и теперь упивался этим, как пьют воду при жажде.

- Ну, как? - сказала графиня. - Разве это не прекрасно?

Он воскликнул, очнувшись:

- Удивительно, великолепно! Чье это?

- Вы не знаете?

- Нет.

- Как, вы этого не знаете? Вы?

- Да нет же!

- Это Шуберт.

Он сказал тоном глубокого убеждения:

- Ничуть не удивляюсь. Это великолепно! Пожалуйста, сыграйте еще раз.

Она опять заиграла, а он повернул голову и снова стал любоваться Аннетой, но слушал и музыку, чтобы вкушать оба наслаждения разом.

Г-жа де Гильруа вернулась на свое место, и он, по свойственному мужчине лукавству, отвел взгляд от белокурой головки девушки, которая вязала, сидя против матери, по другую сторону лампы.

Но и не видя ее, он испытывал сладость ее присутствия, как мы чувствуем близость теплого очага, и ему страшно хотелось взглянуть на нее хоть мельком, тотчас же переведя глаза на графиню, подобно тому, как школьнику хочется влезть на окно, едва учитель повернется к нему спиною.

Он ушел рано, потому что одинаково был не в силах ни говорить, ни думать, а его упорное молчание могло быть дурно истолковано.

Едва он очутился на улице, им овладело желание побродить, потому что стоило ему услышать музыку, как она потом долго продолжала звучать в нем и погружала его в мечты, казавшиеся продолжением мелодий, еще более ярким и желанным. Музыкальный напев, отрывистый и беглый, возвращался и каждый раз приносил отдельные такты, замиравшие, как далекое эхо, затем умолкал, как бы предоставляя сознанию осмыслить мелодию и унестись ввысь в поисках какого-то идеала, нежного и гармонического. Увидев сказочно освещенный парк Монсо, Бертен повернул налево по внешнему бульвару и вошел в центральную закругленную аллею, залитую сиянием электрических лун. Медленно бродил одинокий сторож, иногда проезжал запоздалый фиакр; какой-то человек читал газету, сидя на скамье в голубоватом потоке яркого света, у подножия бронзового столба со сверкающим шаром наверху. На лужайках, среди деревьев, другие фонари изливали на листву и газоны свой холодный ослепительный блеск, придавая этому большому городскому парку какую-то безжизненность.

Заложив руки за спину, Бертен ходил по дорожке и вспоминал свою прогулку с Аннетой в этом парке, когда ему впервые послышались в ее голосе звуки голоса ее матери.

Он опустился на скамью, вдыхая прохладную сырость недавно политых лужаек; и на него вдруг нахлынуло то чувство страстного ожидания, что рисует на канве юношеской души причудливые узоры нескончаемого любовного романа. Когда-то ему были знакомы такие вечера; он давал тогда волю своей блуждающей фантазии, и она свободно странствовала среди воображаемых приключений; он удивился, обнаружив в себе возврат чувств, уже не свойственных его возрасту.

Но как настойчивая нота в мелодии Шуберта, воспоминание об Аннете, черты ее склонившегося под лампою лица и странная догадка графини поминутно тревожили его. Он невольно продолжал думать об этом, исследуя непроницаемые глубины, где зарождаются, прежде чем появиться на свет, человеческие чувства. Это упорное копание в самом себе раздражало его, а постоянная мысль о молодой девушке, казалось, открывала его душе путь к нежным мечтам. Он уже не мог изгнать Аннету из памяти; он как бы постоянно носил в себе ее образ; так в былое время, когда графиня покидала его, у него сохранялось своеобразное ощущение ее присутствия в стенах его мастерской.

Досадуя на эту власть воспоминания, он прошептал, вставая:

- Со стороны Ани глупо было сказать мне это. Теперь из-за нее я буду думать о девочке.

В тревоге за самого себя он вернулся домой. Улегшись в постель, он понял, что не заснет: в его жилах струился лихорадочный жар, а в сердце, как бродящий сок, жила какая-то мечта. Страшась изнурительной бессонницы, вызываемой душевным беспокойством, он попытался взяться за книгу. Сколько раз непродолжительное чтение служило ему усыпляющим средством! Он встал и подошел к книжному шкафу, чтобы выбрать какую-нибудь подходящую снотворную книгу, но его ум, бодрствующий против его воли, жаждал сильных впечатлений, и он невольно искал на полках такое писательское имя, которое соответствовало бы его настроению экзальтации и ожидания. Имя Бальзака, которого он боготворил, ничего ему не сказало; он отверг Гюго, пренебрег Ламартином, который, однако, всегда умилял его, и жадно накинулся на Мюссе, поэта зеленой молодежи. Взяв один из его томов, он решил начать читать с той страницы, где откроется книга.

Когда он улегся снова, он принялся, как пьяница, упиваться этими легкими стихами вдохновенного поэта, который воспевал, как птица, зарю жизни и, уже на утре ее, истощив дыхание, умолк перед грубым светом дня, - стихами поэта, который был прежде всего человеком, опьяненным жизнью, и изливал свое опьянение в трубных звуках любви, звонких и наивных, вторящих всем обезумевшим от страсти юным сердцам.

Никогда еще не было так понятно Бертену физическое обаяние этих поэм, которые волнуют чувства и еле задевают ум. Он не отрывал глаз от трепетных строк, и ему казалось, что его душе только двадцать лет, что она полна надежд, и прочел почти всю книгу в каком-то юношеском самозабвении. Пробило три часа, и Бертен удивился, заметив, что ему еще не хочется спать. Он встал, чтобы затворить окно, остававшееся открытым, и положить томик на стол посреди комнаты, однако ночная прохлада отдалась в пояснице острыми болями, которые все еще возвращались, несмотря на лечение водами в Эксе; они пронзили его, как жестокое напоминание, предостережение, и он с досадой швырнул книгу поэта, пробормотав:

- Вот еще, старый дурак!

Затем он улегся снова и потушил свечу.

На другой день он не пошел к графине и даже твердо решил навестить ее не раньше, как через два дня. Но что бы он ни делал, брался ли за кисть, гулял ли, бродил ли со своей меланхолией по знакомым, всюду его преследовала неотвязная мысль об обеих женщинах.

Запретив себе идти к ним, он облегчал свою тоску, возвращаясь к ним памятью и предоставляя мыслям и сердцу вдосталь упиваться воспоминанием о них. Нередко в этих странных грезах, вызванных его одиночеством, оба лица, отличные одно от другого, какими он знал их, сближались, потом одно наплывало на другое, и они смешивались, сливались, образуя только одно туманное лицо, уже не лицо матери, но и не совсем еще лицо дочери: это было лицо женщины, безумно любимой когда-то, и теперь, и всегда.

Он начинал упрекать себя за то, что предается этим умиленным чувствам, силу и опасность которых сознавал. Чтобы избавиться от них, отбросить их, освободиться от этого пленительного и сладкого сна, он пытался направить свой ум на всевозможные другие мысли, обратиться к другим предметам размышления и раздумья. Тщетные усилия! Как ни старался он отвлечь свою мысль, она постоянно возвращалась к тому же месту, где опять возникала светловолосая юная головка, как будто притаившаяся в ожидании его. Это было смутное, неотвратимое наваждение; оно реяло над ним, вертелось вокруг него и не отпускало его, к каким бы уловкам он ни прибегал.

Мысль о слиянии этих двух существ, так сильно смутившая его в тот вечер, когда они гуляли в парке Ронсьера, снова воскресала в его памяти, как только он переставал рассуждать и убеждать себя, и он старался представить себе обеих женщин и понять, какое странное чувство волнует его. Он говорил себе: "Неужели моя склонность к Аннете выходит за пределы допустимого?" Исследуя свое сердце, он понял, что оно пылает страстью к какой-то молодой женщине, у которой были все черты Аннеты, но которая не была Аннетой. И он трусливо успокаивал себя, думая: "Нет, я не люблю малютку, я жертва ее сходства с матерью".

Однако два дня, проведенные в Ронсьере, по-прежнему были в его душе источником теплоты и самозабвенного счастья, он вспоминал одну за другой малейшие подробности и наслаждался ими даже больше, чем тогда. Возвращаясь назад по пути воспоминаний, он опять видел дорогу, по которой они шли с кладбища, девушку, которая рвала цветы, и внезапно вспомнил, что пообещал ей василек из сапфиров, как только они вернутся в Париж.

Все его решения сразу же улетели, и, уже не борясь с собою, он взял шляпу и вышел, взволнованно думая об удовольствии, которое ей доставит.

Когда он пришел к Гильруа, лакей сказал ему:

- Графини дома нет, а мадмуазель дома.

Он обрадовался.

- Доложите ей, что я хочу с нею поговорить.

И легкими шагами, словно боясь, что его услышат, он проскользнул в гостиную.

Аннета вошла почти в ту же минуту.

- Здравствуйте, дорогой мэтр, - сказала она с важностью.

Он рассмеялся, пожал ей руку и сел рядом.

- Угадай, зачем я пришел?

Она подумала.

- Не знаю.

- Чтобы поехать вместе с тобой и с мамой к ювелиру и выбрать василек из сапфиров, который я тебе обещал в Ронсьере.

Лицо девушки просияло от счастья.

- О! - сказала она, - а мамы нет дома. Но она сейчас вернется. Вы ее подождете, не правда ли?

- Да, если не слишком долго.

- О, какой дерзкий, слишком долго! Ведь здесь я. Вы смотрите на меня, как на маленькую девочку.

- Нет, - сказал он, - не настолько, как ты думаешь.

Он ощущал в своем сердце желание нравиться, быть любезным и остроумным, как в самые радостные дни своей юности, - одно из тех инстинктивных желаний, которые сильнейшим образом возбуждают все способности обольщения, заставляя павлина распускать хвост, а поэта сочинять стихи. Быстро и легко приходили ему на язык слова, и он говорил, как умел говорить, когда бывал в ударе. Девочка, которой передалось это настроение, отвечала ему со всем лукавством, со всем шаловливым остроумием, которые зрели в ней.

Вдруг, возражая против какого-то высказанного ею мнения, он воскликнул:

- Но вы уже не раз мне это говорили, а я отвечал вам!..

Она, расхохотавшись, перебила его:

- Что это? Вы уже больше не говорите мне "ты"! Вы принимаете меня за маму.

Он покраснел, замолчал и затем пробормотал:

- Это потому, что твоя мать уже сто раз доказывала мне то же самое.

Его красноречие угасло; он не знал, что еще сказать, и теперь боялся, необъяснимо боялся этой девочки.

- Вот и мама, - сказала она.

Она услышала, как отворилась дверь большой гостиной, и Оливье, смутившись, словно застигнутый врасплох, стал объяснять, что вспомнил вдруг о своем обещании и зашел за ними обеими, чтобы вместе поехать к ювелиру.

- У меня двухместная карета, - сказал он. - Я сяду на откидную скамеечку.

Они отправились и через несколько минут были в магазине Монтара.

Проведя всю жизнь в тесном общении с женщинами, художник наблюдал, изучал, любил их, всегда был занят ими и, проникаясь их вкусами, свободно разбираясь в туалетах, вопросах моды, во всевозможных мелких подробностях их интимного быта, часто сам переживал вместе с ними их ощущения; и, входя в магазин, где продавались очаровательные, изящные уборы, искусно оттеняющие красоту женщин, он всегда испытывал почти в такой же мере, как они сами, волнующую, трепетную радость. Подобно женщинам, он интересовался всякими кокетливыми безделками, которыми они себя украшают; ткани прельщали его зрение, руки тянулись к кружевам, самые незначительные элегантные вещицы привлекали его внимание. Перед витринами ювелирных магазинов он ощущал почти религиозное чувство, словно перед святилищем соблазнов роскоши, а обитый темным сукном стол, на котором ловкие пальцы ювелира рассыпали драгоценные камни, играющие всеми цветами радуги, внушал ему особое уважение.

Усадив графиню с дочерью перед этим строгим столом, на который обе они непринужденно положили руки, он объяснил, что ему нужно, и ему стали показывать образцы цветков.

Потом перед ними рассыпали сапфиры, и надо было выбрать из них четыре. Это заняло много времени. Обе женщины кончиком ногтя перевертывали камни на сукне, затем осторожно брали их в руки, рассматривали на свет, изучали их со вдумчивым и страстным вниманием. Когда выбранные сапфиры были отложены в сторону, понадобилось еще три изумруда для листьев и крошечный бриллиантик, который переливался бы в середине цветка, подобно капле росы.

Тогда Оливье, до безумия любивший делать подарки, сказал графине:

- Прошу вас, выберите два кольца, вы доставите мне этим большое удовольствие!

- Кто, я?

- Да. Одно для вас, другое для Аннеты! Позвольте мне поднести вам эти маленькие подарки на память о двух днях, проведенных в Ронсьере.

Она отказывалась. Он настаивал. Завязался долгий спор, борьба возражений и доводов, из которой он, в конце концов, хотя и не без труда, вышел победителем.

Принесли кольца: особо редкостные, в отдельных футлярах; другие, подобранные по сортам, уложенные рядами на бархате в больших четырехугольных коробках, сверкали переливами камней. Художник уселся между своими спутницами и с таким же жадным любопытством начал рассматривать кольца, вынимая их одно за другим из узких щелок, в которые они были вставлены. Он раскладывал их перед собою на сукне прилавка двумя кучками: в одну отбрасывал отвергнутые с первого взгляда, в другую - те, из которых предстояло еще выбирать.

Незаметно и приятно шло время за этим чудесным занятием отбора, самым захватывающим удовольствием на свете, таким же интересным, разнообразным, как театр, волнующим, почти чувственным - высшим наслаждением для женского сердца.

Потом стали сравнивать, спорили, и после некоторого колебания выбор трех судей остановился на золотой змейке, между узенькой пастью и извивающимся хвостом которой держался великолепный рубин.

Оливье встал, сияя.

- Оставляю вам мой экипаж, - сказал он. - Мне надо побывать в нескольких местах, я ухожу.

Но Аннета упросила мать пройтись домой пешком: стояла уж очень хорошая погода. Графиня согласилась и, поблагодарив Бертена, пошла с дочерью.

Некоторое время они шли молча, радуясь полученным подаркам, потом заговорили о всевозможных драгоценностях, которые только что видели и держали в руках. В их сознании еще оставалось впечатление какого-то блеска, звона, какой-то радости. Они шли быстро, пробираясь в толпе, которая летом, в пять часов вечера, всегда теснится на тротуарах. Мужчины оглядывались на Аннету и, проходя мимо, вполголоса выражали свое восхищение. Со времени их траура, с тех пор, как черный цвет так живо подчеркнул бросающуюся в глаза красоту Аннеты, графиня в первый раз показывалась с нею вместе в Париже, и при виде этого уличного успеха, всеобщего внимания, восторженного шепота, этой мелкой зыби лестного волнения, которую оставляет за собою красивая женщина, проходя сквозь толпу мужчин, графиня почувствовала, что сердце ее начинает сжиматься, что его гнетет такая же тяжелая тоска, как в тот вечер у нее в гостиной, когда сравнивали дочь с ее собственным портретом. Невольно подстерегала она эти взгляды, привлеченные Аннетой, и чувствовала их еще издали, когда, скользнув по ее собственному лицу и не задерживаясь на нем, они вдруг останавливались на светлой головке ее спутницы. Она угадывала, она видела во взглядах прохожих мгновенную и безмолвную дань поклонения этой расцветающей молодости, влекущим чарам этой свежести и подумала: "Я была так же хороша, как она, если еще не лучше". Но вдруг она вспомнила Оливье, и, как в Ронсьере, ее охватило властное желание убежать.

Она не хотела больше оставаться здесь, при ярком свете, среди текущей толпы, на виду у всех смотревших на нее мужчин. Уже далеки были те дни, столь еще недавние, когда она сама искала сравнений с дочерью, сама напрашивалась на них. Но теперь никому из этих прохожих не пришло бы в голову сравнивать их. Может быть, один только человек подумал об этом сейчас в ювелирном магазине. Он? О, какое мучение! Возможно ли, чтобы ему не приходило каждый раз, неотвязно, на ум это сравнение? Конечно, видя их вместе, он не может не думать и не вспоминать о том времени, когда она входила к нему такая свежая, красивая, уверенная в его любви!

- Мне нехорошо, - сказала она, - возьмем фиакр, дитя мое.

Аннета тревожно спросила:

- Что с тобой, мама?

- Ничего, ты ведь знаешь, со смерти бабушки у меня часто бывают такие приступы слабости.

V

Навязчивые мысли грызут так же упорно, как неизлечимые болезни. Внедрившись однажды в душу, они пожирают ее, не дают ни о чем думать, ничем интересоваться. Что бы ни делала графиня дома или в другом месте, одна или на людях, она уже не могла отогнать от себя мысль, овладевшую ею, когда она шла с дочерью домой: "Возможно ли, чтобы Оливье, который видится с ними почти ежедневно, не испытывал каждый раз настойчивого желания сравнивать их?"

Конечно, он не может не делать этого, бессознательно, непрестанно; ведь его самого преследует это ни на минуту не забываемое сходство, которое еще больше усилилось с тех пор, как Аннета стала подражать голосу и жестам матери. Всякий раз, когда он входил, графиня тотчас начинала думать об этом сопоставлении, читала и разгадывала его во взгляде художника, обсуждала в своем сердце и уме. И ее терзало желание спрятаться, исчезнуть, не показываться ему больше рядом с дочерью.

Она страдала и от того, что в своем собственном доме уже сознавала себя чужою. В тот вечер, когда все смотрели на Аннету, стоявшую под ее портретом, она почувствовала себя несколько оскорбленной тем, что ее развенчали, и это чувство уже не покидало ее, росло и по временам приводило ее в отчаяние. Она беспрестанно упрекала себя за то, что в глубине души жаждала освобождения, что ей втайне хотелось удалить дочь из дома, как стесняющую и навязчивую гостью, и она с бессознательною ловкостью действовала в этом направлении, снова желая бороться и, несмотря ни на что, сохранить любимого человека.

Не имея возможности ускорить брак Аннеты, который все еще приходилось откладывать вследствие траура, она испытывала страх, непонятный, но гнетущий страх, как бы этот проект не рухнул из-за какой-нибудь случайности, и, почти сама того не замечая, старалась возбудить в сердце дочери влечение к маркизу.

Вся искусная дипломатия, которою она так давно пользовалась, чтобы сохранить Оливье, приняла у нее новую форму, стала более утонченной, более скрытной и служила одной цели - сблизить молодых людей, не допуская в то же время встречи между обоими мужчинами.

Художник, привыкнув работать по утрам, никогда не завтракал вне дома и обычно отдавал друзьям только свои вечера, поэтому она часто приглашала к завтраку маркиза. Он приезжал с верховой прогулки и вносил с собой оживление, как бы струю утреннего воздуха. Он весело болтал о всевозможных светских новостях, которые словно витают каждый день в начале осеннего сезона над катающейся верхом парижской знатью. Аннета с удовольствием слушала его, входила во вкус этих повседневных событий, которые преподносились ей еще свежими и словно покрытыми глянцем шика. Между ними возникала юношеская близость, теплые, дружеские отношения, которые, естественно, становились еще теснее оттого, что оба они одинаково страстно любили лошадей. Когда маркиз уезжал, графиня и граф начинали умело превозносить его и говорили о нем так, как следовало говорить, чтобы девушка поняла, что только от нее зависит выйти за него замуж, если он ей нравится.

Она поняла это очень скоро и в простоте душевной рассудила, что, разумеется, возьмет в мужья этого красивого молодого человека, который наряду с разными другими удовольствиями будет доставлять ей и то, какое она предпочитает всем другим: гарцевать по утрам бок о бок с ним на чистокровном скакуне.

Однажды, обменявшись рукопожатием и улыбкой, они самым естественным образом оказались женихом и невестой, и об этой свадьбе заговорили как о деле давно решенном. Тогда маркиз начал приносить подарки, а герцогиня стала обращаться с Аннетой, как с родной дочерью. Так, с общего согласия, дело это было состряпано на огоньке интимности в спокойные дневные часы; по вечерам же маркиз приходил редко за множеством разных занятий, знакомств, повинностей и обязанностей.

Тогда наступала очередь Оливье. Он регулярно раз в неделю обедал у Гильруа, а также по-прежнему являлся без предупреждения на чашку чая вечером, между десятью и полуночью.

Как только он входил, графиня начинала следить за ним: ее терзало желание знать, что творится в его сердце. Всякий его взгляд, всякий жест она тотчас толковала по-своему, и ее мучила мысль: "Невозможно, чтобы он не любил ее, видя нас друг с другом рядом".

Он тоже приносил подарки. Не проходило недели, чтобы он не являлся с двумя небольшими пакетами, поднося один из них матери, а другой дочери, и когда графиня открывала футляры, в которых часто находились драгоценности, у нее сжималось сердце. Ей было хорошо знакомо это желание делать подарки, которого она как женщина никогда не могла удовлетворить, желание что-нибудь принести, доставить удовольствие, купить для кого-нибудь или разыскать в лавке безделушку, которая придется другому по вкусу.

Когда-то художник уже переживал этот кризис, и она не раз видела, как он входил, так же улыбаясь и так же неся в руках пакетики. Потом это улеглось, а теперь начинается опять. Для кого? Сомнений у нее не было! Не для нее!

Он казался усталым, исхудавшим, и она решила, что он страдает. Она сравнивала его вид, манеры с поведением маркиза, на которого тоже начинала действовать прелесть Аннеты. Это было не одно и то же: г-н Фарандаль был влюблен, а Оливье Бертен любил! Так, по крайней мере, думала она в часы своих мук, хотя потом, в минуты успокоения, еще надеялась, что ошибается.

О, как часто, находясь с ним наедине, она готова была допрашивать его, просить, умолять, чтобы он сказал ей все, признался во всем, ничего не утаил! Она предпочла бы плакать, узнав всю правду, чем так терзаться сомнениями, не имея сил читать в этом закрытом от нее сердце, где - она чувствовала - зреет новая любовь.

Это сердце было ей дороже жизни; она лелеяла, согревала и живила его своей любовью уже двенадцать лет, была, казалось, уверена в нем и думала, что окончательно завладела им, покорила и подчинила его себе; и вот теперь это сердце, которое она считала страстно преданным ей до конца их дней, ускользало от нее силою непостижимого, страшного, чудовищного рока. Да, оно сразу замкнулось, скрыв в себе какую-то тайну. Ей уже нельзя было проникнуть в него с помощью дружеского слова и приютиться в нем со своею любовью, как в надежном убежище, открытом только для нее одной. К чему любить и беззаветно отдавать себя целиком, если тот, которому ты отдала все свое существо, всю свою жизнь, все, все, что у тебя было в этом мире, так внезапно уходит от тебя, потому что ему понравилось другое лицо, и за какие-нибудь несколько дней становится почти чужим?

Чужим! Он, Оливье? Он говорил с нею, как и раньше, теми же словами, тем же голосом, тем же тоном. И все-таки было между ними что-то необъяснимое, непобедимое, то неуловимое - "почти ничего", - которое при перемене ветра гонит парус вдаль.

Он действительно отдалялся, все больше отдалялся от нее день за днем, с каждым взглядом, который он бросал на Аннету. Сам он не пытался разобраться в своем сердце. Он, конечно, чувствовал это брожение любви, это непреодолимое влечение, но не хотел его осознать и вверялся событиям, непредвиденным житейским случайностям.

Единственной его заботою были теперь обеды и вечера в обществе этих двух женщин, которым траур не позволял участвовать в светской жизни. Встречая у них лишь безразличных ему людей, чаще всего Корбелей и Мюзадье, он воображал, что он почти один с графиней и ее дочерью во всем мире, и так как совсем не видел больше герцогини и маркиза, которым здесь были отведены утренние и дневные часы, он старался забыть о них, предполагая, что свадьба отложена на неопределенное время.

К тому же Аннета никогда не говорила при нем о г-не де Фарандале. Была ли то инстинктивная стыдливость или, быть может, какое-нибудь тайное наитие женского сердца, позволяющее ему угадывать то, чего оно еще не знает?

Недели шли за неделями, ничего не изменяя в этой жизни; осенью парламентская сессия открылась ранее обычного ввиду тревожного политического положения.

В день открытия граф де Гильруа должен был проводить Аннету и завтракавших у него герцогиню де Мортмэн и маркиза на заседание парламента. Графиня, замыкаясь в своем все возрастающем горе, объявила, что останется дома.

Встав из-за стола, пили кофе в большой гостиной; все были в веселом настроении. Граф, радуясь возобновлению парламентских работ - единственного его удовольствия, - говорил почти умно о создавшейся обстановке и о трудностях, переживаемых республикой; маркиз, окончательно влюбленный, живо вторил ему, не сводя глаз с Аннеты, а герцогиня была почти одинаково довольна и чувством племянника и тяжелым положением правительства. В гостиной было тепло от калориферов, впервые затопленных после лета, от драпировок и ковров и чувствовался аромат увядающих цветов. В этой уютной комнате, где кофе тоже распространял свое благоухание, было что-то интимное, семейное, все дышало довольством. Вдруг отворилась дверь, и вошел Оливье Бертен.

Он остановился на пороге; он был до того изумлен, что не сразу решился войти, изумлен, как обманутый муж, который убедился в измене жены. Его охватила такая непонятная злоба и такое волнение, что он понял, как источено любовью его сердце. Все, что от него скрывали, и все, что он сам скрывал от себя, стало ему ясно, когда он увидел маркиза, расположившегося в этом доме на правах жениха!

В каком-то порыве отчаяния он сразу постиг все, чего не хотел знать, и все, о чем не осмеливались ему сказать. Он не спросил себя, почему от него скрыли все приготовления к браку. Он угадал это, и глаза его, принявшие суровое выражение, встретились с глазами графини; она покраснела. Они поняли друг друга.

Когда он сел, все с минуту молчали, так как его неожиданный приход парализовал общее приподнятое настроение; затем герцогиня заговорила с ним, и он отвечал ей отрывисто, внезапно изменившимся, странно звучащим голосом.

Глядя на этих людей, возобновивших разговор, он думал: "Они меня надули; они мне за это заплатят". Особенно зол был он на графиню и Аннету, невинное притворство которых стало вдруг ему понятно.

Граф, взглянув на часы, воскликнул:

- Ого! Пора ехать.

И обратился к художнику;

- Мы едем на открытие парламентской сессии. Только жена остается дома. Не хотите ли сопровождать нас? Вы мне доставите большое удовольствие.

Оливье сухо ответил:

- Нет, благодарю. Ваша палата меня не соблазняет.

Тогда Аннета подошла к нему и с игривым видом сказала:

- О, едемте, дорогой мэтр! Я уверена, что с вами нам будет гораздо веселее, чем с депутатами.

- Нет. Вам и без меня будет весело.

Догадываясь, что он недоволен и огорчен, она настаивала, желая выразить ему свою симпатию:

- Едемте, господин художник! Право, я не могу обойтись без вас.

У него вырвалось несколько слов, и так внезапно, что он не успел ни удержать их, ни смягчить их резкость:

- Ну! Вы обойдетесь без меня так же, как и все другие.

Немного удивленная его тоном, она воскликнула:

- Ну вот! Он опять перестал говорить мне "ты".

На губах его мелькнула та кривая улыбка, которая выдает всю душевную муку, и он сказал, слегка поклонившись:

- Ведь рано или поздно придется мне приучиться к этому.

- Почему же?

- Потому что вы выйдете замуж, и ваш супруг, кто бы он ни был, будет вправе признать такое обращение на "ты" с моей стороны неуместным.

Графиня поспешила сказать:

- Пока не будем об этом говорить! Но я надеюсь, что Аннета не выйдет за человека настолько мелочного, чтобы он стал обижаться на такую фамильярность старого друга.

Граф звал:

- Едем, едем, собирайтесь! Иначе опоздаем!

Те, кто должен был ехать с ним, встали и вышли после обычных рукопожатий и поцелуев, которыми герцогиня, графиня и Аннета обменивались при каждой встрече и каждом расставании.

Дверь затворилась, графиня и художник остались одни.

- Сядьте, друг мой, - сказала она ласково.

Но он ответил почти грубо:

- Нет, благодарю, я тоже ухожу.

Она прошептала с мольбой:

- О, почему?

- Потому что теперь, кажется, не мое время. Прошу извинить, что я пришел без предупреждения

- Что с вами, Оливье?

- Ничего. Я только жалею, что расстроил затеянную увеселительную прогулку.

Она схватила его за руку.

- Что вы хотите сказать? Им пора было ехать, они отправились на открытие парламента. А я остаюсь дома. Напротив, вам что-то как нельзя лучше подсказало прийти сегодня, когда я одна.

Он усмехнулся.

- Подсказало! Да, именно что-то подсказало!

Она взяла его за руки и, глядя ему прямо в глаза, тихонько шепнула:

- Признайтесь, что вы ее любите!

Не в силах больше сдерживать своего раздражения, он вырвал руки.

- Да вы помешались на этой мысли!

Она опять схватила его за руки и, вцепившись пальцами в рукава, стала молить его:

- Оливье! Признайтесь! Признайтесь! Я хочу знать наверняка, я уверена в этом, но я хочу знать! Я предпочитаю знать! О, вы не понимаете, чем стала моя жизнь!

Он пожал плечами.

- Что же, по-вашему, мне делать? Чем я виноват, что вы теряете голову?

Она не выпускала его и тащила в другую гостиную, подальше, где их не могли услышать. Вцепившись в полы его пиджака, она тянула его изо всех сил, тяжело дыша. Доведя его до круглого диванчика, она заставила его сесть и села рядом с ним.

- Оливье, друг мой, единственный друг мой, прошу вас, скажите мне, что вы ее любите! Я это знаю, чувствую в каждом вашем поступке, не могу в этом сомневаться, умираю от этого, но хочу узнать это из ваших уст!

Он не поддавался, и она упала на колени перед ним. Голос ее стал хриплым.

- О, друг мой, друг мой, единственный друг, правда ли, что вы ее любите?

Он закричал, пытаясь поднять ее:

- Да нет же, нет! Клянусь вам, что нет!

Она рукой зажала ему рот и пролепетала:

- О, не лгите! Я слишком тяжко страдаю.

И, уронив голову ему на колени, разрыдалась.

Теперь он видел только ее затылок, густую массу светлых волос, среди которых мелькало много седых, и безмерная жалость, безмерная скорбь вошла в его душу.

Захватив рукой эти тяжелые волосы, он с силой приподнял, притянул к себе ее лицо с обезумевшими глазами, из которых ручьем текли слезы. И стал осыпать поцелуями ее залитые слезами глаза, повторяя:

- Ани! Ани! Моя дорогая, моя дорогая Ани!

Пытаясь улыбнуться, она заговорила всхлипывающим голосом ребенка, который задыхается от горя:

- О, друг мой, скажите мне только, что вы еще немного любите меня!

Он снова принялся целовать ее.

- Да, я люблю вас, моя дорогая Ани!

Она встала, села рядом с ним, взяла его руки в свои, посмотрела на него и нежно сказала:

- Ведь уже так давно мы любим друг друга. Разве может быть такой конец?

Прижимая ее к себе, он спросил:

- А почему должен быть конец?

- Потому, что я стара, и потому, что Аннета слишком похожа на ту, какою я была, когда вы со мною познакомились!

Теперь уже он зажал рукою эти скорбные уста.

- Опять! Пожалуйста, не говорите больше об этом! Клянусь вам, вы ошибаетесь!

Она повторила:

- Только бы вы любили меня хоть немного!

Он снова сказал:

- Да, я люблю вас!

И они долго сидели в молчании, держа друг друга за руки, глубоко взволнованные и глубоко опечаленные.

Наконец она нарушила молчание, прошептав:

- О, невеселы будут дни, которые мне еще остается прожить!

- Я постараюсь скрасить их.

В гостиной сгущалась сумеречная тень, и серая дымка осеннего вечера постепенно окутывала их.

Пробили часы.

- Мы уже давно сидим здесь, - сказала она. - Вам пора уходить: что, если придет кто-нибудь, а у нас с вами расстроенный вид!

Он встал, обнял ее, поцеловал, как бывало, в полураскрытые губы, и они прошли по обеим гостиным под. руку, как муж и жена.

- Прощайте, дорогой мой.

- Прощайте, дорогая.

И портьера опустилась за ним.

Он сошел с лестницы, повернул к церкви Мадлены и зашагал, не сознавая, что делает, точно оглушенный ударом, чувствуя, что ноги у него подкашиваются, а сердце пылает и трепещет, словно в груди у него развевается горящий лоскут. В течение двух часов или трех, а может быть, и четырех, он шел куда глаза глядят, в такой душевной подавленности и физическом изнеможении, что сил у него хватало только на то, чтобы переставлять ноги. Затем он вернулся домой и погрузился в раздумье.

Итак, он любит эту девочку! Теперь он понял все, что испытывал подле нее со дня прогулки по парку Монсо, когда он расслышал в ее устах звуки голоса, который едва узнал, того голоса, который когда-то пробудил его сердце; он понял это медленное, неотвратимое возрождение в нем еще не совсем угасшей, еще не остывшей любви, в которой он упорно не хотел сознаться самому себе.

Что делать? И что мог он сделать? Когда она выйдет замуж, он будет избегать частых встреч с нею, вот и все. А до тех пор он по-прежнему будет приходить в этот дом, чтобы никто ничего не заподозрил, скрывая от всех свою тайну.

Он пообедал дома, чего с ним никогда не случалось. Затем велел затопить большую печь в мастерской, так как ночь обещала быть очень холодною. Он даже приказал зажечь люстру, словно боялся темных углов, и заперся. Какое странное глубокое, почти физическое чувство печали овладело им! Он ощущал его в горле, в груди, во всех своих размякших мускулах так же, как и в своей слабеющей душе. Стены давили его, а вся жизнь его, жизнь художника и мужчины, была замкнута в этих стенах. Каждый написанный этюд, висевший на стене, напоминал ему о каком-нибудь успехе, с каждой вещью обстановки было связано какое-нибудь воспоминание. Но успехи и воспоминания канули в прошлое. Его жизнь? Какою она ему казалась короткою, пустою и вместе с тем насыщенной! Он писал картины, снова картины, постоянно картины и любил одну женщину. Ему вспоминались вечера восторгов после свиданий в этой самой мастерской. В лихорадочном пылу, наполнявшем все его существо, он шагал здесь целые ночи напролет. Радость счастливой любви, радость светского успеха, беспримерное упоение славой дали ему насладиться незабываемыми часами внутреннего торжества.

Он любил эту женщину, и она любила его. Благодаря ей он получил то крещение, после которого мужчине открывается таинственный мир волнений и страстей. Она почти насильно открыла его сердце, а теперь он уже не может закрыть его. И помимо его воли в эту брешь вошла другая любовь! Другая, или, вернее, та же любовь, вспыхнувшая при виде нового лица, та же самая, но усиленная возрастающею на старости лет потребностью преклонения. Итак, он любит эту девочку! Незачем больше бороться, сопротивляться, отрицать, он любит ее, с отчаянием сознавая, что она даже не пожалеет его, что она не узнает никогда об его жестоком страдании и что на ней женится другой. При этой мысли, к которой он постоянно возвращался, которой никак не мог отогнать, его охватывало животное желание завыть, как воет собака на цепи, потому что он тоже чувствовал себя, подобно ей, беспомощным, порабощенным, посаженным на цепь. Чем больше он думал об этом, тем больше нервничал, широко шагая по просторной комнате, освещенной, точно для празднества. Наконец, не в силах долее выносить боль этой растравленной раны, он попытался успокоить ее воспоминанием о своей прежней любви, утолить ее, воскресив память о своей первой сильной страсти. Он вынул из шкафа хранившуюся там копию портрета графини, сделанную им когда-то для себя, поставил ее на мольберт и, усевшись напротив, стал ее рассматривать. Он старался вызвать ее образ, снова обрести ее в жизни такою, какой он любил ее когда-то. Но на полотне все время возникала Аннета. Мать исчезла, растаяла, уступая свое место другому лицу, так странно похожему на нее. Это была Аннета, это были ее волосы, немного светлее, чем у матери, ее чуточку более шаловливая улыбка, ее чуточку более насмешливое выражение лица, и он ясно чувствовал, что душою и телом принадлежит этому юному существу, как никогда не принадлежал той, другой, как тонущая лодка принадлежит волнам!

Тогда он поднялся и, чтобы больше не видеть этого призрака, перевернул полотно; потом, охваченный глубокой печалью, пошел в спальню и принес оттуда в мастерскую ящик письменного столика, где мирно покоились все письма его возлюбленной. Они были уложены здесь, как в постели, одно на другом, толстым слоем тоненьких бумажек. Он погрузил в них руки, во всю эту груду слов, говоривших о нем и о ней, в эту купель их долгой любви. Он смотрел на этот узкий, дощатый гроб, где покоилось такое множество конвертов и на каждом из них было написано его имя, только его имя. Он думал о том, что здесь, в этой груде пожелтевшей бумаги, испещренной красными печатями, рассказано о любви, нежной взаимной привязанности двух существ, об истории двух сердец, и, склонившись над ящиком, вдыхал веяние прошлого, меланхолический запах долго запертых писем.

Ему захотелось перечитать их; порывшись поглубже, он достал несколько самых давних. По мере того как он развертывал их, отчетливые воспоминания начинали волновать его душу. Среди писем он узнавал много таких, которые, бывало, носил при себе по целым неделям, и, пробегая мелко исписанные строки, говорившие ему такие ласковые слова, возвращался к забытым переживаниям прошлого. Вдруг он нащупал под пальцами тонкий вышитый платок. Что это такое? Он с минуту задумался, но вспомнил! Однажды она расплакалась у него, немножко приревновав, и он украл у нее и спрятал этот смоченный слезами платок.

Ах, как все это грустно! Как грустно! Бедная женщина!

Со дна ящика, со дна прошлого все эти воспоминания поднимались, подобно каким-то испарениям; да, это были лишь неосязаемые испарения угасшей действительности. И все же он страдал от этого и плакал над письмами, как плачут над мертвыми, потому что их уже нет.

Но когда он расшевелил всю эту старую любовь, она вызвала в его сердце новый, юный пыл, брожение соков неодолимой страсти, заставлявшей вспоминать лучезарное лицо Аннеты. Прежде он любил ее мать в страстном порыве добровольного порабощения, эту же девочку он начинал любить, как раб, как старый, трепещущий раб, на которого налагают оковы, и оков этих ему не разбить уже никогда.

В глубине души он чувствовал это и приходил в ужас.

Он старался понять, как и почему она имеет над ним такую власть. Ведь он так недолго знает ее! Ведь она только становится женщиной, а сердце и душа ее еще спят сном юности.

А он, его жизнь почти уже кончена! Как же эта девочка сумела покорить его несколькими улыбками и золотистыми локонами? Ах, улыбки, волосы этой белокурой девочки не раз внушали ему желание пасть на колени и биться лбом о землю!

Можем ли мы узнать, можем ли мы когда бы то ни было узнать, почему какое-нибудь женское лицо внезапно действует на нас, как яд? Как будто мы выпили его глазами, и оно стало нашей мыслью и нашей плотью! Мы пьяны им, мы от него без ума, мы живем этим поглощенным нами образом и хотели бы умереть от него!

До чего порой заставляет страдать эта жестокая и непостижимая власть какого-нибудь образа над сердцем мужчины!

Оливье Бертен снова зашагал по комнате. Была уже поздняя ночь, печь погасла. От окон тянуло холодом. Он лег в постель и продолжал мучительно думать до утра.

Встал он рано, сам не зная чего ради, не зная, за что приняться, с разыгравшимися нервами, безвольный, как вертящийся флюгер.

Он искал, чем бы развлечь свой ум, чем бы занять тело, и вспомнил, что как раз в этот день недели некоторые члены его клуба собираются в Турецких банях и после массажа завтракают там.

Поспешно одевшись, в надежде, что горячая баня и душ успокоят его, он вышел из дому.

Как только он очутился на улице, его охватил резкий холод, тот пронизывающий холод первых заморозков, которые за одну ночь уничтожают последние остатки лета.

Вдоль бульваров сыпал частый дождь больших желтых листьев, падавших с тихим и сухим шелестом. Из конца в конец широких проспектов, между фасадами домов, куда ни хватал взор, они падали и падали, словно все их стебли были только что срезаны с ветвей тонким и острым ледяным лезвием. Мостовые и тротуары, уже сплошь покрытые ими, стали за несколько часов похожи на лесные просеки в начале зимы. Эта мертвая листва шуршала под ногами и при порывах ветра сбивалась в волнообразные груды.

Стоял один из тех переходных дней, которыми кончается одно время года и начинается другое; эти дни напоены особой сладостью или печалью: печалью умирания или сладостью возрождающейся жизни.

Переступив порог восточной бани, Оливье ощутил в своем тоскующем сердце трепет удовольствия при мысли о тепле, которое сейчас, после этого уличного холода, согреет его тело.

Он торопливо разделся, обмотал вокруг талии легкую повязку, поданную банщиком, и скрылся за отворившейся перед ним обитой дверью.

Проходя по мавританской галерее, освещенной двумя восточными фонарями, он с трудом вдыхал удушливый, горячий воздух, которым, казалось, веяло от какой-то далекой печи. Курчавый, с лоснящимся торсом, мускулистый негр, в одной набедренной повязке, бросился вперед, поднял перед ним портьеру на другом конце галереи, и Бертен вошел в большое круглое высокое помещение жаркой бани, где царило безмолвие, почти такое же таинственное, как безмолвие храма. Сверху, из купола, сквозь трилистники цветных стекол, свет падал в огромный круглый зал, где пол был вымощен плитами, а стены покрыты пестрыми изразцами в арабском вкусе.

Ги де Мопассан - Сильна как смерть. 3 часть., читать текст

См. также Ги де Мопассан (Guy de Maupassant) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Сильна как смерть. 4 часть.
Полуголые мужчины всякого возраста молча расхаживали медленно и важно ...

Сильна как смерть (Fort comme la mort). 1 часть.
Перевод Федора Сологуба ЧАСТЬ ПЕРВАЯ Глава 1 День проникал в просторну...