Генрик Сенкевич
«Пан Володыевский (Pan Wolodyjowski). 4 часть.»

"Пан Володыевский (Pan Wolodyjowski). 4 часть."

- Я? Беру Бога в свидетели, никого я не сватал! Я говорил, что она ему нравится, и это была правда; я говорил, что Кетлинг достойный кавалер, и это тоже правда, но сватовство я оставляю женщинам. Милая пани! У меня на шее половина Речи Посполитой! Разве есть у меня время думать о чем-нибудь другом, как об общественных делах?! Иной раз мне и поесть некогда...

- Посоветуйте же теперь что-нибудь, ради бога! Ведь все кругом говорят, что головы лучше вашей нет в целом мире.

- Только и дела им, что до моей головы! Могли бы и перестать; что касается совета, то у меня их два: пусть Михал берет Басю или пусть Кшися откажется от своего намерения. Намерение - не обет!

Тут пришел пан Маковецкий, которому жена сейчас же все рассказала. Он очень огорчился, так как крепко любил и ценил пана Михала, но придумать ничего не мог.

- Если Кшися заупрямится, - говорил он, потирая лоб, - то как же ее разубедишь?

- Кшися заупрямится, - ответила пани Маковецкая. - Кшися всегда была такой.

Стольник на это ответил:

- Почему же Михал для верности не переговорил с ней перед отъездом? Могло бы случиться еще хуже: кто-нибудь другой мог за это время овладеть сердцем девушки...

- Тогда бы она не шла в монастырь, - ответила пани Маковецкая. - Ведь она свободна!

- Правда, - ответил стольник.

Но Заглоба стал уже смекать кое-что. Если бы тайна Кшиси и Володыевского была ему известна, все сразу стало бы ему понятно, но, не зная этого, трудно было что-нибудь понять... Все же быстрый ум пана Заглобы стал кое-что разбирать в этом тумане и угадывать настоящие причины решения Кшиси и отчаяния Володыевского.

Чутье подсказывало ему, что здесь все дело в Кетлинге. Но уверенности у него еще не было, и потому он решил пойти к Михалу и попытаться узнать, в чем дело. По дороге его вдруг охватило беспокойство, и он подумал:

"Во всем этом немало моей работы. Мне захотелось на свадьбе Володыевского и Баси попить меду, но боюсь, что вместо меду я наварил кислого пива... А что, если пан Михал вернется к прежнему и, идя по стопам Кшиси, наденет монашескую рясу?"

Тут пан Заглоба даже похолодел, прибавил шагу и через минуту был уже в комнате пана Михала.

Маленький рыцарь ходил по комнате, как дикий зверь в клетке. Брови его были грозно нахмурены, глаза были как стеклянные - он ужасно страдал; увидав пана Заглобу, он вдруг остановился перед ним и, скрестив руки на груди, воскликнул:

- Скажите мне, что все это значит?

- Михал, - ответил Заглоба, - подумай, сколько девушек ежегодно поступает в монастырь. Дело обыкновенное! Есть такие, которые идут наперекор родительской воле, надеясь, что Господь Бог будет на их стороне, - а что же говорить о ней, раз она свободна.

- Нет больше тайн! - воскликнул пан Михал. - Она не свободна, потому что перед отъездом обещала мне свою руку и сердце.

- Гм! - ответил Заглоба. - Я этого не знал.

- Да! - повторил маленький рыцарь.

- Может быть, тогда ее можно разубедить?

- Я ей больше не нужен. Она не хотела меня видеть! - воскликнул с глубокой скорбью Володыевский. - Я спешил сюда и день, и ночь, а она уже меня и видеть не хочет! Что же я такое сделал? За какие грехи преследует меня гнев Божий? За какие грехи ветер гоняет меня, как сухой лист? Одна Умерла, другая идет в монастырь. Бог обеих отнял у меня; видно, проклятие тяготеет на мне... Для каждого есть милосердие, только не для меня!

Пан Заглоба пришел в ужас: он боялся, как бы маленький рыцарь, в порыве отчаяния, опять не начал богохульствовать, как тогда, после смерти Ануси Божобогатой, и, чтобы отвлечь его мысли в другую сторону, он сказал:

- Михал, не сомневайся, что и над тобой есть милосердие Божье! Разве можешь ты знать, что ждет тебя завтра? Быть может, та же самая Кшися, вспомнив про твое одиночество, изменит свое намерение и сдержит свое слово? Во-вторых, слушай меня, Михал. Разве не утешение для тебя, что этих двух голубок сам Бог, наш Отец милосердный, берет к себе, а не простой смертный? Скажи сам, разве это было бы лучше?

На это маленький рыцарь зашевелил усиками, заскрежетал зубами и воскликнул сдавленным, прерывистым голосом:

- Если бы это был живой человек... Ха! Пусть бы нашелся такой! Я бы предпочел... Я мог бы отомстить...

- А теперь тебе остается молитва! - сказал Заглоба. - Выслушай меня, старый друг, потому что лучшего совета тебе никто не даст... Быть может, Господь все это еще изменит к лучшему... Я сам... ты знаешь... не желал тебе другой, но теперь, видя твою скорбь, я скорблю вместе с тобой и буду просить Бога, чтобы он утешил тебя и вернул бы тебе опять сердце той жестокой девушки...

Сказав это, пан Заглоба начал отирать слезы; это были слезы искренней дружбы и сожаления. Будь это во власти пана Заглобы, он бы взял назад все, что сделал, чтобы устранить Кшисю, и первый бросил бы ее в объятия Володыевского.

- Слушай, - сказал он минуту погодя, - поговори с Кшисей, расскажи ей о своих страданиях, о своем ужасном горе, и да благословит тебя Бог! Ведь она сжалится над тобой, не каменное же у нее сердце. Я уверен, что это будет так. Похвальная вещь монашеская ряса, но не тогда, когда она сшита из чужих страданий. Скажи ей это. Вот увидишь... Эх, Михал! Сегодня ты плачешь, а завтра, может быть, мы будем пить на твоем обручении. Я уверен, что так будет. Девушка соскучилась, вот она и надумала поступить в монастырь. Она пойдет в монастырь, да только в такой, где ты будешь крестины справлять. Может быть, она не совсем здорова, а нам говорит о монастыре, чтобы отвести глаза. Ведь ты от нее самой этого не слышал, и, Бог даст, и не услышишь! Ха! Вы условились держать все в тайне, она и не хотела выдать ее и все придумала для отвода глаз. Это женская хитрость, не иначе как женская хитрость!

Слова пана Заглобы подействовали как целебный бальзам на наболевшее сердце маленького рыцаря; к нему снова вернулась надежда, глаза его наполнились слезами, он долго не мог выговорить ни слова и только успокоился несколько, как бросился в объятия пана Заглобы и сказал:

- Таких друзей, как вы, днем с огнем не сыскать. Но действительно ли так будет, как вы говорите?

- Будет! Разве ты помнишь, чтобы я когда-нибудь неверно пророчествовал? Разве ты не доверяешь моей опытности и уму?

- Но вы даже представить себе не можете, как я люблю ее. Конечно, не забыл я ту, дорогую покойницу, я каждый день за нее молюсь. Но и к Кшисе сердце так прильнуло, как кора к дереву. Ах, любимая моя! Сколько я там, в степи, передумал о ней: и утром, и вечером, и в полдень! Под конец я стал уже говорить сам с собою, так как не с кем было. Когда мне приходилось гоняться за татарином, я и тогда думал о ней!

- Верю! У меня от слез по одной девушке глаз в молодости вытек, а если и не совсем вытек, так бельмом подернулся!

- Не удивляйтесь. Лечу к ней во весь дух, и вдруг - первое слово: "монастырь". Но я надеюсь переубедить ее, рассчитываю на ее доброе сердце, верю ее слову. Как это вы сказали: "хороша ряса"... но... из чего?

- Но не тогда, когда она сшита из чужих страданий.

- Прекрасно сказано. Почему это я никогда не мог составить ни одного мудрого изречения? В станице это могло бы быть развлечением. Тревога все еще не покидает меня, но вы меня ободрили. Мы с нею действительно решили держать все в тайне; возможно, что девушка могла только для виду говорить о монастыре. Вы мне приводили еще какие-то неопровержимые доводы, но я никак не могу их вспомнить. Все же мне легче!

- Так поди же ко мне или вели подать нам сюда бутылочку. После дороги это не мешает!

Они отправились и пили до поздней ночи.

На следующий день пан Володыевский нарядился в праздничное платье и, вооружившись всеми аргументами, которые ему пришли в голову и которыми его снабдил пан Заглоба, вошел в столовую, где обыкновенно собиралось к завтраку все общество. Все были в сборе за исключением Кшиси, но и она не заставила себя долго ждать. Не успел маленький рыцарь проглотить двух ложек супу, как через отворенную дверь послышался шелест платья, и девушка вошла в комнату.

Она вошла очень быстро, вернее, вбежала. Щеки у нее горели; глаза были опущены; в лице было смущение, страх, принужденность. Она подошла к Володыевскому и подала ему обе руки, но не подняла глаз, а когда он с жаром стал целовать ее руки, она вдруг побледнела и не сказала ему ни одного слова приветствия.

А его сердце при виде этого нежного лица, при виде этого стройного, гибкого стана, от которого еще веяло теплотой недавнего сна, переполнилось любовью, беспокойством и восхищением; его тронуло даже ее смущение и боязнь, отразившиеся на ее лице.

"Цветочек мой миленький, - подумал он в душе, - чего ты боишься? Ведь я отдам за тебя и жизнь, и кровь мою..."

Но вслух он этого не сказал и только так долго и так крепко прижимал свои жесткие усы к ее атласным ручкам, что на них даже остался красный след.

Бася, глядя на все это, нарочно спустила на лоб свой хохолок, чтобы никто не мог заметить ее волнения, но на нее никто не обращал внимания: глаза всех были устремлены только на одну пару. Наступило неловкое молчание. Первый прервал его пан Михал.

- Ночь прошла у меня в печали и в беспокойстве, - сказал он, - ибо я всех вчера видел, кроме вас, и такие ужасные слухи дошли до меня, что мне было не до сна; я готов был плакать...

Услыхав такую откровенную речь, Кшися побледнела еще сильнее. Володыевскому казалось с минуту, что она упадет в обморок, и он поспешил сказать:

- Мы еще об этом поговорим, а теперь я ни о чем не буду спрашивать: вам надо успокоиться и прийти в себя. Я не волк и не варвар какой-нибудь и, видит бог, всей душой желаю вам добра!

- Благодарю вас, - прошептала Кшися.

Пан Заглоба, стольник и его жена все время обменивались взглядами, Как бы подбивая друг друга начать скорее обычный разговор, но на это долго Никто не мог решиться, и, наконец, пан Заглоба начал первый:

- Нам надо, - сказал он, обращаясь к приезжим, - сегодня же отправиться в город. Там перед выборами все кипит, как в котле, каждый хлопочет о своем кандидате. По дороге я вам скажу, за кого, по-моему, следует подать голос.

Никто ничего не ответил, и пан Заглоба обвел всех унылым взглядом и, наконец, обратился к Басе:

- А ты, жучок, поедешь с нами?

- Поеду хоть на Русь, - ответила она резко.

И снова наступило молчание. Разговор не клеился, и в таких попытках его склеить прошел весь завтрак. Наконец все встали. Володыевский тотчас подошел к Кшисе и сказал:

- Мне нужно с вами поговорить наедине!

Он предложил руку и увел ее в соседнюю комнату, в ту самую, которая была свидетельницей их первого поцелуя. Посадив Кшисю на диван, он сел с нею рядом и начал рукой гладить ее по волосам, точно лаская маленького ребенка.

- Кшися, - сказал он наконец мягким голосом, - твое смущение уже прошло? Можешь ли ты отвечать мне спокойно и обдуманно?

Ее смущение уже прошло, а кроме того, она была тронута его добротой и в первый раз подняла на него глаза.

- Могу, - ответила она тихо.

- Неужели правда, что ты хочешь поступить в монастырь?

На это Кшися сложила руки и прошептала умоляющим голосом:

- Не осуждайте меня, не проклинайте, но это так.

- Кшися, - сказал Володыевский, - можно ли так попирать счастье других, как ты его попираешь? Где твои слова? Где наш уговор? Я не могу воевать с Богом, но я повторю тебе прежде всего то, что вчера мне говорил пан Заглоба: монашеская одежда не должна быть сшита из чужих страданий. Моим горем ты славы Божьей не приумножишь, ибо Господь Бог царствует над всем миром. Ему принадлежат все народы, суша, моря, реки и воздушные птицы, и лесные звери, и солнце, и звезды; у него все, о чем только можно подумать, и даже более того, а у меня только ты одна - любимая, дорогая, все мое счастье, все мое достояние! Неужели ты можешь допустить, что Господь Бог захочет сам вырвать у бедного солдата его единственное сокровище! Что он в благости своей согласится на это, обрадуется, не разгневается. Вспомни, что даешь ты ему? Себя! Но ведь ты моя, ибо ты сама обещала быть моею, стало быть, ты ему отдаешь чужую собственность, а не свою; отдаешь мои слезы, мои страдания, быть может, и жизнь мою! Разве ты имеешь на это право? Рассуди это умом своим и сердцем и, наконец, спроси и у своей совести. Если бы я чем-нибудь оскорбил тебя, изменил, позабыл тебя, если бы я в чем-нибудь провинился, совершил преступление, тогда другое дело. Но я поехал следить за ордой, я служил отечеству кровью и жизнью. А тебя я любил, о тебе я думал по целым дням и ночам и, как олень по воде, как птица по воздуху, как дитя по матери, как мать по ребенку, тосковал по тебе. И за все это такая встреча, такая награда!.. Кшися, любовь моя, друг мой, избранная моя, скажи мне, откуда это взялось? Скажи мне свои доводы так же откровенно и искренне, как я тебе высказал мои! Будь верна мне, не оставляй меня в одиночестве с моим несчастьем. Ты сама дала мне на это право, не делай же меня преступником!

Не знал несчастный пан Михал, что существует закон выше и древнее всех законов человеческих. Закон, в силу которого сердце повинуется только любви, за нею идет, за нею должно идти, а если перестало любить, то тем самым совершает вероломство, хотя, может быть, иной раз столь же невинное, сколь невинно погасает лампа, в которой выгорело масло. Не зная об этом, Володыевский обнял колени Кшиси и просил ее, молил, а она отвечала ему только потоками слез, ибо сердце ее уже молчало.

- Кшися, - сказал рыцарь, вставая, - в твоих слезах может потонуть мое счастье, а я тебя о спасении молю!

- Не спрашивайте у меня доводов, - ответила она, рыдая, - не спрашивайте о причинах, так должно быть и иначе быть не может. Я не достойна такого, как вы, человека и никогда не была достойна. Господи боже мой, сердце разрывается! Простите меня, не покидайте меня в гневе, простите меня, не проклинайте!

Сказав это, Кшися бросилась на колени перед Володыевским.

- Я знаю, что обижаю вас, но я прошу вас сжалиться надо мной, пощадить! Тут темная головка Кшиси склонилась до самого пола. Володыевский

поднял плачущую девушку и опять посадил ее на диван, а сам, как безумный, стал ходить по комнате. По временам он вдруг останавливался, хватался руками за голову и опять продолжал ходить. Наконец он остановился перед Кшисей и сказал ей:

- Повремени, оставь мне хоть какую-нибудь надежду. Подумай, ведь я не из камня... Зачем ты так безжалостно прижигаешь мою рану раскаленным железом? Ведь как бы я ни был терпелив, все же, когда кожа зашипит, мне больно будет... Я даже сказать не умею, как мне больно... Ей-богу, не умею... Я, видишь, человек простой, всю жизнь провел на войне... Ради бога... Господи боже! В этой же самой комнате мы любили друг друга. Кшися! Кшися! Я думал, что ты вечно будешь моею, а теперь все кончено. Что с тобою случилось? Кто подменил твое сердце? Кшися, я все тот же... Ты знаешь и то, что для меня этот удар больнее, чем для кого-нибудь другого, ведь я похоронил уже одну свою любовь. Боже, что мне ей сказать, чтобы тронуть ее сердце?! Только и знаешь, что мучишься. Оставь мне хоть надежду! Не отнимай у меня всего сразу...

Кшися ничего не ответила, только все сильнее и сильнее вздрагивала от рыданий. Маленький рыцарь стоял перед нею, сдерживая сначала свое горе, а потом страшный гнев, и, только когда справился с собою, повторил прежние слова:

- Оставьте мне хоть надежду! Слышите?

- Не могу, не могу! - ответила Кшися.

Тут пан Володыевский подошел к окну и прижался головой к холодному стеклу. Долго он стоял без движения, наконец, обернулся и, сделав несколько шагов по направлению к Кшисе, сказал очень тихо:

- Будьте здоровы, ваць-панна! Мне здесь делать нечего. Пусть вам будет так хорошо, как мне плохо! Знайте, что я умом прощаю вас. Быть может, когда-нибудь и сердце мое простит. Только будьте сострадательнее к человеческому горю и в другой раз не давайте лишних обещаний. Нечего сказать, не очень-то много счастья я здесь нашел... Будьте здоровы!

Сказав это, он зашевелил усиками, поклонился и вышел. В соседней комнате он застал Маковецких и Заглобу, которые сейчас же вскочили, чтобы расспросить его, но он только махнул рукой.

- Все ни к чему! - сказал он. - Оставьте меня в покое!

Из этой комнаты в комнату Володыевского вел узкий коридор, и в коридоре у лестницы, которая вела наверх в комнату девиц, Бася вдруг загородила дорогу маленькому рыцарю.

- Да утешит вас Господь Бог и да изменит сердце Кшиси! - сказала она Дрожащим от слез голосом.

Он прошел мимо, даже не взглянув на нее и не сказав ни слова. Вдруг его охватило бешенство, горечь наполнила его душу. Он вернулся, остановился с язвительным лицом перед ни в чем не повинной Басей.

- Обещайте руку Кетлингу, - сказал он хриплым голосом, - влюбите его в себя, а потом растопчите его, растерзайте его сердце и идите в монастырь!

- Пан Михал! - воскликнула с изумлением Бася.

- Доставь себе удовольствие, отведай поцелуев, а потом иди каяться! Пропадите вы пропадом!!

Это уже было слишком для Баси. Одному Богу было известно, сколько самоотречения было в ее пожелании, чтобы Бог изменил сердце Кшиси, и за все это на нее возвели несправедливое подозрение, ответили насмешкой, оскорблением, и именно в ту минуту, когда она готова была жизнь отдать, чтобы утешить неблагодарного. Душа ее вспыхнула, как огонь, щеки раскраснелись, розовые ноздри раздулись, и, ни минуты не раздумывая, она воскликнула, потряхивая своими светлыми волосами:

- Знайте же, что из-за Кетлинга не я иду в монастырь!

И с этими словами она бросилась на лестницу и исчезла из глаз рыцаря.

А он стоял, как окаменелый, потом стал протирать себе глаза, как человек, который только что проснулся от сна! Вдруг лицо его налилось кровью, он схватился за рукоятку сабли и закричал страшным голосом:

- Горе изменнику!

И через четверть часа он уже мчался в Варшаву, так что ветер свистел у него в ушах и комья земли градом летели из-под копыт его коня.

XIX

Маковецкие и Заглоба видели, как он убежал. Ими овладела тревога, и они глазами спрашивали друг друга: что случилось, куда он поехал?

- Великий Боже! - воскликнула пани Маковецкая. - Он еще готов в Дикие Поля ехать, и я его больше никогда не увижу!

- Или в монастырь, по примеру той пустоголовой, - говорил в отчаянии пан Заглоба.

- Надо принять меры, - прибавил стольник.

Вдруг дверь открылась, и в комнату, как вихрь, влетела Бася, взволнованная, бледная; не отнимая рук от глаз, она затопала ногами посередине комнаты и запищала:

- Спасите, спасите! Пан Михал поехал убить Кетлинга! Кто в Бога верует, пусть летит его удержать! Помогите, помогите!

- Что с тобой, девочка! - крикнул Заглоба, хватая ее за руки.

- Помогите! Пан Михал убьет Кетлинга! Из-за меня прольется кровь, а Кшися умрет! Все из-за меня!

- Отвечай! - крикнул Заглоба, тряся ее изо всей силы. - Откуда ты это знаешь? И при чем ты тут?

- Я со злости сказала, что они любят друг друга, что Кшися из-за Кетлинга идет в монастырь. Кто в Бога верует, пусть летит, остановит его! Поезжайте поскорее, поезжайте все, едем все!

Пан Заглоба не привык в таких случаях терять время, он бросился на двор и тотчас же приказал запрягать лошадей.

Пани Маковецкая хотела расспросить Басю об этом ошеломляющем известии. До этого времени она и не догадывалась о каких-нибудь чувствах между Кшисей и Кетлингом, но Бася помчалась за паном Заглобой, чтобы самой присмотреть за запряжкой. Она помогала вывести лошадей, закладывать их в коляску, наконец, сидя на козлах, с непокрытой головой подъехала к крыльцу, на котором пан Заглоба и стольник дожидались уже одетые.

- Слезай! - сказал ей Заглоба.

- Не слезу!

- Слезай! - говорю тебе.

- Не слезу! Хотите ехать, садитесь, а нет, я одна поеду!

Сказав это, Бася подобрала вожжи, а они, видя, что упорство девушки может их задержать, оставили ее в покое.

Между тем прибежал кучер с кнутом, и пани Маковецкая успела еще вынести Басе теплую одежду, потому что день был холодный.

И они тронулись.

Бася осталась на козлах; пан Заглоба, желая поговорить с нею, уговаривал ее пересесть на переднее сиденье, но она и этого не хотела сделать, быть может, из боязни, что ее будут бранить, и Заглобе пришлось допрашивать ее издали; а она отвечала, не поворачивая головы.

- Откуда ты узнала, - спросил он, - про тех двух, о чем говорила Михалу?

- Я все знаю.

- Кшися тебе что-нибудь сказала?

- Кшися мне ничего не говорила.

- Может быть, шотландец?

- Нет, но я знаю, что он из-за этого и в Англию уезжает. Он всех провел, но только не меня.

- Удивительная вещь! - сказал Заглоба. Бася ответила на это:

- Это ваша работа, не нужно было их толкать друг к другу!

- Сиди там тихо и не вмешивайся не в свои дела! - ответил пан Заглоба; его задело то, что упрек этот был сделан при стольнике летичевском.

И минуту спустя он прибавил:

- Я толкал их? Я сватал? Вот это мне нравится!

- Ага, может быть, не так? - возразила девушка. И дальше они ехали молча.

Пан Заглоба все же не мог отрешиться от мысли, что Бася права и что во всем, что произошло, немалая доля и его вины. Мысль эта сильно его мучила, а так как и шарабан трясло при этом жестоко, то старый шляхтич пришел в отвратительное настроение и не скупился на упреки себе.

"Было бы очень справедливо, - думал он, - если бы Володыевский с Кетлингом обрезали мне уши. Женить кого-нибудь против воли - это все равно что заставить его ездить верхом лицом к лошадиному хвосту. Эта муха права! Если те там подерутся, кровь Кетлинга падет на меня. Интриг мне захотелось на старости лет! Тьфу, черт возьми! И меня чуть было не провели за нос, я ведь только смутно догадывался, почему Кетлинг едет за море, а та галка идет в монастырь, между тем, как оказывается, гайдучок все уже давно раскусил".

Тут пан Заглоба задумался, а минуту спустя пробормотал:

- Шельма, а не девушка! Михал, верно, у рака глаза занял, если ту куклу предпочел ей.

Между тем они приехали в город, и тут-то начались настоящие трудности, потому что никто из них не знал, где теперь живет Кетлинг и куда мог отправиться Володыевский; искать же их в такой толпе было то же самое, что искать зерно в четверике мака. Прежде всего они отправились ко двору великого гетмана. Там им сказали, что Кетлинг еще утром должен был ехать в заморское путешествие. Володыевский тоже был там и расспрашивал о Кетлинге, но куда он отправился, никто не знал. Предполагали, что он поехал в полк, который стоял за городом.

Пан Заглоба велел ехать к лагерю, но и там они ничего не узнали. Объехали все гостиницы в улице Длугой, были на Праге - все напрасно.

Между тем наступила ночь, и так как найти помещение в гостинице нельзя было и думать, то им пришлось возвращаться домой. Возвращались они очень озабоченные. Бася плакала, набожный стольник читал молитвы, а Заглоба не на шутку встревожился. Тем не менее он старался успокоить и себя, и других.

- Ха! Мы беспокоимся, а Михал, может быть, уже и дома!

- Или убит! - сказала Бася.

И она заерзала на сиденье, повторяя со слезами:

- Мне надо язык отрезать! Я во всем виновата! Во всем виновата! Господи, я с ума сойду!

- Молчи, девушка, - сказал Заглоба, - виновата не ты, и знай, что если кто-нибудь из них и убит, то не Михал!

- Мне жаль и того! Прекрасно мы отплатили ему за гостеприимство, нечего сказать! Боже! Боже!

- Правда! - вставил стольник.

- Да бросьте вы это! Кетлинг теперь уже ближе к Пруссии, чем к Варшаве. Ведь вы слышали, что он уехал. Я надеюсь на Бога, что если даже они и встретятся, то вспомнят свою старую дружбу и годы, проведенные вместе... Ведь они всегда ездили вместе, стремя у стремени, вместе ездили на разведки, спали на одном седле, в одной крови обагряли руки. Во всем войске известна была их дружба, и Кетлинга за его красоту называли женой Володыевского. Невозможно, чтобы они не вспомнили этого, как только увидят друг друга!

- Но иногда и так бывает, - сказал рассудительный стольник, - что величайшая дружба превращается в величайшую ненависть. В наших странах пан Дейма убил Убыша, с которым двадцать лет жил в самом лучшем согласии. Я могу вам рассказать подробно про этот несчастный случай.

- Если бы мысли мои были спокойны, я бы охотно вас послушал, как слушаю и рассказы вашей супруги, которая говорит всегда очень подробно, не забывая даже генеалогии; но у меня в голове гвоздем засело то, что вы сказали про дружбу и ненависть. Помилуй бог, если тут так случится!

- Одного звали пан Дейма, а другого пан Убыш. Оба были достойные люди и товарищи по оружию...

- Ой, ой, ой! - сказал мрачно пан Заглоба. - Будем надеяться на Бога, что здесь так не будет, а если это случится, то Кетлинг - покойник!

- Несчастье! - сказал стольник, помолчав немного. - Да, да, Дейма и Убыш. Как сейчас помню. И дело тоже вышло из-за женщины...

- Вечно эти женщины! Первая встречная галка заварит тебе такую кашу, что кто ее хлебнет, тому она поперек горла станет! - проворчал Заглоба.

- Вы на Кшисю не нападайте! - сказала вдруг Бася.

- Лучше бы Михал в тебя влюбился; ничего бы этого не было, - сказал пан Заглоба.

Так разговаривая, они подъехали наконец к дому. Сердца их тревожно забились, когда они увидали свет в окнах; у всех промелькнула мысль, что Володыевский вернулся. Но их встретила одна только пани Маковецкая, встревоженная и огорченная. Узнав, что все поиски ни к чему не привели, она залилась горькими слезами и начала причитать, что больше не увидит брата. Бася вторила ей. Заглоба не мог сладить со своей тревогой.

- Завтра до рассвета поеду опять, но один, - сказал Заглоба, - может быть, что-нибудь и разузнаю.

- Вдвоем искать лучше, - вставил стольник.

- Нет, вы оставайтесь с женщинами. Если Кетлинг жив, я дам вам знать.

- Господи, ведь мы живем в его доме! - сказал стольник. - Завтра надо будет найти какое-нибудь помещение. Хоть бы пришлось жить в палатке, только бы не оставаться здесь!

- Ждите от меня известий, иначе потеряем друг друга. Если Кетлинг убит...

- Говорите тише, ради бога! - воскликнула пани Маковецкая. - Прислуга услышит и передаст еще Кшисе, а она и так чуть жива...

- Я пойду к ней, - сказала Бася.

И побежала наверх. Остальные остались, встревоженные и опечаленные. Никто во всем доме не спал. Мысль, что Кетлинг, может быть, убит, наполняла все сердца ужасом. Вдобавок ночь была душная, темная, грохотали раскаты грома, молния ежеминутно разрезала мрак. В полночь над землею разразилась первая весенняя буря. Проснулась и прислуга.

Кшися и Бася перешли из своей комнаты в столовую. Там все общество читало молитвы, а потом все сидели в молчании, время от времени, согласно обычаю, после каждого удара грома повторяя хором: "Слово плоть бысть".

В посвистах ветра слышался порой как будто топот; тогда всех охватывал ужас и волосы дыбом вставали на голове: всем казалось, что вот-вот откроется дверь, и в комнату войдет Володыевский, забрызганный кровью Кетлинга.

Кроткий всегда пан Михал в первый раз в жизни лег тяжелым камнем на сердца людей, так что самая мысль о нем вызывала ужас.

Ночь, однако, прошла без вестей о маленьком рыцаре. На рассвете, когда гроза немного поутихла, пан Заглоба вторично отправился в город.

Весь день был опять днем тяжелого беспокойства. Бася до самого вечера просидела или у окна, или за воротами, поглядывая на дорогу, по которой должен был вернуться пан Заглоба.

Между тем слуги по приказанию пана стольника укладывали вещи в дорогу, Кшися занялась своей работой, что дало ей возможность держаться вдали от Маковецких и пана Заглобы. Хотя пани Маковецкая ни одним словом не упоминала при ней до сих пор о брате, но уже одно это молчание убеждало Кшисю, что и любовь к ней пана Михала, и их давнишнее тайное решение, и ее теперешний отказ - все вышло наружу. А ввиду этого трудно было предположить, чтобы эти люди, столь близкие Володыевскому, могли относиться к ней без неприязненного чувства. Бедная Кшися чувствовала, что так и должно быть, что от нее отвернулись эти любящие сердца, и она предпочитала страдать в одиночестве.

К вечеру вещи были уложены, так что в случае чего можно было в тот же день выехать. Но пан Маковецкий ожидал известий от Заглобы. Подали ужин, к которому никто не прикоснулся. Вечер тянулся так долго, так невыносимо, так глухо, точно все старались вслушаться и понять язык часов.

- Перейдемте в гостиную! - сказал наконец стольник. - Здесь просто выдержать нельзя.

Перешли и сели, но прежде чем кто-либо успел промолвить слово, как за окном послышался лай собак.

- Кто-то идет! - сказала Бася.

- Судя по лаю, это кто-нибудь свой, - заметила пани Маковецкая.

- Тише! - сказала опять Бася. - Да, слышно все яснее... Это пан Заглоба.

Бася и стольник вскочили и подбежали к двери; у Маковецкой сильно билось сердце, но она осталась с Кшисей, чтобы излишней торопливостью не показать ей, что пан Заглоба привез очень важные известия.

Между тем колеса застучали уже под самыми окнами и вдруг замолкли. В сенях раздались какие-то голоса, и минуту спустя, как ураган, влетела в комнату Бася, - лицо ее так исказилось, точно она увидала привидение.

- Бася, что такое? Кто там? - с ужасом спросила пани Маковецкая.

Но прежде чем Бася успела перевести дух и что-либо ответить, как двери распахнулись и в них появился сначала стольник, потом Володыевский и, наконец, Кетлинг.

XX

Кетлинг изменился до неузнаваемости: он едва мог поклониться дамам, потом остановился неподвижно, прижав шляпу к груди и закрыв глаза. Володыевский по дороге обнял сестру и подошел к Кшисе. Лицо девушки побелело, как полотно, легкий пушок на губах казался чернее обыкновенного, грудь то подымалась, то опускалась. Володыевский взял ее ласково за руку и поднес ее к губам; потом пошевелил усиками, точно собираясь с мыслями, и сказал печальным, необыкновенно спокойным голосом:

- Мосци-панна, или, лучше, дорогая моя Кшися! Выслушай меня спокойно, потому что я не какой-нибудь скиф, или татарин, или дикарь, а твой друг, который хотя сам не очень счастлив, но тебе желает всяческого счастья. Уже известно, что вы с Кетлингом любите друг друга. Панна Бася бросила мне это в глаза, когда справедливо разгневалась на меня, и я не стану отрицать, что я выскочил из этого дома в бешенстве и помчался к Кетлингу, чтобы отомстить ему. Когда все потеряешь, мести легко поддаться, а я так тебя любил! Видит бог, не только как мужчина любит женщину... Если бы я уже был женат и Бог благословил меня мальчиком или девочкой, а потом отнял их у меня, я, быть может, не жалел бы их так, как жалел тебя...

Тут у пана Михала не хватило голоса, но он тотчас же поборол себя, несколько раз шевельнул усиками и продолжал:

- Ну, что ж делать. Горе горем, а помочь ничем нельзя. Что тебя полюбил Кетлинг, не удивительно. Кто бы мог не полюбить тебя? А что ты его полюбила, - такова, значит, моя судьба. Но и тут удивляться нечему - мне с Кетлингом не равняться. На поле битвы, - пусть он сам скажет, - я не хуже его, но тут иное дело. Одному Бог дал красоту, другому ее не дал, но зато дал рассудительность. Так было и со мной. Как только ветер освежил меня, как только прошел первый взрыв бешенства, - совесть мне тотчас же подсказала: за что я им буду мстить? За что пролью кровь друга? Полюбили один другого, - на то воля Божья. Старые люди говорят, что сердце и гетману не слуга. Полюбили, - значит, воля Божья! Если бы Кетлинг знал, что ты обещала быть моей... может быть, я и крикнул бы ему: "Выходи с саблей!", но он этого не знал. В чем же его вина? Ни в чем! А ты в чем виновата? Ни в чем! Он хотел уехать, ты хотела поступить в монастырь. Во всем виновата моя доля несчастная, но в том уж, видно, перст Божий, - значит, мне суждено навсегда остаться одиноким... Но я поборол себя, я поборол себя.

Володыевский снова оборвал свою речь и стал прерывисто дышать, как человек, который долго нырял и вдруг очутился на поверхности воды. Потом взял руку Кшиси.

- Любить так, чтобы желать всего для себя, - сказал он, - не трудно. Мы страдаем все трое, пусть же лучше страдает один и принесет другим счастье. Дай тебе Бог, Кшися, счастья с Кетлингом... Аминь... Дай тебе Бог, Кшися, счастья с Кетлингом... Мне немного больно, но это ничего... Дай тебе Бог... Ей-богу, ничего... Я поборол себя...

Говорил "ничего" бедный солдат, но, стиснув зубы, наконец застонал от сердечной боли, а в другом конце комнаты послышался рев Баси.

- Кетлинг, иди сюда, друг мой! - воскликнул Володыевский.

Кетлинг подошел к Кшисе, опустился на колени и молча, с величайшим благоговением и любовью обнял ее ноги.

А Володыевский стал говорить прерывистым голосом:

- Обними его! Он тоже настрадался, бедняга!.. Да благословит вас Господь Бог!.. Ты уж не пойдешь в монастырь. Лучше будет, если вы будете благословлять меня, чем проклинать... Бог надо мной... Хотя мне теперь и очень тяжело...

Бася не могла выдержать больше и бросилась вон из комнаты. Заметив это, Володыевский обратился к стольнику и к своей сестре.

- Пойдемте в другую комнату, - сказал он, - оставьте их одних, я тоже пойду к себе и помолюсь Господу Богу!

И он ушел.

Посреди коридора, около лестницы, он встретил Басю на том самом месте, где в пылу гнева она выдала тайну Кшиси и Кетлинга. Она стояла, прислонившись к стене, и заливалась горькими слезами.

Увидев это, расчувствовался пан Михал над собственным горем.

До сих пор он сдерживался как мог, но теперь прорвалась его скорбь, и слезы градом брызнули из глаз.

- Чего вы плачете, ваць-панна?! - воскликнул он жалостливым голосом. Бася подняла голову и, как ребенок, вытирая кулаками слезы и дыша открытым ртом, продолжала всхлипывать и сквозь рыдания ответила ему:

- Мне так вас жаль... О, Господи, Господи!.. Пан Михал такой добрый, такой честный!.. О, Господи!

Тогда он схватил ее руки и стал покрывать их поцелуями от благодарности и волнения.

- Награди тебя Бог! Награди тебя Бог за твое доброе сердце! - сказал он. - Тише, не плачь!

Но Бася зарыдала навзрыд; казалось, каждая жилка дрожала в ней от горя. Жадно ловя воздух, она топала ногами и закричала так громко, что голос ее разнесся по всему коридору.

- Глупая Кшися! Я предпочла бы одного пана Михала десяти Кетлингам. Я люблю пана Михала от всего сердца... Больше, чем тетю... больше, чем дядю... больше, чем Кшисю!..

- Ради бога! Бася! - воскликнул пан Михал. Стараясь унять ее волнение, он обнял ее, а она изо всех сил прижалась к его груди, так что он почувствовал биение ее сердца, трепетавшего, как у измученной птички. Он обнял ее еще крепче, и они так застыли.

Все кругом было тихо.

- Бася! Хочешь быть моей? - спросил маленький рыцарь.

- Да, да, да! - ответила Бася.

Услышав этот ответ, и он поддался увлечению, прижал свои губы к ее алым девственным губам, и они опять застыли...

Между тем загремела бричка, и пан Заглоба вошел в сени, потом в столовую, где сидел Маковецкий с женой.

- Нет Михала! - крикнул он, не переводя дыхания. - Искал его везде. Пан Кшицкий говорил, что видел его с Кетлингом. Они, наверное, дрались!

- Михал здесь, - ответила пани Маковецкая, - привез Кетлинга и отдал ему Кшисю.

Соляной столб, в который была превращена жена Лота, был, верно, менее похож на настоящий столб, чем пан Заглоба в эту минуту. Несколько минут царило молчание, потом старый шляхтич протер глаза и сказал:

- Э?

- Кшися с Кетлингом здесь рядом, в комнате, а пан Михал пошел помолиться, - ответил стольник.

Пан Заглоба, не задумываясь, вошел в смежную комнату, и хотя уже знал обо всем, но, увидав Кетлинга рядом с Кшисей, снова застыл в изумлении. Они вскочили, смущенные, и не знали, что сказать; тем более что вслед за Заглобой вошли и Маковецкие.

- Всю жизнь буду благодарен Михалу, - сказал наконец Кетлинг. - Наше счастье - дело его рук!

- Дай вам Бог счастья! - сказал стольник. - Желанию Михала мы противиться не будем!

Кшися бросилась в объятия пани Маковецкой, и обе расплакались. Пан Заглоба был точно оглушен. Кетлинг склонился к ногам стольника, как сын к ногам отца, а тот поднял его и от наплыва ли мыслей или от смущения сказал:

- А пана Убыша пан Дейма убил! Благодарите Михала, а не меня!

Минуту спустя он спросил:

- Жена, как звали ту панну?

Пани Маковецкая не успела ответить, потому что в эту минуту вбежала Бася, запыхавшаяся, раскрасневшаяся, с волосами, совсем упавшими на глаза, - подбежала к Кетлингу и Кшисе и, тыкая пальцем в глаза то тому, то другому, закричала:

- Ну и ладно! Вздыхайте, любите, женитесь! Вы думаете, что пан Михал один будет на свете? Так нет же: я за него махну! Я его люблю и сама ему первая сказала! Первая сказала, а он спросил, пойду ли я за него, а я ему ответила, что предпочитаю его десяти другим, потому что люблю его и буду ему самой лучшей женой, и никогда не покину его, и мы будем вместе воевать! Я давно люблю его, хоть ничего не говорила, потому что он самый честный, самый хороший и любимый! Теперь вы можете жениться, а я за пана Михала махну, хоть завтра... потому что...

Но тут у Баси захватило дыхание.

Все поглядывали друг на друга, не понимая, с ума ли она сошла или говорит правду? Потом все стали смотреть с изумлением на нее. Вдруг в дверях показался Володыевский.

- Михал, - спросил стольник, немного придя в себя, - правда ли то, что мы слышим?

На это маленький рыцарь ответил с глубочайшей серьезностью:

- Господь сотворил чудо: она - мое утешение, моя любовь, мое величайшее сокровище!

После этих слов Бася снова подскочила к нему, как серна. Между тем выражение изумления исчезло с лица пана Заглобы, его седая голова затряслась, он широко раскрыл объятия и воскликнул:

- Ей-богу, зареву... Гайдучок, Михал, подите ко мне...

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I

И он любил ее безумно, и она его любила, и хорошо им было вместе. Хотя они были женаты четыре года, детей у них не было. Зато хозяйство шло у них превосходно. Володыевский купил близ Каменца на свои и Басины деньги несколько деревень, и купил их дешево: в той местности многие помещики из страха перед нашествием турок охотно продавали свои земли. Он ввел в этих владениях строгий, чисто военный порядок; беспокойное население держал в железных руках, на месте погоревших изб ставил новые, строил укрепленные хутора, по которым расставлял временные гарнизоны, - словом, как прежде он ревностно защищал страну, так теперь он ревностно хозяйничал, не выпуская сабли из рук.

Слава его имени служила лучшей охраной его владений. С некоторыми мурзами он дружил. С другими вступал в борьбу. При одном воспоминании о Маленьком соколе в ужас приходили и своевольные шайки казаков, и летучие отряды татарских хищников, и степные разбойники; стада его лошадей и овец, его буйволы и верблюды могли свободно пастись в степи. Не трогали даже его соседей. Состояние его с помощью дельной жены росло. Его окружала всеобщая любовь и уважение. Отчизна наградила его чинами, гетман его любил, хотинский паша при воспоминании о нем причмокивал губами. Имя его с уважением повторяли в далеком Крыму и в Бахчисарае.

Хозяйство, война и любовь были три главные нити в его жизни.

Знойное лето 1671 года застало Володыевских в родовом имении Баси - Соколе. Сокол этот был перлом их имений. Шумно и весело жили они там вместе с паном Заглобой, который, невзирая ни на свои преклонные годы, ни на трудности путешествия, сдержал слово, данное на свадьбе Володыевских. Но шумные пиры и радость по поводу приезда дорогого гостя вскоре были прерваны приказом гетмана, который поручал Володыевскому принять команду в Хрептиеве, охранять границу, следить за движением со стороны пустыни; уничтожать отдельные чамбулы и очистить окрестности от гайдамаков.

Маленький рыцарь, как солдат, всегда готовый к услугам Речи Посполитой, тотчас приказал слугам согнать стада с лугов, навьючить верблюдов и стоять в походном порядке. Все же сердце его разрывалось при мысли о разлуке с женой: он любил ее как муж и как отец и жить не мог без нее; но брать ее с собой в дикую и глухую ушицкую пустыню, подвергать различным опасностям он не хотел. Но она упорно настаивала на том, чтобы ехать с ним.

- Подумай, - говорила она, - неужели мне безопаснее будет остаться, чем жить там под охраной войска и с тобою? Не хочу я другой кровли, кроме твоей палатки; я затем и вышла за тебя, чтобы делить с тобою все трудности, невзгоды и опасности. Здесь меня замучит беспокойство, а с таким солдатом, как ты, я буду чувствовать себя безопаснее, чем сама королева в Варшаве. Если придется с тобой отправиться в поход, я пойду. Без тебя я ни одной ночи не усну, куска не проглочу и, в конце концов, не выдержу, - в Хрепти-ев и так полечу, а если ты прикажешь меня не пускать, то я буду ночи сидеть у ворот и до тех пор буду просить и плакать, пока ты не сжалишься!

Володыевский, тронутый такой любовью, схватил жену в объятия и жадно стал целовать ее розовое личико, и она не оставалась в долгу.

- Я бы ничего не имел против, если бы дело касалось сторожевых постов, - сказал он наконец, - или походов против ордынцев. Войска у нас будет довольно: со мной пойдет отряд генерала подольского и пана подкомория; кроме того, казаки Мотовилы и драгуны Линкгауза. Будет до шестисот солдат, а с челядью до тысячи. Но я боюсь того, чему в Варшаве сеймовые болтуны не верят, но чего мы, живя на границе, ждем со дня на день: великой войны со всеми турецкими силами. Все это подтвердил и пан Мыслишевский, и паша хотинский это ежедневно повторяет, гетман тоже верит, что султан не оставит Дорошенку без помощи и объявит войну Речи Посполитой, а тогда что же мне делать с тобою, мой цветочек дорогой, моя награда из Божьих рук?

- Что будет с тобой, то будет и со мной!.. Я не хочу другой участи, как той, что ждет тебя!

Тут заговорил пан Заглоба и, обратившись к Басе, сказал:

- Если вас турки поймают, то хочешь или нет, а судьба твоя будет совсем иная, чем судьба Михала. Эх! После казаков, шведов, северян и бранденбургской псарни - турки. Говорил я ксендзу Ольшовскому: "Дорошенку до отчаяния не доводите, с турком он столковался только поневоле". Ну и что же? Не послушались! Ханенку послали против Дороша, а теперь Дорош волей-неволей должен лезть в пасть туркам да вдобавок вести их против нас. Помнишь, Михал, я при тебе предостерегал Ольшовского?

- Вы, должно быть, предостерегали его в другой раз, я этого что-то не припомню, - ответил маленький рыцарь. - Но то, что вы сказали про Дорошенку, это святая истина! Пан гетман того же мнения, - говорят даже, у него есть письма от Дороша именно такого же содержания. Впрочем, как бы там ни было, теперь уже поздно вести переговоры. Все же у вас такой быстрый ум, что я охотно спрошу вашего мнения: должен ли я взять Баську в Хрептиев или оставить ее здесь? Я должен прибавить только, что там ужасная пустыня. Деревушка была всегда дрянь, а за эти последние двадцать лет через нее прошло столько казацких шаек и чамбулов, что не знаю, найдем ли мы там хоть камень на камне. Там много оврагов, поросших лесами, много трущоб и глубоких пещер и всяких тайников, где разбойники скрываются целыми сотнями, не говоря уже о тех, которые приходят из Валахии.

- Разбойники при такой военной силе - вздор, - сказал Заглоба, - чамбулы - тоже вздор, потому что если они появятся в большом количестве, то это будет известно, а если их будет немного, то ты их вырежешь...

- Ну вот видишь! - воскликнула Бася. - Все это вздор! Разбойники вздор, и чамбулы вздор! С такой силой Михал защитит меня от всей крымской орды.

- Не мешай мне думать, - ответил пан Заглоба, - иначе я решу не в твою пользу!

Бася быстро закрыла рот рукой и спрятала голову в плечи, делая вид, что ужасно боится пана Заглобы. Он, хотя и понимал, что она шутит, был этим польщен и, положив свою одряхлевшую руку на русую головку Баси, сказал:

- Ну не бойся, я тебя порадую!

Бася тотчас же поцеловала его руку, - действительно, многое зависело от его совета, ибо советы его были всегда так верны, что на них можно было положиться; а он, засунув обе руки за пояс и поглядывая своим здоровым глазом то на одного, то на другого, вдруг сказал:

- А потомства нет как нет, а?

И оттопырил свою нижнюю губу.

- Воля Божья, вот и все! - ответила Бася, опустив глаза.

- А вам бы хотелось? - опять спросил Заглоба.

- Говоря откровенно, - заговорил маленький рыцарь, - я не знаю, что дал бы, чтобы иметь детей, но иной раз я думаю, что это напрасная мечта. Бог и так послал мне счастье, дав вот этого котенка, или, как вы ее называете, гайдучка, а так как он при этом благословил меня славою и достатком, то я и не смею молить его о большей милости. Видите ли, не раз приходило мне в голову, что, если бы исполнились все человеческие желания, тогда не было бы никакой разницы между земной Речью Посполитой и небесной, а ведь только небесная отчизна может дать совершенное счастье. И потому я надеюсь, что если я здесь не дождусь одного или двух мальчишек, то это счастье не минует меня там! И по старине буду я с ними воевать под началом небесного гетмана, Михаила-Архангела, и вместе с ними покроюсь славой в походах против нечистой силы.

Набожный рыцарь, растроганный своими собственными словами, опять поднял глаза к небу, но пан Заглоба слушал его равнодушно, строго моргал глазом и наконец сказал:

- Смотри, как бы в этом не было богохульства! Ведь, хвастаясь, что ты так хорошо предугадал предопределения Господа, ты грешишь, и за этот грех тебе придется жариться в аду, как горох на горячей сковородке. У Господа Бога рукава пошире, чем у епископа краковского, но он не любит, чтобы ему туда заглядывали, много ли, мол, людей он наготовил. Он делает, что ему угодно, а ты не в свое дело носа не суй. Если вы хотите иметь потомство, то нужно вам жить вместе, а не расставаться!

Услыхав это, Бася подпрыгнула от радости, хлопая в ладоши и повторяя:

- Ну что? Нам надо жить вместе! Я сразу отгадала, что вы будете на моей стороне! Я сразу отгадала! Едем в Хрептиев, Михал! Хоть разок ты меня возьмешь против татар. Единственный разок! Мой дорогой, мой золотой!

- Ну вот, не угодно ли? Ей уже и в поход захотелось! - воскликнул маленький рыцарь.

- С тобою я не испугаюсь и целой орды!

- Silentum! (Тишина (лат.).) - сказал Заглоба, глядя на Басю восхищенными глазами, или, вернее, восхищенным глазом; он любил ее ужасно. - Я надеюсь, что Хрептиев, до которого, впрочем, не так уж далеко, не будет последней стоянкой в Диких Полях.

- Нет! Команды будут стоять и дальше: в Могилеве, в Ямполе, а последняя в Рашкове, - ответил маленький рыцарь.

- В Рашкове? Ведь мы Рашков знаем! Мы оттуда Гальшку Скшетускую вывезли! Из Валадынецкого яра, помнишь, Михал? Помнишь ли, как я убил это чудище Черемиса, или черта, который ее стерег? Но раз последняя команда будет стоять в Рашкове, то если весь Крым или все турецкие силы тронутся, они там об этом узнают скоро и дадут знать в Хрептиев, а потому и опасности большой нет, - Хрептиев не может быть осажден внезапно. Ей-богу, я не знаю, почему бы Баське и не жить там с тобой? Я это искренне говорю, а ведь ты знаешь, что я скорее отдам свою старую голову, чем стану подвергать ее опасности! Бери ее! Вам обоим будет лучше! Но только Баська должна мне обещать, что в случае войны она без сопротивления позволит себя отвезти хоть в Варшаву, ибо тогда начнутся большие походы, жестокие битвы, осады лагерей, может быть, и голод, как под Збаражем, а в таких делах и мужчине трудно уберечь свою голову, что же говорить о женщине...

- С Михалом я готова и умереть вместе, - сказала Бася, - но ведь у меня хватит рассудить, что можно, а чего нельзя. Впрочем, воля Михала, не моя! Ведь он в этом году ходил уже в поход с паном Собеским, а разве я тогда настаивала на том, чтобы с ним ехать? Нет! Ну, хорошо! Если только мне теперь позволять ехать в Хрептиев вместе с Михалом, то в случае войны вы можете отослать меня, куда вам будет угодно.

- Его милость, пан Заглоба, отвезет тебя на Полесье к Скшетуским, - сказал маленький рыцарь, - туда ведь турки не дойдут.

- Пан Заглоба, пан Заглоба! - ответил, передразнивая его, старый шляхтич. - Разве я конвойный? Не доверяйте так жен пану Заглобе только потому, что он стар, - на деле может выйти совсем другое... Во-вторых, неужели ты думаешь, что в случае войны с турком я буду уже сидеть у печи в Полесье, смотреть, как бы жаркое не подгорело? Я еще не калека и могу кое на что пригодиться. Я со скамейки на коня сажусь, это - правда, но уж если сяду, то на неприятеля налечу не хуже другого молодого. Слава богу, песок еще из меня не сыплется! В стычках с татарами я участвовать не буду, выслеживать их в Диких Полях не буду, я ведь не гончая собака, но зато в генеральном сражении держись только со мной, если сможешь, и ты немало прекрасных вещей увидишь!

- Неужели вы хотите еще идти на войну?

- Ты, значит, думаешь, что я не желаю славной смертью запечатлеть славную жизнь мою после стольких лет службы? Могу ли я ожидать чего-либо более достойного? Ты знал пана Девионткевича? Правда, ему на вид было не более ста сорока лет, но ему было сто сорок два, а он все еще служил.

- Ну, ста сорока ему не было!

- Было! Не сойти мне с этого места! Иду на войну, и баста! А теперь в Хрептиев с вами, потому что я в Баську влюблен.

Бася подскочила к нему с сияющим лицом и бросилась целовать пана За-глобу, а он все поднимал голову, повторяя:

- Крепче! Крепче!

Но пан Володыевский все же раздумывал еще и наконец сказал:

- Отправляться всем вместе невозможно: там настоящая пустыня, нигде не найдешь и крыши. Я поеду вперед, осмотрю местность, выстрою надежную крепость, избы для солдат и навесы для офицерских лошадей, которые могут пострадать от перемены воздуха; прикажу вырыть колодцы, провести дороги, кое-как очистить яры от разбойников; тогда уж пришлю вам надежный конвой, и вы приедете. Хоть три недели, но вам придется здесь обождать.

Бася уже хотела возражать, но пан Заглоба, решив, что Володыевский прав, сказал:

- Что умно, то умно. Бася, мы останемся здесь на хозяйстве и заживем прекрасно. Надо кое-какие запасы сделать, ибо вам, верно, и то неизвестно, что меды и вина нигде так хорошо не сохраняются, как в пещерах...

II

Володыевский сдержал свое слово - в три недели он окончил все постройки и прислал надежный конвой: сотню липков из полка пана Ланцкоронского и сотню драгун Линкгауза под командой пана Снитки, герба "Месяц на ущербе". Липками командовал сотник Азыя Меллехович, из литовских татар, человек совсем еще молодой, лет двадцати с небольшим. Он привез письмо от маленького рыцаря, который писал жене:

"Возлюбленная сердца моего Баська! Ну, приезжай же поскорей, ибо без тебя я как без хлеба, и если до той поры не иссохну, то твою розовую мордочку вконец зацелую. Посылаю вам людей немало и офицеров опытных, но во всем предпочтение отдавайте пану Снитко и в общество его примите, потому что он хорошего рода и человек состоятельный; а Меллехович, хотя он и хороший солдат, но, бог весть, кто он. К тому же он ни в одном полку, кроме Липковского, не мог бы быть офицером, ибо все считали бы его ниже себя. Обнимаю тебя крепко, ручки и ножки целую. Крепость я выстроил отличную из корабельного леса, дома с огромными печами. Для нас несколько комнат в отдельном доме. Всюду пахнет смолой и столько поналезло сверчков, что как начнут стрекотать, так собак даже разбудят. Если бы достать хоть немножко горохового стебля, их можно бы сразу вывести; а может, велишь выложить им возы? Стекол нигде не достали, - заслоняем окна пузырями, зато в команде пана Бялогловского среди драгун есть стекольщик. Стекла ты можешь купить в Каменце у армян, только, ради бога, вези осторожно, не разбей. Твою комнатку я велел обить коврами, и она имеет прекрасный вид. Девятнадцать разбойников, которых мы поймали в Ушицком яру, я велел повесить, а пока ты приедешь, я наберу их десятка три. Пан Снитко расскажет тебе, как мы тут живем. Поручаю тебя Богу и Пресвятой Деве, душа ты моя миленькая".

Бася, прочитав это письмо, передала его пану Заглобе, а он, пробежав его, сейчас же стал относиться к пану Снитко почтительно, но в то же время давал ему чувствовать, что он имеет дело с знаменитым воином, который допускает фамильярность с собой только из снисхождения. Впрочем, пан Снитко был солдат добродушный, веселый и превосходный служака, всю жизнь проведший в строю. Володыевского он очень уважал, а в присутствии столь славного воина, как Заглоба, он чувствовал себя ничтожным и не думал с ним равняться.

Меллеховича во время чтения письма не было; передав письмо, он тотчас ушел из комнаты, якобы затем, чтобы присмотреть за людьми, а на самом деле из опасения, что его отправят в людскую. Но Заглоба все же успел разглядеть его и, помня слова Володыевского, сказал Снитко:

- Рады видеть вас, пан Снитко, милости просим! Род ваш знаю, герба "Месяц на ущербе". Прекрасный герб!.. Но тот татарин, как зовут его?

- Меллехович!

- Этот Меллехович что-то волком смотрит. Михал пишет, что он человек неизвестного происхождения, а это странно: все наши татары - шляхтичи, хотя и басурманы. На Литве есть целые татарские деревни. Их там зовут липками, а здешних черемисами. Они долгое время верно служили Речи Посполитой в благодарность за то, что она их кормила, но со времени мужицкого восстания многие из них перешли к Хмельницкому, а теперь, я слышал, они начинают снюхиваться с ордой... Этот Меллехович волком смотрит... Пан Володыевский давно его знает?

- Со времени последнего похода, - ответил пан Снитко, пряча ноги под стул, - когда мы с паном Собеским, отправляясь против Дорошенки и орды, были проездом на Украине.

- Со времени последнего похода? Я не мог принимать в нем участия: пан Собеекий дал мне другое поручение, хотя потом он и тосковал без меня... А ваш герб - "Месяц на ущербе"? Скажите, пожалуйста... откуда взялся этот Меллехович?

- Он называет себя литовским татарином, но странно, что никто из литовских татар не знал его раньше, хотя он и служит в их полку. Оттого и пошли слухи о его неизвестном происхождении, хотя у него прекрасные манеры. Впрочем, он хороший воин, хоть и не разговорчивый. Он оказал большие услуги под Брацлавом и Кальником, за что пан гетман произвел его в сотники, несмотря на то, что он был моложе всех во всем полку. Липки очень его любят, но среди наших он не очень терпим: слишком он человек угрюмый и, как вы изволили верно заметить, волком смотрит.

- Если он хороший солдат и за нас проливал свою кровь, то его следует принять в наше общество; к тому же и муж в письме этого не запрещает, - сказала Бася и, обратившись к пану Снитко, прибавила: - Вы позволите?

- К вашим услугам! - ответил Снитко.

Бася исчезла в дверях, а пан Заглоба обратился к пану Снитко с вопросом:

- Ну, как же вам понравилась жена пана полковника?

Старый солдат, вместо ответа, закрыв руками глаза и наклонившись вперед, сказал:

- Ай, ай, ай!

Потом он вытаращил глаза, закрыв своей широкой ладонью рот, и замолк, как будто устыдившись своего восторга.

- Пряник! А? - сказал Заглоба.

Между тем "пряник" опять появился в дверях, уже с Меллеховичем, который был испуган, как дикая птица.

- И из письма моего мужа, и от пана Снитко мы так много наслышались о ваших подвигах, что рады познакомиться ближе! Милости просим! Сейчас подадут кушать!

- Прошу... подойдите-ка поближе! - сказал пан Заглоба.

Мрачное, хотя и красивое лицо молодого татарина еще не совсем прояснилось, но видно было, что он был благодарен и за хороший прием, и за то, что его не отправили в людскую.

Бася нарочно старалась быть с ним полюбезнее: она своим женским сердцем отгадала, что он подозрителен и горд и что унижения, которым он должен подвергаться, благодаря своему неизвестному происхождению, для него очень мучительны. И она лишь постольку отличала пана Снитко перед Меллеховичем, поскольку это требовалось уважением к его преклонному возрасту. Она расспрашивала молодого сотника о тех подвигах, под Кальником, за которые он получил высшее назначение. Пан Заглоба, угадывая желания Баси, тоже часто обращался к татарину с вопросами, и он, хотя и дичился немного, все же отвечал вполне обстоятельно; его манеры не только не обнаруживали в нем человека низкого происхождения, но даже поражали своей светскостью.

"Это не холопская кровь, обращение было бы не то!" - подумал пан Заглоба. А затем спросил вслух:

- Где живет ваш родитель, ваць-пане?

- На Литве, - отвечал, краснея, Меллехович.

- Литва велика. Это то же самое, что сказать: в Речи Посполитой.

- Теперь уже не в Речи Посполитой, ибо наша сторона от нее отпала. Имения моего родителя недалеко от Смоленска.

- Были там и у меня значительные поместья, которые достались мне от бездетного родственника, но я предпочел отказаться от них и стоять на стороне Речи Посполитой.

- То же самое делаю и я, - ответил Меллехович.

- И прекрасно делаете! - заметила Бася.

Но Снитко, прислушиваясь к их разговору, незаметно пожимал плечами, точно желая этим сказать: "Бог тебя знает, кто ты таков и откуда". Заметив это, пан Заглоба опять обратился к Меллеховичу:

- А вы, ваць-пане, во Христа веруете? Или, быть может, не в обиду будь сказано, в нечестии пребываете? - спросил он.

- Я принял христианскую веру, и потому мне и пришлось расстаться с отцом.

- Если вы из-за этого оставили отца, то Господь Бог не оставит вас, и первое доказательство его милости - то, что вы можете пить вино, которого, пребывая в заблуждении, вы бы не знали.

Снитко засмеялся, но Меллеховичу, по-видимому, были не по вкусу эти расспросы о его личности и происхождении, и он опять нахмурился.

Пан Заглоба мало обращал на это внимания, тем более что молодой татарин не особенно ему нравился, так как минутами он ему напоминал, - не столько лицом, сколько движениями и взглядом, - славного вождя казаков Богуна.

Между тем подали обед.

Остальное время дня заняли приготовления к дороге. В путь отправились на рассвете, даже почти ночью еще, чтобы в один день поспеть в Хрептиев.

Возов было несколько, так как Бася решила наполнить хрептиевские кладовые; за возами шли тяжело навьюченные верблюды и лошади, которые сгибались под тяжестью копченого мяса и круп; за караваном шло несколько десятков степных волов и стадо овец. Шествие открывал Меллехович со своими липками, драгуны окружали крытый шарабан, где сидели Бася и Заглоба. Басе очень хотелось сесть на своего жеребца, но пан Заглоба упросил ее ехать в экипаже, хотя бы в начале и в конце путешествия.

- Если бы ты сидела спокойно, - говорил он, - я бы ничего не имел против, но ты сейчас начнешь шалить и хвастаться своей ездой, а супруге коменданта это не подобает!

Бася была счастлива и весела, как птичка. Со времени замужества у нее было два страстных желания в жизни: одно - дать Михалу сына, другое - поселиться с мужем, хотя бы на один год, в какой-нибудь станице вблизи Диких Полей и там, в степи, пожить солдатской жизнью, отведать воинских приключений, принимать участие в походах, увидать собственными глазами эти степи, испытать те опасности, о которых она так много слышала с детских лет. Будучи девушкой, она мечтала об этом, и вот наконец-то мечты ее должны были исполниться, а вдобавок бок о бок с любимым человеком, с знаменитейшим загонщиком Речи Посполитой, о котором говорили, что он умеет выкапывать неприятеля из-под земли.

И молодая полковница чувствовала, что у нее выросли крылья. На душе у нее было так радостно, что по временам ей хотелось и кричать, и прыгать, но мысль о высоком положении ее мужа удерживала ее. Она дала себе слово быть солидной и снискать любовь солдат. Она поверяла эти мысли пану Заглобе, а он снисходительно улыбался и говорил ей:

- Уж ты там будешь первой персоной и главной достопримечательностью, это верно! Женщина в станице - редкость!

- А в случае нужды я и пример им покажу.

- Чего?

- Храбрости. Одно только меня беспокоит, что за Хрептиевом стоят еще команды в Могилеве и Рашкове до самого Ягорлыка и что татар мы и днем с огнем не найдем.

- А я того боюсь, конечно, не за себя, а за тебя, что нам придется их видеть слишком часто. Неужели ты думаешь, что чамбулы обязаны ходить на Рашков или на Могилев? Они могут прийти прямо с востока, из степей, или от молдавского берега Днестра и явиться на границе Речи Посполитой, где им будет угодно, хоть и выше Хрептиева. Вот разве если станет слишком известно, что в Хрептиеве живу я, - они, пожалуй, испугаются и будут проходить мимо: меня они давно знают.

- А Михала разве не знают? А Михала разве не боятся?

- И его будут избегать. Но может случиться, что они пойдут на нас с большими силами, и это очень возможно... Впрочем, Михал и сам их поищет.

- То-то же! Я в этом была уверена! А это правда, что Хрептиев - пустыня? Ведь это не далеко.

- Хуже и быть не может! Когда-то, еще во времена моей молодости, сторона эта была людная. Едешь, бывало, от хутора к хутору, из села в село, из местечка в местечко. Знаю, бывал! Помню, когда Ушица была настоящей крепостью. Пан Конецпольский-отец предлагал мне быть там старостой. Но потом настало восстание этих бездельников, и все тут пошло прахом. Когда мы ехали за Гальшкой Скшетуской, тут была уже пустыня, а потом по ней раз двадцать прошли чамбулы... Теперь пан Собеский снова вырвал эти края у казаков и татар. Но людей здесь немного, только разбойники сидят в ярах...

Тут пан Заглоба стал кивать головой и осматриваться кругом, вспоминая прежние времена.

- Боже мой! - говорил он. - Тогда, когда мы ехали за Гальшкой Скшетуской, мне казалось, что старость уже не за горами, а теперь мне кажется, что я тогда был молод, ведь это было уже двадцать четыре года тому назад. Михал тогда был еще молокососом, и усы у него только пробивались. И так мне эта местность памятна, точно все это вчера было. Только с тех пор, как земледельцы оставили эта места, все лесом поросло...

И действительно, за Китай-городом они въехали в густой бор, которым в те времена была покрыта почти вся страна. Кое-где, особенно в окрестностях Студеницы, им попадались открытые поля, виднелись и берег Днестра, и край по другой стороне реки, тянувшийся до самых высот, замыкающих горизонт молдавской стороны.

Глубокие яры - логова диких зверей и диких людей, местами узкие и обрывистые, местами широкие и отлогие, поросшие густой чащей, преграждали им путь. Липки Меллеховича спускались в них осторожно, и, когда хвост конвоя находился еще на высоком склоне, голова его словно проваливалась под землю. Басе и пану Заглобе часто приходилось вылезать из шарабана, ибо хотя Володыевский кое-как и проложил дорогу, но ехать местами было небезопасно. На дне яров били ключи или протекали, журча по камням, быстрые потоки, весной вздувавшиеся от таявшего степного снега. Хотя солнце еще сильно припекало бор и степи, но в глубине каменных расщелин был лютый холод, и он неожиданно пронизывал путешественников. По скалистым склонам расстилался бор, мрачный и черный, и точно заслонял от солнечных лучей эти глубокие ущелья. Но местами на всем протяжении валялись поломанные деревья, наваленные друг на дружку, засохшие ветви, сбитые в кучу и покрытые пожелтевшими листьями и иглами.

- Что случилось с этим бором? - спрашивала Бася пана Заглобу.

- Местами, быть может, это старые засеки, сделанные прежними жителями против орды или разбойниками против наших войск; местами молдавские ветры валят так лес; в этом вихре, говорят старые люди, черти пляшут...

- Вы когда-нибудь видели пляску чертей?

- Видеть не видал, но слышал, как черти покрякивали от радости: "У-га! У-га!" Михал тоже слышал, спроси у него!

Хотя Бася была не робкого десятка, но злых духов она боялась и тотчас же начала креститься.

- Страшная страна! - сказала Бася.

И действительно, в некоторых ярах было страшно - не только темно, но и глухо. Ветра там не было, листья и ветви не шелестели; слышался только лошадиный топот, фырканье, скрип возов и оклики возниц в самых опасных местах. Порою начинали петь татары или драгуны, но пуща не откликалась на эти песни ни единым звуком.

Но если яры производили тяжелое впечатление, то нагорные места, даже там, где тянулись леса, открывали перед глазами путников веселую картину. Был тихий осенний день; солнце плыло по небесному своду, не омраченному ни одним облачком, озаряя ярким светом и скалы, и поля, и леса. В этом солнечном блеске сосны казались золотистыми и красноватыми, а паутинные нити, развешанные по ветвям деревьев, по бурьянам и траве, так ярко горели, точно они были сотканы из солнечных лучей. Первая половина октября была на исходе. Птицы, особенно более чувствительные к холоду, улетали уже из Речи Посполитой к Черному морю; на небе виднелись вереницы журавлей, которые летели с громким криком, и гуси, и стаи диких уток.

То тут, то там высоко в лазури, раскинув крылья, парили орлы, гроза воздушных жителей; кое-где в воздухе описывали медленные круги алчные к добыче ястребы. Но и здесь, особенно в открытых полях, было множество и той птицы, которая держится ближе к земле и прячется в высоких степных травах. Ежеминутно из-под копыт липковских лошадей срывались стаи желтых куропаток. Бася несколько раз видела вдали дроф, как бы стоявших на страже; при виде их у нее разгорелись щеки и заблестели глаза.

- Мы будем с Михалом на них охотиться! - воскликнула она, хлопая в ладоши.

- Если бы твой муж был домосед, - говорил Заглоба, - у него скоро бы поседела борода с такой женой, но я знал, кому отдать тебя! Другая бы хоть благодарна была. Гм...

Бася тотчас же поцеловала пана Заглобу в обе щеки, а он растрогался и сказал:

- На старости лет любящее сердце так же дорого, как и теплая лежанка!

Потом он задумался и прибавил:

- Удивительно, как я всю жизнь любил прекрасный пол, а если бы спросили, за что, то и сам этого не объяснил бы, ведь эти стрекозы и изменчивы, и ветрены... Да вот, слабенькие они, как дети, и чуть какую-нибудь из них обидят, сердце так и защемит от жалости... Ну, обними меня еще, что ли...

Бася готова была бы весь мир обнять, а потому тотчас удовлетворила желание пана Заглобы, и они продолжали путь в прекрасном настроении. Ехали очень медленно, потому что волы, которые шли сзади, не могли поспевать, а оставить их с такой незначительной охраной среди этих лесов было опасно.

По мере того как они приближались к Ушице, местность становилась все более неровной, пустыня была глуше, яры глубже. То и дело что-нибудь ломалось в возах, лошади упрямились, и все это их задерживало. Старая дорога, та, что вела когда-то в Могилев, уже двадцать лет как поросла лесом, только порою были заметны ее следы, и им пришлось держаться дороги, проложенной войсками, но следы ее были не всегда верны, и путь был очень труден. Не обошлось и без приключений.

Лошадь Меллеховича, который ехал во главе липков, оступилась на покатости яра и свалилась на каменистое дно не без вреда для всадника, который так сильно рассек себе верхнюю часть головы, что на некоторое время лишился сознания. Бася и пан Заглоба сейчас же пересели на лошадей, а молодого татарина Бася приказала уложить в экипаж и везти осторожнее. С этих пор около каждого родника Бася останавливала караван и перевязывала его рану собственными руками, смочив их в холодной ключевой воде. Он лежал некоторое время с закрытыми глазами, наконец открыл их, и когда Бася, наклонившись над ним, стала спрашивать, как он себя чувствует, то вместо ответа он схватил ее руку и прижал к своим побелевшим губам.

И только минуту спустя, точно собравшись с мыслями, ответил по-малороссийски:

- Ой, хорошо, как давно уже не бывало! Так прошел весь день.

Солнце побагровело, наконец, и стало клониться к молдавской стороне. Днестр горел огненной лентой, а с востока, с Диких Полей, медленно надвигались сумерки.

До Хрептиева было уже не далеко, но пришлось дать отдых лошадям, и караван остановился для более продолжительной стоянки.

Некоторые драгуны стали петь божественные песни, липки слезли с лошадей, разостлали на земле овечьи шкуры и, став на колени лицом к востоку, начали молиться. Их голоса то повышались, то понижались; по временам возгласы "Алла! Алла!" раздавались по их рядам, то вдруг стихали; затем они вставали и, держа руки у лица, ладонями кверху, застывали в сосредоточенной молитве, монотонно повторяя: "Лохичмен, ах, лохичмен". На них падали красноватые лучи солнца, ветерок подул с запада, и послышался шум деревьев и шелест листьев, точно и они хотели перед ночью прославить того, кто усеял темный небосвод миллионами мерцающих звезд. Бася с любопытством смотрела на молитву липков, но сердце у нее сжималось при мысли, что столько лихих молодцов после тяжкой, трудовой жизни будут преданы адскому огню, тем более что, ежедневно сталкиваясь с истинно верующими, они все же продолжают жить в заблуждении.

Пан Заглоба, давно уже привыкший к этому, на замечания Баси только пожимал плечами и говорил:

- Этих собачьих детей и так не пустили бы в рай из боязни, как бы они не занесли туда насекомых.

После этого он надел с помощью слуги подбитый мерлушкой теплый тулупчик, незаменимый во время вечерних холодов, и приказал ехать. Но только лишь они двинулись, как на противоположном холме появилось пять всадников. Липки тотчас расступились перед ними.

- Михал! - крикнула Бася, увидав всадника, мчавшегося впереди.

И действительно, это был Володыевский, выехавший с несколькими людьми навстречу жене.

Они бросились друг другу в объятия и стали рассказывать все, что произошло за время их разлуки.

Бася рассказывала, как они ехали и как Меллехович разбил себе о камень голову, а маленький рыцарь отдавал отчет в своих делах в Хрептиеве, где, как он уверял, все уже готово и ждет ее приезда, - пятьсот топоров три недели работали над постройками.

Во время этого разговора влюбленный пан Михал то и дело нагибался с седла и обнимал жену, а она, по-видимому, не очень сердилась на это: ехала она так близко от него, что их лошади терлись боками.

Путешествие близилось к концу; между тем наступила погожая ночь, освещенная золотистой луной; она бледнела все больше, по мере того, как поднималась над степью; наконец блеск ее был совсем заслонен заревом, которое ярким светом запылало перед караваном.

- Что это? - спросила Бася.

- Увидишь, - ответил он, поводя усиками, - как только проедем этот лес, который отделяет нас от Хрептиева.

- Значит, это уже Хрептиев?

- Если бы не деревья, ты видела бы его как на ладони.

Они въехали в лесок, но не успели доехать и до половины его, как на другом его конце показался целый рой огней, словно рой светлячков или мерцающих звезд. Звезды эти быстро приближались, и вдруг весь бор задрожал от громких криков.

- Виват наша пани! Виват ясновельможная пани, супруга пана коменданта! Виват! Виват!

Это были солдаты, которые выехали приветствовать Басю. Сотни их мгновенно смешались с липками. Каждый держал на длинном шесте пылающую лучину, которая была вставлена в расщепленный конец шеста. У некоторых на шестах были железные плошки с пылающей смолой, которая капала на землю огненными слезами...

И тотчас Басю окружила толпа усатых лиц, грозных, почти диких, но сияющих от радости. Большинство из них ни разу не видало Баси, многие думали, что увидят пожилую даму, и потому они ужасно обрадовались, когда увидели этого почти ребенка, который, сидя на белом коне, то и дело кланялся на все стороны с благодарностью и наклонял свое прелестное, маленькое, розовое личико, радостное, хотя и смущенное таким неожиданным приемом.

- Благодарю вас, мосци-панове! - сказала Бася. - Я знаю, что все это не ради меня...

Ее серебристый голосок был заглушён виватами, от которых дрогнул весь бор.

Солдаты из полка пана генерала подольского и пана подкомория пшемысльского, казаки Мотовилы, липки и черемисы перемешались между собою. Каждый хотел видеть молодую полковницу, подъехать к ней ближе; некоторые из них, более пылкие, целовали край ее одежды или ноги ее в стременах. Для этих полудиких загонщиков, привыкших к набегам, битвам, кровопролитию и резне, явление это было столь необыкновенно, столь ново, что их затвердевшие сердца растрогались, и в них проснулось какое-то новое, доселе неведомое, чувство. Они выехали ее встречать из любви к Володыевскому, желая доставить ему удовольствие, или, быть может, польстить ему, и вдруг растрогались сами. Это нежное, улыбающееся невинное лицо, с блестящими глазами и подвижными ноздрями, стало им дорого в одну минуту. "Дытына ты наша!" - восклицали старые казаки, настоящие степные волки. "Херувым, каже, пан регыментарь!", "Зорька утренняя! Цветочек миленький!" - кричали офицеры... А черемисы причмокивали губами, прижимая ладони к своим широким грудям: "Алла! Алла!"

Володыевский был сильно растроган и доволен, он подбоченился и несказанно гордился своей Баськой.

Крики все не утихали. Караван наконец выехал из леса, и глазам путешественников вдруг предстали крепкие деревянные постройки, расположенные кольцом на взгорье. Хрептиевская станица видна была как на ладони: внутри частокола горели огромные костры, куда бросали целые колоды. Развели костры и на дворе, но только поменьше, так как боялись пожара.

Солдаты погасили лучины и, сняв с плеч кто ружье, кто самопал, кто пищаль, стали палить в честь хрептиевской хозяйки.

За частокол вышли и музыканты: поляки с трубами, казаки с литаврами, бубнами и многострунными инструментами и липки с пронзительными свистелками, которые, по татарскому обычаю, играли главную роль в их музыке. Лай собак и рев испуганного скота еще более усиливали общий гам.

Конвой остался позади, а впереди всех ехала Бася, рядом с нею муж и пан Заглоба. Над воротами, украшенными еловыми ветвями, на бычачьих пузырях, вымазанных салом и освещенных изнутри, чернела надпись:

Добро пожаловать с женою, благородный витязь,

Пусть Купидон вас осчастливит: множьтесь и плодитесь!

- Vivant! Floreant! (Да здравствуют и процветают! (лат.).) - кричали солдаты в то время, когда маленький рыцарь с Басей остановились, чтобы прочесть надпись.

Нашел и пан Заглоба транспарант, предназначенный лично для него, и, к великому своему удовольствию, прочел на нем:

Да здравствует преславный муж, Онуфрий пан Заглоба,

Кто дал обет героем быть от лет младых до гроба.

Володыевский был очень доволен; он пригласил всех офицеров ужинать, а солдатам приказал дать два бочонка водки. Зарезали несколько волов, которых тут же изжарили на кострах. Угощения хватило на всех. И долго еще среди ночи станица оглашалась криками и мушкетными выстрелами, пугая шайки бродяг, скрывавшихся в ушицких ярах.

III

Пан Володыевский не сидел сложа руки в своей станице, люди его тоже жили в постоянных трудах. Сто, иной раз и меньше людей оставалось в гарнизоне в Хрептиеве, а остальные были в постоянных разъездах. Самые значительные отряды были командированы для осмотра ушицких яров, и им приходилось жить в постоянных стычках: шайки разбойников, иной раз очень многочисленные, давали им сильный отпор, и не раз приходилось вступать с ними в настоящие сражения. Такие походы продолжались по нескольку дней, а иногда и по нескольку десятков дней. Меньшие отряды пан Михал отправлял к Брацлаву за новостями о татарах и о Дорошенке. Целью этих экспедиций было ловить лазутчиков в степи и приводить их. Иные спускались вниз по Днестру, до Могилева и Ямполя, чтобы поддерживать сношения с комендантами, стоявшими в тех местах. Иные направлялись в сторону Валахии; иные строили мосты, исправляли прежнюю дорогу.

Страна после недавнего волнения успокаивалась понемногу; жители, более спокойные и не склонные к разбою, понемногу возвращались в свои покинутые жилища, сначала робко, потом уже смелее. В Хрептиев забрело несколько евреев-ремесленников, иной раз появлялся и более зажиточный купец-армянин, все чаще стали заезжать и торговцы. Пан Володыевский стал питать надежду, что если Бог ему позволит, а пан гетман предоставит ему в этой местности команду на более продолжительное время, то эти одичалые края примут со временем совсем другой вид. Пока это было только начало, впереди было еще много дела. Дороги были еще не безопасны; разнузданный народ охотнее вступал в сношения с разбойниками, чем с войском, и малейшая случайность заставляла его опять прятаться в скалистые ущелья. Через броды Днестра часто прокрадывались ватаги валахов, казаков, венгерцев, татар и бог весть кого; они нападали на деревни и местечки, грабили все, что было возможно; в этой местности нельзя было ни на минуту выпускать саблю из рук; но все же начало было сделано, и в будущем можно было надеяться на успех.

Особенно чутко приходилось прислушиваться к тому, что делалось на востоке. От отрядов Дорошенки и чамбулов то и дело отделялись более или менее значительные шайки, подходили к польским командам, нападали на население, поджигали окрестности и опустошали их. Но так как эти шайки, по крайней мере с виду, действовали сами по себе, то маленький рыцарь громил их, не боясь навлечь на страну еще большую грозу, и, не ограничиваясь обороной, сам искал их в степи так успешно, что скоро у самых отчаянных смельчаков отбил охоту к дальнейшим нападениям.

Между тем Бася начала хозяйничать в Хрептиеве. Ее очень забавляла эта солдатская жизнь, с которой она никогда так близко не сталкивалась: передвижения, походы, возвращения с рекогносцировок, пленные. Она объявила Володыевскому, что должна непременно принять участие хоть в одном походе; но пока ей приходилось ограничиваться тем, что иной раз, сев на своего жеребца, она ездила осматривать окрестности Хрептиева в обществе мужа и пана Заглобы; во время таких прогулок они травили лисиц и охотились на дроф; иной раз из высоких трав выскакивал волк, они травили и его, а Бася всегда старалась держаться впереди, за гончими, чтобы первой догнать измученного зверя и выпалить ему меж глаз.

У офицеров было несколько пар превосходных соколов, с этими соколами пан Заглоба больше всего и любил охотиться. Его сопровождала Бася, а пан Михал украдкой посылал за нею людей для помощи в случае надобности; хотя в Хрептиеве всегда было известно, что делается в окрестностях на двадцать миль вокруг, но пан Михал предпочитал быть осторожным.

Солдаты с каждым днем любили Басю все больше, тем более что она заботилась о их еде, питье, ухаживала за больными и ранеными. Даже угрюмое лицо Меллеховича, который постоянно страдал головной болью, и сердце которого было более жестоко и дико, чем у других, прояснялось при виде Баси. Старые воины восхищались ее молодецкой удалью и знанием военного дела...

- Если бы вдруг не стало "Маленького сокола", - говорили они, - она могла бы принять команду, а под таким началом не жаль было бы и погибнуть!

Когда же иной раз в отсутствие Володыевского случался какой-нибудь беспорядок по службе, Бася журила солдат, и они во всем ей повиновались, и ее порицание старые загонщики принимали ближе к сердцу, чем наказания, на которые не скупился пан Михал в случае нарушения дисциплины.

Строгий порядок царил в команде: Володыевский, воспитанный в школе князя Еремии, умел держать солдат в железных руках, но присутствие Баси несколько смягчало эти дикие нравы. Каждый старался ей угодить, каждый заботился о ее отдыхе и спокойствии. И все старались избегать того, что могло нарушить ее покой.

В легком отряде пана Николая Потоцкого было много офицеров, людей бывалых и светских, и хотя они одичали в постоянных войнах и походах, но могли составить приличное общество. Они вместе с офицерами других полков часто проводили вечера у полковника, рассказывая о минувших временах и о войнах, в которых они принимали участие. Первенство между ними принадлежало пану Заглобе. Он был старше всех, многое видел на своем веку, многое испытал; но когда после трех рюмок он засыпал в мягком, обитом сафьяном кресле, которое ему всегда ставили, тогда говорить начинали и другие. А у них было о чем рассказать. Некоторые из них бывали в Швеции и в Московии; были и такие, которые провели свои юные годы в Сечи, еще до восстания Хмельницкого; были и такие, которые когда-то пасли овец в Крыму в качестве невольников или в Бахчисарае рыли колодцы; некоторые из них побывали и в Малой Азии, иные гребли на турецких галерах в Архипелаге; иные побывали в Иерусалиме, поклонялись Гробу Господню; иные испытали много невзгод и горя, а все же вернулись под знамена отчизны, чтобы до конца жизни, до последнего издыхания защищать ее окраины, залитые кровью.

Когда настали длинные ноябрьские вечера и в широкой степи было спокойно и безопасно, так как травы уже высохли, в доме полковника офицеры собирались ежедневно. Приходил пан Мотовило, начальник казаков, русин родом, человек худой как щепка, длинный как жердь, не молодой, двадцать лет не покидавший полей сражений; приходил пан Дейма, брат того, который убил пана Убыша, а вместе с ним и пан Мушальский, когда-то богатый человек, в раннем возрасте попавший в плен к туркам; долгое время он был гребцом на галерах, потом бежал из плена, бросил свои поместья и стал мстить за свои обиды всему племени Магомета. Это был несравненный стрелок из лука, без промаха простреливавший цаплю на лету. Приходили и два загонщика - пан Вильга и пан Ненашинец, великие воины, и пан Громыка, и пан Бавдынович, и многие другие. Когда они начинали рассказывать, то рассказывали так живо, что казалось, будто видишь весь этот мир Востока перед собою: и Бахчисарай, и Стамбул, и минареты, и святыни лжепророка, и голубые воды Босфора, и фонтаны, и двор султана, и весь этот каменный город с кишащей в нем толпой, и войска, и янычар, и дервишей, и всю эту страшную саранчу, сверкавшую цветами радуги, от нашествия которой и русские церкви, а с ними вместе и церкви всей Европы, защищала своей окровавленной грудью Речь Посполитая.

В обширной горнице старые воины усаживались в круг, подобно стае аистов, утомленных длинным перелетом, которые садятся на степном кургане.

На очаге горели смолистые бревна, заливая горницу ярким светом. По распоряжению Баси у очага грелось молдавское вино; слуги черпали его кружками и подавали рыцарям. За стенами раздавалась перекличка стражи, в комнатах стрекотали сверчки, на которых жаловался Володыевский, а в щели, законопаченные мохом, свистел временами северный, ноябрьский ветер, который становился все холоднее. Как приятно было в такие холода сидеть в теплой светлой горнице и слушать рассказы о рыцарских приключениях! В один из таких вечеров пан Мушальский рассказывал:

- Пусть Господь Всевышний не оставит без попечения своего всю Речь Посполитую, нас всех, наипаче же ее милость пани, присутствующую здесь, досточтимую супругу коменданта нашего, на добродетели и красоту коей взирать мы недостойны! Не хочу я равняться с паном Заглобой, приключения коего могли бы привести в изумление самое Дидону и ее прислужниц, но если вам самим угодно слушать меня, то, чтобы не обидеть компании, я отговариваться не стану.

В молодости унаследовал я на Украине, близ Таращи, значительное состояние. Были у меня еще две деревни, оставшиеся после матери в спокойном крае, около Ясла, но я предпочитал жить в имениях отца, ибо здесь было ближе к орде и легче натолкнуться на приключения. Мои воинственные наклонности тянули меня в Сечь, но там нам делать было уже нечего. Все же ходил я в Дикие Поля в компании таких же, как я, непосед и испытал всю прелесть степной жизни. Хорошо бы было мне в моих поместьях, если бы не дурной сосед. Это был простой мужик из-под Белой Церкви, который в молодости был в Сечи, дослужился там до куренного атамана и был отправлен послом в Варшаву, где и получил шляхетство. Звали его Дыдюк. А надо вам знать, что мы ведем наш род от некоего вождя самнитов, по прозвищу Муска, что по-нашему значит муха. Этот Муска после несчастных походов против римлян прибыл ко двору Земовита, сына Пяста, который для удобства назвал его Мускальским, что впоследствии было переделано в Мушальского. Чувствуя, что во мне течет столь благородная кровь, я с великим презрением относился к Дыдюку. Если бы он, шельма, умел еще ценить ту честь, которой он удостоился, и признавать верховенство шляхетского сословия над всеми другими, я бы ничего против него не имел. Но, владея на правах шляхтича землею, он еще издевался над шляхетским достоинством и всегда говорил так: "Нешто тень моя от этого длиннее стала? Был я казаком, казаком и останусь, а ваше шляхетство и все ваши вражьи ляхи - вот они где у меня!" И не могу вам передать, сколь непристойный жест при этом он делал, ибо присутствие ее милости пани мне не дозволяет. Дикое бешенство охватило меня, и я начал его преследовать. Он не испугался, он был человек смелый и не оставался в долгу. Он готов был бы драться на саблях, но я этого не хотел, помня его низкое происхождение. Я возненавидел его, как заразу, и он стал преследовать меня ненавистью. Однажды в Тараще на рынке он выстрелил в меня и чуть было меня не убил, я же обухом ранил его в голову. Дважды делал я наезды на его усадьбу со своими дворовыми, дважды нападал он на меня с бродягами. Меня он не победил, но и я с ним не мог справиться. Я хотел с ним судиться, но какой там суд на Украине, где еще и поныне Дымятся пепелища. Там, кто призовет разбойников, может не обращать внимания на всю Речь Посполитую! Он так и делал, оскорбляя при этом нашу общую мать-отчизну, забыв, что именно она почтила его шляхетским достоинством и прижала к своей груди, дала ему привилегии, в силу коих он обладал землей, дала свободу, и такую, какой бы он не мог получить ни в одном другом государстве. Если бы мы могли встречаться, как соседи, у меня, конечно, не было бы недостатка в аргументах, но мы встречались не иначе как с ружьем или с саблей в руках. Ненависть росла во мне с каждым днем, я даже пожелтел. Я только об одном и думал, как бы его схватить. Я знал, что ненависть - грех, и потому хотел только исполосовать ему спину батогами за это отступничество от шляхетства, а потом простить ему все прегрешения, как подобает истинному христианину, и, наконец, приказать застрелить его...

Но Богу угодно было решить иначе.

Была у меня за деревней пасека хорошая, и пошел я однажды осмотреть ее. Дело было к вечеру. Пробыл я там не больше пяти минут, как вдруг послышался крик. Я обернулся - над деревней густое облако дыма. Вот бегут люди со всех сторон с криком: "Орда! Орда!" А вслед за людьми, говорю я вам: целая туча!.. Стрелы летят, как дождь, и куда ни взглянешь, - всюду бараньи тулупы и дьявольские морды татарские. Я к лошади. Но не успел я вдеть ногу в стремя, как на шею мне накинули пять или шесть арканов. Я был силен и старался вырваться... Но один в поле не воин. Три месяца спустя я очутился за Бахчисараем в татарской деревне Сугайдзик вместе с другими невольниками.

Господина моего звали Сальма-бей. Он был татарин богатый, но бесчеловечный и с невольниками на руку тяжел. Нам пришлось под батогами рыть колодцы и работать в поле. Я хотел выкупиться, средства у меня были. Через одного армянина я посылал письма в мои имения под Яслами. Не знаю, письма ли не дошли или, быть может, выкуп был перехвачен по дороге, но ничего из этого не вышло. Меня повезли в Царьград и продали на галеры. Многое можно бы рассказать про этот город, и я не знаю, есть ли в мире город красивее и больше его. Людей там столько, сколько трав в степи или камней в Днестре... Стены крепкие. Башня около башни. Внутри стен вместе с людьми шныряют собаки: турки их не обижают, должно быть, считают себя с ними в родстве, ибо сами они собачьи дети. Между ними есть только два состояния: господа и невольники. А нет неволи хуже, чем у язычников! Не знаю, правда ли это, но я так слышал на галерах, будто воды Босфора и Золотого Рога произошли из слез невольников. Немало и моих слез туда попало.

Велико могущество турецкое, и ни одному монарху не подвластно столько королей, сколько их подвластно султану. Сами турки говорят, что если бы не Лехистан (так они называют нашу мать-отчизну), тогда бы они давно уже были властелинами всего земного шара. "За спиной ляха, - говорят они, - весь остальной мир в нечестии живет, ибо лях лежит, как пес, у подножия креста, и нам руки кусает". И они правы, ибо всегда так было и так есть... Вот мы, к примеру, в Хрептиеве, и те команды, что подальше, - в Могилеве, в Ямполе, в Рашкове, разве не то же самое делаем? Много дурного в нашей Речи Посполитой, но я так полагаю, что эта деятельность наша некогда зачтется нам Господом, и люди ее оценят.

Но я возвращаюсь к тому, что со мной приключилось. Те невольники, что живут на суше, в городах и в деревнях, не знают такого гнета, как те, что должны грести на галерах. Таких невольников приковывают к борту судна и не расковывают никогда: ни днем, ни ночью, ни в праздники, ни в будни; они живут в цепях до самой смерти; если тонет корабль в пучине, с ним вместе тонут и невольники. Все они, нагие, мерзнут от холода, мокнут под дождем, томятся от голода, и одно им остается - слезы и непосильный труд, ибо весла так тяжелы и велики, что надо ставить двоих невольников у одного весла.

Меня привезли ночью и заковали, поместив против какого-то товарища по несчастью; в темноте я не мог разглядеть его. Когда я услыхал стук молота и звон кандалов, - боже мой! - мне казалось, что забивают гвозди в мой гроб, хотя, быть может, я бы тогда это предпочел! Я стал молиться, но надежду мою точно ветром сдуло... Стоны мои каваджи заглушал батогами, и так я просидел всю ночь, пока не рассвело... Взглянул я на того, кто греб вместе со мной... Господи боже мой! Угадайте, Панове, кто сидел против меня? Дыдюк!

Я узнал его тотчас, хоть был он наг, исхудал, и борода у него выросла по пояс, он уже давно был продан на галеры. Я глядел на него, он на меня; узнал и он меня. Мы ничего не сказали друг другу... Вот что случилось с нами обоими! Но такая ненависть была еще в нас, что мы не только не поздоровались по-божески, но каждый из нас обрадовался даже, что его враг должен также страдать. В тот же день корабль отправился в путь. Странно было сидеть у одного весла с величайшим врагом, есть из одной миски всякую тухлятину, которой у нас и собаки есть не стали бы, переносить одни и те же мучения, дышать одним воздухом, вместе страдать, вместе плакать... Мы плыли по Геллеспонту, а потом по Архипелагу, и... Там остров у острова, и все в турецкой власти... Оба берега тоже... Весь мир... Тяжело было! Днем жара невыносимая. Солнце так жжет, что вода того и гляди загорится от него. А когда солнечные лучи начнут дрожать и играть на волнах, - кажется, будто огненный дождь идет. Мы обливались потом, язык присыхал к небу. Ночью от холода мерзли... Ниоткуда не было утешения - одна скорбь, сожаление об утраченном счастье, изнурение и усталость. Нет, словами этого не скажешь... Во время одной из стоянок, уже у греческой земли, видели мы с палубы знаменитые развалины тех храмов, которые когда-то построили древние греки... Колонна возле колонны, и все они золотыми кажутся, так пожелтел мрамор от старости. Видишь все как на ладони, все это стоит на возвышенности, и небо там точно бирюзовое... Потом мы плыли вокруг Пелопоннеса. Дни шли за днями, недели за неделями, а мы с Дыдюком не сказали друг другу ни слова: гордость и злопамятство все еще жили в наших сердцах. Но мало-помалу стали мы сгибаться под десницею Господней. От трудов, от перемены воздуха грешные тела наши стали почти отпадать от костей; раны от ударов кнута стали гноиться от солнечного зноя. По ночам мы молили Бога о смерти. Чуть бывало вздремну, - слышу, как Дыдюк говорит: "Христе, помилуй, Святая Пречистая, помилуй, дай умерты!" И он тоже слышал и видел, как я молился и протягивал руки Богородице и Ее Младенцу. А тут морской ветер точно выдул из нас ненависть... Все меньше и меньше ее было... Потом уже, плача о себе, я плакал и о нем. И смотрели мы друг на друга уже совсем иначе. Стали мы выручать друг друга. Когда я обливался потом и уставал смертельно, он греб за меня, а то я за него... Принесут, бывало, миску с едой, каждый смотрит, чтобы и другому хватило. Говоря попросту, мы уже полюбили друг друга, но сознаться в этом первый никто не хотел... У него, у шельмы, была украинская душа... И только, когда нам стало уж очень тяжело, узнали мы, что на другой день придется встретиться с венецианским флотом. Припасов было мало, и нам жалели всего, кроме кнута. Наступила ночь, стонем мы оба потихоньку, каждый по-своему усердно молимся... Вдруг я увидел при свете луны, что из глаз у него текут слезы и тихо капают на бороду. Сжалось у меня сердце, и сказал я ему: "Дыдюк, ведь мы из одной страны, простим же друг другу обиды наши!" Как услышал он это - боже ты мой! Как вскочит Дыдюк, как заревет, только цепи зазвенели... Через весло бросились мы друг другу в объятия, целуясь и плача... Не помню, долго ли мы так обнимались, помню только, что оба мы вздрагивали от рыданий.

Тут пан Мушальский прервал свой рассказ и принялся пальцами вытирать глаза. Настала минута молчания - шипел огонь, стрекотали сверчки, на дворе свистел холодный северный ветер. Пан Мушальский передохнул и продолжал:

- Господь Бог, как вы увидите, благословил нас и оказал нам свою милость, но в ту ночь мы жестоко поплатились за наше братское чувство. Обнимаясь, мы перепутали наши цепи, и не было никакой возможности их распутать. Пришли надсмотрщики и распутали нас, но кнут свистел над нами больше часа. Нас били куда попало. Обливался я кровью, обливался и Дыдюк - смешалась наша кровь и потекла одной струей в море. Но это ничего... давно это уж было... во славу Божью!

С этих пор мне уже не приходило в голову, что я происхожу от самнитов, а он мужик из Белой Церкви, недавно получивший шляхетство. И родного брата я не мог бы любить больше, чем любил его. Если бы он даже не был шляхтич, мне было бы все равно, хотя я и рад был, что он шляхтич. А он, как прежде за ненависть, так теперь за любовь платил сторицею. Такая уж была у него натура!

На другой день была битва. Венецианцы разогнали наш флот на все четыре стороны. Наш корабль, сильно поврежденный пушечной пальбой, был прибит волнами к какому-то острову или просто к скале, торчавшей над морем. Пришлось его чинить, а так как солдаты погибли и рабочих рук было мало, то туркам пришлось расковать нас и дать нам топоры. Как только мы вышли на берег, взглянул я на Дыдюка и тотчас понял, что у него в голове то же, что у меня. "Сейчас?" - спросил он меня. "Сейчас!" - говорю я и, недолго думая, хвать Чубачи-бея по голове топором. А он - капитана! За нами другие - в один миг... В какой-нибудь час мы покончили с турками, потом починили кое-как корабль, сели на него уже без цепей, и Господь Милосердный повелел ветру принести нас к Венеции.

Питаясь милостыней, мы добрались до Речи Посполитой. Поделились мы с Дыдюком подъясельским имением, и оба отправились воевать, чтобы отомстить за наши слезы, за нашу кровь. Дыдюк ушел в Сечь, а оттуда вместе с Сирком в Крым. Сколько бед они там натворили, об этом вы уже знаете.

Дыдюк, насытившись местью, на обратном пути погиб от неприятельской стрелы. Я остался. И теперь каждый раз, когда натягиваю тетиву лука, я стреляю в честь его, и таким образом я не раз радовал его душу, на то найдутся свидетели в нашей честной компании.

Тут снова замолк пан Мушальский, и снова слышно было только посвистывание северного ветра и треск огня. Старый воин уставился глазами в пылающий огонь и после долгого молчания так закончил свой рассказ:

- Был Наливайко и Лобода, была Хмельнитчина, а теперь Дорош; земля еще не обсохла от крови, мы ссоримся, деремся, а все же Бог посеял в сердцах наших какие-то семена любви, но только лежат они точно в какой-то бесплодной почве, и только под ударами басурманского кнута, под гнетом татарской неволи они вдруг дают плоды.

- Хам - всегда хам! - сказал, проснувшись вдруг, пан Заглоба.

IV

Меллехович медленно поправлялся, но не принимал еще участия в походах и сидел запершись в своей комнате, а потому никто им не интересовался; как вдруг случилось событие, которое обратило на него всеобщее внимание.

Казаки пана Мотовилы поймали татарина, который что-то уж очень подозрительно шнырял около станицы, и привели его в Хрептиев. После допроса оказалось, что он был один из тех липков, которые, бросив службу и свои поселки в Речи Посполитой, перешли под владычество султана. Он пришел с другой стороны Днестра, и при нем были письма от Крычинского к Меллеховичу. Пан Володыевский очень встревожился этим и созвал старшин на совет.

- Мосци-панове, - сказал он, - вам хорошо известно, что многие из липков, которые жили на Литве и на Руси с незапамятных времен, перешли в орду и за благодеяния Речи Посполитой отплатили ей изменой. А потому с липками надо держать ухо востро и не слишком им доверять. У нас и здесь есть полк липков в сто пятьдесят коней, которым командует Меллехович. Этого Меллеховича я знаю недавно, а знаю только то, что за его великие заслуги гетман произвел его в сотники и прислал ко мне с отрядом. Мне всегда казалось странным, что никто из вас не знал его раньше, до его поступления на службу, и ничего не слышал о нем... Что наши липки необычайно его любят и слепо ему повинуются, я объяснял его мужеством и славными делами, но и они, кажется, не знают, кто он и откуда. Полагаясь на назначение гетмана, я до сих пор ни в чем его не подозревал, ни о чем не расспрашивал его, хотя он и окружает себя какой-то тайной. У всякого человека свой характер, а мне до этого нет дела, лишь бы каждый исполнял свои служебные обязанности. Но вот люди пана Мотовилы поймали татарина с письмом Крычинского к Меллеховичу, а я не знаю, известно ли вам, панове, кто такой Крычинский?

- Как же, - сказал пан Ненашинец, - Крычинского я знал лично, а теперь все знают его дурную славу.

- Мы вместе в школу... - начал было пан Заглоба, но замолчал, сообразив, что в таком случае Крычинскому было бы девяносто лет, а люди в такие годы обычно уже не воюют.

- Короче говоря, - сказал маленький рыцарь, - Крычинский польский татарин. Он был полковником одного из наших липковских полков, потом изменил отчизне и перешел в Добруджскую орду, где, как я слышал, пользуется большим уважением, ибо там, по-видимому, надеются, что он и остальных липков перетянет на сторону язычников. И с таким человеком Меллехович входит в сношения; лучшим доказательством этого служит письмо, содержание которое следующее.

Тут маленький полковник развернул письмо, хлопнул по нему рукой и начал читать:

"Душевно дорогой мне брат! Твой посланный пробрался к нам и доставил письмо..."

- По-польски пишет? - спросил Заглоба.

- Крычинский, как все наши татары, знает только по-русински и по-польски, - ответил маленький рыцарь, - и Меллехович по-татарски ни аза не знает. Слушайте, Панове, не прерывая:

"...и доставил письмо. Бог даст, все будет хорошо, и ты достигнешь того, чего желаешь. Мы тут с Моравским, Александровичем, Тарасовским и Грохольским часто совещаемся, а к другим братьям пишем, спрашивая у них совета, как поскорей достичь того, чего хочешь ты, милый. Так как, по слухам, ты был болен, то я посылаю тебе человека, чтобы он мог видеть тебя, милый, и нас утешит. Тайну нашу строго храни: боже упаси, как бы она не открылась раньше времени. Бог да размножит потомство твое, как звезды на небе! Крычинский". Пан Володыевский кончил и обвел глазами присутствующих, а когда они продолжали молчать, по-видимому, внимательно обсуждая содержание письма, он прибавил:

- Тарасовский, Моравский, Грохольский и Александрович - все это прежние татарские ротмистры и изменники!

- Так же, как и Потужинский, Творовский и Адурович, - прибавил пан Снитко.

- Что вы думаете об этом письме, Панове?

- Измена явная; здесь и говорить не о чем! - сказал Мушальский. - Просто-напросто они снюхались с Меллеховичем, чтобы и наших липков привлечь на свою сторону, на что он соглашается.

- Господи боже! Какая опасность для нашей команды! - воскликнули некоторые из присутствующих. - Ведь липки готовы душу отдать за Меллеховича, и, если он прикажет, они ночью на нас нападут.

- Самая явная измена! - воскликнул пан Дейма.

- И сам гетман этого Меллеховича сделал сотником, - сказал пан Мушальский.

- Пан Снитко, - спросил Заглоба, - а что я говорил, когда в первый раз увидал Меллеховича? Разве я вам не говорил, - что он ренегат и изменник, и это видно по его глазам? Ха! Мне достаточно было взглянуть на него. Он мог всех обмануть, но только не меня! Повторите мои слова, ничего в них не изменяя. Я разве не говорил, что это изменник?

Пан Снитко поджал ноги под скамейку и опустил голову.

- Действительно, надо изумляться вашей проницательности, ваць-пане, хотя, правду говоря, я не помню, чтобы вы называли его изменником. Вы сказали только, ваша милость, что он волком смотрит!

- Ха! Значит, вы, сударь, утверждаете, что изменник - пес, а волк не изменник. Что волк не укусит руки, которая ласкает и кормит его. Стало быть, пес изменник? Может быть, вы будете защищать Меллеховича, а нас всех назовете изменниками?

Смущенный этим, пан Снитко широко открыл рот и глаза и от изумления не мог произнести ни слова.

Между тем пан Мушальский, который был скор на решения, тотчас же сказал:

- Прежде всего нам надо поблагодарить Господа Бога, что он дозволил нам открыть такую гнусную интригу, а потом откомандировать шестерых драгун с Меллеховичем и пустить ему пулю в лоб.

- А потом назначить другого сотника, - сказал пан Ненашинец.

- Измена так очевидна, что ошибки быть не может! Володыевский на это ответил:

- Прежде всего надо расспросить Меллеховича, а потом уже сообщить обо всем пану гетману. Пан Богуш говорил мне, что пан гетман очень любит липков.

- Но вашей милости, - сказал Мотовило, обращаясь к маленькому рыцарю, - принадлежит над ним право окончательного суда, так как он никогда не принадлежал к польскому рыцарскому сословию.

- Права мои мне известны, и вам незачем мне о них напоминать, - ответил Володыевский.

Тут заговорили другие:

- Пусть он станет перед нами, такой-сякой сын, предатель и изменник!

Громкие возгласы разбудили пана Заглобу, который уже вздремнул немного, что теперь с ним случалось нередко; он быстро вспомнил, о чем шла речь, и сказал:

- Нет, пан Снитко, хотя герб ваш - "Месяц на ущербе", зато и остроумие ваше тоже на ущербе; его, пожалуй, теперь и днем с огнем не сыскать. Сказать, что пес изменник, а волк не изменник! Вы уж, правду сказать, совсем... рехнуться собираетесь.

Пан Снитко возвел глаза к небу в знак того, сколь незаслуженно он страдает, но смолчал, чтобы не раздражать старика. Между тем Володыевский приказал ему идти за Меллеховичем, и он быстро вышел, очень довольный, что ему удалось улизнуть от Заглобы.

Минуту спустя он вернулся, ведя за собой молодого татарина, который, по-видимому, ничего не знал о поимке липка и потому вошел смело. Его смуглое, красивое лицо немного побледнело, но он был уже здоров; на голове у него не было уже повязки, а просто красная бархатная татарская шапочка. Все тотчас впились в него глазами; он поклонился низко маленькому рыцарю и не без надменности всему остальному обществу.

- Меллехович, - сказал Володыевский, вперив в татарина свой проницательный взор, - знаешь ли ты полковника Крычинского?

По лицу Меллеховича вдруг пробежала грозная тень.

- Знаю! - ответил он.

- Читай! - сказал маленький рыцарь, подав ему письмо, найденное у липка.

Меллехович взял письмо, и прежде чем кончил его читать, лицо его стало по-прежнему спокойным.

- Жду приказаний, - сказал он, возвращая письмо.

- Давно ли ты задумал измену и какие у тебя здесь в Хрептиеве сообщники?

- Меня обвиняют в измене?

- Не спрашивай, а отвечай, - сказал грозно маленький рыцарь.

- В таком случае я отвечу: измены я не замышлял, сообщников у меня не было, а если и были, то такие, которых вы судить не будете, мосци-панове!

Услыхав это, воины заскрежетали зубами, и раздалось несколько грозных голосов:

- Покорней, собачий сын, покорней: ты стоишь не перед равными!

Меллехович обвел их глазами, в которых сверкала холодная ненависть.

- Я знаю, чем я обязан пану коменданту, как моему начальнику, - ответил он и снова поклонился Володыевскому, - знаю и то, что я ниже вас, Панове, но потому и не искал вашего общества; ваша милость (тут он снова обратился к маленькому рыцарю) спрашивали о моих сообщниках; у меня их Двое: пан подстольник новогрудский Богуш и пан великий коронный гетман.

Слова эти ошеломили всех и на минуту воцарилось молчание; наконец Володыевский повел усиками и сказал:

- Как так?

- Так! - ответил Меллехович. - Хотя Крычинский, Моравский, Творовский, Александрович и все другие перешли на сторону орды и причинили много зла отчизне, но счастья на новой службе не нашли. Быть может, и совесть в них проснулась, и само название изменников им опротивело. Пану гетману хорошо это известно, и он поручил пану Богушу, а также пану Мыслишевскому снова привлечь их под знамена Речи Посполитой. Пан Богуш, с своей стороны, воспользовался моими услугами и поручил мне вести переговоры с Крычинским. У меня на квартире есть письма от пана Богуша, я могу их показать, и вы поверите им больше, чем моим словам.

- Ступай с паном Снитко и немедленно принеси мне их!

Меллехович ушел.

- Мосци-панове, - быстро сказал маленький рыцарь, - мы очень обидели этого солдата нашим поспешным осуждением, ибо если у него эти письма есть, - а я думаю, что это так, - то он не только рыцарь, прославившийся своими военными подвигами, но и человек, действующий на благо отчизны и заслуживающий награды, а не осуждения. Ради бога, мы должны это поскорей исправить!

Все молчали, не зная, что сказать, а пан Заглоба закрыл глаза и на этот раз притворился, что дремлет.

Между тем вернулся Меллехович и подал Володыевскому письмо Богуша.

Маленький рыцарь прочел следующее:

"Со всех сторон слышу, что для такого дела нет человека, который бы мог сделать больше, чем ты, вследствие той огромной любви, которую они к тебе питают. Пан гетман готов простить их и берет на себя добиться для них прощения Речи Посполитой. Сносись с Крычинским возможно чаще через верных людей и даже обещай ему награду. Держи все в тайне: иначе, - не дай Бог! - ты их всех погубишь. Пану Володыевскому, как своему начальнику, ты можешь все открыть, и он во многом сможет тебе помочь. Не жалей трудов и стараний, помня, что конец венчает дело, и будь уверен, что за такую услугу наша отчизна-мать наградит тебя своей любовью".

- Вот и награда мне! - угрюмо пробормотал молодой татарин.

- Боже мой! Отчего же ты никому не сказал об этом ни слова?! - воскликнул Володыевский.

- Вашей милости я хотел все сказать, но не успел, так как заболел, от их милостей (тут Меллехович обратился к офицерам) мне было приказано держать все в тайне, и вы, ваша милость, должно быть, соблаговолите приказать им соблюдать тайну, чтобы не погубить тех.

- Доказательства твоей невиновности так явны, что надо быть слепым, чтобы их оспаривать, - сказал маленький рыцарь. - Продолжай свое дело с Крычинским, и ты не только не встретишь никаких препятствий, но даже можешь рассчитывать на помощь, в знак чего я даю тебе мою руку, как честному рыцарю. Приходи сегодня ко мне ужинать.

Меллехович пожал протянутую ему руку и поклонился в третий раз. К нему подошли и другие офицеры.

- Мы тебя не знали, но кто любит добродетель, тот сегодня протянет тебе руку!

Но молодой липок вдруг выпрямился и откинул назад голову, как хищная птица, готовая броситься на добычу.

- Я стою не перед равными! - ответил он. И вышел из комнаты.

После его ухода стало шумно.

- И неудивительно, - говорили офицеры между собой, - сердце его негодует на наше подозрение, но это пройдет. С ним надо иначе обращаться. По духу он настоящий рыцарь. Гетман знал что делал... Ну и чудеса на свете... Ну, ну!..

Пан Снитко молча торжествовал, но, наконец, не выдержал, подошел к пану Заглобе и сказал:

- Позвольте мне сказать, ваша милость, что волк оказался не изменником.

- Не изменником? - ответил пан Заглоба. - Нет-с, он изменник, только добродетельный изменник, ибо изменяет не нам, а орде!.. Не теряйте надежды, пан Снитко, я буду ежедневно молиться за ваше остроумие. Может быть, Дух Святой и сжалится!

Услыхав от пана Заглобы обо всем, что случилось, Бася очень обрадовалась; она была расположена к Меллеховичу, и ей было жаль его...

- Нам надо, Михал, - сказала она, - взять его с собой в самую опасную экспедицию, чтобы этим доказать ему наше доверие.

Но маленький рыцарь начал гладить розовое личико Баси и сказал при этом:

- Ах ты, муха несносная! Не в Меллеховиче дело, тебе просто в степь хочется, в сражении участвовать. Из этого ничего не выйдет!

Сказав это, он стал покрывать поцелуями ее губы.

- Коварный народ - женщины, - степенно сказал Заглоба.

Между тем Меллехович сидел в своей комнате и шепотом разговаривал с липком, который был пойман драгунами. Сидели они так близко, что почти касались головами. На столе горел светильник с бараньим жиром и освещал лицо Меллеховича, которое, несмотря на всю его красоту, было попросту страшно; на нем отражалась жестокость, злоба и дикая радость.

- Галим, слушай, - говорил Меллехович.

- Эфенди! - ответил посланный.

- Скажи Крычинскому, что он умен, ибо в письме не было ничего, что могло бы меня погубить; скажи ему, что он умен. Пусть всегда так пишет. Они теперь будут мне доверять еще больше... все. Сам гетман, Богуш, Мыслишевский, здешняя команда - все! Слышишь? Чтоб их зараза передушила!

- Слышу, эфенди!

- Но прежде всего мне надо быть в Рашкове, а потом вернуться сюда.

- Эфенди, молодой Нововейский тебя узнает!

- Не узнает. Он видел меня под Кальником, под Брацлавом - и не узнал. Смотрит на меня, морщит брови, но не узнает. Ему было пятнадцать лет, когда он убежал из дому. Восемь раз с тех пор зима застилала снегом степи. Я изменился. Старик узнал бы меня, а молодой не узнает... Из Рашкова я дам тебе знать. Пусть Крычинский будет наготове и держится где-нибудь поближе. С перкулабами (Перкулаб - начальник округа города в Молдавском княжестве, сборщик податей.) вы должны сговориться. В Ямполе тоже есть наш полк. Я уговорю Богуша, чтобы он выхлопотал у гетмана для меня приказ, скажу, что оттуда мне будет легче сноситься с Крычинским. Но сюда я Должен вернуться... должен во что бы то ни стало... Не знаю, что будет, как все это устроится... Огонь меня сжигает. По ночам сон бежит от глаз... Если бы не она, меня бы не было в живых...

- Да будут благословенны ее руки!

Губы Меллеховича начали дрожать, он еще ближе наклонился к липку и начал шептать, точно в бреду:

- Галим, да будут благословенны ее руки, благословенна голова, благословенна земля, по которой она ходит! Слышишь, Галим? Скажи им там, что я уже здоров, благодаря ей...

V

Ксендз Каминский, в молодости военный, и кавалер великого мужества, сидел в Ушице и реставрировал свой приход. Но так как костел был в развалинах, а прихожан не было, то заезжал этот пастырь без стада в Хрептиев и проводил там целые недели, наставляя рыцарей в божественном учении.

Выслушав со вниманием рассказ пана Мушальского, он через несколько дней обратился к собравшимся со следующими словами:

- Я всегда любил слушать такие рассказы, где печальные происшествия кончаются благополучно, ибо из них явствует, что десница Господня может вырвать человека из пасти звериной и из далекого Крыма привести под родной кров.

А потому пусть каждый из вас запомнит, что для Господа нет ничего невозможного, и в самых трудных жизненных обстоятельствах не теряет надежды на милосердие Божье! Вот в чем дело.

Хвалю пана Мушальского за то, что простого человека он полюбил братской любовью. Пример тому дал нам Спаситель, который, хотя и происходил от царской крови, все же любил простых людей, многих из них сделал апостолами и так их возвысил, что теперь они заседают в небесном сенате.

Но одно дело частная любовь, человека к человеку, а другое - любовь общественная, одной нации к другой. Спаситель же наш не менее ревностно соблюдал и ее. А где она? Посмотришь вокруг, - в людских сердцах такая злоба, точно люди повинуются дьявольским, а не Божьим заповедям.

- Трудно, отец, - сказал Заглоба, - будет вам убедить нас, чтобы мы любили турка, татарина или других варваров, коих, верно, и сам Спаситель презирал!

- Я вас не уговариваю, но только утверждаю, что дети одной и той же матери должны любить друг друга, а между тем со времен Хмельнитчины, или за последние тридцать лет, в этих странах не высыхает кровь.

- А по чьей вине?

- Кто первый в ней признается, того первого Бог простит!

- Вы, отец, теперь носите духовную рясу, а смолоду дрались с мятежниками не хуже всякого другого...

- Я дрался, потому что должен был драться как воин, - и не в том мой грех, а в том, что я их ненавидел, как заразу. У меня были свои личные причины, о которых я упоминать не буду, ибо это уже давнишние времена, и раны мои зажили. Я каюсь в том, что делал больше зла, чем должен был делать. Под моей командой было сто человек из отряда пана Неводовского, и часто я без всякого приказания ходил с ними, жег, резал и вешал... Вы знаете, какие это были времена! Жгли и резали татары, призванные Хмельницким на помощь, жгли и резали мы, а казачество, оставляя за собой только воду и землю, в жестокости превосходило и нас, и татар. Нет ничего ужаснее междоусобной войны! И времена же были, и не перескажешь! Довольно того, что и мы, и они более походили на бешеных собак, чем на людей... Однажды дали в нашу команду знать, что чернь осаждает пана Русецкого в его усадьбе. Меня откомандировали с отрядом на помощь ему. Мы опоздали. Усадьба была разрушена и сровнена с землей. Мы все же напали на пьяных мужиков, вырезали их, но часть их спряталась во ржи, и я велел их, для примера, повесить. Но где? Легче было приказать, чем исполнить: во всей деревне не осталось ни одного деревца, даже грушевые деревья, стоявшие на межах, и те были срублены. Не было времени ставить виселицы; лесов, как всегда в степи, поблизости тоже не было. Что тут делать? Взял я моих пленников и иду. Уж найду, конечно, где-нибудь развесистый дуб. Прошел одну милю, прошел другую - степь и степь, хоть шаром покати. Наконец напали мы на след какой-то деревушки, было это к вечеру; гляжу: кругом груды углей и пепел - опять ничего! На маленьком холмике все же остался крест - большой, дубовый, должно быть, недавно поставленный, - дерево еще не почернело и горело в лучах вечерней зари, как огонь. На кресте из жести был вырезан Христос, и был он так хорошо разрисован, что только когда зайдешь сбоку, то по тонкости жести видишь, что это висит не настоящее тело, но если смотреть спереди, то лицо было точно живое, бледное от страданий, в терновом венце, с устремленными к небу глазами, с выражением скорби и печали.

Когда я увидал крест, у меня мелькнула мысль: "Вот дерево, другого нет!" Но я тотчас же испугался этой мысли. Во имя Отца и Сына! Не на кресте же их вешать. Но я подумал, что порадую Господа, если тут же перед его изображением прикажу убить тех, кто пролил столько невинной крови, и сказал так: "Господи, пусть тебе кажется, что это те же жиды, которые тебя распяли на кресте: ведь и эти не лучше!" И приказал я подводить их поодиночке к самому кресту и убивать. Среди них были и седые старики, и совсем еще юноши. Первый, которого подвели к кресту, сказал: "Во имя страстей Господних, помилуй, пан!" А я на это: "По шее его!" Драгун отрубил ему голову... Привели другого, он то же самое: "Во имя Христа Милосердного помилуй!" А я опять: "По шее его!" То же самое с третьим, с четвертым, пятым; было их четырнадцать человек, и каждый из них умолял меня о пощаде во имя Христа... Уж и заря погасла, когда мы кончили. Я приказал положить их у подножия креста в виде венка... Безумный! Я думал, что этим зрелищем я угожу Господу... Руки и ноги их порою еще шевелились, иного подбрасывало, словно рыбу, вынутую из воды, но продолжалось это недолго, вскоре они все тихо лежали венком вокруг креста.

Стало совсем темно, и решил я остаться здесь ночевать, хотя костры развести было не из чего. Ночь Господь дал теплую, и люди мои улеглись на попонах, я же пошел к распятию, чтобы помолиться у ног Спасителя и поручить себя его милосердию. И думал я, что молитва моя будет тем угоднее Господу, что день я провел в таком труде и таком занятии, которое я ставил себе в заслугу.

Усталому воину часто случается, начав вечернюю молитву, вдруг заснуть. То же случилось и со мной. Драгуны, видя, что я стоял на коленях, с головой, прислоненной к кресту, подумали, что я углубился в благочестивые размышления, и не хотели их прерывать; глаза мои тотчас сомкнулись, и мне у Креста приснился удивительный сон. Я не скажу, чтобы это было видение, ибо я недостоин, но, погрузившись в крепкий сон, я как наяву видел все страсти Господни. При виде мучений неповинного Агнца сжалось у меня сердце, слезы ручьями потекли из глаз и безмерная скорбь объяла меня. "Господи, - говорю я, - у меня горсточка добрых солдат, хочешь видеть, что значит наша конница, кивни толовой, и я вмиг разнесу таких-сяких сынов, палачей твоих!" Как только я сказал это, все исчезло, остался лишь крест, а на нем Спаситель, проливающий кровавые слезы... Обнял я подножие креста и зарыдал. Долго ли это продолжалось, - не знаю, но, успокоившись немного, я сказал: "Господи! Господи! Ведь ты свое святое учение распространял между этими закоренелыми жидами. Если бы ты из Палестины пришел к нам, в Речь Посполитую, мы бы, наверное, не распяли Тебя на кресте, но приняли бы Тебя с радостью, наделили бы Тебя всяким добром и для вящей Твоей божественной хвалы дали бы тебе шляхетскую грамоту. Господи! Почему Ты так не поступил?"

Сказав это, я поднял глаза кверху (заметьте, что все это было во сне), и что же я вижу?! Господь наш смотрит на меня, строго наморщил брови, и вдруг велиим голосом говорит: "Что значит теперь ваше шляхетство, если его во время войны можно купить! Ну, да не в том дело! Вы все стоите друг друга: и вы, и те разбойники, и все вы хуже жидов - вы меня ежедневно распинаете на кресте. Разве я не завещал вам любить даже врагов и прощать их прегрешения? А вы, как бешеные звери, выпарываете друг другу внутренности. Глядя на это, я терплю невыразимые муки. Ты сам, который хотел защитить меня и приглашал меня в Речь Посполитую, что сделал? Вот лежат трупы вокруг моего креста, и подножие его покрыто кровью, а ведь между ними были и невинные юноши, и люди, блуждающие во мраке, они как овцы пошли вслед за другими. Имел ли ты к ним сострадание, судил ли ты их перед смертью? Нет! Ты приказал их всех убить, и еще думал, что этим сделаешь мне угодное! Поистине одно дело наставлять и наказывать, как отец наказывает сына или как старший младшего, а другое - мстить, карать без суда и не знать меры в жестокости наказания. Дошло до того, что на этой земле волки милосерднее людей, трава здесь покрывается кровавой росой, ветры не веют, а воют, реки текут слезами, здесь люди к смерти протягивают руки и говорят: "Ты - убежище наше!.."

"Господи, - воскликнул я, - неужели они лучше нас? Кто выказал больше жестокости? Кто привел язычников?"

"Любите их, даже карая, - сказал Господь, - тогда глаза их прозреют, сердца их Смягчатся, и милосердие мое будет над вами. Иначе придет татарское нашествие, орда наложит ярмо на них и на вас, и должны вы будете в муках, в унижении, в слезах служить неприятелю до тех пор, пока не возлюбите друг друга. Если же не будет предела ненависти вашей, тогда не будет милосердия ни для вас, ни для них, и язычники завладеют этой землею на веки веков".

Я обмер, слушая такие предсказания, и долгое время не мог вымолвить ни слова и, только бросившись ниц, спросил:

"Господи, что мне делать, чтобы искупить грехи мои?"

На это Господь Бог сказал:

"Иди, повторяй слова мои, провозглашай любовь!"

После этого ответа видение исчезло. Летом ночи коротки, проснулся я на рассвете, весь в росе. Смотрю: головы убитых лежат венком вокруг креста, но они уже посинели. Удивительное дело: вчера радовало меня это зрелище, а сегодня ужас объял меня, особенно при виде головы одного подростка лет семнадцати, лицо которого было необычайно красиво. Я приказал солдатам похоронить тела под тем же самым крестом, и с тех пор я стал уже не тот.

Бывало, сначала я думал: "Ведь это сон!" А все же он не выходил у меня из головы и точно наполнял собой все мое существо. Я не смел предполагать, чтобы Сам Господь говорил со мной, ибо, как я уже сказал, я не чувствовал себя достойным, то возможно, что совесть, которая во время войны притаилась в моей душе, как татарин в траве, теперь вдруг заговорила, возвещая мне волю Божью. Я пошел исповедоваться. Ксендз подтвердил мне мое мнение. "Это, - говорил он, - явная воля и предостережение Божье, повинуйся ему, иначе будет плохо".

С этих пор я стал провозглашать любовь.

Но товарищи офицеры смеялись мне в лицо. "Да разве ты, - говорили они, - ксендз, чтобы нам проповеди читать? Мало ли эти собачьи дети оскорбляли Бога, мало ли пожгли костелов? Мало ли оскорбили крестов? И мы должны их любить?" Словом, никто не хотел меня слушать.

После Берестецкой битвы надел я вот эту рясу, чтобы с большей торжественностью проповедовать слово и волю Божью.

Вот уж двадцать лет делаю я это без отдыха... Волосы мои уже поседели... Милосердный Бог не покарает меня за то, что голос мой до сих пор был гласом вопиющего в пустыне.

Мосци-панове, возлюбите врагов ваших, карайте их, как отец карает детей, вразумляйте их, как старший брат вразумляет младшего, иначе горе им, но горе и вам, горе всей Речи Посполитой! Смотрите, какие последствия этой войны, этой братской ненависти. Земля эта стала пустыней; в Ушице могилы заменяют мне прихожан; костелы, города, деревни превратились в пепелища, и языческое могущество растет и поднимается над нами, подобно морской пучине, которая уже готова поглотить и тебя, каменецкая твердыня!..

Пан Ненашинец слушал речь ксендза Каминского в сильном волнении; на лбу у него выступили капли пота; потом он так заговорил среди общего молчания:

- Что и между казачеством есть достойные кавалеры, примером тому служит пан Мотовило, которого мы все любим и уважаем. Но что касается общественной любви, про которую так красноречиво говорил ксендз Каминский, то признаюсь, что до сих пор я жил в тяжком грехе: такой любви во мне не было, и я не старался иметь ее. Теперь духовный отец до некоторой степени открыл мне глаза. Но без особенной милости Божьей я не обрету такой любви в сердце своем, ибо ношу в нем воспоминание о страшном зле, о котором я вам сейчас расскажу.

- Не выпить ли чего-нибудь тепленького? - прервал его Заглоба.

- Прибавьте огня в камине! - сказала Бася слугам.

И вскоре озарилась ярким светом комната; перед каждым рыцарем слуга поставил кварту горячего пива; все с удовольствием обмакнули в него свои губы, а когда стали пить глоток за глотком, пан Ненашинец снова заговорил своим грубым голосом, похожим на грохот телеги.

Генрик Сенкевич - Пан Володыевский (Pan Wolodyjowski). 4 часть., читать текст

См. также Генрик Сенкевич (Henryk Sienkiewicz) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Пан Володыевский (Pan Wolodyjowski). 5 часть.
- Мать моя, умирая, поручила мне опеку над сестрой моей. Ее звали Галь...

Пан Володыевский (Pan Wolodyjowski). 6 часть.
X В этот же самый день Бася принялась пытать татарина, но, следуя сове...