Габриэле Д-Аннунцио
«Наслаждение. 1 часть.»

"Наслаждение. 1 часть."

Перевод с итальянского Е. Р

I

Год тихо-тихо умирал. Солнце Сильвестрова дня разливало в небе Рима какую-то таинственную, золотую, почти весеннюю теплоту. Все улицы были полны народа, как в воскресные майские дни. Вереницы быстро несущихся экипажей пересекали площадь Барберини и Испанскую; и неясный, непрерывный гул с обеих площадей поднимался за церкви Св. Троицы, до Сикстинской улицы, и, ослабевая, проникал даже в комнаты дворца Цуккари.

Комнаты мало-помалу начинали наполняться благоуханием свежих цветов в вазах. Пышные распустившиеся розы стояли в каких-то хрустальных бокалах, как лилии из алмаза, раскрывавшихся на тонких, в виде золоченого стебля, ножках, подобно чашам позади Пресвятой Девы на картине Сандро Боттичелли, в галерее Боргезе. Нет чаши столь же изящной, как эта: кажется, что в такой прозрачной тюрьме цветы как бы одухотворяются и легче создают образ молитвенного или любовного приношения.

Андреа Сперелли ждал в своих покоях возлюбленную. И все окружающие предметы, действительно, обнаруживали особенную любовную заботливость. В маленьком камине горел можжевельник и был уже накрыт маленький чайный столик, с чашками и блюдечками из майолики Кастель Дуранте, с мифологическими рисунками Люцио Дольчи, старинными вещицами неподражаемой прелести, где под фигурами черною краскою, курсивом, были выписаны гекзаметры из Овидия. Свет смягчался шелковыми, красного цвета, занавесками с вышитыми серебром гранатами, листьями и изречениями. И так как на окна падали косые лучи, то фигуры узорчатых занавесок вырисовывались и на полу.

На часах Св. Троицы пробило три с половиною. Оставалось еще полчаса. Андреа Сперелли встал с дивана, где он лежал, и открыл одно из окон; потом сделал несколько шагов по комнате; потом раскрыл книгу, прочел несколько строк, закрыл; потом неуверенным взглядом стал искать чего-то кругом. Волнение ожидания охватило его с такою остротою, что он чувствовал потребность двигаться, делать что-нибудь, тем или иным материальным движением развлечь свою внутреннюю тревогу. Он нагнулся к камину, взял щипцы, стал поправлять огонь, бросил на кучу пылающих дров еще кусок можжевельника. Дрова рассыпались; уголья, разбрасывая искры, покатились на металлический лист, закрывавший ковер; пламя разбилось на множество то появлявшихся, то исчезавших синеватых язычков; головешки дымились.

И при этом в душе ожидающего всплыло воспоминание. Когда-то, у этого самого камина, после интимного часа, прежде чем одеваться, бывало, любила возиться Елена. Она была мастерица загромождать камин крупными поленьями дров. Обеими руками брала тяжелые щипцы и для защиты от искр закидывала голову несколько назад. Ее тело на ковре, в несколько неловком положении, благодаря движению мышц и колеблющимся теням, как бы улыбалось всеми суставами, всеми складками, всеми извилинами, покрываясь янтарной бледностью, которая напоминала Данаю Корреджо. Именно ее оконечности были несколько в стиле Корреджо, ее маленькие и гибкие руки и ноги, почти веткообразные, как на статуе Дафны, в самый первый миг ее сказочного превращения в дерево.

Не успевала она кончить свою работу, как дрова вспыхивали и бросали яркий отблеск. Этот красноватый теплый свет в комнате некоторое время боролся с проникавшими в окно холодными сумерками. Запах горящего можжевельника наполнял голову легким опьянением. При виде пламени Еленою, казалось, овладевало какое-то детское безумие. У нее была несколько жестокая привычка, к концу каждого любовного свидания разбрасывать по полу все бывшие в вазах цветы. И возвращаясь в комнату, уже одетой, надевая перчатки или застегивая пряжку, она улыбалась среди этого опустошения; и ничто не могло сравниться с грацией того движения, которым она каждый раз приподнимала платье и выставляла сначала одну, а потом другую ногу, чтобы возлюбленный, нагнувшись, завязал еще свободные шнурки ее башмаков.

Обстановка почти ни в чем не изменилась. От всех вещей, на которые смотрела Елена или которых она касалась, веяло воспоминаниями и целым вихрем оживали образы далеких дней. После почти двухлетнего перерыва Елена опять должна была переступить этот порог. Через полчаса она, конечно, будет здесь, сядет вон в то кресло, снимет вуаль, несколько запыхавшись, как в то время; и начнет говорить. После двух лет, все предметы снова услышат ее голос, быть может даже смех.

День великого прощания приходился как раз на 25 марта 1885 года, в карете, за Порта-Пиа. Число осталось неизгладимым в памяти Андреа. Теперь, в ожидании, он с непогрешимой четкостью мог вспомнить все события этого дня. Видение номентанских полей всплывало теперь в идеальном свете, как одна из тех приснившихся местностей, где предметы кажутся видимыми издали, благодаря какому-то исходящему из их очертаний лучеиспусканию.

Закрытая карета ехала рысью с однообразным грохотом: мимо ее окон проходили стены старинных патрицианских вилл, беловатых, как бы покачивавшихся беспрерывным и плавным движением. Время от времени мелькала широкая железная решетка, за которой виднелась дорожка с высокими пальмами по сторонам, или заросший двор с латинскими статуями, или длинный портик из растений, где то здесь, то там бледно улыбались солнечные лучи.

Закутавшись в просторный меховой плащ, с закрытым вуалью лицом, в замшевых перчатках, Елена молчала. Он же с наслаждением вдыхал тонкий запах гелиотропа от ее дорогой шубки и под своей рукой чувствовал форму ее руки. Они оба считали себя наедине, вдали от остальных людей; но вдруг, то появлялась черная карета прелата, то конюх верхом, то вереница семинаристов в фиолетовых рясах, то стадо овец.

В полуверсте от моста она сказала:

- Слезем.

Холодный и ясный свет в открытом поле казался ключевою водою. Деревья качались на ветру, и, благодаря зрительному обману, колебание их как бы передавалось всем окружающим предметам.

Прижимаясь к нему и пошатываясь от неровностей почвы, она сказала:

- Сегодня вечером уезжаю. Это - в последний раз... Потом замолчала; потом заговорила снова отрывисто, с оттенком глубокой грусти, о необходимости отъезда, о необходимости разрыва. Бушевавший ветер срывал слова с ее уст. Она продолжала. Он прервал ее, взяв ее за руку и отыскивая пальцами ее тело между пуговицами перчатки.

- Больше нельзя! Нельзя больше!

И они шли дальше, борясь с порывами толкавшего их ветра. И среди это величавой и сумрачной пустыни, подле этой женщины он внезапно почувствовал, что в его душу проникла как бы гордость какой-то новой жизни, избыток сил.

- Не уезжай! Не уезжай! Я еще хочу тебя, всегда... Он обнажил ее кисть, просунул пальцы в рукав, касаясь ее кожи, беспокойным движением, в котором было желание более полного обладания.

Она окинула его одним из тех взглядов, которые опьяняли его, как кубок вина. Пред ними уже был мост, красноватый в солнечных лучах. На всем протяжении своих излучин река казалась неподвижной и как бы из металла. Над рекою навесился тростник и вода слегка колебала ряд воткнутых в глину шестов, вероятно, для прикрепления рыболовных снастей.

Тогда он начал убеждать ее воспоминаниями. Говорил ей о первых днях, о бале во дворце Фарнезе, об охоте в полях Божественной Любви, об утренних встречах на Испанской площади, у витрин ювелирных магазинов или на тихой, барской Сикстинской улице, когда она выходила из дворца Барберини и ее преследовали крестьянки с корзинами роз.

- Помнишь? Помнишь?

- Да.

- А тот вечер с цветами, в начале; когда я пришел к тебе с целой ношей цветов... Ты была одна, у окна - читала. Помнишь?

- Да, да.

- Я вошел. Ты едва повернулась; приняла меня сухо. Что с тобой было? Не знаю. Я положил букет на столик и ждал. Ты начала говорить о посторонних вещах, нехотя, без всякого удовольствия. В унынии я подумал: "Она больше уже не любит меня"! Но запах цветов был так силен: им уже наполнилась вся комната. Я еще вижу тебя, как ты обеими руками схватила букет и, вдыхая запах, спрятала все лицо. Когда же ты опять открыла лицо, оно казалось почти бескровным и твои глаза изменились точно от какого-то опьянения.

- Продолжай, продолжай! - сказала Елена слабым голосом, перегнувшись через перила, охваченная чарою убегающих вод.

- А после на диване - помнишь? Я усыпал цветами твою грудь, руки, лицо, душил тебя ими; ты то и дело сбрасывала их, подставляя то рот, то горло, то полузакрытые глаза, предлагая их мне для поцелуя. Между твоей кожей и своими губами я чувствовал холодные, мягкие лепестки. Когда я целовал твою шею, ты вздрагивала всем телом и вытягивала руки, стараясь отстранить меня... Ах, тогда-то... Твоя голова была погружена в подушки, грудь закрыта розами, руки обнажены до локтей; и ничего не было прелестнее и нежнее легкого трепета твоих бледных рук на моих висках... Помнишь?

- Да. Продолжай!

И он продолжал с возрастающей нежностью. Опьяненный собственными словами, он почти терял сознание того, что говорил. Повернувшись спиною к свету, Елена все больше наклонялась к возлюбленному. Они оба чувствовали сквозь платье смутное соприкосновение их тел. Холодные на взгляд, медленно текли под ними речные волны; высокий и тонкий, как пряди волос, камыш наклонялся к реке при каждом дуновении и плавно покачивался.

Потом они больше не говорили; но, вглядываясь друг в друга, слышали беспрерывный звон в ушах, неопределенно уходивший в даль, унося с собой какую-то часть их существ, как если бы нечто звонкое улетало из тайников их мозга и разливалось, наполняя все окрестные поля.

Выпрямившись, Елена сказала:

- Пойдем. Мне хочется пить. Где бы тут попросить воды?

И они направились к небольшой римской таверне по другую сторону моста. Несколько возчиков с громкой бранью отпрягали скотину. Зарево заката ярко озаряло группу людей и лошадей.

Среди бывших в таверне их появление не вызвало никакого удивления. Трое или четверо с виду больных лихорадкой, пожелтелых и молчаливых мужчин стояли вокруг четырехугольной жаровни. Краснокожий пастух дремал в углу, продолжая держать в зубах потухшую трубку. Двое бледных косоглазых юношей играли в карты, то и дело впиваясь друг в друга полными животного огня глазами. Хозяйка, толстая баба, держала на руках ребенка и тяжело качала его.

Пока Елена пила воду из стакана, женщина показывала ей ребенка, причитывая:

- Посмотрите, сударыня! Посмотрите!

У бедного создания все члены были до жалости худы; посиневшие губы были усыпаны беловатою сыпью; внутренняя полость рта было покрыта точно сгустками молока, - казалось, что жизнь уже почти ушла из этого крошечного тельца, оставив одну материю, на которой теперь стала проступать плесень.

- Посмотрите, сударыня, как холодны руки. Не может больше пить; не может больше глотать; не может больше спать...

Женщина всхлипывала. Пораженные лихорадкой люди смотрели полными бесконечного уныния глазами. На эти рыдания двое юношей выразили нетерпение.

- Пойдемте, пойдемте! - сказал Андреа Елене, взяв ее за руку и бросив на стол монету. И увлек ее из таверны.

Они вернулись к мосту. Течение реки теперь уже стало зажигаться огнями заката. Сверкающая полоса протянулась под аркою; вдали же, вода становилась темнее и в тоже время блестела резче, точно на ее поверхности плавали пятна масла и смолы. Изрытые, похожие на бесконечный ряд развалин, поля подернулись ровною синевою. Со стороны Города небо разгоралось красным заревом.

- Бедное создание! - прижимаясь к руке Андреа, прошептала Елена с выражением глубокого сострадания в голосе.

Ветер свирепел. Высоко в пылающем воздухе с криком пронеслась стая галок.

И тогда, неожиданно, в виду этой пустыни, какой-то чувственный восторг проник в их души. Казалось, что в их страсть вошло нечто трагическое и героическое. Напряженные до крайности чувства запылали под влиянием полного тревоги заката. Елена остановилась.

- Больше не могу, - сказала она, тяжело дыша. Карета была еще далеко, неподвижная, на том же

месте, где они оставили ее.

- Еще немного, Елена! Еще немного! Хочешь, понесу тебя?

Охваченный неудержимым липическим порывом, Андреа дал волю словам.

- Зачем она хочет уехать? Зачем она хочет разбить все очарование? Разве их судьбы не связаны навсегда? Он не может жить без нее, без ее голоса, без ее мыслей... Он весь проникнут этой любовью; вся его кровь неисцелимо заражена, как ядом. Почему она хочет бежать? Да он обовьется вокруг нее, да он скорее задушит ее на своей груди. Нет, не может быть. Никогда! Никогда!

Елена слушала, поникнув головою, с трудом справляясь с ветром, не отвечая. Немного спустя, она подняла руку, делая знак кучеру подъехать ближе. Лошади с топотом тронулись.

- Остановитесь у Порта-Пиа, - крикнула дама, садясь с возлюбленным в карету.

И неожиданным движением она отдалась во власть его желания, и он целовал ее в уста, лоб, волосы, глаза, шею, страстно, порывисто, перестав дышать.

- Елена! Елена!

В карету упал яркий красноватый отблеск, отраженный кирпичного цвета домами. По дороге приближался звонкий топот множества лошадей. Приникнув к плечу возлюбленного, с исполнение бесконечной нежности покорностью, Елена сказала:

- Прощай, любовь! Прощай! Прощай!

Когда она выпрямилась, мимо кареты справа и слева, крупной рысью, проскакали двенадцать или десять всадников в красном, возвращавшихся с охоты на лисиц. Один из них, герцог ди Беффи, проезжая совсем близко, нагнулся в седле и заглянул в карету.

Андреа не говорил больше. Он чувствовал теперь как все его существо замирало в бесконечном унынии. Детская слабость его натуры, с исчезновением первого подъема, сказывалась в потребности плакать. Ему хотелось преклониться, смириться, умолять, тронуть женщину слезами. Им овладело смутное и тупое чувство головокружения; и тонкий холод подступил к его затылку, захватывая корни волос.

- Прощай, - повторила Елена.

Под аркой Порта-Пиа карета остановилась, чтобы дать ему выйти.

Таким-то, в ожидании, Андреа увидел в памяти этот далекий день; увидел все движения, снова услышал все слова. Что же он стал делать после того, как карета исчезла в направлении улицы Четырех Фонтанов? Откровенно говоря, ничего чрезвычайного. И в тот раз, как всегда, едва исчез из виду непосредственный предмет, из которого он почерпал свое мимолетное возбуждение, он как-то вдруг вернул себе покой, все сознание окружающей жизни, равновесие. Взял извозчика и поехал домой; здесь надел фрак, как всегда не упустив ни малейшей мелочи в туалете; и как в любую другую среду отправился обедать к своей кузине во дворец Роккаджовине. Все, относящееся к внешней жизни, имело над ним глубокую власть забвения, занимало его, побуждало его к скорой радости светских наслаждений.

В тот вечер он опомнился довольно-таки поздно, а именно, когда вернулся домой и увидел блестевший на столике черепаховый гребень, забытый Еленой двумя днями раньше. И он, в виде расплаты, промучился всю ночь и обострял свою пытку течением затейливой мысли.

Но мгновение приближалось. Часы на башне Св. Троицы пробили три и три четверти. И с глубоким трепетом он подумал: "Через несколько минут Елена будет здесь. Как я ее встречу, что я скажу ей?"

Его тревога была искренна, как искренне возродилась в нем и любовь к этой женщине. Но словесное и пластическое выражение его чувств было всегда так искусственно, так далеко от простоты и искренности, что по привычке, даже к самым сильным душевным движениям, он старался приготовиться заранее.

Он старался представить себе встречу; составил несколько фраз; наметил глазами наиболее удобное для беседы место. Потом даже встал, взглянул в зеркало, достаточно ли бледно у него лицо, все ли в нем соответствует случаю. В зеркале, его взгляд остановился на висках, у самых волос, куда в то время Елена обыкновенно нежно целовала его. Раскрыл рот, чтобы взглянуть на безукоризненный блеск зубов и свежесть десен, вспоминая, что некогда Елене особенно нравился его рот. Эта его суетность порочного и изнеженного юноши никогда не пренебрегала ни малейшим эффектом изящества или формы. В любовной практике он умел извлекать из своей красоты возможно большее наслаждение. И этой-то счастливой особенностью тела, этими изощренными поисками за наслаждением он и покорял душу женщины. В нем сочетались черты Дон-Жуана и херувима: он хотел быть и мужчиной Геркулесовой ночи и робким, чистым, почти девственным любовником. Основание его силы состояло следующем: он не брезговал никаким притворством, никакой деланностью, никакой ложью. Большая часть его силы заключалась в лицемерии.

"Как мне встретить ее? Какие слова сказать?" Ему не удавалось придумать, а время уходило. Он даже не знал с каким намерением придет Елена.

Он встретил ее накануне утром, на улице Кондотти, у витрины магазина. После своего долгого и загадочного отсутствия она вернулась в Рим всего несколько дней тому назад. Неожиданная встреча сильно взволновала их обоих; на открытая улица заставила их быть вежливо-сдержанными, церемонными, почти холодными. Он сказал ей, с серьезным, несколько печальным видом, смотря ей в глаза: - Мне нужно столько рассказать вам, Елена. Приходите ко мне завтра? В убежище ничего не изменилось. Она ответила просто: - Хорошо; приду. Ждите меня около четырех. Я тоже должна кое-что сказать вам. Теперь же оставьте меня.

Она сейчас же приняла приглашение, нисколько не колеблясь, не ставя никаких условий, по-видимому, не придавая этому обстоятельству никакого значения. Такая готовность сначала вызвала в Андреа какую-то смутную озабоченность. Она придет как друг или как любовница? Придет возобновить любовь или разбить всякую надежду? Что произошло в ее душе за эти два года? Андреа не знал; но он еще находился под впечатлением ее взгляда, на улице, когда он поклонился ей. Ведь это был все тот же взгляд, такой глубокий, такой привлекательный, - из-под длинных-предлинных ресниц.

До урочного часа недоставало еще двух или трех минут. Волнение ожидающего возросло до того, что, ему казалось, он задыхался. Снова подошел к окну, стал смотреть на лестницу к церкви Св. Троицы. Этой именно лестницей, в то время, Елена приходила к нему на свидание. Поставив ногу на последнюю ступень, приостанавливаясь; потом быстро переходила часть площади перед домом Кастель-дельфино. И если на площади было тихо, то слышен был звук ее несколько покачивающейся походки по мостовой.

Пробило четыре. С Испанской площади и с Пинчио доносился грохот экипажей. Толпа народа двигалась под деревьями против виллы Медичи. На каменной скамейке у церкви сидели две женщины, присматривая за бегавшими вокруг обелиска детьми. В лучах заходящего солнца обелиск был весь красноватого цвета и отбрасывал длинную, косую, голубоватую тень. С приближением заката становилось свежее. Город, в глубине, сверкал золотом в сравнении с совершенно бледным небом, на котором уже чернели кипарисы горы Марио.

Андреа вздрогнул. Увидел тень наверху маленькой лестницы, огибающей дом Кастельдельфино и ведущей к небольшой площади Миньянелли. Но то была не Елена, а какая-то дама, медленным шагом свернувшая в Григорианскую улицу.

"А если она не придет?" подумал он, отодвигаясь от окна. И после холодного воздуха нашел теплоту комнаты мягче, запах можжевельника и роз острее, тень от занавесок и гардин таинственнее. Казалось, что в это мгновение комната была совершенно готова к приему вожделенной женщины. Он думал о впечатлении, какое получит Елена при своем появлении. Конечно, ею овладеет эта полная воспоминаний нега; она сразу утратит всякое сознание действительности, времени; ей будет казаться, что она явилась на одно из обычных свиданий, что она - все та же Елена прежний дней. Если приют любви не изменился, почему должна измениться любовь? Конечно, она почувствует всё очарование когда-то любимых вещей.

И новая пытка овладела ожидающим. Изощренные привычкой к фантастическому созерцанию и поэтической мечтательности умы наделяют и вещи чувствительною и изменчивою, как человеческая душа, душою; и в каждом предмете, в очертаниях, красках, с звуках, в запахе видят призрачный символ, олицетворение чувства или мысли; и полагают, что в любом явлении, в любом сочетании явлений они угадывают психическое состояние, какое-то нравственное значение. Иногда это явление настолько осязательно, что вызывает в них тревогу: они чувствуют, что почти задыхаются от полноты открывшейся им жизни и ужасаются своей собственной выдумке.

Андреа открыл отражение своей тревоги уже в самом виде окружающих предметов; и так как его желание бесполезно уходило на ожидание, и нервы его ослабевали, то, казалось, и сама эта, так сказать, эротическая сущность вещей испарялась и исчезала столь же бесполезно. Все эти предметы, среди которых он столько раз любил, наслаждался и страдал, приобрели для него часть его чувствительность. Они были не только свидетелями его любви, его наслаждений и печалей, но и соучастниками. Каждая линия, каждый цвет гармонировал с женским образом в его памяти, был нотою в созвучии красоты, частицею в страстном восторге. По природе своего вкуса, он искал в любви многосложности наслаждения: осложненной радости всех чувств, глубокого умственного возбуждения, всепоглощающей волны ощущения, зверских порывов. И так как, в качестве эстета, он искал с искусством, то, естественно, значительную часть своего опьянения он извлекал из мира вещей. Этот тонкий фигляр не понимал комедии любви без декораций.

Поэтому его дом был совершеннейший театр; а сам он - искуснейший режиссер. Но в искусственность он почти всегда влагал всего себя; щедро расточал все богатства своего ума; забывался до того, что нередко давался в обман своему же собственному измышлению, попадался в свою собственную ловушку, оказывался раненым своим же оружием, подобно колдуну, попавшему в свой же заколдованный круг.

Все окружающее принимало для него то невыразимое подобие жизни, какое приобретают, например, священные сосуды, атрибуты религии, орудия богослужения, всякая вещь, на которой сосредоточивается людское раздумье или которую людское воображение полагает в основание той или иной идеальной высоты. Как сосуд после долгих лет сохраняет запах бывшей когда-то в нем эссенции, так и некоторые предметы сохраняли неопределенную часть любви, которою мечтательный любовник осенил и пропитал их. И столь глубоким возбуждением веяло на него от них, что порою он приходил в смущение, точно от присутствия сверхъестественной силы.

Действительно, казалось, что он знает некую скрытую в каждом из этих предметов половую энергию и чувствует, как иногда она освобождается, разливается и трепещет вокруг него. И вот, в объятиях любимой, он сообщал и себе самому и телу и душе женщины восторг одного из тех высочайших празднеств, простого воспоминания о которых достаточно, чтобы озарить целую жизнь. Но если он был один, мучительное волнение сковывало его - какое-то невыразимое сожаление при мысли, что это великое и редкое приспособление любви пропадало даром.

Даром! Розы в высоких флорентийских чашах, в таком же ожидании, выдыхали все свое тонкое благоухание. На стенах, над диваном, серебряные стихи в честь женщины и вина, так гармонично переплетенные с неуловимыми шелковистыми цветами персидского ковра XVI века, искрились в лучах заката, в очерченном окошком прямом углу, увеличивая прозрачность соседней тени и проливая блеск и на лежащие ниже подушки. Прозрачная и богатая тень повсюду была как бы оживлена неясным лучистым трепетом, какой наполняет сумрачные святилища со скрытым сокровищем. Огонь в камине трещал, и каждая вспышка его пламени, по образу Перси Шелли, была как растворенный в вечно подвижном свете драгоценный камень. Возлюбленному казалось, что в это мгновение каждое очертание, каждая краска, каждое благоухание обнаруживало самое важное проявление своей сущности. А она вот не приходила! А она не приходила!

И в первый раз возникла в его уме мысль о муже.

Елена уже больше не была свободна. Отреклась от прекрасной вдовьей свободы, обвенчавшись вторично с английским аристократом, каким-то лордом Хэмфри Хисфилдом, спустя несколько месяцев после своего внезапного отъезда из Рима. Андреа действительно помнил, что видел в октябре 1885 г., в великосветской хронике извещение о ее браке; и слышал бесконечное множество токов о новоиспеченной леди Элен Хисфилд, в дачных кругах той же римской осени. Вспомнил также, что предыдущей зимою раз десять встречал лорда Хисфилда на субботах княгини Джустиниани-Бандини и на благотворительных базарах. Это был человек лет сорока, блондин с пепельными волосами, с плешью на висках, почти бескровный, со светлыми проницательными глазами и выпуклым, изборожденным жилами, лбом. Его фамилию, Хисфилд, носил известный генерал-лейтенант, герой знаменитой защиты Гибралтара (1779-1783), увековеченной между прочим кистью Джошуа Рейнолдса.

Какое место занимал в ее жизни этот человек? Какими узами, кроме брачных, Елена была связана с ним? Какие перемены вызвало в ней материальное и духовное соприкосновение с мужем?

Эти загадки вдруг всплыли толпою в душе Андреа. Из этой толпы точно и явственно выделился образ их физического слияния; и боль была так невыносима, что он подскочил инстинктивным прыжком человека, который чувствует себя неожиданно пораженным в самое чувствительное место. Прошелся по комнате, вышел в переднюю, стал прислушиваться у полуоткрытой двери. Было почти без четверти пять.

Немного спустя, он услышал шаги на лестнице, шуршание платья и тяжелое дыхание. Без сомнения, подымалась женщина. Вся его кровь забилась с такой силой, что, утомленный ожиданием, он, казалось, лишается сил и падает; и в то же время он слышал женские шаги на последних ступенях, более глубокое дыхание, шаги на площадке, у порога. И Елена вошла.

- Елена! Наконец-то.

В этих словах выражалась такая глубокая, долгая тоска, что на устах женщины появилась неясная улыбка не то сострадания, не то удовольствия. Он схватил ее правую руку, без перчатки, и повел ее в комнату. Она еще дышала тяжело; на по всему ее лицу, под вуалью, разливалось легкое пламя.

- Простите, Андреа. Я никак не могла освободиться раньше известного часа... Столько визитов... завезла столько карточек... Утомительные дни. Выбилась из сил. Как здесь тепло! Какой запах!

Она продолжала стоять посередине комнаты; озадаченная, несколько колеблясь, хотя говорила быстро и легко. Всю ее фигуру, не лишая ее изящества и стройности, закрывал плащ из коричневой ткани, с огромными, в стиле ампир, рукавами, широкими сверху и гладкими, на пуговицах в кисти руки, и с большим воротником из темно-бурой лисицы в виде единственного украшения. Она смотрела на Андреа и ее глаза светились какою-то зыбкою улыбкой, скрывавшей ее испытующий взгляд. Сказала:

- Вы несколько изменились. Не берусь сказать, в чем. В складках рта, например, у вас теперь появилась какая-то горечь, чего я прежде не замечала.

Она произнесла эти слова с оттенком сердечной близости. Раздаваясь в комнате, ее голос доставлял Андреа столь живую радость, что он воскликнул:

- Говорите, Елена; говорите еще! Она рассмеялась. И спросила:

- Зачем?

Взяв ее за руку, он ответил:

- Вы же знаете.

Она отняла руку; и смотрела юноше в глубину глаз.

- Я не знаю больше ничего...

- Вы, значит, изменились? - Очень.

"Чувство" уже увлекало их обоих. Ответ Елены сразу выяснил положение. Андреа понял и, быстро и определенно, силою наития, нередкого у иных изощренных в анализе внутреннего существа умов, проник в нравственное состояние посетительницы и предвидел все дальнейшее. Несмотря на это, он весь был во власти чар этой женщины, как в то время. Кроме того, его мучило глубокое любопытство. Он сказал:

- Не присядете?

- Да, на минутку.

- Туда, в кресло.

- Ах, мое кресло! - чуть, было не сказала она с невольным движением, узнав его; но удержалась.

Это было глубокое и удобное кресло, обитое старинною кожей, со множеством тисненых, бледных химер, в стиле обоев одной из зал дворца Киджи. Кожа приняла темную и богатую окраску, напоминавшую фон на некоторых венецианских портретах или прекрасную бронзу с легким налетом бывшей прежде позолоты, или тонкий черепаший щит, сквозь который просвечивает листочек золота. Большая подушка из стихаря, довольно линялого цвета, так называемого розово-шафранного цвета флорентийских шелкоделов, представляла мягкую спинку.

Елена села. Положила на край чайного столика перчатку с правой руки и сумку с визитными карточками, тонкий мешочек из гладкого серебра, с вырезанными сверху двумя перевязанными лентами и надписью на них. Потом сняла вуаль, подняв руки, чтобы развязать сзади узел; и это красивое движение сопровождалось рядом блестящих волн на бархате: под мышками, вдоль рукавов, вдоль бюста. Так как у камина было слишком жарко, то она закрылась обнаженной, просвечивавшей, как розоватый алебастр, рукою - при этом движении засверкали кольца. Она сказала:

- Закройте огонь, пожалуйста. Слишком жарко.

- Пламя вам больше не нравится? А когда-то вы были, как саламандра! Этот камин помнит...

- Не трогайте воспоминаний, - прервала она. - Прикройте же огонь и зажгите свет. Я заварю чай.

- Не хотите ли снять плащ?

- Нет, мне скоро уходить. Уже поздно.

- Но вы же задохнетесь.

Она поднялась, с легким оттенком нетерпения.

- В таком случае, помогите.

Снимая плащ, Андреа почувствовал ее духи. Они были уже не прежние; но такие приятные, что проникли в самое сердце.

- У вас другие духи, - сказал он с особенным ударением. Она ответила просто:

- Да. Нравятся?

Андреа, продолжая держать плащ в руках, погрузил лицо в меховой воротник, облекший шею и потому лучше пропитанный запахом ее тела и волос. Потом спросил:

- Как называются?

- Без названия.

Она опять уселась в кресло, входя в свет пламени. На ней было черное, все из кружев, платье, усыпанное блестящим, черного и стального цвета, бисером.

В окнах замирали сумерки. Андреа зажег несколько витых, очень яркого оранжевого цвета, свечей в железных подсвечниках. Затем поставил щит перед камином.

В этом промежутке молчания они оба почувствовали замешательство в душе. У Елены не было ясного сознания минуты, ни уверенности в себе; даже при известном усилии, ей не удавалось восстановить свою решимость, собраться со своими намерениями, вернуть силу воли. Перед этим человеком, к которому ее когда-то привязывала столь глубокая страсть, в этом месте, где она пережила свою самую сильную жизнь, она почувствовала, что все мысли у нее колеблются, расплываются, исчезают. И ее душа была уже готова перейти в это радостное состояние, в некую зыбкость чувства, при которой всякое душевное движение, всякое положение, всякая форма зависит от внешних условий, как воздушный пар от атмосферных перемен. Прежде чем отдаться ему, она колебалась.

Андреа тихо, почти смиренно, сказал:

- Вот так, хорошо?

Она улыбнулась ему, не отвечая, потому что эти слова наполнили ее какою-то невыразимою отрадой, почти сладкой дрожью в груди. Она принялась за свою грациозную работу. Зажгла огонь под чайником; открыла лакированный ящик и положила в фарфоровый чайник немного душистого чаю; затем приготовила две чашки. Ее движения были медленны и несколько нерешительны, как у человека, чья душа во время работы заняты другим; ее белые, изумительно чистые руки двигались почти с легкостью бабочек и, казалось, не дотрагивались до предметов, а лишь слегка касались их. От ее движений, от ее рук, от малейшего изгиба ее тела распространялось какое-то тончайшее дыхание наслаждения и ласкало чувства любовника.

Сидя вблизи, Андреа смотрел на нее полуоткрытыми глазами, впивая зрачками исходившую от нее сладострастную чару. И всякое движение как бы становилось идеально осязательным для него. Какой любовник не испытал этого невыразимого восторга, когда почти кажется, что чувствительность осязания утончается до ощущения без непосредственного физического соприкосновения?

Оба молчали. Елена откинулась в подушку: ждала, когда закипит вода. Не сводя глаз с синего пламени горелки, снимала с пальцев кольца и снова надевала их, как бы погруженная в мечты. То не были мечты, а какое-то смутное, зыбкое, неясное, летучее воспоминание. Все воспоминания былой любви ясно всплывали в ее душе, производя неопределенное впечатление, без возможности установить, было ли то наслаждение или же страдание. Подобное бывает, когда от множества цветов, где каждый утратил свой отличительный цвет и запах, возникает одно общее дыхание, в котором отдельные элементы неразличимы. Казалось, она таила в себе последний вздох уже схороненных воспоминаний, последний след давно исчезнувших радостей, последнее ощущение умершего счастья, нечто похожее на расплывчатый пар, из которого возникали отдельные разорванные видения, без очертаний и имени. Она не знала, было ли то наслаждение или страдание; но это таинственное возбуждение, это неопределенное беспокойство, мало-помалу разрасталось и переполняло сердце нежностью и горечью. Темные предчувствия, скрытая тревога, тайное сожаление, суеверный страх, подавленные порывы, заглушенные страдания, мучительные сны, неутоленные желания, - все эти темные элементы, из которых состояла ее внутренняя жизнь, теперь начали смешиваться и бурлить.

Она молчала, вся уйдя в себя. И хотя сердце было уже переполнено у нее, она все еще, в безмолвии, старалась углубить свое волнение. Заговорив, она бы рассеяла его.

Вода начала тихо закипать.

Андреа, в низком кресле, опершись локтем о колено и - подбородком о ладонь, с таким напряжением смотрел на это прекрасное создание, что она, даже не поворачиваясь, чувствовала на себе этот пристальный взгляд и почти испытывала неприятную физическую боль. Смотря на нее, Андреа думал: "Когда-то я обладал этой женщиной". Он повторял про себя это утверждение, чтобы убедить себя; и, чтобы убедиться, делал умственное усилие, стараясь вспомнить какое-нибудь ее движение в страсти, пытаясь представить ее в своих объятиях. Уверенность в обладании ускользала от него. Елена казалась ему новою женщиной, которая некогда не принадлежала ему, которой он никогда не сжимал.

Воистину, она была еще более соблазнительна, чем тогда. Некая пластическая тайна ее красоты стала еще темнее и увлекательнее. Ее голова с низким лбом, прямым носом, дугообразными бровями, отличалась таким чистым, таким строгим, таким классическим очерком, что, казалось, выступала из кружка сиракузской медали, при чем ее глаза и рот имели противоположное выражение: выражение страсти, глубокое, двусмысленное, сверхчеловеческое, какое только редкому, проникнутому всем глубоким извращением искусства, современному уму удавалось влить в бессмертные женские типы, как Мона Лиза и Нелли О'Брайен.

"Теперь она принадлежит другому", думал Андреа, всматриваясь в нее. "Другие руки касаются ее, другие уста целуют". И в то время, как ему не удавалось вызвать в своем воображении образ своего слияния с ней, другой образ снова возник перед его глазами с неумолимой ясностью. И в нем вспыхнуло острейшее желание узнать, раскрыть, спрашивать.

Из-под крышки закипевшего сосуда стал вырываться пар, и Елена наклонилась к столу. Налила немного воды в чайник; потом положила два куска сахару, только в одну из чашек; потом прибавила в чайник еще немного воды; потом потушила голубой огонь. Она проделала все это с какою-то почти нежной заботливостью, ни разу не повернувшись к Андреа. Душевная тревога разрешилась теперь в какое-то полное такой нежности умиление, что она почувствовала, как горло сжимается у нее и глаза становятся влажными; и была уже не в силах сдержать себя. Столько противоречивых мыслей, столько противоречивых волнение и душевной тревоги слилось теперь в одной слезе.

Она случайно толкнула свою серебряную сумку с визитными карточками и уронила ее на пол. Андреа поднял ее и стал рассматривать резные ленты. На каждой была сентиментальная надпись: From Dreamland - A stranger hither. - Из царства Снов - Чужая здесь.

Когда он поднял глаза, Елена передала ему дымящуюся чашку чаю, с подернутою слезами улыбкой. Он заметил эту пелену; и при этом неожиданном проявлении нежности, им овладел такой порыв любви и благодарности, что он поставил чашку, опустился на колени, схватил руку Елены и прижался к ней устами.

- Елена! Елена!

Говорил тихим голосом, на коленях, так близко, что, казалось, хотел пить ее дыхание. Жар был искренний, и только слова лгали иногда. - "Он любил ее, любил всегда, - никогда, никогда не в силах был забыть ее! Встретив ее снова, почувствовал, как его страсть с такою силою снова вспыхнула в нем, что он почти ужаснулся каким-то мучительным ужасом, как если бы, при вспышке молнии, он увидел крушение всей своей жизни".

- Молчите! Молчите! - сказала Елена, смертельно бледная, с искаженным болью лицом.

Все еще на коленях, воспламеняясь воображаемым чувством, Андреа продолжал.

"Он почувствовал, что в этом неожиданном бегстве она унесла с собою большую и лучшую часть его существа. Потом же, он не в силах был бы выразить ей всю нищету своих дней, всю тоску сожаления, неуклонное, неутомимое, разъедающее душу страдание. Его печаль росла, разрывая все преграды, она пересилила его. печаль была для него в глубине всех вещей. Уходящее время было для него как невыносимая пытка. Он не столько оплакивал счастливые дни, сколько сожалел о днях, проходивших теперь бесполезно для счастия. От первых у него оставались по крайней мере воспоминания, эти же оставляли в нем глубокое сожаление, почти угрызение... Его жизнь уничтожала самое себя, нося в себе неугасимое пламя единственного желания, неизлечимое отвращение ко всякой иной радости. Порою, почти бешеные порывы иступленной алчности, жажды наслаждения овладевали им; какое-то бурное возмущение неудовлетворенного сердца, вспышка надежды, которая все еще не хотела умирать. А иногда ему казалось, что он окончательно уничтожен; и содрогался перед чудовищными пустыми безднами в своем существе: от всего пожара молодости у него осталась только горсть золы. А иногда, подобно исчезающим с зарею снам, все его прошлое, все его настоящее исчезало; отрывалось от его сознания и падало, как тленная шелуха, как ненужная одежда. Он больше не помнил ничего, как человек перенесший долгую болезнь, как изумленный выздоравливающий. Наконец, он начал забывать; чувствовал, как душа его тихо погружалась в смерть... Но вдруг, из этого забывчивого покоя возникало новое страдание и ниспроверженный, было, идол, как неискоренимый побег, становился еще выше. Она, она была этим идолом, который сковывал в нем всякую волю сердца, подрывал в нем все силы ума, замыкал в нем все наиболее сокровенные пути к иной любви, к иной боли, к иной мечте, навсегда, навсегда"...

Андреа лгал, но его красноречие дышало такою теплотою, его голос был так проникновенен, прикосновение его рук так полно любви, что бесконечная нежность овладела Еленой.

- Молчи! - сказала она. - Я не должна слушать тебя; я больше не твоя; никогда не буду твоей. Молчи! Молчи!

- Нет, выслушай меня.

- Не хочу. Прощай. Мне пора. Прощай, Андреа. Уже поздно. Пусти меня.

Она освободила свои руки из сжатых пальцев юноши и, преодолев всю внутреннюю слабость, хотела подняться.

- Зачем же ты пришла? - спросил он несколько хриплым голосом, удерживая ее.

Хотя он оказал слабейшее насилие, она сморщила брови и в начале медлила ответом. - А пришла я, - сказала она с какой-то рассчитанной медленностью, смотря любовнику в глаза, - пришла потому, что ты звал меня. Во имя прежней любви, во имя способа, каким эта любовь была прервана, во имя долгого необъяснимого молчания разлуки, я бы не могла без жестокости, отклонить приглашение. Потом же я хотела сказать тебе то, что сказала: что я больше не твоя, что мне больше нельзя быть твоею. Хотела сказать тебе это откровенно, чтобы избавить себя и тебя от всякого мучительного обмана, от всякой опасности, от всякой горечи в будущем. Понял?

Андреа поник головой, почти до ее колен, не говоря ни слова. Она коснулась его волос, прежним интимным движением.

- Да еще - продолжала она голосом, который заставил его задрожать до глубины - да еще... я хотела сказать тебе, что люблю тебя, люблю тебя не меньше прежнего, что ты все еще - душа моей души и что я хочу быть твоей самой любимой сестрой, твоею самой нежной подругой. Понял?

Андреа не шевельнулся. Приложив руки к его вискам, она приподняла его лоб, заставила смотреть в глаза.

- Понял? - повторила она еще более нежным и еще более покорным голосом.

В тени длинных ресниц ее глаза казались залитыми чистейшим и нежнейшим елеем. Верхняя губа ее полуоткрытого рта вздрагивала легкой дрожью.

- Нет; ты меня не любила, ты не любишь меня! - воскликнул наконец Андреа, отводя ее руки от своих висков и отклоняясь назад, так как уже чувствовал в крови вкрадчивый огонь, которым невольно опаляли эти зрачки, и ощущал возрастающую боль утраты материального обладания этой прекрасной женщиной. - Ты не любила меня! У тебя хватило мужества, тогда, убить свою любовь, вдруг, почти коварно, когда она глубже всего опьяняла тебя. Ты бежала, бросила меня, оставила меня одиноким, пораженным, подавленным скорбью, поверженным, когда я был еще ослеплен обещаниями. Ты не любила меня, не любишь! После такой долгой, загадочной, немой и неумолимой разлуки; после такого долгого ожидания, в котором, питая дорогую, исходившую от тебя печаль, я растратил Цвет моей жизни; после столь глубокого счастья и стольких бедствий, ты вот являешься туда, где каждый предмет еще хранит для нас живое воспоминание, и нежным голосом говоришь: "Я больше не твоя. Прощай!" Ах, нет, ты не любила меня!

- Неблагодарный! Неблагодарный! - воскликнула Елена, оскорбленная почти гневным голосом юноши. - Что ты знаешь о том, что произошло, и от том, что я выстрадала? Что ты знаешь?

- Я ничего не знаю, я ничего не хочу знать, - грубо ответил Андреа, окинув ее несколько потемневшим взглядом, в глубине которого сверкало полное отчаяния желание. - Я знаю, что некогда ты была моею, вся, в беззаветном порыве, с безмерной страстью, как ни одна женщина в мире; как знаю и то, что ни моя душа, ни мое тело никогда не забудут этого опьянения...

- Молчи!

- На что мне твое сострадание сестры? Ты против своей воли предлагаешь мне его, смотря на меня глазами любовницы, касаясь меня неуверенными руками. Я слишком часто видел, как твои глаза гасли от восторга, слишком часто твои руки чувствовали мою дрожь. Я хочу тебя.

Возбужденный своими собственными словами, он крепко стиснул ей руки и так близко придвинулся лицом к ее лицу, что она чувствовала на своих устах его теплое дыхание.

- Я хочу тебя, как никогда, - продолжал он, обхватив рукою ее бюст и стараясь привлечь ее для поцелуя. - Вспомни! Вспомни!

Елена поднялась, отстраняя его. Она вся дрожала.

- Не хочу. Понимаешь?

Он не понимал. Снова стал тянуться к ней, простирая руки для объятий, смертельно бледный, упорный.

- А потерпел бы ты, - воскликнула она немного задыхающимся голосом, не в силах вынести насилие - потерпел бы ты, если бы пришлось делить мое тело с другим?

Она произнесла этот жестокий вопрос, не подумав. И широко раскрытыми глазами смотрела на возлюбленного; встревоженно и почти испуганно, как человек ради спасенья, нанесший стремительный удар, не взвесив его силы, и боящийся, что ранил слишком глубоко.

Возбуждение Андреа вдруг прошло. И на его лице изобразилось такое глубокое страдание, что сердце женщины сжалось от резкой боли.

Несколько помолчав, Андреа сказал:

- Прощай.

В одном этом слове была горечь всех остальных невысказанных им слов.

Елена нежным голосом ответила:

- Прощай. Прости меня.

Оба почувствовали необходимость закончить на этот вечер опасный разговор. Он принял вид почти преувеличенной внешней вежливости. Она же стала еще мягче, почти смиренной; и беспрерывная дрожь волновала ее.

Она взяла со стула плащ. Андреа суетливо помогал ей. Когда ей не удавалось попасть рукою в рукав, Андреа, еле касаясь, поправлял ее; затем подал ей шляпу и вуаль.

- Не хотите ли пройти туда, к зеркалу?

- Нет, спасибо.

Она подошла к стене возле камина, где висело старинное зеркальце в золоченой раме с фигурками, вырезанными таким искусным и свободным резцом, что казались не деревянными, а скорее из кованного золота. Это была очень изящная вещица, произведение какого-нибудь тонкого художника XV века, предназначенное какой-нибудь принцессе или куртизанке. В то счастливое время Елена много раз надевала вуаль перед этим потемневшим, в пятнах, стеклом, похожим на мутную, немного зеленоватую воду. Теперь она вспомнила это.

При виде своего изображения на этом фоне, она получила странное впечатление. Волна печали, еще более темная пронеслась в ее душе. Но она ничего не сказала.

Андреа смотрел на нее пристальными глазами, Готовая к выходу, она сказала: Должно быть очень поздно.

- Не очень. Около шести.

- Я отпустила свою карету, - прибавила она. - Я была бы очень благодарна, если б вы послали за закрытой каретой.

- Могу оставить вас здесь одной на мгновение? Мой слуга ушел.

Она согласилась.

- Пожалуйста, скажите кучеру мой адрес: Квиринальская гостиница.

Он вышел, закрыв за собою дверь комнаты. Она осталась одна.

Быстро обвела глазами все кругом, неопределенным взглядом окинула всю комнату, остановилась на вазах с цветами. Стены казались ей шире, потолок выше. Осматривая, она почувствовала приступ головокружения. Не замечала больше запаха цветов; должно быть, воздух был горяч и удушлив, как в теплице. Образ Андреа мелькал перед ней как бы при свете перемежающихся молний; в ушах звенела смутная волна его голоса. Она была близка к обмороку. - И все же, какое наслаждение закрыть глаза и отдаться этой истоме!

Встряхнувшись, подошла к окну, открыла, вдыхала воздух. Оправившись, снова занялась комнатой. Бледное пламя свеч трепетало, колебля легкие тени на стенах. Огня в камине больше не было, но уголья слегка освещали священные фигуры на каминном щите, сделанном из обломка церковного стекла. На краю стола стояла холодная и нетронутая чашка чаю. Подушка в кресле еще сохраняла отпечаток откидывавшегося на нее тела. Все предметы дышали какою-то неопределенною грустью, которая приливала и сгущалась вокруг сердца женщины. Тяжесть все росла на этом слабом сердце, становилась жестоким гнетом, невыносимым удушьем.

- Боже мой! Боже мой!

Ей хотелось бежать. Усилившийся порыв ветра надул занавески, заколебал пламя, вызвал шорох. Она задрожала, похолодев; и почти невольно вскрикнула: Андреа!

Ее собственный голос, это имя в тишине заставили ее странно вздрогнуть, точно и голос, и имя сорвались не с ее уст. - Почему Андреа задержался? - Она стала прислушиваться. Доносился только глухой, сумрачный, неясный гул городской жизни в этот вечер под новый год. На площади Св. Троицы не появилось ни одной кареты. Минутами дул сильный ветер, и она закрыла окно; заметила верхушку обелиска, черневшего на звездном небе.

Должно быть Андреа не нашел закрытой кареты тут же на площади Барберини. Она ждала, сидя на диване, пытаясь унять свое безумное волнение, избегая заглядывать в душу, направляя свое внимание на внешние предметы. Ее взор привлекли фигуры на стекле каминного щита, едва освещенные потухшими угольями. Несколько выше из одного бокала на выступе камина падали лепестки большой белой розы, которая рассыпалась медленно, томно, с оттенком чего-то женственного, почти телесного. Вогнутые лепестки нежно ложились на мрамор, похожие в своем падении на хлопья снега.

"Каким нежным казался пальцам этот душистый снег!" подумала она. "Оборванные лепестки всех роз рассыпались по коврам, диванам, стульям и она, счастливая, смеялась среди этого опустошения, а счастливый любовник лежал у ее ног".

Услышала, как на улице, у подъезда остановилась карета; поднялась, качая бедной головой, как бы для того, чтобы стряхнуть сковавшую ее тупость. И тотчас же, запыхавшись, вошел Андреа.

Простите, - сказал он. - Не застав швейцара, я спускался на Испанскую площадь. Карета внизу.

Благодарю вас, - ответила Елена, робко взглядывая на него сквозь темную вуаль.

Он был серьезен и бледен, но спокоен.

Мемпс приедет должно быть завтра - прибавила она тихим голосом. - Я вас извещу запиской, когда можно будет увидеться.

- Благодарю вас, - сказал Андреа.

- Прощайте же, - снова начала она, протягивая ему руку.

- Хотите, я провожу вас до выхода? Там - никого.

- Да, проводите.

Она озиралась кругом в некотором колебании.

- Вы ничего не забыли? - спросил Андреа. Она взглянула на цветы. Но ответила:

- Ах, да, визитные карточки.

Андреа быстро взял их с чайного стола. И передавая ей, сказал:

- A stranger hither!(1)

- No, my dear. A friend.(2)

Елена произнесла этот ответ оживленно, очень бодрым голосом. И с этой своей не то умоляющей, не то обольщающей, смешанной из страха и нежности, улыбкой, над которой трепетал край - достигавшей верхней губы, но оставлявшей рот открытым - вуали, вдруг сказала:

- Give me a rose.(3)

Андреа обошел все вазы; собрал все розы, в один большой букет, который он с трудом удерживал в руках. Несколько роз упало, несколько рассыпалось.

- Они были для вас, все - сказал он, не взглянув на возлюбленную.

И Елена направилась к выходу, опустив голову, молча. Он следовал за нею.

Все время молча спустились по лестнице. Он видел ее затылок, такой свежий и нежный, где под узлом вуали маленькие черные локоны перемешивались с серым мехом воротника.

- Елена! - окликнул он ее тихим голосом, не в силах побороть горячую страсть, наполнившую его сердце.

Она обернулась страдальческим движением, приложив к устам указательный палец в знак молчания, тогда как глаза у нее сверкали. Ускорила шаг, села в карету и почувствовала тяжесть роз на своих коленях.

- Прощай! Прощай!

И, когда карета тронулась, подавленная, она откинулась глубоко назад, разражаясь ничем несдержанными слезами, разрывая розы бледными судорожными руками.

II

В сером потопе современной демократии, жалким образом поглотившем много прекрасных и редких вещей, мало-помалу исчезает и этот особенный класс родовитой итальянской знати, в чьей среде из поколения в поколение поддерживалась известная фамильная традиция изысканной культуры, изящества и искусства.

К этому классу, который я назвал бы аркадским, потому что он достиг своего высшего блеска в очаровательной жизни XVIII века, принадлежал и род Сперелли. Светскость, изящество речи, любовь ко всему утонченному, склонность к изучению необычных наук, редкий эстетический вкус, страсть к археологии, утонченная вежливость были наследственными чертами в роде Сперелли. Некий Алессандро Сперелли, в 1466 году, подносил Фридриху Арагонскому, сыну неаполитанского короля Фердинанда и брату калабрийского герцога Альфонса, объемистый сборник "менее грубых" стихотворений старинных тосканских писателей, который был обещан Лоренцо Медичи в Пизе, в 65 году; тот же Алессандро, вместе с современными ему учеными, написал грустную элегию на смерть божественной Симонетты, на латинском языке, подражая Тибуллу.

Другой Сперелли, Стефано, в том же столетии жил во Фландрии среди богатейшей роскоши, изящества и неслыханной пышности бургундской жизни; он там и остался, при дворе Карла Смелого, породнившись с каким-то фламандским родом. Один из его сыновей, Джусто, занимался живописью под руководством Иоганна Госсарта; и вместе с учителем явился в Италию в свите Филиппа Бургундского, посланника императора Максимилиана при папе Юлии II в 1508 году. Он поселился во Флоренции, где продолжала процветать главная ветвь его рода; вторым его учителем был Пьетро ди Козимо, жизнерадостный и нежный художник, могучий и вдохновенный колорист, своею кистью свободно воскрешавший языческие сказания. Этот Джусто был незаурядный художник; но истратил всю свою мощь в тщетных усилиях сочетать свое первоначальное готическое воспитание с новым духом Возрождения.

Около второй половины XVII века род Сперелли переселился в Неаполь. Здесь, некий Бартоломео Сперелли опубликовал в 1679 году астрологический трактат "О рождении"; а в 1720 году некий Джованни Сперелли поставил комическую оперу под названием "Фаустина", и позднее - лирическую трагедию "Прокнэ"; в 1756 году, некий Карло Сперелли издал книгу любовных стихотворений, где с модным в то время горациевым изяществом изображалась классическая распущенность. Лучшим поэтом и человеком изысканной светскости был Луиджи Сперелли, блиставший при дворе короля "бедняков" и королевы Каролины. Он сочинял свои очень звучные стихи с оттенком печального и благородного эпикурейства; он любил, как утонченный любовник, и пережил множество любовных историй, в том числе несколько знаменитых, как например с маркизой ди Буньяно, отравившейся из ревности, или с графиней Честерфилд, которая умерла от чахотки и которую он оплакивал в песнях, одах, сонетах и в нежнейших, хотя и напыщенных, элегиях.

Граф Андреа Сперелли-Фьески Д'Уджента, единственный отпрыск рода, продолжал фамильную традицию. Он поистине являл идеальный тип молодого итальянского аристократа XIX века, бесспорный образец рода аристократов и тонких художников, как последний побег интеллектуальной расы.

Он весь был, так сказать, насыщен искусством. Его юность, протекшая в разнообразных и глубоких научных занятиях, казалась изумительной. До двадцати лет усидчивое чтение книг чередовалось у него с далекими путешествиями в сопровождении отца, под руководством которого ему удалось завершить свое исключительное эстетическое образование, вне узости и ограничения педагогов. И именно у отца он перенял художественное чутье, страстный культ красоты, парадоксальное презрение к предрассудкам и ненасытность в наслаждениях.

Этот отец, выросший среди крайнего блеска Бурбонского двора, умел широко жить; обладал глубоким знанием чувственной жизни, и в то же время отличался своего рода байроновским тяготением к фантастическому романтизму. Сам его брак по бурной страсти был заключен почти при трагических обстоятельствах. Впоследствии же он на все лады нарушал и терзал супружеский мир. Наконец, развелся с женой и держал своего сына всегда при себе, путешествуя с ним по всей Европе.

Таким образом, Андреа получил, так сказать, живое воспитание, т. е. не столько по книгам, сколько на примерах человеческой действительности. И его дух был развращен не только высокою культурой, но и опытом; и любознательность в нем становилась тем острее, чем более расширялось знание. Он расточал себя с самого начала; потому что огромная сила чувствительности, которою он был одарен, не переставала снабжать его расточительность неисчерпаемыми средствами. Но рост этой его силы сопровождался разрушением в нем другой силы, силы нравственной, от подавления которой не удерживался сам отец. И он не замечал, что его жизнь была постепенной убылью его способностей, его надежд, его наслаждения, как бы постепенным самоотречением; и что неумолимо, хотя и медленно, его круг все более и более суживался.

Среди других основных руководств отец преподал ему следующее: "Необходимо созидать свою жизнь, как создается произведение искусства. Необходимо, чтобы жизнь образованного человека была его собственным творением. В этом все истинное превосходство".

Тот же отец внушал: "Необходимо во что бы то ни стало сохранять всю свою свободу; даже в опьянении. Вот правило образованного человека: - Habere, non haberi. - Обладать, не даваясь обладать".

Он же говорил: "Сожаление - пища праздных душ. Нужно прежде всего избегать сожаления, не переставая занимать душу все новыми ощущениями и новым вымыслом".

Но эти произвольные принципы, которые, благодаря своей двусмысленности, могли даже быть истолкованы в смысле высокого нравственного критерия, как раз падали на непроизвольную почву, т. е. в человека, волевая сила которого была чрезвычайно слаба.

И другие отцовские семена предательски возросли в душе Андреа: семена софизма. "Софизм" говорил этот неосторожный наставник "лежит в основе всякого наслаждения и всякого человеческого страдания. И изощрять и разнообразить софизмы, стало быть, - то же, что изощрять и приумножать свое собственное наслаждение или свое собственное страдание. Может быть мудрость жизни заключается в затемнении истины. Слово - глубокая вещь, в которой для образованного человека скрыты неисчерпаемые богатства. Греки, эти мастера слова, - воистину самые тонкие знатоки наслаждения в древности. Софисты главным образом процветают в век Перикла, в век веселья".

Подобные семена нашли благоприятную почву в нездоровом уме юноши. И ложь не столько по отношению к Другим, сколько по отношению к самому себе мало-помалу стала у Андреа столь плотно прилегающей к его сознанию одеждой, что он уже перестал быть вполне искренним и уже никогда не мог восстановить свободную власть над самим собою.

После преждевременной смерти отца, в двадцать один год, он оказался одиноким хозяином значительного состояния, оторванным от матери игралищем своих страстей и своих вкусов. Он провел пятнадцать месяцев в Англии.

Мать вышла вторично замуж за давнишнего любовника. А сам он поселился в Риме, предпочитая этот город другому, Рим составлял его великую любовь: не Рим Цезарей, но Рим Пап; не Рим арок, терм, форумов, но Рим вилл, фонтанов, церквей. Он отдал бы весь Колизей за виллу Медичи, Кампо Ваччино за Испанскую площадь, арку Тита за Фонтан с Черепахами. Княжеская роскошь рода Колонны, Дориа, Барберини привлекала его гораздо больше, нежели разрушенное величие императоров. И высшей его мечтою было владеть дворцом, увенчанным Микеланджело и расписанным Караччи, как например дворец Фарнезе; или галереей, полной Рафаэлей, Тицианов, Доменикино, как Боргезе; или виллой, как вилла Алессандро Альбани, где бы тенистые пальмы, восточный красный гранит, белый мрамор из Луни, греческие статуи, живопись Возрождения, само предание места окружали очарованием какую-нибудь горделивую любовь его. В доме своей кузины, маркизы Д'Аталета, в альбом светских признаний на вопрос: "Чем вы хотели бы быть?" он написал: "Римским князем".

Приехав в Рим в конце сентября 1884 года, он поселился во дворце Цуккари, возле церкви Св. Троицы, в этом восхитительном католическом уголке, где бег часов отмечается тенью обелиска Пия VI. Весь октябрь прошел в хлопотах по отделке; потом, когда квартира была убрана и готова, в новом доме он пережил несколько дней непреодолимой грусти. Было бабье лето, торжественная и тихая весна усопших, в которой утопал Рим, весь из золота, как город Дальнего Востока, - под каким-то молочным небом, прозрачным, как небо, отражающееся в южных морях.

Эта истома воздуха и света, в которых все предметы, казалось, как бы утрачивали свою действительность и становились нематериальными, наводила на юношу бесконечное уныние, невыразимое чувство безотрадности, недовольства, одиночества, пустоты, тоски. Смутный недуг мог происходить и от перемены климата, привычек, образа жизни. Душа претворяет неясные ощущения организма в психические явления, подобно тому, как сновидение претворяет, сообразно со своею природой, переживания сна.

Без сомнения, он теперь вступал в новую полосу жизни. Найдет ли он наконец женщину или деятельность, которые могли бы овладеть его сердцем и стать его целью? У него не было ни сознания своей силы, ни предчувствия победы или счастья. Весь проникнутый и насыщенный искусством, он еще не создал ничего мало-мальски заветного? Полный жажды любви и наслаждений, он еще ни разу не любил вполне и ни разу не наслаждался чистосердечно. Мучительно одержимый Идеалом, он еще не носил в глубине своих мыслей достаточно определенного образа его. Ненавидя страдание по своей природе и воспитанию, он был уязвим со всех сторон, отовсюду доступен страданию.

В этом брожении противоположных наклонностей он утратил всю свою волю и всю нравственность. Воля, отрекаясь, уступила скипетр инстинктам; эстетическое чувство заменило чувство нравственное. Но это же в высшей степени тонкое, могущественное и вечно деятельное эстетическое чувство поддерживало в его душе известное равновесие; так что можно было сказать, что его жизнь проходила в постоянной борьбе противоположных сил, замкнутых в пределах известного равновесия. Люди, мысли, воспитанные в культе Красоты, всегда, даже при крайней извращенности, сохраняют известную порядочность. Понятие Красоты есть, так сказать, ось внутреннего существо их, к которой тяготеют все их страсти.

Над этой грустью носилось еще воспоминание о Констанции Лэндбрук, - неопределенное, как выдохшееся благоухание. Его любовь к Конни была довольно изысканной любовью; это была прелестная женщина. Казалась созданием Томаса Лоренса; обладала всею тонкою женскою грацией, которою так дорожит этот художник сборок, кружев, бархата, блестящих глаз и полураскрытых уст; была вторым воплощением маленькой графини Шэфтсбери. Живая, говорливая, вся - движение, щедрая на детские уменьшительные имена, со звонким смехом, склонная к неожиданным нежностям, к внезапной грусти, к быстрым вспышкам гнева, - она вносила в любовь много движения, много разнообразия, много причуд. Самое приятное качество ее была свежесть, свежесть неизменная, беспрерывная, во всякое время, просыпаясь после ночи любви, она вся благоухала и была чиста, как будто только что вышла из ванны. И действительно, ее образ всплывал в памяти Андреа главным образом в одном положении: с частью ниспадавшими на шею, частью собранными на макушке золотым гребешком волосами; со зрачками, плававшими в белках, как бледная фиалка в молоке; с открытым, влажным, освещенным смеющимися в алой крови десен зубами ртом; в тени занавесок, бросавших на постель иссиня-серебристый отблеск, похожий на свет в приморском гроте.

Но мелодичное щебетание Конни Лэндбрук пронеслось над душой Андреа, как легкая музыка, оставляющая на время какой-то напев в уме. Не раз в час какой-нибудь вечерней грусти с полными слез глазами она говорила ему: "I know, you love me not"... - "Я знаю, вы меня не любите"... Он в самом деле не любил ее, не был ею доволен. Его идеал женщины был менее северный. В идеале он чувствовал, что его влечет какая-нибудь куртизанка XVI века, носящая на лице какое-то магическое покрывало, зачарованную, прозрачную маску, как бы темное ночное обаяние, божественный ужас Ночи.

При встрече с герцогиней Шерни, донной Еленой Мути, он подумал: "Вот моя женщина". И, в предчувствии обладания, все его существо прониклось приливом радости.

Первая встреча произошла в доме маркизы Д'Аталета. У этой кузины Андреа, во дворце Роккаджовине, бывали очень посещаемые приемы. Она привлекала главным образом своею остроумной веселостью, свободой своих словечек, своей неутомимой улыбкой. Веселые очертания ее лица напоминали женские профили на рисунках молодого Моро, в виньетках Гравело. Манерами, вкусами, одеждой она как-то напоминала Помпадур, не без легкого подчеркивания, так как она была связана странным сходством в фавориткою Людовика XV.

Каждую среду Андреа Сперелли обедал у маркизы. Как-то во вторник вечером, в ложе театра Балле, маркиза сказала ему, смеясь:

- Смотри, не вздумай не явиться завтра, Андреа! В числе званных будет одно интересное, даже фатальное лицо. Поэтому, вооружись против колдовства. Ты переживаешь мгновение слабости.

Он ответил ей, смеясь.

- Если позволишь, я приду безоружный, кузина; даже в одеянии жертвы. Это - платье для приманки, которое я ношу уже несколько вечеров; увы! - напрасно.

- Час жертвы близок, Андреа.

- Жертва готова.

В следующий вечер, он явился во дворец Роккаджовине несколькими минутами раньше обычного, с поразительной гарденией в петлице и смутным беспокойством на душе. Его карета остановилась у ворот, потому что подъезд был занят другою. Ливрея, лошади, вся церемония выхода дамы из кареты носили отпечаток знатного рода. Граф заметил высокую, стройную фигуру, всю в бриллиантах прическу, крошечную ногу, ставшую на ступень. Потом, поднимаясь по лестнице, видел даму сзади.

Она шла впереди медленно, плавно, каким-то ритмическим движением. Вокруг бюста, оставляя плечи открытыми, ниспадал на белоснежном, как лебединое перо, меху плащ с отстегнутой пряжкой. Обнаженные, бледные, как точеная слоновая кость, плечи, были разделены тонкой бороздкою, проходившею между лопатками, которые, теряясь в кружевах платья, описывали неуловимую, как нежная изогнутость крыльев, кривую; от плеч же поднималась гибкая и круглая шея, а на затылке спиралью загибались волосы, образуя на макушке узел, заколотый шпильками с каменьями.

Полная гармонии походка незнакомой дамы так живо ласкала взор Андреа, что он остановился на первой площадке лестницы в восхищении. Шлейф влачился по лестнице с громким шорохом. Слуга с безупречной осанкой следовал за своей госпожей, не по красной дорожке, а с боку, вдоль стены. Контраст между этим прекрасным созданием и этим строгим автоматом был довольно забавен. Андреа улыбнулся.

В передней, пока слуга снимал плащ, дама бросила быстрый взгляд на входившего молодого человека. Он услышал как докладывали:

- Ее сиятельство, герцогиня Шерни! И тут же рядом:

- Граф Сперелли-Фьески Д'Уджента!

И ему было приятно, что его имя было произнесено рядом с именем этой женщины.

В гостиной уже были маркиз и маркиза Д'Аталета, барон и баронесса Д'Изола, Дон Филиппо дель Монте. В камине горел огонь; несколько кушеток было придвинуто к огню; четыре банана с большими, прорезанными красными жилками листьями протянулись над низкими креслами.

Маркиза, подходя к гостям, сказала своим вечно жизнерадостным смехом:

- Благодаря счастливой случайности, мне не приходится представлять вас друг другу. Сперелли, преклонитесь перед божественной Еленой.

Андреа сделал низкий поклон. Герцогиня, смотря ему в глаза, грациозным движением протянула ему руку.

- Очень рада видеть вас, граф. Мне столько рассказывал о вас в Люцерне прошлым летом один ваш друг - Джулио Музелларо. Я была, признаться, несколько заинтересована... Музелларо же дал мне прочесть вашу в высшей степени редкую "Сказку о Гермафродите" и подарил вашу гравюру "Сон" - драгоценность. Вы имеете во мне сердечную поклонницу. Помните.

Она говорила с перерывами. Голос у нее был такой вкрадчивый, что почти производил ощущение телесной ласки; и у нее был этот невольно влюбленный и полный страсти взгляд, который волнует всех мужчин и внезапно зажигает в них желание.

Слуга доложил:

- Кавалер Сакуми!

Явился восьмой и последний гость.

Это был секретарь японского посольства, маленького роста, желтоватый, с выдающимися скулами, продолговатыми, раскосыми, испещренными кровавыми прожилками глазами, которыми он беспрерывно моргал. Его туловище было слишком объемисто в сравнении с его слишком тонкими ногами; он ходил носками внутрь, точно его бедра были крепко стянуты поясом. Полы его фрака были слишком широки; на брюках было множество складок; галстук носил довольно ясные следы неопытной руки. Он имел вид фигурки, снятой с железного лакированного панциря, похожего на скорлупу чудовищного ракообразного, и потом облеченной в одежду какого-нибудь восточного слуги. Но, при всей неуклюжести, в углах рта у него было выражение хитрости и своего рода тонкой иронии.

По середине гостиной он поклонился. Цилиндр выпал у него из рук.

Баронесса Д'Изола, маленькая блондинка со множеством локонов на лбу, грациозная и вертлявая, как молодая обезьяна, сказала своим звонким голосом:

- Идите сюда, Сакуми, сюда, ко мне!

И японец направился дальше, неоднократно улыбаясь и кланяясь.

- Увидим сегодня принцессу Иссэ? - спросила его Донна Франческа Д'Аталета, из пристрастия к живописному разнообразию любившая собирать в своем салоне самые редкостные экземпляры экзотических колоний в Риме.

Азиат говорил на варварском, едва понятном языке, смешанном из английского, французского и итальянского, Все говорили одновременно. Это был какой-то хор, из которого время от времени, серебристыми струйками вырывался звонкий смех маркизы.

- Я вас, несомненно, видел когда-то; не знаю больше, где, не знаю больше, когда, на несомненно видел, - говорил герцогине Андреа Сперелли, стоя перед нею. - Когда я смотрел, как вы поднимались по лестнице, в глубине моей памяти проснулось смутное воспоминание, нечто, принимавшее форму, следуя ритму ваших шагов, как из музыкальных созвучий возникает образ... Мне не удалось вспомнить яснее; но, когда вы повернулись, я почувствовал, что ваш профиль несомненно соответствовал этому образу. Это не простое предугадание, стало быть, это была таинственная игра памяти. Несомненно, я видел вас когда-то, как знать! Быть может в мечтах, быть может в другом мире, в предыдущем существовании...

Произнося последние, слишком сентиментальные и фантастические фразы, он открыто засмеялся, как бы желая предупредить недоверчивую или саркастическую улыбку дамы. Но Елена оставалась серьезной. "Слушала она или же думала о другом? Принимала подобные речи или же этой серьезностью хотела посмеяться над ним? Хотела потакать делу обольщения, которое он так поспешно начал, или же замыкалась в равнодушии и беззаботном молчании? Мог ли он вообще рассчитывать победить эту женщину или нет?" В недоумении Андреа отгадывал эту тайну. Сколь многим, привыкшим обольщать, в особенность наглым, знакомо это недоумение, которое иные женщины возбуждают своим молчанием.

Слуга открыл большую дверь в столовую.

Маркиза взяла под руку дон Филиппо дель Монте и подала пример остальным. Все последовали за ними.

- Идемте, - сказала Елена.

Андреа показалось, что она оперлась о его руку с некоторой податливостью. "Не был ли то обман его желания? Может быть". Он терялся в догадках; но с каждым пробегавшим мгновением чувствовал, как нежнейшая чара все глубже овладевала им, и с каждым мгновением росло пламенное желание проникнуть в душу этой женщины.

- Сюда, - сказала донна Франческа, указывая ему место.

Он сидел за круглым столом между бароном Изолой и герцогиней Шерни, имея перед собой кавалера Сакуми. Последний сидел между баронессой Изола и доном Филиппо дель Монте. Маркиз и маркиза занимали концы стола. На столе искрился фарфор, серебро, хрусталь и цветы.

Очень немногие дамы могли сравниться в маркизой Д'Аталета в искусстве давать обеды. О приготовлении стола она заботилась больше, чем о туалете. Изысканность ее вкуса сказывалась в каждой мелочи, и, действительно, она была законодательницей в застольном изяществе. Ее выдумки и ухищрения появлялись на всех аристократических столах. Как раз в эту зиму она ввела в моду цветочные гирлянды, подвешенные на двух канделябрах от одного конца стола до другого; как ввела в моду тончайшую вазу Мурано, молочного с опаловым отливом цвета, с одной только орхидеей; эти вазы ставились среди разных бокалов, перед каждым из приглашенных.

- Цветок Дьявола, - сказала донна Елена Мути, взяв стеклянную вазу и рассматривая вблизи красную и бесформенную орхидею.

У нее был такой богатый голос, что даже самые обыкновенные слова и самые обычные фразы как бы облекались на ее устах в какое-то скрытое значение, в таинственный оттенок и в какую-то новую грацию. Таким же образом фригийский царь превращал в золото все, к чему бы он не прикоснулся рукою.

- В ваших руках - символический цветок, - прошептал Андреа, смотря на эту невыразимо прекрасную в своей позе женщину.

На ней было довольно бледное, синее, усыпанное серебряными точками, платье, сверкавшее из-под старинных кружев Мурано, неуловимого белого цвета, который перелил в желтоватый, но так мало, что едва было заметно. Почти неестественный цветок, как бы порождение Зла, покачивался на стебельке над этою трубкою, которую художник несомненно выдул из раствора драгоценного камня.

- Но я предпочитаю розы, - сказала Елена, ставя орхидею с видом отвращения, которое противоречило ее предыдущему движению любопытства.

Потом вступила в общий разговор. Донна Франческа говорила о последнем приеме в австрийском посольстве.

- Ты видела госпожу Каген? - спросила ее Елена. - На ней было желтое тюлевое платье, усыпанное множеством колибри с глазами из рубинов. Великолепный пляшущий птичник... А леди Аулесс видела? Она была в белом платье, усеянном морскими водорослями и множеством красивых рыбок, а сверху водорослей и рыбок было другое, зеленое, платье. Не видела? В высшей степени изящный аквариум...

И немного позлословив, она стала смеяться сердечным смехом, от которого у нее содрогались нижняя часть подбородка и ноздри.

Перед этим неуловимым непостоянством Андреа все еще продолжал колебаться. Эти легкомысленные или злобные вещи срывались с тех же уст, которые недавно, произнося простейшую фразу, смутили его до глубины; исходили из того же рта, который в недавнем молчании казался ему ртом Медузы Леонардо, человеческим цветком души, от пламени страсти и страха смерти ставшим божественным. "Какова же истинная сущность этого создания? Было ли у нее понимание и сознание своих постоянных перемен, или она была непостижима для нее самой, оставаясь вне собственной тайны? Сколько в ее выражениях и проявлениях было искусственного и сколько непосредственного?" Потребность узнать все это мучила его, несмотря на охватившее его наслаждение близостью этой женщины, которую он начинал любить. Печальная привычка к анализу все же не дремала в нем, все же мешала ему забыться; и, как любопытство Психеи, каждая попытка каралась удалением любви, помрачением желанного предмета, прекращением наслаждения. "Не лучше ли было простосердечно отдаться первой невыразимой сладости нарождающейся любви?" Он увидел, как Елена коснулась устами светлого, как жидкий мед, вина. Взял бокал, в который слуга налил того же вина; и стал пить с Еленой. Они поставили бокалы на стол одновременно. Общность движения заставила их повернуться друг к другу. И этот взгляд зажег их гораздо сильнее глотка вина.

- Что же вы не говорите? - спросила его Елена с притворною, несколько изменившей ее голос, веселостью. - Говорят, вы - изумительный собеседник. Встряхнитесь же!

- Ах, Сперелли, Сперелли! - воскликнула донна Франческа с оттенком сострадания, в то время как Дон Филиппо дель Монте шептал ей что-то на ухо.

Андреа стал смеяться.

- Господин Сакуми, мы - молчальники. Встряхнемтесь!

Узкие, еще более красные, в сравнении с раскрасневшимися от вина скулами, глаза азиата лукаво заискрились. До этого мгновения он смотрел на герцогиню Шерни с экстатическим выражением - какого-нибудь бонзы перед ликом божества. Между гирляндами цветов, его широкое лицо, как бы сошедшее с одной из классических страниц великого юмориста Окусаи, пылало, как августовская луна.

- Сакуми, - прибавил он тихим голосом, наклонившись к Елене, - влюблен.

- В кого?

- В вас. Неужели вы не заметили?

- Нет.

- Посмотрите на него.

Елена повернулась. И влюбленное созерцание переодетого истукана вызвало на ее устах такой чистосердечный смех, что тот почувствовал себя оскорбленным и явно Униженным.

- Ловите, - сказала она, чтобы вознаградить его; и, сняв с гирлянды белую камелию, бросила ее посланнику Восходящего Солнца. - Найдите сравнение в честь меня.

Азиат комическим движением благоговения поднес камелию к губам.

- Ах, ах, Сакуми, - сказала маленькая баронесса Д'Изола, - вы мне изменяете.

Он пролепетал несколько слов и его лицо запылало еще ярче. Все громко засмеялись, точно этот иностранец только затем и был приглашен, чтобы доставлять другим повод к веселью. И Андреа, смеясь, повернулся к Мути.

Подняв голову, даже откинув ее несколько назад, она украдкою рассматривала юношу из-под полузакрытых ресниц одним из тех невыразимых женских взглядов, которые поглощают и, так сказать, пьют из понравившегося мужчины все, что в нем есть наиболее милого, наиболее желанного, наиболее приятного, - все то, что пробудило в ней эту инстинктивную половую восторженность, которою начинается страсть. Необыкновенно длинные ресницы прикрывали отведенный к углу глазницы зрачок; а белки плавали как бы в жидком, синеватом свете; по нижнему же веку пробегала почти неуловимая дрожь. Казалось, что взгляд был направлен прямо на рот Андреа, как на самое нежное место.

И, действительно, Елена была очарована этим ртом. Безукоризненный, румяный, чувственный, - с оттенком жестокости, когда бывал закрыт, - этот юношеский рот поразительно напоминал портрет неизвестного, что в галерее Боргезе, - это глубокое художественное произведение, в котором очарованное воображение склонно было видеть образ божественного Цезаря Борджа, кисти божественного Санцио. Когда же, во время смеха, эти уста раскрывались, указанное выражение исчезало, и белые, ровные, необыкновенно блестящие зубы озаряли весь рот, свежий и нежный, как рот ребенка.

Не успел Андреа повернуться, как Елена отвела свой взгляд, но не столь быстро, чтобы юноша не успел уловить его блеск. При этом такая острая радость овладела им, что он почувствовал как его щеки запылали. "Она хочет меня! Она хочет меня!" - думал он, торжествуя, в уверенности, что уже завладел этим редчайшим созданием. И даже подумал: "Это - еще неизведанное наслаждение".

Есть женские взгляды, которые любящий мужчина не променял бы на полное обладание телом женщины. Кто не видел, как в ясных глазах загорается блеск первой нежности, тот не знает высшей ступени человеческого счастья. После же, с этим мгновением не сравнится никакое иное мгновение восторга.

Беседа окружающих становилась все оживленнее, и Елена спросила:

- Вы останетесь в Риме всю зиму?

- Всю зиму и еще дольше, - ответил Андреа, и ему показалось, что в этом простом вопросе было скрыто любовное обещание.

- Стало быть уже сняли квартиру?

- Во дворце Цуккари: domus aurea.(4)

- Близ церкви Св. Троицы? Счастливец!

- Почему же счастливец?

- Потому что живете в таком месте, которое я больше всего люблю.

- Там собрано, как драгоценная жидкость в сосуде, все возвышенное очарование Рима, не правда ли?

- Правда! Между обелиском Св. Троицы и колонной Зачатия жертвенно висит мое католическое и мое языческое сердце.

Эта фраза рассмешила его. У него уже был готов мадригал о висячем сердце, но он не сказал его; так как ему не хотелось продолжать разговор в таком лживом и легкомысленном тоне и тем нарушить свое скрытое наслаждение. Промолчал.

Она несколько задумалась. Затем снова вплелась в общий разговор, еще с большим оживлением расточая остроты и смех, сверкая своими зубами и своими словами.

Донна Франческа язвила княгиню ди Ферентино, не без тонкости намекая на ее лесбосскую связь с Джованоллой Дадди.

- Кстати: Ферентино делает уже объявление о новом благотворительном базаре в день Крещения, - сказал барон Д'Изола. - Вам еще ничего неизвестно?

- Я - попечительница, - ответила Елена Мути.

- Вы - неоценимая попечительница, - заметил Дон Филиппе дель Монте, мужчина лет сорока, почти совсем лысый, тонкий сочинитель едких эпиграмм, со своего рода сократической маской на лице, на котором его чрезвычайно юркий правый глаз сверкал множеством различных выражений, тогда как левый был всегда неподвижен и, из-за крупного монокля, казался стеклянным, - точно первым он пользовался для того, чтобы выражать, а вторым - чтобы видеть. На майском базаре вы набрали груды золота.

- Ах, майский базар! Безумие! - воскликнула маркиза Д'Аталета.

И так как слуги явились с замороженным шампанским, то она прибавила:

- Помнишь, Елена? Наши места были рядом.

- Пять золотых за глоток! Пять золотых за кусок! - шутки ради закричал Дон Филиппо дель Монте, подражая голосу аукционного продавца.

Мути и Аталета смеялись.

- Да, да, верно. Вы, Филиппо, были продавцом, - сказала донна Франческа. - Жаль, что тебя не было, Андреа! За пять золотых ты мог бы есть плод с отпечатком моих зубов, а за другие пять - пить шампанское из ладони Елены.

- Какой скандал! - с гримасой ужаса прервала баронесса Д'Изола.

- Ах, Мэри! А разве ты не продавала за луидор закуренные тобою и очень мокрые папиросы? - заметила донна Франческа, не переставая смеяться.

А дон Филиппо заметил:

- Я видел кое-что получше. Леонетто Ланца, не знаю

за сколько, получил от графини Луколи сигару, которую она держала под мышкой...

- Какая гадость! - снова, комично, прервала маленькая баронесса.

- Всякое милосердное деяние - свято, - наставительно заметила маркиза. - Кусая без конца плоды, я собрала около двухсот луидоров.

- А вы? - насилу улыбаясь, обратился Андреа к Мути. - А вы своею телесною чашей?

- Я-то двести семьдесят.

Так шутили все, не исключая маркиза. Этот Аталета был уже пожилой человек, пораженный неизлечимою глухотою, тщательно напомаженный, выкрашенный в светло-русый цвет, поддельный с ног до головы. Он казался Одним из тех искусственных изделий, которые видишь в кабинетах восковых фигур. Время от времени, и почти всегда некстати, он издавал какой-то сухой смешок, похожий на скрип спрятанной в его теле ржавой машинки.

- Но одно время цена глотка поднялась до десяти луидоров. Понимаете? - прибавила Елена. - А под конец этот сумасшедший Галеаццо Сечинаро предложил мне целых пятьсот лир, если я вытру руки об его русую бороду.

Конец обеда, как всегда в доме Д'Аталета, был великолепен; потому что истинная роскошь обеда заключается в десерте. Все эти изысканные и редкие вещи, искусно разложенные по хрустальным с серебряною отделкой вазам, услаждали не только нёбо, но и зрение. Между обвитыми листвою канделябрами XVIII века, с изображением фавнов и нимф, выгибались гирлянды из камелий и фиалок. А на стенных гобеленах фавны и нимфы и другие грациозные фигурки из этой аркадской мифологии, все эти Сильвандры, и Филлы и Розалинды, своей нежностью оживляли один из тех ясных киферийских ландшафтов, которые были созданы воображением Антона Ватто.

Легкое эротическое возбуждение, овладевающее людьми в конце украшенного женщинами и цветами обеда, сказывалось в словах, сказывалось в воспоминаниях о майском базаре, где дамы из горячего стремления к возможно большей выручке старались в качестве продавщиц привлекать покупателей с неслыханной смелостью.

- И вы согласились? - спросил Андреа Сперелли.

- Я принесла свои руки в жертву Благотворительности, ответила она. - Лишних двадцать пять луидоров.

- All the perfumes of Arabia will not sweeten this little hand...(5)

Повторяя слова леди Макбет, он смеялся, о в глубине его души зашевелилось смутное страдание, не вполне определенная боль, похожая на ревность. И теперь, вдруг, он начинал замечать оттенок чего-то переходящего меру и, пожалуй, свойственного куртизанке, чем иногда омрачались изысканные манеры знатной дамы. Некоторые оттенки ее голоса и смеха, некоторые движения, некоторые приемы, некоторые взгляды, может быть против ее воли, дышали чрезмерным очарованием Афродиты. Она с излишней готовностью расточала зрительное восхищение своей грацией. Время от времени на виду у всех она позволяла себе движение, или позу, или выражение, которое в алькове заставило бы любовника задрожать. При взгляде на нее каждый мог окружить ее нечистыми мечтами, мог отгадать ее тайные ласки. Она воистину казалась созданной для любовных переживаний; и воздух, которым она дышала, всегда пылал возбужденными вокруг нее желаниями.

"Сколько людей обладало ею?" - думал Андреа. "Сколько телесных и душевных воспоминаний хранит она"?

Сердце у него наполнилось какою-то горькою волною, в глубине которой кипела эта его тираническая нетерпимость всякого неполного обладания. И он не мог оторвать своих глаз от рук Елены.

Из этих несравненных, нежных, белых, идеально прозрачных рук, покрытых едва заметной сетью синих жилок; из этих несколько вогнутых розоватых ладоней, на которых хиромант открыл бы темные сплетения, из этих ладоней пило десять, пятнадцать, двадцать мужчин, один за другим, за плату. Он видел, как головы этих неизвестных людей нагибались и сосали вино. Но Галеаццо Сечинаро был один из его друзей: красивый и веселый человек, с царственною бородою какого-нибудь Лючио Веро, - опасный соперник.

И вот, под влиянием этих образов, его желание разрослось до бешенства, и такое мучительное нетерпение овладело им, что обед, казалось, не кончится никогда. "Я добьюсь от нее обещания в этот же вечер", - подумал он. В душе его терзало беспокойство человека, боящегося упустить благо, к которому одновременно тянутся многие, а неизлечимое и ненасытное тщеславие рисовало ему опьянение победой. Без сомнения, чем больше зависти и желания вызывает в других предмет, принадлежащий одному человеку, тем более он наслаждается и гордится им. В этом именно и заключается притягательная сила женщин на сцене. Когда весь театр дрожит от рукоплесканий и горит одним желанием, тот единственный, к кому относятся взгляд и улыбка дивы, чувствует себя опьяненным гордостью, как кубком слишком крепкого вина, и теряет рассудок.

- При твоем таланте все обновлять, - обратилась Мути к Донне Франческе, погрузив пальцы в теплую воду в чашке из синего хрусталя с серебряным ободком, - тебе следовало бы восстановить обычай подавать воду для мытья рук в кувшине со старинным тазом, встав из-за стола. Эта же современность - безвкусна... Не правда ли, Сперелли?

Донна Франческа поднялась. Остальные последовали за нею. Андреа, с поклоном, предложил Елене руку; она, даже не улыбнувшись, посмотрела на него и медленно подала ему обнаженную свою. Ее последние слова были веселы и легкомысленны; тогда как этот взгляд был так глубок и серьезен, что юноша весь затрепетал.

- Будете, - спросила она его - завтра на балу во французском посольстве?

- А вы? - спросил Андреа в свою очередь.

- Буду.

- И я.

Улыбнулись, как двое влюбленных. И она прибавила, садясь:

- Садитесь.

Диван стоял в стороне от камина, вдоль хвоста рояля, часть которого была скрыта богатыми складками какой-то материи; стоявший на одном из концов рояля журавль из бронзы держал в приподнятом клюве чашку на трех цепочках, как у весов; а на чашке лежала новая книга и маленькая японская сабля с серебряными хризантемами на ножках и эфесе.

Елена взяла разрезанную до половины книгу; прочла заглавие и положила назад; чашка качнулась. Сабля упала. И когда она и Андреа нагнулись за нею одновременно, их руки встретились. Выпрямившись, она стала с любопытством рассматривать красивое оружие, Андреа же говорил об этом новом романе, пускаясь в общие рассуждения о любви.

- Почему вы держитесь так далеко от "большой публики"? - спросила она. - Разве вы поклялись в верности "Двадцати пяти Экземплярам"?

- Да, навсегда. Более того, моя единственная мечта - "Единственный экземпляр", посвященный "Единственной Женщине". В таком демократическом обществе, как наше, художник прозы или стиха должен отказаться от всякой выгоды, если она - вне любви. Ведь истинный читатель не тот, что покупает меня, но тот, кто любит меня. Стало быть, истинный читатель любящая женщина. Лавр только на то и пригоден, чтобы привлечь мирт...

- А слава?

- Истинная слава приходит только после смерти и, значит, недоступна наслаждению. Что мне в том, если у меня в Сардинии, скажем, сотня читателей, и еще десять в Эмполи и пять в Орвьето? И что мне в том, если меня будут знать столько же, сколько знают кондитера Тиция или торговца духами Кая? Я, автор, предстану перед потомством в посильном мне оружии; но я, человек, не жажду иного венца торжества, если он не из прекрасных обнаженных рук.

Он взглянул на обнаженные до плеч руки Елены. В сгибах и всей своей формой они были столь совершенны, что напоминали старинную вазу из Фиренцуолы, "работы доброго мастера"; такие должно были быть "руки у Паллады, когда она стояла перед пастухом". Пальцы скользили по насечке оружия; и блестящие ногти казались продолжением драгоценных камней на пальцах.

- Если не ошибаюсь, - сказал Андреа, устремляя на нее свой огненный взгляд, - у вас должно быть тело Данаи Корреджо. Я это чувствую, даже вижу, по форме ваших рук.

- Ах, Сперелли!

- Разве по цветку вы не представляете всю форму растения? Думаю, вы - как дочь Акризия, получающая груды золота, только не те, что вы собрали на майском базаре! Вы помните эту картину в галерее Боргезе?

- Помню.

- Я не ошибся?

- Довольно, Сперелли; прошу вас.

- Почему же?

Она замолчала. И вот, они оба чувствовали приближение круга, который должен был быстро замкнуть и сковать их воедино. Ни он, ни она не сознавали этой быстроты. Спустя два или три часа после первой встречи, она уже отдавалась ему в душе; и это взаимное подчинение казалось естественным.

Немного спустя, не глядя на него, она сказала:

- Вы очень, молоды. Вы уже много любили? Он ответил другим вопросом:

- Думаете ли вы, что больше благородства души и искусства в том, чтобы видеть все вечно-женственное в одной единственной женщине, или же в том, что человек с сильной и утонченной душой должен коснуться всех, проходящих мимо него уст, как клавишей идеального клавикорда, прежде чем отыскать высшую ликующую ноту?

- Не знаю. А по-вашему?

- Я тоже не берусь разрешить великую задачу чувства. Но, инстинктивно, я перебрал все ноты: и боюсь, что, судя по внутренним признакам, уже нашел это "до".

- Боитесь?

- Je crains се que j'espere.

На этом вульгарном языке он говорил естественно, деланностью слов почти исчерпывая силу своего чувства. И Елена чувствовала, как его голос завлекал ее в какую-то сеть и уносил из трепетавшей вокруг нее жизни.

- Ее сиятельство, княгиня ди Мичильяно! - доложил слуга.

- Граф Ди Джисси!

- Госпожа Хрисолорас!

- Маркиз и маркиза Масса Д'Альбе.

Гостиные начали наполняться. Длинные пышные шлейфы шуршали по пурпурному ковру; из усыпанных брильянтами, шитых жемчугом, украшенных цветами платьев выступали обнаженные плечи; почти все волосы сверкали изумительными фамильными драгоценностями, которыми римская знать возбуждаем столько зависти.

- Ее сиятельство, княгиня Ди Ферентино!

- Его сиятельства, герцог Ди Гримити!

Уже образовались различные группы, различные очаги сплетен и изящества. Самая большая группа, вся из мужчин, стояла у рояля вокруг герцогини Шерни, выдерживавшей эту своеобразную осаду стоя. Ферентино подошла к подруге и поздоровалась с ней с упреком.

- Почему ты не явилась сегодня к Нини Сантамарта? Мы тебя ждали.

Она была высока и худа, с парой странных зеленых глаз, казавшихся далекими в глубине темных глазных впадин. Была в черном платье с зубчатой выкройкой на груди и плечах; в пепельно-светлых волосах носила большой, как у Дианы, полумесяц из брильянтов; и резкими движениями размахивала веером из красных перьев.

- Нини едет сегодня вечером к госпоже Гуффель.

- Буду и я позднее, на минутку, - сказала Мути. - Там и повидаемся.

- Ах, Уджента, - сказала княгиня, обращаясь к Андреа, - а я-то вас ищу, чтобы напомнить вам о нашем свидании. Завтра - четверг. Распродажа вещей кардинала Имменрэт начинается завтра, в полдень. Заезжайте за мной в час.

- Непременно, княгиня.

- Я должна во что бы то ни стало приобрести этот хрусталь.

- Но у вас будут несколько соперниц.

- Кто же?

- Моя кузина.

- И еще?

- Я, - сказала Мути.

- Ты? Посмотрим.

Присутствующие мужчины требовали объяснений.

- Состязание дам XIX века, из-за хрустальной вазы, принадлежащей некогда Никколо Никколи; на этой вазе вырезан троянец Анхиз, развязывающий сандалию у Венеры Афродиты, торжественно провозгласил Андреа Сперелли. - Даровое представление начинается завтра, после часа дня, в аукционном зале на Сикстинской улице. Состязающиеся: княгиня Ди Ферентино, герцогиня Шерни, маркиза Д'Аталета.

На этот выкрик все засмеялись. Гримити спросил:

- Пари допускаются?

- Ставьте! Ставьте! - заскрипел дон Филиппо дель Монте, подражая пронзительному голосу букмекера Стэббса. Ферентино ударила его по плечу своим красным веером. Но шутка показалась удачной. Пари начались. И так как в этой группе раздавались шутки и смех, то, чтобы принять участие в веселье, мало-помалу присоединились к ней и остальные кавалеры и дамы. Весть о состязании быстро разнеслась; начала принимать размеры светского события; занимала все изысканные умы.

- Дайте мне вашу руку и побродим, - обратилась донна Плена Мути к Андреа.

Когда они очутились далеко от кружка, в соседней комнате, то Андреа, сжимая ее руку, прошептал:

- Благодарю вас!

Она опиралась о него, изредка приостанавливаясь, чтобы ответить на приветствия. Имела несколько усталый вид; и была бледна, как жемчуг на ее шее. Каждый из молодых щеголей говорил ей пошлый комплимент.

- От этой глупости я задыхаюсь, - сказала она. Обернувшись, увидела Сакуми, который следовал за нею молча, с белой камелией в петлице, полный умиления, не смея приблизиться. Она сострадательно улыбнулась ему.

- Бедный Сакуми!

- Вы только теперь заметили его?

- Да.

- Когда мы сидели у рояля, он из оконной ниши не сводил глаз с ваших рук, игравших оружием его родины, предназначенным для разрезания какой-нибудь западной книги.

- Недавно?

- Да, недавно. Быть может, он думал: "Как хорошо сделать себе харакири этой игрушечной саблей с хризантемами из лака и железа, которые как бы расцветают от прикосновения ее пальцев!"

Она не улыбнулась. Пелена печали, почти страдания, обволокла ее лицо; казалось, более сумрачная тень вошла в ее глаза, слабо освещенные под верхним веком, точно мерцанием лампады; от страдальческого выражения, углы ее рта несколько опустились. Правая рука у нее свисала вдоль платья, держа веер и перчатки. Она больше не протягивала ее ни приветствовавшим, ни льстецам; и не слушала больше никого.

- Что с вами? - спросил Андреа.

- Ничего. Я должна ехать к ван Гуффель. Пойдемте проститься с Франческой; а потом проводите меня вниз, до кареты.

Они вернулись в первую гостиную. Луиджи Гулли, молодой черный и курчавый, как араб, музыкант, явившийся из родной Калабрии в поисках за счастием, с большим увлечением исполнял сонату Бетховена. Маркиза Д'Аталета, его покровительница, стояла у рояля и смотрела на клавиатуру. Величавая музыка, как медленный, но глубокий водоворот мало-помалу увлекала в свои круги все эти легкомысленные умы.

- Бетховен! - сказала Елена, почти с религиозным благоговением, останавливаясь и освобождая свою руку из руки Андреа.

И стоя так, возле одного из бананов, слушала музыку. Вытянув левую руку, она чрезвычайно медленно надевала перчатку. В этом положении овал ее бедер казался стройнее; вся ее удлиненная шлейфом фигура казалась выше и прямее; тень растения скрывала и как бы одухотворяла бледность ее тела. Андреа смотрел на нее. И ее одежда слилась для него со всем ее существом.

"Она будет моею", думал он в каком-то опьянении, потому что патетическая музыка увеличивала его возбуждение. "Она будет держать меня в своих объятиях, над своим сердцем".

Он представил себе, как он наклоняется и касается устами ее плеча. - Была ли холодно эта прозрачная кожа, казавшаяся нежнейшим молоком, пронизанным золотым светом? - Почувствовал легкую дрожь; и сомкнул веки, чтобы продлить ее. До него доносился ее запах, это неуловимое, холодное, но опьяняющее, как благовонный пар, дыхание. Все его существо пришло в смятение и, в безмерном порыве, стремилось к этому волшебному созданию. Он жаждал обнять ее, вовлечь ее в себя, вдохнуть ее в себя, пить, обладать ею каким-нибудь сверхчеловеческим образом.

Как бы под влиянием чрезмерного желания юноши, Елена немного повернулась и улыбнулась ему такою нежной, как бы бестелесной улыбкой, что она казалась не движением уст, а лучеиспусканием души через уста, тогда как ее глаза были бесконечно печальны и казались затерянными в далях сна. Воистину, это были глаза Ночи, облеченные тенью, какими, в виде Аллегории, воображал бы их Да Винчи, увидев в Милане Лукрецию Кривелли.

На продолжительность этой длившейся один миг улыбки Андреа чувствовал себя наедине с нею, в этой толпе. И его сердце преисполнилось безмерной гордостью.

И так как Елена принялась, было, надевать перчатку, он покорно сказал:

- Нет, не надо!

Елена поняла; и оставила руку обнаженной.

У него была надежда поцеловать у нее руку до отъезда. И вдруг в его душе снова всплыло видение майского базара, когда мужчины пили вино из ее ладони. И он снова почувствовал острую боль ревности.

- Теперь пойдемте, - сказала она, взяв его снова под руку.

По окончании сонаты возобновился еще более оживленный разговор. Слуга доложил еще три или четыре новых имени, и в том числе о принцессе Иссэ, одетой по-европейски и вошедшей маленькими нерешительными шагами, с улыбкою на овальном лице. Она была маленькая и блестящая, как фарфоровая кукла. По залу пробежало движение любопытства.

- До свиданья, Франческа, - сказала Елена, прощаясь с донной Д'Аталета. - До завтра.

- Так рано?

- Меня ждут у Гуффель. Я обещала заехать.

- Какая досада! Сейчас будет петь Мэри Дайс.

- Прощай. До завтра.

- Возьми. И прощай. Милый Андреа, проводите ее.

Маркиза передала Елене букет из фиалок и грациозным движением повернулась навстречу принцессе Иссэ. Мэри Дайс в красном платье, высокая и подвижная, как пламя, начала петь...

- Я так устала! - прошептала Елена, опираясь на руку Андреа. - Спросите, пожалуйста, мою шубку.

Он взял у слуги меховой плащ. Помогая даме надеть его, он коснулся пальцами ее плеча; и почувствовал, как она вздрогнула. Вся передняя была полна слуг в различных ливреях; они кланялись. Сопранный голос Мэри Дайс пел романс Роберта Шумана: Ich kann es nicht fassen, nicht glauben...(6)

Они спускались молча. Слуга ушел вперед позвать карету к подъезду. Под гулкими сводами слышен был топот лошадей. На каждой ступени Андреа чувствовал легкое давление руки Елены, которая слегка прислонилась к нему, подняв голову, даже слегка откинув ее назад, и полузакрыв глаза.

- Когда вы поднимались, вас провожало мое неведомое восхищение. Когда вы спускаетесь, вас провожает моя любовь, - сказал Андреа, покорно, почти со смирением, сделав между последними словами некоторый нерешительный перерыв.

Она не отвечала. Но поднесла к своему носу букет фиалок и вдыхала запах. При этом широкий рукав ее плаща скользнул вдоль руки, обнажив локоть. Вид этого живого тела, выступившего из плаща, как пук белых роз из снега, еще сильнее зажег желание в сердце молодого человека, - с той странной силой возбуждения, которую приобретает плохо скрытая тяжелою и пышною тканью женская нагота. Его уста зашевелились легкой дрожью; и он с трудом сдерживал страстные слова.

Но карета была уже у подъезда, и слуга стоял у дверцы.

- Дом ван Гуффель, - приказала герцогиня, усаживаясь в карету при содействии графа.

Слуга поклонился, оставил дверцу незакрытой; и сел на свое место. Лошади громко стучали копытами, взбивая искры.

- Осторожно! - крикнула Елена, протягивая руку юноше; а ее глаза и ее брильянты сверкали в полутьме.

"Быть с нею там, в тени, и искать устами ее шеи под душистым мехом!" Он готов был сказать:

Габриэле Д-Аннунцио - Наслаждение. 1 часть., читать текст

См. также Габриэле Д-Аннунцио (Gabriele D'Annunzio) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Наслаждение. 2 часть.
- Возьмите меня с собою! Лошади били копытами. - Осторожно! - повторил...

Наслаждение. 3 часть.
Их свет волнует нас. И, действительно, юноша впервые постиг всю волну ...