Эмиль Золя
«Истина (Verite). 2 часть.»

"Истина (Verite). 2 часть."

- Они должны все подтвердить это! - воскликнул он.- Так как здесь распустили слух, что полиция нашла у тебя такие прописи, то надо возможно скорее возстановить истину; надо спросить самих учеников, в присутствии их родителей, прежде чем смутит их память расспросами... Укажи мне наудачу какия-нибудь семьи, и я сейчас же отправлюсь к ним.

Симон отказывался, уверенный в своей невинности. Наконец, он согласился указать ему на фермера Бонгара, жившего на дороге в Дезираду, на рабочаго Массона Долуара, на улице Плезир, и на чиновника Савена, жившего на улице Фош. Этих трех было вполне достаточно; он мог еще зайти к госпожам Милом, в их писчебумажный магазин. Так они и условились. Марк пошел домой позавтракать, обещая зайти под вечер, чтобы передать, чем кончатся его расследования.

Выйдя на площадь, Марк опять увидел пред собою красавца Морезена. На этот раз инспектор совещался с мадемуазель Рузер. Он был очень осторожен и сдержан по отношению к учительницам с тех пор, как одна из его помощниц доставила ему серьезные неприятности по самому пустому поводу: он просто хотел ее поцеловать. Хотя мадемуазель Рузер и была некрасива собою, но она не поднимала шума из-за таких пустяков, что и способствовало её повышению и расположению к ней начальства. Стоя у калитки своего сада, она что-то горячо объясняла, указывая рукою на соседнее здание школы для мальчиков; Морезен слушал ее внимательно, изредка сочувственно покачивая головой. Затем они оба прошли в сад, и калитка закрылась за ними, скрывая их от любопытных взоров. Очевидно, мадемуазель Рузер передавала инспектору подробности убийства, сообщала о тех шагах и голосах, которые будто бы слышала ночью. Марк почувствовал, как им снова овладевает то смущение, которое он испытывал сегодня утром, и он ужаснулся перед тем таинственным заговором, который, подобно грозе, надвигался все ближе и ближе и готовился обрушиться на невинных. Этот инспектор народных школ не торопился, повидимому, придти на помощь своему товарищу, а собирал предварительно всевозможные злостные сплетни и впитывал в себя всеобщую ненависть против Симона.

В два часа Марк уже шагал по дороге в Дезираду, выйдя за городские ворота. У Бонгара была небольшая ферма, окруженная полями, которые обезпечивали ему кусок насущного хлеба, как он любил выражаться. Марк застал его как раз у ворот дома с возом сена. Бонгар был рослый малый, рыжий, с круглыми глазами, спокойным и непроницаемым лицом; он не носил бороды, но редко брился, и потому его щеки и подбородок были покрыты густой щетиной. Жена его тоже была дома и приготовляла на кухне пойло для своей коровы; она представляла из себя высокую, худощавую женщину, белокурую и очень некрасивую, с красными щеками, покрытыми веснушками. И муж, и жена были очень скрытны и недоверчивы, и не особенно дружелюбно разглядывали незнакомого господина, который зачем-то появился на их дворе.

- Я - учитель из Жонвиля. Ваш сын, кажется, посещает общественную школу в Мальбуа?

В это время мальчишка Фернанд, игравший на дворе, подбежал и уставился на Марка. Ему было приблизительно девять лет; нескладный и некрасивый, он производил неприятное впечатление. За ним шла его сестренка Анжель, девочка семи лет, с таким же тупым выражением лица, но более развязная, с живыми глазами, в которых просвечивало раннее лукавство. Разслышав вопрос, она закричала своим тоненьким голосом:

- Я хожу в школу к мадемуазель Рузер, а Фернанд ходит к господину Симону.

Бонгар поместил своих детей в светскую школу, потому что она была, во-первых, бесплатная, а во-вторых, потому что он не долюбливал кюрэ, питая к ним совершенно инстинктивное недоверие. Он сам не ходил в церковь, а жена его посещала церковные службы просто от нечего делать, чтобы поболтать с кумушками. Бонгар был совершенно неграмотен, с трудом разбирал буквы и ценил в жене, такой же невежде, только её физическую силу настоящего вьючного животнаго: она работала с утра до вечера, никогда не жалуясь на свою судьбу. Родители нисколько не интересовались успехами своих детей; Фернанд был прилежен, но мало успевал по врожденной тупости; Анжель еще больше выбивалась из сил и, благодаря необыкновенному усердию, считалась порядочной ученицей. Они представляли собою сырой материал, только что поступивший в обработку, и их умственные способности развивались чрезвычайно медленно.

- Я - друг господина Симона,- продолжал Марк,- и пришел сюда по его поручению; вы, конечно, слыхали о преступлении?

Конечно, они слыхали об этом ужасном деле; их лица, до сих пор лишь недоверчивые, теперь совершенно окаменели и ничего не выражали, ни малейшего движения мысли или чувства. Что за дело было другим до того, что они думали? Они знали одно, что надо быть осторожным, чтобы не понасть впросак; иногда одного слова довольно, чтобы засудили человека.

- Так вот,- продолжал Марк,- я бы хотел знать, видел ли ваш сын в классе такие прописи?

Марк сам написал на бумажке красивым почерком: "любите своих ближних", крупными буквами, какими пишутся прописи. Объяснив, в чем дело, он вынул бумажку и показал листок Фернанду, который смотрел на буквы, не будучи в состоянии сообразить, чего от него требовали.

- Смотри хорошенько, мой друг, видел ты такие прописи в школе?

Но прежде чем мальчик мог ответить хотя бы одно слово. Бонгар осторожно заметил:

- Он не знает, ничего не знает. Разве ребенок может знать?

А жена его повторила слова мужа:

- Конечно, ребенок,- разве он может знать?

Марк настаивал, не обращая внимания на то, что говорили родители; он сунул мальчику в руку пропись, и Фернанд, смущенный, боясь, что его накажут, проговорил наконец:

- Нет, сударь, такой прописи я не видал.

Подняв голову, он встретил строгий взгляд отца и, видя его недовольство, добавил, заикаясь:

- А может быть, и видел,- не помню.

Все усилия Марка допытаться правды не привели ни к чему. Он получал самые сбивчивые ответы; родители говорили то "да", то "нет", наудачу, стараясь не высказывать ничего определеннаго. Бонгар имел привычку с сосредоточенным видом покачивать головой, соглашаясь с мнением своих собеседников, чтобы ничем себя не связывать. Да, да, конечно, преступление было ужасно, и если схватят убийцу, то будут в праве свернуть ему шею. У каждого свои обязанности, и жандармы, конечно, добьются своего; негодяев на свете довольно. Что касается господ кюрэ, то между ними есть и почтенные,- однако, поддаваться им не следует. Марк, наконец, ушел, провожаемый любопытными взглядами детей и резкой болтовней Анжель, которая заспорила о чем-то с братом, как только незнакомый господин отошел от них.

Возвращаясь в Мальбуа, молодой человек погрузился в печальные размышления. Он только что наткнулся на полное невежество, на слепую и глухую инертную массу, громадную силу, спавшую непробудным сном на лоне земли. За Бонгарами скрывались обширные пространства, населенные такими же невежественными людьми, которые погрязли в тупом прозябании, и не скоро еще настанет время, когда они проснутся. Тут дело касалось целаго народа, который нужно было просветить, чтобы он, наконец, дорос до понимания истины и справедливости. Но какой громадный труд, сколько усилий нескольких поколений потребуется на то, чтобы разбудить эту спящую массу и обработать девственную почву! В настоящее время большая часть населения находилась в периоде младенчества, только что начиная лепетать. Так, например, Бонгар представлял собою совершенно некультурную единицу; он не мог быть справедливым, потому что ничего не знал и ничего знать не хотел.

Марк повернул налево и, пройдя большую улицу, очутился в одном из беднейших кварталов Мальбуа. Протекавшая здесь речка Верпиль была загрязнена стоками из фабрик, и рабочее население ютилось в самых жалких домах, среди зловония узких, грязных улиц. Там, на улице Плезир, жила семья каменщика Долуара, занимая четыре комнаты нижнего этажа, над винной лавкой. Марк, не зная точного адреса, осматривался по сторонам, когда наткнулся на группу рабочих, пришедших с ближайшей постройки; они сидели у окна лавки и пили вино, громко разговаривая по поводу вчерашнего преступления.

- Я говорю, что жид способен на все,- кричал один из рабочих, высокий блондин.- У нас в полку был жид: он воровал, и это не мешало ему попасть в ефрейторы, потому что жиды умеют выпутаться из всего.

Другой каменщик, маленького роста, брюнет, пожал плечами.

- Согласен, что жиды вообще дрянной народ, но кюрэ будут еще почище.

- О! кюрэ! между ними попадаются ужасные господа,- продолжал первый.- Но все-таки, какие бы они ни были, они - французы, между тем как жиды - это такая сволочь: они уже два раза продали Францию врагам!

Тогда второй спросил его, пораженный таким заявлением, не вычитал ли он это в "Маленьком Болонце".

- Нет, я сам не читал: не люблю ломать себе голову над газетами; но мне говорили товарищи; впрочем, это знают решительно все.

Каменщики, казалось, удовлетворились таким ответом и медленно допивали свои стаканы. Они вышли из погребка на улицу; Марк, слышавший их разговор, обратился к высокому блондину, спрашивая адрес каменщика Долуара. Рабочий рассмеялся.

- Долуар! Это буду я сам, сударь; я живу здесь,- вот окна моей квартиры.

Высокий малый, сохранивший отчасти военную выправку, от души смеялся, что его же и спросили об его адресе. Белокурые усы были залихватски закручены, открывая белые зубы; лицо было красное, здоровое; большие голубые глаза имели честное и открытое выражение.

- Вы не могли удачнее выбрать человека для справки, сударь,- смеялся он.- Что вам от меня угодно?

Марк, глядя на него, чувствовал невольную симпатию, несмотря на те ужасные слова, которые долетели до его слуха. Долуар работал много лет у подрядчика Дарраса, мэра Мальбуа, и считался хорошим работником; иногда он выпивал лишку, но всегда отдавал заработанные деньги жене. Ему случалось ругать хозяев, считать их жадными, скрягами, но в душе он уважал Дарраса, который зарабатывал много денег, стараясь в то же время держаться с рабочими на товарищеской ноге. На нем лежал особый отпечаток, благодаря трехлетней военной службе. Когда кончился срок, Долуар с восторгом покинул казармы, радуясь своему освобождению после тяжелой военной дисциплины. Но он не мог вычеркнут из памяти этих трех лет и почти ежедневно вспоминал какой-нибудь случаи из своей военной жизни. Рука его, привычная к ружью, теперь плохо справлялась с киркой, и он принялся за работу неохотно, утратив прежнюю силу воли, привыкнув к продолжительной бездеятельности, исключая часов учения. Он уже не мог сделаться прежним образцовым работником. Казарменная жизнь отравила его существование; он любил болтать и придирался к каждому случаю, чтобы пускаться в длинные рассуждения, впрочем, довольно туманные и сбивчивые. Он ничего не читал и, в сущности, ничего не знал, но упорно стоял на известной патриотической точке зрения, которая состояла в том, чтобы помешать евреям продать Францию.

- Ваши дети посещают светскую школу,- сказал Марк,- и я пришел по поручению учителя, моего товарища, Симона, чтобы сделать одну справку... но я вижу, что вы не принадлежите к друзьям евреев...

Долуар продолжал смеяться.

- Правда, господин Симон - жид, но до сих пор я его считал честным человеком... Какую вам нужно справку, сударь?

Когда он узнал, что все дело заключалось в том, чтобы узнать у детей, имели ли они в классе такой лист прописей, Долуар воскликнул:

- Что-ж, это пустяки, если вы этого желаете... Зайдите ко мне на квартиру: дети теперь дома.

Его жена сама отворила двери. Маленькая, толстенькая брюнетка, с серьезным и упрямым лицом, она являлась полною противоположностью мужа; у неё был низкий лоб, большие, открытые глаза и широкий подбородок. В двадцать девять лет у неё уже было трое детей, а четвертым она была беременна, и видно было, что она ходила последнее время; тем не менее она проявляла большую деятельность, вставала первою и ложилась последнею, постоянно скребла и чистила, была очень трудолюбива и экономна. Только после третьяго ребенка она бросила швейную мастерскую и теперь занималась исключительно хозяйством, но с сознанием, что она честно зарабатывает свой хлеб.

- Этот господин - друг школьного учителя и желает поговорить с ребятами,- сказал Долуар.

Марк вошел в маленькую комнатку, столовую, содержавшуюся в большой чистоте. Налево дверь в кухню была открыта настежь; прямо из столовой была видна спальня супругов и детей.

- Огюст! Шарль! - позвал отец.

Огюст и Шарл прибежали на зов отца; одному было восемь лет, другому - шесть; за ними вошла сестра их Люсиль, четырех лет. Дети были здоровые и сильные; в них соединились особенности мужа и жены; младший был меньше ростом и казался умнее старшаго; девочка была прелестна и улыбалась, как умеют улыбаться блондинки, с нежною приветливостью.

Но когда Марк вынул листок прописей и, показывая его мальчикам, начал их расспрашивать, госпожа Долуар, не сказавшая еще ни слова, заявила, опираясь на спинку стула, с самым решительным видом:

- Простите, сударь, но я не хочу, чтобы мои дети вам отвечали.

Она произнесла эти слова очень вежливо, без задора, как добрая мать, которая исполняет свой долг.

- Но почему же? - спросил Марк.

- Потому что нам незачем путаться в историю, которая принимает очень плохой оборот. Со вчерашнего дня мне просто прожужжали уши, и я ничего не хочу иметь общего с этим делом,- только и всего.

Когда Марк продолжал настаивать, защищая Симона, она сказала:

- Я не говорю ничего дурного про господина Симона, и мои дети никогда на него не жаловались. Если его обвиняют, пусть он защищается,- это его дело. Я всегда останавливала мужа, чтобы он не мешался в политику, и если он захочет меня слушать, то всегда будет держать язык за зубами и займется своим ремеслом, оставляя в покое и жидов, и кюрэ. Все это, в сущности, та же политика.

Она никогда не ходила в церковь, хотя и окрестила всех детей, и не препятствовала им готовиться к конфирмации. Так полагалось. Она была консервативна по инстинкту, не отдавая себе отчета, вся погруженная в свое семейное благополучие и опасаясь, как бы какая-нибудь катастрофа не лишила семью куска хлеба. Она продолжала с упорством ограниченного ума:

- Я не желаю, чтобы нас запутали в это дело.

Эти слова имели решающее значение, и Долуар должен был им подчиниться. Вообще он не любил, если жена при посторонних высказывала свою волю, хотя сам слушался её и подчинялся её руководству. На этот раз он не оспаривал её решения.

- Я не обдумал дела, как следует, сударь; жена права: таким беднякам, как мы, лучше сидеть смирно. В полку у нас был такой человек, который рассказывал всякие истории про капитана. Ну, его и не пожалели, голубчика!

Марк поневоле должен был покориться обстоятельствам и сказал:

- То, что я хотел спросит у ребят, у них спросит, вероятно, суд. Тогда они поневоле должны будут отвечать.

- Что-ж! - спокойно произнесла госпожа Долуар. - Пусть их спрашивают, и мы тогда увидим, что надо будет сделать. Они ответят или не ответят, смотря, как я захочу; дети - мои, и никому нет до них дела.

Марк поклонился и вышел в сопровождении Долуара, который спешил на работу. На улице каменщик почти извинялся перед ним; его жена не особенно уступчива, но когда она рассуждает справедливо, то тут ничего не поделаешь.

Простившись с каменщиком, Марк почувствовал сильный упадок духа; стоило ли делать еще попытку - идти к маленькому чиновнику Савену? В семье Долуара он не встретил такого ужасного невежества, как у Бонгара. Здесь наблюдалась следующая ступень: люди были несколько культурнее, и муж, и жена, хотя и неграмотные, соприкасались с другими классами и понимали несколько шире вопросы жизни. Но и над ними взошла еще неясная заря; они шли ощупью среди сплошного эгоизма, и отсутствие солидарности заставляло их совершать великие проступки по отношению к своим ближним. Они не были счастливы, потому что не понимали гражданской добродетели и не знали, что их личное счастье возможно лишь при счастье других людей. Марк размышлял о великом здании человечества, окна и двери которого в продолжение веков всеми силами стараются держать на запоре, между тем как их надо было бы открыть настежь для того, чтобы дать доступ свету и теплу.

Он повернул, однако, за угол улицы Плезир и очутился в улице Фош, где жил Савен. Он устыдился своего малодушие и, взойдя на лестницу, позвонил у дверей; ему открыла госпожа Савен и, узнав об его желании повидать мужа, сказала:

- Он сегодня дома; ему нездоровится с утра, и потому он не пошел на службу. пройдите, пожалуйста, за мною.

Госпожа Савен была прелестная женщина, изящная и веселая, с задорным смехом, настолько моложавая, несмотря на свои двадцать восемь лет, что казалась старшей сестрой своих четырех детей. У неё родилась сперва дочь, Гортензия, потом близнецы, Ахилл и Филипп, и потом сын, Жюль, которого она еще кормила. Говорили, что её муж страшно ревнив, постоянно следит за женой и преследует ее своими, ни на чем не основанными, подозрениями. Она была сирота и зарабатывала себе хлеб тем, что делала цветы из бисера. Савен женился на ней за её красоту, и так как она чувствовала себя страшно одинокой на свете, то была ему несказанно благодарна и вела себя, как примерная жена и мать.

В ту минуту, как она готовилась провести Марка в соседнюю комнату, ею овладело тревожное чувство: вероятно, она опасалась какой-нибудь выходки со стороны Савена, который постоянно готов был затеять ссору и вообще проявлял страшно тяжелый характер в семейной жизни; она же своею уступчивостью и ласковым обращением старалась поддержать мир и спокойствие.

- Как доложить о вас, сударь?

Марк назвал свою фамилию и объяснил цель своего прихода. Молодая женщина с грациозною скромностью исчезла в полуоткрытую дверь. Он остался один в узкой передней, которую принялся разглядывать. Квартира состояла из пяти комнат и занимала весь этаж дома. Савен имел небольшую должность в министерстве финансов и считал необходимым поддерживать известную показную роскошь. Жена его носила шляпы, и сам он всегда выходил в пальто. К сожалению, за показною приличною внешностью скрывалась самая печальная нужда. Савен был удручен сознанием, что, несмотря на свои тридцать с небольшим лет, он не имеет шансов повыситься по службе и должен исполнять свои обязанности совершенно механически, как манежная лошадь, получая самое ничтожное жалованье, с которым можно было только что не умереть с голода. Плохое здоровье еще увеличивало его дурное расположение духа; кроме того, он находился в постоянном страхе не угодить начальству. На службе он вечно заискивал и подличал, а придя домой, наводил страх на жену своими взбалмошными выходками, точно больной ребенок. Она отвечала кроткой улыбкой на его придирки и находила возможным, исполнив всю работу по хозяйству, еще заниматься изготовлением бисерных цветов для одного магазина в Бомоне; такая работа, очень тонкая и сложная, хорошо оплачивалась, и этими доходами она скрашивала более чем скромный бюджет хозяйства. Муж её в своей буржуазной душонке возмущался тем, что жена его занималась платной работой, и она была принуждена прятаться со своими цветами и относить их потихоньку, чтобы никто не знал об этом.

Марк услышал из соседней комнаты резкий голос, чем-то недовольный; вслед за ним раздался успокоительный шопот, затем молчание, и в дверях появилась госпожа Савен.

- Прошу вас, сударь, войдите.

Савен только чуть-чуть привстал с кресла, в котором сидел закутанный, превозмогая приступ лихорадки. Небольшого роста, лысый, с некрасивым землистым лицом, бледными глазами и жидкой бородкой грязно-рыжаго цвета, он производил довольно жалкое впечатление. Костюм его был тоже неважный: дома он донашивал старое платье, а грязный шелковый платок, которым он закутал шею, придавал ему вид несчастного, заброшенного старичка.

- Моя жена передавала мне, сударь, что вы пришли по поводу этой отвратительной истории, в которой замешан учитель Симон; мое первое побуждение, признаюсь, было уклониться от свидания с вами...

Он прервал свою речь, заметив на столе цветы и бисер; жена занималась работою при закрытых дверях, сидя рядом с ним, пока он читал "Маленького Бомонца". Он бросил на жену уничтожающий взгляд, который она отлично поняла и поспешила закрыть работу газетным листом, делая вид, что случайно взяла газету в руки.

- Прошу вас, сударь, не думайте, чтобы я был реакционер. Я - республиканец, даже довольно крайний, и вовсе не скрываю этого от своего начальства. Ведь мы все служим республике,- не правда ли?- поэтому должны быть республиканцами по чувству долга. Наконец, я всегда на стороне правительства, всегда и во всем.

Принужденный молча выслушивать его речь, Марк только кивал головой в знак согласия.

- Что касается религиозных вопросов, то я смотрю на дело так: кюрэ должны знать свое место и не мешаться в то, что их не касается. Я настолько же антиклерикал, насколько я республиканец. Но спешу добавить, что для детей и женщин должна существовать религия, и пока в нашей стране господствует католическое вероисповедание... Что-ж... Пусть оно и процветает с Богом, все равно... Такая или иная религия должна быть. Своей жене, например, я внушаю, что в её возрасте и при её положении в свете ей необходимо посешать церковь и, так сказать, подчиняться известным законам нравственности для того, чтобы её не осудили люди нашего класса. Она принадлежит к приходу капуцинов.

Госпожа Савен смущенно опустила глаза и покраснела. Вопрос религиозный долгое время служил причиной раздора в семье. Она противилась всеми силами своей честной и прямой души. Муж, увлеченный ревностью, постоянно упрекал ее в том, что она мысленно грешит против супружеской верности, и видел в исповеди единственное средство наложить узду на подобные прегрешения и остановить женщин на пути зла. Она должна была, наконец, уступить и выбрать в духовники указанного мужем отца Теодора, в котором она инстинктивно чуяла развратника. Возмущенная и оскорбленная в своей стыдливости, она и на этот раз подчинилась требованиям мужа, чтобы сохранить домашний мир.

- Что касается моих детей, сударь,- продолжал Савен,- то мои средства не позволяют мне посылать в гимназию моих близнецов, Ахилла и Филиппа, и потому я поместил их в общественной школе, как подобает чиновнику и республиканцу. Моя дочь, Гортензия, посещает школу мадемуазель Рузер; я, в сущности, очень доволен этой учительницей и хвалю ее за её религиозные чувства; она отлично поступает, посещая с ученицами церковь, и я пожаловался бы на нее, еслибы она этого не делала... Мальчики - те сумеют выбиться на дорогу... А все-таки, еслибы я не боялся досадить своему начальству, то, без сомнения, поступил бы разумнее, отдав и мальчиков в конгрегационную школу... Их современем поддержали бы, приискали бы им место, оказали бы покровительство, а теперь им придется переносить такие же мытарства и влачить такое же жалкое существование, какое выпало на мою долю.

В нем проснулось горькое чувство досады, и он понизил голос, точно боясь, что его услышат.

- Видите ли, кюрэ очень влиятельны, и потому гораздо выгоднее быть с ними заодно.

Марк почувствовал глубокое сострадание к этому несчастному, слабому, испуганному существу, погибавшему от злобы и глупости. Он уже встал, понимая, к чему клонится речь чиновника.

- Могу ли я получить желаемые сведения от ваших детей, сударь?

- Детей нет дома.- ответил Савен.- Одна дама, наша соседка, увела их на прогулку... Но еслибы они и были дома, мог ли бы я заставить их дать вам ответ, посудите сами? Чиновник ни в каком случае не должен примыкать к какой-нибудь партии. И так мне приходится переносить довольно неприятностей по службе; связываться с этим делом нет никакой охоты.

Марк поспешил раскланяться; на прощанье Савен заметил:

- Хотя евреи и разоряют нашу дорогую родину, но лично против господина Симона я ничего не имею; однако, я все же думаю, что евреям следовало бы запретить заниматься преподаванием. Надеюсь, что "Маленький Бомонец" выскажется по этому вопросу, как следует... Свободы и справедливости для всех,- вот чего должен желать истинный республиканец... Но первая забота о родине, не так ли? Особенно, когда она в опасности...

Госпожа Савен, которая не открывала рта во все время разговора, проводила Марка до дверей; она казалась смущенной своим подневольным положением; по уму она была куда выше своего жестокого господина; прощаясь, она улыбнулась Марку своей обворожительной улыбкой. На лестнице он повстречался с детьми, которых провожала соседка. Девочка, Гортензия, девяти лет, представляла из себя уже барышню, хорошенькую и кокетливую; глаза её так и светились лукавством, а когда на нее взглядывали, она прикидывалась святошей, как сама мадемуазель Рузер, её наставница. Оба близнеца, Ахилл и Филипп, заинтересовали Марка; они были худые и болезненные, как их отец, и, несмотря на свои семь лет, уже проявляли наследственную злобу. Подталкивая сестру, они ей дали такого тумака, что она чуть не ударилась о перила лестницы. Когда они поднялись, то дверь квартиры отворилась, и оттуда долетел резкий крик грудного ребенка, Жюля, которого мать держала на руках, приготовляясь кормить его грудью.

Очутившись один на улице, Марк начал рассуждать сам с собою. Ему удалось проследить три ступени общественной жизни, начиная от невежественного крестьянина до мелкого чиновника, трусливого и глупаго. Между ними находился рабочий, испорченный казарменною жизнью, жертва заработной платы. Чем выше подымалась общественная лестница, тем больше люди проявляли жадности и подлости. Все умы были охвачены непроницаемым мраком; казалось, что полуобразование, преподанное без прочных научных основ, без разумного метода, только отравляло ум и сообщало ему весьма опасное направление. Образование! Оно должно было сделаться общим достоянием, но чистое, освобожденное от всякой лжи и неправды,- только тогда оно явится действительным благодеянием. Марк, поглощенный страстным желанием придти на помощь товарищу, ужаснулся, заглянув в беспросветную бездну невежества, заблуждений и злобы, которая разверзлась у его ног. Безпокойство его все возрастало. Что могут дать эти люди, еслибы к ним пришлось обратиться для создания какого-нибудь великого дела истины и справедливости'? Эти люди были частицей Франции; они входили в состав неподвижной, инертной толпы; среди них находились и честные люди, без сомнения, но все же эта толпа представляла собою тяжелую свинцовую гирю, которая придавливала нацию, не давая ей возможности начать новую жизнь, свободную, справедливую, счастливую; толпа погрязла в своем невежестве; совесть её была отравлена.

Направляясь медленно по дороге в школу, чтобы сообщить Симону о той неудаче, которая его постигла, Марк вдруг вспомнил, что он не заходил к сестрам Милом, продавщицам канцелярских принадлежностей на Короткой улице. Хотя и не надеясь добиться от них правды, он все же решил выполнить до конца взятую на себя миссию.

Сестры Милом, как их звали, были собственно свояченицы. Их мужья, родные братья, родились в Мальбуа; старший, Эдуард, унаследовал от дяди небольшую лавчонку канцелярских принадлежностей, где он и жил со своею женою, очень скромною и рассчетливою женщиною; младший брат его, Александр, более предприимчивого нрава, начал сколачивать себе состояние, занимаясь комиссионерством при разных фабриках. Смерть постигла их совершенно внезапно: старший упал в погреб и расшибся, а младший умер шесть месяцев спустя от воспаления легких, где-то далеко, на противоположном краю Франции. Обе женщины остались вдовами; у одной был магазин, у другой - тысяч двадцать франков, начало того богатства, о котором мечтал её муж. Жена старшего брата, энергичная и ловкая женщина, уговорила свояченицу вложить капитал в дело; увеличение оборотных средств давало возможность расширить торговлю учебниками и учебными пособиями. У каждой было по сыну: у старшей Виктор, а у младшей Себастиан; оне жили вместе, в тесной дружбе, несмотря на полное несходство характеров. Вдова Эдуарда посещала церковь, хотя и не была ревностной католичкой; как ловкая коммерсантка, она хотела заручиться покупателями и рассчитала, что ей выгоднее примкнуть к церковной партии. Вдова младшего брата, напротив, находясь под влиянием мужа, давно забросила всякие религиозные обрядности; нога её не бывала в церкви. Она, в свою очередь, привлекала покупателей свободомыслящих, что только способствовало процветанию торговли. Дела их шли отлично; лавка помещалась как раз между церковной и светской школами и снабжала ту и другую учебниками, картинами, не говоря уже о тетрадях, перьях и карандашах. Оне постоянно объясняли своим покупателям, что каждая из них придерживается своего образа мыслей, и им удавалось таким образом удовлетворять обе партии; для того, чтобы еще более подчеркнуть свои воззрения, вдова старшего брата поместила сына Виктора в школу братьев, а другая отдала своего Себастиана в светскую школу, где преподавателем был еврей Симон. Ассоциация этих двух женщин, ловко построенная на угождении вкусам публики, процветала как нельзя лучше, и их магазин постоянно был набит покупателями.

Марк остановился на Короткой улице, состоявшей всего из двух домов; в одном помещалась лавка канцелярских принадлежностей, в другом жило духовенство. Он заглянул в окошко магазина, где изображения святых перемешивались с картинами гражданского содержания, прославлявшими республику. Дверь магазина была сплошь увешана номерами иллюстрированных газет. Он собирался войти, когда младшая вдова показалась на пороге; у неё было кроткое лицо, увядшее, несмотря на то, что ей едва минуло тридцать лет, но всегда приветливое и улыбающееся. Около неё вертелся семилетний её сынишка Себастиан, которого она обожала; мальчик очень походил на мать: у него были белокурые волосы и ясные голубые глаза, тонкий нос и смеющийся ротик.

Вдова знала Марка и первая заговорила с ним об ужасном преступлении, которое, повидимому, страшно ее поразило.

- Какое печальное происшествие, мосье Фроман! Подумать только, что оно случилось здесь, поблизости от нас. Бедный Зефирен! Я часто видела, как он проходил мимо нашей лавки в школу и обратно; он часто заходил к нам, покупал тетрадки и перья!.. Я не могу спать с тех пор, как видела его убитым. Потом она заговорила о Симоне, об его ужасном положении и об его несчастной жене. Она считала его очень добрым и честным человеком и была ему благодарна за то, что он очень заботливо относился к её сынишке, одному из лучших учеников его класса. Ни за что она не поверит, чтобы он был способен на такой гнусный поступок. Прописи, о которых столько говорят, все равно ничего не доказывают, еслибы даже подобные нашлись в школе.

- Мы довольно их продаем, мосье Фроман. Я искала между нашими прописями, но не нашла ни одной со словами "Любите своих ближних".

В эту минуту Себастиан, который внимательно слушал, поднял голову и сказал:

- А я видел такую пропись: кузен Виктор принес из школы братьев листок с этими словами.

Мать его очень удивилась.

- Что ты говоришь? Отчего же ты раньше мне ничего не сказал?

- Ты меня не спрашивала. К тому же, Виктор просил не говорить, потому что им запрещают уносить прописи домой.

- Где же этот листок?

- Не знаю. Виктор его, вероятно, спрятал, боясь, как бы его не заругали.

Марк слушал, и на душе у него становилось необыкновенно радостно, сердце забилось надеждой. Не возгорится ли истина устами этого ребенка? Быть может, в эту минуту пробился первый луч света, который обратится вскоре в яркое пламя. Он начал задавать Себастиану точные и определенные вопросы, когда около лавки показалась старшая вдова с сыном Виктором; она посетила брата Фульгентия под предлогом сведения счетов.

Она была выше ростом, чем её невестка; черные волосы, широкое смуглое лицо и властный голос придавали ей очень решительный облик. Она была, в сущности, добрая и честная женщина и ни за что никого не обидела бы и не обсчитала бы даже на грош свою пайщицу, что не мешало ей властвовать над мягкосердечной невесткой. В их совместной жизни она представляла мужской элемент, а другая противопоставляла ей лишь добродушную инертность, но тем не менее её пассивное противодействие часто одерживало победу своею продолжительною настойчивостью. Виктору было девять лет; это был толстый, здоровый мальчик, с большой головой и черными вихрами,- прямая противоположность Себастиану.

Узнав, в чем дело, вдова строго посмотрела на своего сына Виктора.

- Как? Ты осмелился украсть листок прописей? И ты принес его домой?

Виктор бросил на Себастиана грозные взгляд, полный бешеного упрека.

- Нет, маменька!

- Да, сударь; кузен видел листок у тебя, а он не имеет привычки лгать.

Мальчик ничего не ответил, но продолжал метать гневные взоры на своего кузена; Себастиан стоял очень несчастный, потому что он восхищался и преклонялся перед товарищем, гораздо более развитым физически; когда они играли вместе, Себастиан всегда оказывался побитым, зато Виктор придумывал необыкновенно интересные похождения, которые увлекали тихаго и смирного Себастиана, внушая ему нередко панический ужас.

- Он, вероятно, не украл прописи,- заступилась за него младшая вдова,- а нечаянно захватил с собою?

Чтобы заслужить прощение кузена, Себастиан поспешил поддержать такое предположение:

- Да, да, так оно и было. Я не говорю, чтобы он украл пропись.

Мать Виктора, успокоенная, не настаивала на признании сына, который хранил упорное молчание. Она сейчас же сообразила, что довести объяснение до конца довольно опасно, в особенности при постороннем; каждое слово могло иметь очень важные последствия, лишить их покупателей и возстановить против них одну из враждующих партий. Поэтому она бросила невестке такой взгляд, который заставил ту умолкнуть, а сыну просто заметила:

- Ступай домой; мы с тобой еще поговорим и разберем дело. Подумай хорошенько, и если ты мне не скажешь всей правды, то я расправлюсь с тобою по-своему.

Потом, обернувшись к Марку, прибавила:

- Мы вам все объясним, сударь; будьте уверены, что он скажет правду, потому что знает, как я взыскиваю с него за малейшую ложь.

Марку неловко было настаивать, несмотря на то, что он горячо желал узнать сейчас же всю истинную правду и сообщить ее Симону, как радостную весть избавления. Он, однако, уже не сомневался в том, что настоящее, неопровержимое доказательство найдено, благодаря счастливой случайности, и направился к Симону, чтобы сообщить ему о своих неудачах у Бонгаров, Долуара, Савена и о неожиданном благоприятном обороте дела, благодаря признанию маленького Себастиана, в лавке госпож Милом. Симон выслушал его спокойно, не выказывая той необузданной радости, которую ожидал Марк. А! Такие прописи употреблялись в школе братьев? Это его нисколько не удивляло. Но тревожиться самому у него нет причины, потому что он не виновен.

- Благодарю тебя очень, мой друг, за твои старания,- прибавил он.- Я понимаю всю важность того, что сказал этот ребенок. Но, видишь ли, я не могу примириться с мыслью, что моя судьба зависит от того, что скажут или чего не скажут, раз я знаю, что за мною нет никакой вины. Для меня это ясно, как Божий день.

Марк рассмеялся, счастливый тем, что его друг так спокоен. Он теперь вполне разделял его уверенность. Поговорив с ним еще несколько минут, он удалился, но сейчас же вернулся, чтобы спросить:

- А красавец Морезен был у тебя наконец?

- Нет, еще не был.

- Значит, он решил разузнать сперва всеобщее мнение городка. Сегодня утром он беседовал с отцом Крабо, потом с мадемуазель Рузер. А теперь, пока я ходил по городу, мне казалось, что я видел его еще раза два, как он тихонько прокрадывался в улицу Капуцинов, а затем шел к мэру... Он старательно разнюхивает почву, чтобы как-нибудь не очутиться на стороне менее сильных.

Симон, все время сохранявший спокойствие, теперь невольно сделал нетерпеливое движение, потому что в нем были сильно развита боязнь и почтение к своему начальству. Во всей этой истории он больше всего боялся, как бы на него не взглянули косо и, пожалуй, не лишили его места. Он собирался сообщить Марку о своих опасениях, как вдруг в комнату вошел Морезен, с озабоченным и холодным видом. Он наконец решился придти к товарищу.

- Да, господин Симон, я пришел к вам по поводу этого ужасного происшествия. Я в отчаянии и за вас, и за школу, и за всех нас. Это очень серьезный случай, очень серьезный...

Он выпрямился, насколько ему позволял его маленький рост, и слова его вылетали раздельно, с повышенною резкостью и даже строгостью. Марку он холодно пожал руку; он знал, что его начальник, инспектор академии Баразер, очень любит и ценит Марка, поэтому он не позволил себе по отношению к нему никакой резкой выходки, а только смотрел на него через пенснэ, как будто приглашая его уйти. Марку становилось неловко, и он вышел, хотя ему было неприятно оставить Симона наедине с этим господином; он заметил, как его товарищ побледнел перед начальником, от которого зависел; у него пропало все самообладание, выказанное им поутру. Марк вернулся домой под тяжелым впечатлением неблагожелательного отношения этого Морезена, в котором он угадывал негодяя.

Вечер прошел тихо. Ни госпожа Дюпарк, ни госпожа Бертеро не обмолвились ни словом о преступлении; в домике старушек господствовало полное спокойствие, как будто сюда не проникло даже малейшее веяние тех трагических событий, которые происходили в городке. Марк счел за лучшее тоже ничего не говорить о том, как он провел свой день. Вечером, когда он остался один с женою, Марк сказал ей, что вполне спокоен насчет участи Симона. Женевьева очень обрадовалась такому повороту дела, и они еще долго дружески беседовали, так как в продолжение дня им не удавалось перекинуться словом, и они должны были постоянно держаться настороже. Только ночью супруги опять чувствовали взаимную близость и на утро вставали бодрые и спокойные. На следующий день Марк был поражен, прочитав в "Маленьком Бомонце" отвратительную статью против Симона. Он вспомнил то, что было написано накануне: сколько сочувствия выражалось по адресу учителя,- и вдруг достаточно было одного дня, чтобы все изменилось: еврея отдавали на поругание без малейшей застенчивости; его открыто обвиняли в совершении ужасного преступления, подтасовывая всевозможные факты и небывалые улики. Что же такое произошло, какое ужасное влияние вызвало эту статью, пропитанную ядом клеветы, искусно построенную, чтобы погубить еврея в глазах невежественного народа, всегда падкого на ложь? Получалась целая мелодрама, с таинственными осложнениями, невероятными сказочными подробностями; Марк сознавал, что эта гнусная легенда сойдет за действительность, за истинную правду, с которою никто не захочет расстаться. Когда он дочитал статью до конца, то почувствовал, что где-то во мраке невидимые силы творили незримую гнусную работу, что за эти сутки было решено погубить несчастного еврея и таким образом спасти неизвестного преступника.

Между тем никакого особенного события не произошло; судебные власти не показывались, жандармы попрежнему сторожили только комнату, где совершено было преступление, и где несчастная жертва ожидала, чтобы ее наконец предали земле. Накануне было произведено судебное вскрытие, которое только подтвердило догадки о гнусном насилии, сообщив самые зверские подробности. Зефирен был задушен, на что указывали синеватые следы пальцев на шее, похожие на темные дыры. Похороны были назначены в тот же день после обеда; разные приготовления указывали на то, что церемония похорон устраивалась грандиозная и должна была явиться как бы демонстрациею; говорили, что на ней будут присутствовать все власти и все товарищи маленького Зефирена, а также ученики школы братьев.

Марк провел очень плохое утро: им снова овладели всевозможные сомнения, Он решил идти к Симону только вечером, после похорон, а пока пошел бродить по городу; его поразило, что город точно спал, насыщенный всевозможными ужасами и ожидая еще новых зрелищ. За завтраком Марк немного успокоился, прислушиваясь к лепету своей Луизы, очень оживленной и веселой; к концу завтрака Пелажи, подавая чудный пирог со сливами, не могла удержаться, чтобы не сообщить с торжествующим видом последнюю новость:

- Знаете, сударыня,- обратилась она к госпоже Дюпарк,- наконец-то добрались до этого грязного жидюги. Его сейчас заберут, этого злодея... Пора, давно пора...

Марк побледнел и спросил:

- Симона забирают? Откуда вы это знаете?

- Все об этом говорят, сударь. Мясник, что живет напротив, уже побежал туда, чтобы видеть, как его заберут.

Марк бросил салфетку на стол, встал и вышел из комнаты, не притронувшись к куску пирога, который лежал у него на тарелке. Дамы очень оскорбились таким неприличным поступком. Даже сама Женевьева казалась этим недовольной.

- Он совсем с ума сошел,- сухо заметила госпожа Дюпарк.- Ах, моя бедная крошка, я давно предвидела, что тебе предстоят неприятности. Где нет религии,- там нет и счастья.

Очутившись на улице, Марк сейчас же заметил, что происходит нечто необыкновенное. Все торговцы стояли у дверей своих лавок, люди куда-то бежали, раздавались крики, похожие на дикий и бешеный шум бури, который все приближался. Марк поспешно завернул в Короткую улицу, и, заметив обеих вдов Милом и их детей у порога лавочки, очевидно, заинтересованных тем, что происходило, он подбежал к ним, желая хоть от них заручиться оправдательным показанием.

- Неужели это правда? - закричал он им. - Господина Симона арестуют?

- Да, господин Фроман,- ответила младшая вдова своим тихим голосом.- Только что проехал полицейский комиссар.

- И знаете ли что,- продолжала другая вдова решительным голосом, посмотрев Марку прямо в глаза и как бы предупреждая вопрос, который она прочла в его глазах,- ту пропись, о которой говорил Себастиан, Виктор никогда не имел в руках. Я спрашивала его и уверена, что он не лжет.

Ребенок поднял голову и спокойно посмотрел на Марка наглым взором.

- Нет, я не лгу.

Марк почувствовал, что сердце его похолодело; обернувшись к младшей вдове, он произнес:

- Но что же говорил ваш сын? Ведь он видел прописи у кузена? Он сам сказал вам об этом.

Мать Себастиана видимо сконфузилась и не нашлась, что ответить. Ея сынок, такой нежный и боязливый, спрятался в юбках матери и закрыл в них лицо; она разглаживала его волосы ласковой и дрожащей рукой, точно оберегая его от какой-то надвигающейся беды.

- Конечно, конечно, господин Фроман, он говорил, что видел; но ведь дети часто болтают зря; он не помнит наверное, он думает, что ошибся. Вы понимаете, нельзя же придавать значение словам ребенка.

Не желая долее расспрашивать этих женщин, Марк обратился к самому мальчику:

- Это правда, что ты не видел прописи? Нет ничего на свете хуже лжи,- помни это, мой друг.

Но Себастиан не ответил ему ни слова, а еще больше забился в складки платья и, наконец, разрыдался. Очевидно, что госпожа Милом запретила мальчику говорить об этом; сестры решили молчать, боясь потерять часть своих покупателей, если оне станут определенно на чью-нибудь сторону. Она, впрочем, нашла возможным дать Марку некоторые разъяснения.

- Видите ли, господин Фроман, мы собственно ни с кем не хотим ссориться; нам нужно угождать всем, иначе мы лишимся покупателей. Что касается Симона, то я должна заметить, что все обстоятельства слагаются против него. Как это он вдруг опоздал на поезд, бросил свой обратный билет, пришел домой пешком, целых шесть километров, и не встретил ни одной души? Потом, вы знаете, мадемуазель Рузер ясно слышала шум около одиннадцати часов, минут за двадцать, между тем как он утверждает, что вернулся часом позже. Объясните мне еще, как это случилось, что господину Миньо пришлось его разбудить утром, в девятом часу, когда он обыкновенно вставал очень рано?.. Что-ж, быть может, он и оправдается; будем надеяться, ради его же пользы.

Марк остановил ее движением руки. Она слово в слово повторяла то, что было напечатано в "Маленьком Бомонце": ему показалось ужасным слышать её слова. Он одним взглядом окинул обеих женщин: одна была упряма и глупа, другая дрожала от трусости; Марк содрогнулся от их внезапной лжи, которая могла иметь такие ужасные последствия. Отвернувшись от них, он поспешил к Симону.

Перед подъездом школы стояла карета; двое полицейских стояли у дверей и никого не впускали. Но Марку все-таки удалось проникнуть в школу. Симон находился под стражей в рекреационной зале, между тем как полицейский комиссар, снабженный приказом об аресте, подписанным следственным судьей Дэ, еще раз производил тщательный обыск во всем доме, разыскивая, вероятно, знаменитые прописи, но ничего не находил. Когда Марк, обратившись к одному из комиссаров, позволил себе спросить, произвели ли такой же тщательный обыск у братьев христианской общины, тот посмотрел на него испуганным взглядом и проговорил: "Обыск у добрейших братьев, но зачем же?" Марк, впрочем, сам подивился своей наивности; теперь можно было смело идти к братьям: они, конечно, уже давно сожгли и уничтожили всякие следы. Молодой человек с трудом сдерживался, чтобы не крикнуть громко и не дать воли своему негодованию; невозможность обнаружить истинную правду заставляла его невероятно страдать. Ему более часа пришлось дожидаться в передней, пока полицейские комиссары кончили обыск. Наконец ему удалось повидать Симона в ту минуту, когда его уводили. Тут находились и госпожа Симон, и его дети; она бросилась, рыдая, в объятия мужа и охватила руками его шею; комиссар, суровый на вид, но, вероятно, доброй души человек. отвернулся, отдавая последния приказания, чтобы не мешать прощанию супругов. Сцена эта могла хоть кого растрогать.

Симон, убитый крушением всех своих надежд на карьеру, стоял бледный и, стараясь побороть свое волнение, прикидывался спокойным.

- Не огорчайся, моя дорогая,- говорил он жене.- Ведь это только ошибка, ужасная ошибка. Все, вероятно, разъяснится после допроса, и я скоро вернусь к тебе.

Но она рыдала все громче и громче; её красивое лицо было залито слезами и совершенно искажено горем, когда она подняла детей, чтобы он мог поцеловать малюток.

- Люби, люби этих дорогих крошек, хорошенько люби и береги их, пока я не вернусь... Прошу тебя, не плачь, иначе я лишусь последнего мужества.

Он вырвался из её объятий и в эту минуту заметил Марка; лицо его прояснилось невыразимым счастьем. Он быстрым движением схватил руку, которую тот ему протянул.

- Ах! Добрый товарищ, спасибо тебе! Предупреди сейчас моего брата Давида и скажи ему, что я невинен. Он всюду должен искать, пока не найдет преступника; ему я поручаю свою честь и честь моих детей.

- Будь покоен,- просто ответил Марк:- я помогу тебе,- добавил он взволнованным голосом.

Комиссар, наконец, подошел и прекратил раздирательную сцену; пришлось увести госпожу Симон, которая как бы лишилась рассудка, видя, что мужа уводят под стражей. Что произошло затем, было ужасно. Похороны маленького Зефирена были назначены в три часа, арест же Симона должен был произойти в час, дабы предотвратить возможные осложнения и беспорядки. Но обыск затянулся так долго, что отъезд его совпал с началом процессии. Когда Симон показался на крыльце, вся площадь была запружена любопытными, пришедшими, чтобы взглянуть на похороны и, насладившись зрелищем, дать волю своей злобной болтовне. Вся эта толпа прониклась инсинуациями "Маленького Бомонца" и находилась в лихорадочном возбуждении, взволнованная подробностями преступления; неудивительно, что, завидев учителя, она разразилась страшными криками; жид, убийца, которому была необходима кровь христианского ребенка, уже освященная принятием причастия, для совершения религиозных обрядов,- вот та легенда, которая ходила теперь из уст в уста, распаляя воображение легковерного, невежественного народа.

- Смерть, смерть убийце, оскорбителю святыни! Смерть жиду!

Симон, бледный, неподвижный, ответил толпе одним криком, который отныне должен был не сходить с его уст, и который казался голосом самой совести:

- Я невинен! Я невинен!

Тогда ярость достигла высших пределов: разразилась целая буря диких криков и свистков, которая оглушила несчастного, готовая сейчас же сокрушить его, уничтожить.

- Смерть, смерть жиду!

Полицейские агенты поспешно втолкнули Симона в карету, захлопнули дверцы, а кучер погнал лошадь вскачь, между тем как Симон продолжал кричать, не переставая, и голос его был слышен среди страшного шума:

- Я невинен! Я невинен! Я невинен!

Но толпа не унималась и продолжала кричать вслед удалявшейся карете. Марк стоял на месте, совершенно уничтоженный тем, что видел и слышал; сердце его сжалось от ужаса: какая разница с теми криками и с тем настроением толпы, которому он был свидетелем два дня назад, после раздачи наград, перед школою братьев! Двух дней было достаточно, чтобы совершенно изменить настроение, сообщив народу совсем другия воззрения! Марк испугался необыкновенной ловкости таинственных сил, которые отуманили умы и окутали их непроницаемой тьмой. Все его надежды рушились; он чувствовал, что правду куда-то скрыли, что она побеждена и приговорена к смерти. Никогда еще ему не приходилось испытывать подобного отчаяния.

Между тем похоронная процессия тронулась. Марк видел, как мадемуазель Рузер, шедшая впереди своих учениц, ни одним движением не выразила участия к оскорбленному и поруганному товарищу; лицо её носило неподвижную маску оффициального благочестия. Миньо, окруженный группой учеников, не подошел, чтобы пожать руку своему бывшему начальнику; он имел нахмуренный и недовольный вид, страдая, вероятно, от борьбы добрых, сердечных влечений с интересами службы. Наконец траурный кортеж направился к церкви св. Мартина; он был обставлен с необыкновенною пышностью. Без сомнения, таинственные руки искусно организовали все это зрелище, чтобы разжалобить толпу и возбудить в ней инстинкты злобы и мести. Вокруг маленького гробика шли товарищи Зефирена, именно те, которые причащались вместе с ним. Затем, во главе процессии, шел мэр Даррас в сопровождении местных властей; за ними следовали все ученики школы братьев в полном составе, под предводительством брата Фульгентия, за которым следовали его помощники, братья Исидор, Лазарь и Горгий. Всем бросалось в глаза необыкновенное рвение брата Фульгентия, который суетился, распоряжался и довел свое попечение до того, что занялся даже ученицами мадемуазель Рузер, хотя оне вовсе не находились под его начальством. В числе провожающих находились и капуцины с их главой, отцом Феодосием, а также и иезуиты из Вальмарийской коллегии, отец Крабо, множество аббатов и кюрэ, которые прибежали со всех сторон, целое море черных ряс, точно все представители церкви собрались сюда, чтобы полюбоваться одержанной победой, завладеть несчастным, поруганным телом маленького замученного мальчика, которое перевозилось с такою необыкновенною пышностью.

Всюду слышались рыдания, смешанные с грубыми криками:

- Смерть жидам! Смерть жидам!

Одна подробность еще больше растревожила сердце Марка, полное мучительной горечи. В толпе он заметил инспектора народных училищ, Морезена, который, вероятно, опять приехал из Бомона, как и накануне, чтобы разузнать, какого направления ему следовало держаться в своих действиях. В ту минуту, как мимо него проходил отец Крабо, они обменялись улыбками и легким поклоном: видно было, что они и понимают, и сочувствуют друг другу. Перед Марком ярко вырисовалась вся ужасная интрига, которая усердно созидалась за эти два дня и теперь шествовала, победоносная, под ярким голубым небом, эксплуатируя в свою пользу трагическую смерть несчастного ребенка.

Вдруг кто-то крепко ударил его по плечу, и резкий голос заставил Марка быстро обернуться.

- Ну, что скажете, мой благородный и наивный коллега,- что я вам говорил? Паршивый жид обвинен в убийстве своего племянника, и пока он катит в тюремной карете по направлению к Бомону, добрые братья празднуют победу!

Это говорил учитель Феру; вечно голодный и вечно недовольный, он имел теперь особенно вызывающий вид; волосы его еще больше растрепались над длинным, худым лицом с перекосившимся злобным ртом.

- Возможно ли их подозревать, когда они присвоили себе тело несчастного ребенка; оно принадлежит им одним и Богу! А! Конечно, никто не посмеет их обвинять после того, как все жители Мальбуа видели, какие пышные похороны они устроили!.. Самое потешное - это беспрерывное жужжание этой неугомонной мухи, этого придурковатого брата Фульгентия, который так и мечется во все стороны. Слишком много усердия! Заметили ли вы отца Крабо с его хитрой улыбкой? За нею скрывается немало глупости, несмотря на то, что он отличается необыкновенною ловкостью и победоносною изворотливостью. Припомните, что я вам скажу: самый сильный и самый способный из них - всетаки отец Филибен, даром что он прикидывается простачком. Сегодня вы его напрасно будете искать: не беспокойтесь, он и носа не покажет. Он нарочно спрятался подальше от людских глаз, но зато он работает исподтишка... Ах, не знаю, кто же из них преступник; его нет, конечно, здесь, но что он одного с ними поля ягода - это ясно, как Божий день; они, конечно, скорее перевернут весь мир, чем выдадут его.

Видя, что Марк недоверчиво закачал головой, мрачный и молчаливый, его товарищ прибавил:

- Понимаете ли вы, какая это для них удобная минута, чтобы нанести удар всему светскому преподаванию? Учитель - развратник и убийца! Каково?! Для них это - великолепное орудие, с помощью которого они разгромят всех нас, безбожников и бездельников! Смерть продажным негодяям! Смерть жидам!

И он затерялся в толпе, размахивая своими длинными руками. Очевидно, что, благодаря своей горькой иронии, он в душе относился вполне безразлично, сожгут ли его на костре в просмоленной рубахе, или он умрет голодною смертью в своей несчастной школе в Морё.

Вечером, после совершенно молчаливого обеда в обществе обеих вдов, в атмосфере леденящего холода, свойственного этому домику, Марк почувствовал громадное облегчение, когда очутился наедине с Женевьевой; видя, что муж её очень расстроен, молодая женщина старалась ласкою рассеять его печаль и сама невольно расплакалась. Марк был очень тронут её участием; в этот день он почувствовал впервые, что между ними появилось недоразумение, промелькнуло какое-то отчуждение. Он прижал ее к сердцу, и они вместе долго плакали, не говоря ни слова.

Потом она произнесла нерешительным голосом:

- Слушай, Марк, мне кажется, было бы лучше, еслибы мы не оставались здесь, у бабушки. Уедем завтра.

Марк очень удивился и начал ее расспрашивать о причине такого внезапного решения.

- Что-ж, жы ей надоели? Оне тебе поручили предупредить меня?

- О, нет! нет! Напротив, мама будет в отчаянии. Надо придумать какой-нибудь предлог: пусть тебе пришлют телеграмму.

- Отчего нам не провести здесь месяц, как мы это делали каждый год? Конечно, дело не обойдется без стычек, но ведь я на это не жалуюсь.

Женевьева с минуту осталась в нерешительности, не смея признаться, что ее беспокоит некоторое отчуждение от мужа, благодаря той атмосфере холодной сдержанности, которая царит в салоне её бабушки. Ей показалось сегодня вечером, что в ней вновь пробуждаются прежния чувства и мысли её девической жизни и сталкиваются с её настоящими воззрениями жены и матери. Но ведь это было лишь слабое и неясное ощущение, и вскоре она снова развеселилась и успокоилась, наслаждаясь добрыми и ласковыми речами Марка. Рядом, в колыбельке, она слышала ровное дыхание своей дочки.

- Ты прав,- сказала она мужу:- останемся здесь, а ты исполняй свой долг, как ты его понимаешь. Мы слишком горячо любим друг друга: нашему счастью не может грозить никакая опасность.

III.

С тех пор, по взаимному соглашению, в маленьком домике госпожи Дюпарк никто не касался ни единым словом дела Симона. Избегали даже простого намека, во избежание ссор. Во время общих трапез говорили о хорошей погоде, как будто все эти люди жили за сотни миль от Мальбуа, где свирепствовала настоящая буря всевозможных споров; страсти до того разыгрались, что семьи, которые дружили в продолжение тридцати лет, расходились, охваченные ненавистью, и дело нередко доходило до драк. Марк, столь молчаливый и равнодушный в обществе своей родни, за дверью их дома являлся одним из самых ревностных и героических деятелей в погоне за раскрытием истины и торжеством справедливости.

В самый вечер ареста Симона он уговорил его жену приютиться с детьми в доме её родителей, Леман, занимавшихся портняжным ремеслом в улице Тру, в одном из самых узких и грязных кварталов города. Каникулы еще некончились,- школа пустовала; в ней жил только младший учитель Миньо, постоянно занятый рыбною ловлею в соседней речке Верпиль. Мадемуазель Рузер в этом году отказалась от обычной поездки к одной дальней родственнице, желая следить за делом, в котором её показания имели весьма важное значение. Госпожа Симон оставила на квартире всю обстановку и вещи, чтобы её не заподозрили в поспешном бегстве; это являлось бы косвенным признанием преступления; она взяла с собою только детей, Жозефа и Сару, и небольшой чемодан и отправилась с ними к родителям в улицу Тру, как бы на временную побывку в течение каникул.

С тех пор не проходило дня, чтобы Марк не наведывался к Леманам. Улица Тру, выходившая на улицу Плезир, была застроена жалкими одноэтажными постройками; лавка портного выходила на улицу; за нею была небольшая темная комната; полусгнившая лестница вела наверх в три мрачные каморки, и только чердак под самой крышей был немного светлее: туда изредка проникали лучи солнца. Комната за лавкой, заплесневшая и сырая, служила в одно время и кухней, и столовой. Рахиль поместилась в своей девичьей полутемной каморке; старики-родители кое-как устроились в одной комнате рядом, предоставив третью детям, которые, к счастью, могли еще пользоваться чердаком, как веселой и просторной рекреационной залой. Для Марка оставалось непонятным, как могла такая чудная и прелестная женщина, как Рахиль, вырасти в такой клоаке, от пришибленных нуждою родителей, предки которых страдали от хронической голодовки. Леману было пятьдесят пять лет; это был характерный еврей,- маленького роста и подвижной, с большим носом, слезящимися глазами и громадной бородой, из-за которой не видно было рта. Ремесло портного испортило его фигуру: одно плечо было выше другого, что еще усугубляло жалкое выражение согбенного в вечной приниженности старика. Жена его, всегда с иглой в руках, не знала ни минуты отдыха и совсем стушевывалась рядом с мужем; она казалась еще несчастнее его, вечно боясь лишиться последнего куска хлеба. Оба они вели жизнь самую жалкую, перебиваясь со дня на день при неустанном труде; они кормились благодаря небольшому кружку заказчиков, накопленных долгими годами добросовестной работы, нескольких более состоятельных евреев, а также христиан, которые гнались за дешевизной. Те груды золота, которыми Франция откармливала до-отвала представителей иудейства, конечно, находились не в этих лачугах; сердце сжималось от жалости при виде двух несчастных стариков, больных, усталых, вечно дрожавших, как бы у них не вырвали последних крох, необходимых для пропитания.

У Леманов Марк познакомился с Давидом, братом Симона. Он приехал немедленно, вызванный телеграммой в самый вечер ареста Симона. Давид был на три года старше брата, высокий, широкоплечий, с энергичным, характерным лицом и светлыми глазами, выражавшими твердую, непреклонную волю. После смерти отца, мелкого часовых дел мастера, разорившагося в конец, он поступил на военную службу, в то время как младший брат Симон начал посещать нормальную школу. Давид прослужил двенадцать лет и, после многих неприятностей и тяжелой борьбы, почти дослужился до чина капитана, как вдруг подал в отставку, не будучи долее в состоянии выносить все гадости и придирки со стороны товарищей, которые не могли простить ему еврейского происхождения. С тех пор прошло пять лет; Симон женился на Рахили, увлеченный её красотою, а Давид остался холостым и с неутомимой энергией принялся разрабатывать громадный участок песку и камня, считавшийся совершенно бездоходным. Участок принадлежал богатому банкиру Натану, миллиардеру, который с удовольствием отдал в аренду на тридцать лет за дешевую цену весь этот бесплодный участок своему единоверцу, поразившему его ясным умом и крайнею работоспособностью. Таким образом Давид начал составлять себе хорошее состояние; он уже заработал в три года около ста тысяч франков и находился во главе обширного предприятия, которое поглощало все его время.

Тем не менее он ни минуты не задумался и, поручив все дело десятнику, которому безусловно доверял, приехал немедленно в Мальбуа.

После первого разговора с Марком он вполне убедился в том, что его брат не виновен. Он, впрочем, ни минуты не сомневался, что подобный поступок фактически не мог быть совершен его братом, которого он знал, как самого себя. Уверенность в его невинности сияла перед ним так же ярко, как полуденное солнце юга. Несмотря на свое спокойное мужество, он выказал много осторожного благоразумия, боясь повредить брату и вполне сознавая, сколь опасна для их дела всеобщая непопулярность евреев. Поэтому, когда Марк сообщил ему свое подозрение, что гнусное злодейство совершено никем иным, как одним из капуцинов, Давид старался успокоить его горячее негодование и посоветовал пока придерживаться того предположения, что убийцей был какой-нибудь случайный бродяга, вскочивший в окно. Он боялся возбудить еще больше общественное мнение недоказанным подозрением; он был уверен, что все партии соединятся в одно, чтобы уничтожить их, если они не смогут доказать свое обвинение точными данными. Пока для блага Симона следовало поддерживать в умах судей предположение о случайном бродяге, которое было высказано всеми в день открытия преступления. Это могло временно служить отличной операционной базой, потому что капуцины, конечно, были слишком осторожны и слишком хорошо осведомлены, и всякая попытка к их обвинению несомненно только ухудшила бы положение обвиняемаго.

Давиду удалось наконец повидаться с братом в присутствии следственного судьи Дэ; оба почувствовали в себе одинаковую энергию и решимость бороться до конца, в ту минуту, когда упали друг другу в объятия. Потом Давид еще несколько раз посещал Симона в тюрьме и всегда приносил домой одне и те же вести, что брат неустанно думает и напрягает все свои силы к тому, чтобы разрешить ужасную загадку и отстоять свою честь и честь своей семьи. Когда Давид рассказывал о своих свиданиях с братом, в присутствии Марка, в маленькой комнатке за лавкой, последний всегда испытывал глубокое волнение, видя безмолвные слезы госпожи Симон, убитой неожиданным несчастьем, которое лишило эту любящую женщину ласк обожаемого мужа. Старики Леман только вздыхали, подавленные отчаянием; они даже боялись высказывать свое мнение, чтобы не потерять последних заказчиков, и продолжали работать, привыкнув ко всеобщему презрению. Хуже всего было то, что население Мальбуа все больше и больше проникалось ненавистью к евреям, и однажды вечером целая шайка подошла к дому портного и выбила окна. Пришлось скорее навесить ставни. Небольшие летучие листки приглашали патриотов поджечь этот дом. В продолжение нескольких дней, и в особенности в одно воскресенье, после пышного богослужения у капуцинов, антисемитское волнение достигло такой степени, что мэр города был принужден обратиться к полиции, требуя её содействия для охраны всей улицы Тру.

С часу на час дело все больше и больше запутывалось, являясь полем сражения для двух враждующих партий, готовых уничтожить друг друга. Следственный судья, конечно, получил распоряжение ускорить ход дела. В течение одного месяца он вызвал и допросил всех свидетелей: Миньо, мадемуазель Рузер, отца Филибена, брата Фульгентия, учеников школы, служащих на станции железной дороги. Брат Фульгентий, со свойственною ему изъявительностью, потребовал, чтобы его помощники, братья Исидор, Лазарь и Горгий, были также подвергнуты допросу; затем он настоял на том, чтобы в их школе был произведен строжайший обыск; конечно, там ничего не нашли. Следственные судья Дэ пытался принять все меры к отысканию заподозренного ночного бродяги, который в четверг вечером мог очутиться в комнате несчастной жертвы. Во время допроса Симон повторял одно, что он не виновен, и просил судью разыскать преступника. Все жандармы департамента бродили по дорогам, арестовали и затем выпустили на свободу более пятидесяти всевозможных нищих и бродяг; но им не удалось напасть на какой-нибудь серьезный след. Один носильщик просидел даже три дня в тюрьме, но из этого ничего не вышло. Таким образом Дэ, отбросив мысль о бродяге, имел перед собой одну улику - лист прописей, на которой надо было построить все обвинение. Мало-по-малу Марк и Давид начали успокаиваться: им казалось невозможным, чтобы все обвинение было построено на таком шатком и незначительным вещественном доказательстве. Хотя ночной разбойник и не был разыскан, но, по мнению Давида, подозрение продолжало существовать, и если прибавить к этому недостаточность улик против Симона, нравственную несообразность поступка, его постоянное уверение в невинности, то едва ли правдоподобно, чтобы следственный судья мог построить хоть сколько-нибудь добросовестное обвинение. Оба рассчитывали, что в скором времени Симон будет выпущен на свободу.

Тем не менее бывали дни, когда Марк и Давид, действовавшие все время в братском согласии, теряли отчасти свою уверенность в благополучном исходе дела. До них доходили очень неблагоприятные слухи, с тех пор как недоказанность преступления являлась очевидной. Еслибы удалось обвинить невинного, то истинный преступник навсегда освобождался бы от наказания. Все члены духовной конгрегации пришли в сильное волнение.

Отец Крабо учащал свои посещения аристократических салонов Бомона; он обедал у чинов администрации и даже у профессоров университета. Борьба разгоралась еще сильнее по мере того, как возрастала возможность оправдания жида. Тогда Давиду пришло в голову заинтересовать в этом деле банкира Натана, бывшего собственника поместья Дезирады, где находился тот участок песку и камня, который им эксплуатировался. Он только что узнал, что барон гостил как раз у своей дочери, графини де-Сангльбеф, которая принесла в приданое своему мужу это поистине королевское поместье, Дезираду, оцененное в десять миллионов.

В ясный августовский вечер Давид увлек за собою Марка, который тоже был знаком с бароном, и они оба направились в замок, отстоявший от Мальбуа всего в двух километрах.

Граф Гектор де-Сангльбеф являлся последним представителем рода, один из предков которого был оруженосцем при дворе Людовика Святого; в тридцать шесть лет граф был разорен дотла, промотав остаток состояния, уже значительно расшатанного его отцом. Бывший кирасирский офицер,- он подал в отставку, потому что ему надоела гарнизонная жизнь, и сошелся с вдовой, маркизой де-Буаз, старшей его на десять лет, но слишком озабоченной личным благосостоянием, чтобы решиться выйти за него замуж и соединить воедино обоюдное безденежье. Говорили, что она сама придумала блестящую комбинацию женить графа на Лии, дочери банкира Натана, очень красивой молодой девушке, двадцати четырех лет, осыпанной блеском своих миллионов. Натан обсудил дело, зная всю его подкладку; не теряя ни на минуту своей обычной ясности мысли, он рассчитал, что должен дать и что получить взамен: в приданое дочери он вынет из кассы десять миллионов и обретет в зятья графа древнего и знаменитого рода, который откроет ему доступ в те слои общества, куда он напрасно старался проникнуть, несмотря на свое богатство. Он сам только что получил титул барона и надеялся, наконец, выскочить из той сферы всеобщего презрения, которое постоянно заставляло его дрожать от страха перед возможностью неожиданного оскорбления.

Накопив полные сундуки денег, он желал одного - уподобиться другим богачам-католикам, таким же хищникам, как и он, и удовлетворить свое безграничное тщеславие, сделавшись денежным принцем, которого бы все чествовали и обожали, и в то же время отделаться раз навсегда от неприятной случайности получить плевок в лицо или быть вышвырнутым за дверь. Теперь он был вполне счастлив, приехав погостить к своему зятю в поместье Дезираду, стараясь вполне использовать высокое положение своей дочери-графини; он совершенно забыл всякие еврейские традиции, сделался самым яростным антисемитом, горячим патриотом, роялистом и спасителем Франции. Маркиза де-Буаз, со своей хитрой улыбкой светской женщины, должна была умерять его пыл, сумев извлечь все выгоды из данной комбинации как для себя, так и для своего друга, графа де-Сангльбефа.

Женитьба ничуть не изменила существовавших между ними отношений; в дом явился новый член, Лия, но маркиза нисколько этим не обезпокоилась. Она была еще очень красивая женщина, уже созревшая блондинка, и нисколько не думала ревновать графа, в узком значении этого слова, понимая всю выгоду материального довольства и дорожа установившимися хорошими взаимными отношениями. К тому же она отлично понимала Лию, холодную, как мрамор, эгоистку, довольную тем, что ее поставили на пьедестал, как золотого тельца, и поклонялись ей, не утомляя ее никакими требованиями. Даже чтение вызывало в ней усталость. Целыми днями просиживала она в кресле, окруженная общими заботами, занятая исключительно своею особою. Без сомнения, она недолго оставалась в неизвестности о том положении, которое маркиза занимала по отношению к её мужу, но у неё не хватало энергии затеять серьезную ссору; вскоре маркиза сделалась для неё даже необходимым человеком: она осыпала ее всякими ласкательными именами - "моя кошечка", "моя милая крошка", "мое сокровище" - и постоянно выказывала восхищение красоте Лии.

Никогда еще дружба двух женщин не казалась такою трогательною, и маркиза добилась того, что её прибор был постоянно накрыт в великолепной столовой замка Дезирады. Потом маркиза придумала еще новую комбинацию: обратить Лию в католическую религию. Сперва молодая женщина испугалась, как бы её не утомили разными религиозными обрядами; но отец Крабо, посвященный в дело, вскоре устранил все препятствия, благодаря своему знанию света.

Сам отец, барон Натан, уговорил дочь перейти в католичество и выказывал самый искренний восторг предложению маркизы; он надеялся таким образом окончательно смыть с себя грязь еврейства и очиститься в той воде, в которой окрестится его дочь. Церемония крещения произвела большой переполох в большом свете Бомона и послужила доказательством новой крупной победы, одержанной церковью.

Наконец, благодаря материнскому попечению маркизы де-Буаз, которая руководила Гектором де-Сангльбефом, как взрослым ребенком, не особенно умелым, но послушным, графа выбрали депутатом Бомонского округа, чему способствовало также громадное поместье Дезирада, полученное им в приданое за женой. По настоянию той же маркизы, он занял место в небольшой группе реакционеров, опортунистов, примирившихся с республикой; она надеялась, что современем он займет какое-нибудь выдающееся положение. Самое смешное было то, что барон Натан, еврей, только что освобожденный от проклятия, которое тяготело над его предками, сделался еще гораздо более ярым роялистом, чем его зять, несмотря на то, что предок последнего был оруженосцем при Людовике Святом. Барон ужасно гордился своею окрещенною дочерью; он сам выбрал ей имя Марии и постоянно называл ее этим именем с каким-то подобострастным восхищением. Он гордился также своим зятем-депутатом, надеясь современем воспользоваться его влиянием; но пока он, без всякой задней мысли, наслаждался жизнью в этом светском доме, где теперь постоянно мелькали черные рясы аббатов, и где только и говорилось, что о разных благотворительных делах, совершенных прекрасной маркизой де-Буаз при содействии её обожаемой подруги, вновь окрещенной Марии. Дружба их становилась все теснее и теснее.

Когда Марк и Давид, пропущенные привратником, очутились в великолепном парке Дезирады, они замедлили шаги, наслаждаясь чудным вечером и любуясь красотами природы - роскошными деревьями, зелеными лужайками и блеском зеркальной поверхности прудов. Замок, утопающий в зелени красивых боскетов, был построен в стиле возрождения и казался розовым кружевом на фоне синего неба; это была истинно королевская постройка, и окружающие сады являлись чудом искусства. И весь этот рай земной заполучил еврей, благодаря миллионам, нажитым удачною спекуляциею; Марк не мог не вспомнить темную, грязную лавчонку в улице Тру, без света, без солнца, где несчастный жид Леман с утра сидел за шитьем вот уже тридцать лет подряд, с трудом зарабатывая себе на пропитание. Сколько таких же евреев, еще более несчастных, околевало с голоду в самых ужасных трущобах! Они составляли громадное большинство, и можно было легко понять всю гнусную ложь антисемитизма, поголовное преследование целой расы, обвиняемой в захвате всемирных богатств, когда вся эта масса состояла из жалких работников, жертв социального неравенства, раздавленных под тяжестью капитала, наравне с работниками-католиками. Всякий раз, что еврею удавалось достигнуть богатства, он покупал титул барона, выдавал дочь замуж за графа старинного рода и выказывал свою приверженность роялизму и ненависть к евреям, отрекаясь от своих единоплеменников и готовый раздавить их, если к этому представится случай. Не существует особого еврейского вопроса, а существует лишь вопрос о скопляемых богатствах, развращающих и губящих все, что с ними соприкасается.

Когда Давид и Марк подошли к замку, они увидели под большим дубом барона Натана с дочерью и зятем в обществе маркизы де-Буаз и духовного лица, в котором они узнали самого отца Крабо. Вероятно, все они только что позавтракали в интимном кружке и пригласили, в качестве доброго соседа, ректора вальмарийского училища, которое находилось в трех километрах от замка; за дессертом обсуждались какие-нибудь серьезные вопросы, а затем все прошли в сад на лужайку под дуб, чтобы воспользоваться чудным августовским днем: они сидели на садовых стульях, неподалеку от мраморного фонтана, представлявшего услужливую нимфу с наклоненным кувшином, откуда постоянно падала струя воды.

Признав посетителей, которые из вежливости остановились в некотором отдалении, барон сейчас же отправился к ним навстречу; он усадил их на стулья, поставленные по другую сторону бассейна, и занялся ими, не представив их остальному обществу.

Барон был маленький, сутуловатый человечек, совершенно облысевший на пятидесятом году жизни, с желтым цветом лица, на котором торчал мясистый нос; черные глаза хищной птицы глубоко сидели в своих впадинах. Миллионер принял своих гостей со снисходительным соболезнованием, как принимают людей, потерявших близкого человека. Впрочем, их посещение его не удивило: он ожидал их прихода,

- Ах! бедный мой Давид, как мне вас жаль! Я часто думал о вас после того несчастья! Вы знаете, как я уважаю вашу энергию и деятельное трудолюбие!.. Но какую неприятную, какую грязную историю устроил вам ваш брат Симон! Он совершенно вас обезчестил, можно сказать, разорил!

В порыве искреннего отчаяния он приподнял свои трясущиеся руки и прибавил, точно боялся, что и на него снова обрушатся былые преследования:

- Да он на всех нас накличет беду!

Тогда Давид со своим обычным спокойным самообладанием высказал ему свое глубокое убеждение в невинности брата, привел ему и нравственные доказательства, и фактические, которые не оставляли никаких сомнений; Натан во время его речи только слегка покачивал головой.

- Да, да, это очень понятно, что вы хотите верить в невинность брата; я готов даже верит вместе с вами. К несчастью, не меня надо убеждать, а суд и весь народ, страсти которого разыгрались, и который способен устроить нам всем очень плохую штуку, если его не осудят... Нет, видите ли, я никогда не прощу вашему брату, что он нас подвел под такую неприятную историю.

Давид постарался объяснить барону, что он пришел к нему, зная, какое обширное влияние он имеет, рассчитывая на его помощь и на содействие к открытию истины; но лицо Натана становилось все холоднее и сдержаннее, и видно было, что он нисколько не сочувствовал предположениям Давида.

- Господин барон, вы всегда были так добры ко мне... Я думал, что вы когда-то имели обыкновение приглашать сюда судебные власти Бомона; не поможете ли вы мне разузнать их мнение. Вы знаете, между прочим, и следственного судью Дэ, которому поручено все это дело, и который, надеюсь, подпишет бумагу о том, что мой брат не виновен, и прекратит следствие. Быть может, вы имеете уже от него какия-нибудь сведения, и если он еще колеблется, то одного вашего слова достаточно...

- Нет! Нет! - закричал Натан.- Я ничего не знаю и не хочу ничего знать!.. У меня нет никаких связей с оффициальным миром, никакого влияния; и потом меня остановило бы то, что мы - единоплеменники, и я бы только себя замарал, не принеся вам никакой пользы... Постойте, я позову своего зятя.

Марк слушал молча; ведь он пришел сюда, чтобы поддержать Давида, в качестве учителя, товарища Симона. Он посмотрел в сторону большого дуба, где сидели дамы, графиня Мария, как теперь называли красавицу Лию, и маркиза Буаз, а между ними - отец Крабо, поместившийся на садовом кресле; сам граф Гектор де-Сангльбеф, стоя, докуривал сигару.

Маркиза, тоненькая, изящная, щеголяла своими пепельными волосами, которые она пудрила; наклонившись к графине, она высказывала свое беспокойство по поводу солнечного луча, коснувшагося затылка молодой женщины. Последняя, спокойная, ленивая и величественная в своей красоте пышной брюнетки, напрасно уверяла маркизу, что солнце нисколько не беспокоит ея,- та все-таки принудила ее поменяться с нею местами, осыпая ее нежными, ласковыми прозвищами: "моя кошечка", "мое сокровище", "моя милая крошка". Рисуясь своим положением снисходительного пастыря, Крабо улыбался то той, то другой, между тем как услужливая нимфа продолжала лить воду из наклоненного кувшина, и мягкое журчание приятно ласкало слух.

Услышав голос своего тестя, который звал его, граф Сангльбеф медленно направился к нему. Рыжий, высокого роста, с толстым и красным лицом, низким лбом и редкими жесткими волосами, большими мутными глазами, маленьким мягким носом и хищным большим ртом, скрытым отчасти под густыми усами, граф не производил приятного впечатления. Когда барон объяснил ему цель прихода Давида, тот рассердился, скрывая это под видом военной откровенной грубоватости.

- Запутаться в это дело! О, нет!. Благодарю покорно! Вы меня извините, сударь, если я употреблю свое влияние, как депутат, для более чистых дел. Конечно, я охотно верю, что вы - порядочный человек. Но уверяю вас, что защитить брата вам едва ли удастся... Потом, как это говорят люди вашей партии, мы по отношению к вам враги; зачем же вы к нам обращаетесь?

Он смотрел на Марка своими мутными, злыми глазами и разразился целым потоком брани против неверующих, против врагов отечества и армии. По молодости лет, он не мог участвовать в кампании 70 года, и служба его прошла в гарнизонах, так что он даже и не понюхал пороха. Тем не менее он считал себя воином "до мозга костей", как любил выражаться. Он хвалился тем, что у изголовья его кровати стояли две эмблемы его жизни - распятие и знамя полка, за которое он, к сожалению, не мог пожертвовать жизнью.

- Видите ли, сударь, когда вы водрузите в своих школах крест, когда учителя создадут из учеников христиан, а не граждан, только тогда вы можете рассчитывать на помощь людей наших взглядов, если она вам понадобится.

Давид стоял бледный и молчаливый и не перебивал речи графа. Затем произнес спокойно:

- Но у вас мы ничего не просим. Я счел возможным обратиться лишь к господину барону.

Тогда Натан, видя, что дело может принять нежелательный резкий оборот, взял под руку Давида и, сделав знак Марку, удалился с ними, как бы провожая их к выходу. Заслышав высокие ноты в голосе графа, Крабо с минуту насторожился; затем продолжал свою светскую болтовню с дамами, маркизой и графиней, самыми любезными своими духовными дщерями. Когда Сангльбеф вернулся к ним, слышны были взрывы смеха,- радостное торжество по поводу того урока, который граф задал этим жидам; так, по крайней мере, он объяснил дамам, которые сочувственно ему рукоплескали вместе с духовным отцом.

- Что поделаешь! Все они таковы,- объяснил Натан Давиду и Марку, когда они отошли шагов на тридцать (из осторожности он говорил, понизив голос).- Я нарочно подозвал зятя, чтобы вы могли судить о настроении всего департамента, т. е. людей высшего класса, депутатов, чиновников, людей, облеченных властью. Посудите сами, могу ли я помочь вам? Никто из них и внимания не обратил бы на мои слова.

Но такое лицемерное добродушие, в котором слишком ясно сквозил наследственный страх еврейской расы, наконец и ему самому показалось не особенно благородным. Он счел нужным добавить:

- Впрочем, они правы, и я сам придерживаюсь таких же мнений; я желаю одного - возрождения Франции и тех традиций, которые создали её славное прошлое. Мы не можем предать ее в руки вольнодумцев и космополитов... Слушайте, Давид, я вас не отпущу, не дав вам хорошего совета. Бросьте это дело: вы с ним все потеряете, пойдете ко дну и разоритесь в конец. Если ваш брат не виновен, он сам выпутается, как умеет.

Этим он закончил свидание, пожал руку Давиду и Марку и спокойно пошел обратно к своим, между тем как молодые люди, молча, вышли из парка. Очутившись на большой дороге, они взглянули друг на друга, и им стало почти весело от такого поражения: слишком типичной и смешной показалась им вся эта сцена.

- Смерть жидам! - воскликнул Марк в юмористическом тоне.

- А, поганый жидюга! - сказал Давид с тем же выражением горькой иронии.- Он мне откровенно посоветовал бросить брата на произвол судьбы; он сам бы поступил так, не задумываясь ни на минуту! он отрекся от своих братьев и никогда не изменит своей тактики!.. Теперь ясно, что стучаться в двери знаменитых единоплеменников совершенно бесполезно. Страх делает их подлыми трусами!

Закончив довольно быстро все следствие, судья Дэ медлил окончательным приговором. Ходили слухи, что он переживает серьезную нравственную борьбу: с одной стороны, проницательный по самой своей профессии, он не мог не подозревать истины; с другой стороны, он боялся общественного мнения и находился под сильным влиянием своей супруги. Госпожа Дэ была любимая исповедница аббата Крабо, ханжа, некрасивая и кокетка; съедаемая страшным честолюбием, она тяготилась недостатком средств и мечтала о Париже, о туалетах, о большом свете, и только ждала какого-нибудь выдающагося дела, которое дало бы толчок карьере мужа. Теперь такое дело нашлось, и она постоянно повторяла, что слишком глупо не ухватиться за такой счастливый случай; если муж упустит этого негодного жида, им не выбраться из крайней бедности. Сам Дэ еще боролся; в душе он был честный человек,- его смущала несправедливость, и он выжидал, надеясь на какое-нибудь внезапное разоблачение, которое поможет ему согласовать свой долг с совестью. Такая задержка окончательного решения обнадеживала Марка; он отлично знал о тех сомнениях, которые волновали судью, и в своем оптимизме верил в то, что истина сама по себе неотразима, и что победа в конце концов останется за нею.

С тех пор, как началось это дело, он часто ходил по утрал в Бомон, навещая своего друга Сальвана, директора нормальной школы. Марк почерпал мужество в разговоре с этим достойным человеком. Само здание школы, где он провел три года, с восторгом подготовляясь к своей деятельности, производило на него приятное впечатление. Ему были дороги те воспоминания, которые воскресали в его душе; он с удовольствием проходил по классам, где слушал, бывало, столь интересные и разнообразные уроки, бродил по дортуарам, где каждый ученик сам убирал кровать, по рекреационным залам, переживая и те часы, когда ученикам позволяли ходить по городу, вместо того чтобы присутствовать на службах. Школа была построена на большой площади, в самом конце улицы Республики; когда Марк входил из маленького садика в кабинет директора, ему казалось, что он вступает в мирное убежище, и в нем снова просыпалась былая вера в справедливость.

Однажды утром, придя к Сальвану, Марк застал его очень раздраженным, расстроенным, что случалось с ним редко. Ему пришлось подождать в приемной. Вскоре из кабинета вышел посетитель, учитель Дутрекен, с широким бритым лицом и низким, упрямым лбом; вся его фигура выражала высокомерие истинного чиновника. Войдя затем в кабинет, Марк удивился волнению Сальвана, который, протянув к нему руки, воскликнул:

- Друг мой! Вы знаете ужасную новость?

Среднего роста, простои, энергичный, с добрым, открытым и веселым лицом, Сальван обыкновенно встречал каждого с улыбкой; сегодня глаза его горели гневом.

- Что случилось? - спросил Марк с тревогой.

- А! Вы еще не знаете?.. Да, мой друг, эти негодяи осмелились... Дэ вчера постановил решение; делу дан законный ход.

Марк стоял бледный, не в силах произнести ни слова; Сальван указал ему на номер "Маленького Бомонца", который лежал открытым на столе.

- Дутрекен только что был здесь и оставил мне этот гнусный листок, где напечатано решение следственного судьи; он справлялся у секретаря суда, и тот подтвердил ему это известие.

Сальван схватил номер газеты и, смяв ее, с отвращением отбросил в угол комнаты.

- Ужасная, подлая газета! Она - тот яд, который губит и развращает целый народ. Такие именно газеты своим мелким враньем отравляют наш бедный, невежественный французский народ; оне создают торжество неправды, потому что потакают низменным инстинктам толпы... Самое ужасное, что такие газеты распространены всюду, попадают во все руки, объявляя о своем беспристрастии, о том, что оне не принадлежат ни к какой партии, что оне просто печатают разные известия, фельетонные романы, популярные научные статьи, доступные широкому круту читателей. В продолжение долгих лет такая газета становится другом, глашатаем истины, ежедневной пищей невинных и бедных душ, массы народа, которая не привыкла к самостоятельному мышлению. И вот приходит час, когда она пользуется своим исключительным положением, своим влиянием на массу и за хорошие деньги передается на сторону реакционной партии, добывая себе богатство тем, что поддерживает мошеннические финансовые проекты и политические шашни... Если боевые газеты лгут и клевещут, это не имеет такого значения. Оне поддерживают известную партию, и их знамя - не тайна для читателя. Так, например, "Бомонская Крестовая Газета" подняла настоящую травлю против нашего друга Симона, называя его жидом, убийцей детей и отравителем; однако же, это меня нисколько не беспокоило. Но то, что "Маленький Бомонец" позволил себе перепечатывать грязные и лживые статьи, наглые клеветы, собранные в помойных ямах,- в этом я вижу преступление сознательное, направленное к тому, чтобы сбить с толку население и опоганить его душу. Пробраться сперва в семьи под личиною беспристрастного добродушие, подбавлять затем мышьяку в каждое блюдо, толкать честных людей на самые отвратительные поступки, омрачить их здравый смысл только ради того, чтобы способствовать бойкой продаже газеты,- вот в чем состоит их политика, и я называю это самым ужасным, беспримерным преступлением... Будьте уверены, если Дэ не прекратит дела за неимением достаточных улик, то исключительно потому, что почувствовал давление общественного мнения; несчастный, трусливый человек,- у него не хватило мужества; жена его, отвратительная женщина, толкнула его в пропасть в союзе с "Маленьким Бомонцем", постоянно кричащим о справедливости, а на самом деле рассыпающим семена жестокости и коварства всюду, в самую глубь человеческих масс; боюсь, что вскоре мы увидим, какую они дадут отвратительную и пагубную жатву.

Сальван упал в кресло у своего письменного стола; лицо его выражало полное отчаяние. Марк ходил, молча, взад и вперед по комнате, подавленный тем, что слышал; он исповедывал те же взгляды, что и Сальван, и сознавал, что тот вполне нрав. Наконец он остановился и спросил:

- Но надо же придти к какому-нибудь решению. Что нам делать? Допустим, что суд постановил начать этот вопиющий процесс; но ведь Симон не может быть осужден,- это было бы черезчур чудовищно. Нам нельзя, однако, сидеть, сложа руки... Несчастный Давид, получив известие, захочет же что-нибудь предпринять... Что вы посоветуете?

- Ах, мой друг! - воскликнул Сальван.- С каким бы удовольствием я первый начал борьбу, еслибы вы мне только дали средства!.. Ведь вы не сомневаетесь в том, что в этом процессе замешаны мы все, преподаватели светских школ; ведь нас хотят уничтожить вместе с несчастным Симоном. Наша нормальная школа,- ведь она воспитывает неверующих врагов отечества, и я сам, директор школы, являюсь исчадием сатаны, создателем миссионеров-атеистов, которых они давным-давно решили стереть с лица земли. Какое торжество для всей этой шайки конгрегационистов, когда один из наших учеников будет взведен на эшафот, обвиненный в ужасном преступлении! Бедная моя школа! Бедный наш дом! Я мечтал, что мы полезны, что мы нужны для нашей страны! Какие ужасные минуты нам еще придется пережить!

В его речи вырвались наружу вся его глубокая любовь и вера в свое призвание. Этот бывший учитель, затем инспектор, светлый ум, стремящийся к прогрессу, имел в своей жизни одну цель, когда принял на себя руководство нормальной школой: подготовить хороших преподавателей, проникнутых значением лишь экспериментального знания и освобожденных от римского владычества; они пойдут в народ, научат его понимать свободу, истину и справедливость и посеют семена мира, потому что в этом одном - спасение для человечества.

- Мы все сгруппируемся вокруг вас,- сказал Марк с волнением,- мы не дозволим, чтобы вам помешали докончить благое дело, самое настоятельное и самое важное, необходимое для спасения Франции.

Сальван грустно улыбнулся.

- Много ли вас, мой друг? Много ли сил соединится вокруг меня?.. Вы да ваш друг Симон, на которого я так рассчитывал; мадемуазель Мазелин, которая учительствует в Жонвиле; еслибы у нас было несколько десятков подобных ей, то следующее поколение имело бы настоящих матерей, гражданок и жен, освобожденных от влияния аббатов. Что касается Феру, то его ум помутился от лишений и слишком озлоблен для правильного суждения... А затем следует безличное стадо людей, равнодушных, эгоистичных, подавленных рутиной, которые озабочены тем, чтобы угодить начальству и заручиться его хорошим мнением. Я оставляю в стороне ренегатов, перешедших на сторону врагов, как, например, мадемуазель Рузер, которая одна заменяет десять сестер, и которая выказала такую подлость в деле Симона. Я позабыл еще несчастного Миньо, одного из лучших наших учеников, славного малаго, но неустойчивого, способного и на зло, и на добро, смотря по обстоятельствам.

Сальван оживился и заговорил еще энергичнее:

- Вы видели этого Дутрекена, который вышел отсюда,- разве не обидно за него? Он - сын учителя; в 1870 г. ему было пятнадцать лет; он поступил в школу еще полный негодования, проникнутый желанием мести. Тогда все обучение было направлено к развитию патриотических чувств. Требовались хорошие солдаты; все поклонялись армии, этой святыне, которая тридцать лет стояла под ружьем в ожидании будущего дела и поглотила миллиарды. Зато и создали милитаризм, вместо того, чтобы заботиться о прогрессе, об истине, справедливости и мире, которые одни могут спасти мир. Вы видите перед собой людей вроде Дутрекена, хорошего республиканца, друга Гамбетты, антиклерикала, которого патриотизм, однако, сделал антисемитом, и который в конце концов примкнет к клерикалам. Он только что сказал мне целую речь, пропитанную воззрениями "Маленького Бомонца"; Франция, по его мнению, должна прежде всего прогнать евреев; затем он проповедывал поклонение армии, возведенное в догмат, управление государством в смысле спасения отечества, которое в опасности, свободу обучения, ведущую за собою развитие конгрегационных школ, одурманивающих народ. В этой программе сказывается полная несостоятельность республиканцев первой формации... А между тем Дутрекен - честный человек, отличный наставник, у которого в настоящее время пять помощников; его школа - одна из лучших в Бомоне. У него двое сыновей младшими учителями в нашем округе, и я знаю, что они вполне разделяют взгляды своего отца и, как юноши, проводят их еще с большею энергиею. Куда же мы идем, если наши учителя проникаются такими идеями?.. Пора, давно пора создать других руководителей для нашего народа, воспитать для его просвещения более светлые умы, которые дадут ему настоящую истину, откроют ему чистые источники справедливости, добра и счастья!

Он произнес эти последния слова с такою горячностью, что Марк невольно залюбовался им.

- Дорогой учитель! Ваши слова доказывают, что вы все так же преданы нашему делу, и я уверен, что вы победите, потому что на вашей стороне истина!

Сальван признался, что известие о деле Симона заставило его пасть духом, но теперь он опять готов на борьбу.

- Совет? Вы спрашивали моего совета? Поговорим, обсудим, как лучше поступить.

На их стороне был еще Форб, ректор, добрый и просвещенный человек, но всецело погруженный в изучение древней истории, презрительно относящийся к современной жизни; он был вполне беспристрастный человек и держал себя независимо от министра и своих подчиненных. Затем был еще инспектор академии, Баразер, на которого, главным образом, возлагал свои надежды Сальван; это был мужественный и умный человек, к тому же тонкий политик.

Баразер, которому было около пятидесяти лет, принадлежал к поколению героев республики, работавших во время её основания, когда сознавалась потребность широкого распространения светского преподавания и обязательного обучения, единственной твердой основы демократического строя. Как честный работник тех первых дней, он сохранил ненависть к клерикалам и твердое убеждение, что их следует устранить от преподавания и лишить возможности туманить народное сознание льстивыми ухищрениями; только таким путем возможно воспитать сильную нацию, знающую, чего требовать и как за себя постоять, нацию просвещенную и здравомыслящую. Но года, препятствия и неудачи, встречаемые на пути, сделали его очень осторожным; он умел с ловкою тактичностью удерживать за собою каждую отвоеванную пядь земли, притворяясь безучастным к натиску врагов, если не мог побороть их силою. Бывший профессор парижского лицея, он старался использовать все свое влияние, как инспектор, никогда не вступая в открытую борьбу ни с префектом, ни с депутатами, ни с сенаторами, но и не соглашаясь на уступки, если это противоречило его убеждениям. Только благодаря ему Сальван мог работать сравнительно спокойно, несмотря на сильный натиск клерикалов, и продолжать свою деятельность в созидании достойных учителей для народных школ; он один представит из себя серьезную силу, способную отстоять Симона и бороться с подчиненным ему инспектором начальных школ, Морезеном. Этот последний, повидимому, являлся самым жестоким врагом, изменником, перебежчиком в лагерь клерикалов, откуда он ждал и больших выгод; его чутье подсказывало ему, что победа останется за ними, и что они щедро заплатят за услуги.

- Вы слыхали об его показаниях? - продолжал Сальван.- Говорят, что он передал следственному судье Дэ самые невыгодные для Симона сведения. И таким-то иезуитам доверяют попечение о наших начальных школах! Возьмите хот этого Депеннилье, инспектора лицея в Бомоне; каждое воскресенье он отправляется к службе в С.-Максанскую церковь с женой и дочерьми. Конечно, всякий волен иметь свои убеждения, и пусть Депеннилье ходит, куда ему угодно; но плохо то, что он предоставляет влиянию иезуитов одно из наших средних учебных заведений. Отец Крабо царствует в этом лицее так же открыто, как и в Вальмарийской коллегии; что может быть возмутительнее: республиканское, светское учебное заведение, которое, как я часто слышу, сравнивают с иезуитскою коллегиею, является не соперником ея, а вспомогательным учреждением... Наша республика действует очень неосмотрительно, отдавая воспитание детей в такие нечистые и коварные руки! Я понимаю, почему Морезен перешел в другой лагерь, который работает без устали и хорошо платит.

Когда Марк собирался уходить, Сальван добавил:

- Я повидаюсь с Баразером. Не правда ли, и вы того мнения, что лучше будет, если я обращусь к нему? Он меня всегда поддерживал с таким мужеством. Торопить его нельзя: он знает, когда ему вступиться и к каким прибегнуть средстван; он, во всяком случае, заставит Морезена умерить свой пыл, если сейчас и не найдет возможным оказать Симону более непосредственную услугу. Советую вам отправиться к Лемарруа, нашему мэру и депутату, другу и товарищу покойного Бертеро, отца вашей жены; вы его хорошо знаете, не правда ли? Он может быть вам полезен.

Выйдя на улицу, Марк решил сейчас же отправиться к Лемарруа. Только что пробило одиннадцать часов, и он, вероятно, застанет его дома. Пройдя по улице Гамбетты, которая разделяла Бомон на две половины, он прошел мимо лицея и ратуши и вышел на знаменитый бульвар Жафр, который пересекал город и улицу Гамбетты в противоположном направлении, от префектуры до собора. Собственный дом Лемарруа находился на бульваре, в самой аристократической части города; это было роскошное здание, в котором госпожа Лемарруа, парижанка и светская женщина, устраивала блестящия празднества. Он женился на ней, когда уже обладал порядочным состоянием, благодаря широкой практике врача, и решил вернуться в свой родной город, чтобы выдвинуться на политическом поприще. Про него говорили, что, когда он еще был совсем молодым студентом, случай свел его с Гамбеттой; он прожил около него довольно продолжительное время и проникся истинным, пылким республиканским духом, сделавшись любимым учеником великого деятеля. В Бомоне на него смотрели, как на столп истинной буржуазной республики; муж хорошенькой женщины, популярный среди бедняков, которых он лечил даром, Лемарруа, в сущности, был добрым, честным человеком и очень неглупым. Его политическая карьера свершилась очень быстро: сперва муниципальный советник, потом депутат и мэр. Вот уже двенадцать лет, как он был хозяином города и депутатом, и считал себя действительным законным распорядителем в Бомоне, главою депутатов всего округа, среди которых попадались и реакционеры.

Лемарруа сидел в своем кабинете, большой комнате, убранной в строгом стиле, когда к нему вошел Марк; завидя его, он встал ему навстречу и протянул обе руки с приветливой, добродушной улыбкой. Брюнет, с небольшою проседью, хотя ему было почти пятьдесят лет, Лемарруа поражал блеском живых, черных глаз и красивым профилем, какие выбиваются на медалях.

- А! Мой милый! Я жду вас и догадываюсь, что именно привело вас сюда!.. Какое ужасное дело - этот процесс Симона! Он невинен, несчастный! Доказательством его невинности служит то остервенение, с каким его хотят затравить... Я - на вашей стороне! О, всем сердцем и душой!

Обрадованный таким сердечным приемом и успокоенный, что встретил наконец честного человека, Марк поспешил ему объяснить, что пришел просить его всесильной поддержки. Надо же было что-нибудь предпринять; нельзя покинуть невинного и допустить, чтобы его осудили. Но Лемарруа перебил его, разводя руками:

- Действовать?.. Конечно!.. Однако, что же мы сделаем, если общественное мнение против нас? Весь округ теперь в смятении!.. Вам, конечно, известно, что положение становится все более и более обостренным... А ведь в будущем мае выборы,- осталось всего девять месяцев! Разсудите сами, как осторожно приходится действовать, чтобы не погубить окончательно республику?

Он сел в кресло и вертел в руках большой разрезной нож из слоновой кости. Он начал высказывать Марку все свои опасения, описывать ту сумятицу, которая царит в округе благодаря проискам социалистов, отвоевавших себе позицию. Он их, конечно, не боялся, потому что пока ни один кандидат из социалистов не пройдет; но ведь и на прошлых выборах в число депутатов попали два реакционера, в том числе и Сангльбеф, только потому, что боялись пропустить социалиста. В мае борьба поведется еще с большим ожесточением. Самое слово "социалист" принимало в его устах какое-то особенное злобное значение; видно было, что буржуазная республика не на шутку боялась надвигающагося социалистического брожения.

- Так вот, дорогой мой, что же вы мне прикажете делать? Как вам помочь? Вы сами понимаете, что я связан по рукам и ногам, что я должен считаться с общественным мнением... О! Я за себя не боюсь, я уверен, что меня выберут; но ведь я должен выказать солидарность со своими коллегами, чтобы не поставить их в неприятное положение... Не правда ли? Еслибы дело еще касалось только моего личного мнения, то я, конечно, прокричал бы на всех углах о том, что я считаю правдой; но тут замешан престиж республики, и не можем же мы подвести ее под беду. Еслибы вы знали, какое переживаем омерзительное душевное настроение!

Затем он начал жаловаться на префекта Энбиза, который вечно красовался с моноклем в глазу, напомаженный и расфранченный, и нисколько не помогал ему, решительно ни в чем, боясь потерять хорошее мнение о нем министра или провиниться в глазах иезуитов; он постоянно повторял, точно школьник, боящийся начальства: "Избавьте меня от скандалов!" Ясное дело, что он склонялся на сторону духовенства и военных, и за ним надо было зорко следить, не противореча слишком резко его тактике и склонности к компромиссам.

- Вы видите, мой дорогой, что в продолжение этих девяти месяцев я не могу ничего предпринять; я должен остерегаться каждого неловкого шага, взвесить каждое слово, иначе меня освищут на столбцах газеты "Маленький Бомонец" и тем доставят еще большее торжество клерикалам. Процесс Симона пришелся в очень неблагоприятное время... Еслибы не выборы! О, я бы сейчас выступил на борьбу!

И вдруг, несмотря на свое обычное спокойствие духа, он вышел из себя.

- К тому же ваш Симон, мало того, что посадил нам на шею такое неприятное дело, в самый неподходящий момент, он имел еще неосторожность выбрать своим защитником адвоката Дельбо, социалиста, это пугало всех здравомыслящих людей. Это уж черезчур, и, право, можно подумать, что ваш Симон хочет, чтобы его осудили во что бы то ни стало.

Марк слушал все время со стесненным сердцем, чувствуя, что ему пришлось пережить новое разочарование. Он знал, что Лемарруа - честный человек: он так часто доказывал на деле свои республиканские принципы.

- Но ведь Дельбо - прекрасный защитник! - воскликнул он наконец.- И если наш бедный Симон избрал его - значит, он имеет к нему доверие и надеется, что он справится с этим делом. Впрочем, едва ли другой адвокат и взялся бы за это дело... Времена нынче такие, что все сделались трусами.

Лемарруа почувствовал, как это слово ударило его по лицу. Он сделал резкое движение, но сдержался и даже пытался улыбнуться.

- Вы находите, что я слишкол осторожен? Вы еще молоды; поживите с мое, и вы увидите, что в политике не всегда удобно согласовать действия с убеждениями... Но почему вы не обратитесь к моему коллеге Марсильи? Он - более юный депутат, гордость и надежда всего нашего округа. Я уже перешел в разряд старых кляч, осторожных и забитых; между тем Марсильи - человек широких взглядов, либеральный, и наверное пойдет с вами заодно... Ступайте к нему, ступайте!

Он проводил Марка до лестницы, пожимая ему руку и обещая помочь ему, насколько это в его власти, и насколько ему дозволят обстоятельства.

"Почему бы не сходить к Марсильи?" - подумал Марк. Он жил там же, на бульваре Жафр, в нескольких шагах ходьбы, и время было подходящее. Марк имел право явиться к нему, так как способствовал его выборам, хотя и не гласно; он искренно восхищался таким симпатичным кандидатом, столь литературно образованным и с такими широкими взглядами на общественное служение.

Марсильи родился в Жонвиле, отлично прошел высшую нормальную школу и два года был преподавателем литературы в Бомонской коллегии; отсюда он выступил кандидатом, выйдя сперва в отставку. Это был человек невысокого роста, белокурый, изящный, с ласковым, всегда улыбающимся лицом; он пользовался большим успехом у женщин, но его в равной степени обожали и мужчины, потому что он умел каждому вовремя сказать надлежащее слово и всегда готов был услужить, чем мог. Но что больше всего подкупало молодежь в его пользу, это то, что он сам был молод,- ему было тридцать два года,- и что он умел говорить прекрасные речи, открывая широкие горизонты и проявляя обширные знания при обсуждении вопросов.

Все радовались такому молодому депутату, на которого можно было рассчитывать, и который умел располагать в свою пользу. Надеялись, что он внесет новую, свежую струю в политику и поразит красотою изложения, украсив свои речи литературной отделкой.

Вот уже три года, как он занимал довольно видное место в палате. Его значение все возрастало, и поговаривали, что ему скоро предложат министерский портфель, несмотря на его тридцать два года. Все знали, что Марсильи относился необыкновенно внимательно к каждому делу, которое касалось его избирателей; он, впрочем, еще лучше обделывал собственные делишки, пользуясь каждым случаем, как бы ступенькой к повышению, и так ловко и умело проталкивал себя вперед, что никто до сих пор не видел в нем простого карьериста, выдвинутого горячей партией молодежи; а между тем он добивался получить от жизни как можно больше наслаждений и захватить в свои руки возможно большую власть.

Марсильи принял Марка в своей богато обставленной квартире, как доброго товарища и друга; казалось, он не делал никакого различия между собою и им, хотя сам был преподавателем в коллегии, а Марк - простым начальным учителем. Он сразу же заговорил с ним о деле Симона; его голос дрожал от волнения, и он выразил все свое сочувствие несчастной судьбе этого человека. Конечно, он готов оказать всякое содействие, переговорить с нужными людьми и постараться повлиять на них в его пользу. Но сейчас же вслед за такими обещаниями Марсильи высказал мнение, что надо действовать с большою осторожностью в виду приближающихся выборов. В сущности он говорил то же, что и Лемарруа, но в более мягкой, ласковой форме, и в нем чувствовалось тайное решение остаться в стороне, чтобы не помешать своему избранию, так как его кандидатура была уже известна избирателям. Несмотря на различие старой школы от новой,- первая была грубоватая, другая - смягченная всеми возможными оговорками,- вывод получался один и тот же: поступать осторожно, чтобы не лишиться лакомого кусочка. Уходя, Марк впервые получил такое впечатление, что Марсильи, пожалуй, не что иное, как ловкий карьерист, желающий получить обильную жатву; тем не менее на прощание Марк невольно должен был его поблагодарить,- так вежливо он прощался с ним, столько наговорил любезных слов, провожая его, и столько надавал обещаний, пересыпая их комплиментами по адресу Марка и его партии.

В этот день Марк возвращался в Мальбуа очень печальный и озабоченный. После завтрака он направился в улицу Тру и нашел всю семью Леманов в полном отчаянии. Они до последней минуты надеялись, что следственный судья откажется от обвинения за недостаточностью улик. И вдруг такой удар! Дело назначено к слушанию! Давид был совершенно ошеломлен таким решением судъи и повторял, что такая несправедливость невозможна; должно случиться чудо, которое помешает такой неслыханной жестокости. Но через несколько дней стало известно, что суд торопится как можно скорее назначить дело к слушанию; наконец срок был назначен на сентябрь месяц. Тогда Давид, глубоко веруя в невинность брата, нашел в себе все то мужество, которое сделало из него впоследствии героя, и решил напрячь всю энергию, чтобы помочь брату.

Избежать позорного процесса было нельзя, раз таково было решение суда; но где же они найдут присяжных, которые осудят человека без всяких улик? Самая мысль о подобной возможности казалась чудовищной. Симон продолжал повторять, что он невинен, и ни на минуту не терял своего спокойствия; свидания обоих братьев в тюрьме укрепляли их мужество и сознание правоты. У Леманов даже составлялись проекты о том, что госпожа Симон сейчас же по окончании процесса увезет мужа на целый месяц к друзьям в отдаленный уголок Прованса. Давид и Марк, окрыленные надеждой, решили, однако, до суда навестить защитника Симона, Дельбо, чтобы серьезно поговорить с ним о деле.

Молодой адвокат жил на улице Фонтанье, в торговом квартале города. Он был сыном крестьянина, жившего по соседству с Бомоном, кончил курс юридических наук в Париже и одно время посещал собрания социалистической молодежи. Сам он, однако, еще не пристал ни к какой оффициальной партии, потому что ему не попадалось еще такого дела, которое сразу ставит человека на известную точку.

Принимая на себя защиту дела Симона, от которого в страхе попятились все его коллеги, он сделал решительный шаг в своей жизни. Он изучил это дело, увлекался им и радовался, что выступит наконец против всех реакционерных сил, которые, ради того, чтобы поддержать свои полусгнившие устои, готовы погубить невинного, несчастного человека. Он верил, что только в прогрессивном течении, примиряющем интересы всех классов общества, возможно спасение Франции.

- Ну что-ж! Война объявлена! - крикнул он своим двум посетителям, когда они вошли в его тесный кабинет, заваленный книгами и делами.- Не знаю, победим ли мы, но схватка будет горячая!

Маленького роста, худой, черный, с горящими глазами и оживленною речью, он обладал еще необыкновенно чарующим голосом и замечательным даром красноречия; доводы его были точны и логичны, при постоянном блеске горячаго, пламенного полета мысли.

Давид был поражен тем, что адвокат как будто сомневался, что победа останется за ним. И он повторил ту фразу которую постоянно повторял эти дни:

- Победа должна остаться за нами. Где они найдут таких присяжных, которые осмелятся осудить моего брата без всяких улик против него?

Дельбо посмотрел на него и тихо засмеялся.

- Мой дорогой друг, ступайте на улицу, и первые двенадцать граждан, которых вы встретите, плюнут вам в лицо и назовут вас паршивым жидом. Вы, вероятно, не читаете "Маленького Бомонца" и потому не ведаете, какие подлые душонки у ваших современников? Не правда ли, мосье Фроман, всякая иллюзия была бы опасна и преступна?

Когда Марк рассказал ему о своих неудачных попытках заинтересовать людей делом Симона и заручиться их содействием, Дельбо еще с большим рвением постарался отрезвить брата своего клиента и доказать ему, что его надежды далеко не основательны. Конечно, за них был Сальван, честный, энергичный человек, но его положение было такое шаткое, что он сам нуждался в заступничестве. Что касается Баразера, то он без колебаний принесет в жертву Симона, лишь бы сохранить свой авторитет для защиты светского образования. Добряк Лемарруа, еще вчера бывший неподкупным республиканцем, теперь, не замечая того, вступил на путь сомнений, который ведет к реакции. Дельбо особенно возмутился, когда было произнесено имя Марсильи. А! сладкоголосый Марсильи, надежда молодой интеллигенции, вечно заигрывавший с теми партиями, на чью сторону склонялась удача! Вот уж человек, на которого нельзя рассчитывать; это лжец, будущий ренегат и предатель. Все эти люди способны расточать хорошие слова, но от них нельзя ожидать ни решительных действий, ни мужества, ни откровенной отваги.

Сделав характеристику ученого и политического мира, Дельбо перешел к чиновному и судейскому миру. Он был убежден в том, что следственный судья Дэ отлично пронюхал правду, но уклонился от неё в сторону, испугавшись постоянных семейных споров и нападок со стороны жены; он не смел отпустить на волю "паршивого жида", и пришел он к этому сознанию не без мучительных угрызений совести, потому что он был добросовестный чиновник и честный человек. Еще большая опасность предстояла со стороны прокурора республики, щеголеватого Рауля де-ла-Биссоньера; он вел свое обвинение с самым жестоким упорством, уснащая свою речь литературными завитушками. Он был родом из мелкой, но тщеславной аристократии и считал со своей стороны большою жертвою служение республике; поэтому он ожидал в награду за такую жертву быстрое повышение по службе и всячески домогался блестящей карьеры, будучи одновременно и другом правительства, и слугою конгрегаций, горячим патриотом и ярым антисемитом. Что касается президента Граньона, то это был большой кутила, любивший выпить и хорошо поесть, погулять с девицами, страстный охотник, который под напускным, грубоватым добродушием скрывал холодный скептицизм; он ни во что не верил и всегда становился на сторону сильнейшаго. Наконец остались присяжные, неизвестные величины; но их предугадать было не трудно: несколько мелких торговцев, два или три военных в отставке, быть может, столько же архитекторов, врачей или ветеринаров, чиновников, рантье, промышленников, людей, у которых на первом плане стояли шкурные вопросы, которые трепетали перед дикими воплями толпы.

- Вы сами видите,- с горечью закончил Дельбо,- что ваш брат, покинутый всеми, имеет неосторожность судиться в такое несчастное время, когда все дрожат перед наступающими выборами, и даже самые храбрые и честные складывают оружие; поэтому он не может рассчитывать на благоприятный исход; его судьями будут людская глупость, пошлость и предательство - в полном составе.

Видя отчаяние Давида, он прибавил:

- Разумеется, мы не сдадимся без боя и не позволим себя пожрать без громкого протеста. Но я полагал, что лучше показать вам всю мерзость во всей её красе.. А теперь давайте - поговорим о деле.

Он вперед знал, в какой форме будет выражено обвинение. Свидетели были стиснуты со всех сторон, на них производилось отчаянное давление. Не говоря уже о том, что они жили в среде, которая была отравлена ненавистью и не могла не оказать на них влияния,- все лица, привлеченные к этому делу, испытывали еще таинственное, весьма ловко подстроенное ежедневное внушение и невольно усваивали себе те ответы, которые должны были давать во время судебного заседания. Мадемуазель Рузер, например, теперь уже с точностью передавала, что слышала, как Симон вернулся без четверти одиннадцать. Миньо, не так решительно, однако все же утверждал, что слышал шум шагов и крики около того же времени. Но главное влияние было оказано на учеников Симона, на детей Бонгара, Долуара, Савена и Милома, показания которых должны были произвести большое впечатление на публику. Их подбивали к тому, чтобы давать самые неблагоприятные отзывы об отношениях подсудимого к племяннику. Себастиан Милом с горьким плачем клялся в том, что никогда не видел в руках своего кузена прописи из школы братьев, подобной тому листку, который был найден скомканным в комнате убитаго. По этому случаю рассказывали о неожиданном посещении вдовы Эдуарда Милома её дальним родственником, генералом Жарусом, начальником дивизии в Бомоне: до сих пор это родство оставалось неизвестным; но генерал внезапно вспомнил о своей родственнице и порадовал ее дружеским визитом, который надолго окружил ореолом славы обеих продавщиц бумаги. Обвинение настаивало еще на безуспешности произведенных попыток открыть неизвестного ночного бродягу, на которого пало первоначальное подозрение, а также какого-нибудь случайного прохожаго или сторожа, который бы встретил или видел Симона во время его ночного возвращения пешком из Бомона в Мальбуа. С другой стороны, не удалось доказать и возвращения Симона по железной дороге: никто из кондукторов или служащих не запомнил его лица; в тот вечер, при контроле, недоставало нескольких обратных билетов, но кому они принадлежали, не было установлено. Показания брата Фульгентия и отца Филибена имели также большое значение, особенно показания второго, который утверждал, что имеет несомненные доказательства, что пропись, найденная скомканною, принадлежит школе Симона. К довершению неблагоприятного оборота, эксперты, выбранные судом, Бадош и Трабю, признали в том пятне, которое замечалось на оторванном углу, стертые инициалы Е и С, перевитые один с другим.

На основании всех этих данных был составлен обвинительный акт. Симон лгал, что не вернулся в Мальбуа по железной дороге с поездом десять тридцать, который идет от Бомона двенадцать минут. Он был дома ровно без четверти одиннадцать; в этот именно час мадемуазель Рузер слышала шаги, шум закрываемой двери и голоса. Очевидно, что маленький Зефирен, вернувшись из капеллы Капуцинов, еще не ложился спать, а разглядывал и убирал картинки духовного содержания, которые нашли в полном порядке на его столе; таким образом преступление должно было быть совершено между тремя четвертями одиннадцатого и одиннадцатью часами. Факты вытекали один из другого в самом последовательном порядке. Симон, заметив свет в комнате племянника, вошел к нему, застал его в рубашке, в ту минуту, когда он ложился в кровать. Без сомнения, видя несчастное тело убогаго мальчика с личиком ангела, он поддался внезапному преступному порыву безумия; существовали показания, что он ненавидел ребенка, исповедывавшего католическую религию; предполагали, что убийство могло быть совершено на подкладке религиозного фанатизма, и это предположение перешло уже в уверенность в умах толпы. Но, не опираясь даже на такое предположение, можно было нарисовать следующую картину: ужасное насилие, протест ребенка, крики; преступник, охваченный страхом, запихал ему в рот первое, что попалось под руку, чтобы заглушить крики; потом, когда мальчик выбросил комок бумаги и стал кричать еще громче, преступник, совершенно обезумев от страха, схватил его за горло и задушил.

Не поддавалось объяснению, каким образом у Симона очутились номер "Маленького Бомонца" и пропись, скомканные вместе. Номер, однако, должен был находиться в его кармане, а не у ребенка. Что касается прописи, то мнения расходились; неизвестно, находилась ли пропись у мальчика, или у Симона; но потом было принято последнее предположение, как более логичное, а показания экспертов еще более подтвердили, что пропись принадлежала Симону, потому что она была помечена его инициалами. После совершения преступления все объяснялось очень просто: Симон оставил жертву лежащей на полу, а комнату в полном беспорядке, и только открыл настежь окно, чтобы дать возможность предположить, что преступник вскочил в комнату извне. С его стороны было непростительною оплошностью, что он не уничтожил прописи и листка газеты, которые скомканными лежали на полу; но это доказывает, насколько он не владел собою. Очевидно, что он не мог сразу идти к жене в таком расстроенном виде, а сел где-нибудь на ступеньку лестницы, чтобы немного придти в себя. Госпожу Симон не считали его сообщницей, тем не менее полагали, что она не говорит всей правды, утверждая, что муж её вернулся довольный и веселый, и нежно ее обнимал, и ласкал в эту ночь; время, указанное ею, однако, подходило к истине: без двадцати минут двенадцать. Важно заявление Миньо, что он был крайне удивлен тем, что старший учитель так поздно встал в то утро. Когда он отправился будить его, то застал Симона в большом волнении, а когда сообщил ему об ужасном преступлении, тот побледнел, как смерть, и ноги его подкосились. Мадемуазель Рузер, брат Фульгентий и отец Филибен - все сходились в одном пункте показаний: Симон почти лишился чувств, когда увидел тело племянника, хотя в то же время выказал замечательную черствость и ничем не проявил своей печали. Разве это одно не было подавляющим доказательством его виновности? А все данные, вместе взятые, не могли не убедить всякого, что он и есть действительный преступник.

После того, как Дельбо формулировал таким образом обвинительный акт, он добавил:

- Нравственная невозможность поступка очевидна для каждого здравомыслящего человека; к тому же существуют и фактические данные, которые опровергают виновность Симона. Тем не менее надо признаться, что фабула построена с удивительною ловкостью; она, главным образом, направлена к тому, чтобы действовать на воображение народных масс; это одна из тех легенд, которые усваиваются, как непреложные истины; разубедить толпу в неправдоподобии подобных басен почти невозможно... Наша ошибка заключается в том, что мы не создали другой версии, настоящей, которую могли бы во-время противопоставить легенде, выдуманной врагами Симона. Предположение о ночном бродяге, на которое вы опирались, совершенно неправдоподобно и только внесет смуту в умы присяжных. Кого же я должен обвинять и на чем могу построить свою защиту?

Марк, все время внимательно и молча слушавший адвоката, не мог удержать возгласа, в котором выразилось его убеждение, медленно сложившееся путем размышлений:

- Для меня не существует сомнений: один из братьев совершил насилие и убийство!

Дельбо одобрил его заявление энергичным жестом и воскликнул:

- Я сам убежден бесповоротно, что так оно и было. Чем более я изучаю это дело, тем яснее для меня, что такое предположение вполне основательно.

Видя, что Давид качает головой в знак безнадежного сомнения, Дельбо продолжал:

- Да, я знаю, обвинить одного из этих господ, не имея в руках неопровержимой улики, чрезвычайно опасно для судьбы вашего брата. Если мы не можем осветить это дело надлежащим образом, то лучше воздержаться от обвинения, потому что ко всему прочему нас обвинят еще в диффамации, а за это можно жестоко поплатиться в самом разгаре той клерикальной реакции, которую мы теперь переживаем. Но ведь должен же я защищать вашего брата, а следовательно, и указать на предполагаемого преступника. Вы, конечно, согласитесь со мною, что нам следует искать этого преступника, и по этому поводу мне и хотелось с вами поговорить.

Началось совещание. Марк сообщил все данные, на основании которых он был уверен, что преступление было совершено одним из братьев. Во-первых, пропись, несомненно, употреблялась в школе братьев; доказательством тому служили слова Себастиана Милома, которые он впоследствии, по наущению матери, взял обратно и настаивал на том, что ошибся; затем метка на оторванном углу прописи; здесь скрывалась тайна, в которую он не мог проникнуть, но дело, очевидно, было нечисто. Затем нравственным доказательством являлось необыкновенное усердие, которое проявляли братья, стремясь обвинить Симона и стереть его с лица земли. Они не стали бы так усердствовать, еслибы им не пришлось скрывать в своих рядах паршивую овцу. Конечно, они пытались одним ударом сломить и светское преподавание, чтобы дать полное торжество церкви. Наконец самый факт насилия и убийства носил такой характер жестокой испорченности и растления, что прямо указывал на извращение нравственной природы.

Все эти доказательства здравой логики не могли, конечно, служить прямой уликой; с этим Марк должен был согласиться и признаться с истинным отчаянием, что все его стремления раскрыть истину разбивались перед таинственными силами противной стороны, которая с каждым днем создавала новые препятствия на его пути.

- Скажите,- спросил его Дельбо,- вы не подозреваете ни брата Фульгентия, ни отца Филибена?

- О, нет! - ответил тот.- Я видел их около убитого в то самое утро, когда было открыто преступление. Брат Фульгентий несомненно вернулся в свою школу в четверг вечером, после службы в часовне Капуцинов. Это тщеславный и несколько развинченный человек, не способный, однако, на такое зверское злодеяние... Что касается отца Филибена, то доказано, что в тот вечер он не выходил из Вальмарийской коллегии.

Наступило молчание. Марк продолжал, точно теряясь в догадках:

- В то утро, когда я подошел к школе, в воздухе носилось что-то такое, чего я не мог понят. Отец Филибен поднял номер "Маленького Бомонца" и пропись, пропитанные слюной и прокушенные; я часто недоумевал, не воспользовался ли он этим коротким промежутком времени, чтобы оторвать и скрыть уголок прописи, который мог послужит уликой. Помощник Симона, Миньо, который видел пропись, говорит, что сперва он сомневался, а теперь уверен, что уголок был оторван.

- А из трех братьев, помощников брата Фульгентия, Исидора, Лазаря и Горгия, вы никого не подозреваете? - спросил опять Дельбо.

Давид, который со своей стороны вел тщательное расследование и обладал тонким улом и замечательным терпением, покачал головой.

- У всех троих есть алиби; десятки их поклонников доставят тому неопровержимые доказательства. Первые два, очевидно, вернулись в школу вместе с братом Фульгентием. Брат Горгий провожал одного из мальчиков; он вернулся домой в половине одиннадцатого,- это подтверждается всеми служащими в школе, а также многими друзьями братьев, которые видели, как он возвращался домой.

Марк снова заметил, все с тем же выражением человека, который вполне увлечен стремлением к раскрытию истины:

- Этот брат Горгий кажется мне довольно подозрительным, и я немало о нем размышлял... Мальчик, которого он провожал,- племянник кухарки Пелажи, служащей у родных моей жены; я старался расспрашивать этого ребенка, но это лукавый, лживый и ленивый мальчик, и я не мог добиться от него никакого толку... Да, фигура брата Горгия, вся его личность, постоянно меня преследует. Про него говорят, что он - грубый, чувственный, циничный человек, уродливый в проявлении своего благочестия; он проповедует религию жестокости и уничтожения. Ходят слухи, что у него когда-то были нечистые делишки с отцом Филибеном и с самим отцом Крабо... Брат Горгий!.. Да, я думал одно время, что он и есть тот человек, которого мы ищем. А затем я не мог найти подтверждения своей гипотезе.

- Без сомнения,- подтвердил Дельбо,- брат Горгий - довольно подозрительная личность, и я вполне согласен, что вы стоите на верном пути. Но благоразумно ли будет с нашей стороны выступить против него с обвинением, когда мы не можем представить никакой веской улики, а должны довольствоваться одними рассуждениями? Мы не найдем ни одного свидетеля в пользу нашего дела: все заступятся за него и обелят его от наших богохульственных обвинений. Мне невозможно защищать вашего брата,- продолжал Дельбо,- если мы не перенесем борьбу в неприятельский лагерь.... Обратите внимание на то, что единственная помощь, которая может представлять для вас некоторую выгоду, должна исходить из церкви; все говорят теперь о том, что прежния недоразумения между монсеньером Бержеро и ректором Вальмарийской коллегии, всемогущим отцом Крабо, приняли теперь очень резкую форму именно благодаря делу Симона... По моему глубокому убеждению, отец Крабо и представляет собою ту таинственную пружину, которая незаметно приводит в действие все хитросплетения, предназначенные для пагубы Симона. Я не подозреваю его в том, что он совершил преступление; но уверен, что он и есть та сила, которая оберегает и скрывает от нас истинного преступника. Если мы обрушимся прямо на него, то попадем в самого главу заговора... Не забывайте, что на нашей стороне будет сам епископ,- не открыто, само собою разумеется; но и косвенная поддержка такого лица имеет громадное значение.

Эмиль Золя - Истина (Verite). 2 часть., читать текст

См. также Эмиль Золя (Emile Zola) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Истина (Verite). 3 часть.
Марк улыбнулся недоверчивой улыбкой, как будто хотел сказать, что труд...

Истина (Verite). 4 часть.
Он был поражен её ответом. В первый раз за все время их семейной жизни...