Эмиль Золя
«Доктор Паскаль. 5 часть.»

"Доктор Паскаль. 5 часть."

Теперь будущее для Сулейяда приняло грозный характер. За плечами совсем вплотную стояла жестокая нужда. Клотильда, по сути весьма разумная женщина, забеспокоилась первая. В присутствии Паскаля она бывала по-прежнему весела, но женская любовь провидит больше, и стоило ему оставить ее хотя бы на минуту, как ею овладевал настоящий ужас при мысли о том, что с ним станется, когда ему, в его возрасте, придется взвалить на плечи тяжелую заботу о доме.

Несколько дней она про себя носилась с мыслью работать, зарабатывать деньги

-много денег - своими рисунками. Она наслушалась столько похвал своему дарованию, такому особенному, своеобразному, что решила посвятить Мартину в свои планы и однажды утром поручила ей снести несколько своих фантастических букетов торговцу красками на проспекте Совер, по слухам, состоявшему в родстве с одним парижским художником. Ему было поставлено только одно твердое условие: не выставлять рисунков в Плассане, а отправить их куда-нибудь подальше, в другой город. Результат предприятия был весьма плачевный - торговец, испуганный причудливыми замыслами и необузданной смелостью исполнения, заявил, что эти рисунки никогда не найдут покупателей.

Клотильда пришла в отчаяние, на глаза ее навернулись слезы. На что же она годна? Ей и горько и стыдно, что ока ничего не умеет. И Мартине пришлось ее утешать. Не все женщины, объяснила она, родились, чтобы трудиться: одни растут, как цветы в саду, чтобы благоухать, другие - как хлебные колосья в поле, чтобы быть размолотыми и служить пищей.

Тем временем Мартина обдумала другой план - уговорить доктора снова заняться практикой. В конце концов она заговорила об этом с Клотильдой, но та сейчас же указала ей на всю трудность этой попытки, почти непреодолимую в отношении материальной стороны дела. Она сама не дальше, как вчера, беседовала об этом с Паскалем. Он тоже чрезвычайно озабочен и думает, что работа - единственное средство спасения. Само собой, прежде всего пришла ему в голову мысль о том, чтобы открыть врачебный кабинет. Но ведь он уже так давно лечит только бедняков! Как может он теперь требовать денег, когда столько лет отказывался от них? Потом, не слишком ли поздно в его возрасте создавать сызнова свою, карьеру, не говоря уже о том, что он прослыл полусумасшедшим, хотя и очень даровитым ученым, и о нем ходят всякие нелепые истории? Он не найдет ни одного пациента, и было бы бесполезной жестокостью принуждать его к испытанию, из которого он выйдет с разбитым сердцем и пустыми руками. Поэтому Клотильда изо всех сил старалась отговорить его, и сама Мартина, согласившись с ее разумными доводами, сказала, что нужно уберечь его от такого огорчения. К тому же во время этого разговора у нее мелькнула новая мысль: она вспомнила старую, найденную в шкафу книгу для записей, где когда-то сама отмечала посещения больных. Многие из них никогда не платили; список таких лиц занимал две большие страницы. Почему бы теперь, когда у доктора дела так плохи, не потребовать у этих господ, чтобы они уплатили свой долг? Все это можно сделать без ведома доктора, который никогда не желал обращаться к суду. На этот раз Клотильда согласилась с нею.

Это был настоящий заговор: она сама установила суммы долгов и составила счета, которые разнесла служанка. Но нигде ей не заплатили ни гроша - в каждом доме отвечали, что посмотрят и сами зайдут к доктору. Прошло десять дней, но никто не зашел, и в доме осталось только шесть франков, то есть на два или на три дня.

На следующий день Мартина, вернувшись снова с пустыми руками от одного из прежних пациентов, по секрету сообщила Клотильде, что на углу Баннской улицы она встретила г-жу Фелисите и разговаривала с ней. Без сомнения, та подкарауливала ее. Она больше ни разу не была в Сулейяде, и даже несчастье, случившееся с сыном, эта неожиданная потеря состояния, о которой говорил весь город, не сблизила ее с ним. Но она выжидала с лихорадочным нетерпением, она разыгрывала из себя добродетельную мамашу, не желающую примириться с некоторыми ошибками сына только потому, что была уверена в своей власти над ним. Настанет день, думала она, и ему придется волей-неволей обратиться к ее помощи. Когда у него больше не останется ни гроша и он начнет обивать у нее пороги, тогда-то она и поставит ему свои условия: он должен будет жениться церковным браком на Клотильде или - что еще лучше - согласиться на ее отъезд. Но время шло, а он не приходил. Вот почему Фелисите поймала Мартину и с жалостливым видом стала расспрашивать о новостях. Она, казалось, была удивлена, что до сих пор не обращаются к ее помощи, но дала понять, что сама она не может сделать первый шаг, ибо ее достоинство не позволяет ей этого.

- Вы должны рассказать обо всем доктору и уговорить его, - закончила Мартина. - В самом деле, почему бы ему не обратиться к своей матери? Чего проще!

Клотильда возмутилась.

- Нет, никогда! Я ни за что не передам ему этого. Учитель рассердится и будет прав. Я уверена, что он скорее умрет с голоду, чем возьмет деньги у бабушки.

Но послезавтра вечером, за обедом, Мартина, подавая остатки вареного мяса, сделала предупреждение:

- У меня нет больше денег, сударь. На завтра будет только постная картошка, - ни коровьего, ни постного масла не осталось... Вот уже три недели, как вы обходитесь без вина, а теперь придется обходиться и без мяса.

Они рассмеялись, они еще могли шутить.

- Ну, а соль у вас есть, моя славная Мартина? - спросил Паскаль.

- О да, сударь, еще немного осталось.

- Вот и прекрасно. Картофель с солью - это очень вкусно, когда хочется есть.

Мартина отправилась на кухню, а они продолжали потихоньку подсмеиваться над ее необычайной скупостью. Она ни разу не предложила им взаймы хотя бы десять франков, а между тем у нее были денежки где-то в надежном месте, о котором никто не знал. Впрочем, они смеялись над ней, нисколько на нее не сердясь, потому что это так же не могло прийти ей в голову, как сорвать с неба звезды, чтобы подать их на обед.

Однако ночью, когда они легли спать, Паскаль заметил, что Клотильду лихорадило, ее томила бессонница. Обычно, лежа рядом в теплой темноте, он расспрашивал Клотильду о самых затаенных ее мыслях. И она осмелилась сказать ему о своей тревоге. Что будет с ним, с нею, со всем домом теперь, когда они остались без всяких средств? Она чуть не сказала ему о Фелисите, но удержалась, признавшись лишь в попытках поправить их положение, сделанных вместе с Мартиной: она рассказала о найденном старом списке, о составленных по нему и разосланных счетах, о деньгах, которые они просили понапрасну. При других обстоятельствах Паскаль, услышав об этих действиях, предпринятых без его согласия, был бы очень огорчен и рассержен, так как они противоречили его профессиональной чести. Теперь же он промолчал, глубоко взволнованный.

Последнее свидетельствовало о его тайных душевных мучениях, которые он скрывал под маской беззаботности. И он простил Клотильду, страстно прижав ее к груди; потом он и сам согласился, что она правильно поступила и что дальше так жить нельзя. Они перестали разговаривать, но она чувствовала, что он не засыпает и думает так же, как и она, о способе раздобыть деньги, необходимые для повседневных расходов. Это была их первая несчастливая ночь, - ночь, когда они оба страдали: она - из-за того, что он мучается, он - при мысли о том, что ей грозит голод.

На следующий день к завтраку были только фрукты. Все утро Паскаль не произнес ни слова - в нем происходила какая-то явная борьба. Только к трем часам дня он принял определенное решение.

- Хватит, нужно встряхнуться, - сказал он своей подруге. - Я не хочу, чтобы ты постилась еще и вечером... Пойди надень шляпу, мы идем вместе.

Она смотрела на него, не понимая.

- Да, да, - сказал он, - раз они должны нам и не хотели отдать деньги, я пойду сам и посмотрю, откажут ли они и мне.

Его руки дрожали. Потребовать уплаты долгов через столько лет - самая мысль об этом, по всей вероятности, была невыносимо тяжела для него; тем не менее он храбрился и силился улыбнуться. Клотильда по тому, как срывался его голос, почувствовала всю глубину его жертвы; она была сильно потрясена.

- Нет, нет, учитель! - воскликнула она. - Не ходи, если тебе это слишком тяжело... Мартина может обойти их снова.

Но служанка, присутствовавшая здесь, горячо одобрила мысль Паскаля.

- Вот тебе раз! - возразила она. - А почему бы хозяину и не пойти самому? Ничуть не стыдно требовать своего... Разве не правда? Ведь каждому дорого свое добро... По-моему, это будет даже очень хорошо, если барин наконец покажет, что он настоящий мужчина.

И вот, как в былые счастливые дни, старый царь Давид - так иногда называл себя в шутку Паскаль - вышел из дому под руку со своей Ависагой.

Пока им еще было далеко до лохмотьев: он шел в своем наглухо застегнутом сюртуке, а она - в хорошеньком полотняном платье в красный горошек. Тем не менее оба явно были подавлены сознанием своей нищеты, казались сами себе бедняками, старались быть незаметными, скромно держась поближе к стенам домов. Понимающие взгляды некоторых прохожих смутили их, но они не могли ускорить свой шаг, так у обоих сжималось сердце.

Паскаль хотел начать обход со старого чиновника, которого лечил от болезни почек. Оставив Клотильду на скамье на Соверском проспекте, Паскаль зашел к нему. Он сразу почувствовал большое облегчение, когда чиновник, предупредив его просьбу, объяснил, что как только получит свою ренту, а это будет в октябре, он тут же уплатит долг. У старой семидесятилетней дамы, разбитой параличом, его ожидало нечто иное: она была оскорблена тем, что служанка, с которой прислали счет, вела себя недостаточно вежливо. Паскаль поспешил принести свои извинения и согласился ждать, сколько она пожелает.

Поднявшись на третий этаж в квартиру служащего по сбору податей, доктор застал хозяина все еще больным и таким же неимущим, как и он сам; он даже не осмелился спросить о долге. Далее последовали мелочная торговка, жена адвоката, торговец маслом, булочник - все люди с достатком, и все они постарались уклониться от его визита под тем или иным предлогом, а то и просто не приняв его; один даже притворился, что вообще ничего не понимает.

Осталась только маркиза де Валькейра, единственная представительница старинного рода, очень богатая и прославившаяся своей скупостью. Она была вдовой и жила одна с дочерью, десятилетней девчуркой. Паскаль решил зайти к ней последней, так как она внушала ему настоящий ужас. И наконец он позвонил у дверей старого величественного особняка времен Мазарини, в конце проспекта Совер. Он оставался там так долго, что Клотильда, гулявшая в ожидании под деревьями, стала беспокоиться. Когда же, пробыв у маркизы более получаса, Паскаль вышел оттуда, она, облегченно вздохнув, пошутила:

- Что такое? У нее, верно, не было мелких денег?

Но и здесь Паскаль не получил ничего. Она жаловалась на своих фермеров, которые перестали ей платить.

- Представь, - сказал он, чтобы объяснить свое долгое отсутствие, - ее девочка больна. Боюсь, не начало ли это брюшного тифа... Маркиза попросила меня осмотреть бедную девочку, ну, и мне пришлось это сделать.

Клотильда не могла удержаться от улыбки.

- И ты дал врачебный совет? - сказала она.

- Конечно, разве я мог поступить иначе?

Растроганная Клотильда взяла его под руку и крепко прижалась к нему.

Некоторое время они шли дальше без всякой Цели. Все было кончено -

оставалось только возвратиться к себе с пустыми руками. Но Паскаль на это не соглашался: он во что бы то ни стало хотел иметь для Клотильды что-нибудь получше, чем картофель и вода, ожидавшие их дома. Поднявшись снова по Соверскому проспекту, они свернули налево в новый город; казалось, несчастье преследует их, и они плывут по воле волн.

- Послушай, - сказал он наконец, - мне пришла в голову одна мысль...

что, если обратиться к Рамону? Он охотно даст нам взаймы тысячу франков. А когда наши дела придут в порядок, мы их вернем.

Она не сразу ответила ему. Рамон, которого она отвергла, который женился теперь, живет где-то в новом городе, слывет модным врачом и, по слухам, начал богатеть! К счастью, Клотильда знала его прямоту и порядочность. Если он до сих пор не навестил их, то, несомненно, из-за своей скромности. Встретившись с ними, он приветствовал их так горячо, так радовался их счастью!

- Ты находишь это неудобным? - наивно спросил Паскаль, который сам предоставил бы в распоряжение молодого врача и свой дом, и кошелек, и сердце.

- Нет, нет!.. - поспешила ответить Клотильда. - Ведь я всегда была с ним в сердечных и дружеских отношениях... Я думаю, что причинила ему много горя, но он меня простил... Ты прав, Рамон - наш единственный друг, именно к нему нам нужно обратиться.

Но их преследовала неудача: Рамон уехал на врачебную консультацию в Марсель и должен был вернуться только на другой день вечером. Их приняла молодая жена Рамона, подруга детства Клотильды, но младше ее на три года.

Она встретила их очень любезно, хотя и казалась несколько смущенной.

Паскаль, само собой разумеется, не стал объяснять ей цели своего посещения, он только сказал, что ему очень хотелось повидать Рамона.

Очутившись снова на улице, Паскаль и Клотильда почувствовали себя одинокими и беспомощными. Куда же пойти теперь? Что еще предпринять? И они отправились дальше наудачу.

- Учитель, я до сих пор не сказала тебе, - наконец решилась прошептать Клотильда. - Мартина как будто видела бабушку... Так вот, бабушка беспокоится о нас и спрашивала, почему мы не обратимся к ней, если у нас нужда в деньгах... Смотри-ка, вон и подъезд ее дома!..

Они и в самом деле шли теперь по Баннской улице, откуда виден был угол площади Супрефектуры. Но Паскаль понял ее и заставил замолчать.

- Никогда! Слышишь?.. - сказал он ей. - Да и ты сама не пошла бы. Ты мне говоришь об этом только потому, что тебе больно видеть меня в бедности.

У меня тоже сердце разрывается при мысли, что ты со мной и что ты страдаешь.

Но лучше страдать, чем совершить поступок, в котором потом будешь вечно каяться... Я не хочу и не могу.

Оставив Баннскую улицу, они углубились в старый квартал.

- Я в тысячу раз охотнее готов обратиться к чужим людям... - продолжал Паскаль. - Быть может, у нас есть еще друзья, но только среди бедняков.

И обреченный просить подаяния Давид продолжал свой путь под руку с Ависагой. Старый, обнищавший царь переходил от одного дома к другому, опираясь на плечо своей любящей рабыни, чья юность была отныне его единственной поддержкой.

Было около шести часов вечера, сильная жара начинала спадать, узкие улицы наполнились народом. В этом многолюдном квартале, где их любили, они всюду встречали приветствия и улыбки. К этому всеобщему восхищению и любви примешивалась жалость - все знали об их разорении. Тем не менее они казались еще более прекрасными: он - убеленный сединами, она - в ореоле белокурых волос. Все видели, что, сраженные несчастьем, они стали еще более близки друг другу; их необычайная любовь высоко и гордо несла свою голову. Он дрогнул под этим ударом, но она мужественно поддерживала его. Мимо них проходили рабочие в блузах; у них было больше денег, чем у Паскаля, но никто не осмелился предложить ему милостыню, в которой не отказывают голодным. На улице Канкуэн они хотели зайти к Гирод, но она умерла на прошлой неделе. Две другие попытки точно так же не имели успеха. Им оставалось только мечтать о том, чтобы где-нибудь призанять десять франков. Они колесили по городу с трех часов дня.

О, этот Плассан, Соверский проспект, Римская и Баннская улицы, разделявшие его на три квартала, этот город с закрытыми окнами, сожженный солнцем, как будто совершенно мертвый и в то же время таивший под сонным безмолвием ночную жизнь клубов и игорных домов! Еще целых три раза на ясном закате жаркого августовского дня они медленно пересекли его. На проспекте стояли древние дилижансы с распряженными лошадьми, возившие пассажиров в горные деревушки, а в густой тени платанов, в открытых кафе, завсегдатаи, торчавшие здесь с семи часов утра, ухмыляясь, поглядывали на них. И в новом городе, где швейцары стояли у дверей богатых домов, они чувствовали меньше участия, чем на пустынных улицах квартала св. Марка, где даже старые молчаливые особняки, казалось, хранили к ним дружеские чувства. Тогда они вновь углубились в старый квартал и дошли до собора ев. Сатюрнена, алтарная часть которого выходила в тенистый церковный сад; это был чудесный спокойный утолок, но отсюда их выгнал нищий, сам попросивший у них милостыни. Близ железнодорожной станции строилось много домов, там вырастал новый поселок, и они направились туда. Потом они в последний раз прошли до площади Супрефектуры, охваченные внезапной надеждой, что в конце концов кто-нибудь встретится и предложит им денег. Но всюду их сопровождали только благосклонные, улыбающиеся взгляды: ведь они так любили друг друга и были так прекрасны! Их ноги в конце концов устали от мелких неровных камней с берегов Вьорны, которыми были вымощены улицы. И они должны были возвратиться в Сулейяд с пустыми руками - старый, впавший в нищету царь и его смиренная рабыня; Ависага в расцвете своей красоты вела стареющего Давида, лишившегося всех богатств, усталого от бесплодных блужданий по дорогам.

Было восемь часов. Мартина, ожидавшая их, увидела, что сегодня вечером ей не придется стряпать на кухне. Она притворилась, будто уже пообедала, и Паскаль, заметив ее болезненный вид, велел ей немедленно лечь в постель.

- Мы отлично обойдемся без тебя, - повторяла ей Клотильда. - Ведь картофель уже варится, и мы сами возьмем его.

Служанка, у которой было скверное настроение, согласилась, невнятно пробормотав, что незачем садиться за стол, если все съедено. Но прежде чем запереться в своей комнате, она сказала:

- Сударь, у Добряка нет больше овса. По-моему, он стал какой-то чудной.

Может, вы бы посмотрели его.

Обеспокоенные Паскаль и Клотильда тотчас же отправились на конюшню.

Действительно, старый конь дремал, лежа на своей подстилке. Уже с полгода его не выводили из конюшни, - ноги Добряка были совсем скрючены ревматизмом, к тому же он совершенно ослеп. Никто не понимал, почему доктор держал у себя это одряхлевшее животное. Даже Мартина пришла к заключению, что его необходимо убить, хотя бы из простой жалости. Но Паскаль и Клотильда негодовали и так возмущались, словно им предлагали прикончить старого родственника, который зажился на свете. Нет, нет! Он служил им больше четверти века, - пусть же он умрет у них прекрасной смертью славного товарища, каким он был всегда. И сегодня вечером доктор не преминул внимательно исследовать его. Он осмотрел ему ноги, десны, выслушал сердце.

- Ничего нет, - сказал он, закончив осмотр. - Просто старость... Ах, мой бедный старикан, нам уже не придется ездить вместе!

Мысль о том, что у Добряка нет овса, мучила Клотильду, но Паскаль уверил ее, что животному в таком возрасте, уже на покое, нужно очень мало.

Тогда Клотильда, наклонившись, взяла немного травы из охапки, принесенной сюда Мартиной, и какова же была их радость, когда Добряк из чувства простой хорошей дружбы принялся есть эту траву из ее рук.

- Вот так так! - воскликнула она, смеясь. - Оказывается, ты еще не потерял аппетита, тогда не старайся нас разжалобить... Спокойной ночи, спи же хорошенько!

И они оставили его дремать, поцеловав по обыкновению в обе стороны морды.

Наступала ночь. Паскалю и Клотильде не хотелось ужинать внизу, в пустом доме, и они решили запереть входные двери и взять обед наверх, в ее комнату.

Клотильда быстро принесла блюдо с картофелем, соль и красивый графин с ключевой водой. А Паскаль доставил наверх корзинку с первым виноградом, снятым с рано созревшей лозы внизу террасы. Они заперлись и накрыли маленький столик, посредине поставили блюдо с картофелем, между солонкой и графином, а корзину с виноградом - на стуле, рядом. Это было чудесное пиршество, напомнившее им изысканный завтрак, который они приготовили сами на следующий день после их свадьбы, когда Мартина упорно отказывалась говорить с ними. Они были в восторге, что так же, как и тогда, остались одни, сами услуживают друг другу и, сидя рядом, едят из одной тарелки.

Этот вечер, отмеченный неприкрытой нуждой, которую они, несмотря на все свои усилия, не могли прогнать, уготовил им самые чудесные в их жизни часы.

Как только они очутились в этой большой приветливой комнате, им показалось, что равнодушный город, где они только что бродили, - далеко, далеко. Все исчезло: печаль, страх, даже воспоминание о злополучном дне, потерянном в бесплодных поисках. Они снова были беззаботны и думали только о своей любви, они забыли, богаты они или бедны, нужно ли им завтра разыскивать какого-нибудь друга, чтобы пообедать вечером. К чему бояться нужды, к чему беспокоиться, если им достаточно быть вместе, чтобы испытывать блаженство?

- Боже мой! - вдруг испугался Паскаль. - А мы так боялись этого вечера!

Разве можно быть такими счастливыми? Кто знает, что сулит нам завтрашний день?

Она закрыла ему рот своей маленькой рукой:

- Нет, нет! Завтра мы будем любить друг друга так же, как любим сегодня... Люби меня сильно, сильно, как я тебя.

Никогда еще они не ужинали с таким удовольствием. Клотильда уписывала картофель с аппетитом здоровой девушки и, смеясь, говорила, что ни одно самое хваленое блюдо не казалось ей таким замечательным, таким вкусным. К Паскалю тоже вернулся аппетит молодого человека. Они отпивали большими глотками простую воду и находили, что это превосходный напиток. Потом их привел в восхищение виноград вместо сладкого - эти свежие гроздья, эти соки земли, позлащенные солнцем. Они наелись до отвала, они опьянели от воды и винограда, а особенно от веселья. Нет, никогда еще они так не пировали! Даже их первый завтрак, когда всего было в изобилии, - котлет, хлеба и вина, - не был таким упоительным, полным радости жизни. Счастье быть вместе превратило простой фаянс в золотую посуду, жалкую пищу - в нектар и амброзию, которых не отведывали и боги.

Уже наступила ночь, но они не зажигали лампы. Какое счастье сейчас же лечь в постель! Окна были широко открыты, в них смотрело огромное летнее небо, а вечерний ветер, еще дышащий зноем, врываясь в комнату, приносил издалека запах лаванды. На горизонте вставала луна, такая большая и полная, что вся комната была залита серебряным светом. Они видели друг друга, словно в сиянии грезы, ослепительной и нежной.

Тогда Клотильда, с обнаженными руками и грудью, роскошно завершила пир в честь Паскаля, сделав ему царский подарок - отдав себя.

Накануне ночью они впервые почувствовали тревогу, инстинктивный страх перед близящейся угрозой несчастья. А сейчас весь остальной мир, казалось, снова забыт ими, - то была последняя блаженная ночь, дарованная любовникам;

ослепленным страстью, благосклонной природой.

Она открыла свои объятия, вверяясь ему, отдаваясь душой и телом.

- О учитель, учитель! Я хотела работать для тебя, но поняла, что не годна ни на что и не способна добыть для тебя даже кусок хлеба. Я только могу любить тебя, принадлежать тебе, быть твоей минутной утехой... И с меня довольно быть твоей утехой! Если бы ты знал, как я рада, что ты находишь меня красивой; ведь я могу подарить тебе эту мою красоту! У меня нет ничего, кроме нее, а я так счастлива твоим счастьем!

Обнимая ее, он прошептал в упоении:

- Да, ты прекрасна! Самая прекрасная, самая желанная!.. Все эти жалкие безделушки, которыми я тебя украшал, это золото и каменья не стоят самого маленького кусочка твоей атласной кожи. Один твой волос, один твой ноготок -

бесценные сокровища. Я с благоговением поцелую одну за другой каждую твою ресничку.

- О учитель, слушай же: я рада, что ты стар, а я молода, - так мое тело сильнее пленяет тебя. Если бы ты был так же молод, как я, оно давало бы тебе меньшее наслаждение и я не была бы так счастлива... Я горжусь моей красотой и юностью только из-за тебя, я ликую только потому, что могу их отдать тебе.

Глаза Паскаля увлажнились, он был глубоко потрясен, почувствовав, как безраздельно она принадлежит ему, как она пленительна и дорога ему.

- Ты сделала меня самым богатым и самым могущественным человеком на свете, - сказал он ей. - Ты осыпаешь меня всевозможными благами, ты даришь мне божественное наслаждение, какое только может испытать сердце мужчины.

И она еще беззаветнее отдавалась ему, она принадлежала ему вся, до последней капли крови.

- Возьми же меня, учитель, пусть я исчезну и растворюсь в тебе...

Возьми мою юность, возьми ее всю сразу, в одном поцелуе, выпей ее одним глотком, осуши до дна так, чтобы на губах остался только вкус меда. Ты дашь мне такое счастье! Это я должна быть тебе благодарна... Возьми мои губы -

они свежи, вдохни мое дыхание - оно чисто, возьми мою шею - она сладостна для поцелуя, возьми мои руки, возьми меня всю, все мое тело - оно только начало расцветать, оно нежно, как шелк, оно исполнено благоухания, которое опьяняет тебя... Ты слышишь, учитель! Пусть я буду для тебя как живой букет, аромат которого ты вдыхаешь! Пусть я буду для тебя как сладкий плод, который ты вкушаешь! Пусть я буду для тебя как бесконечная ласка, которой ты наслаждаешься!.. Я твоя вещь, цветок, выросший у твоих ног, чтобы тебе понравиться, вода, струящаяся рядом, чтобы тебя освежить, животворный сок, что бьет ключом, чтобы вернуть тебе молодость. Я - ничто, учитель, когда не принадлежу тебе!

Она отдалась ему, и он принял этот дар. Отблеск лунного света внезапно озарил ее во всей ее торжествующей наготе. Она казалась воплощением женской красоты, сиявшей бессмертной юностью. Никогда еще Паскаль не видел Клотильду такой молодой, такой снежно-белой и божественно прекрасной. Он был так благодарен ей, как будто она подарила ему все сокровища мира. Какое приношение может сравниться с тем, что делает молодая женщина, даря себя, вызывая новый прилив жизни, обещая, быть может, ребенка! Оба они мечтали о ребенке, отчего их счастье было полнее на этом роскошном пиру юности, который задала Клотильда Паскалю и которому позавидовали бы короли.

XI

Однако следующей ночью возвратилась тревожная бессонница. Ни Паскаль, ни Клотильда не говорили о случившейся беде; долгие часы лежали они рядом во мраке погрустневшей комнаты, притворяясь, что спят, и думали о своем положении, которое все ухудшалось. Каждый из них забывал о себе и беспокоился за другого. Им пришлось задолжать, Мартина забирала в долг хлеб, вино, мясо; при этом ей было очень стыдно, так как приходилось лгать, и весьма осторожно, ибо все знали, что они разорены. Доктор подумывал заложить Сулейяд. Но это было последнее средство, - у Паскаля ничего не осталось, кроме усадьбы, оцененной в двадцать тысяч франков, - впрочем, при продаже вряд ли он выручил бы за нее пятнадцать. А там уже начиналась беспросветная нужда, он очутился бы на улице, не имея ничего за душой, даже камня под изголовье. Поэтому Клотильда умоляла его подождать и не делать последнего шага, пока положение не станет совершенно безвыходным.

Так прошло три или четыре дня. Наступил сентябрь, и погода, к несчастью, испортилась. По всему краю пронеслись страшные бури, часть стены, окружавшей Сулейяд, была снесена; всю ее не могли поднять и укрепить, и на месте обвала осталась зияющая брешь. Булочник уже начинал грубить, а однажды утром Мартина, подавая на стол бульон с мясом, расплакалась: мясник стал отпускать ей плохую говядину. Еще несколько дней - и больше им не будут давать в долг. Нужно было непременно придумать что-то и найти средства на ежедневные мелкие расходы.

В понедельник, когда начиналась новая мучительная неделя, Клотильда все утро была в крайнем возбуждении. Казалось, ее раздирает какая-то внутренняя борьба, но она приняла окончательное решение только во время завтрака, увидев, что Паскаль отказывается от кусочка оставшегося жаркого. После этого она перестала волноваться, по-видимому, что-то до конца обдумав, и ушла вместе с Мартиной, спокойно положив ей в корзину маленький сверток, - по ее словам, кой-какое старое платье для бедных.

Клотильда возвратилась через два часа. Она была очень бледна, но ее большие глаза, такие ясные и открытые, сияли, от радости. Тотчас же подойдя к доктору, она взглянула ему прямо в лицо и покаялась во всем.

- Учитель, я должна попросить у тебя прощения, - сказала она. - Я была непослушной и, наверное, сильно огорчу тебя.

Он не понял и забеспокоился.

- Что же ты натворила?

Медленно, не отводя от него взгляда, она вынула из кармана конверт и вытащила из него несколько банковых билетов, Внезапно его осенила догадка, и он закричал:

- Боже! Драгоценности, все мои подарки!

Паскаль, всегда такой добрый и спокойный, на этот раз вспылил. В гневе он схватил ее за руки и сжал с такой силой, что чуть не раздавил ей пальцы, державшие билеты.

- О. боже, что ты сделала, несчастная! - кричал он. - Ведь ты продала мое сердце! Ведь тут, в этих драгоценностях, наше с тобой сердце. И ты продала его за деньги!.. По-твоему, я должен взять обратно эти украшения, эту память о самых святых часах нашей любви, и пользоваться ими! Пойми же, они подарены тебе, они твои, только твои! Разве это возможно? Подумала ли ты о том, как ужасно меня огорчаешь?

Она кротко ему возразила:

- А ты подумал, учитель, могла ли я спокойно видеть нашу нужду, знать, что у нас нет хлеба, когда в ящике у меня лежали все эти перстни, ожерелья и серьги? Все мое существо восставало против этого, я просто сочла бы себя скрягой, эгоисткой, если бы сохраняла их дольше... Правда, мне было трудно расстаться с ними, очень трудно, я даже сама не понимаю, как у меня достало мужества сделать это. Но я уверена, что всего лишь выполнила свой долг -

долг послушной тебе и любящей жены.

Но он по-прежнему сжимал ее руки, слезы выступили у нее на глазах, и она, слабо улыбнувшись, прибавила таким же кротким голосом:

- Не жми так сильно, ты делаешь мне больно.

Тогда он тоже заплакал, растроганный, полный глубокой нежности.

- Я просто грубое животное, - сказал он, - если мог так рассердиться...

Ты сделала правильно, ты не могла поступить иначе... Но все-таки прости меня, мне было так тяжело увидеть тебя ограбленной. Дай мне твои руки, твои бедные руки, я их полечу.

Он снова бережно взял ее руки и покрыл их поцелуями. Без колец, тонкие, изящные, они казались ему несравненными. Тогда, облегченно вздохнув, Клотильда весело рассказала ему о своей проделке, о том, как она посвятила во все Мартину, как они вдвоем отправились к перекупщице, той самой, у которой он приобрел корсаж из старых алансонских кружев. Эта женщина внимательно все осмотрела и после бесконечных споров о цене предложила за все украшения шесть тысяч франков. Паскаль едва не выдал своего отчаяния: шесть тысяч франков! А ему они стоили больше чем втрое - тысяч двадцать, по крайней мере.

- Послушай, - сказал он наконец, - я возьму эти деньги потому, что их дарит мне твое доброе сердце. Но условимся заранее: они твои. Клянусь, я стану теперь еще скупее Мартины; я буду давать ей совсем мало, только на самое необходимое. Все, что останется от этой суммы, ты найдешь в моем письменном столе, если мне не удастся когда-нибудь пополнить ее и вернуть тебе все деньги целиком!

Опустившись в кресло, он взял ее на колени и, глубоко взволнованный, крепко обнял. Затем тихонько прошептал ей на ухо:

- И ты продала все, совершенно все?

Она ничего не ответила, но, покраснев и улыбаясь, слегка высвободилась из его объятий и грациозно, кончиками пальцев, стала что-то искать у себя на груди. Наконец она вытащила тонкую цепочку, на которой сверкали, словно млечные звезды, семь жемчужин. Казалось, она открыла частицу своей наготы, живой аромат ее тела исходил от этого драгоценного украшения, прильнувшего к ее коже; то была сокровенная тайна ее души. Она тотчас же спрятала ожерелье обратно, его снова не стало.

Он покраснел не меньше, чем она; испытывая глубокую сердечную радость, он, страстно целуя ее, воскликнул:

- Как ты мила мне! Как я тебя люблю!

Но с этого вечера воспоминание о проданных драгоценностях легло тяжелым гнетом на его душу. Он не мог равнодушно, без горечи, видеть эти деньги в своем письменном столе. Его угнетала неизбежная, приблизившаяся вплотную бедность; еще более мучительной и тягостной была мысль о возрасте, о шестидесяти годах, которые делали его бесполезным, неспособным создать счастливую жизнь женщине. Он как будто очнулся от своей обманчивой грезы о вечной любви и снова увидел тревожную действительность. Внезапно он впал в нищету и почувствовал себя очень старым - это леденило его, наполняло какими-то горькими сожалениями, отчаянием и гневом против самого себя, как будто отныне жизнь его была опорочена недостойным поступком.

Потом у него наступило страшное просветление. Однажды утром, оставшись один, Паскаль получил письмо с почтовым штемпелем Плассана и долго рассматривал конверт, удивляясь незнакомому почерку. В конце письма не было подписи, и, пробежав первые строки, он с раздражением хотел его разорвать;

все же он опустился на стул и, дрожа от волнения, прочитал письмо до конца.

В смысле вежливости оно было написано безупречным стилем - длинные фразы следовали одна за другой, сдержанные и осторожные, словно фразы дипломата, единственная цель которого уверить в своей правоте. Ему доказывали с чрезмерной убедительностью, что скандал в Сулейяде слишком затянулся. Если страсть до известной степени и оправдывает его вину, то все же человек в его возрасте и с его положением в конце концов вызовет всеобщее презрение, продолжая злоупотреблять несчастьем своей молоденькой родственницы. Все знают, как велико его влияние на нее, допускают даже, что она гордится своим самопожертвованием, но неужели он не понимает, что она не могла полюбить старика и поддалась только чувству жалости и благодарности? Давно уже пора избавить ее от старческих объятий, из которых она выйдет опозоренной, отверженной - ни женой, ни матерью. Теперь у него даже нет возможности обеспечить ей маленькое состояние, поэтому позволительно надеяться, что он выполнит долг честного человека и найдет в себе силы расстаться с нею, позаботившись о ее благополучии, если осталось еще для этого время. Письмо заканчивалось рассуждением о том, что дурное поведение всегда в конце концов наказывается.

С первых же слов Паскаль понял, что это анонимное письмо исходит от его матери. Без сомнения, старая г-жа Ругон продиктовала его, он слышал в нем даже ее интонации. Однако, начав читать письмо в приступе гнева, Паскаль окончил, бледный и дрожащий, словно в ознобе, - эта дрожь теперь пронизывала его всякий час. В письме была какая-то правда, оно выясняло причины его беспокойства: то были угрызения совести, что он, старый и нищий, удерживает подле себя Клотильду. Он встал, подошел к зеркалу и долго рассматривал себя;

мало-помалу глаза его затуманились слезами - какое отчаяние эти морщины, эта седая борода! Смертельный холод, леденивший его кровь, объяснялся мыслью о том, что теперь разлука станет необходимой, предрешенной, неизбежной. Он прогонял эту мысль, он не верил, что может примириться с нею, хотя и знал, что она неизбежно вернется и ни на минуту не оставит его в покое, что он будет терзаться в этой борьбе между любовью и разумом, пока наконец в какой-то страшный вечер не уступит ей ценой крови и слез. Он весь дрожал от страха, предчувствуя, что настанет день, когда у него хватит на это мужества. То было начало неотвратимой развязки: Паскаль испугался за Клотильду, за ее молодость, и решил выполнить свой долг - спасти ее от самого себя.

Отдельные слова и выражения из этого письма преследовали его; сначала он мучился, пытаясь уверить себя, что Клотильда не любила его, а только жалела и чувствовала к нему благодарность. "Если бы я убедился, - думал он,

- что она принесла себя в жертву, это облегчило бы разрыв, ибо, удерживая ее дальше, я только тешил бы свой чудовищный эгоизм". Но, сколько он ни наблюдал ее, каким испытаниям ни подвергал, она была всегда такой же нежной, такой же влюбленной. Он совершенно растерялся, придя к этому выводу, который не допускал пугающей его развязки, ибо Клотильда становилась ему еще дороже.

Тогда он постарался доказать себе необходимость разлуки с ней, обсудив все доводы в пользу этого. Жизнь, которую они вели в продолжение нескольких месяцев, жизнь, свободная от каких бы то ни было других отношений и обязанностей, совершенно праздная, - была нехорошей. Правда, самого себя он считал годным лишь на то, чтобы мирно покоиться под землей в каком-нибудь уголке кладбища; но разве для нее, для Клотильды, такое существование не было прискорбным? Разве после такой жизни она не станет безвольной, испорченной, неспособной желать? Он развращал ее, поклоняясь ей, словно кумиру, среди скандальных сплетен и пересудов. Потом вдруг ему представилось, что он уже умер, а Клотильда осталась одна, на улице, без средств, презираемая всеми. Никто не приютил ее, она скиталась по свету, и не было у нее больше ни мужа, ни детей! Нет! Нет! Это было бы преступлением;

он не смеет ради оставшихся ему нескольких дней личного счастья завещать ей позор и нищету.

Однажды утром Клотильда вышла одна куда-то по соседству. Она вернулась взволнованная, бледная и дрожащая. Взбежав наверх, к себе, она упала почти без сознания на руки Паскаля. Какой-то бессвязный лепет вырвался у нее:

- Ах, боже мой!.. Боже мой!.. Эти женщины...

Испуганный, он забросал ее вопросами:

- Ну что случилось? Отвечай же!

Тогда краска стыда залила ее щеки. Обняв его, она спрятала лицо у него на плече.

- Это они, те женщины... - говорила она. - Когда, переходя на теневую сторону, я закрыла зонтик, я, к несчастью, толкнула какого-то ребенка. Он упал, а они все набросились на меня и стали кричать. Боже, что только они кричали! Будто у меня никогда не будет детей, будто дети не рождаются у таких тварей, как я!.. И еще, и еще такое, чего я не могу повторить и чего я не поняла!

Она разрыдалась. Паскаль страшно побледнел и, не в силах найти нужные слова, только безумно целовал ее, плача вместе с нею. Вся эта картина живо представилась ему - он видел, как ее преследуют, поносят грязными словами.

Наконец он пробормотал:

- Это я виноват, ты страдаешь из-за меня... Послушай, давай уедем далеко-далеко, куда-нибудь, где нас никто не знает. Там будут с тобой приветливы, там ты будешь счастлива...

Увидев, что он тоже расплакался, Клотильда сделала над собой мужественное усилие, встала и осушила слезы.

- Как это гадко! Что я натворила! - сказала она. - Ведь я столько раз давала себе слово ничего тебе не рассказывать! Но как только я очутилась дома, мне стало так больно, что все у меня вылилось из сердца само собой...

Но теперь, ты видишь, все прошло, не огорчайся же... Я люблю тебя...

Улыбаясь, она нежно обняла его и стала целовать, - так целуют отчаявшегося человека, чтобы смягчить его страдания.

Но он плакал, не переставая, и она снова начала плакать вместе с ним. В этой бесконечной печали, овладевшей ими, горестно смешивались их поцелуи и слезы.

Оставшись один, Паскаль решил, что он поступает мерзко. Он больше не мог оставаться причиной несчастья этой обожаемой девочки. Но вечером в тот же день произошло событие, приблизившее развязку, которой он искал, страшась в то же время ее найти. После обеда Мартина отвела его в сторону и сказала с чрезвычайно таинственным видом:

- Я встретила госпожу Фелисите, и она поручила мне, сударь, передать вам это письмо. Она просила сказать вам, что принесла бы его сама, но это дурно отразилось бы на ее добром имени. Она просит вас вернуть ей это письмо г-на Максима и уведомить о решении барышни.

Это было действительно письмо от Максима. Получив его, Фелисите была прямо счастлива. Надежда увидеть сына сломленным нищетой и покорным оказалась тщетной; но теперь в ее руках снова было сильное средство. Ни Паскаль, ни Клотильда не обратились к ней за помощью и поддержкой, поэтому она снова изменила свой план, возвратившись к прежней мысли их разлучить; ей казалось, что на сей раз подоспел самый подходящий для этого случай. Письмо Максима было очень настойчиво: он обращался к своей бабушке с просьбой оказать воздействие на его сестру. У него обнаружилась сухотка спинного мозга - теперь он мог двигаться только с помощью слуги. Особенно он горевал о проявленной им слабости к одной красивой брюнетке, которая втерлась к нему в дом: в ее объятиях он потерял последние силы. Но хуже всего была его уверенность в том, что эта пожирательница мужчин являлась тайным: подарком его папаши. Саккар любезно подослал ее к нему, чтобы ускорить получение наследства. И теперь, выбросив ее вон, Максим заперся в своем особняке, не впускал к себе отца и весь трепетал при мысли, что как-нибудь утром тот влезет к нему в окно. Но одиночество пугало его, и он в отчаянии взывал к своей сестре, уповая на нее, как на оплот против этих гнусных покушений на него и, наконец, как на ласковую, правдивую женщину, которая будет за ним ухаживать. В письме также заключался намек, что если она будет хорошо с ним обращаться, то не раскается в этом. В конце он напоминал Клотильде про обещание, которое она ему дала во время его приезда в Плассан, - приехать, когда это действительно будет ему нужно.

Паскаль оцепенел. Он еще раз перечитал четыре страницы. Разлука устраивалась сама собой: повод оказался удачным для него, благоприятным для Клотильды и представлялся таким естественным и удобным, что нужно было немедленно согласиться. Но, несмотря на все усилия разума, он чувствовал себя таким слабым и нерешительным, что ему пришлось на минутку присесть, у него подкашивались ноги. Тем не менее, желая держаться мужественно, он успокоился и позвал свою подругу.

- Прочти-ка это письмо, - сказал он. - Его переслала мне бабушка.

Клотильда внимательно прочитала письмо до конца, не выдав своих чувств ни словом, ни движением. Потом она совсем просто сказала:

- Ну, что же! Ты, верно, хочешь ответить?.. Я отказываюсь.

Паскаль с трудом удержался от радостного восклицания. И тотчас же, как будто заговорил кто-то другой, он услышал свой собственный рассудительный голос:

- Ты отказываешься, но ведь это невозможно... Нужно подумать. Хочешь, отложим ответ до завтра? Мы обсудим его.

Изумленная Клотильда начала горячиться.

- Расстаться! Но почему? Ты, вправду, согласен?.. Какое безумие! Мы любим друг друга - и расстанемся, и я поеду, куда-то, где меня никто не любит!.. Ну, подумал ты об этом? Ведь это просто бессмыслица.

Он старался не углубляться в этот вопрос и заговорил о данном обещании, о долге.

- Вспомни, милая, как ты была взволнована, когда я тебя предупредил, что состояние Максима внушает опасения. Теперь, пораженный болезнью, немощный, одинокий, он призывает тебя к себе!.. Ты не можешь оставить его в таком положении. Ты должна исполнить свой долг.

- Долг! - воскликнула она. - Какой у меня может быть долг по отношению к брату, который никогда не интересовался мной? Мой долг там, где мое сердце.

- Но ты обещала, и я обещал за тебя, я подтвердил, что ты благоразумна... Ты ведь не собираешься сделать меня лжецом.

- Благоразумна... Это ты потерял разум. Неблагоразумно расставаться, зная, что мы оба умрем от горя.

И она словно отрезала широким жестом, решительно прекратив дальнейший спор.

- К чему нам спорить?.. - сказала она. - Нет ничего проще, здесь достаточно одного слова. Ты что? Хочешь, чтобы я уехала?

- Боже! Мне ли хотеть этого! - воскликнул он.

- А если ты этого не хочешь, тогда я остаюсь.

Рассмеявшись, она подбежала к своему столу и красным карандашом написала поперек письма брата: "Я отказываюсь". Позвав Мартину, она потребовала, чтобы та немедленно отнесла этот конверт с письмом обратно.

Паскаль тоже смеялся: он был так счастлив, что позволил ей сделать это.

Радость, что она останется с ним, одержала верх над рассудком.

Но в эту же ночь, когда она заснула, как упрекала Паскаля совесть за его слабодушие! Еще раз он уступил своей потребности счастья, наслаждению чувствовать ее каждый вечер возле себя, прижавшуюся к нему, тонкую и нежную в своей длинной ночной сорочке, благоухающую свежим ароматом юности. После нее он никогда уже не будет любить; все его существо вопияло против этого насильственного разрыва с женщиной и любовью. Он обливался холодным потом, стоило ему только представить себе, что она уехала, что он один, без нее, без ее ласки и нежности, наполнявшей самый воздух, которым он дышал. Он больше не почувствует ее дыхания, обаяния ее ума, ее бесстрашной прямоты, всего ее физического и нравственного существа, которое дорого ему и стало необходимо, как дневной свет. Но она должна его покинуть, даже если он от этого умрет. Теперь она спала в его объятиях; легкое детское дыхание едва поднимало ее грудь. Стараясь ее не будить, он обдумывал создавшееся положение с ужасающей ясностью и презирал себя за недостаток мужества. Нет, решено: там, у Максима, ее ожидают обеспеченность, всеобщее уважение. Он не имеет права в своем старческом эгоизме доходить до того, чтобы удерживать ее у себя и дальше в нищете, осыпаемую насмешками толпы. Когда же он начинал колебаться, чувствуя ее возле себя такой прелестной и доверчивой, покорной своему старому королю, он тотчас давал себе слово быть сильным, отказаться от жертвы, принесенной ему этой девочкой, и сделать ее счастливой вопреки ей самой.

С этого времени началась борьба самоотречения. Через несколько дней ему удалось доказать ей жестокость ее фразы "Я отказываюсь" на письме Максима, и она согласилась написать обстоятельное письмо бабушке, объяснив причины отказа. Но она ни за что не хотела уезжать из Сулейяда. Когда же Паскаль стал невероятно скупиться, стараясь как можно меньше расходовать деньги, вырученные от продажи драгоценностей, она превзошла его и с очаровательным смехом ела один только хлеб. Однажды утром он застал ее, когда она давала Мартине советы, как вести хозяйство поэкономнее. Раз десять в день она устремляла на него пристальный взгляд, бросалась ему на шею и осыпала поцелуями, чтобы прогнать ужасную мысль о разлуке, которую она все время читала в его глазах. Впрочем, у нее появился еще один довод. Как-то вечером, после обеда, у Паскаля началось сердцебиение, от которого он едва не упал в обморок. Это удивило его: он никогда не замечал у себя болезни сердца и решил, что у него просто возобновилось прежнее нервное недомогание. Испытав великие радости любви, он стал чувствовать себя менее здоровым, у него было странное ощущение, будто в нем разбилось что-то очень нежное и глубокое.

Клотильда тотчас забеспокоилась, начала за ним ухаживать. Ну вот, надо надеяться, что теперь уж он не будет больше говорить об ее отъезде. Когда ты любишь человека, а он болен, остаешься возле него и заботишься о нем.

Война продолжалась все время. Это был непрерывный натиск нежности и самоотречения с единственной целью сделать счастливым другого. Паскаль видел всю доброту и любовь Клотильды, и мысль о необходимости разлуки становилась тем более жестокой, но он понимал, что необходимость эта возрастает с каждым днем. Теперь решение его было твердым. Но он не знал, как убедить ее, и был полон отчаяния и нерешительности, трепеща заранее перед сценой объяснения.

Как ему поступить, когда он увидит ее отчаяние и слезы? Что сказать? Хватит ли у них сил обнять друг друга в последний раз, перед вечной разлукой? Так проходило время; он не мог ни на чем остановиться и каждый вечер корил себя за трусость, когда, погасив свечу, Клотильда вновь заключала его в свои объятия, радостная и торжествующая победу.

Она часто подшучивала над ним с нежной злостью.

- Учитель, - смеялась она, - ты слишком добр, ты оставишь меня у себя.

Это сердило его, он хмурился и твердил, волнуясь:

- Нет, нет! Не говори мне о моей доброте!.. Будь я действительно добр, ты уже давно жила бы там, окруженная довольством и уважением. Тебе обеспечено прекрасное спокойное будущее, а ты упрямо живешь здесь, в бедности, терпя оскорбления, без надежд на будущее, в печальном обществе такого старого безумца, как я. Нет! Я просто трус и бессовестный человек!

Она тотчас же заставляла его замолчать. Он действительно расплачивался за свою доброту, ту бесконечную доброту, которую рождала его любовь к жизни.

Всегда желая счастья всем, он изливал ее на окружающее. Быть добрым - не означало ли это желания сделать ее счастливой ценой своего собственного счастья? Ему нужно было обладать именно этой добротой, и он чувствовал, что способен на такую доброту, безоглядную и героическую. Но, подобно несчастным, решившимся на самоубийство, он ожидал подходящего случая, времени и способа пробудить в себе к этому волю.

Однажды утром он встал в семь часов, и Клотильда, - войдя в кабинет, была очень удивлена, увидев его за рабочим столом. Уже несколько месяцев он не раскрывал ни одной книги и не прикасался к перу.

- Вот как! Ты работаешь? - воскликнула она.

Паскаль, не поднимая головы, ответил с сосредоточенным видом:

- Да, над родословным древом. Ведь я даже не внес сюда новых данных.

Несколько минут она стояла сзади него и смотрела, как он пишет. Паскаль пополнял сведения о тетушке Диде, Маккаре и Шарле, описывая их смерть, проставлял числа, и продолжал работать, как будто не замечая ее присутствия.

Тогда Клотильда, ожидавшая обычных по утрам поцелуев и радостных приветствий, подошла к окну, потом снова возвратилась обратно, не зная, чем ей заняться.

- Итак, это серьезно? Мы взялись за работу? - спросила она,

- Ну да, - ответил Паскаль. - Ты ведь видишь, что я уже месяц назад должен был написать здесь об этих умерших. У меня уйма работы.

Она пристально смотрела ему в глаза все с тем же вопросительным видом.

- Что ж! Будем работать... - сказала она. - Если я могу что-нибудь для тебя разыскать или переписать, поручи это мне.

С этого дня Паскаль, казалось, ушел с головой в работу. Такова была, впрочем, его собственная теория, - по его мнению, полный покой не приносит пользы, его не нужно рекомендовать даже при переутомлении. Человек живет лишь благодаря окружающей его внешней среде; впечатления, которые он получает, преобразуются у него в движения, мысли и действия. Таким образом, если бы он находился в состоянии полного покоя и продолжал получать впечатления, никак не выражая их вовне, усвоенными и преобразованными, это привело бы его к какому-то переполнению, болезни и неизбежной потере равновесия. По собственному опыту он знал, что работа лучше всего упорядочивает повседневную жизнь. Даже в те дни, когда ему нездоровилось, он с утра принимался за работу и вновь находил уверенность в себе. Лучше всего он чувствовал себя, выполняя заранее намеченный для себя урок: столько-то страниц каждое утро в одни и те же часы. Он сравнивал этот урок с шестом канатоходца, помогавшим ему сохранять равновесие среди повседневных неприятностей, малодушных решений и оплошностей. Поэтому он считал единственной причиной сердцебиений, порой доводивших его до удушья, лень и праздность последних недель. Чтобы вылечиться, ему нужно было лишь снова взяться за свои большие научные труды.

Паскаль целыми часами с каким-то лихорадочным, преувеличенным возбуждением развивал и объяснял эти теории Клотильде. Казалось, он опять был увлечен любовью к науке, поглощавшей всю его жизнь до взрыва страсти к Клотильде. Он твердил ей, что не может оставить свое творение незавершенным, ему нужно сделать еще очень многое, чтобы воздвигнуть это долговечное здание. У него снова пробудился интерес к своим папкам, опять двадцать раз в день он открывал большой шкаф, снимал их с верхней полки и пополнял новыми данными. Его мысли о наследственности уже изменились, он хотел бы все пересмотреть заново, исправить, извлечь из биологической и социальной истории семьи обобщенный вывод, широко применимый ко всему человечеству.

Наряду с этим он вернулся и к своему методу лечения при помощи подкожных впрыскиваний, чтобы разработать и углубить его: Паскалю смутно представлялась какая-то новая терапия, какая-то еще неясная, неопределенная теория о полезном действии труда, основанная на его убеждении и личном опыте.

Теперь каждый раз, садясь за стол, он жаловался самому себе:

- Не хватит у меня времени, жизнь слишком коротка!

Казалось, он не может больше терять ни часа. Как-то утром, внезапно оторвавшись от работы он сказал Клотильде, переписывавшей возле него рукопись:

- Послушай... Если я умру...

Встревоженная, она воскликнула:

- Что это тебе пришло в голову?

- Слушай внимательно, - продолжал он. - Если я умру, ты тотчас запрешь все двери. Папки ты оставишь себе, никому не отдавай. Когда же ты соберешь и приведешь в порядок мои другие рукописи, ты передашь их Рамону... Понимаешь?

Это моя последняя воля.

Но она прервала его, не желая слушать

- Нет! Нет! Ты говоришь глупости!

- Клотильда, - продолжал он, - поклянись мне, что ты сбережешь у себя мои папки и передашь мои другие бумаги Рамону.

Тогда она стала серьезной и поклялась со слезами на глазах. Глубоко взволнованный, он крепко обнял ее, осыпая ласками, словно сердце его вновь раскрылось ей навстречу. Потом, успокоившись, он заговорил о своих опасениях. С тех пор как он начал усиленно работать, они зародились в нем опять, он стал присматривать за шкафом. Как-то он видел возле него Мартину.

Разве не могли, воспользовавшись слепой набожностью этой старой девы, толкнуть ее на дурной поступок, убедив, что таким образом она спасет своего хозяина? Он так страдает из-за этих подозрений! При мысли об угрожавшем ему близком одиночестве у него опять начиналась эта мука, эта пытка ученого, которого преследуют его близкие в его же собственном доме, посягая даже на самое сокровенное, на творение его духа.

Как-то раз вечером, снова беседуя об этом с Клотильдой, он нечаянно проговорился:

- Понимаешь, когда тебя здесь не будет...

Она страшно побледнела и, видя, что он запнулся, весь задрожав, сказала:

- О учитель, учитель, неужели ты все еще думаешь об этой гнусности? Я вижу по твоим глазам, что ты скрываешь от меня что-то. У тебя есть какая-то мысль, которой я не знаю... Но если я уеду, а ты умрешь, то кто же здесь убережет твои работы?

Он подумал, что она уже привыкла к мысли о своем отъезде, и, собравшись с силами, весело ответил ей:

- Неужели ты думаешь, что я позволю себе умереть, не повидавшись с тобой?.. Черт побери! Я тебе напишу. Ты одна мне закроешь глаза.

Она рыдала, опустившись на стул.

- Боже мой! Да разве это возможно? Ты хочешь, чтобы мы завтра расстались, когда мы ни минуты не можем быть друг без друга и живем, не размыкая объятий! И все же, если б родился ребенок...

- А, ты осуждаешь меня! - с яростью прервал он ее. - Если бы родился ребенок, то ты никогда не уехала бы... Да разве ты не видишь, что я слишком стар и презираю самого себя! Со мной ты будешь бесплодной, ты будешь страдать оттого, что не станешь настоящей женщиной, матерью! Раз я перестал быть мужчиной, то уходи!

Она тщетно старалась его успокоить.

- Нет, - продолжал он, - я прекрасно знаю, о чем ты думаешь, мы говорили об этом двадцать раз: когда ребенок не является конечной целью, то любовь - только бессмысленная пошлость... Ты как-то вечером бросила читать роман, ибо его герои были потрясены, узнав, что им угрожает ребенок, - такая возможность не приходила им в голову, - и не знали, как от него избавиться... А я! Как я его ожидал, как бы я его любил, твоего ребенка!

С этого дня Паскаль, казалось, еще больше увлекся работой. Теперь он занимался по четыре - пять часов подряд, сидел целое утро и все послеобеденное время, не отрываясь. Он подчеркивал свою занятость, запрещал себя беспокоить, обращаться к нему хотя бы с одним словом. Но порой, когда Клотильда на цыпочках выходила из комнаты вниз, чтобы сделать какие-нибудь распоряжения или пройтись, он бросал беглый взгляд вокруг и, убедившись, что ее нет, тяжело, с выражением бесконечной усталости опускал голову на край стола. Это было болезненное облегчение после того необычайного насилия, которому он подвергал себя, продолжая сидеть за столом в то время, как она была возле него. Ему хотелось обнять ее, не отпускать от себя целыми часами, нежно целовать. Как пылко призывал он на помощь работу, словно единственное прибежище, где он надеялся оглушить себя, раствориться, без остатка. Но чаще всего он не мог работать и должен был разыгрывать комедию, внимательно устремив глаза на открытую страницу, - печальные глаза, полные непролившихся слез, пока его мысль билась в смертной муке, путаясь и ускользая от него, всегда сосредоточенная на одном и том же образе. Неужели ему самому придется убедиться в несостоятельности того труда, который, по его убеждению, был единственным владыкой, созидателем, законодателем мира? Неужели он должен будет отложить в сторону перо, отказаться от деятельности и только жить, любить случайных красивых девушек? А быть может, просто его старость виновата в том, что он не способен написать хотя бы страницу, точно так же, как не способен произвести на свет ребенка? Его всегда мучила боязнь бессилия. Прижавшись лицом к столу, лишенный сил, удрученный своим несчастьем, он грезил, что ему снова тридцать лет и каждую мочь он черпает в объятиях Клотильды бодрость для завтрашнего труда. И слезы катились по его седой бороде; но, заслышав ее шаги, он быстро выпрямлялся, брал в руки перо, желая, чтобы она снова застала его за работой, погруженным в глубокие размышления, тогда как в душе его царили только скорбь и пустота.

Стояла уже середина сентября, прошли две бесконечные мучительные недели, а ничего еще не разрешилось. И вот однажды утром Клотильда с величайшим удивлением увидела в Сулейяде бабушку Фелисите. Накануне Паскаль встретил ее на Баннской улице и, горя нетерпением принести себя в жертву, но не находя сил для разрыва, рассказал ей, несмотря на свое отвращение, обо всем и попросил ее прийти на следующий день. К этому времени она опять получила от Максима письмо, отчаянное и умоляющее.

Прежде всего она объяснила причину своего появления здесь.

- Да, это я, милочка, - сказала она, - и ты должна понять, что меня могли сюда привести только весьма важные обстоятельства... По-моему, ты просто сошла с ума, и я не могу позволить тебе и дальше губить свою жизнь, не объяснившись с тобою в последний раз.

И она тотчас со слезами в голосе прочла письмо Максима. Он пригвожден к креслу, у него чрезвычайно быстро развивается сухотка, от которой он очень страдает. Теперь он требует от своей сестры окончательного ответа, все еще надеясь, несмотря на все, на ее приезд, и содрогается при мысли, что ему придется искать другую сиделку. Он должен будет, тем не менее, сделать это, если его покинут на произвол судьбы в таком тяжелом положении. Окончив чтение, Фелисите дала понять, как неприятно будет, если состояние Максима перейдет в чужие руки. Но больше всего она распространялась о долге и о том, что люди обязаны помогать родственникам. В особенности же она ставила Клотильде на вид данное ею обещание.

- Ну, милочка, ты только вспомни, - говорила Фелисите. - Ты ведь сама сказала ему, что, когда это понадобится, ты тотчас приедешь. Я и сейчас еще слышу твои слова... Не правда ли, сын мой?

Паскаль, с тех пор как она появилась, предоставил Фелисите действовать, а сам сидел молча, бледный, с поникшей головой. Он ответил ей лишь едва заметным утвердительным кивком.

После этого Фелисите снова привела его собственные доводы: ужасный скандал, уже повлекший за собой оскорбление; угроза нищеты, такая тяжелая для них обоих; невозможность продолжать такое печальное существование, когда он, старея, окончательно потеряет здоровье, или она, такая молодая, навсегда испортит себе свое будущее. На что могут рассчитывать они теперь, когда наступила нищета? Глупо и жестоко упрямиться до такой степени.

Клотильда, стоя перед ней с непроницаемым выражением лица, молчала, не желая спорить. Но так как бабушка настаивала на своем и не давала ей покоя, она в конце концов ответила:

- Повторяю еще раз, у меня нет никаких обязанностей по отношению к брату; мой долг быть здесь. Он может как ему угодно распоряжаться своим состоянием - мне оно не нужно. Когда мы совсем обеднеем, учитель отпустит Мартину, а я буду его служанкой...

Она оборвала фразу, закончив ее выразительным жестом. О да, посвятить себя своему господину, отдать ему жизнь! Уж лучше просить подаяние на улицах, ведя его за руку, а потом, вернувшись домой, как в тот вечер, когда они стучались во все двери, отдать ему свою юность и согреть его в своих чистых объятиях!

Старая г-жа Ругон пренебрежительно вздернула подбородок.

- Прежде чем быть его служанкой, - сказала она, - ты бы лучше с самого начала стала его женой... Почему вы не вступили в законный брак? Это было бы и проще и пристойней.

Она напомнила, что уже однажды приходила к ним и требовала, чтобы они вступили в брак, предотвратив надвигавшийся скандал. Клотильда, удивившись, сказала, что ни она, ни доктор не подумали об этом, но если нужно, они, конечно, заключат брачный договор, немного позже - ведь особенно торопиться не к чему.

- Мы женимся. Я очень хочу! - воскликнула она. - Бабушка, ты права...

И, обратившись к Паскалю, сказала:

- Ты уверял меня много раз, что сделаешь, как я захочу... Так вот, слышишь, женись на мне. Я буду твоей женой и останусь здесь. Жена не оставляет своего мужа.

Паскаль, как будто боясь, что голос изменит ему и он воплем благодарности выразит свое согласие на вечную связь, которую она ему предлагала, ответил только неопределенным жестом. Этот жест мог обозначать колебание, отказ. К чему теперь этот брак в последнюю минуту, когда все рушится?

- Без сомнения, - опять сказала Фелисите, - это прекрасное чувство. Ты все отлично рассудила своей маленькой головкой. Но брак не принесет вам доходов, а пока что ты стоишь ему дорого и очень обременяешь его.

Эти слова произвели на Клотильду потрясающее впечатление. С пылающим лицом, в слезах, она быстро подошла к Паскалю.

- Учитель, учитель! - закричала она. - Неужели правда то, что говорит бабушка? Неужели ты жалеешь денег, которые тратишь на меня?

Он побледнел еще сильнее и продолжал сидеть неподвижно, с подавленным видом. Потом каким-то далеким голосом, словно говоря про себя, он прошептал:

- У меня столько работы! Я так хотел бы снова взяться за свои папки, рукописи, заметки и завершить дело моей жизни!.. Если бы я остался один, быть может, все бы устроилось. Я продал бы Сулейяд, - правда, это только кусок хлеба, усадьба стоит дешево. Но я поместился бы со всеми своими бумагами в маленькой комнатке. Я работал бы весь день, с утра до вечера, я постарался бы не чувствовать себя несчастным.

Но он избегал взгляда Клотильды, а она была так возбуждена, что ее не могло удовлетворить это жалобное бормотание. Ей становилось все страшней и страшней - она чувствовала, что сейчас будет сказано неминуемое.

- Посмотри на меня, учитель, посмотри мне прямо в глаза! - воскликнула она. - Заклинаю тебя, будь мужествен и сделай выбор между мной и твоей работой; ведь ты утверждаешь, что хочешь отправить меня отсюда, чтобы лучше работать!

Пришло время для героической лжи. Паскаль поднял голову и смело посмотрел ей в глаза. Потом с улыбкой умирающего, который жаждет смерти, он произнес прежним своим голосом, исполненным божественной доброты:

- Как ты горячишься!.. Разве ты не можешь просто, как все, выполнить свой долг?.. Мне нужно много работать, я чувствую потребность в одиночестве.

А ты, дорогая, должна быть со своим братом. Поезжай к нему. Все кончено.

Наступило долгое, ужасное молчание. Клотильда продолжала пристально смотреть на него, надеясь, что он станет уступчивей. Сказал ли он правду? Не жертвует ли собой ради ее счастья? Она вдруг смутно ощутила это, словно предупрежденная долетевшим от него трепетным дуновением. "- Что же, ты отправляешь меня навсегда? - спросила она. - Ты не позволишь мне вернуться назавтра?

Паскаль держался мужественно, в ответ он снова улыбнулся: мол, уезжают не для того, чтобы так быстро возвратиться. Тогда все запуталось. Клотильда смутно понимала, что происходит. Теперь она могла поверить, что он искренне предпочел ей работу как человек науки, для которого его творение важнее женщины. Снова побледнев, она подождала немного среди этого ужасного молчания, потом медленно сказала своим нежным голосом, выражавшим полную покорность:

- Хорошо, учитель. Я уеду, когда ты захочешь, и вернусь, только если ты позовешь меня.

Этим их словно отрезало друг от друга. Непоправимое совершилось. Тотчас Фелисите, довольная тем, что ей больше не нужно убеждать, потребовала, чтобы назначили день отъезда. Она восторгалась своей настойчивостью и была уверена, что одержала победу в жестокой борьбе. В этот день была пятница, договорились, что Клотильда уедет в воскресенье, и даже послали Максиму телеграмму.

Уже три дня дул мистраль. К вечеру он усилился, обуянный новой яростью.

Мартина, ссылаясь на народные приметы, объявила, что он продолжится по крайней мере еще три дня. Ветры, дующие в конце сентября в долине Вьорны, ужасны. И Мартина обошла все комнаты, чтобы осмотреть, хорошо ли заперты ставни. Обычно мистраль, проносясь наискосок над крышами Плассана, обрушивался на Сулейяд, расположенный на небольшой возвышенности. Это было настоящее бешенство, непрерывный яростный смерч, хлеставший дом и потрясавший его от чердака до погреба. Так продолжалось целые дни, целые ночи, без передышки. Черепицы сыпались на землю, вырывались с корнем оконные скрепы. Сквозь щели ветер проникал внутрь дома с каким-то безумным жалобным завыванием; двери, если их забывали закрыть, захлопывались с грохотом, похожим на пушечный выстрел. Можно было подумать, что здесь, среди криков и стенаний, выдерживают осаду.

В этом-то унылом, потрясаемом сильным ветром доме и пожелал на следующий день Паскаль заняться вместе с Клотильдой приготовлениями к отъезду. Старая г-жа Ругон обещала прийти только в воскресенье, к самому прощанию. Мартина, узнав о предстоящей разлуке, была поражена, но промолчала, только в глазах ее вспыхнул какой-то огонек. И когда ее отослали из комнаты, сказав, что уложатся сами, она опустилась к себе в кухню и занялась обычными делами с таким видом, будто и не знала о несчастье, разрушившем их жизнь втроем. Но как только Паскаль звал ее, она неслась с такой быстротой, так проворно, лицо ее сияло такой готовностью услужить, что ее можно было принять за молодую девушку. А он ни на минуту не покидал Клотильду, помогая ей и желая сам убедиться, все ли она возьмет с собой, что может оказаться нужным. Два больших раскрытых сундука стояли посреди разгромленной комнаты; всюду были разбросаны свертки, одежда; шкафы и комоды переворачивались по двадцати раз. Укладывая вещи и заботясь о том, чтобы ничего не забыть, они оба заглушали острую боль в груди. На время им удавалось забыться: Паскаль заботливо следил за тем, чтобы сундуки были хорошо уложены - шляпное отделение он занял мелкими принадлежностями туалета, засовывая шкатулки в стопки рубашек и носовых платков. Тем временем Клотильда снимала с вешалок платья и раскладывала их на кровати, пока можно будет уложить их в верхних отделениях сундука. Утомившись, они иногда делали передышку и, взглянув друг на друга, сначала улыбались, а потом старались удержаться от внезапного приступа слез: при воспоминании о неминуемом несчастье их вновь охватывало горе. Тем не менее решение их оставалось твердым, хотя сердце разрывалось от боли. Господи, так это правда, что они больше не будут вместе? И в ответ они слышали гудение ветра, этого ужасного ветра, грозившего снести дом.

Сколько раз они в этот последний день подходили к окну посмотреть на бурю! Как им хотелось, чтобы она унесла с собой все! Когда дует мистраль, солнце светит по-прежнему, небо остается синим, но это мертвенная синева, замутненная пылью, а солнце желтое и бледное, словно от лихорадки. Паскаль и Клотильда смотрели на огромные дымные столбы белой пыли, несущиеся по дорогам, на растрепанные, согнутые деревья, которые, казалось, бегут туда же таким же бешеным бегом. Окрестные нивы выжжены дотла, уничтожены яростным ровным дыханием ветра, дувшего без устали с громоподобным ревом. Ветви на деревьях ломались и мгновенно исчезали, сорванные крыши забрасывало так далеко, что потом их нельзя было разыскать. Отчего мистраль не подхватит их обоих и не унесет туда, в неведомый край, где люди счастливы? Сундуки были уложены, и Паскаль захотел открыть ставню, захлопнувшуюся от ветра, но в полуоткрытое окно ворвался такой вихрь, что Клотильда должна была прибежать на помощь. Совместными усилиями они едва могли повернуть оконную задвижку.

Коекакие оставшиеся мелочи разметало по комнате, и им пришлось собирать по кусочкам маленькое ручное зеркальце, упавшее со стула. Не было ли это приметой чьей-то близкой смерти, как говорят в таких случаях женщины из предместья?

Вечером они грустно пообедали в своей веселой столовой, украшенной пастелями с изображением пышных букетов цветов. Паскаль предложил пораньше лечь спать: Клотильда должна была уехать на другой день утром в десять часов пятнадцать минут, и он беспокоился за нее, так как ей предстояло ехать поездом целых двадцать часов. Перед сном он обнял ее на прощание, настояв, чтобы с этой же ночи спать одному в своей комбате. Ей нужно как следует отдохнуть, твердо сказал он. Оставшись вместе, они не сомкнут глаз и проведут полную печали бессонную ночь. Напрасно ее огромные любящие глаза умоляли его, напрасно она протягивала к нему свои прекрасные руки. Он проявил необычайное мужество и ушел, поцеловав ее в глаза, как ребенка, закутав одеялом и попросив быть умницей и хорошенько выспаться. Да разве разлука уже не свершилась? Он только мучился бы стыдом и угрызениями совести, если бы обладал ею теперь, когда она уже ему не принадлежала. Но как было ужасно возвращение в сырую, заброшенную комнату, где его ожидало холодное, пустое ложе холостяка! Ему казалось, что он переступает порог старости, которая теперь навсегда опустится над ним, подобно свинцовой крышке. Сначала он обвинял в своей бессоннице ветер. Весь этот мертвый дом был полон стонов - гневные и умоляющие голоса сливались друг с другом в протяжных рыданиях. Он вставал два раза, подходил к дверям Клотильды, но ничего не слышал. Потом он спустился вниз и запер хлопавшую дверь - ее глухой стук наводил на мысль о несчастье, которое стучится в дом. Порывы ветра проносились по темным комнатам. Он снова улегся в постель, заледеневший, дрожащий, преследуемый ужасными видениями. Потом он понял, что этот властный голос, который так мучил его и не давал ему. спать, вовсе не голос взбесившегося мистраля. То был призыв Клотильды, сознание, что она еще здесь и что он сам себя лишил ее. Тогда он стал кататься по постели в припадке безумного желания и невыносимого отчаяния. Боже! Потерять ее навеки, в то время как было довольно одного слова, чтобы оставить ее у себя, оставить навсегда! Отнимая у него это юное тело, словно отрывали собственную его плоть. Женщина в тридцать лет еще может оправиться. Но какое усилие нужно ему сделать, чтобы отказаться в конце своей мужской жизни от последней страсти, от этой свежести и молодости, которые так щедро и беззаветно отдались ему, став его достоянием, его собственностью. Раз десять он готов был вскочить с постели, возвратиться к ней, оставить ее у себя. Ужасный припадок длился до самого рассвета, пока старый дом дрожал сверху донизу под бешеным натиском ветра.

Было шесть часов утра, когда Мартина, которой послышалось, будто он зовет ее из своей комнаты, стуча башмаками, поднялась наверх. Уже два дня у нее было бодрое и восторженное настроение; но войдя к доктору, она застыла на месте от испуга и беспокойства: Паскаль, полуодетый, лежал поперек своей измятой постели и, вцепившись зубами в подушку, старался заглушить рыдания.

Он хотел было встать и одеться, но его свалил новый приступ отчаяния, у него закружилась голова, он задыхался от сердцебиения. Едва очнувшись после короткого обморока, он стал бессвязно жаловаться на свои мучения:

- Нет, нет! Я не могу. Я слишком страдаю... Мне лучше умереть, умереть сейчас...

Потом, узнав Мартину и не владея собой, Паскаль, совсем обессилев, доверился ей и признался в своей безысходной печали:

- Бедная моя Мартина, я очень страдаю. У меня разрывается сердце... Это она уносит с собой мое сердце, всего меня. Я не могу жить без нее... Я чуть не умер этой ночью, я бы хотел умереть до ее отъезда, чтобы не переживать этого ужаса, не видеть, как она меня покидает... Боже мой! Она уезжает, ее здесь больше не будет. Я останусь один, один, один...

Лицо Мартины, так весело поднимавшейся наверх, приняло бледно-восковой оттенок, выражение его стало суровым и печальным. Мгновение она смотрела на Паскаля, который рвал простыни скрюченными в судороге пальцами и в отчаянии хрипел, зажимая рот одеялом. Потом, вдруг сделав над собой усилие, она, казалось, приняла решение.

- Неразумно, сударь, причинять самому себе такое горе, - сказала она. -

Это просто смешно... Раз уже такое дело, раз вы не можете обойтись без барышни, я сейчас пойду к ней и скажу, в каком вы состоянии...

Эти слова заставили его подняться с постели; едва держась на ногах, опираясь на спинку стула, он крикнул:

- Я запрещаю вам это, Мартина!

- Так я вас и послушала! Чтобы опять видеть, как вы, чуть живой, весь исходите слезами!.. Нет, нет! Я сейчас же пойду за барышней, я скажу ей всю правду и заставлю ее остаться с нами!

Разгневавшись, Паскаль схватил ее за руку и не отпускал от себя.

- Я вам приказываю слушаться, понимаете? - закричал он. - Иначе вы уедете вместе с ней... Зачем вы пришли сюда? Я был болен из-за этого ветра.

Это никого не касается.

Но в конце концов его обычная доброта одержала верх, и он сказал, мягко улыбаясь:

- Моя бедная Мартина, вот вы меня и рассердили! Предоставьте же мне сделать так, как я это считаю нужным для общего благополучия. И ни одного слова - иначе вы причините мне много горя.

Мартина и сама готова была расплакаться. Спор кончился вовремя, потому что почти сейчас же вошла Клотильда. Она встала рано и спешила увидеть Паскаля, без сомнения, надеясь до последней минуты, что он оставит ее у себя. У нее тоже были распухшие от бессонницы веки; она тотчас же вопросительно посмотрела на него. Но у него все еще был такой расстроенный вид, что она встревожилась.

- Нет, нет, все это пустяки, уверяю тебя, - заявил он ей. - Я спал бы отлично, если бы не этот мистраль... Правда, Мартина, я вам говорил об этом?

Мартина, кивнув головой, подтвердила его слова. И Клотильда подчинилась своей участи; она не сказала ни слова о том, как страдала и боролась в эту ночь, пока он рядом изнемогал в смертельной муке. Обе женщины, полные покорности, отныне повиновались беспрекословно, помогая ему в его самоотречении.

- Подожди, - сказал он, открывая свой письменный стол, - у меня есть кое-что для тебя... Вот возьми! В этом конверте семьсот франков...

Когда же она стала возражать и отказываться, он сделал ей отчет. Из шести тысяч франков, вырученных от продажи драгоценностей, он не израсходовал даже двухсот, кроме того, он оставил себе еще сто на жизнь до конца месяца, при строгой экономии этого хватит; он стал теперь настоящим скрягой. Конечно, придется продать Сулейяд, он будет работать и, в конце концов, выпутается. Но он ни за что не хотел тратить оставшиеся пять тысяч франков - они принадлежат ей, Клотильде, и она всегда найдет их на месте.

- Учитель, учитель, как ты меня огорчаешь!.. Он прервал ее:

- Я так хочу. Это ты мне разрываешь сердце... Но уже половина восьмого, я пойду увязывать сундуки, они уже заперты.

Клотильда и Мартина, оставшись вдвоем, лицом к лицу, некоторое время молча смотрели друг на друга. С того времени, как в Сулейяде все стало по-новому, они обе, конечно, сознавали свое тайное соперничество возле обожаемого учителя - борьбу светлой торжествующей нежности молодой любовницы с мрачной ревностью старой служанки. Сегодня Мартина казалась победительницей. Но в это последнее мгновение их сблизило общее чувство.

- Мартина, - сказала Клотильда, - нельзя допустить, чтобы он питался, как нищий. Обещай мне подавать ему каждый день мясо и вино.

- Будьте спокойны, барышня.

- Кроме того, те пять тысяч франков, которые там лежат, - это его деньги. Я надеюсь, вы не станете беречь их и морить себя голодом. Я хочу, чтобы ты его вкусно кормила.

- Повторяю вам, барышня, я беру это на себя. У барина будет все, что нужно.

Снова наступило молчание. Они все так же смотрели друг на друга.

- Потом следи, - продолжала Клотильда, - чтобы он не работал слишком много. Я уезжаю в большой тревоге: с некоторого времени его здоровье пошатнулось. Ты будешь за ним ухаживать, правда?

- Будьте покойны, барышня, я буду ходить за ним.

- Помни, я поручаю его тебе. Кроме тебя, у него никого не останется, и меня немного утешает только то, что ты его очень любишь. Люби же его как можно крепче, люби за нас обеих.

- О барышня, все сделаю, что только смогу.

У обеих навернулись на глаза слезы.

- Хочешь поцеловать меня, Мартина? - спросила Клотильда.

- От всего сердца, барышня!

Паскаль вошел в комнату, когда они обнимали друг друга. Он сделал вид, что не замечает их, по-видимому, опасаясь расчувствоваться, и громко заговорил о последних приготовлениях к отъезду, как человек, которого торопят и который боится опоздать на поезд. Он увязал сундуки, и дядюшка Дюрбе уже увез их на своей тележке на вокзал. А еще не было восьми - в их распоряжении оставалось больше двух часов. Это были часы смертельной тоски, томительного бездействия, отравленные неотвязной мыслью о разлуке. Завтрак не продолжался и пятнадцати минут. Потом нужно было встать и снова присесть перед отъездом. Глаза не отрывались от часов. В этом унылом доме минуты казались вечностью.

- Какой сильный ветер! - сказала Клотильда, когда при порыве мистраля затрещали все двери.

Паскаль подошел к окну - деревья под натиском бури как будто устремлялись куда-то в головокружительном беге.

- С утра он еще усилился, - сказал он. - Нужно будет позаботиться о крыше, с нее сорвало много черепиц.

Для них разлука уже наступила. И они слышали только вой этого яростного ветра, сметавшего все, уносившего их жизнь. Наконец в половине девятого Паскаль сказал спокойно:

- Уже пора, Клотильда.

Она поднялась со стула. Порою она забывала, что уезжает. И вдруг она осознала ужасную правду. Последний раз она взглянула на него, но он не обнял ее, не удержал. Все было кончено. Лицо ее помертвело, она была сражена.

Сначала были сказаны обычные в таких случаях слова.

- Ведь правда, ты будешь мне писать?

- Конечно. И ты пиши мне тоже как можно чаще.

- Если заболеешь, непременно вызови меня сейчас же.

- Обещаю тебе. Но не бойся, я здоров.

Покидая этот дом, такой для нее дорогой, Клотильда окинула все блуждающим взглядом. Бросившись Паскалю на грудь и сжимая его в своих объятиях, она лепетала:

- Я хочу еще раз обнять тебя здесь, поблагодарить тебя... Учитель, это ты сделал меня такой, какая я есть. Ты сам часто повторял мне, что исправил мою наследственность. Что стало бы со мной там, в той среде, где вырос Максим?.. Да если я чего-нибудь стою, то обязана этим тебе одному. Ты пересадил меня в этот дом истины и добра и вырастил достойной твоей любви...

Я была твоей, ты сделал для меня все, что только мог, и сегодня ты меня отсылаешь обратно. Да будет воля твоя, ты мой господин, и я повинуюсь тебе.

Я все равно тебя люблю и буду любить всегда.

Прижав ее к своему сердцу, он ответил:

- Я думаю только о твоем счастье, я завершаю мое дело. В последнем мучительном поцелуе она чуть слышно прошептала:

- Ах, если бы родился ребенок!

Она едва расслышала, как он, не сдержав рыдания, еще тише пролепетал:

- Да, это то, о чем я мечтал, - единственно истинное и доброе дело, которое я не мог осуществить... Прости меня, постарайся быть счастливой.

На вокзал явилась старая г-жа Ругон, очень веселая и оживленная, несмотря на свои восемьдесят лет. Она торжествовала и была уверена, что Паскаль теперь в ее руках. Увидев, как они оба растеряны, она позаботилась обо всем: взяла билет, сдала багаж и усадила Клотильду в купе, где были одни женщины. После этого она долго говорила о Максиме, давала наставления и требовала, чтобы ее почаще извещали обо всем. Поезд, однако, не отправлялся, и еще пять ужасных минут они провели вместе, лицом к лицу, ни о чем больше не разговаривая. И вот, наконец, все позади - последние горячие объятия, грохот колес, веющие в воздухе платки.

Внезапно Паскаль заметил, что он остался один на перроне - поезд уже исчез на повороте пути. Тогда, не слушая матери, он бросился бежать изо всех сил, как юноша, поднялся по склону и, прыгая по каменным уступам, через три минуты был уже на террасе в Сулейяде. Свирепствовал мистраль, чудовищный вихрь сгибал столетние кипарисы, как былинки. Солнце на бесцветном небе, казалось, устало от этого ветра, который уже шесть дней с такой яростью дул прямо в него. Паскаль был подобен этим истерзанным деревьям; его одежда хлопала, как флаг на ветру, борода и волосы развевались, разметанные бурей, но он устоял на ногах. Задыхаясь и прижимая руки к сердцу, чтобы сдержать его биение, он смотрел на поезд, мчавшийся вдали по голой равнине, - на этот маленький поезд, похожий на ветку с сухими листьями, уносимую мистралем.

XII

С этого дня Паскаль заперся в своем большом опустевшем доме. Он больше никуда не выходил, совершенно перестал посещать немногих больных, которых не оставлял до сих пор, и жил в полном молчании и одиночестве, закрыв все двери и окна. Мартине было отдано строгое приказание - не пускать никого ни под каким предлогом.

- Но, сударь, - возразила она, - а вашу матушку, госпожу Фелисите?

- Мою мать тем более. У меня есть для этого свои основания... Вы скажете ей, что я работаю и мне необходимо сосредоточиться. Передайте ей мои извинения.

Старая г-жа Ругон приходила три раза подряд. Она бушевала внизу, и Паскаль слышал, как она возвышала голос, сердилась и настаивала, чтобы ее пустили. Потом шум затихал, слышался только шепот: она и служанка жаловались друг другу и о чем-то договаривались. Тем не менее Паскаль ни разу не уступил, ни разу не вышел на площадку лестницы, чтобы позвать ее наверх.

Однажды Мартина осмелилась сказать:

- Как-никак, это очень жестоко, сударь, закрывать двери перед собственной матерью. Тем более, что госпожа Фелисите приходит сюда с добром.

Она знает, как вам тяжело живется, и только хочет помочь вам.

Взбешенный, он воскликнул:

- Мне не нужны деньги, понимаете?.. Я буду работать и прокормлю себя, черт возьми!

Тем не менее денежные затруднения возрастали. Паскаль упорствовал и не хотел брать ни гроша из пяти тысяч франков, запертых в письменном столе.

Теперь, оставшись один, он совершенно перестал заботиться о материальной стороне жизни, он довольствовался бы хлебом и водой. И каждый раз, как только Мартина просила у него денег на покупку мяса, вина и чего-нибудь сладкого, он пожимал в ответ плечами. К чему все это? От вчерашнего дня, верно, еще осталось что-нибудь - разве этого не хватит? Мартина, любя его и чувствуя, как он страдает, приходила в отчаяние от этой скупости, еще более жестокой, чем ее собственная, от всей этой нищеты, на которую он обрек себя вместе со всем домом. Рабочие предместья жили лучше, чем они. И вот как-то она в течение целого дня, казалось, переживала какую-то ужасную внутреннюю борьбу. Ее беззаветная собачья привязанность боролась со страстью к деньгам, которые она собрала по грошам и где-то спрятала, "чтобы, - как она говорила,

- у них рождались маленькие". Конечно, она предпочла бы вырезать у себя кусок собственного мяса. До тех пор, пока ее хозяин терпел лишения не один, ей даже не приходило в голову коснуться своего сокровища. Но однажды утром, когда все запасы окончились, Мартина, увидев, что буфет пуст и нечем топить печь, проявила необычайный героизм, исчезнув из дома на целый час и возвратившись с продуктами и стофранковой ассигнацией.

Паскаль, как раз в это время спустившийся вниз, удивился и спросил, откуда эти деньги. Он сразу вышел из себя и готов был выбросить все принесенное из окна, вообразив, что Мартина побывала у его матери.

- Нет, нет, сударь! - пролепетала она. - Это вовсе не то, что вы думаете...

И она рассказала ему заранее придуманную историю.

- Представьте, - сказала она, - дела у вас с господином Грангильо как будто устраиваются, - во всяком случае, по-моему, похоже на то... Сегодня утром я надумала сходить туда разузнать, и мне сказали, что вам следует кое-что, вот я и получила эти сто франков... Они даже согласились дать под мою расписку. Вы уж как-нибудь потом уладите это.

Паскаль почти не удивился. Мартина надеялась, что он не станет ее проверять. Все же она почувствовала большое облегчение, увидев, с какой беззаботной доверчивостью он выслушал эту историю.

- Ну что ж, тем лучше! - воскликнул он. - Я не раз говорил, что никогда не надо отчаиваться. Это позволит мне заняться моими делами.

Эти дела заключались в продаже Сулейяда, о чем он смутно подумывал. Но как тяжело будет расстаться с домом, где выросла Клотильда, где они прожили вместе почти восемнадцать лет! И он дал себе две или три недели для размышлений. А когда у него появилась надежда получить хотя часть своих денег, он и вовсе перестал об этом думать. Он снова успокоился, ел все, что ему подавала Мартина, даже не замечая скромного довольства, созданного ею. А она служила ему, преклоняясь перед ним и обожая, счастливая тем, что кормит его, причем он и не подозревает своей зависимости от нее; вместе с тем она ужасно страдала, затронув свои маленькие сбережения.

Паскаль ничем не вознаграждал ее за это. Разве только, вспылив, он немного погодя смягчался и жалел о своей резкости. Но он жил все время в состоянии такого лихорадочного отчаяния, что снова и снова раздражался по малейшему поводу. Однажды вечером, снова услышав, как его мать без конца болтает на кухне, он пришел в дикую ярость.

- Поймите раз навсегда, Мартина, - закричал он, - я больше не хочу, чтобы она приходила в Сулейяд!.. Если вы примете ее еще хоть раз у себя, я выгоню вас вен! -

Потрясенная Мартина окаменела на месте. Никогда в течение тридцати двух лет, которые она прослужила у него, он не угрожал ей таким образом.

- О сударь, - простонала она, - неужели у вас хватило бы совести? Но я ведь никуда не пойду - лягу на пороге, и все.

Но он уже раскаивался в своей вспыльчивости и прибавил более мягко:

- Ведь я отлично знаю все, что делается. Она ходит сюда научать вас и настраивать против меня. Разве не так?.. Да, она караулит мои бумаги, она хотела бы все украсть, уничтожить там наверху, в шкафу. Я знаю ее: если уж она чего-нибудь захочет, то доведет дело до конца... Так вот, можете ей передать, что я начеку и, пока я жив, не позволю ей даже близко подойти к шкафу. Кроме того, ключ здесь, у меня в кармане.

Он в самом деле опять стал испытывать страх - страх ученого, которого преследуют и хотят предать. С тех пор как он жил один, у него возобновилось ощущение вновь возникшей опасности, везде чудились расставленные потихоньку ловушки. Круг сжимался, и если ему приходилось так грубо защищаться от попыток вторжения в дом, если он сопротивлялся натиску Фелисите, то это потому, что он прекрасно знал ее истинные намерения и боялся проявить слабость. Проникнув к нему, она мало-помалу овладеет им и в конце концов станет здесь хозяйкой. И вот пытка его возобновилась: Паскаль целые дни был настороже, вечером сам запирал все двери и часто вставал ночью, чтобы убедиться в целости замков. Он беспокоился, как бы Мартина, поддавшись уговорам матери и заботясь о спасении его души, не открыла ей двери. Он уже видел, как его папки пылают в камине, и, охваченный болезненной страстью, какой-то мучительной нежностью к этой мертвой куче бумаг, к этим холодным страницам рукописей, ради которых он пожертвовал женщиной, неусыпно стерег их, силясь любить так, чтобы забыть все остальное.

После отъезда Клотильды Паскаль весь ушел в работу, стараясь целиком погрузиться в нее и оглушить себя. Если он сидел взаперти, если он не выходил в сад, если однажды имел силы отказать через Мартину в приеме доктору Рамону, то все это упорное и сосредоточенное одиночество имело только одну цель - растворить в непрерывном труде собственное я. Бедный Рамон! С какой радостью он обнял бы его! Ведь Паскаль прекрасно понимал, какое благородное чувство руководило им, когда он поспешил сюда, чтобы утешить своего старого учителя. Но к чему терять время? К чему испытывать волнение, плакать? Чтобы стать менее стойким? Чуть только рассветало, как он уже был за своим столом, проводя за ним утро и послеобеденные часы, засиживаясь нередко при свете лампы до поздней ночи. Он желал осуществить свою старую мысль: заново перестроить всю свою теорию наследственности, вос-

пользовавшись папками и семейными документами, чтобы показать, на основании каких законов с математической точностью передается жизнь от человека к человеку в определенной группе и проявляется в зависимости от среды. Это была бы огромная библия, книга бытия всех семей, всех обществ, всего человечества. Он надеялся, что широта такого плана, усилия, необходимые для выполнения этой огромной идеи, захватят его целиком, возвратят ему здоровье, веру, довольство собой, дав познать высшее счастье в сознании завершенного дела. О, как ему хотелось вдохновиться, отдать себя всего, без остатка, со всею страстью! Но он только переутомлялся физически и духовно, не в силах сосредоточиться; его сердце не лежало к этой работе, и с каждым днем им овладевало все большее бессилие и отчаяние. Неужели это окончательно доказывало несостоятельность труда? Неужели он, который отдал всю свою жизнь труду, считая его единственным двигателем, благодетельным и исцеляющим, вынужден прийти к заключению, что любить и быть любимым важнее всего? Иногда он предавался глубоким размышлениям и продолжал набрасывать свою новую теорию равновесия сил, устанавливавшую, что все, полученное человеком в виде ощущения, он должен возвращать в виде движения. Жизнь была бы нормальной, полной и счастливой, если бы можно было прожить ее наподобие хорошо налаженной машины, которая возвращает в виде силы то, что она сжигает в виде топлива, поддерживая свою мощь и красоту одновременной и согласной работой всего своего организма. Он имел в виду физический труд в такой же степени, как и умственный, жизнь чувства и жизнь рассудка, он отводил место половой деятельности и работе мозга, не допуская ни в чем излишества, так как излишества - не что иное, как неуравновешенность и болезнь. Да, да! Обновить жизнь и уметь ее прожить, обрабатывать землю, изучать природу, любить женщину, идти к человеческому совершенству, к будущему всеобщему счастью путем правильной работы всего человеческого существа в целом - вот прекрасное завещание, которое хотел бы оставить он, доктор-философ! И эта далекая греза, эти смутные очертания теории наполняли его горечью при мысли, что собственные его силы уже растрачены и утеряны.

В основе этой печали лежало чувство, что он конченый человек. Тоска по Клотильде, боль разлуки и уверенность, что она никогда больше не будет с ним, становились сильнее с каждым часом, это чувство заливало его волной скорби, уносившей все. Работа его терпела поражение: порой Паскаль ронял голову на начатую страницу и плакал целыми часами, не имея сил взяться за перо. Его исступленное желание работать, дни добровольного самоуничтожения кончались ужасными ночами, ночами жгучей бессонницы, когда он впивался зубами в простыни, чтобы не выкрикнуть имени Клотильды. Она была всюду в этом мрачном доме, где он замуровал себя. Он видел, как она проходит по каждой комнате, сидит на каждом стуле, стоит за каждой дверью. Внизу, в столовой, он не мог сесть за стол, чтобы не увидеть ее против себя. Наверху, в кабинете, она неизменно была его товарищем по работе; она ведь столько времени безвыходно провела в этой комнате, так что ее образ как бы излучался отовсюду. Паскаль чувствовал, как он беспрестанно возникает перед ним, угадывая ее тонкий, стройный стан перед столом и склонившийся над какой-нибудь пастелью изящный профиль. Он никуда не бежал от этого неотвязного дорогого и мучительного воспоминания: он знал, что встретит ее всюду в саду, - там она будет сидеть, мечтая на краю террасы, или медленно пройдет по аллеям сосновой рощи, или станет отдыхать под платанами, прислушиваясь к неустанной песенке ручья, а в сумерки, лежа на току, в ожидании звезд, будет задумчиво смотреть в вышину. Было еще одно место, влекущее его и внушающее ужас, святилище, куда он всегда входил дрожа, -

комната, где она ему отдалась, где они спали вместе. После печального утра их разлуки он запер ее на ключ, оставив все в неприкосновенности, - забытая юбка еще до сих пор висела на спинке кресла. Там он дышал ею, ее дыханием, свежим благоуханием молодости, оставшимся в воздухе, словно аромат духов. В безумном порыве он простирал вперед свои руки, пытаясь сжать в объятиях ее призрак, скользивший в нежном сумраке комнаты с закрытыми ставнями, в бледно-розовых отсветах старых, выцветших обоев цвета зари. Он горько плакал, глядя на мебель, и целовал постель там, где в углублении остались очертания ее прекрасного тела. В этой комнате, где не было больше Клотильды, Паскаль испытывал одновременно такое глубокое счастье и такое сожаление, что эти бурные чувства совершенно истощали его. Он не всякий день решался входить в это опасное для него место и спал в своей холодной комнате, где, несмотря на бессонницу, все же не ощущал так живо и близко присутствия Клотильды.

Другой горькой радостью, врывавшейся в его упорный труд, были письма Клотильды. Два раза в неделю она аккуратно посылала ему длинные письма, по восьми - десяти страниц, в которых рассказывала о своей повседневной жизни.

По-видимому, она была не слишком счастлива в Париже. Максим, уже больше не встававший с кресла, должно быть, мучил ее своею требовательностью больного избалованного ребенка, ибо, по ее словам, она ведет отшельнический образ жизни, все время сидит возле него и не может даже подойти к окну, чтобы взглянуть на авеню, где катился непрерывный поток гуляющих в Булонском лесу.

По некоторым фразам можно было понять, что брат, столь нетерпеливо призывавший ее, уже начал подозрительно относиться к ней, не доверять и ненавидеть, как и всех лиц, заботившихся о нем: ему все время казалось, что его эксплуатируют и хотят обокрасть. Два раза она видела своего отца - он всегда весел, завален делами, стал республиканцем и пользуется большим политическим и финансовым успехом. Как-то он потихоньку сообщил ей, что бедный Максим положительно невыносим и что она проявила немалое мужество, согласившись стать его жертвой. Так как Клотильда не могла справиться со всеми делами, то Саккар был настолько обязателен, что на следующий же день прислал ей племянницу своего парикмахера Розу, молоденькую девушку восемнадцати лет, очень беленькую и наивную, которая помогала ей теперь уха-

живать за больным. Впрочем, Клотильда не жаловалась - наоборот, она старалась подчеркнуть свое ровное настроение, удовлетворенность и покорность судьбе. Ее письма были проникнуты бодростью; она не возмущалась их жестокой разлукой, не взывала в отчаянии к нежным чувствам Паскаля с просьбой вернуть ее к себе. Но между строк он чувствовал, как она дрожит от возмущения, как безумно стремится к нему, готовая, услышав одно только его слово, приехать тотчас обратно.

Но этого-то слова Паскаль не хотел написать. Со временем все уладится, Максим привыкнет к своей сестре; теперь, когда жертва принесена, дело должно быть доведено до конца. Одна-единственная строчка, написанная им в минуту слабости, - и все плоды его усилий потеряны, снова наступит нищета. Никогда Паскаль не проявлял такого мужества, как отвечая на письма Клотильды. В жгучие ночные часы он боролся с самим собой, яростно призывал Клотильду, вскакивал с постели, чтобы написать ей, вызвать ее тотчас же телеграммой. А днем, после долгих слез, возбуждение ослабевало, и ответ его всегда был очень лаконичным, почти холодным. Он следил за каждой своей фразой, и, когда ему казалось, что он забылся, начинал все сначала. Какой пыткой были эти ужасные письма, такие короткие, такие холодно-ледяные! Ведь он поступал наперекор своему чувству, только чтобы оттолкнуть ее, чтобы быть перед ней виноватым и внушить ей, что она вправе забыть о нем, раз он забывает о ней!

Окончив письмо, он всегда был весь в поту, изнеможенный, как будто он совершил трудный, героический подвиг.

В последних числах октября, через месяц после отъезда Клотильды, Паскаль однажды утром почувствовал внезапный приступ удушья. Уже не раз случалось, что он испытывал легкую затрудненность дыхания, он объяснял это утомлением от работы. Но на этот раз симптомы были такие ясные, что он больше не мог заблуждаться: острая боль в области сердца, распространившаяся по всей груди и охватившая левую руку, ужасное ощущение подавленности и смертельной тоски, наконец, обильно выступивший холодный пот. Это был приступ грудной жабы. Он длился не больше одной минуты, и Паскаль сначала был скорее удивлен, чем испуган. До сих пор он, как и многие врачи, не задумывался о состоянии своего здоровья и никогда не подозревал, что у него может быть болезнь сердца.

Едва он оправился, как Мартина, поднявшись наверх, сообщила, что внизу доктор Рамон; он настаивает, чтобы его приняли. Паскаль, быть может, уступив бессознательному желанию узнать истину, воскликнул:

- Отлично, пусть поднимется сюда, если ему так уж этого хочется. Я буду очень рад.

Они обнялись, и только сильное, скорбное рукопожатие заменило все слова о той, чей отъезд оставил в доме такую пустоту.

- Знаете ли, почему я пришел? - тотчас спросил Рамон. - Речь пойдет о деньгах... Да, мой тесть, господин Левек, адвокат, - вы его знаете, - вчера снова заговорил со мной о ваших вкладах у нотариуса Грангильо. Он настойчиво советует вам действовать, так как некоторые, говорят, уже успели перехватить кое-что.

- Да, - ответил Паскаль, - я знаю, что это улаживается. Мартина, кажется, уже добилась получения двухсот франков.

Рамон был очень удивлен.

- Как, Мартина? - сказал он. - Без всякого вашего вмешательства?.. Но, во всяком случае, не желаете ли вы поручить моему тестю похлопотать о вас?

Он все выяснит - ведь у вас нет ни времени, ни охоты заниматься этим делом.

- Конечно, я готов поручить все господину Левеку. Передайте ему мою бесконечную признательность.

После того, как это дело устроилось, молодой человек обратил внимание на его бледность и спросил о причине ее.

- Представьте, мой друг, - улыбаясь, ответил Паскаль, - у меня только что был приступ грудной жабы... Нет, нет, это не мое воображение, налицо были все симптомы!.. Да, кстати! Раз вы уж здесь, выслушайте меня.

Сначала Рамон отказался и хотел обратить все в шутку. Разве такой новобранец, как он, осмелится иметь суждение о своем генерале? Тем не менее, присмотревшись к Паскалю, он нашел его очень похудевшим, измученным, в глазах у него сквозил какой-то испуг. И в конце концов Рамон очень внимательно и долго выслушивал его, приложив ухо к груди. Несколько минут протекло в глубоком молчании.

- Ну как? - спросил Паскаль, когда молодой врач выпрямился.

Рамон ответил не сразу. Учитель смотрел ему прямо в глаза. Он выдержал его взгляд и на вопрос Паскаля, заданный со спокойным мужеством, просто ответил:

- Да, вы не ошиблись, думаю, что это склероз.

- Ах, как вы милы, что сказали мне правду! - воскликнул Паскаль. - Я немного боялся, что вы скроете ее от меня. Это было бы очень огорчительно.

Рамон снова принялся его выслушивать, бормоча про себя:

- Да, пульсирует оно очень энергично. Но первый шум - глухой, следующий, наоборот, очень резкий. Мне кажется, сердце опущено и смещено влево к подмышке... Здесь склероз, - во всяком случае, это вполне вероятно... С ним живут двадцать лет, - сказал он потом, выпрямившись.

- Да, иногда живут, - ответил Паскаль. - Если только не умирают сразу, на месте.

Они поговорили еще немного, с интересом обсуждая редкий случай склероза сердца, который наблюдался в плассанской больнице. Уходя, молодой врач сказал, что зайдет снова, как только что-нибудь узнает нового о деле Грангильо.

Оставшись один, Паскаль понял, что он погиб. Все объяснилось: сердцебиения, начавшиеся у него несколько недель назад, головокружения, приступы удушья. В особенности ясно стало, как сильно изношено это сердце, его бедное сердце, переутомленное страстью и трудом, и как велико чувство бесконечной усталости, надвигающегося конца - в этом Паскаль больше не мог заблуждаться. Но он не испытывал никакой боязни. Прежде всего ему пришла в голову мысль, что наступил и его черед расплачиваться за свою наследственность: склероз, вид вырождения, был его долей физиологического несчастья, завещанного его ужасными предками. У некоторых потомков невроз, этот первородный грех, проявляется в формах добродетели или порока, - они были гениями, преступниками, пьяницами, праведниками; иные умерли от туберкулеза, эпилепсии, сухотки; он сам жил, питаемый страстью, и должен был умереть от болезни сердца. И он больше не страшился, не роптал на это проявление наследственности, без сомнения, роковое и необходимое. Наоборот, в нем рождалось какое-то смирение, какая-то уверенность, что всякое восстание против законов природы дурно. Почему же прежде он торжествовал и радовался при мысли, что уродился не в семью и ничем не похож на родных?

Ничто не могло быть более чуждым философу. Только уроды ни на кого не похожи. Быть кровно связанным с своей семьей! Боже мой, да в конце концов это нисколько не хуже, чем принадлежать какой-либо другой семье! Разве все семьи не похожи одна на другую? Разве все люди не одинаковы повсюду, не столько же в них заложено добра и зла? Спокойно и скромно, под угрозой страдания и смерти, он принимал теперь от жизни все без изъятия.

G этого времени Паскаля никогда не покидала мысль о том, что он может внезапно умереть. Это придало ему еще больше величия и возвысило его до полного забвения своего я. Он не перестал работать, но теперь прекрасно понимал, что всякое усилие должно найти в самом себе награду, ибо труд этот для него временный, он перейдет потом в другие руки, оставшись все равно незавершенным. Однажды вечером, за обедом, Мартина передала ему, что шапочник Сартер, содержавшийся почти год в Убежище, в Тюлет, повесился. И весь вечер Паскаль думал об этом странном случае, об этом человеке, которого, казалось ему, он спас при помощи подкожных впрыскиваний от мании убийства. По-видимому, Сартер, почувствовав приближение припадка, был еще настолько в сознании, что предпочел надеть петлю на собственную шею, чем задушить какого-нибудь прохожего. Выслушивая его советы снова вернуться к честному труду, Сартер казался таким рассудительным. Какова же была эта воля к разрушению, эта потребность убить, обернувшаяся самоубийством, если смерть восторжествовала наперекор всему! Вместе с этим человеком исчезла и его гордость собой - гордость врача-исцелителя; каждое утро, принимаясь за работу, он теперь чувствовал себя учеником, читающим по слогам, неустанно разыскивающим истину, пока она уходит от него, становясь все полнее и шире.

Однако, несмотря на ясное расположение духа, одна забота все же оставалась у него: он беспокоился о том, что станется со старым Добряком, если сам он умрет раньше него. К этому времени бедняга совершенно ослеп, ноги его были парализованы и он не вставал со своей подстилки. Тем не менее, когда Паскаль приходил навещать его, он узнавал его шаги, поворачивал голову и выражал удовольствие, если хозяин целовал его в морду. Все соседи только пожимали плечами и потешались над этим старым родственником, с которого доктор не хотел снимать шкуру. Неужели ему первому придется отправиться на тот свет с мыслью, что на следующий день позовут живодера? Но однажды утром, когда Паскаль вошел в конюшню, Добряк больше не услышал его шагов и не поднял головы. Он был мертв и лежал, спокойно вытянувшись, как будто был доволен, что тихо умер здесь, у себя. Его господин стал на колени и поцеловал его в последний раз; он простился с ним, и две крупные слезы покатились по его щекам.

В этот же день Паскаль еще раз проявил интерес к своему соседу г-ну Беломбру. Подойдя к окну и взглянув поверх стены сада, он увидел, как Беломбр совершал свою обычную прогулку, греясь на бледном солнышке первых ноябрьских дней. Вид этого старого учителя, жившего так счастливо, сначала привел Паскаля в изумление. Никогда до сих пор Паскаль не задумывался над тем, каким образом семидесятилетний мужчина, не имея ни женщины, ни ребенка, ни даже собаки, эгоистично наслаждается жизнью, живя вне жизни. Потом Паскаль вспомнил, в какую ярость приводил его этот человек раньше, как он издевался над его боязнью жизни, как он желал ему всяческих напастей, надеясь, что возмездие настигнет его в образе служанки-любовницы, обработавшей его, или какой-либо неожиданной родственницы. Но нет! Он видел его всегда очень бодрым и чувствовал, что Беломбру суждена долгая старость, жесткая, скупая, никому не нужная и счастливая. И, несмотря на это, он больше не испытывал к нему отвращения, охотней он пожалел бы его, настолько тот, никем не любимый, казался ему смешным и несчастным. А он умирал оттого, что остался один! А его сердце разрывалось, потому что было полно чувства к другим! Нет, уж лучше страдания, одни страдания, чем этот эгоизм, эта смерть всего, что есть в тебе живого и человеческого! -

В следующую ночь у Паскаля повторился приступ грудной жабы. Он длился почти пять минут, и Паскаль думал, что задохнется, но не имел сил позвать Мартину. Отдышавшись, он решил не беспокоить ее, предпочитая не говорить никому об ухудшении своего здоровья; однако он был убежден, что все кончено и ему остается жить не больше месяца. Его первая мысль была о Клотильде.

Почему бы не попросить ее приехать? Он как раз накануне получил письмо от нее и хотел ей утром ответить. Затем он внезапно вспомнил о своих папках.

Если он умрет скоропостижно, его мать распорядится всем и уничтожит их.

Кроме того, были ведь не только папки, но и рукописи, все его бумаги -

результат тридцатилетней умственной жизни и работы. Будет совершено преступление, которого он так боялся, что одна мысль о нем во время бессонных ночей заставляла его вскакивать и, дрожа, прислушиваться, не взламывают ли шкаф. Он весь обливался потом, он уже видел себя лишенным своего достояния, видел, как от его работы остался только пепел, развеянный на все четыре стороны. И тотчас же он опять подумал о Клотильде, говоря себе, что ему достаточно ее просто позвать - она будет с ним, закроет ему глаза и защитит его память от поругания. И он уже сел за стол, торопясь ей написать, чтобы письмо ушло с утренней почтой.

Но как только Паскаль увидел перед собой лист чистой бумаги и взял перо в руки, им овладело все усиливавшееся сомнение, недовольство самим собой. Не была ли эта мысль о папках, этот прекрасный план найти для них защитницу и таким образом спасти их - простым предлогом, который он, поддавшись слабости, изобрел, чтобы снова увидеть Клотильду? В основе всего был эгоизм.

Он думал о себе, а не о ней. Он видел, как она возвращается в обнищавший дом, обреченная ухаживать за больным стариком; особенно представлял он ее скорбь и испуг во время его агонии, когда он, поверженный смертью к ее ногам, заставит ее однажды пережить весь этот ужас. Нет, нет! Он должен избавить ее от страшной минуты. Это были бы несколько дней раздирающего прощания, а потом нищета... Да он считал бы себя преступником, если бы сделал ей подобный подарок! Нет, нужно принимать во внимание только ее покой и счастье, все остальное не имеет значения! Он умрет в своей дыре, счастливый сознанием ее счастья. Что же до спасения рукописей, то он думал, что у него хватит сил расстаться с ними, передав их Рамону. И если даже все бумаги должны погибнуть, он согласен и на это, пусть ничего после него не останется, пусть исчезнет даже его мысль, только бы ничем не обеспокоить любимую женщину!

И тогда Паскаль принялся писать один из своих обычных ответов, незначительных и почти холодных, которые стоили ему такого труда и усилия воли. Клотильда в своем последнем письме, не жалуясь на Максима, давала понять, что ее брат перестал интересоваться его и гораздо больше занимается Розой, племянницей парикмахера Саккара, молоденькой белокурой девушкой с невинным личиком. Паскаль угадывал здесь руку папаши, искусно расставившего силки возле кресла больного, который перед смертью снова поддался пороку, столь рано проявившемуся у него. Но, несмотря на свое беспокойство, он дал Клотильде несколько очень хороших советов, внушая, что ее долг - жертвовать собой до конца. Когда он подписывал это письмо, слезы застилали ему глаза.

Он подписал собственный приговор, смерть старого одинокого животного, смерть без прощального поцелуя, без дружеского напутствия. Потом им вновь овладели сомнения: прав ли он, оставляя ее там, среди этих дурных людей и творящихся вокруг нее всевозможных гнусностей?

Каждое утро к девяти часам почтальон приносил в Сулейяд письма и газеты, и Паскаль, написав Клотильде, обычно караулил его, чтобы передать ему свой конверт: он хотел быть уверенным, что их писем никто не перехватывает. И в это утро, спустившись вниз для передачи своего письма, он был чрезвычайно удивлен, получив от Клотильды новое послание, которого в этот день он не ожидал. Тем не менее он передал свое письмо. Затем Паскаль, поднявшись к себе и усевшись за свой стол, надорвал конверт.

С первых же строк он был глубоко потрясен и ошеломлен. Клотильда писала, что она беременна уже два месяца. И если она до сих пор колебалась сообщить ему такую новость, то только потому, что раньше хотела сама быть совершенно уверенной в этом. Теперь она уже не могла ошибиться - она зачала, по всей вероятности, в последние дни августа, в ту блаженную ночь, когда она устроила ему великолепный пир юности, в вечер того дня, когда они стучались во все двери, как нищие. И разве они не пережили во время объятий то могучее, необыкновенное наслаждение, которое предвещает ребенка? Первый месяц после приезда в Париж Клотильда сомневалась и объясняла отсутствие некоторых обычных явлений нездоровьем, совершенно понятным, если принять во внимание волнения и боль, связанные с их тяжелым разрывом. Прошел еще один месяц, она выждала несколько дней, но все было в ее состоянии по-прежнему, и теперь она окончательно убедилась в своей беременности, тем более, что все остальные признаки подтверждали это предположение. Письмо было короткое, простое, но полное горячей радости, порыва бесконечной нежности и желания немедленно возвратиться домой.

Растерянный, боясь, что он неправильно понял, Паскаль еще раз перечитал письмо. Ребенок! А он-то в день ее отъезда, когда дул сокрушительный мистраль, презирал себя за то, что не может его иметь. Но ребенок уже был, и она увозила его с собой в поезде - он сам видел, как этот поезд мчался вдаль по выжженной равнине! Вот оно, настоящее его творение, подлинно хорошее, подлинно живое, наполнявшее его счастьем и гордостью. Всех его работ, его боязни наследственности как не бывало. Ребенок должен родиться. Каким он будет, безразлично! Ведь это продолжение его самого, жизнь, переданная дальше, завещанная им вечности, - его новое воплощение! И Паскаль чувствовал себя потрясенным!, растроганным до самой глубины своего существа. Он смеялся, громко разговаривал сам с собой и безумно целовал письмо.

Какой-то шум заставил его немного успокоиться. Повернув голову, он увидел Мартину.

- Сударь, - сказала она, - доктор Рамон внизу.

- Ах, пусть он поднимется, пусть поднимется!

И снова его посетило счастье. Рамон, еще на пороге, весело крикнул:

Эмиль Золя - Доктор Паскаль. 5 часть., читать текст

См. также Эмиль Золя (Emile Zola) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Доктор Паскаль. 6 часть.
- Победа! Учитель, я принес ваши деньги, правда, не все, но, во всяком...

Его превосходительство Эжен Ругон. 1 часть.
Перевод с французского З. Фельдман и Е. Лопыревой. I Председатель стоя...