Эмиль Золя
«Доктор Паскаль. 4 часть.»

"Доктор Паскаль. 4 часть."

Мартина подняла печальное лицо, истомленное от слез. Но оно выражало глубокое спокойствие и говорило лишь об угрюмой старости, покорной судьбе. С бесконечным упреком она посмотрела на Клотильду, затем снова безмолвно опустила голову.

- Разве ты на нас сердишься? - спросила Клотильда.

В ответ было такое же угрюмое молчание. Тогда вмешался Паскаль:

- Вы на нас сердитесь, милая Мартина?

Старая служанка посмотрела на него с прежним обожанием, как бы желая сказать, что ее любовь к нему выдержит все и останется такой же наперекор всему.

- Нет, я не сержусь... - наконец сказала она. - Ваша воля, сударь. Если вы довольны, то все хорошо.

С этого времени началась новая жизнь. Клотильда, сохранившая в свои двадцать пять лет еще много детского, теперь распустилась пышным, чудесным цветком любви. Как только ее сердце проснулось, все, что напоминало в ней умного круглоголового мальчика с короткими вьющимися кудрями, исчезло;

вместо него появилась восхитительная женщина, женщина в полном смысле этого слова, желавшая, чтобы ее любили. Наибольшим ее очарованием, несмотря на ученость, приобретенную мимоходом из читанных ею книг, была девическая наивность. Клотильда ожидала любви, сама того не сознавая, и поэтому сберегла всю себя, чтобы принести в дар, растворившись в человеке, которого полюбит. Конечно, она отдалась не только из благородной преданности и преклонения: она любила, была счастлива его счастьем, радовалась, чувствуя себя маленьким ребенком в его объятиях, обожаемым существом, драгоценностью, которую он покрывает поцелуями, коленопреклоненный, в религиозном экстазе.

От прежнего благоче, - стия у нее осталась покорная преданность всемогущему, умудренному годами владыке; она черпала в нем спокойствие и силу, сохраняя тот же возвышавший ее над чувственностью священный трепет верующей. А главное, эта влюбленная, такая женственная, такая страстная, была очаровательно здоровым существом, с прекрасным аппетитом в жизнерадостностью, отчасти унаследованной от дедушки-солдата; она наполняла весь дом своей молодой беготней, своей свежестью, гибкостью стана и шеи, всем своим юным божественно-здоровым телом.

Паскаль тоже похорошел от любви. Это была просветленная красота еще крепкого мужчины, несмотря на седину в волосах. У него уже не было болезненного вида, как в недавние месяцы печали и страдания; лицо его опять стало спокойным, большие живые глаза, в которых было что-то детское, снова блестели, тонкие черты сияли добротой, а седые волосы и седая борода сделались еще гуще, - эта белоснежная львиная грива молодила его. Ведя одинокую жизнь усердного труженика, лишенного пороков и склонности к излишествам, он сохранил свои силы, долго лежавшие под спудом, и теперь спешил жить как можно полней. Он как бы пробудился от сна; в нем чувствовался юношеский пыл, который сказывался в его быстрых движениях, в звучном голосе, в постоянной потребности расточать свои силы, жить. Все стало для него новым, пленительным; самый скромный уголок природы приводил его в восхищение, полевой цветок казался ему необыкновенно ароматным, обычное ласковое слово трогало его до слез, словно оно только что вырвалось из сердца и не успело еще потускнеть, прозвучав миллионы раз. Когда Клотильда говорила: "Я тебя люблю", - это казалось ему бесконечной лаской, несказанную сладость которой никто в мире не вкушал. Вместе со здоровьем и красотой к нему возвратилась веселость, спокойная веселость, рожденная когда-то его любовью к жизни, а ныне озарявшая его страсть. У него были все основания находить жизнь еще более прекрасной.

Оба они - цветущая юность и могучая зрелость, - здоровые, веселые, счастливые, казались какой-то лучезарной четой. Целый месяц они провели взаперти, ни разу не выйдя из Сулейяда. Сначала им было достаточно даже одной комнаты, - все той же комнаты, обитой старым милым ситцем цвета зари, с мебелью в стиле ампир, с широкой кушеткой на прямых ножках и высоким величественным зеркалом. Они не могли без радостной улыбки смотреть на часы, на колонну из позолоченной бронзы, возле которой улыбающийся Амур - смотрел на уснувшее Время. Не было ли это намеком? Они иногда шутили по этому поводу. От каждой вещицы в комнате, от всей этой милой рухляди веяло каким-то дружеским участием; до них здесь любили другие, а теперь она сама оживляла эту комнату своей юностью. Однажды вечером Клотильда уверяла, что видела в зеркале очень красивую даму, которая тоже раздевалась, но была нисколько на нее не похожа. Потом, увлеченная своей фантазией, Клотильда стала вслух мечтать о том, как лет через сто, в следующую эпоху, она тоже вдруг явится вечером, перед наступлением счастливой ночи, какой-нибудь влюбленной. Паскаль обожал эту комнату, где все, даже самый воздух, дышало Клотильдой. Теперь он жил здесь, покинув свою мрачную и холодную спальню;

если иногда ему и случалось заходить туда, он спешил поскорее выйти, чувствуя такой озноб, как будто побывал в погребе. Кроме этой комнаты, они любили проводить время в большом рабочем кабинете, где все напоминало о прошлом, об их прежних привычках и прежней привязанности. Они просиживали там целые дни, но уже не работая. Большой шкаф из резного дуба дремал с закрытыми дверцами, дремали и книги на полках. Бумаги и книги лежали грудами, на столах, никто не прикасался к ним. Как молодые супруги, поглощенные только своей страстью, они забыли все прежние занятия, они были вне жизни. Когда они сидели вдвоем в старинном широком кресле, наслаждаясь близостью друг друга, им все доставляло радость: и высокий потолок комнаты, и то, что она принадлежит только им, и привычные домашние вещи, незатейливые, расставленные без всякого порядка, и приятная теплота апрельского солнца, заливавшего комнату с утра до вечера; им казалось, что время летит слишком быстро. Когда же, чувствуя угрызения совести, он заговаривал о работе, она обвивала его своими гибкими руками и, смеясь, удерживала возле себя; она не хотела, чтобы он снова заболел от чрезмерного труда. Они любили также столовую в нижнем этаже. Она была такая веселая со своими светлыми панно, окаймленными синими бордюрами, со старой мебелью красного дерева, с большими красочными пастелями и хорошо начищенной висячей медной лампой. За обедом у них был прекрасный аппетит, и они покидали столовую только ради своего милого уединенного уголка. Потом, когда дом показался им слишком тесным, они завладели садом, всей усадьбой. Вместе с солнцем прибывала и весна; в конце апреля начали цвести розы. Какое счастье этот Сулейяд, окруженный стенами, охранявшими их от всякого беспокойства извне! На террасе можно было просиживать долгие беззаботные часы, лицом к лицу с бесконечной равниной, прорезанной извилистой Вьорной с ее тенистыми берегами и холмами св. Марты, тянувшимися от скалистой гряды Сейльи до тонущей в дымке Плассанской долины. На террасу падала лишь тень двух столетних кипарисов, похожих на две огромные зеленые свечи. Они росли по обе ее стороны и были видны за три лье отсюда. Порой Паскаль и Клотильда, чтобы доставить себе удовольствие подняться обратно по гигантским ступеням, спускались по склону вниз; по пути они перепрыгивали через невысокие каменные стены, предохранявшие от обвалов, и смотрели, распустились ли тощие миндальные деревья и карликовые маслины. Но еще чаще они совершали прелестные прогулки под сквозным игольчатым шатром сосновой рощи, насквозь пропитанной солнцем и источающей сильный смолистый запах, или без устали прохаживались вдоль ограды, из-за которой до них доносился только постепенно затихавший стук какой-нибудь повозки, громыхавшей по проселочной дороге в Фенульер. Случалось, они делали очаровательные привалы на старом току, где глазам открывался весь небосвод; там они любили лежать, вспоминая с нежной грустью о своих прежних мучениях, о том, как они ссорились здесь, под звездным небом, еще не сознавая, что любят друг друга. Но в конце концов они всегда забирались в свой любимый тенистый уголок под платанами, густая листва которых напоминала нежно-зеленое кружево. Огромные кусты буксуса, оставшиеся от прежнего парка, образовали среди платанов какой-то лабиринт, -

оттуда никогда нельзя было найти выход. А песенка водяной струйки фонтана, этот непрерывный и чистый хрустальный звон, казалось им, звучал у них в сердце. Они оставались до самых сумерек у замшелого бассейна, деревья все гуще окутывали их своей тенью, их руки сплетались, уста сливались, а невидимая водяная струйка тонко и нежно, без устали вызванивала свою нотку.

Так, в уединении, Паскаль и Клотильда прожили до середины мая, не переступив за порог своего убежища. Однажды утром, когда она заспалась дольше обычного. Паскаль куда-то исчез и, возвратившись часом позднее, застал ее еще в постели, в небрежной, грациозной позе, с обнаженными руками и плечами. Был день ее рождения, и Паскаль, вспомнив об этом, принес в подарок бриллиантовые серьги, которые сам вдел ей в уши. Клотильда очень любила драгоценности и была в восхищении. Она нашла себя такой красивой с этими сиявшими, как звезды, камнями в ушах, что не хотела вставать и одеваться. С этих пор раза два в неделю Паскаль исчезал из дому по утрам и возвращался с каким-нибудь подарком. Он делал это, пользуясь малейшим предлогом, - или ради праздника, или вспоминалось какое-нибудь желание, или просто было хорошее настроение. Чаще всего это случалось в те дни, когда Клотильда ленилась вставать: Паскаль старался возвратиться так, чтобы успеть нарядить ее еще в постели. Так появились кольца, браслеты, ожерелье, легкая диадема. Он вынимал и другие драгоценности, ему доставляло удовольствие среди смеха и шуток надевать на нее все сразу. Тогда Клотильда, сидевшая в постели, опершись спиной на подушки, обвешанная золотом, с золотой повязкой на волосах, с браслетами на голых руках и ожерельем на открытой груди, обнаженная и прекрасная, сверкавшая золотом и драгоценными камнями, походила на идола. Ее женское кокетство было до конца удовлетворено, и она позволяла поклоняться себе, чувствуя, что это - одно из проявлений любовного экстаза.

И все же она стала его мягко бранить, приводя ряд разумных доводов. Ведь, в сущности, все это совершенно не нужно; драгоценности ей тут же придется запереть в ящике стола - она никуда не выходит, стало быть, никогда их на себя не наденет. Час - другой они нравятся своей новизной, вызывают чувство благодарности, а потом о них забывают. Но Паскаль не слушался ее, охваченный настоящим безумием: ему хотелось дарить и дарить, и он не мог устоять перед желанием купить какую-либо вещь, если ему вздумалось подарить ее Клотильде.

В этом сказывалась щедрость сердца, непреодолимое стремление доказать, что он всегда думает о ней, гордое желание видеть ее самой нарядной, самой счастливой, самой желанной; в этом сказывалось еще и более глубокое чувство, заставлявшее его приносить ей в дар все, ничего не жалея: ни денег, ни сил, ни своей жизни. Какая радость, когда она бывала довольна и, раскрасневшись, бросалась ему на шею с благодарными звонкими поцелуями! Вслед за драгоценностями появились платья, наряды, принадлежности туалета. Вся комната была завалена ими, ящики переполнены.

Однажды утром, когда Паскаль принес Клотильде новое кольцо, она рассердилась:

- Но ведь я их не ношу! Посмотри! У меня столько колец, что если бы я их надела, то все пальцы были бы унизаны ими доверху... Прошу тебя, будь благоразумен.

- Значит, это тебе неприятно? - смущенно спросил Паскаль.

В ответ она обняла его и со слезами на глазах поклялась, что она счастливее всех в мире. Он такой добрый, он тратит столько денег для нее!

Тогда он осмелился заговорить о ее комнате: нужно привести ее в порядок, обтянуть стены новой материей, купить ковер. Она опять стала его молить:

- Нет, нет, сделай милость!.. Не трогай моей старой комнаты, она полна воспоминаний. Здесь я выросла, здесь мы любим друг друга. Мне будет казаться, что мы больше не у себя!

Мартина своим упорным молчанием, казалось, осуждала эти чрезмерные и бесполезные траты. Теперь она держалась несколько строже, словно при новом положении вещей она из домоправительницы и друга семьи стала только служанкой. В особенности она изменилась по отношению к Клотильде: она смотрела на "ее, как на молодую замужнюю даму, как на хозяйку, которой оказывала больше повиновения и меньше любви. Ее лицо, когда она входила в спальню, подавая обоим завтрак в постель, неизменно выражало безропотную покорность, неизменное преклонение перед своим хозяином и равнодушие ко всему остальному. Однако раза два или три по утрам она приходила с измученным лицом и заплаканными глазами, не отвечая прямо ни на какие расспросы и отговариваясь тем, что это пустяки, маленькая простуда от сквозняка. Точно так же она не говорила ни слова о подарках, наполнявших ящики. Казалось, она их не замечала и безмолвно, не выражая ни восхищения, ни порицания, убирала и приводила в порядок. Но все ее существо восставало против этой мании подарков, которая совершенно не укладывалась в ее голове.

Она боролась с нею по-своему, став до крайности бережливой, ограничивая расходы по хозяйству, которое вела так строго, что ей удавалось экономить и на мелочах. Например, она стала на треть меньше брать молока, подавала сладкое только по воскресеньям. Паскаль и Клотильда, не решаясь пожаловаться на это, смеялись между собой над такой чудовищной скупостью. Они снова вспомнили шутки, развлекавшие их уже в течение десяти лет, например, о том, что Мартина, поливая овощи маслом, сильно встряхивает их в сите, чтобы собрать стекающее вниз масло.

На этот раз она пожелала отдать отчет в своих расходах за последнее время. Обычно она сама каждые три месяца отправлялась к нотариусу Грангильо и получала от него проценты - полторы тысячи франков. Этими деньгами она распоряжалась по своему усмотрению, внося расходы в книгу, которую Паскаль перестал проверять уже много лет. Она принесла ее теперь и потребовала, чтобы он заглянул в нее. Паскаль отказывался, твердя, что все у нее в полном порядке.

- Дело в том, сударь, - сказала Мартина, - что на этот раз мне удалось отложить немного денег. Да, триста франков... Вот они записаны здесь.

Паскаль смотрел на нее, остолбенев от изумления. Обычно она только-только сводила концы с концами. Какая же необыкновенная скаредность нужна была для того, чтобы сберечь такую сумму! В конце концов он расхохотался.

- Ах, бедная моя Мартина, так вот почему вы так усиленно кормили нас картошкой! Вы чудо бережливости, но все же балуйте нас немного больше.

Этот мягкий упрек задел ее за живое, и она наконец решилась намекнуть, в чем дело.

- Как бы не так, сударь! - сказала она. - Когда столько денег швыряют в одно окно, то не мешает закрыть другое.

Он понял, но не рассердился. Этот урок, наоборот, позабавил его.

- Так, так! Стало быть, вы не одобряете мои расходы! Но знаете, Мартина, у меня тоже есть нетронутые сбережения!

Он имел в виду деньги, которые он еще иногда получал от своих пациентов и бросал в ящик письменного стола. Каждый год, вот уже больше шестнадцати лет, он добавлял туда таким образом около четырех тысяч франков. В конце концов образовалась бы весьма значительная сумма в золоте и банковых билетах, если бы Паскаль время от времени не тратил довольно много на свои опыты и прихоти. Все подарки были куплены на деньги, взятые из этого ящика;

Паскаль теперь то и дело обращался к нему. Он привык брать оттуда сколько угодно и считал его неистощимым; ему даже не приходило в голову, что когда-нибудь он доберется до его дна.

- Можно иногда немного и покутить на свои сбережения, - весело продолжал доктор. - Ведь вы сами, Мартина, получаете мои проценты у нотариуса, значит, должны знать, что у меня есть еще и отдельный капитал?

- А что, если вдруг его не станет? - спросила она бесцветным голосом, выдающим вечное беспокойство скупца перед угрозой разорения.

Паскаль посмотрел на нее с удивлением и в ответ только неопределенно махнул рукой: он даже не допускал возможности такого несчастья. Он решил, что Мартина свихнулась от скупости, и вечером шутил с Клотильдой по этому поводу.

В Плассане его подарки тоже стали поводом для бесконечных пересудов.

То, что произошло в Сулейяде, этот взрыв любви, необычайной и пламенной, неизвестно каким образом донесся до слуха всех, перенесшись через стены, -

вероятно, в этом было виновато всегда сторожкое любопытство маленького города. Служанка, конечно, не сказала ни слова, но достаточно было на нее взглянуть. Как бы там ни было, а сплетни распространялись; без сомнения, за влюбленными подсматривали через ограду. Наконец, покупка подарков усилила и подтвердила эти слухи. Когда рано утром доктор обегал все улицы, заходя к ювелирам, бельевщикам и модисткам, все глаза прилипали к окнам, выслеживая малейшую его покупку, и к вечеру весь город знал, что он опять подарил шелковую накидку, обшитые кружевом рубашки, браслет с сапфирами. Тогда поднимался скандал: дядя развращает свою племянницу, безумствует из-за нее, точно он молодой человек, украшает ее, как статую святой девы! По городу пошли самые невероятные истории, и, проходя мимо Сулейяда, уже показывали на усадьбу пальцем.

Но особенно была возмущена всем этим старая г-жа Ругон. Узнав, что Клотильда ответила отказом доктору Рамону, она перестала бывать у сына. Вот как! Над ней смеются, не подчиняются ни одному ее желанию! Во время этого разрыва, длившегося целый месяц, она еще не понимала соболезнующих взглядов, намеков и сожалений, каких-то странных улыбок, которыми ее всюду встречали.

Внезапно она все узнала, ее точно хватило обухом по голове. А она-то выходила из себя, она-то боялась стать басней всего города во время болезни Паскаля, прослывшего каким-то нелюдимом, сошедшим с ума от гордости и страха! Теперь было во сто раз хуже: в довершение скандала - скабрезная история, над которой все потешаются! Имя Ругонов опять было в опасности: ее несчастный сын делал решительно все, чтобы уничтожить славу семьи, завоеванную с таким трудом. Тогда в приступе гнева г-жа Ругон, считавшая себя хранительницей этой славы, решила во что бы то ни стало смыть с нее новое пятно. Надев шляпу, она с присущей ей, несмотря на восемьдесят лет, девической живостью понеслась в Сулейяд. Было десять часов утра.

К счастью, Паскаль, который был очень рад разрыву с матерью, отсутствовал. Уже целый час он разыскивал в городе старинную серебряную пряжку для пояса. И Фелисите налетела на Клотильду, еще не успевшую одеться: она была в ночной кофточке, с голыми руками и распущенными волосами, веселая и свежая, как роза.

Первый натиск был жесток. Старая дама излила сердце, выразила возмущение, с большим жаром высказалась о нравственности и религии.

- Отвечай же, - закончила она, - почему вы сотворили такую мерзость?

Ведь вы этим бросили вызов богу и людям!

Клотильда улыбнулась, но тем не менее очень почтительно выслушала ее.

- Да потому, что мы этого хотели, бабушка, - ответила она. - Разве мы не свободны? Мы ни перед кем не должны отвечать.

- Ни перед кем? А передо мной? А перед семейством? Теперь нас опять втопчут в грязь. Ты, верно, думаешь, что это доставит мне удовольствие!

Внезапно ее возбуждение остыло. Она загляделась на Клотильду, она находила ее очаровательной. Самое событие, в сущности, ее нисколько не возмущало; она не придавала ему никакого значения и желала только одного -

чтобы это все прилично окончилось и злые языки наконец замолчали.

- В таком случае обвенчайтесь! - уже примирительно воскликнула она. -

Почему вы не хотите обвенчаться?

Клотильда была удивлена: ни ей, ни Паскалю не приходила в голову мысль о таком браке. Она снова развеселилась.

- Что же, по-твоему, мы будем от этого счастливее, бабушка? - спросила она.

- Речь идет не о вас, а обо мне, о всех наших родных... Разве можно, моя милая, шутить такими вещами? Ты что, совсем потеряла стыд?

Клотильда, не возражая, все так же спокойно развела руками, как бы желая сказать, что она нисколько не стыдится своей вины. О господи! В людях столько пороков и слабостей, а они... Кому причинили они зло под этим сияющим небом, дав счастье друг другу? Однако она не привела г-же Ругон ни одного обоснованного возражения.

- Конечно, раз ты этого хочешь, бабушка, мы обвенчаемся. Паскаль сделает все, что я пожелаю... Только немного позднее, торопиться незачем.

Она была безмятежна и весела. К чему беспокоиться о посторонних людях, если живешь в стороне от них?

Г-жа Ругон, удовлетворившись этим неопределенным обещанием, отправилась домой. С этого дня она пылко заявляла всюду в городе, что прервала всякие сношения с Сулейядом, этим приютом греха и позора. Ноги ее там больше не будет, сна с достоинством перенесет тяжесть этого нового удара! Бее же она не сложила оружия; с тем же упорством, которое всегда обеспечивало ей победу, она осталась в засаде, готовая воспользоваться малейшим поводом, чтобы занять крепость.

С этого времени Паскаль и Клотильда перестали вести замкнутый образ жизни. С их стороны это не было вызовом, они не хотели выставлять напоказ свое счастье в ответ на гнусные сплетни: так вышло само собой, их радость, естественно, должна была вырваться наружу. Их любовь начала требовать мало-помалу все большего простора. Им стало тесно в комнате, потом в доме, в саду, им нужен был город, бесконечный горизонт. Эта любовь заполняла все, заменяла им общество. Постепенно доктор стал снова посещать больных. Он брал с собой Клотильду, и они вместе, под руку, шли по бульварам, по улицам: она

- в светлом платье, с цветами в волосах, он - в наглухо застегнутом сюртуке, в шляпе с широкими полями. Он был совсем седой, она - белокурая. Они шли гордые, стройцые, веселые, в таком сиянии счастья, что казалось, их окружает ореол. Сначала впечатление было огромное: лавочники выходили на порог своих лавок, женщины высовывались из окон, прохожие останавливались и провожали их взглядом. Вокруг шушукались, смеялись, показывали на них пальцами. Можно было даже опасаться, как бы этот взрыв враждебного любопытства не вдохновил мальчишек, внушив желание швыряться камнями. Но оба они были так прекрасны: он - величественный и торжествующий, она - молодая, покорная и гордая, что мало-помалу всеми овладела какая-то непреодолимая снисходительность.

Поддавшись волшебной заразительности страсти, нельзя было их не любить и не завидовать им. От них исходило какое-то очарование, покорявшее сердца.

Дольше всего сопротивлялся новый город с его мелкобуржуазным населением -

служащими и разбогатевшими мещанами. Квартал св. Марка, несмотря на свою строгость, стал встречать их приветливо, с молчаливым одобрением всякий раз, когда они шли по пустынным, поросшим травою улицам, мимо старых домов, безмолвных и запертых, хранивших аромат воспоминаний о былой далекой любви.

Но особенно ласково отнесся к ним старый квартал. Бедный люд, населявший его, вскоре бессознательно почувствовал всю прелесть легенды, всю глубину сказания о прекрасной девушке, ставшей опорой своего помолодевшего царственного повелителя, источником его силы. Здесь горячо любили доктора за его доброту; его подруга быстро стала пользоваться признанием, и всякий раз, как только она появлялась, ее приветствовали словами восхищения и похвалы.

Если в первое время Паскаль и Клотильда, казалось, не замечали враждебного отношения, то сейчас они угадывали вокруг оправдание себе и теплую дружбу.

Это делало их еще более привлекательными, они озаряли своим счастьем целый город.

Однажды днем, поворачивая за угол Баннской улицы, они увидели на противоположном тротуаре доктора Рамона. Как раз накануне они узнали, что он женится на барышне Левек, дочери адвоката. Конечно, это было самое правильное решение, ибо в его положении нельзя было больше медлить, а к тому же его любила молоденькая девушка, очень богатая и красивая. По всей вероятности, и он ее полюбит. Клотильда была очень рада, что могла поздравить его хоть издали, улыбкой, в качестве доброго друга. Паскаль приветливо поклонился ему.

Рамон, взволнованный встречей, остановился в смущении. Сначала он собрался уже подойти к ним, но не мог побороть какого-то чувства стесненности и мысли о том, что было бы слишком грубо врываться в эту грезу, в это уединение вдвоем, не нарушаемое даже среди уличной толкотни. И он тоже ограничился дружеским приветствием и улыбкой, прощая им их счастье. Для всех троих эта встреча была очень приятна.

Уже несколько дней Клотильда была увлечена работой над большой пастелью, - она хотела нарисовать трогательный образ старого царя Давида и юной сунамитянки Ависаги. То было воплощение мечты: в этом вдохновенном замысле Клотильда раскрывала свое другое я, свою любовь к небывалому, таинственному. На фоне разбросанных цветов, сыпавшихся, словно звездный дождь, старый царь, одетый с варварской роскошью, стоял лицом к зрителю, положив руку на обнаженное плечо Ависаги; юная девушка, нагая до пояса, была бела, как лилия. Его роскошный хитон, падавший прямыми складками, сверкал драгоценными камнями, царский венец сиял на белоснежных волосах. Но она, божественно грациозная, с шелковой лилейной кожей, тонким и стройным станом, маленькой круглой грудью, гибкими руками, была нарядней его. Могущественный, обожаемый владыка, он опирался на нее, избранную среди всех, гордую этим избранием, счастливую тем, что отдает ему свою животворящую юность. Ее светлая и торжествующая нагота перед собравшимся народом, при свете дня, говорила о радостной покорности и спокойствии, с которыми она приносила себя в дар. Он был величав, она - непорочна; от них как бы исходило звездное сияние.

До последней минуты Клотильда оставила лица обоих незаконченными, словно задернутыми туманом. Растроганный Паскаль, стоявший позади, угадывал ее замысел и подшучивал над нею. Так и случилось на самом деле; несколькими штрихами карандаша она закончила рисунок: старый царь Давид был он, а сунамитянка Ависага - она, но оба, окутанные светлою дымкою грезы, обожествленные. Их волосы - седые и белокурые - окутывали их, словно королевской мантией. Лица были преображены восторгом, взоры и улыбки сияли бессмертной любовью. Они достигли блаженства небожителей.

- О, милая, - воскликнул Паскаль, - ты сделала нас слишком красивыми!

Ты опять в царстве мечты, да, да, как в те дни, помнишь, когда я упрекал тебя за твои фантастические таинственные цветы!

И он показал ей на стены, где распускался причудливый цветник старых пастелей, эта нездешняя флора, словно расцветшая в раю.

- Слишком красивы? - весело возразила она. - Нет, мы не можем быть слишком красивыми! Уверяю тебя, я чувствую и вижу нас именно такими. Мы и на самом деле такие... Вот, смотри, разве это - не чистая правда?

Она взяла старую библию XV века, лежавшую возле нее, и показала ему наивную гравюру на дереве.

- Можешь убедиться, вот точно такое же.

Паскаль добродушно рассмеялся, услышав это необыкновенное утверждение, сделанное спокойным тоном.

- Ах, ты смеешься! - сказала Клотильда. - Ты видишь детали рисунка, а нужно проникнуть в суть... Взгляни на остальные гравюры, все они на ту же тему! Я нарисую Авраама и Агарь, Руфь и Вооза, нарисую пророков, пастухов, царей - всех, кому эти кроткие девушки, родственницы, рабыни отдали свою юность. Они все прекрасны и счастливы, ты видишь это сам.

Перестав смеяться, они склонились над старой библией, которую Клотильда перелистывала своими тонкими пальцами. Его седая борода смешалась с ее белокурыми волосами. Он чувствовал ее всю, вдыхал ее всю. И он прижался губами к ее нежному затылку, целуя ее цветущую юность, пока перед ними проходили эти наивные гравюры на дереве, весь этот библейский мир, оживший на пожелтевших страницах. Всюду чувствовался свободный порыв сильного, жизнеспособного народа, которому предстояло завоевать мир. Всюду мужчины с неоскудевающей мужественностью, плодовитые женщины - упорная живучесть, стойкость расы, наперекор преступлениям и кровосмешениям, вопреки возрасту и рассудку.

Паскаль был глубоко взволнован, он чувствовал безграничную благодарность, ибо мечта его исполнилась: странница любви, его Ависага, пришла к нему на склоне дней, чтобы снова наполнить его жизнь весенним благоуханием. Потом очень тихо и словно вбирая всю ее одним дыханием, он прошептал ей на ухо:

- О, твоя юность, твоя юность, как я жажду ее, как она питает меня!..

Но разве ты, такая юная, не жаждешь юности? Зачем ты выбрала меня, такого старого, старого, как мир?

Клотильда вздрогнула от удивления и, обернувшись, взглянула на него.

- Ты старый?.. - сказала она. - Да нет же, ты совсем молодой, моложе, чем я!

И она так рассмеялась, сверкнув зубами, что Паскаль сам не мог удержаться от смеха. Но он продолжал настаивать, все еще немного обеспокоенный:

- Ты не отвечаешь мне... Разве ты, такая молодая, не хочешь молодости?

Тогда она протянула ему губы, она поцеловала его и тоже прошептала совсем тихо:

- Я алчу и жажду лишь одного: быть любимой, любимой больше всего, сильнее всего, так, как ты меня любишь.

Когда Мартина увидела на стене эту пастель, она некоторое время молча смотрела на нее, потом перекрестилась, причем нельзя было понять, приняла она ее за икону или за дьявольское наваждение. За несколько дней до пасхи она попросила Клотильду пойти с ней в церковь; та ответила отказом. Тогда Мартина, относившаяся теперь к ней с молчаливой снисходительностью, вышла наконец из терпения. Среди всех новшеств, изумлявших ее, самым потрясающим было это внезапное неверие ее молодой хозяйки. И вот она разрешила себе, как в прежние годы, прочитать ей целое наставление и выбранить ее, словно перед ней была прежняя маленькая девочка, не желавшая помолиться богу. Неужто она потеряла страх божий? Неужто не боится, что будет вечно кипеть в адском котле?

Клотильда не могла удержаться от улыбки:

- Ну, знаешь, я и прежде не очень-то боялась ада!.. Но ты ошибаешься, если думаешь, что я больше не верю. Я перестала ходить в церковь, потому что теперь молюсь в другом месте. Вот и все.

Мартина, разинув рот, смотрела на нее, ничего не понимая. Все было кончено, барышня погибла навеки. И она никогда больше не просила Клотильду пойти с ней в церковь св. Сатюрнена. Но ее набожность еще усилилась и перешла в настоящую одержимость. Теперь в часы отдыха ее уже не видели пуляющей со своим вечным чулком, который она вязала даже на ходу. Каждую свободную минуту она бежала в церковь и молилась без конца. Однажды старая г-жа Ругон, бывшая всегда начеку, застала ее там, за колонной, хотя уже час назад видела ее на том же месте. Мартина покраснела и стала извиняться, как служанка, уличенная в безделье.

- Я молилась за него, - сказала она.

Между тем Паскаль и Клотильда все больше расширяли границы своих владений. С каждым днем их прогулки становились продолжительней; теперь они уже уходили за город, в открытое поле. Однажды после полудня, отправившись в Сегиран, они пережили душевное потрясение, проходя мимо распаханного унылого участка земли, где некогда тянулись волшебные сады Параду. Пред Паскалем возник образ Альбины, и он как будто вновь увидел ее, цветущую, словно весна. Когда-то он приходил сюда, считая себя уже стариком, весело поболтать с маленькой девочкой и теперь никак не мог убедить себя, что она давно уже умерла, а вот ему жизнь принесла в подарок такую же весну, наполнившую благоуханием его закат. Клотильда, почувствовав, как между ними встало это видение, потянулась к Паскалю с вновь проснувшимся желанием ласки. Она была такой же Альбиной, вечной возлюбленной. Он поцеловал ее в губы, они не обменялись ни одним словом, но какой-то трепет пробежал по ровным полям, засеянным овсом и пшеницей, там, где прежде зыбилось чудесное зеленое царство Параду.

Паскаль и Клотильда шли теперь голой, выжженной равниной, по хрустевшей под ногами пыли. Они любили эту природу, пышущую жаром, поля, засаженные тощими миндальными деревьями и карликовыми оливами, любили линию безлесных холмов на горизонте с беловатыми пятнами домиков в черной ограде столетних кипарисов. Это было похоже на старинные пейзажи, классические пейзажи старых художников, с жесткими красками, спокойными и величественными очертаниями.

Казалось, тот же густой солнечный зной, который спалил эти поля, кипел в их жилах; под этим вечно голубым небом, изливавшим ясный огонь вечной страсти, они были еще жизнерадостнее, еще прекраснее. Клотильда, в легкой тени зонтика, казалось, расцветала под этими волнами света, словно южное растение; а Паскаль молодел, чувствуя, как жаркие соки земли проникают в его жилы, разливаясь в них радостью жизни.

Прогулка в Сегиран была задумана доктором, услыхавшим от тетушки Дьедоннэ о предстоящем браке Софи с молодым соседом-мельником; ему захотелось узнать, здорова ли и счастлива она в своем уголке. Как только они очутились под высоким зеленым сводом дубовой аллеи, их тотчас охватила приятная свежесть. По обеим сторонам дороги неустанно бежали ручьи, взрастившие эти тенистые громады. Подойдя к дому сыромятника, они как раз натолкнулись на влюбленных: Софи и ее мельник целовались взасос возле колодца, пользуясь тем, что тетушка отправилась полоскать белье за ивами, туда, пониже по течению Вьорны. Застигнутая парочка была очень смущена, оба густо покраснели. Но доктор и Клотильда добродушно рассмеялись, и влюбленные, ободрившись, рассказали, что их свадьба назначена на Иванов день, что ждать еще долго, но в конце концов это время настанет. Конечно, Софи еще поздоровела и похорошела. Она избавилась от тяжелой наследственности и росла под жарким солнцем так же, как эти деревья, пустившие прочные корни в сырую землю, орошаемую ручьями. О, это огромное знойное небо! Какую силу вливало оно в людей и природу! Софи горевала только об одном - о своем брате Валентине, которому осталось жить, быть может, меньше недели. Когда она заговорила о нем, на глазах ее выступили слезы.

Вчера ей передали, что он безнадежен. Паскаль был вынужден солгать, чтобы ее утешить, ибо и сам с часу на час ожидал неизбежной развязки. Клотильда и Паскаль медленно возвращались в Плассан, взволнованные и растроганные этой здоровой любовью, которую овеял тонкий холодок смерти.

В старом квартале одна женщина, пациентка Паскаля, сообщила им, что Валентин только что скончался. Двум соседкам пришлось увести Гирод, которая, рыдая, как сумасшедшая, вцепилась в тело умершего сына. Паскаль вошел в дом, оставив Клотильду у дверей. Потом они молча направились в Сулейяд.

Возобновив посещения больных, он, казалось, только исполнял долг врача, не ожидая больше чудес от своего лечения. Однако его удивило, что смерть Валентина наступила так поздно; он понял, что продлил больному жизнь по крайней мере на год. Но, несмотря на замечательные результаты, которых он добился, Паскаль хорошо знал, что смерть неизбежна, неодолима. И все же такое долгое сопротивление ей могло польстить его самолюбию и смягчить незатихающую боль после смерти Лафуасса, - он невольно ускорил ее на несколько месяцев. Но, казалось, Паскаль ничего этого не испытывал -

глубокая морщина на его лбу не разгладилась и тогда, когда они вернулись в свою усадьбу. Здесь его ожидало новое волнение. Он увидел на дворе под платанами, где его усадила Мартина, шапочника Сартера из Тюлет, которого так долго лечил своими уколами. На этот раз рискованный опыт как будто удался -

впрыскивания нервного вещества укрепили его волю; помешанный, утром уйдя из убежища, сидел теперь здесь и клялся, что более не подвержен припадкам, что совсем избавился от мании убийства, под влиянием которой он мог внезапно броситься на прохожего и удушить его. Паскаль внимательно присматривался к нему - это был маленький, очень смуглый человек с покатым лбом и лицом наподобие птичьего клюва, причем: одна щека у него казалась значительно толще другой. Сейчас Сартер был в здравом уме и совершенно спокоен;

преисполненный благодарности, он горячо целовал руки своего спасителя.

Растроганный Паскаль ласково простился с ним, посоветовав опять вернуться к трудовой жизни - лучшему способу сохранить телесное и нравственное здоровье.

После его ухода Паскаль, умиротворенный, уселся за стол и весело заговорил о другом.

Клотильда смотрела на него с удивлением, даже с некоторым возмущением.

- Как, учитель, - сказала она, - ты и теперь недоволен собой?

Он пошутил:

- О, собой я никогда не бываю доволен! Что же касается медицины, то и тут, видишь ли, день на день не приходится!

Ночью, в постели, между ними возникла первая размолвка. Они погасили свечу и лежали в объятиях друг друга, окутанные глубокой тьмой. Он крепко обнимал ее, а она, гибкая, тоненькая, прижалась к нему, положив голову на грудь, против сердца. Но Клотильда сердилась на него за то, что он так скромен, и снова начала выговаривать Паскалю: почему он не гордится выздоровлением Сартера и даже тем, что настолько продлил жизнь Валентина?

Теперь она сама страстно жаждала его славы. Она напомнила о его собственной болезни, - разве он не вылечил себя? Может ли он после этого отрицать плодотворность своего метода? Грандиозная мечта, которая когда-то владела им, повергала ее в трепет: победить слабость, эту единственную причину болезней, исцелить страждущее человечество, сделать его здоровым и более совершенным, ускорить наступление всеобщего счастья, создать будущее общество, гармоничное и благоденствующее, оказав ему помощь и даруя всем здоровье!.. Ведь в его руках эликсир жизни, целебное средство от всех болезней, позволяющее питать эту великую надежду!

Паскаль молчал, прильнув губами к обнаженному плечу Клотильды. Потом он прошептал:

- Да, это так. Я вылечил себя, вылечил многих других. Я и сейчас уверен, что мои уколы в большинстве случаев действуют положительно... Я не отрицаю медицины: угрызения совести в связи с этим несчастным случаем, смертью Лафуасса, не заставят меня быть несправедливым... Пойми, работа была моей страстью, именно она отнимала у меня все силы. Ведь я чуть не умер, желая доказать себе возможность возродить одряхлевшее человечество, сделав его могучим и разумным... Но это мечта, прекрасная мечта!

Она тоже крепко обняла его своими гибкими руками, словно слившись с ним.

- Нет, нет! Не мечта, а действительность, - действительность, открытая твоим гением, учитель! - воскликнула она.

И в этой тесной близости он стал шептать еще тише; его слова звучали, как признание, как едва уловимый вздох:

- Слушай. Я хочу сказать тебе то, чего не скажу никому в мире, чего не говорю открыто даже самому себе... Нужно ли исправлять природу, вмешиваться в ее дела, изменять ее и препятствовать ей в достижении неведомой цели?

Когда мы лечим, отсрочиваем смерть больного ради его личного счастья, продлеваем его жизнь, несомненно во вред всему его роду, мы разрушаем то, что хочет сделать природа. Имеем ли мы право мечтать о более здоровом и сильном человечестве, созданном сообразно нашим представлениям о здоровье и силе? Что же мы станем делать, зачем нам вмешиваться в работу жизни, средства и цели которой нам не известны? Быть может, все хорошо и так? А вдруг мы убьем любовь, гений, самую жизнь... Ты слышишь, я исповедуюсь тебе одной, - сомнения обуревают меня, я содрогаюсь при мысли об этой алхимии двадцатого века, я прихожу к выводу, что благороднее и полезнее предоставить природу ее естественному развитию.

Он помолчал и прибавил так тихо, что она едва расслышала:

- Знаешь ли, теперь я впрыскиваю им воду. Ты сама заметила, что в моей комнате больше не слышно шума ступки, а я на это сказал, что у меня есть запас настойки... Вода приносит им облегчение, - тут, наверное, просто механическое воздействие. О, я, конечно, хочу облегчить страдания, устранить их! Быть может, это моя последняя слабость, но я не могу видеть, когда страдают, страдание выводит меня из себя как некая чудовищная и бесполезная жестокость природы... Я лечу теперь только для того, чтобы избавить от страданий...

- В таком случае, - ответила Клотильда, - раз ты не хочешь больше исцелять, не нужно говорить всю правду. Ведь жестокая необходимость обнажать все язвы могла быть оправдана только надеждой на их излечение.

- Нет, нет! Нужно знать, знать во что бы то ни стало, ничего не скрывать, выведать точную истину обо всем существующем!.. Неведение не приносит счастья, только познание может обеспечить спокойную жизнь. Когда люди больше будут знать, они, конечно, примирятся со всем... Разве ты не понимаешь, что желание все исцелить, все возродить - только незаконное притязание нашего эгоизма, бунт против жизни, которую мы объявляем дурной, потому что судим о ней с точки зрения наших интересов! Я хорошо чувствую, что стал спокойнее духом, что мысль моя шире и возвышеннее с тех пор, как я признал право на естественное развитие. Причина этого - моя страстная любовь к жизни, торжествующая победу; я перестал с пристрастием доискиваться ее целей, доверился ей весь, и до такой степени, что растворился в ней, даже не испытывая желания исправлять ее в соответствии с моими представлениями о добре и зле. Одна только жизнь - наша верховная владычица, она одна знает, что творит и куда идет; я в силах лишь постараться понять ее, чтобы жить, как она этого требует... И вот, видишь ли, я постиг ее лишь с тех пор, как ты стала моей. Пока ты не была моей, я искал истину вовне, я мучился неотвязной мыслью спасти мир. Но ты пришла, жизнь стала полна. Мир ежечасно спасает себя любовью, огромной и неустанной работой всего, что живет и размножается в беспредельном пространстве... О жизнь! Непогрешимая, всемогущая, бессмертная жизнь!

Все это прозвучало как символ веры, как трепетный вздох покорности высшим силам. Клотильда не возражала больше, она тоже смирилась.

- Учитель, - прошептала она, - я не хочу выходить из твоей воли. Возьми меня и сделай своей, чтобы я исчезла и вновь возродилась вместе с тобой!

И они отдались друг другу. Потом снова послышался шепот, они мечтали о сельской идиллии, о спокойной и здоровой жизни в деревне. К этому простому пожеланию жить в укрепляющей силы обстановке и сводился его врачебный опыт.

Он проклинал города. По его мнению, можно быть здоровым и счастливым только на вольном просторе, под горячим солнцем, но при условии отказаться от денег, от честолюбия, даже от напряженных умственных занятий, которые тешат нашу гордость. Нужно только одно: жить и любить, обрабатывать свою землю и родить хороших детей.

- О дитя, - продолжал он тихо, - наше дитя, которое могло бы родиться у нас...

Паскаль не окончил, глубоко взволнованный мыслью об этом позднем отцовстве. Он стирался не говорить о детях, и всякий раз, когда они, гуляя, встречали улыбающуюся им девочку или мальчика, отворачивался в сторону, с глазами, полными слез.

Клотильда просто, со спокойной уверенностью сказала:

- Но ведь оно родится!

Это представлялось ей естественным и необходимым: завершением любви. В каждом ее поцелуе таилась мысль о ребенке, ибо любовь без этой цели казалась ей ненужной и низменной.

Быть может даже, это было одной из причин ее нелюбви к романам. В противоположность матери Клотильда не слишком увлекалась чтением; ей было достаточно собственного воображения, и всякие вымышленные истории казались ей скучными. Любовные романы, где никогда не думают о ребенке, постоянно вызывали у нее глубокое удивление и негодование. Там ребенок всегда являлся неожиданностью; если случайно он зачинался среди любовных утех, это было катастрофой, глупостью, серьезным затруднением. В этих романах влюбленные, отдаваясь друг другу, даже не подозревают о том, что они творят дело жизни, что у них родится ребенок. В то же время занятия естественными науками открыли ей, что природа заботится лишь об одном - о плоде. Только это ей важно, это ее единственная цель, и все ее ухищрения направлены к тому, чтобы семя не пропало даром и чтобы мать произвела на свет детеныша. Человек, наоборот, придав любви утонченность и благородство, избегает даже самой мелели о ребенке. В самых замечательных романах пол героев стал лишь орудием страсти. Они обожают друг друга, сходятся, расстаются, тысячу раз умирают и воскресают, целуются, убивают друг друга, вызывают целую бурю общественных бедствий - и все это ради одного наслаждения, независимо от законов природы;

они просто забывают о том, что, отдаваясь любви, зачинают детей. Это нечистоплотно и глупо.

Клотильда развеселилась. Немного смущенная, она с пленительной смелостью влюбленной женщины шептала ему на ухо:

- Оно родится... Ведь мы делаем для этого все, что нужно. Почему же ты не веришь, что оно будет?

Паскаль не сразу ответил ей. Она почувствовала, как он, охваченный скорбью и сомнением, вздрогнул в ее объятиях, словно от холода. Помолчав, он печально прошептал:

- Нет, нет! Слишком поздно... Подумай, любимая, о моем возрасте!

- Но ты же молодой! - воскликнула она в новом порыве страсти, обжигая его своим телом и покрывая поцелуями.

Потом они рассмеялись. И заснули в объятиях друг друга; он лежал на спине, обнимая ее левой рукой, а она прильнула к нему всем своим гибким телом, положив голову ему на грудь и смешав свои рассыпавшиеся белокурые волосы с его белой бородой. Сунамитянка спала, прижавшись щекой к сердцу своего царя. В большой темной комнате, объятой тишиной и такой благосклонной к их любви, слышалось только их спокойное дыхание.

IX

Доктор Паскаль продолжал лечить своих больных в городе и в окрестных деревнях. Почти всегда его сопровождала Клотильда, навещавшая вместе с ним весь этот бедный люд.

Но теперь, как ей признался сам Паскаль однажды ночью, это делалось только чтобы утешить и облегчить страдания. Он и прежде не мог уже заниматься своей практикой без чувства отвращения, потому что сознавал всю ничтожность современного врачевания. Его приводил в отчаяние эмпиризм медицины. Поскольку она являлась не наукой, основанной на опыте, а искусством, он испытывал тревогу и сомнение, сталкиваясь с бесконечными видоизменениями болезни и лекарств, в зависимости от больного. Способы лечения менялись сообразно тем или другим гипотезам - сколько людей было отправлено на тот свет лекарствами, от которых теперь совершенно отказались!

Чутье врача заменяло все: он превращался в какого-то высокоодаренного кудесника, который тоже шел ощупью, но, случалось, вылечивал больных благодаря своей удачливости. Вот почему после двенадцати лет практики Паскаль мало-помалу забросил своих пациентов и всецело отдался чистой науке.

Потом, когда глубокие исследования в области наследственности привели его одно время к надежде изменить положение вещей, он снова занялся своими подкожными впрыскиваниями. Это увлечение продолжалось до того дня, когда вера Паскаля в жизнь, побуждавшая его оказывать ей помощь, восстанавливая жизненные силы людей, стала еще сильнее. Она превратилась в возвышенную уверенность, что жизнь со всем справится сама, ибо она - единственный источник здоровья и силы. И он, как всегда, спокойно улыбаясь, стал посещать только тех больных, которые настойчиво взывали к его помощи и чувствовали необыкновенное облегчение даже в том случае, если он им впрыскивал чистую воду.

Теперь Клотильда иногда позволяла себе подшучивать над ним. В глубине души она все еще преклонялась перед тайной и весело повторяла, что если он творит чудеса, значит, есть у него такая власть, значит, он и правда сам господь бог! Тогда он, в свою очередь, посмеивался над ней, утверждая, что только благодаря ей их посещения приносят пользу. По его словам, когда ее не было с ним, лечение не давало результатов, значит, именно в ней было что-то от мира иного, какая-то неведомая, но необходимая сила. Поэтому-то люди богатые, буржуа, к которым она избегала заходить, охают по-прежнему, не чувствуя ни малейшего облегчения. Этот любовный спор забавлял их обоих.

Каждый раз они выходили из дому, словно им предстояли новые открытия, а у постели больного они обменивались сострадательными, понимающими взглядами.

Как возмущал их этот демон мучений, с которым они боролись! Как они бывали счастливы, когда им удавалось победить его! И они чувствовали глубочайшее удовлетворение, видя, как проходит у больных холодный пот, как стихают вопли и оживляются помертвевшие лица. Несомненно, их любовь, которую они всюду приносили с собой, давала успокоение этой малой части страдающего человечества.

- Умереть-то пустяки, это в порядке вещей, - часто говаривал Паскаль. -

Но зачем страдать? Это отвратительно и нелепо!

Однажды после полудня Паскаль и Клотильда отправились в маленькую деревушку св. Марты, навестить больного. Жалея Добряка, они решили ехать поездом, и на вокзале им была уготована неожиданная встреча. Их поезд шел из Тюлет. Станция св. Марты была первой остановкой на пути в противоположную сторону, к Марселю. Когда поезд прибыл, они поспешили к нему и уже открывали дверь вагона, когда из купе, которое им показалось свободным, вышла старая г-жа Ругон.

Она не сказала им ни слова, легко соскочила с подножки, несмотря на свой возраст, и направилась дальше с весьма непреклонным и добродетельным видом.

- Сегодня первое июля, - сказала Клотильда, когда поезд тронулся. -

Бабушка возвращается из Тюлет после своего ежемесячного визита к тете Диде... Ты видел, какой взгляд она бросила на меня?

Паскаль в глубине души был очень доволен размолвкой с матерью: это освобождало его от постоянного беспокойства, связанного с ее посещениями.

- Ну что ж! - спокойно заметил он. - Когда люди не понимают друг друга, им лучше не встречаться.

Но Клотильда была огорчена и задумчива. Помолчав, она сказала вполголоса:

- По-моему, она изменилась, побледнела... Ты заметил, у нее только на одной руке была перчатка - зеленая перчатка на правой руке?.. А ведь она всегда так аккуратна... Не знаю почему, мне стало ее очень жаль.

Паскаля это тоже смутило, он сделал неопределенный жест рукой. Конечно, его мать в конце концов состарится, как и все люди. Она еще и теперь чересчур деятельна, чересчур близко все принимает к сердцу. Он рассказал, что она намерена завещать свое состояние городу Плассану на постройку богадельни имени Ругонов. Оба они рассмеялись, как вдруг Паскаль воскликнул:

- Погоди-ка, ведь завтра мы сами едем в Тюлет к нашим больным. Кстати, я обещал отвезти Шарля к дядюшке Маккару.

Фелисите действительно возвращалась из Тюлет, куда она ездила каждый месяц, первого числа, справляться о тетушке Диде. Уже много лет она чрезвычайно интересовалась состоянием ее здоровья. Больная все еще жила, и это изумляло г-жу Ругон; такая жизнеспособность, превосходившая все обычные границы, это подлинное чудо долголетия выводили ее из себя. Какое облегчение почувствовала бы она, похоронив в одно прекрасное утро эту неприятную свидетельницу прошлого, этот призрак долготерпения и искупления, воскрешавший все ужасы семьи Ругонов! Ведь столько людей отдали душу богу, а эта безумная, сохранившая искру жизни только в глазах, казалось, забыта смертью. Сегодня Фелисите опять застала ее в кресле, такую же сухонькую, прямую и недвижную. По словам сиделки, нечего было и думать, что она когда-либо умрет. Ей уже исполнилось сто пять лет.

Фелисите ушла из Убежища для умалишенных, чувствуя глубокую обиду.

Кстати она вспомнила и дядюшку Маккара. Он тоже мешал ей, тоже засиделся на этом свете с каким-то несносным упрямством! Хотя ему было восемьдесят четыре года - всего только на три года больше, чем ей, - он казался ей старым до смешного, непозволительно старым. И этот человек, шестьдесят лет предававшийся распутству, мертвецки пьяный каждый день, живет!

Благоразумные, воздержанные умирали, а он цвел, толстел, сияя здоровьем и весельем. В свое время, когда он только водворился в Тюлет, Фелисите прислала ему в подарок вино, ликеры и коньяк, в тайной надежде освободить семью от этого грязного шалопая, который не сулит ей ничего, кроме неприятностей и позора. Но очень скоро она заметила, что достигла совершенно противоположного результата: алкоголь, казалось, поддерживал у Маккара прекрасное настроение, его физиономия расплывалась в улыбке, глаза насмешливо блестели. И она перестала делать ему подарки, он только толстел от этого яда, на который она так уповала. Фелисите питала против него страшную злобу и, если бы осмелилась, охотно убила бы его. Это желание возникало у нее при каждой встрече, когда он, твердо стоя на отекших от пьянства ногах, смеялся ей в лицо, - Маккар отлично знал, что она подкарауливает его смерть, чтобы похоронить вместе с ним кровавые и грязные события, связанные с двукратным завоеванием Плассана, и мысль о том, что он не доставляет ей этого удовольствия, приводила его в совершенный восторг.

- Видите ли, Фелисите, - частенько говорил он со своей жестокой усмешкой, - я торчу здесь, чтобы беречь нашу старую мамашу. И если когда-нибудь мы с нею решим умереть, то только для того, чтобы оказать вам любезность. Вот именно! Только для того, чтобы избавить вас от труда навещать нас ежемесячно с такой сердечностью.

Обычно Фелисите, не обольщая себя больше надеждой, даже не заходила к Маккару, разузнавая о нем в Убежище. Но на этот раз, услышав, что он пьет запоем, не выходя из дому, и ни разу не протрезвился в течение двух недель, она полюбопытствовала взглянуть собственными глазами, до какого состояния он дошел. И вот, возвращаясь на вокзал, она сделала крюк, чтобы пройти мимо усадьбы дядюшки Маккара.

Стояла прекрасная погода, был жаркий, сияющий летний день. Ее путь лежал проселочной дорогой; по обе стороны тянулись тучные поля, которые она принуждена была купить для него, заплатив этой ценой за молчание и пристойное поведение. Дом дядюшки Маккара, с розовыми черепицами и стенами густо-желтого цвета, был весь залит солнцем и показался ей необыкновенно веселым. На террасе, под тенью старых шелковиц, Фелисите отдохнула в приятном холодке, наслаждаясь прекрасным видом. Каким достоинством и мудростью дышал этот счастливый уголок, где старый человек мог бы окончить в мире дни свои, исполненные добра и сознания выполненного долга!

Но она его не видела и не слышала. Стояла глубокая тишина. Лишь пчелы гудели над огромными мальвами. На террасе в тени, вытянувшись во всю свою длину, лежала маленькая желтая собачка, "лубе", как их зовут в Провансе. Она было с ворчанием подняла голову, готовая залаять, но, узнав гостью, снова опустила голову и больше не двигалась.

Тогда, среди этого безлюдья, среди этих потоков солнечного света, Фелисите почувствовала легкий озноб от страха. Она позвала:

- Маккар, Маккар!..

Входная дверь домика под шелковицами была широко распахнута. Но Фелисите не решалась войти - этот пустой дом с открытой настежь дверью тревожил ее. И она позвала опять:

- Маккар, Маккар!..

Ни звука, ни движения в ответ. Снова глухое молчание; только пчелы гудели сильнее над высокими мальвами.

Наконец Фелисите устыдилась своей боязни и смело вошла в дом. Налево, в прихожей, дверь на кухню, где дядюшка обычно проводил время, была притворена. Толкнув ее, она сначала не могла ничего разобрать, - видимо, он закрыл ставни, чтобы спастись от жары. Она только почувствовала, что задыхается от удушливого запаха алкоголя, наполнявшего комнату; казалось, его выделяла каждая вещь, словно весь дом насквозь был пропитан им. Потом, когда ее глаза привыкли к полутьме, она наконец различила фигуру дядюшки. Он сидел возле стола, на котором стояли стакан и пустая до донышка бутылка восьмидесятиградусного коньяка. Глубоко осев в своем кресле, он крепко спал, мертвецки пьяный. Эта картина вызвала у нее обычный приступ злобы и презрения.

- Да ну же, Маккар! - закричала она. - Как неразумно и низко доводить себя до такого состояния!.. Проснитесь же, ведь это просто срам!

Но его сон был так глубок, что ее слышалось даже дыхания Напрасно она кричала все громче и шумела, яростно хлопая в ладоши:

- Маккар! Маккар! Маккар!.. Да что же это такое!.. На вас противно смотреть, мой милый!

Наконец она оставила его в покое и, не церемонясь, стала распоряжаться в комнате. После пыльной дороги ужасно хотелось пить. Перчатки мешали ей, она сняла их и положила на край стола. Потом ей посчастливилось найти кувшин, она вымыла стакан, наполнила его до краев водой и уже собралась напиться, как вдруг она заметила нечто необыкновенное, потрясшее ее до такой степени, что, не сделав ни глотка, она опустила стакан на стол рядом с перчатками.

В комнате, освещенной узкими лучами солнца, пробивавшимися сквозь щель старых, рассохшихся ставней, она видела все ясней и ясней. Теперь она ясно разглядела дядюшку Маккара; на нем, как всегда, был костюм из синего сукна, а на голове меховая каскетка, которую он носил круглый год. Он здорово растолстел за пять или шесть последних лет и превратился в какую-то глыбу, обвисавшую жирными складками. Фелисите заметила, что он курил, засыпая, -

его короткая черная трубка упала ему прямо на колени. И вот тогда-то Фелисите остолбенела от изумления. По-видимому, рассыпавшийся табак прожег брюки: сквозь дыру величиной с большую монету виднелась голая ляжка -

красная ляжка, от которой поднимался маленький голубой огонек.

Сначала Фелисите подумала, что горит его белье: кальсоны, рубашка. Но сомнений быть не могло: она ясно различила голое тело и маленький голубой огонек над ним - легкий, танцующий, каким бывает пламя скользящее по поверхности зажженной чаши с пуншем. Пока он был не больше слабого бесшумного язычка ночника и колебался от малейшего движения воздуха. Но он быстро становился выше и шире, кожа начала трескаться, зашипел жир.

Невольный крик вырвался у Фелисите:

- Маккар!.. Маккар!..

Он не пошевельнулся. Должно быть, он ничего не чувствовал, винные пары погрузили его в состояние какого-то оцепенения, парализовав все чувства; но он был жив, он дышал, его грудь поднималась медленно и ровно.

- Маккар!.. Маккар!..

Теперь сквозь трещины на коже стал сочиться жир, и огонь усилился, охватывая живот. Тогда Фелисите поняла, что дядюшка горит, как губка, насквозь пропитанная спиртом. Уже много лет он поглощал его, при этом самый крепкий, самый горючий. Вот-вот он вспыхнет весь с ног до головы.

И у Фелисите пропало желание его разбудить - уж очень крепко он спал.

Еще одно показавшееся бесконечным мгновение она растерянно смотрела на него, постепенно приходя к какому-то решению. Но пальцы ее дрожали мелкой дрожью, которую она не могла сдержать. Задыхаясь, она обеими руками поднесла к губам стакан воды и сразу осушила его. Потом направилась на цыпочках к двери, но вспомнила о своих перчатках, возвратилась обратно и ощупью, торопливо захватила их, - ей казалось, что она взяла обе. Наконец она вышла и тщательно закрыла за собой двери, стараясь не шуметь, словно боялась кого-нибудь побеспокоить.

Очутившись снова на свежем воздухе, на террасе, залитой живительным солнцем, опять увидев бесконечные поля, слившиеся с небом на горизонте, она облегченно вздохнула. Вокруг не было ни души; наверное, никто не видел, как она вошла в дом и вышла оттуда. Только желтая собачка лежала, вытянувшись, на прежнем месте, не удостаивая даже поднять голову. И Фелисите отправилась дальше своими маленькими проворными шажками, легко покачиваясь на ходу, словно молоденькая девушка. Отойдя немного, она против воли, повинуясь какой-то непреодолимой силе, обернулась и в последний раз взглянула назад.

Дом на косогоре казался таким приветливым и спокойным в лучах заходящего солнца. Только в поезде, когда она захотела надеть перчатки, она заметила, что одной не хватает. Фелисите решила, что потеряла ее на перроне, садясь в вагон. Ей казалось, что она совершенно спокойна, а все же так и осталась с одной перчаткой на правой руке. Это свидетельствовало, если знать г-жу Ругон, о чрезвычайно сильном потрясении.

На следующий день Паскаль и Клотильда с трехчасовым поездом выехали в Тюлет. Мать Шарля, жена шорника, привела к ним мальчика, которого они взялись отвезти к дядюшке, - там он должен был остаться на целую неделю. В семье снова начались раздоры: отчим Шарля наотрез отказался терпеть у себя в доме чужого ребенка, этого дворянского сынка, тупицу и бездельника. Шарль, которого бабушка одевала по своему вкусу, действительно напоминал в этот день своим черным бархатным костюмом, расшитым золотым шнуром, маленького аристократа, пажа былых времен, отправляющегося ко двору. Клотильда во время этого пятнадцатиминутного путешествия, сидя в купе, где, кроме них, никого не было, забавлялась, играя его кудрями. Она сняла с него берет и гладила чудесные белокурые локоны, царственно падавшие ему на плечи. Но на ее пальце было кольцо, и, проведя рукой по его затылку, она была поражена, увидев кровавый след. К Шарлю нельзя было прикоснуться, чтобы на его коже сейчас же не выступила красная роса, - это была слабость тканей, до такой степени усиленная вырождением, что стоило только дотронуться до него, как начиналось кровотечение. Обеспокоенный Паскаль тотчас спросил Шарля, бывают ли у него так же часто, как раньше, кровотечения из носа. Мальчик не сразу ответил на этот вопрос: сначала он сказал "нет", потом вспомнил, что на днях у него долго текла из носа кровь. Действительно, он казался слабее прежнего; он впадал в младенчество по мере того, как становился старше; его умственные способности не только не развивались, но все более ослабевали. Ему исполнилось пятнадцать лет, а на вид ему не дали бы и десяти; он был похож на хорошенькую бледную девочку, на цветок, выросший в тени. Растроганная, огорченная Клотильда сначала держала его у себя на коленях, но потом пересадила на скамейку, заметив, что он пытается просунуть руку в вырез ее корсажа. То было раннее и бессознательное проявление порочности маленького животного.

Приехав в Тюлет, Паскаль решил сначала проводить Шарля к дядюшке. И они стали взбираться на довольно крутой подъем, по которому шла дорога.

Видневшийся издали маленький домик, как и вчера, залитый ярким солнечным светом, словно улыбался своими розовыми черепицами и желтыми стеками.

Зеленые шелковицы, простиравшие узловатые ветви над террасой, роняли на нее пустую тень листвы. Блаженный покой царил в этом укромном уголке, в этом убежище мудреца. Слышалось только гудение пчел над высокими мальвами.

- Ах, этот мошенник-дядюшка! - пробормотал Паскаль, улыбаясь. - Я ему завидую.

Однако дядюшки не было видно, как обычно, на террасе, и это удивило Паскаля. Шарль побежал вперед, увлекая за собой Клотильду, чтобы поскорее посмотреть на кроликов, и доктор, поднявшись один к дому, еще более удивился, никого не найдя там. Ставни были закрыты, входная дверь распахнута настежь. Только желтая собачка стояла на пороге, судорожно упершись в него лапами, шерсть на ней стояла дыбом; она тихо, не переставая, выла. Увидев Паскаля, которого знала, она на мгновение замолкла, потом отбежала в сторону и снова начала тихонько скулить.

Охваченный тревогой, Паскаль не мог сдержать своего беспокойства и невольно позвал:

- Маккар!.. Маккар!..

Никто не отвечал, дом хранил гробовое молчание, широко распахнутая дверь казалась зияющей черной дырой. Собака выла, не переставая.

В нетерпении Паскаль закричал еще громче:

- Маккар!.. Маккар!..

Ничто не шевельнулось, гудели пчелы, бесконечное спокойствие царило в этом уединенном уголке. Тогда Паскаль решился войти. Быть может, дядюшка просто-напросто спит. Но как только он толкнул дверь в кухню, налево, ему в нос ударил ужасный запах - невыносимый запах костей и мяса, брошенных на горячие угли. В самой кухне он едва не задохнулся, ослепленный каким-то густым паром, каким-то висевшим в воздухе тошнотворным дымом. Тонкие лучи света, проникавшие в щели, помогали мало, он не мог ничего рассмотреть.

Тогда он быстро подбежал к камину, но сейчас же отказался от мысли о пожаре: огня там не было, вся мебель кругом стояла нетронутой. Ничего не понимая и чувствуя, что в этой отравленной атмосфере силы оставляют его, Паскаль резким движением открыл оконные ставни. В комнату ворвался поток света.

Зрелище, открывшееся ему, было поразительно. Каждая вещь стояла на своем месте, стакан и пустая бутылка от коньяка находились на столе; только на кресле, где обычно восседал дядюшка, были следы огня - передние ножки почернели, солома на сиденье почти сгорела. Но что случилось с дядюшкой?

Куда он девался? Перед креслом, на каменном полу, залитом лужей жира, виднелась только небольшая кучка пепла, а рядом с ней лежала трубка, -

черная трубка, даже не разбившаяся при падении. Тут и был весь дядюшка целиком, - в этой горсти тонкого пепла, в этом рыжем облаке дыма, уходившем в открытое окно, в этом слое сажи, покрывавшем кухню, - ужасная сажа от сожженного мяса облепила все, жирная, омерзительная на ощупь.

Это был один из самых замечательных случаев самопроизвольного сгорания, который когда-либо случалось наблюдать врачу. О некоторых из них, тоже совершенно исключительных, Паскалю приходилось читать в научной литературе.

Так, он вспомнил о жене одного сапожника, погибшей от пьянства: она загнула на своей грелке, и все, что от нее осталось, была только кисть руки да ступня. Однако до сих пор доктор не доверял этим сообщениям и не мог согласиться со старой теорией, утверждавшей, что тело, пропитанное алкоголем, выделяет какой-то неизвестный газ, способный к самостоятельному воспламенению и сжигающий все ткани и кости без остатка. Теперь он больше не сомневался и сразу нашел объяснение, восстанавливая один за другим все факты: пьяное оцепенение, полная утрата чувствительности, трубка, упавшая на одежду, которая начала гореть, тело, пропитанное воспламенившимся спиртом, растрескавшаяся от огня кожа, растопившийся жир, частью стекавший на землю, частью усиливавший горение, и, наконец, мускулы, внутренние органы, кости, сгоревшие в пламени, охватившем все тело. Весь дядюшка остался здесь, со своим костюмом из синего сукна и меховой каскеткой, которую носил круглый год. Без сомнения, как только он вспыхнул наподобие фейерверка, он свалился вперед головой. Именно поэтому кресло только слегка обгорело. От Маккара ничего не осталось - ни косточки, ни зуба, ни ногтя, - только небольшая кучка серого пепла, которую мог развеять сквозняк, дувший из дверей.

Тем временем вошла Клотильда; Шарль остался во дворе, заинтересованный собакой, которая не переставала выть.

- Боже, что за страшный запах! - воскликнула она. - Что случилось?

Когда Паскаль рассказал Клотильде об этой необычайной смерти, она вся задрожала. Она взяла было в руку бутылку, чтобы осмотреть ее, но тотчас с ужасом поставила обратно: бутылка была влажная, вся липкая от осевшей на нее сажи. Нельзя было ни к чему прикоснуться - каждую мелочь покрывала эта желтоватая сажа, прилипавшая к рукам.

По ней пробежала дрожь отвращения и страха.

- Какая печальная смерть! Какая ужасная смерть! - рыдая, повторяла она.

Паскаль, уже оправившийся от первого тяжелого впечатления, слабо улыбнулся.

- Ужасная? - переспросил он. - Почему же? Ему было восемьдесят четыре года, и он умер без страданий... Я нахожу эту смерть слишком прекрасной для такого старого разбойника, как наш дядюшка. Ведь теперь уже можно сказать, что прожил он свою жизнь далеко не по-христиански... Вспомни только документы из его папки - на его совести действительно ужасные и грязные злодеяния. Это не помешало ему в конце концов остепениться и на старости лет пользоваться всеми радостями жизни, точно он был славным старым весельчаком, получившим награду за великие добродетели, которыми отнюдь не обладал... Он умер прямо по-царски, как король пьяниц, вспыхнув сам по себе и сгорев на костре из собственного тела!

Полный изумления, доктор Паскаль сделал широкий жест, как бы желая раздвинуть рамки этой картины.

- Ты представляешь себе?.. Напиться до такой степени, чтобы не чувствовать, как горишь! Зажечься самому огоньком Ивановой ночи и целиком, до последней косточки, рассеяться дымом!.. Ну, как? Ты представляешь себе дядюшку исчезающим в пространстве? Сначала он распространился по всей этой комнате, разлился в воздухе и плавал там, обволакивая все принадлежавшие ему вещи, потом, когда я открыл это окно, он унесся дымным облаком туда, в небо, в бесконечность!.. Да ведь это прекрасная смерть! Исчезнуть, оставив после себя лишь маленькую кучку пепла да трубку рядом!

И, нагнувшись, он поднял трубку, чтобы сохранить ее "на память о дяде", как сказал он. Клотильда чувствовала горечь насмешки в этом восторженном славословии, по ней пробегала дрожь, выдававшая ее ужас и отвращение.

Внезапно она заметила что-то под столом, быть может, часть останков.

- Посмотри-ка, что это за лоскут! - сказала она. Паскаль наклонился и с удивлением поднял с пола женскую перчатку, - зеленую перчатку.

- Да ведь это бабушкина перчатка! - воскликнула Клотильда. - Помнишь, вчера вечером на ней была только одна перчатка!

Они обменялись взглядом, на уме у них было одно и то же: накануне Фелисите, по-видимому, побывала здесь. Паскаль вдруг почувствовал твердую уверенность в том, что его мать видела, как дядюшка загорался, и не потушила огня. Об этом свидетельствовало многое - и то, что к их приходу комната успела совершенно охладиться, и подсчитанное им количество часов, необходимых для полного сгорания. Взглянув на свою подругу, он увидел по ее испуганным глазам, что в ней зреет та же мысль. Но все равно истину никогда нельзя будет установить, и поэтому он ограничился самым простым объяснением.

- Наверное, - сказал он, - бабушка зашла навестить дядю на обратном пути из Убежища, перед тем, как он уселся пить.

- Уйдем отсюда! Уйдем! - крикнула Клотильда. - Я задыхаюсь, я больше не могу здесь оставаться!

Паскаль и сам хотел уйти, нужно было заявить в мэрии о кончине Маккара.

Он вышел вслед за Клотильдой, запер дом и положил ключ к себе в карман. На дворе по-прежнему, не переставая, выла маленькая желтая собачка. Она прикорнула у ног Шарля, а мальчик толкал ее и забавлялся ее визгом, ничего не понимая.

Доктор направился прямо к тюлеттскому нотариусу г-ну Морену, который был в то же время местным мэром. Двенадцать лет тому назад он овдовел и жил вместе с дочерью, тоже бездетной вдовой. Морен поддерживал добрососедские отношения со старым Маккаром, иногда он оставлял у себя маленького Шарля на целый день в угоду дочери, принимавшей участие в этом мальчике, таком красивом и таком несчастном. Г-н Морен совершенно растерялся и пожелал подняться вместе с доктором к дому Маккара, чтобы удостовериться в том, что произошло, и составить по всей форме свидетельство о кончине. Как только они вошли в кухню, ветер, ворвавшийся в открытую дверь, разметал пепел. Пытаясь осторожно собрать его, они только сгребли с пола давно накопившуюся грязь, в которой, по всей вероятности, мало чего осталось от праха дядюшки. Таким образом, как религиозный обряд, так и похороны были связаны с немалыми трудностями. Что можно было предать земле? Не лучше ли от этого отказаться?

И они решили отказаться. Кроме того, дядюшка не отличался набожностью, и его родные удовольствовались тем, что впоследствии велели отслужить по нем заупокойную обедню.

Между тем нотариус вдруг вспомнил о хранившемся у него духовном завещании Маккара и предложил Паскалю, не откладывая в долгий ящик, явиться к нему через два дня для официального ознакомления, ибо он, Морен, считает себя вправе сказать, что дядюшка выбрал доктора своим душеприказчиком. На это время славный Морен предложил оставить Шарля у себя - он понимал, насколько мальчик, с которым плохо обращались в семье его матери, стеснит родных, пока не закончится вся эта история. Шарль пришел в восхищение и остался в Тюлет.

Навестив еще двух больных, Паскаль и Клотильда поздно, семичасовым поездом, вернулись в Плассан. Через два дня, отправившись снова к Морену, они были неприятно поражены, застав у него старую г-жу Ругон. Она, конечно, узнала о смерти Маккара и примчалась сюда, взбудораженная, шумно выражая свое горе. Однако завещание было выслушано спокойно, без всяких помех.

Маккар завещал все, чем только мог располагать из своего маленького состояния, на сооружение великолепной мраморной гробницы, осененной крыльями двух плачущих ангелов. Он сам это придумал, а может быть, ему пришлось видеть подобный памятник где-нибудь за границей, например, в Германии, когда он был солдатом. Он поручил сооружение его своему племяннику Паскалю, так как считал, что во всей семье только Паскаль отличался вкусом.

Пока читали завещание, Клотильда сидела на скамье в саду нотариуса под старым тенистым каштаном. Когда Паскаль и Фелисите вышли к ней, все испытали чувство какой-то большой неловкости, так как они не разговаривали друг с другом уже несколько месяцев. Впрочем, старая г-жа Ругон делала вид, что чувствует себя вполне непринужденно: без единого намека на новое положение вещей она дала понять, что можно и без всяких предварительных объяснений и примирений встречаться и вместе показываться в обществе. Но она сделала ошибку, слишком распространяясь о своем тяжелом горе в связи со смертью Маккара. Паскаль нисколько не сомневался, что она испытывает бурную радость, бесконечное удовольствие при мысли, что эта обнаженная язва на теле семьи, в виде гнусного дядюшки, наконец зарубцуется. И, не выдержав, он поддался накипевшему в нем возмущению. Его взгляд невольно остановился на перчатках матери, на этот раз черных.

Она между тем предавалась печали и пела сладким голосом:

- Разве благоразумно в его возрасте так упорствовать и жить одному, как волк!.. Если бы при нем была хотя бы служанка!

Тогда Паскаль, не отдавая себе ясного отчета в том, что делает, уступил непреодолимому желанию и с изумлением услышал собственные слова:

- Но вы-то, матушка, ведь вы-то были у него в это время! Почему же вы не потушили на нем огонь?

Лицо старой г-жи Ругон покрылось страшной бледностью. Откуда ее сын мог знать? Она растерянно смотрела на него; Клотильда побледнела, как и она, проникшись твердой уверенностью в совершенном преступлении. Это ужасное молчание, вставшее стеной между матерью, сыном и внучкой, это напряженное молчание, скрывающее семейную трагедию, было признанием. Обе женщины не знали, что делать. Доктор пришел в отчаяние, он не должен был говорить, ведь он всегда тщательно избегал неприятных и ненужных объяснений! Волнуясь, он пытался придумать, как вернуть свои слова обратно, но новое ужасное несчастье избавило их от этой невыносимой пытки.

Фелисите, не желая злоупотреблять гостеприимством любезного г-на Морена, решила взять Шарля к себе; нотариус же, не зная об этом, после завтрака велел отвести мальчика на часок - другой в Убежище, к тетушке Диде.

Теперь он послал за ним свою служанку, приказав ей немедленно привести его обратно. И вот служанка, которую ожидали в саду, прибежала вся в поту, запыхавшаяся, растерянная.

- Боже мой, боже мой! - кричала она еще издали. - Идите скорее!..

Господин Шарль весь в крови!

Охваченные страхом, они все втроем поспешили в Убежище. Тетушка Дида в этот день чувствовала себя хорошо - она была спокойна, послушна и прямо сидела в том же самом кресле, в котором провела столько долгих часов за двадцать два года, устремив в пустоту свой неподвижный взгляд. Она как будто еще похудела, от нее остались только кости да кожа, и ее сиделка, здоровая, белокурая девушка, поднимала ее, кормила, распоряжалась ею, как вещью, которую переставляют и опять ставят на место. Забытая всеми, высокая, костлявая, страшная прабабка не обнаруживала никаких признаков жизни; только глаза, чистые, как ключевая вода, светились на ее худом, высохшем лице.

Сегодня утром она ужасно расплакалась - слезы градом катились по ее щекам, потом она стала что-то бессвязно лепетать. Это доказывало, что, несмотря на старческое истощение и помраченный неизлечимой болезнью рассудок, она еще сохранила какие-то признаки духовной жизни. Где-то глубоко дремали воспоминания, были еще возможны проблески мысли. Обычно, после таких приступов, она снова погружалась в молчание, безразличная ко всему на свете.

Иногда она смеялась, когда с кем-нибудь случалось несчастье или если кто-нибудь падал, но чаще всего она ничего не видела и не слышала, поглощенная бесконечным созерцанием пустоты.

Когда привели Шарля, сиделка тотчас усадила его за маленький столик против тетушки Диды. Она дала ему ножницы и целую пачку картинок, приготовленных для него, - то были солдаты, офицеры, короли в пурпуре и золоте.

- На, возьми, - сказала она, - играй спокойно, будь милым мальчиком.

Видишь, какая хорошая сегодня бабушка, и ты тоже должен быть хорошим.

Мальчик поднял глаза на сумасшедшую, и оба стали пристально смотреть друг на друга. Их сходство в эту минуту казалось необычайным. Особенно глаза, пустые, светлые, совершенно одинаковые, - одни, казалось, тонули в глубине других. То же и лица: угасшие черты столетней прабабки как будто выступили через три поколения на нежном лице мальчика, таком же поблекшем, старообразном и истощенном вырождением. Они внимательно смотрели друг на друга, ни разу не улыбнувшись, с выражением какой-то серьезной тупости.

- Ну, вот и хорошо, - продолжала сиделка, от скуки привыкшая рассуждать вслух. - Им-то друг от друга не отказаться. Одного дерева ветки. Похожи, что две капли воды... Да посмейтесь же немножко, повеселитесь - ведь вам нравится побыть вместе.

Шарль, которого быстро утомляло всякое напряжение внимания, первый опустил голову и стал заниматься своими картинками. А тетушка Дида, отличавшаяся изумительной способностью сосредоточиваться, продолжала смотреть на него, не моргая, широко открытыми глазами.

Еще с минуту сиделка убирала эту маленькую веселую комнату, полную солнца, со светлыми обоями в голубых цветочках. Оправив проветренную постель, она уложила в шкаф белье. Потом, как обычно, она решила воспользоваться присутствием мальчика, чтобы немного отдохнуть. В другое время она не покидала свою больную, но, в конце концов, решилась оставлять ее на попечение мальчика, когда он бывал здесь.

- Слушай хорошенько, - сказала она. - Мне нужно отлучиться. Если бабушка шевельнется, если я ей понадоблюсь, позвони и сейчас же позови меня.

Хорошо?.. Ты ведь уже большой мальчик и знаешь, как это нужно сделать.

Шарль поднял голову и утвердительно кивнул в ответ. Оставшись вдвоем с тетушкой Дидой, он снова спокойно взялся за свои картинки. Так продолжалось четверть часа. В глубокой тишине Убежища слышались только заглушенные звуки, как в тюрьме, - осторожные шаги, звяканье ключей, иногда громкий крик, тотчас обрывавшийся. Но день был томительно жаркий, и мальчик, вероятно, устал; он начал постепенно засыпать, скоро его головка, словно не выдержав тяжести густых кудрей, склонилась долу; уронив ее на стол, он заснул, бледный, как лилия, прижавшись щекой к картинкам с изображениями королей в золоте и пурпуре. Его сомкнутые ресницы отбрасывали тень, кровь слабо билась в сквозивших под прозрачной кожей тонких голубых жилках. Он был прекрасен, как ангел, но к этой красоте примешивалось что-то неопределимое - порочные черты целого рода, проступавшие на его нежном лице. И тетушка Дида смотрела на него своим пустым взглядом, не выражавшим ни радости, ни горя, - так созерцает все сама вечность.

Но через некоторое время в ее светлых глазах пробудился какой-то интерес. Что-то случилось: красная капля набухла на краю левой ноздри Шарля, потом скатилась, за ней - другая. Это была кровь, кровавая роса, просочившаяся на этот раз без всякого ушиба или царапины; она выступала сама собой из тканей, предательски ослабленных вырождением. Капли слились, и тоненькая струйка потекла по картинкам, разрисованным золотом. Маленькая лужица покрыла их и проложила дорожку к углу стола; капли крови, тяжелые, густые, стали падать одна за другой на каменные плиты пола. Мальчик, спокойный, как херувим, продолжал спать, не зная, что жизнь его уходит, а безумная тетушка Дида смотрела на него со все возраставшим интересом, без всякого страха, скорее, это ее забавляло: она следила за падавшими каплями так же, как за большими мухами, полет которых порой наблюдала целыми часами.

Прошло еще некоторое время; тонкая красная струйка стала шире, капли падали все чаще, с легким стуком, настойчивым и однообразным. Вдруг Шарль шевельнулся, открыл глаза и увидел, что он весь в крови. Это его не испугало

- он привык к кровотечениям, случавшимся у него от малейшего ушиба. Он только недовольно всхлипнул. Но, видимо, инстинкт предупредил его об опасности, он забеспокоился, захныкал сильнее и стал невнятно лепетать:

- Мама! Мама!

Но он уже слишком обессилел, непреодолимая усталость охватила его, и он снова уронил голову. Закрыв глаза, он, казалось, опять уснул и во сне продолжал стонать, тихо всхлипывая, все слабее и глуше:

- Мама! Мама!

Картинки потонули в крови, черная бархатная курточка и панталоны, обшитые золотым шнуром, были испачканы длинными красными полосами; тонкая красная струйка упорно, не переставая, текла из левой ноздри. Влившись в алую лужицу на столе, она дальше падала вниз и растекалась по полу большой лужей. Если бы сумасшедшая закричала, ее испуганного возгласа было бы достаточно, чтобы прибежали на помощь. Но она молчала, она никого не звала и, не шевелясь, смотрела, словно из иного мира, как свершалась судьба.

Прабабка потеряла способность хотеть и действовать - вся она как бы иссохла, ее тело и язык были связаны, скованы ее столетним возрастом, а мозг окостенел под влиянием безумия. Однако этот красный ручеек стал пробуждать в ней какое-то чувство. По ее мертвенному лицу вдруг пробежала дрожь, на щеках выступил румянец. Наконец последний призыв мальчика: "Мама! Мама!" вернул ей жизнь.

Тогда в ней началась ужасная борьба. Она сжала своими костлявыми руками виски, как будто боялась, что треснет ее череп. Она широко раскрыла рот, но не могла издать ни звука: страшное смятение, нараставшее в ней, лишило ее языка. Она силилась подняться, бежать, но у нее не было мускулов, она была пригвождена к своему креслу. Все ее жалкое тело дрожало в нечеловеческом усилии позвать кого-нибудь на помощь, но она не могла вырваться из темницы дряхлости и безумия. Лицо ее было искажено, память проснулась; она, должно быть, все сознавала.

Это была медленная и очень спокойная агония, длившаяся долго-долго.

Шарль как будто уснул и совсем затих, теряя последние капли крови, падавшей с легким стуком. Его лилейная белизна превратилась в смертельную бледность.

Губы обесцветились, став сначала синевато-розовыми, потом совершенно белыми.

Но прежде чем умереть, он еще раз открыл свои большие глаза и устремил их на прабабку, увидевшую в них последнюю искру жизни. Его восковое лицо было уже мертвым, только глаза продолжали жить. Они были еще прозрачными, они еще светились. Внезапно они стали меркнуть и погасли. Глаза умерли - это был конец. Шарль скончался спокойно - он был словно иссякший источник, из которого ушла вся вода. Жизнь больше не трепетала в жилках, проступавших сквозь нежную кожу, только тень от ресниц падала на бледное лицо. Он был божественно прекрасен. Его голова утопала в крови, среди разметавшихся белокурых кудрей царственной красоты; он напоминал тех безжизненных наследников престола, которые, не в силах вынести проклятого наследия своего рода, засыпают вечным сном пятнадцати лет, пораженные дряхлостью и слабоумием.

Едва только мальчик испустил последний, чуть слышный вздох, в комнату вошел Паскаль, за ним Фелисите и Клотильда. Увидев огромную лужу крови, залившую пол, доктор воскликнул:

- Боже мой, именно этого я всегда и боялся! Бедное дитя! Здесь никого не было, все кончено!

Но тотчас же они все оцепенели от ужаса при виде необыкновенного зрелища. Тетушка Дида стала выше ростом, ей почти удалось подняться. Она пристально смотрела на лицо умершего, спокойное и бледное в красной луже застывавшей крови, и какая-то мысль пробудилась в ее глазах после долгого двадцатидвухлетнего сна. По-видимому, ее неизлечимое, тяжелое безумие не было настолько полным, чтобы под влиянием страшного удара в ней не могли вдруг пробудиться глубоко запрятанные далекие воспоминания. И вот теперь, всеми позабытая, она ожила, восстав из небытия, высокая и бесплотная, как призрак ужаса и скорби.

Она словно задыхалась, потом, вся дрожа, пролепетала одно только слово:

- Жандарм! Жандарм!

Паскаль, Фелисите и Клотильда поняли. Содрогнувшись, они невольно посмотрели друг на друга. Это слово вызывало в памяти всю ужасную жизнь их праматери, и пылкую страсть ее юности, и долгие страдания потом, в зрелом возрасте. Уже два раза выпадали на ее долю сильные душевные потрясения: первый раз в самом расцвете жизни, когда жандарм застрелил, как собаку, ее любовника, контрабандиста Маккара; второй раз через много лет, когда опять-таки жандарм выстрелом из пистолета размозжил голову ее внуку Сильверу, этому бунтарю, этой жертве кровавых семейных раздоров. Кровь, всегда кровь обрызгивала ее! И вот третье, последнее, душевное потрясение, -

снова кровь, оскудевшая кровь ее семьи. Тетушка Дида видела, как вытекала эта кровь, медленно, капля за каплей, и теперь она вся на полу, а прекрасное дитя с белым, без кровинки лицом уснуло навеки.

И, вспомнив вновь всю свою жизнь, окутанную красным туманом страсти и муки, трижды разбитую ударами всевластного, карающего закона, она пробормотала три раза:

- Жандарм! Жандарм! Жандарм!

Затем она упала в кресло. Думали, что она умерла на месте.

Наконец возвратилась сиделка: она оправдывалась, хотя и была уверена, что ее уволят. Когда Паскаль помогал ей уложить тетушку Диду в постель, он увидел, что она еще жива. Она умерла лишь на следующий день, в возрасте ста пяти лет, трех месяцев и семи дней. Причиной смерти было воспаление мозга, вызванное последним потрясением.

Паскаль, осмотрев ее, сразу сказал Фелисите:

- Она проживет не больше двадцати четырех часов. Завтра она умрет...

Сколько несчастий и горя! Удар за ударом! Дядя, этот бедный мальчик, теперь она!

Он помолчал, затем прибавил вполголоса:

- Семья редеет. Старые деревья падают, а молодые умирают на корню.

Фелисите, должно быть, решила, что это новый намек. Она была искрение огорчена трагической смертью маленького Шарля. Но, несмотря на все, ее наполняло чувство какого-то бесконечного облегчения. Пройдет неделя, горе уляжется; как приятно будет тогда сказать самой себе, что наконец исчез этот проклятый Тюлет, и слава семьи может наконец расти и сиять в созданной ею легенде!

Тут она вспомнила, что до сих пор не ответила сыну на его обвинение, брошенное ей там, у нотариуса, и с вызовом вновь завела речь о Маккаре.

- Теперь ты сам видишь, что служанки ни к чему. Эта вот была здесь, а ничем не помогла. И как бы там дядюшка ни велел за собой ухаживать, все было бы зря, все равно лежал бы он сейчас пеплом.

Паскаль со своей обычной почтительностью наклонил голову.

- Вы правы, матушка, - сказал он.

Клотильда упала на колени. В этой комнате, отмеченной безумием, кровью и смертью, в ней проснулись все чувства ревностной католички. Сложив руки, она заливалась слезами и жарко молилась за дорогих умерших. Великий боже!

Пусть окончатся их страдания, да простятся им грехи, да воскреснут они лишь для новой жизни, для вечного блаженства! Она горячо просила за них, страшась ада, где страдания после этой горестной жизни стали бы длиться вечно.

С этого печального дня Паскаль и Клотильда еще с большей жалостью и сочувствием навещали своих больных. Быть может, он еще сильнее убедился в своем бессилии перед лицом неотвратимого недуга. Единственный правильный путь - это предоставить самой природе развиваться, отбрасывать все вредное и опасное и работать лишь ради конечной цели - здоровья и жизненной мощи. Но потеря близких людей, страдавших и умерших, всегда оставляет в душе какую-то горькую обиду, непреодолимое желание бороться со злом и победить его. И никогда еще доктор не испытывал такого глубокого удовлетворения, как теперь, когда ему удавалось при помощи впрыскивания успокоить приступ болезни, услышать, как прекращаются стоны больного, засыпающего тихим сном. Клотильда после этого любила его еще больше и так гордилась, как будто их любовь была целительным причастием страждущему миру.

X

Однажды утром Мартина, как это всегда бывало каждые три месяца, попросила у доктора Паскаля расписку в получении полутора тысяч франков, чтобы отправиться к нотариусу Грангильо за тем, что она именовала "нашими доходами". Паскаль удивился, что так скоро наступил срок нового платежа.

Никогда он еще так мало не интересовался деньгами, предоставив Мартине распоряжаться всем. Он сидел с Клотильдой под платанами и радовался жизни, впивая чудесную свежесть источника, звенящего своей вечной песенкой, когда появилась Мартина, совершенно сбитая с толку и чем-то необычайно потрясенная.

Она не сразу могла заговорить: у нее не хватало дыхания.

- Господи боже мой! Господи боже мой!.. Господин Грангильо уехал! -

простонала она.

Паскаль сначала не понял.

- Ну, что же, дочь моя! - сказал он. - Это не к спеху, пойдете к нему в другой раз.

- Да нет же, нет! Он уехал, понимаете, уехал насовсем... Потом, словно сквозь прорванную плотину, хлынули слова, - в них она излила свое бурное волнение.

- Иду туда и еще издали вижу толпу народа перед его домом. Я прямо похолодела вся, чувствую, беда случилась. А дверь заперта, все шторы спущены

-как будто там все поумирали... Тут мне и сказали, что он сбежал со всеми деньгами, что ни одного гроша не оставил. Сколько семейств разорил!

И, бросив расписку на каменный стол, она объявила:

- Вот она, ваша бумажка! Кончено, у нас нет больше ни гроша, мы умрем с голоду!

Слезы душили ее, она плакала, громко всхлипывая, вся отдавшись скорби.

Эта скупая душа обезумела от такой потери и содрогалась при мысли об угрожавшей им всем нищете.

Взволнованная Клотильда молча смотрела на Паскаля, который сначала, казалось, не поверил рассказу Мартины. Он пытался успокоить ее. Ну полно!

Полно! Не нужно так отчаиваться. Если она узнала обо всем этом от уличных зевак, то, может быть, это просто раздутые сплетни. Г-н Грангильо сбежал, г-н Грангильо - вор, да это просто немыслимо, чудовищно! Человек такой исключительной честности! Эта банкирская контора пользовалась признанием и уважением во всем Плассане более ста лет! Говорили даже, что надежнее поместить деньги там, чем во Французском банке.

- Подумайте сами, Мартина, - говорил он. - Такие катастрофы не сваливаются с неба, - всегда раньше ходят какиенибудь слухи... Да что за вздор! Настоящая, испытанная честность не изменяет человеку в одну ночь!

Ока с отчаянием махнула рукой. - Потому-то я так огорчена, сударь, -

сказала она. - Здесь, видите ли, есть и моя вина... я уже несколько недель назад слышала на этот счет всякие истории... Вы-то, конечно, ничего не слышали - ведь вы, небось, сами не знаете, на каком вы свете...

Паскаль и Клотильда улыбнулись. Это была правда, любовь увела их от мира так далеко, так высоко, что шум повседневной жизни не доходил до них.

- Но только все эти истории, - продолжала Мартина, - были очень противные, и я не хотела вас беспокоить ими. Мне все думалось, что это вранье.

В заключение она рассказала, что одни обвиняют г-на Грангильо только в игре на бирже, а другие утверждают, что он тратился на женщин в Марселе. На всякие кутежи, на мерзкие увлечения. И она снова начала рыдать.

- Боже мой! Боже мой! Что теперь будет с нами? Мы же умрем с голоду!

Тогда и Паскаль, увидев, что у Клотильды глаза тоже полны слез, стал колебаться. Он старался припомнить некоторые обстоятельства, чтобы уяснить себе положение вещей. Давно, еще в те времена, когда он занимался практикой в Плассане, он сделал несколько взносов в контору г-на Грангильо на общую сумму сто двадцать тысяч франков. Процентов с этой суммы ему хватало на жизнь уже в течение шестнадцати лет. Каждый раз нотариус выдавал ему расписку в получении вклада. Таким образом, без сомнения, можно было установить его личные права кредитора. Потом мелькнуло еще одно смутное воспоминание: он не мог точно припомнить, когда это было, но по просьбе нотариуса, что-то объяснившего ему, он дал ему доверенность на помещение всех или части своих денег под закладные; и он даже ясно помнил, что имя поверенного не было вписано в этот документ. Ему так и осталось неизвестным, воспользовались ли его разрешением. Он никогда не интересовался тем, как помещены его капиталы.

Вдруг Мартина, терзаемая сожалениями о потере, крикнула ему:

- Ах, сударь, вы наказаны поделом! Ну кто же так бросает свои деньги, как вы, безо всякого присмотра! Вот я, например, денежки свои каждые три месяца пересчитываю, все до последнего су. Да я вам наперечет назову все суммы и названия ценных бумаг!

Несмотря на огорчение, невольная улыбка появилась на ее лице. То была улыбка удовлетворенной долголетней и упорной страсти: ее четыреста франков жалованья, которые она почти целиком откладывала ежегодно в продолжение тридцати лет, теперь вместе с процентами составляли уже солидную сумму в двадцать тысяч франков. Это сокровище осталось неприкосновенным, обеспеченным, в надежном месте, о котором никто ничего не знал. Она сияла от удовольствия, но теперь не считала нужным больше распространяться по этому поводу.

- Да кто вам сказал, - воскликнул снова Паскаль, - что все наши деньги пропали! Грангильо имел свое собственное состояние, он не унес с собой, я полагаю, своего дома и поместий. Все выяснят, установят - я не допускаю, чтобы он оказался простым вором... Досадно только, что придется ждать.

Он говорил все это, чтобы успокоить Клотильду, заметив ее возрастающее беспокойство. Она смотрела на него, окидывала взором весь Сулейяд с одной только мыслью о своем и его счастье, с одним только пламенным желанием всегда жить здесь так же, как раньше, всегда любить в этом милом уединенном уголке. Паскаль, желая ее успокоить, и сам обрел вновь свою прекрасную беззаботность, - он никогда не жил ради денег и не представлял, что можно в них нуждаться и страдать от этого.

- Да ведь у меня есть деньги! - закончил он. - Что за пустяки говорит Мартина, будто у нас больше нет ни гроша и нам придется умереть с голоду!

Он весело вскочил с места и увлек обеих женщин за собой.

- Идемте-ка, идем! Я покажу вам, сколько их у меня! И дам кое-что Мартине. Пусть угостит нас вечером хорошим обедом.

Наверху, в своей комнате, в их присутствии, он с торжествующим видом откинул крышку своего письменного стола. В один из ящиков его он бросал вот уже шестнадцать лет те деньги, золотом и кредитными билетами, которые по собственному желанию оставляли ему его последние пациенты, - сам он ничего от них не требовал. Паскаль никогда не вел счета этим деньгам, брал оттуда сколько хотел на мелкие расходы, на опыты, на помощь бедным, на подарки. Но уже несколько месяцев, как он наведывался в этот ящик чаще прежнего и с более серьезными намерениями. Тем не менее почти ничего не расходуя в течение ряда скромно прожитых лет, он так привык находить там, сколько ему было нужно, что стал считать свои сбережения неисчерпаемыми.

- Вот вы увидите! Вот вы увидите! - повторял он, смеясь от удовольствия.

Каково же было его смущение, когда после лихорадочных поисков среди груды записок и счетов он собрал только шестьсот пятнадцать франков - два кредитных билета по сто франков, четыреста франков золотом и пятнадцать мелочью. Он перетряс все бумаги, обшарил все уголки ящика, восклицая:

- Нет, это невозможно! Еще на днях здесь была целая куча денег!.. По всей вероятности, меня подвели все эти старые счета. Честное слово, еще на прошлой неделе я сам их видел и много взял отсюда.

Его вера в этот ящик была так забавна, он выражал свое удивление с такой детской непосредственностью, что Клотильда не могла удержаться от смеха. Бедный учитель! Куда уж ему заниматься делами! Потом, увидев рассерженную физиономию Мартины, пришедшей в крайнее отчаяние при виде этой горсточки денег, на которые им предстояло жить втроем, она с горькой нежностью прошептала, сдерживая слезы:

- Боже мой! Да ведь это на меня ты истратил все. Я тебя разорила. Я одна виновата, что у нас ничего не осталось!

В самом деле, он позабыл о деньгах, взятых на подарки. Теперь было ясно, куда они исчезли. Поняв это, он успокоился. Когда же Клотильда в отчаянии заговорила о том, чтобы все вернуть обратно торговцам, он возмутился.

- Вернуть то, что я подарил тебе! - воскликнул он. - Да ведь это значит отдать им часть моего сердца! Нет, нет, я лучше умру с голоду, но ты будешь такой, какой я хотел тебя видеть!

Потом доверчиво, как будто перед ним открылись неограниченные возможности, он прибавил:

- Кроме того, ведь не сразу же, не сегодня вечером, мы умрем с голоду, правда, Мартина? Всего этого нам хватит надолго.

Мартина только покачала головой. На эти деньги она бралась прокормить их месяца два, самое большее - три, и то при условии самых умеренных требований. В прежнее время ящик всегда пополнялся, хоть и понемногу, но деньги все-таки прибывали; теперь же, когда доктор отказался от практики, доходы свелись к нулю. На помощь со стороны рассчитывать не приходится. В заключение она сказала:

- Дайте мне два стофранковых билета. Я постараюсь растянуть их на весь месяц. Ну, а потом посмотрим... Но будьте осторожны, не трогайте четырехсот франков золотом, закройте ящик и больше не открывайте.

- О, на этот счет ты можешь быть спокойна! - воскликнул доктор. -

Скорее я отрублю себе руку.

Таким образом, все устроилось. Мартине было предоставлено распоряжаться этими последними деньгами по своему усмотрению. Ее бережливости доверяли -

кто-кто, а уж она будет трястись над каждым грошом. Что же до Клотильды, то у нее никогда не было собственных денег, и она не должна чувствовать их недостаток. Тяжело будет только Паскалю - ящик, который он считал неисчерпаемым, закрыт для него: он обязался производить все расходы только через Мартину.

- Ну вот, слава богу, мы все уладили! - сказал он, облегченно вздохнув, радуясь так, будто разрешил какое-то серьезное затруднение и обеспечил навсегда их будущее.

Прошла неделя, и в Сулейяде на первый взгляд ничего не изменилось.

Упоенные своей любовью, Паскаль и Клотильда, казалось, забыли и думать об угрожавшей им нищете. Но вот однажды утром, когда Клотильда отправилась вместе с Мартиной на рынок, к доктору, который остался дома один, явилась посетительница, внушившая ему в первую минуту какой-то ужас. Это была перекупщица, продавшая ему корсаж из старых алансонских кружев - его первый подарок. Он почувствовал, что не устоит против возможного соблазна, и поэтому боялся ее. Он стал защищаться еще раньше, чем она успела открыть рот. Нет, нет! Теперь он не может и не хочет ничего покупать. И, протягивая к ней руки, он просил ничего не вынимать из ее маленькой кожаной сумки.

Торговка, толстая и приветливая, посмеивалась, заранее уверенная в победе.

Медовым, баюкающим голосом она начала рассказывать целую историю: видите ли, одна дама, которую она не может назвать, из самого высшего общества в Плассаие, оказалась в бедственном положении и принуждена продать одну драгоценность. Потом она стала распространяться по поводу такого редкого случая - ведь тут вещь ценою в тысячу двести франков можно купить за пятьсот. И, не обращая внимания на растерянность и все возраставшее волнение Паскаля, она, не торопясь, раскрыла свою сумочку и вынула оттуда тонкую шейную цепочку с семью жемчужинами. Они были изумительны по своей форме, блеску и отливу. Это была очень изящная вещь, необыкновенной чистоты и свежести. И Паскаль тотчас увидел это ожерелье на нежной шее Клотильды. Ему казалось, что оно само льнет к ее шелковистой коже, аромат которой он чувствовал на своих губах. Другое украшение было бы ненужным, но этот жемчуг только оттенит ее молодость. И его затрепетавшие пальцы сжали ожерелье, он почувствовал смертельную тоску при мысли, что ему придется отдать его обратно. Но он продолжал отказываться от покупки, уверяя, что не располагает пятьюстами франков, а торговка продолжала убеждать его ровным голосом, что цена сходная, и это была правда. Через четверть часа, убедившись, что он поддается на уговоры, она вдруг согласилась уступить ожерелье за триста франков. И он сдался, его безумие победило, он не мог сопротивляться желанию делать Клотильде подарки, доставлять ей удовольствие, украшать свой кумир. И когда он брал из ящика пятнадцать золотых монет, чтобы отсчитать их торговке, он почему-то был уверен, что там у нотариуса все устроится - дела придут в порядок, и у них скоро будет много денег.

Оставшись один с ожерельем в кармане, Паскаль радовался, как дитя.

Приготовив этот маленький сюрприз, он ожидал Клотильду, дрожа от нетерпения.

Когда он увидел ее, его сердце забилось так сильно, что чуть не разорвалось.

Было очень жарко, в небе пылало жгучее августовское солнце. Разгоряченная Клотильда пошла переодеваться и, очень довольная своей прогулкой, весело болтала, рассказывая о дешевой покупке Мартины, которая выторговала двух голубей за восемнадцать су. Паскаль, задыхаясь от волнения, последовал за ней в ее комнату; и когда она, сняв платье, осталась в нижней юбке, с голыми плечами и руками, он вдруг притворился удивленным, как будто заметил что-то у нее на шее.

- Смотри-ка! - сказал он. - Что это у тебя надето?

Делая вид, будто он проверяет, правда ли, что у нее нет ничего на шее, Паскаль надел ей ожерелье, спрятанное в руке. Клотильда весело отбивалась от него.

- Отстань же! Я знаю, что там нет ничего... Что это ты там плутуешь и чем-то щекочешь меня?..

Он обнял ее и быстро подвел к большому зеркалу - Клотильда увидела себя во весь рост. На ее шее тонкая цепочка казалась не толще золотой нити - семь висящих на ней жемчужин, подобно млечным звездам, тихо сияли на ее шелковистой коже. Это придавало ей что-то младенчески-прелестное. И она тотчас рассмеялась восхищенным, воркующим смехом, как прихорашивающаяся голубка.

- О учитель, учитель! Какой ты добрый!.. Ты думаешь только обо мне!..

Как я счастлива с тобой!

Радость, сверкнувшая в ее глазах, радость женщины и любовницы, которая счастлива, что хороша собой, что ее обожают, свыше меры вознаградила Паскаля за его безумие.

Сияющая, она обернулась к нему и подставила губы. Он наклонился к ней, и они поцеловались.

- Ты довольна?

- О да, учитель, довольна! Довольна!.. Как нежны, как чисты эти жемчужины! И они так мне к лицу!

Она еще немного полюбовалась собой перед зеркалом, невинно гордясь белизной своей кожи под перламутровыми каплями жемчужин. Потом, желая показаться другим, она, услыхав возню Мартины в соседней комнате, выбежала к ней, как была, в юбке и с открытой грудью.

- Мартина! Мартина! - закричала она. - Посмотри-ка, что подарил мне учитель!.. Ну, как? Хороша я в этом?

Но ее радость сразу потухла, как только она увидела суровое лицо старой служанки, сразу ставшее какого-то землистого цвета. Быть может, ока поняла, какое ревнивое болезненное чувство вызывала ее блистательная юность у этого несчастного существа, чья жизнь протекала в безмолвном и смиренном служении обожаемому хозяину. Но это было только мимолетное душевное движение -

бессознательное у одной, едва уловимое для другой. Неоспоримым же и явным было неодобрение бережливой служанки, которая сразу увидела, что этот подарок стоит дорого, и осудила его.

Клотильда почувствовала, как легкий холодок пробежал по ней.

- Вот только он опять перерыл свой письменный стол... - прошептала она.

- Наверно, они стоят очень дорого, эти жемчужины, да?

Паскаль тоже почувствовал неловкость, он вмешался в разговор и, излившись целым потоком слов, рассказал о посещении перекупщицы и объяснил, какой удачный ему подвернулся случай. Ведь это невероятно выгодная покупка -

нельзя было от нее отказаться.

- Сколько? - спросила Клотильда, не на шутку обеспокоенная.

- Триста франков.

Мартина до сих пор не раскрывала рта и хранила зловещее молчание. Но теперь она не могла удержаться.

- Великий более! - закричала она. - На эти деньги можно прожить шесть недель! А у нас нет на хлеб!

Крупные слезы брызнули из глаз Клотильды. Если бы Паскаль не помешал, она сорвала бы с себя ожерелье. Она хотела сейчас же вернуть его обратно и, совсем растерявшись, лепетала:

- Это правда. Мартина права... Учитель сошел с ума, а я тоже сумасшедшая, если мы можем в нашем положении оставить его у себя хоть на минуту... Оно прожжет мне кожу. Умоляю тебя, позволь мне возвратить его обратно.

Нет, он никогда не согласится. Он в отчаянии так же, как и они, он вполне сознает свою вину. Но ему, очевидно, не исправиться, пусть сейчас же отберут у него все деньги. И он побежал к своему письменному столу, принес оставшиеся сто франков и заставил Мартину их взять.

- Повторяю вам, что я не желаю иметь у себя ни одного су! Я сейчас же все растрачу... Возьмите, Мартина, только у вас одной достаточно благоразумия. Я уверен, что этих денег вам хватит, пока наши дела устроятся... А ты, моя любимая, оставь это у себя, не огорчай меня. Поцелуй меня и пойди оденься.

Об этом происшествии больше не говорили. Но Клотильда носила ожерелье под платьем, в этом было какое-то очарование тайны: никто не подозревал, только она одна чувствовала постоянное присутствие этой маленькой изящной вещицы. Иногда в минуту душевной близости она, улыбнувшись Паскалю, быстро вынимала жемчуг из-за корсажа и молча показывала ему. Потом таким же быстрым движением снова прятала на свою теплую взволнованную грудь. Так, с какой-то застенчивой благодарностью, сияя все той же немеркнущей радостью, она напоминала ему об их безумии. Она никогда не снимала своего жемчужного ожерелья.

С этого времени началась жизнь, ограниченная лишениями и все же очень приятная. Мартина выяснила наличие всех запасов в хозяйстве: выводы оказались печальными. Только запас картофеля был велик, но, как нарочно, кувшин с маслом почти опустел и вина в бочке оставалось на самом дне. В Сулейяде не было ни виноградника, ни оливковых деревьев, было только немного овощей и фруктовых деревьев. Груши еще не созрели, и виноград на шпалерах обещал быть единственным угощением. Каждый день нужно было покупать хлеб и мясо. И Мартина сразу посадила Паскаля и Клотильду на строгую диету -

сладкое, различные кремы и печенья были отменены, все остальное подавалось только в самом необходимом количестве. Мартина приобрела в доме все свое былое влияние, она обращалась с ними как с детьми, у которых не спрашивают ни о их желаниях, ни о вкусах. Она сама выбирала кушанья, сама лучше, чем они, знала, что им нужно. Впрочем, эта опека ее была чисто материнской: она окружала их бесконечной заботой и умела чудесным образом на ничтожные деньги создать относительное благополучие, а если иногда и ворчала, то для их же блага, как ворчат на ребят, не желающих есть суп. И, казалось, это странное материнское чувство, эта последняя добровольная жертва, это призрачное благополучие, которое она создавала для их любви, давали и ей какое-то удовлетворение, избавляя от владевшего ею глухого отчаяния. С того времени, как она начала таким образом заботиться о них, она снова стала похожа на монахиню со спокойными светло-серыми глазами, давшую обет целомудрия. Когда после неизменного картофеля и маленькой котлетки в четыре су, погребенной в груде овощей, ей удавалось время от времени, не выходя за пределы своего бюджета, угостить их хворостом, она торжествовала и радовалась их радостью...

Паскаль и Клотильда одобряли все, что делала Мартина, но это не мешало им за глаза подшучивать над ней. Они по-прежнему стали подсмеиваться над ее скупостью и сочиняли истории о том, как Мартина считает зерна перца, чтобы навести экономию: столько-то зерен на каждое блюдо. Когда же в картофеле было недостаточно масла или котлету можно было целиком положить в рот, они обменивались быстрым взглядом и ждали ее ухода, чтобы похохотать, уткнувшись в салфетки. Их забавляло все, они смеялись над своей бедностью.

В конце первого месяца Паскаль вспомнил о жалованье Мартины. Обычно она сама брала свои сорок франков из тех денег, которые были у нее на руках.

- Как же быть, моя бедная Мартина? - сказал он ей однажды вечером. -

Как быть с вашим жалованьем? Ведь денег-то нет.

Она молчала, потупившись с унылым видом.

- Ну что ж, сударь, я подожду.

Но он понял, что она о чем-то умалчивает, что она придумала, как это дело уладить, но не осмеливается сказать. Тогда он попытался ее ободрить.

- В таком случае, - заявила Мартина, - если вам это угодно, я бы предпочла иметь подписанную вами бумагу.

- Какую бумагу?

- Бумагу, на которой бы вы каждый месяц отмечали, что должны мне сорок франков.

Паскаль тотчас написал ей бумагу. Она была совершенно счастлива и заботливо спрятала ее, как самые настоящие хорошие денежки. По-видимому, она совсем успокоилась. Но эта бумага поразила Паскаля и Клотильду и стала для них источником новых шуток. Как необычайно велика власть денег над некоторыми людьми! Эта старая дева разбивалась из-за них в лепешку, обожала своего доктора до такой степени, что готова была умереть за него, и, тем не менее, она же взяла у него эту дурацкую расписку, этот клочок ничего не стоящей бумаги, когда он не мог заплатить ей жалованье!

Впрочем, Паскалю и Клотильде до сих пор нельзя было ставить в заслугу их спокойствие в беде, они просто не замечали ее. Они жили над повседневностью, где-то далеко, на высотах, в богатом и счастливом царстве своей страсти. За столом они не замечали, какие блюда им подаются; они могли их принять за царское угощение, поданное на серебре. Точно так же они не чувствовали приближающейся развязки, не видели, как голодает Мартина, питаясь остатками от их стола. В обедневшем доме они жили так, как будто это был дворец, обитый шелковыми тканями и переполненный сокровищами.

Действительно, то было самое счастливое время их любви. Комната Клотильды, -

эта комната, обтянутая старинным ситцем цвета зари, где они не знали, как исчерпать бесконечность, безграничное счастье быть в объятиях друг у друга, заменяла им целый мир. В рабочем кабинете тоже хранились милые воспоминания прошлого. Порой они проводили там целые дни, испытывая какую-то светлую радость при мысли, что так много времени они уже здесь прожили вместе. А там, за стенами дома, в каждом уголке Сулейяда пышное лето сияло золотом своего ярко-голубого покрова. Утром то были длинные аллеи сосновой рощи, наполненные смолистым ароматом, в полдень - густая тень платанов и свежесть поющего свою песенку источника, вечером - остывающая терраса или еще теплый ток в сумеречном сиянии первых звезд. И они жили среди всего этого так, как живут бедняки, у которых нет ничего, кроме счастья быть всегда вместе, совершенно не замечая окружающего. Весь мир, со всеми его сокровищами, правами и празднествами, стал их собственностью, с тех пор как они принадлежали друг другу.

Однако в конце августа положение вещей еще ухудшилось. Иногда, среди этой жизни без всяких обязанностей, тягот и труда, наступали часы тревожного просветления: они чувствовали, что такое существование, как бы приятно оно ни было, нельзя продолжать до бесконечности. Как-то вечером Мартина объявила, что у нее осталось только пятьдесят франков и что можно кое-как протянуть еще две недели, если отказаться от вина. Получены были также важные известия относительно нотариуса Грангильо: он оказался совершенно неплатежеспособным, и даже его личные кредиторы не получат ни гроша. Сначала рассчитывали на его дом и две фермы, которые, разумеется, он не мог захватить с собой, но теперь достоверно стало известным, что они переведены на имя его жены. И в то время, как Грангильо, по слухам, наслаждался в горах красотами Швейцарии, она поселилась на одной из ферм, привела ее в прекрасное состояние и преспокойно проживала там подальше от всяких неприятностей, связанных с их банкротством. Взбудораженные обитатели Плассана рассказывали, что эта женщина чрезвычайно снисходительно относилась к распущенности своего мужа и даже позволила ему захватить с собой двух любовниц, которых он увез на берег швейцарских озер. Но Паскаль с обычной его беззаботностью не потрудился даже посетить прокурора республики, чтобы переговорить с ним о своем деле. Достаточно осведомленный благодаря этим рассказам, он заявил, что незачем копаться в грязной истории, из которой нельзя извлечь ничего пристойного и полезного.

Эмиль Золя - Доктор Паскаль. 4 часть., читать текст

См. также Эмиль Золя (Emile Zola) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Доктор Паскаль. 5 часть.
Теперь будущее для Сулейяда приняло грозный характер. За плечами совсе...

Доктор Паскаль. 6 часть.
- Победа! Учитель, я принес ваши деньги, правда, не все, но, во всяком...