Георг Эберс
«Тернистым путем (Per aspera). 9 часть.»

"Тернистым путем (Per aspera). 9 часть."

Далее она прочла: "Каким судом вы судите, таким и судимы будете", и по ней пробежала дрожь, когда она подумала о будущей судьбе человека, который среди мира сделал коварное смертоносное нападение на цветущий город, чтобы наказать его за легкомысленные слова и крики нескольких насмешников и за разочарование, которое приготовила для него ничтожная девушка.

Но скоро она вздохнула с облегчением, потому что далее говорилось: "Просите - и дастся вам; ищите - и найдете; стучитесь - и отворится вам".

Какое обещание может быть прекраснее этого?

И для нее - она чувствовала это - оно уже исполнилось, потому что едва ее палец как бы случайно пришел в соприкосновение с дверью, как она уже отворилась, и то, чего она искала так долго, находилось уже перед нею!

Но ведь это естественно, потому что Бог христиан любит тех, которые с верою обращаются к Нему, как Его дети. Здесь объяснено также, почему просящему будет дано и ищущий найдет. "Кто из вас, - говорилось там, - когда его сын попросит у него хлеба, подаст ему камень?"

Уже за свое миролюбие она теперь дитя Того, Кто поставил этот вопрос, и она не может ожидать от Него ничего иного, кроме благих даров. И то, что требовалось для этого в следующих строках, показалось ей таким простым, таким удобоисполнимым и вместе таким мудрым.

Она подумала немного и нашла, что это изречение, о котором говорилось, что в нем заключаются и закон, и пророки, в самом деле содержит в себе такую заповедь, которая, если бы ей следовали люди, сделала бы каждого отдельного человека и все человечество невинным и счастливым. "Это изречение, - думала она, - следовало бы написать на каждой двери и в каждом сердце, подобно тому, как над каждыми вратами египетских храмов изображен окрыленный солнечный диск, чтобы никто не забывал его ни на одно мгновение". Она желала удержать его в памяти и проговорила его тихим голосом про себя. Далее говорилось: "Все, чего желаете вы, чтобы делали для вас люди, и вы делайте для них". В обратной постановке эти слова значили бы: "Всего, чего ты не желаешь, чтобы тебе делали люди, не делай и ты им".

Тогда ее взоры обратились к окну и Стадиуму. Как счастлив мог бы быть мир под управлением другого властителя, который следовал бы этому повелению! А Каракалла? Нет, она не желает больше мыслями о нем нарушать наполняющую ее радость!

Она быстро схватила палочку из слоновой кости, которую нашла в свитке, чтобы развернуть его дальше, и ее взгляд встретил слова: "Придите ко Мне все труждающиеся и обремененные, и Я успокою вас".

Если к кому-либо относилось это приглашение, то оно относилось и к ней, потому что не на многих наложено более тяжелое бремя, но она уже почувствовала облегчение после всего того ужасного, что довело ее до порога отчаяния, и еще теперь, окруженная угрожающею ей опасностью, была далека от того, чтобы чувствовать себя устрашенною или подавленною. Нет, только ее сердце билось быстрее от богатой надеждою радости, и ее наполняла горячая благодарность, так как она со вновь пробудившейся уверенностью говорила себе самой, что она нашла нового руководителя и может идти вперед, опираясь на его любящую могучую руку.

Когда она запечатлела в своей душе и это изречение, то ей показалось, как будто она получила из дружеской руки фиал, наполненный дорогим лекарством, исцеляющим от всякой болезни. Она желала запомнить навсегда - какое дружеское, полное обещаний приглашение заключается в нем для нее. При этом она имела такой довольный вид, как будто она услышала что-нибудь, наполняющее счастьем ум и сердце. Ее пунцовые губы снова раскрылись и обнаружили два ряда белых зубов, которые у нее показывались всегда только в такие минуты, когда она улыбалась и когда ее душу волновали какие-нибудь очень приятные мысли.

Она воображала, что находится в комнате одна; однако же еще тогда, когда на ее глаза попались слова, которыми Спаситель призывает к себе труждающихся и обремененных, в убежище Мелиссы вошла Эвриала через потайную дверь, известную только ей и ее мужу. Дверь отворилась без шума, и матрона приблизилась к Мелиссе.

Теперь девушка с изумлением смотрела на Эвриалу, которая ожидала, что найдет ее вне себя, в отчаянии, более, чем когда-нибудь, нуждающуюся в утешении и успокоении.

Несчастную должны были привлечь к окну крики павших, и она должна была бросить хоть один взгляд на ужасное злодеяние в Стадиуме! Эвриале было бы понятнее состояние девушки, если бы она нашла ее помешавшейся или убитой горем под влиянием ужасов, которых она была свидетельницею.

Но молодая девушка, которую она знала доброю и жалостливою, сидела и улыбалась, и при этом глаза ее, которые за несколько минут перед тем должны были видеть ужаснейшее зрелище, какое только можно представить себе, сияли, как будто в свитке, лежавшем у ней на коленях, заключалось первое признание ее милого в любви.

Книга на коленях Мелиссы была Евангелие от Матфея, которую она, Эвриала, сегодня рано утром, когда девушка еще спала, оставила ей, чтобы утешить ее и открыть ей глаза на блага, заключающиеся в христианстве. И вот это писание, столь святое в глазах Эвриалы, по-видимому, не произвело никакого впечатления на юную язычницу, сестру скептика Филиппа.

Эвриала любила Мелиссу, но еще дороже была для нее книга, к захватывающему содержанию которой девушка, по-видимому, отнеслась с такою недопустимою холодностью.

Из-за Мелиссы незадолго перед тем жилище главного жреца было обшарено сверху донизу подчиненными нового начальника полиции, и она, Эвриала, перенесла справедливые укоры от своего мужа. Она в душе своей лелеяла мысль - привести эту девушку как нового чистого ягненка в стадо доброго Пастыря, Который был дорог ей и через Которого ее жизнь, возмущенная горем, получила для нее новую прелесть, а ее страждущее сердце приобрело новую радость.

Еще несколько часов перед тем она уверяла друга своего Оригена, что она встретила гречанку, которая докажет ему, что язычница, которая с чистым и сострадательным сердцем прошла через школу страданий, нуждается только в одном воспламеняющем слове, для того чтобы испытать на себе самой могущество христианства и всеми силами своей души пожелать крещения. И вот теперь ту, на которую она возлагала такие прекрасные надежды, она находит улыбающейся при виде смерти и погибели тысяч невинных людей, как будто ее посетило какое-то счастье! Куда же девалось нежное любящее сердце девушки, которая еще вчера была готова пожертвовать собою для счастья дорогих ей существ?

Неужели она, Эвриала, состарилась для того, чтобы ее обманывал ребенок?

Сердце ее забилось сильнее от разочарования, однако же она не хотела осуждать заблудшую, не выслушав ее.

Увлеченная внезапным порывом, она взяла свиток с колен Мелиссы, и в ее голосе было больше огорчения, чем строгости, когда она воскликнула:

- Я надеялась, дитя мое, что эти писания сделаются для тебя, как они сделались уже для многих, ключом к дверям вечной истины! Я думала, что они утешат тебя и научат любить высокого Учителя, жизнь и трогательная смерть которого не остаются для тебя неизвестными с тех пор как тебе рассказывала о них Иоанна. Мало того, я думала, что, может быть, со временем они возбудят в тебе пламенное желание присоединиться к нам, которые...

Но она не могла продолжать, потому что Мелисса кинулась к ней на шею, и между тем как изумленная матрона старалась высвободиться из ее объятий, девушка, наполовину плача, наполовину смеясь, вскричала:

- Уже исполнилось то, чего ты ожидала! Я буду жить и умру, верная высокому Учителю, Которого люблю. Я уже ваша! Да, мать, я уже готова, я желаю креститься. Я была трудящейся и обремененною более, чем кто-либо, и слово вашего Господа оживило меня. Эта книга учит меня, что к истинному счастью есть только один путь, и именно тот, который указывает нам Христос. О госпожа Эвриала, как было бы все прекрасно на земле, если бы у каждого в сердце было запечатлено то, что говорится здесь о блаженстве!.. Я не узнаю больше себя самое, и возможно ли, чтобы бедное человеческое существо в подобной беде и опасности и после таких ужасов чувствовало себя таким благодарным и так полным самой светлой радости!

Матрона крепко прижала свою любимицу к себе, и ее слезы увлажнили лицо Мелиссы, и она поцеловала ее и снова поцеловала, и веселость девушки, только за минуту перед тем жестоко оскорблявшая ее, казалась ей теперь каким-то самым желанным чудом.

Ее время было ограничено, потому что ей пришлось выжидать, и для посещения девушки она воспользовалась коротким промежутком, когда полицейские собраны были на площадь для представления своих донесений. Поэтому она торопила Мелиссу, и девушка рассказала матроне в беглых словах, что она здесь наверху видела и пережила, и как Евангелие от Матфея сделалось для нее целительным благовестием, как оно утешило ее и наполнило невыразимою радостью.

Тогда и Эвриала забыла окружавшие ее ужасы, пока Мелисса не напомнила ей о страшной действительности. С поникшею головою и с глубокою грустью девушка спросила ее, не знает ли она что-нибудь о милых ей существах.

В душе матроны произошла жестокая борьба. Ей было так тяжело обременять печалью сердце Мелиссы, стоявшей перед ее глазами подобно тем одетым в белые одежды девушкам, которые приготовлялись к крещению и которым в этот великий праздник приносили подарки, заботливо устраняя от них все, что могло обеспокоить их и нарушить тихую, святую радость их души.

Однако же вопрос девушки требовал ответа, и потому она отвечала, что о других, в том числе о своей невестке Веренике и о Диодоре, она не знает ничего, но с ее братом Филиппом случилось несчастье. Он был благородный человек и, несмотря на свои заблуждения в поисках истины, достоин ее сострадания.

Тогда Мелисса, глубоко встревоженная, спросила, что же случилось с Филиппом, и Эвриала, не говоря о подробностях смерти молодого философа, сказала, что его нет более в живых.

Затем она начала убеждать заплакавшую девушку искать утешения у друга всех огорченных, которого она теперь знает, и в уверенности, что ни на кого не возлагается бремя тяжелее того, какое он может вынести, быть готовою к самому худшему, потому что ярость кровожадного тирана, подобно мрачной буре, угрожает Александрии и каждому из ее граждан. Она сама своим посещением девушки подвергает себя большой опасности и сможет видеться с нею опять только завтра.

На робкий вопрос Мелиссы, не отказ ли ее сделаться женою Каракаллы был причиною ужасов, обрушившихся на невинную александрийскую молодежь, Эвриала могла ответить отрицательно, так как она от своего мужа слышала, что ярость императора была возбуждена дерзкой эпиграммой одного из учеников музея.

С теплыми успокаивающими словами Эвриала указала девушке на пищу, которую она принесла для нее в корзинке, показала ей также еще раз тайную выходную дверь и обняла ее при прощании так сердечно, как будто небо возвратило ей в лице Мелиссы ее умершую дочь.

XXXIII

Мелисса снова осталась одна. Она теперь знала, что Филиппа уже нет более в живых. Наверное, и он сделался жертвою чудовища, и вопрос, не из-за нее ли он умерщвлен, овладел ее душою с непреодолимою силой. Ей казалось, что со смертью этого высокодаровитого юноши вырван краеугольный камень из дома ее отца. В кругу любимых ей существ сделана была новая брешь. Одной бури было достаточно для того, чтобы, вслед за павшим Филиппом, низверглось все, что оставалось на месте.

Глаза ее затуманились, и мучительная мысль, не умертвил ли ее брата император в наказание за бегство сестры, не давала ей покоя. Теперь она действительно принадлежала к числу гонимых и угнетенных, и точно так как вчера, когда она, еще не зная вполне Христа, побуждаемая величайшей душевною скорбью, призывала Его, она и теперь воздела к Нему руки и обратила свое сердце, напоминая Ему в своей молитве о Его обещании утешить ее, когда она, труждающаяся и обремененная, обратится к Нему. И когда она кончила свою молитву, то прониклась твердым убеждением, что, по крайней мере, Он принимает ее. Это ее успокоило, однако же ее радостному настроению наступил конец, и она не могла читать дальше.

Глубоко огорченная и, чем дальше подвигалось время, тем более терзаемая новым беспокойством, она поспешными шагами ходила от одного конца своего узкого и длинного помещения к другому.

Отвратительные изображения, попадавшиеся ей повсюду, начали делаться ей невыносимыми. Вблизи ее комнаты к западу лежал Стадиум с его ужасными картинами, и потому она направилась к восточному ряду комнат, чтобы посмотреть на улицу Гермеса, где, как она думала, не представлялось такого ужасного зрелища, как из тех комнат, которые выходили к западу.

Но она ошиблась. Едва она взглянула вниз, на мостовую, как увидела, что и мостовая залита кровью и покрыта трупами. Тогда ею овладел внезапный ужас, и она побежала назад, точно преследуемая сыщиками. Посреди ряда комнат она остановилась, так как ужасные картины, представившиеся на западной стороне, были еще страшнее тех, от которых она убежала. При этом в ее душе поднялся вопрос, кто еще может пасть жертвою злодея, после того как он истребил с лица земли цветущую молодежь Александрии?

Вечернее солнце бросало длинные золотые лучи на Стадиум, а Мелисса знала, как быстро в Александрии следует ночь за сумерками. Если она еще раз хочет видеть, кого еще ярость тирана предала смерти, то она должна была сделать это как можно скорее, потому что гигантское здание храма бросало длинные тени. Решившись сделать над собой усилие и все-таки трепеща, она подошла к окну и быстро взглянула вниз.

Однако же потребовалось некоторое время для того, чтобы она могла различить отдельные фигуры, потому что они упорно сливались перед ее взором в одну нагроможденную массу.

Наконец ей удалось различать предметы более явственно.

На площади до самого входа в улицу Гермеса сотни жертв Каракаллы были разбросаны не кучами, как в Стадиуме, а отдельно. Здесь лежал старик с большою бородой, должно быть сириец или еврей; там, должно быть, шкипер - это выдавала его одежда; далее, нет, она не ошибалась, юноша, тело которого неподвижно лежало там, был Миртилос, друг Филиппа и, как он, член музея.

Новый ужас, по-видимому, хотел выгнать Мелиссу из ее потайного убежища. Но у бассейна прекрасного мраморного фонтана, возвышавшегося перед восточными боковыми воротами Серапеума, находилась, прислонившись, какая-то еще другая юношеская фигура. Юноша двигался и, по-видимому, был только ранен. Вокруг его курчавой головы обвивалась белая повязка, и это напомнило Мелиссе о ее милом и приковало ее взгляд.

Вот юноша пошевелился снова, вот он повернул лицо кверху, и Мелисса с тихим криком высунула голову из окна и, не обращая внимания на опасность быть замеченною и навлечь на себя ярость Каракаллы, стала внимательно смотреть на него.

Раненый - живой, вот он пошевелился снова - был Диодор, ее возлюбленный.

Она оставалась у окна до тех пор пока последний свет сумерек не сменился ночною тьмою, и, задерживая дыхание, смотрела на раненого. От нее не ускользнуло ни малейшее его движение, и при каждом из них она, охваченная трепетом надежды, благодарила небо и молила о его спасении.

Наконец возраставшая темнота скрыла и его от глаз девушки.

Все более и более сгущавшийся мрак врывался в окна, и, ничего не обдумывая, не соображая, а только увлеченная непреодолимым побуждением, она ощупью пробралась назад в свою комнатку, где стояла лампа, зажгла светильник и, одушевленная мыслью спасти раненого от смерти, начала думать, как поступить.

Ей было легко выбраться наружу. Она имела при себе несколько монет; на ее пеплосе была застежка, унаследованная от матери, с двумя драгоценными безделушками работы ее отца и на верхней части руки - золотой браслет. За все это она могла купить помощь.

Дело было только в том, чтобы сделать себя неузнаваемою.

На большой, дочерна закоптевшей металлической площадке, которую должны были переходить мисты, обязанные пробраться сквозь огонь, лежало довольно угольев, и там, в шкафу, висели одеяния всякого рода.

В одно мгновение она сбросила свою одежду, чтобы вымазаться углем с ног до головы. В швейном приборе, который Эвриала принесла вместе со свитками, находились ножницы. Девушка схватила их и быстрым сильным и беспощадным движением обрезала свои густые волосы, предмет восторга Александра и ее милого.

Наконец, она выбрала один хитон, доходивший ей до колен, чтобы придать себе вид мальчика.

У нее захватывало дыхание, руки дрожали, и она уже подошла к потайной двери, чтобы бежать из этого места ужасов, как вдруг остановилась снова и тихо покачала головой.

Она посмотрела кругом, и сумбур, который она оставила в маленькой комнате, показался противным ей, привыкшей к порядку. Это неприятное чувство, от которого она не могла удержаться, заставило ее собраться с мыслями, прежде чем она оставит убежище, предложенное ей Эвриалой.

Осторожная и привыкшая действовать рассудительно, она теперь быстро представила себе, какой большой опасности может подвергнуться Эвриала, если заметные следы выдадут какому-нибудь постороннему лицу, что она жила здесь. Доброта позаботившейся о ней с истинно материнским чувством подруги не должна была послужить последней к погибели.

Быстро подняла она свое платье с пола, подобрала длинные космы волос до последнего волоска и все это, вместе со швейным прибором и корзинкою, заключавшею в себе пищу, бросила в печь возле жаровни и зажгла. Ножницы взяла она с собою, как оружие на случай крайней нужды.

Наконец она положила евангельские книги к другим свиткам, огляделась в последний раз вокруг и, убедясь, что все следы ее пребывания здесь исчезли, еще раз обратилась с мольбою к милосердому Утешителю несчастных, Который обещал преследуемым спасти их.

Затем она отворила потайную дверь.

С сильно бьющимся сердцем, но еще более увлекаемая энергичным порывом, заставлявшим ее спешить, чтобы вовремя подать необходимую помощь, чем тревожимая страхом опасности, она так быстро сбежала с лестницы, как это делает ребенок, шаля.

Как много было потеряно времени при приведении в порядок комнаты, без которого, однако же, ей нельзя было обойтись!

У ней не исчезло из памяти, где надо нажать, чтобы тяжелый камень, запиравший вход, сдвинулся с места, но при ее прыжке с последней ступени светильник погас. Черная тьма скрывала гладкую гранитную плиту, отделявшую ее от улицы.

Что если, выйдя за стену, она будет замечена ликторами или сыщиками? При этой мысли ею в первый раз овладел страх с полною силою.

Теперь она чувствовала, как при ощупывании стены дрожали ее руки и капли пота покрывали лоб, но она должна была спешить к раненому жениху! Где человеку грозит опасность истечь кровью, там каждое потерянное мгновение равняется ужасным словам: "Слишком поздно!" Диодор погибнет, если камень не сдвинется с места.

Мелисса отняла руки от гранита и, собрав всю силу воли, принудила себя к спокойному размышлению.

Где находится то место, надавив на которое можно сдвинуть камень?

Оно было вверху, справа от нее, и Мелисса осторожно начала водить рукою по пазам, в которых лежал камень, и только после того как ее осязание дало ей явственное представление об его форме, она начала свои исследования снова. Вдруг ее пальцы коснулись какого-то предмета, который был холоднее камня. Она нашла металлическую ручку. Глубоко вздохнув и не задерживаясь мыслью на том, что она может встретить за стеною, она нажала пружину. Плита сдвинулась; еще один шаг - и Мелисса стояла на улице между Стадиумом и Серапеумом.

Все было тихо вблизи. Только с площади, лежавшей к северу от храма, к которой стремились все, носившие оружие, чтобы пить вино, которое там как знак признательности императора лилось потоками, и изнутри Стадиума доносились голоса. Из граждан ни один человек не осмеливался выходить на улицу, хотя избиение после захода солнца прекратилось. Не носившие императорского оружия заперлись в домах; улицы и площади казались совершенно опустевшими до тех пор как воины собрались перед Серапеумом.

Никто не заметил Мелиссы.

Опасности, угрожавшие ей издали, теперь мало тревожили ее. Она знала только, что должна спешить все вперед и вперед, чтобы успеть вовремя.

Когда она обходила южную сторону храма, чтобы дойти до фонтана, ей нужно было держаться в тени. Месяц еще не взошел, и до сих пор еще не было зажжено ни котлов со смолою, ни факелов, которые обыкновенно горели перед южным фасадом храма. В этот день люди были заняты другими делами, и теперь требовалось много рук, чтобы подобрать трупы. Люди, голоса которых доносились из Стадиума, уже начали это.

Вперед, только вперед!

Но сегодня это было труднее, чем в прошлую ночь. Тонкие сандалии Мелиссы уже промокли, и ей постоянно приходилось обходить разные препятствия. Она знала, что ее ноги мокнут в человеческой крови, и каждое препятствие, на которое она натыкалась, был человеческий труп. Но она не хотела об этом думать, и, не обращая внимания ни на обувь, ни на кровь, спешила все вперед и вперед, постоянно думая о раненом юноше, склонившемся у фонтана.

Так дошла она до восточной стороны храма. Она уже слышала журчание источника, видела мерцание белого мрамора в темноте и искала место, где перед тем она заметила милого. Тогда на пути ее движения вперед встретилось препятствие.

В одно время с ней приближались с юга от устья улицы, которая вела в Ракотис и к морю, колеблющиеся тусклые и более светлые огни. Она находилась посреди улицы, и, кроме как в одной из ниш Серапеума, ей негде было укрыться. Должна ли она была удалиться оттуда? Но ведь ей следовало идти вперед, а искать прикрытия у стены святилища значило бы вернуться назад. Поэтому она остановилась и, сдерживая дыхание, смотрела на приближавшиеся светильники.

Вот они остановились.

Послышались мужские голоса и бряцание оружия. Караул остановил факелоносцев. Это были первые воины, которых она увидела, других задержало вино на площади или работа в Стадиуме. Не подойдут ли солдаты и к ней?

Но нет, они шли с факелоносцами впереди к улице Гермеса.

Что это были за люди, которые бродили между убитыми и то поворачивались туда и сюда, то останавливались, точно ища чего-то?

Это не могли быть грабители трупов, иначе караул задержал бы их.

Вот они подошли совсем близко к ней, и она вздрогнула, потому что один из них был воин. Свет фонаря отражался на его панцире. Он шел впереди какого-то мужчины и двух юношей, которые следовали за навьюченным ослом, и в более высоком из молодых людей Мелисса с ускоренным биением сердца узнала садового работника Полибия, который часто оказывал ей услуги.

Теперь она ближе рассмотрела и пожилого мужчину и, несмотря на его крестьянскую одежду, узнала в нем Андреаса.

Каждое дыхание ее молодой груди превратилось в благодарную молитву. Довольно скоро и вольноотпущенник в стройном черном мальчике, который точно вырос из-под земли и поспешил к нему и теперь указывал ему дорогу, узнал Мелиссу, и ему показалось, что произошло какое-то чудо.

Подобно цветкам, распускающимся на месте казни, вокруг которого каркают жадные вороны, расцвели здесь в благодарных сердцах, среди смерти и ужаса, радость и надежда.

Диодор был жив.

Ни одного слова, только быстрое пожатие руки и быстрый взгляд сказали зрелому мужчине и молодой девушке, которая теперь была похожа на мальчика, едва вышедшего из школы, что чувствовали они оба, когда опустились на колени возле раненого и перевязали нанесенную ему мечом в плечо рану, от которой он упал.

Немного времени спустя Андреас вынул из корзины, которую нес осел и из которой он уже достал полотно для перевязки и лекарство, плетеные походные носилки. Наконец он посадил Мелиссу на спину осла, и они двинулись вперед.

То, что она видела в то время, когда находилась вблизи Серапеума, заставляло ее закрывать глаза, в особенности когда осел натыкался на какое-нибудь препятствие или когда ему и его проводнику приходилось пробираться по липкой влаге.

Она теперь не могла забыть, что эта влага - красная, поэтому и теперь ей пришлось переживать мгновения, когда ей казалось, что она умрет от дрожи и ужаса, от горя и гнева.

Она снова открыла глаза только в спокойном переулке Ракотис, где можно было подвигаться вперед ровно и беспрепятственно.

Но ею овладела какая-то особенная гнетущая скорбь, которую она ощущала еще в первый раз, и ее голова горела до того, что она едва узнавала Андреаса, шедшего впереди, и молодых работников, которые, подкрепленные радостью по поводу того, что их господин жив, не отдыхая, несли Диодора на плетеных носилках.

Воин - это был центурион Марциал, изгнанный на берега Понта, - все еще сопровождал шествие, но пылающая голова Мелиссы болела так сильно, что она не спросила даже, кто он и каким образом пристал к ним.

Несколько раз в ней пробуждалось желание осведомиться, куда же они направляются, но ей недоставало силы воли для того, чтобы возвысить голос. Когда однажды Андреас подошел к ней и указал на центуриона, без которого ему никак бы не удалось спасти ее и ее жениха, она слышала только глухое бормотанье, содержание которого ускользало от нее. Она желала даже, чтобы отпущенник лучше молчал, когда он начал объяснять ей свое своевременное появление близ фонтана, хотя оно должно было представляться ей как бы чудом.

Клеймо раба на руке помогло ему проникнуть в дом Селевка, где он надеялся услыхать о ней. Там Иоанна провела его к Александру, а у Аврелиев он нашел центуриона и раба Аргутиса, который только что вернулся от Эвриалы и уверял, что он видел раненого Диодора. Тогда Андреас высказал свою решимость - отнести сына своего бывшего господина в безопасное место, и молодые трибуны поручили центуриону проводить отпущенника через караулы. Закрытие гавани для выхода кораблей задержало садовых работников Полибия с ослом на постоялом дворе на городской стороне Мареотийского озера, и Андреас предусмотрительно воспользовался их помощью. Без центуриона, знакомого другим солдатам, часовые, конечно, не пропустили бы отпущенника к фонтану, и потому Андреас требовал, чтобы Мелисса поблагодарила воина.

Однако же и это желание прошло мимо ее ушей, и когда Андреас оставил ее, чтобы снова ухаживать за Диодором, она вздохнула с облегчением, потому что его быстрая речь причиняла ей боль.

Если бы только он не подошел к ней снова, чтобы опять говорить с нею!

Она не обращала внимания даже на своего милого. Не иметь нужды что-нибудь видеть или слышать - это казалось ей теперь самым лучшим, самым желательным.

Когда Мелисса потом настолько овладела собою, что могла поднять больные глаза, то перед ней были бедные домишки, которых, как ей казалось, она еще никогда не видела до сих пор. Но она чувствовала, что приближается или к Мареотийскому озеру, или к морю, потому что на нее веял влажный воздух и приятно прохлаждал ее горячую голову.

На высоком плетне перед хижиной, на которую только что упал свете от фонаря, висела, должно быть, рыбачья сеть. Правда, это могло быть и что-нибудь другое, так как образы, представлявшиеся ее отяжелевшим глазам, начинали путаться один с другим, двоиться и были обведены какими-то радужными кругами.

Она чувствовала такую тяжесть в теле, что ее ум перестал бояться или надеяться, однако же он продолжал медленно работать, между тем как путники безостановочно шли все вперед сквозь ночную тьму.

Когда последние хижины остались позади, Мелисса сделала над собою усилие и посмотрела вверх.

Вечерняя звезда ярко сияла на небе, и Мелиссе казалось, что остальные звезды быстро вращаются вокруг нее.

Во рту у нее была какая-то неприятная сухость, и уже несколько раз ею овладевало головокружение, которое заставляло ее крепче держаться за седло.

Теперь они находились перед каким-то большим водным пространством, и у нее сделалось удивительно легко на душе. Ведь это, должно быть, милое, столь дорогое ей озеро!

Вон там стоит уже и Агафья и кивает ей, а возле нее Эвриала, среди прекрасных крон великолепных пальм. Яркое солнечное сияние окружает обеих, а между тем теперь еще ночь, потому что вечерняя звезда все еще смотрит на нее сверху. Что же это значит?

Но когда она хотела исследовать этот вопрос, голова ее разболелась так сильно, головокружение так овладело ею, что она склонилась к шее осла, чтобы не упасть на землю.

Когда она снова выпрямилась, то увидела большую лодку, из которой вышло ей навстречу много людей и впереди них какой-то высокий мужчина в длинной белой одежде.

Это не был сон, она ясно сознавала это.

Однако же каким образом происходит то, что фонарь, который высоко держит один из них, так сильно жжет голову ей, а не ему? О как она горит!

И теперь все снова завертелось вокруг вместе с нею, и в глазах ее все потемнело. Но только на короткое время, потому что затем внезапно сделалось вокруг нее светло, как днем, она услыхала какой-то густой добрый голос, призывавший ее, и когда она отвечала "я здесь", то увидала около себя какого-то незнакомого человека величественного вида, но с добрым выражением в лице, каким она представляла себя распятого Спасителя христиан, в белой одежде, в ушах ее прозвучало ласковое приглашение труждающимся и обремененным прийти к Нему, чтобы успокоиться.

- Я здесь! - вскричала она снова и явственно увидела теперь, как открылись объятия этого человека в белой одежде.

Она, шатаясь, кинулась к нему и почувствовала, что твердая мужская рука дружески охватила ее руку и затем, благословляя, опустилась на ее горящий лоб, причем она почувствовала прохладу.

Затем все снова потемнело у нее в глазах, и она уже не видела и не слышала ничего больше.

Андреас снял ее с осла и поддерживал, между тем как два христианина благодарили воина за помощь.

Последний стал уверять, что тут не было никакой услуги; он только исполнил волю своих начальников. Затем он быстро исчез в темноте, а отпущенник поднял Мелиссу на свои крепкие руки и понес ее к ожидавшей его лодке Зенона.

- У нее горячка, - сказал Андреас, бросив на нее участливый взгляд. - Душа ее сильна, но не могла вынести потрясений этого дня. "Ты должен меня успокоить" - таковы были ее последние слова, прежде чем она лишилась чувств. Не об обещании ли Спасителя думала она?

- Если нет, - отвечал густой звучный голос Зенона, - то мы покажем ей Того, Кто призывал детей, а также труждающихся и обременных. Она принадлежит к их числу.

- Ее глубоко поразили слова Христа, которые Павел повторил в послании к галатам, и я думаю, что в эти ужасные дни и для нее "время исполнилось".

С этими словами отпущенник поднялся на мостик, соединявший лодку с берегом. Диодора уже перенесли в лодку прежде.

Когда Андреас уложил Мелиссу на мягкую скамью в маленькой каюте, он вздохнул с облегчением и сказал:

- Вот мы и у цели.

XXXIV

Ужин Каракаллы кончился, и таким безумно веселым уже много лет не видали этого мрачного человека его друзья. Правда, верховный жрец Сераписа, Феофил, сенатор Дион Кассий и несколько других из императорской свиты отсутствовали; зато жрец Александра, префект Макрин и любимцы Феокрит, Пандион, Антигон и им подобные окружали густою толпой императора, пили с ним вместе и поздравляли его по поводу великолепно удавшегося мщения.

То, что повествовали история и предания о подобных деяниях кровавого возмездия, сравнивали с подвигами этого дня и находили, что последние превосходят все, бывшее до сих пор.

Это радовало полупьяного цезаря.

С блестящими глазами он уверял, что сегодня он в первый раз нашел в себе мужество быть вполне тем, для чего предназначила его судьба: судьею и вместе палачом нечестивого и испорченного человечества. Подобно тому как Тит назван был добрым, он желает получить прозвище "грозный". Этот день упрочил за ним это сильное и всем его сердцем желанное имя.

- Да здравствует достойный любви, который, однако, желает быть грозным! - вскричал Феокрит, поднимая кубок, и все другие последовали его примеру.

Затем начались соображения относительно числа убитых.

Никто не мог определить его в точности, потому что Цминис, единственный человек, который мог решить этот вопрос, еще не появлялся. Насчитывали кто шестьдесят, а кто семьдесят тысяч наказанных смертью александрийцев, но префект Макрин уверял, что их должно быть тысяч сто или еще больше, и Каракалла наградил его за это громким восклицанием:

- Великолепно, величественно, почти необъятно для обыкновенного ума! Но этим еще кончено не все, что я для них придумал. Сегодня я поразил их члены, но я должен пронзить их сердце, как они пронзили мое!

Здесь он остановился и после короткой паузы продекламировал разом, точно увлеченный внезапным порывом вдохновения, стихи, которыми Эврипид заканчивает многие из своих трагедий:

Многое Зевс на Олимпе творит и приводит в порядок,

Многое также нежданно решает его приговор:

Не исполняется то, чего ждал ты с великой надеждой,

Для божества же открыт и к невозможному путь.

Этим кончилась отвратительная беседа. Договорив последний стих, император оттолкнул от себя кубок и, весь бледный, уставился в пустое пространство такими неподвижными, бессмысленными глазами, что придворный врач, предвидя новый припадок, уже взялся за свои лекарства, чтобы иметь их под рукою.

Префект преторианцев подал другим знак не обращать внимания на императора, и со своей стороны позаботился о том, чтобы поддержать остановившийся разговор. Наконец Каракалла после долгого промежутка времени отер свой вспотевший лоб и вскричал хриплым голосом:

- Где же пропадает египтянин? Он должен привести к нам живых узников, я говорю живых!

При этом он запальчиво ударил по маленькому столику, стоявшему у его ложа, и, точно звон столкнувшихся при этом один с другим металлических сосудов посоветовал ему быть сдержаннее, продолжал более спокойным, задумчивым тоном:

- Сто тысяч! Если бы мертвых еще сжигали здесь, то потребовался бы целый лес, чтобы превратить их в пепел.

- Этот день и без того обойдется ему довольно дорого, - прошептал жрец Александра, который, по своей должности идеолога, обязан был доставлять подати с храма и его недвижимых имуществ в кассу императора, старому Юлию Паулину, и последний отвечал:

- Харон делает сегодня превосходные дела. Сто тысяч оборотов в несколько часов. Если власть еще надолго останется в руках Таравтаса, то я возьму лодку старика на откуп.

Во время этого перешептывания любимец Феокрит громким голосом уверял императора, что конфискации имущества убитых будет достаточно для уплаты за похороны всякого рода и за огромную массу благодарственных жертв вдобавок.

- Жертв! - повторил за ним Каракалла, указал на короткий меч, лежавший возле него на подушке, и прибавил: - Этот меч помог при работе. Мой отец носил его во многих битвах, да и я не давал ему заржаветь. Но я сомневаюсь, чтобы до вчерашнего дня он и в его, и в моих руках вместе доходил до ста тысяч.

Затем он начал глазами искать верховного жреца и, не найдя его в числе гостей, вскричал:

- Достойный Феофил сегодня прячет от нас свое лицо! А между тем это мщение я вверил руке его бога. Он жалеет о богомольцах, которых потерял великий Серапис, как ты, Вестин, - при этом он обратился к идеологу, - убитых плательщиков налогов. При этом ты не забываешь и о моей доле, и это я должен похвалить. Твой товарищ, служащий Серапису, заботится только о величии своего бога, но ему не удается возвыситься до этого величия самому. Бедняга! Я научу его этому. Сюда, Эпагатос, и ты, Клавдий! Сейчас же отыщите Феофила. Передайте ему этот меч. Я его посвящаю его Богу. Пусть он хранится в его святая святых в память величайшего из всех деяний мечты. Если Феофил откажется принять его... Но, нет! Это человек разумный. Он знает меня.

Здесь он замолчал и стал искать глазами Макрина, который встал, чтобы поговорить с некоторыми должностными лицами и воинами, вошедшими в зал. Они пришли с известием, что парфянское посольство прервало переговоры и после полудня оставило город. Оно не желает никакого союза и ждет римских войск. Макрин, пожимая плечами, сообщил цезарю это решение, однако же умолчал о замечании престарелого начальника посольства, что они не боятся противника, навлекшего на себя гнев богов таким ужасным злодеянием.

- В таком случае нам предстоит война с парфянами! - воскликнул Каракалла. - Мои воины порадуются.

Но вслед за тем он с более суровым видом спросил:

- Они оставили город? Да разве они птицы? Ворота и гавань были заперты.

- Маленькое финикийское судно проскользнуло с ними перед закатом солнца между нашими сторожевыми кораблями.

- Проклятье! - громко воскликнул император и после короткого разговора вполголоса с префектом велел принести папирус и письменные принадлежности.

Он должен был сам уведомить сенат о случившемся. Император сделал это в коротких словах.

Он не знал числа убитых и не считал стоящим труда определить его даже приблизительно. "Собственно говоря, - писал он, - все александрийцы заслужили смерти".

На рассвете быстроходная трирема должна была везти это послание в Остию. Правда, он не спрашивал мнения какого-нибудь ничтожного сената, однако же чувствовал, что будет лучше, если весть о событиях этого дня дойдет до курии от него самого, чем посредством искажающего все голоса молвы.

Макрин не убеждал его, как это было прежде, придать своему посланию более вежливую форму. Это злодеяние более чем что-нибудь могло помочь ему, префекту, в осуществлении предсказания мага Серапиона.

В то время как император свертывал письмо, в зал вошел так долго ожидаемый Цминис.

Начальник полиции был великолепно одет и носил знаки своего нового звания. Он почтительно извинился за свое долгое отсутствие. Он должен был привести свою внешность в соответствие с внешностью гостей высокого цезаря, потому что... И он хвастливо начал описывать, как он самолично купался в крови, как на переднем дворе музея красный сок жизни александрийцев достигал колен его коня.

- Число павших, - заключил он с гордостью на вопрос императора, - превысило сотню тысяч, как рассчитывал префект.

- Так определишь его примерно во сто десять тысяч, - прервал его Каракалла. - Но довольно говорить о мертвых. Теперь начинается увенчание дня. Вели привести живых.

- Кого? - спросил изумленный египтянин.

Веки императора задрожали, и угрожающим тоном он напомнил своему кровожадному орудию о тех, которых он велел привести в качестве узников живыми.

Однако же египтянин продолжал молчать, и цезарь гневно спросил его, не ускользнула ли от него дочь Герона, и неужели он не привел также резчика и живописца.

Цминис понял, что убийственный меч цезаря может направиться и против него. Однако же он готов был защищаться всеми средствами.

Он обладал изобретательным умом, и, предвидя, что ему труднее всего будет испросить прощения в том, что он не схватил Мелиссу, он старался оправдаться посредством лжи.

Поэтому, привязавшись к одному случаю, при котором он сам присутствовал, он начал:

- Прекрасная дочь резчика была уже у меня в руках, потому что мои люди оцепили дом Герона. Но до слуха александрийских мошенников дошло, что один из сыновей художника, именно живописец, и его сестра изменили своим согражданам и возбудили твой гнев против них. Они приписали им то наказание, которое я совершил над александрийцами по твоему приказу. Это отродье не может здраво рассуждать, и потому, прежде чем мои люди могли помешать этому, александрийцы напали на невинное строение. Они подожгли его и разрушили. Все, что в нем было, погибло, в том числе и дочь Герона. К сожалению, это подтвердилось вполне. До старика и его сына я доберусь завтра. Сегодня приходилось так много косить, что некогда было думать о связывании снопов. Дело в том, что они, должно быть, убежали, прежде чем толпа напала на дом.

- И дочь резчика? - спросил император дрожащим голосом. - Это верно, что она сгорела вместе с домом?

- Так же верно, как то, что я усердно старался дать почувствовать александрийцам твою карающую руку, - отвечал египтянин с гордостью и затем с медным лбом продолжал лгать: - При мне находится запястье, которое она носила на руке. Его нашли в погребе на обуглившемся теле. Адвент говорит, что Мелисса вчера получила его от тебя в подарок. Вот оно.

С этими словами он подал цезарю то самое запястье в форме змеи, которое Каракалла послал Мелиссе перед отправлением в цирк. Огонь попортил его, однако же его нельзя было не узнать.

Его нашли в мусоре разрушенного дома, а вовсе не на руке какого-нибудь человека, и Цминис только от Адвента, которому он показал его, узнал, что оно принадлежало дочери Герона.

- Да и лицо трупа, - заключил египтянин свой ложный доклад, - еще можно было узнать.

- Трупа! - повторил Каракалла глухим голосом. - И ты говоришь, что александрийцы разрушили дом?

- Да, господин, яростная толпа, в том числе и старики, греки, евреи, сирийцы... Кто их знает! У большинства из них твоя месть отняла, послала в Аид отца, сына или брата. Самые дикие проклятия относились к живописцу Александру, который в самом деле был твоим шпионом. Но тут как раз вовремя подоспела македонская фаланга. Она перебила большинство из них, а некоторых арестовала. Ты можешь допросить их завтра. Что касается жены Селевка...

- Ну? - спросил император, вскочив, и его взгляд оживился снова.

- Она пала жертвою неловкости преторианцев.

- Ого! - прервал его легат Квинт Флавий Нобилиор, подаривший Аврелиям жизнь Александра. Макрин тоже не позволил оскорбительных замечаний против безупречного войска, которым он имел честь командовать.

Однако же египтянин не смутился и с жаром продолжал:

- Извините, господа, это верно, что не кто иной, как преторианец, его имя Руф и он принадлежит ко второй когорте, пронзил госпожу Веренику копьем.

Флавий попросил слова и рассказал, что жена Селевка искала смерти и нашла ее. Он сказал это таким тоном, как будто прославлял какую-нибудь героиню. Однако же он заключил свою речь словами порицания:

- Но, к сожалению, заблудшая окончила жизнь с проклятием против тебя, цезарь, на изменнических губах.

- И героиня нашла в тебе своего Гомера! - вскричал император. - Мы еще поговорим об этом с тобою, мой Квинт.

С этими словами он поднес кубок ко рту, осушил его до дна, затем со звоном бросил на стол и вскричал:

- Итак, ты не привел никого, ни одного из тех, которых я велел схватить! Даже слабую девушку, не выходившую из отеческого дома, позволил ты умертвить грубым чудовищам! И ты думаешь, что я нахожу это похвальным? Завтра около этого времени резчик и вместе с ним сын его Александр должны стоять передо мною, или, клянусь головою моего божественного отца, ты будешь растерзан зверями в цирке!

- Они не пожирают подобных себе, - заметил престарелый Юлий Паулин, и император одобрительно кивнул ему головой.

Египтянин похолодел: это движение головы императора показало ему, на какой слабой нити держится его жизнь.

Он с быстротою молнии сообразил, куда мог бы бежать, если бы ему не удалось найти ненавистных ему людей. Если бы он потом нашел бы даже Мелиссу в живых, тем лучше! Он мог бы объяснить, что за труп ее было принято другое тело. Ручное запястье могла украсть и надеть на себя какая-нибудь раба, прежде чем она сгорела вместе с домом. Ему хорошо было известно, что обуглившееся тело, о котором он говорил императору, принадлежало одной непотребной женщине, с яростью ворвавшейся прежде других в дом "императорской любовницы" и "изменницы", которой она завидовала, и погибшей там в быстро вспыхнувшем пламени.

Одно мгновение Цминис радовался изобретательности и находчивости своего ума, но уже и при этом успел подумать, чем бы ему было можно расположить цезаря в свою пользу.

Из александрийцев члены музея были ненавистны Каракалле более всех. Он настоятельно приказал Цминису не давать пощады ни одному из них, и когда цезарь вместе с панцирными всадниками ездил по залитым кровью улицам, он дольше всего оставался перед грудою трупов на дворе музея. В проходе, построенном по образцу афинского стоа, где около дюжины ученых искали спасения, он даже убил нескольких из них собственноручно. Кровь на мече, который Каракалла посвятил Серапису, добыта была в музее.

Здесь египтянин самолично руководил резней и произвел ее основательно. Если что-нибудь могло успокоить гнев цезаря, так это воспоминание об умерщвленных пустословах, и потому, едва умолкнул крик одобрения, который вызвала направленная против него выходка проконсула, Цминис начал рассказывать о побоище в музее.

Он говорил, что может похвалиться тем, что едва ли спасся от его руки хоть один из пустословов, из среды которых вышли эпиграммы против великого цезаря и его матери. Учителей и учеников, даже должностных лиц музея постигло мщение оскорбленного властителя. От великого учреждения, которое, впрочем, давно уже пережило свою славу, не осталось ничего, кроме камней. Нумидийцы, помогавшие ему в этой работе, точно опьянели от крови и ворвались даже в аудиторию врачей и в больницу, где заперлись последние. Они и там не оказали никому пощады, и в числе больных, которые были помещены туда для излечения и для того чтобы их показывать ученикам, находился также и раненый гладиатор Таравтас. Один нумидиец, самый младший из солдат легиона, безбородый мальчик, пригвоздил к постели копьем страшного победителя львов и людей и потом тем же копьем избавил от страданий по крайней мере дюжину товарищей Таравтаса.

Во время этого рассказа египтянин смотрел неподвижными глазами в пустое пространство, точно он видел то, что описывал, и белки его глаз страшнее, чем когда-нибудь, выделялись на коричневом фоне его лица. Подобно говорящему трупу, стоял этот худой бледный человек против цезаря и не замечал, какое действие производит на последнего его рассказ об умерщвлении гладиатора.

Но ему пришлось узнать это довольно скоро, потому что еще в то время как он говорил, Каракалла оперся на стоявший возле ложа столик обеими руками и безмолвно уставился в его лицо. Вдруг он вскочил, вне себя от бешенства, оборвал речь египтянина и закричал:

- Мой Таравтас, едва спасшийся от смерти Таравтас! Герой, храбрейший из всех ему подобных, предательски умерщвлен на постели варваром, каким-то безбородым мальчишкой! И ты это стерпел, гнусное чудовище? Это позорное деяние, ты знаешь это, негодяй, будет приписано мне. Оно будет тяготеть на мне до конца дней моих в Риме, во всех провинциях, повсюду! Из-за тебя будут проклинать меня везде, где только человеческое сердце бьется и чувствует, где только движется хоть один язык. А я! Когда я приказывал тебе утолять твою жажду крови кровью раненых и больных? Никогда, ни в каком случае я не мог отдать подобного приказания! Я велел щадить даже женщин и не имеющих своей воли рабов. Вы все были свидетелями этого. Однако же на мне теперь лежит обязанность, слышите ли вы, на мне теперь лежит обязанность отомстить за предательское убийство несчастных больных. Я отомщу за тебя кровавою местью, храбрый, доблестный Таравтас! Эй ликторы, свяжите его! В цирк его, к преступникам, назначенным для растерзания дикими зверями!

Девушку, жизнь которой я приказал пощадить, он позволяет сжечь перед его глазами, несчастные больные по его приказанию убиты безбородым мальчишкой. А Таравтас! Я ценил его, как все превосходящее свою среду, и заботился о нем... Он был ранен, друзья, ради нашей забавы... Бедные больные, бедный храбрый Таравтас!..

Здесь он разразился громкими рыданиями, и в этом плаче человека, который даже при смерти своего отца не пролил ни одной слезы, было нечто до того неслыханное и непостижимое, что даже насмешливый язык Юлия Паулина остался при виде этого зрелища точно парализованным.

И другие вокруг него, устрашенные и подавленные, тоже молчали, между тем как ликторы связали руки Цминису и, несмотря на его усилия возвысить еще раз голос для своей защиты, потащили его с собою и вытолкали за порог столового зала.

Дверь закрылась за ним, и, хотя каждый считал египтянина достойным его участи, не послышалось ни одного клика одобрения, потому что император все еще плакал.

Возможно ли, чтобы эти слезы относились к больным, которых он не знал, и к этому грубому гладиатору, истребителю зверей и людей, которому цезарь не был обязан ничем, кроме некоторого возбуждения при опьяняющих зрелищах в цирке?

Однако, должно быть, он плакал о них, потому что с губ императора все еще срывались по временам тихие восклицания: "Несчастные больные!", "Бедный Таравтас!"

Но и самому Каракалле было бы в эту минуту невозможно сказать определенно, кого именно он оплакивает.

В цирке он свою судьбу поставил в зависимость от участи Таравтаса. Если он в память его проливал теперь слезы, то они относились не столько к убитому гладиатору, сколько к скорому концу его собственной жизни, который, как он думал, предстоял ему со смертью этого бойца.

Но во время войны и в других случаях он довольно хладнокровно приближался к дверям Аида, и теперь, в своих жалобных воплях, вспоминая о больных и о Таравтасе, он видел перед своими внутренними очами вовсе не постель какого-либо больного, а тем более не приземистую фигуру дикого героя цирка, а стройную гибкую фигуру очаровательной девушки и возле нее почерневшую девическую руку, на которой блестел золотой браслет.

О эта женщина! Эта коварная, низкая и вместе столь прелестная, милая женщина была выброшена из ряда живых и вместе с нею, Мелиссой, единственное существо, заставлявшее его сердце биться сильнее, волшебница, обладавшая чудодейственною способностью прекращать его страдания, любовь которой, этому он теперь желал верить и верил, хотя он не внял ни одной из ее просьб оказать милосердие, дала бы ему силу сделаться кротким благодетелем рода человеческого, вторым Траяном и Титом.

Он забыл о том, что он обрекал ее на жесточайшие мучения и на позорную смерть на арене в случае, если бы ее привели к нему, как узницу. Ему казалось, что кончина Роксаны, с которою уничтожалась его любимая мечта, разрывает его сердце в куски, и, конечно, с именем гладиатора на губах он так горько оплакивал девушку с браслетом, его, Каракаллы, подарком, который она носила на руке до самой смерти.

Но скоро ему удалось преодолеть этот приступ слабости. Ему было стыдно проливать слезы о той, которая его обманула и убежала от его любви.

Он всхлипнул еще только один раз. Затем встал и, держа платок у глаз, сказал гостям с театральным пафосом:

- Да, друзья, расскажите каждому, кто захочет слушать, что вы видели Бассиана плачущим, но прибавьте к этому также и то, что его слезы были вызваны печалью по случаю необходимости наложить на множество его подданных такую жестокую кару. Скажите им также, что цезарь плакал из сострадания и от гнева. Да и какой хороший человек в состоянии удержаться от слез при виде жестокостей, причиняемых несчастным больным и раненым? Какого друга людей не заставило бы зарыдать зрелище нечестия, которому священное горе больных и раненых не препятствует наложить на них злодейскую руку убийцы? Оправдайте меня этим перед римлянами, которым вздумалось бы пожимать плечами по поводу слабодушия плачущего императора, "грозного" властителя. Моя должность требует строгости. Однако же, друзья, я не стыжусь этих слез.

Сказав это, он простился со своими гостями, чтобы идти спать, и оставшиеся теперь сочли каждое слово речи, каждую слезу цезаря гнусным лицемерием. Бывший актер Феокрит на этот раз удивлялся от всего сердца. Он знал, как редко удавалось даже величайшим актерам одною силою воли заставлять свои глаза проливать потоки настоящих, горячих слез, а теперь собственными глазами видел, как они текли из глаз императора.

Между тем как цезарь, держа руку на гриве льва, шел к двери, претор Присциллиан прошептал, обращаясь к Цило:

- Твой ученик здесь, на Ниле, брал уроки у плачущих крокодилов.

На большой площади воины отдыхали после своей дневной кровавой работы.

Недалеко от важнейшего из храмов большого города они зажгли костры, точно в походном лагере. Около каждого из них лежали или сидели группами пехотинцы и всадники и, попивая вино, угощение императора, рассказывали друг другу об ужасных событиях этого дня, о которых даже разбогатевшие от них вспоминали с отвращением. Около многих костров ходили кругом серебряные и золотые кубки, только что захваченные в виде добычи, и виноградный сок лился в стаканы из кувшинов, сделанных из благородного металла.

Там происходили громкие споры, потому что, хотя господствовало только одно мнение о случившемся, но в числе собеседников были люди покладистые и честолюбивые, которые осмеливались защищать его. Каждое слово могло дойти до императора, и этот день, кроме денег и разного добра, мог доставить еще повышение по службы.

Даже более спокойные были еще возбуждены кровавым делом, которое они выполнили, и притом здесь происходили переговоры о добыче и оживленная меновая торговля.

Проходя мимо альтана, Каракалла, окруженный ликторами, показался на нем на минуту, чтобы поблагодарить своих верных воинов за послушание и храбрость, которые они доказали сегодня.

- Изменники-александрийцы, - говорил он, - теперь наказаны, как они того заслуживали. Чем значительнее добыча его любезных братьев по оружию, тем более он радуется.

Эта речь была встречена радостными криками, которые были довольно громки; но цезарь слыхал, как эти самые дорого купленные им помощники при других случаях приветствовали его с совершенно другою энергией и теплотою. Теперь были даже целые группы, которые не кричали вместе с другими или же открывали рот только для вида.

Его ухо было чутко к подобным вещам.

Какое основание имели они быть недовольными после подобной добычи, тогда как им еще не было известно, что начинается война с парфянами, которая многим разбогатевшим будет не по нутру?

Это надлежало исследовать, хотя и не сегодня.

Их преданность была ему обеспечена, потому что она принадлежала тому, кто давал больше всех, а он позаботился о том, чтобы во всей империи не было человека, средства которого равнялись бы его собственным. Но ему было досадно, что они выказали такое равнодушие. Именно сегодня на него благодетельно подействовали бы бурные, восторженные крики. Им следовало бы понять это. И он вошел в свою спальню с безмолвным гневом.

Там ожидали его отпущенник Эпагатос, старый Адвент и ученый индийский раб императора, Арьюна. Последний никогда не говорил, если его не спросили, а двое других остерегались заговаривать с императором. Поэтому в обширном покое было совершенно тихо, пока индиец раздевал повелителя.

Каракалла часто говорил, что пальцы этого человека по их нежности и осторожности не имеют себе подобных, но сегодня они дрожали, снимая венок с головы императора и расшнуровывая его подбитый волосом панцирь. Душу этого человека, которому на его индийской родине с детства было внушено величайшее уважение к жизни даже животных, потрясло до глубины то, что произошло сегодня. Он, который питался только растениям и гнушался всего кровавого, почувствовал теперь глубокое отвращение ко всему, что окружало его, и тоска по тихому опрятному жилищу ученого, из которого его похитили, когда он был еще юношей, овладела им с постоянно возраставшею силой.

Здесь не было ничего такого, прикосновение к чему не осквернило бы его, и его пальцы боязливо сжимались, когда обязанность принуждала его прикасаться к телу того, кто в представлении индийца сочился кровью и кого проклятие богов и людей как бы покрывало проказой.

Арьюна спешил, чтобы как можно скорее уйти от соседства с ужасным человеком. Цезарь позволил ему это и не заметил ни его бледности, ни дрожания его маленьких рук, потому что обилие своих собственных мыслей сделало его глухим и слепым ко всему его окружавшему.

Эти мысли сначала вращались около случившегося; но когда индиец снял с него согревавший его панцирь, то ворвавшийся в комнату ночной воздух повеял на него прохладой, и он вздрогнул.

Что, если это дух убитого Таравтаса, который нашел себе путь через отворенное окно? Холодное дыхание, обвевавшее его щеки, конечно, не было просто сквозным ветром. Оно дуло на него, как человеческое дыхание, однако же оно было не теплое, а холодное. Если оно исходило от духа убитого, то он должен был находиться совсем близко от него. И эта мечта быстро приняла более твердые формы и показала ему колеблющуюся человеческую фигуру. Эта фигура кивала ему и положила ему на плечо легкую холодную руку.

Он, цезарь, связал свою судьбу с судьбою гладиатора, и теперь тот пришел, чтобы предостеречь его.

Но Каракалла не был расположен следовать за ним и громко, повелительно крикнул призраку:

- Вон!

При этом восклицании индиец вздрогнул и попросил цезаря, почти не способного говорить, сесть, чтобы он, раб, мог снять с него обувь. Теперь Каракалла понял, что он встревожен только почудившимся ему призраком, и, пристыженный, пожал плечами. Между тем как раб развязывал ему сандалии, он вытер свой вспотевший лоб и сказал себе самому с улыбкою, что духи не являются в присутствии других.

Наконец он отпустил индийца и лег в постель. Голова его горела, а быстрое биение сердца мешало заснуть. Эпагатос и Адвент последовали по знаку индийца за ним, в боковую комнату, потушив лампу. Каракалла остался один в темноте. В ожидании сна он вытянулся, но ему не хотелось спать, как днем.

Он принужден был думать о случившемся. Даже его врач, думал он, не может отрицать, что это было его обязанностью, как человека и императора, подвергнуть строжайшему наказанию этот город, заставить его почувствовать его карающую руку; однако же он начинал чувствовать преступность того, что произошло. Он желал бы поговорить обо всем этом с кем-нибудь другим. Но Филострат, единственный человек, который понимал его, был далеко: он послал его к матери. И для какой цели? Чтобы сообщать ей, что он нашел себе супругу по сердцу и чтобы расположить сердце матери к его избраннице.

При этой мысли кровь закипала в нем от стыда и злости. Его избранница нарушила верность к нему еще до свадьбы. Она убежала от его объятий навсегда; он теперь знал, что ее постигла смерть.

Он охотно послал бы какую-нибудь галеру вслед за Филостратом, чтобы вернуть его в Александрию, но корабль, на котором отплыл философ, принадлежал к числу самых быстроходных судов императорского флота, и так как он притом далеко был впереди, то его едва ли можно догнать.

Итак, философ через несколько дней должен встретиться с матерью, и он лучше, чем кто-нибудь, сумеет изобразить красоту и достоинства Мелиссы блестящими красками. В этом не было никакого сомнения.

Но гордая Юлия будет едва ли расположена принять дочь резчика в качестве своей дочери, мало того, она вообще не желала, чтобы он женился во второй раз.

Да и что значит сам он для ее сердца? Оно принадлежит ребенку ее племянницы Маммеи, и, по ее мнению, все дарования и добродетели соединились в этом мальчике.

Между женщинами при дворе Юлии будет великое торжество, когда они узнают, что избранная цезарем невеста пренебрегла им и вместе с ним и пурпурною мантией.

Впрочем, эта радость не будет продолжительна, потому что известие о сотне тысяч александрийцев, наказанных смертью, поразит женщин - он знал это, - как удар хлыста.

Ему казалось, как будто он слышит их вой и плач, как будто он видит ужас Филострата и то, как он вместе с женщинами скорбит по поводу этого ужасного преступления. Философ, может быть, будет серьезно возмущен, и если бы он, император, имел его сегодня утром при себе, может быть, все было бы иначе.

Но неслыханное совершилось, и теперь нужно нести последствия этого.

Лучшие люди, они уже не участвовали в его последнем ужине, не допустили бы его до этого поступка. Зато к нему подтолкнула его шайка, которую он приблизил к себе. Феокрит и Пандион, Антигон и Эпагатос, жрец Александра, который запутался в Риме в долгах и которого покладистая совесть снова сделала богатым человеком, крепко опутали его.

"Сволочь!" - пробормотал он про себя.

Если бы только Филострат возвратился к нему! Но он едва ли может надеяться на это.

Иметь сношения исключительно с этой шайкой - это отвратительно. Он, конечно, может заставить каждого находиться при нем. Но к чему ему послужат безмолвные и к тому же брюзгливые товарищи? И кто виноват в том, что он отослал лучшего из лучших, Филострата? Она, от которой он ожидал счастья и мира, вероломная обманщица, уверявшая, что она чувствует себя связанною с ним, фиглярка, относительно которой он вообразил, что в ней живет душа Роксаны...

На маленьком столике у его постели, между его собственными украшениями, лежала золотая змея, которую он ей подарил и которая украшала ее труп. Он видел ее даже во тьме.

По плечам его пробежал холод, и ему казалось, что из мрака выдается женская рука, почерневшая от копоти, и что от нее отделяется золотая змея и направляет против него свое жало...

Он в ужасе вздрогнул и спрятал голову под одеяло. Но, сердясь на свою слабость и стыдясь ее, он скоро сбросил с себя это наваждение, и какой-то внутренний голос с насмешкою поставил перед ним вопрос: неужели он все еще верит, что душа македонского героя избрала его тело своим жилищем.

Этому гордому убеждению должен был наступить конец; он имел с Александром так же мало общего, как Мелисса с Роксаной, на которую она была похожа.

Кровь горячо кипела в его жилах. Продолжать жить таким образом казалось ему невозможным.

С наступлением дня должно было оказаться, что он тяжко занемог. Тогда, конечно, дух Таравтаса появится снова, только уже не просто как ничтожный обманчивый призрак, и положит конец его жестокому страданию.

Но пульс, который он пощупал сам, бился не скорее обыкновенного. У него вовсе не было лихорадки, однако же он, должно быть, был болен, тяжко болен.

Затем ему сделалось так жарко, что он думал, что задыхается.

Тяжело дыша, он приподнялся на постели, чтобы позвать врача. При этом он увидел свет сквозь притворенную дверь соседней комнаты. Там говорили, и он узнал голоса Адвента и индийца.

Последний был обыкновенно так необщителен, что Филострат напрасно старался ближе познакомиться через него с учением браминов, среди которых Аполлоний Тианский нашел, как он уверял, высочайшую мудрость, и расспросить его о нравах его народа. А между тем Арьюна был очень сведущий человек и понимал письмена своего народа. Парфянские послы в особенности указывали на это обстоятельство, когда они представили индийца цезарю как подарок своего государя. Но Арьюна не удостаивал своим доверием никого из окружавших его людей. Только со старым Адвентом он вступал иногда в продолжительный разговор, потому что старик заботился о том, чтобы индийца кормили растительной пищей, к которой привык он, не прикасавшийся ни к какому мясу. Теперь он снова говорил с Адвентом, и Каракалла приподнялся и начал прислушиваться.

Индиец был погружен в чтение письмен своего народа, которые он привез с собою.

- Что ты там читаешь? - спросил Адвент.

- Одно писание, из которого можно узнать, что сделается из меня, тебя и всех после смерти, - отвечал Арьюна.

- Кто может знать это? - вздохнул старик.

Но Арьюна возразил решительно:

- Здесь это написано, и тут нет никакого сомнения. Хочешь послушать?

- Разумеется! - вскричал старик, глубоко заинтересованный.

И индиец начал переводить из своей книги:

- Когда человек умирает, то его части возвращаются к тому, к чему они принадлежат: его голос идет к огню, его дыхание - к ветру, глаза - к солнцу, ум - к месяцу, слух соединяется с пространством, тело - с землей, его сущность - смешивается с эфиром, его волосы превращаются в кустарник, кудри на его голове - в вершины деревьев, его кровь возвращается к воде. Таким образом, каждая часть человека снова присоединяется к той части во Вселенной, к которой она принадлежит, а от него самого, от его собственного существа не остается ничего, за исключением одного, но как называется это одно - это великая тайна.

До сих пор Каракалла следил за чтением индийца с напряженным вниманием, его речь нравилась ему. Он знал, что его, цезаря, после смерти сенат тоже причислит к богам, однако же считал верным, что олимпийцы никогда и ни в каком случае не примут его в свою среду. Он был философом в достаточной степени, для того чтобы знать, что ни что существующее не может превратиться в ничто. Но возвращение частей его существа в те части Вселенной, которым они принадлежат, понравилось ему. Притом в учении индийца не было места для ответственности души перед судом после смерти.

Цезарь уже был готов приказать рабу открыть свою тайну, когда Адвент предупредил его восклицанием:

- Мне-то ты, конечно, можешь сказать, что останется от меня, если только ты не подозреваешь под этим червей, которые родятся из меня и будут меня пожирать! Это тайна, разумеется, не важная, и я не выдам ее никому.

Но Арьюна возразил торжественным тоном:

- От тебя останется на всю вечность одно, что никогда не потеряется в круговороте мировой жизни, это одно есть деяние.

- Я знаю это сам, - возразил старик и равнодушно пожал плечами; но на императора это слово подействовало, как удар молнии.

Он, задыхаясь, прислушивался к словам индийца, чтобы узнать что-нибудь больше, но Арьюна, устыдясь того, что он расточает высочайшую мудрость на недостойного, уже снова углубился в чтение, а старик улегся, чтобы немножко поспать.

В спальне и вокруг нее водворилась глубокая тишина; только ужасное слово "деяние" отдавалось в ушах человека, который только что запятнал себя самым неслыханным из всех гнусных дел. Он не мог освободиться от этого ужасного слова, и все, в чем провинился он с детских лет, вернулось к нему в его воображении, накопилось и превратилось в гору, которая давила, подобно кошмару, его грудь.

Деяние!

И его деяние тоже будет существовать всегда и вместе с ним его имя, проклинаемое, ненавидимое дальнейшими поколениями. Души умерщвленных принесут и в Аид весть о деяниях, которые он совершил, и если придет Таравтас и увлечет его туда за собою, то там его встретят легионы возмущенных теней - сто тысяч, - и впереди них его строгий отец и другие достойные мужи, со славой и мудростью управлявшие Римом, и закричат ему в лицо: "Стотысячекратный убийца! Грабитель государства! Губитель войска!" Они повлекут его к суду и еще до произнесения приговора эти сто тысяч, с достойнейшею из его жертв во главе, благородным Папинианом, кинутся на него и разорвут его на куски.

В полусне он чувствовал их холодные руки на голове, на плечах, всюду, где прохладное дыхание настудившей ночи, проникая через окно, касалось его тела, и с громким криком он вскочил, пораженный ударом призрачной руки старого Виндекса.

Адвент, индиец, а также и Эпагатос, услыхавший из второй комнаты голос императора, прибежали к нему в испуге. Они нашли своего повелителя вспотевшим от страха, задыхающимся, с неподвижными глазами, и отпущенник поспешил, чтобы позвать врача.

Когда последний явился, император с досадою выслал его из комнаты, потому что не чувствовал никакого физического страдания.

Он неодетый пошел к окну.

Оставалось еще три часа до восхода солнца. Однако же он приказал одеть себя, приготовить ванну и позвать Макрина и других.

Лучше сидеть в теплой воде, чем вернуться к ужасам этого ложа.

День, оживленная деятельность должны были прогнать их.

Но после вечера опять наступит ночь, и если в эту ночь и в те, которые последуют за нею, повторится то, что он только что выстрадал, то он лишится рассудка, и тогда ему придется благословить дух Таравтаса, если он явится, чтобы увлечь его с собою в область смерти.

Но "деяние", это ужасное деяние - индиец был прав, - оно останется после него на земле и научит человечество проклинать его.

Не осталось ли еще времени, не обладает ли еще он способностью загладить происшедшее посредством великих, прекрасных деяний?

Но эти сто тысяч!

Точно стена, это число становилось перед каждым его намерением, которое он пытался предпринять в то время как шел в сопровождении льва в ванную, сидел в теплой воде и, наконец, отдыхал под свежими полотняными простынями.

Никто не осмеливался заговорить с ним до сих пор: он имел угрожающий вид.

Он велел подать себе завтрак в одном из боковых пространств ванной комнаты. Завтрак был простой, как всегда, но он мог проглотить только немного, потому что у него во рту все отзывалось горечью.

Префекта преторианцев разбудили, и его появление было приятно императору. Среди дел он легче, чем когда-нибудь, забывал о том, что его угнетало. Чем серьезнее были эти дела, тем было лучше, а по лицу Макрина было видно, что он имеет сообщить что-то важное.

Первый вопрос императора относился к парфянскому посольству. Оно в самом деле оставило город, и нужно было готовиться к войне. Каракалла пожелал тотчас же установить назначение каждого легиона и созвать легатов на военный совет. Но на предварительном совещании префект не принимал такого живого участия, как обыкновенно.

Он имел сообщить нечто такое, что - он знал это - будет для цезаря важнее всего. Когда это предположение подтвердится, то император, наверное, совершенно оставит государственные дела, и этого желал Макрин, когда он, до своего распоряжения о созвании легатов, как будто нехотя заметил, что цезарь прогневается на него, если он замедлит действия совета сообщением новости, которая недавно дошла до его слуха.

- Прежде всего дела! - вскричал Каракалла решительно.

- Как тебе угодно. Я хотел сказать только об уверении одного из служащих в этом доме, что дочь резчика, ты ведь знаешь, кто это, еще жива.

Но он не продолжал, потому что император внезапно вскочил и, с пылающим взором, потребовал, чтобы префект сообщил ему все.

Тогда Макрин начал свой рассказ. Недавно один из умертвителей жертв на жертвенном дворе сообщил ему, что вчера в послеполуденное время Мелиссу видели и что она находится в Серапеуме.

Дальнейших подробностей префект не знал, и потому цезарь тотчас же послал его увериться в правдивости известия, прежде чем он сам займется расследованием этого дела.

Он ходил взад и вперед, точно возродившийся к новой жизни.

Его глаза сверкали, и, ускоренно дыша, он силился привести в порядок массу планов, желаний, намерений, нахлынувших на него бурным потоком.

Он должен был наказать беглянку, но еще вернее было то, что он не желал более отпускать ее от себя; он должен был насладиться ею.

Если бы было возможно сперва бросить ее диким зверям, а затем снова призвать к жизни, украсить императорскою диадемой и осыпать всеми дарами богатства и власти! Каждое ее желание было бы угадываемо по ее глазам, если бы только она снова решилась класть руку на его лоб, прогонять боль из его головы и призывать сон к его ложу, наполненному всякими ужасами.

Но он не сделал для нее ничего; он даже не исполнил ни одной из ее просьб... И перед его воображением внезапно выступил образ Виндекса и его племянника, которых он предал палачу, несмотря на ее ходатайство за них, и снова прозвучало в его ушах страшное слово "деяние".

Неужели страшные мысли будут преследовать его и днем?

Но нет, в бодрственном состоянии много такого, что даст ему силу рассеять их.

Доложили о приходе повара, но время ли было думать Каракалле об услаждении своего вкуса теперь, когда он мог надеяться снова увидеть Мелиссу. Поэтому он равнодушно предоставил искусному и изобретательному человеку полную волю.

После ухода повара скоро последовало возвращение префекта.

Умертвитель жертв узнал о Мелиссе от своего товарища, который вчера два раза видел ее у одного из окон комнат для мистерий в верхнем этаже Серапеума в послеполуденное время. Он думал получить награду, обещанную за поимку беглянки, и обещал другому умертвителю жертв, если тот поможет схватить девушку, часть своей прибыли. Но видевший дочь резчика перед заходом солнца, услыхав, что избиение прекращено, пошел в город и там был убит каким-то пьяным солдатом скифского легиона.

Труп несчастного был найден, и второй умертвитель уверял, что он твердо убежден в правдивости рассказа своего убитого товарища, который, по отзыву главного надсмотрщика над жертвоприношениями, был человек трезвый и надежный.

Этих сведений было достаточно для цезаря. Макрин должен был прежде всего привести к нему верховного жреца и при этом позаботиться, чтобы тот ничего не успел предпринять для сокрытия Мелиссы.

Мясник с некоторыми из своих товарищей, которые должны получить свою долю награды за выдачу девушки, втайне уже сторожил со времени солнечного заката все ворота Серапеума и главную лестницу, которая ведет из комнаты для мистерий в нижний этаж.

Префект поспешил исполнить приказание императора. На пороге он встретил повара, который возвращался, чтобы предоставить на одобрение цезаря список обеденных блюд.

Он нашел Каракаллу преобразившимся, как бы помолодевшим и в самом веселом расположении духа.

Быстро одобрив предложение повара, император спросил его, в какой части здания находятся покои для мистерии, и когда узнал, что лестница, ведущая к ним, начинается около кухни, устроенной среди лабораторий храма, то обещал заглянуть в поварню. Он приведет с собой и льва, чтобы зверь поблагодарил за хорошее мясо, которое доставлялось ему оттуда постоянно.

Обрадованный необычайною милостью повелителя, гнев которого обрушивался на него довольно часто, главный повар вернулся к своему очагу.

Этот очаг стоял в обширном зале, который первоначально был самою большою из лабораторий, где приготовлялись курения для храма и лекарства для больничных его палат.

Он примыкал к менее обширным залам и комнатам, где работали жрецы, приготовлявшие кифи и медикаменты.

Гордясь обещанием цезаря, главный повар сообщил своим подчиненным, какого посещения, может быть, он удостоится, и затем пошел к двери ближайшей маленькой лаборатории, чтобы сообщить работавшему там старому пастофору, которому он был обязан разными добрыми услугами, что если он желает увидать цезаря, то ему стоит только отворить маленькую дверь, ведущую на лестницу. Император сейчас пойдет наверх в покои для мистерий со своим знаменитым львом. Он ручной, и император любит его, как своего родного сына.

На это старый составитель лекарств пробормотал про себя ответ, походивший больше на проклятие, чем на благодарность, которой ожидал повар, и последний пожалел, что он сравнил льва с сыном при этом человеке, носившем темную траурную одежду, потому что два его сына, цветущие юноши, были вчера убиты вместе с другими.

Но главный повар скоро забыл старика: он должен был приказать своим подчиненным поскорее привести в порядок место их деятельности и приготовить кухню к приему высокого посетителя. Между тем как он бросался туда и сюда, собственноручно помогая им, в комнату вошел пастофор и попросил позволить ему взять кусок бараньего мяса.

Это ему было разрешено охотно. Повар кивком головы указал на только что убитых баранов, и старик долго возился, отрезая кусок.

Наконец он отрезал то, что ему было нужно, и с какою-то особенною нежностью посмотрел на красное отборное мясо. Он быстро заперся в своей лаборатории, и когда вышел оттуда опять несколько минуть спустя, то морщинистое лицо этого спокойного, безобидного старика имело злобное и злорадное выражение. Перед лестницей он пытливо осмотрелся, но вслед за тем поспешно, как в молодые годы, взбежал по лестнице вверх и положил кусок мяса на одном из ее поворотов на нижней ступени.

Так же быстро вернулся он назад, бросил сквозь открытое окно лаборатории скорбный взгляд на Стадиум, где было убито то, что оставалось ему в жизни, и провел рукою по своим мокрым щекам. Наконец он снова принялся за работу, но без своего обычного рвения. Он дрожащими пальцами отвешивал можжевеловые ягоды и кедровую смолу и при этом, сдерживая дыхание, прислушивался к звукам на лестнице.

Там теперь было шумно, и кухонные рабы кричали, что цезарь идет. Пастофор вышел из лаборатории вслед за другими, чтобы тоже увидать что-нибудь, и один из поваров добровольно уступил место огорченному старику, чтобы не загораживать ему перспективы.

Неужели этот маленький молодой человек, который там, впереди своей свиты, рядом с главным жрецом, так весело и проворно всходит наверх, то мрачное чудовище, которое убило его цветущих сыновей? Он совершенно иначе представлял себе наружность этого ужасного человека. Теперь цезарь даже смеется, а тот величавый господин в пурпуре позади него - повар сказал ему, что это римлянин, находящийся не в ладах с Феофилом, - дает ему какой-то веселый ответ. Уж не смеются ли они над главным жрецом?

Феофил, которого он знал так много лет, еще никогда не был так бледен и расстроен.

И он имел основание сильно тревожиться, потому что догадывался, кого ищет император в комнатах для мистерий, и подозревал, что его жена спрятала Мелиссу там, куда он теперь указывал путь цезарю. Когда Макрин позвал его к императору, он не успел осведомиться на этот счет, потому что префект не отходил от него, а Эвриала находилась в городе, чтобы вместе с другими женщинами позаботиться о размещении раненых и уходе за ними.

Императора радовало изменившееся, угнетенное и мрачное, состояние духа этого человека, который обыкновенно был так исполнен чувства собственного достоинства, так как из этого обстоятельства Каракалла выводил заключение, что Феофилу известно тайное убежище Мелиссы. Поэтому он шутил со жрецом Александра, префектом Макрином, любимцем Феокритом и другими сопровождавшими его "друзьями", не обращая, по-видимому, никакого внимания на верховного жреца и не упоминая ни одним словом о девушке.

Едва они прошли мимо старого пастофора и только что раздался приветственный клик кухонных служителей: "Да здравствует цезарь!", как к ним подошла Эвриала, бледная как смерть, и дрожащим голосом спросила, не видели ли они ее мужа и куда он повел императора.

Она вернулась с половины дороги, чтобы, повинуясь порыву своего сердца, прежде чем отдаться делу милосердия, приветствовать Мелиссу в ее убежище и обласкать ее в начале этого нового, одинокого и тревожного дня.

При данном ей ответе колени ее задрожали, и главный повар, увидев, что она шатается, поддержал ее и проводил в лабораторию, где эссенции пастофора скоро возвратили ей ослабевшие силы.

Эвриала много лет знала старика и, заметив его траурную одежду, спросила с глубоким участием:

- И тебя тоже постигло это?

- Оба сына погибли, - отвечал он. - Ты была к ним так добра. Зарезаны, как жертвенные животные... там, в Стадиуме. - И слезы, одна за другою, потекли по морщинистым щекам старца.

Матрона подняла руки, точно призывая небо положить конец этим чрезмерным злодеяниям, и в то же мгновение сверху послышался жалобный вой, за которым последовали дикие, смешанные крики мужских голосов.

Эвриала, растерянная, зашаталась у лестницы.

Если Мелиссу нашли в ее убежище, то ее муж пропал, и она будет виновна в его гибели. Однако же комнаты для мистерий едва ли могли быть уже отворены, а девушка умна и проворна и, может быть, убежит вовремя, когда услышит приближение людей. Она, задыхаясь, бросилась к окну.

Там, внизу, находился тот камень, который открывал выход для Мелиссы; но между ним и Стадиумом пространство кишело людьми, и у каждой двери Серапеума, даже у того гранитного входа, который был известен только посвященным, стояли ликторы и вместе с умертвителями жертв другие служители храма, которые, по-видимому, были здесь размещены в качестве стражей.

Если Мелисса выйдет теперь из Серапеума, то она будет схвачена, и тогда обнаружится, кто открыл для нее убежище, где она скрывалась.

Теперь Феокрит большими прыжками сбежал с лестницы и закричал ей: "Лев! Врача! Где мне найти врачей?"

Тогда матрона указала на старого пастофора, принадлежавшего к числу врачей храма, и фаворит торопливо крикнул ему: "Наверх!" - и затем побежал дальше, не обращая внимания на вопрос Эвриалы о Мелиссе; старик же хриплым голосом засмеялся ему вслед:

- Я врач не для зверей! - Затем он повернулся к матроне и серьезным тоном сказал: - Мне жаль льва. Ты ведь меня знаешь, госпожа. До вчерашнего дня я не мог видеть страданий даже какой-нибудь мухи. Но этот зверь! Он был все равно что родной сын для этого кровопийцы, и злодей должен хоть один раз почувствовать настоящую скорбь. Лев был частью его самого. Никакое лекарство в мире не возвратит его к жизни.

С этими словами он, склонив голову, пошел назад, в лабораторию, и в матроне родилось подозрение, что этот спокойный, добрый человек, несмотря на свои седые волосы, сделался отравителем и что он был виновником смерти прекрасного и ни в чем не повинного зверя.

По телу ее пробежала холодная дрожь.

"Где появляется этот несчастный, - думала она, - там доброе превращается в злое; страх, бедствие, смерть заступают место мира, счастья, жизни".

Она тоже была принуждена к нехорошему поступку: к сопротивлению против своего мужа и господина.

Мелисса была втайне спрятана ею, вопреки его запрещению, и теперь этот поступок заслужит свою кару.

Может быть, ее муж и она с ним поплатятся за него своею жизнью; умерщвление этого зверя должно внезапно возбудить всевозможные дикие страсти в цезаре.

Она знала, что Каракалла уважает ее. Может быть, он ради нее пощадит ее мужа. Но Мелисса? Что станется с нею, когда ее вытащат из убежища. А ее наверняка найдут! Он грозил, что бросит ее на растерзание диким зверям, и не будет ли для нее эта ужасная участь лучше, чем прощение и новое пробуждение страсти императора?

Бледная, без слез, но потрясенная до глубины души, она прислонилась к перилам лестницы и прошептала молитву, в которой просила помощи неба для себя, для своего мужа и для Мелиссы. Затем она поспешно пошла по лестнице вверх.

Обе половины двери, которая вела в комнаты для мистерий, были отворены настежь, и первым человеком, которого встретила Эвриала, был ее муж.

- Ты здесь! - тихо воскликнул он. - Возблагодарим богов за то, что твое мягкое сердце не заставило тебя спрятать здесь девушку. Я уже трепетал за нее и за всех нас. Но ни малейшего следа ее ни здесь, ни на общей лестнице! Какое утро и что за день последует за ним! Вон там лежит лев цезаря. Если подтвердится его подозрение, что зверь отравлен, то горе нашему несчастному городу, горе нам всем!

И вид цезаря оправдывал самые страшные опасения.

Он только что снова кинулся на пол возле своего умерщвленного друга и с какими-то странными визгливыми и жалобными стонами спрятал свое лицо в его великолепную гриву. Затем он приподнял неподвижную голову льва и поцеловал его помутневшие глаза. Но когда тяжелая голова зверя выскользнула у него из рук и ударилась об пол, он снова вскочил, потряс с угрозою кулаком и вскричал:

- Да, он отравлен! Сюда виновника, не то вы все последуете за ним!

Тогда Макрин стал уверять, что если действительно какой-нибудь злодей из злодеев лишил жизни этого великолепного царя зверей, то убийцу сумеют найти, но Каракалла бросил ему в лицо вопрос:

- Найти! Вы осмеливаетесь говорить, что найдете? Разве вы привели мне ту, которая скрывалась здесь? Нашли ли вы ее? Знаете ли вы, где она? Ее видели; и она должна быть здесь!

С этими словами он быстро стал переходить из одной комнаты в другую, с усердием, достойным лучшего применения, подобно рабу, ищущему драгоценную безделушку, потерянную его господином, перерыл все шкафы, заглянул за все занавесы, сорвал с крюков все одежды, за которыми могла скрываться Мелисса, велел показать себе все потайные двери, сбежал с лестницы, по которой она спускалась, чтобы выйти из Серапеума, и снова взбежал наверх.

В зале, где теперь врачи и многочисленная свита императора окружали льва, Каракалла, весь в поту, бросился на стул и, глядя неподвижно на пол, стал выслушивать врачей, из которых многие были большею частью александрийцы и которые, чтобы не возбуждать еще больше ярости повелителя, уверяли, что лев, который при малом движении ел слишком много, издох от разрыва сердца. И так как яд в самом деле произвел более быстрое действие, чем когда-либо случалось видеть придворному врачу, то и он, желая подобно другим успокоить цезаря, присоединился к их мнению. Однако же это объяснение врачей, сделанное с доброй целью, подействовало совершенно иначе, чем они ожидали. В смерти льва он увидал новый удар судьбы против его собственной особы, и с глухим гневом, терзая себя самого, он бормотал про себя дикие проклятия и с насмешкою требовал от верховного жреца возвращения жертв, принесенных им, цезарем, его богу, который так же коварен и враждебен ему, как все в этом проклятом городе. Затем он встал снова, приказал другим отступить от львиного трупа и долго-долго смотрел на него.

При этом возбужденное воображение рисовало ему, как Мелисса гладила великолепного зверя и как он бил хвостом по твердому полу, заслышав легкие шаги ее маленьких ножек. Цезарь слышал приятный звук ее голоса, когда она говорила со львом, лаская его, и он снова выпрямился, начал осматривать длинные комнаты и, не обращая внимания на присутствующих, громко произносил ее имя. Наконец Макрин решился уверить его, что известие умертвителя жертв было ложно. Он, должно быть, принял за Мелиссу какую-нибудь другую девушку, так как вполне удостоверено, что Мелисса сгорела в доме своего отца. Каракалла посмотрел остекленевшими безумными глазами префекту в лицо, и Макрин в ужасе отступил от несчастного, когда тот закричал: "Деяния, деяния!" - и при этом ударил себя кулаком по лбу. С этого мгновения Каракалла потерял способность отличать преследовавшие его пестрые фантастические образы от действительности.

XXXV

Восемь дней спустя Каракалла оставил Александрию, чтобы отправиться на войну с парфянами.

Этого несчастного выгнал так скоро из ненавистного ему города мучительный страх подвергнуться участи своего льва и быть отравленным демонами, которые слышали здесь заданный им судьбе вопрос, вслед за умерщвленным Таравтасом.

Совершенно помешанным он не был; после призраков, мучивших его фантазию, часто следовали многие часы, в которые он говорил, собирал сведения и отдавал приказания со здравым умом.

Душу его в особенности тревожило всякое воспоминание о матери, о Филострате и о всех, к кому он прежде питал уважение, мнение которых не было для него безразлично.

В постоянном страхе быть пораженным кинжалом какого-нибудь мстителя, страхе, который его врач боялся причислить к болезненным явлениям его духовной жизни, он показывался только воинам, и его часто видели насыщающимся похлебкой, которую он варил сам, чтобы избежать отравления, постигшего его льва. Его никогда не оставляло чувство, что им гнушаются, что его ненавидят и преследуют все.

По временам он вспоминал, что какая-то прекрасная девушка молилась о нем; но когда он пытался восстановить в своей памяти ее образ, то видел только поднимавшуюся против него почерневшую, обвитую золотою змеею руку, которая так испугала его в ночь после страшнейшего из всех его кровавых дел. И каждый раз при виде ее он вспоминал слово, которое еще и теперь мучило его больше всего, - "деяние".

Окружавшие его люди слышали, как он выкрикивал это слово про себя и днем, и ночью, но никогда не узнали, что он при этом думал.

Приговоренный к смерти Цминис был растерзан зверями при наполовину пустом пространстве для зрителей, хотя несколько легионов были посланы в цирк для наполнения мест. Большая часть граждан была умерщвлена, а остальные оплакивали убитых или держались вдали от всяких зрелищ, чтобы не встретить ненавистного человека.

Префект Макрин почти неограниченно руководил делами правления, от которых теперь устранился цезарь, прежде столь трудолюбивый и хорошо сознававший свои обязанности властителя.

Выскочка еще в Александрии видел, что предсказание мага Серапиона приближается к исполнению. Поэтому он оставался в тесном союзе с прорицателем будущего; однако же последний только один раз, незадолго перед отъездом цезаря, согласился вызвать духов, потому что его ловкий помощник Кастор погиб во время великой резни, когда он, побуждаемый обещанием богатой награды и своею личной ненавистью к Александру, разыскивал убежище живописца и его сестры.

Когда наконец в одно дождливое утро, несчастный император, проклинаемый бесчисленным множеством отцов, матерей, вдов, сирот и в конец разоренных работящих людей, оставил Александрию, то этот некогда столь гордый веселый город точно освободился от тяжкого, угнетавшего его кошмара.

На этот раз ненастное небо, казалось, обещало новое счастье не цезарю, а гражданам, которых он так злобно ненавидел; и сотни тысяч людей смотрели на жизнь с благодарностью и надеждой, несмотря на траурные одеяния и вдовьи покрывала, которые они носили, несмотря на жестокие препятствия новому процветанию их города, которые поставила злоба царствовавшего над ними помешанного человека. Умственной жизни населения, которой город обязан был частью своего величия, он тоже думал нанести смертельный удар, приказав уничтожить все ученые учреждения и закрыть театры.

Воспоминания, которые оставил о себе этот несчастный в Александрии, были возмутительны для сердца и ума, и граждане сжимали кулаки при произнесении его имени. Но острые языки перестали шутить и насмехаться. Большинство сочинителей эпиграмм было истреблено и умолкло навсегда, легкомысленное остроумие тех, которые остались в живых, было парализовано на целые долгие месяцы страшными проклятиями или горькими слезами.

Теперь, четырнадцать дней спустя по отъезде "грозного", снова открылись лавки и магазины, которые были заперты из боязни разграбления их солдатами. В безмолвных и оставленных банях и кабаках снова закипела жизнь, так как теперь уже нечего было бояться ни оскорблений со стороны буйных воинов, ни подслушивающих ушей доносчиков и сыщиков. Женщины и девушки могли снова выходить на улицу; рынок наполнился торговцами, и из своих тайных убежищ вышли многие, которые были замечены в произнесении каких-нибудь неосторожных слов или находились на подозрении по поводу свистков в цирке или какого-нибудь другого проступка.

Мастерская ваятеля Главкиаса на земле Герона тоже отворилась. В погребе под ее полом скрывался резчик с Полибием и его сестрою Праксиллой, потому что изнеженного старика невозможно было уговорить взойти на корабль, нанятый уже для него Аргутисом. Он готов был лучше умереть, чем оставить Александрию. Притом он чувствовал себя слишком избалованным и больным для того, чтобы подвергать себя неудобствам морского путешествия, и эта упрямая настойчивость послужила ему к добру, потому что хотя корабль, на котором он должен был отправиться, и ускользнул от приказания запереть гавань, но был настигнут императорской галерой и приведен назад. Напротив того, приглашение Герона разделить с ним его убежище старик принял охотно.

Теперь оба вышли из своего заключения, но последние недели подействовали на них совершенно различным образом: резчик имел вид своей собственной тени и утратил свою прямую осанку. Он знал, что Мелисса жива, а раненый Александр отвезен Андреасом к христианину Зенону и выздоравливает в его доме, но смерть его любимого сына Филиппа терзала его душу, к тому же ему тяжело было примириться с мыслью, что его дом сожжен и разрушен.

Его спрятанное и вместе с тем спасенное золото позволяло ему выстроить на месте этого дома гораздо лучший, но то обстоятельство, что его разрушили собственные его сограждане, было для Герона прискорбнее, чем все другое.

Это удручало его душу и делало его тихим и молчаливым.

Старая Дидо, не один раз рисковавшая своею жизнью для того чтобы скрывавшиеся в подвале Главкиаса не терпели ни в чем недостатка, видела Герона грустным и молилась разным богам, которым она поклонялась, чтобы они возвратили ее доброму господину силу снова бушевать и произносить громкие ругательства, потому что его кротость казалась ей неестественною, ужасною и предвещавшею близкую его кончину.

Вдова Праксилла тоже побледнела и похудела, зато старая Дидо научилась от нее многому относительно приготовления кушаний. Только Полибий был веселее, чем когда-нибудь. Он знал, что его сын с невестой чудом избежали страшнейшей опасности. Это радовало его, к тому же его сестра делала чудеса, чтобы он не слишком сильно чувствовал отсутствие своего повара. Несмотря на это, трапезы не раз бывали довольно скудны, и эта вынужденная умеренность освободила его от подагры и вообще подействовала на него так благодатно, что, когда Андреас вывел его на свет, то этот толстяк вскричал:

- Я чувствую себя легким, как птица. Если бы у меня были крылья, то я сейчас же полетел бы через озеро к моему мальчику. Но и ты тоже способствовал тому, чтобы сделать меня легким, брат мой. - При этом он охватил рукою плечо отпущенника и расцеловал его в щеки.

Это было в первый раз, и Андреаса никогда еще не называл он "братом". Но губы Полибия последовали влечению сердца. Это доказывали его влажные глаза, смотревшие в глаза отпущенника, которые тоже не были сухими.

Полибий знал, что христианин сделал для его сына, для Мелиссы, для него самого, и его шутка, что Андреас сделал легким даже его, относилась к последнему сообщению отпущенника.

Новый наместник Юлиан, который теперь, вместо Тициана, жил в префектуре, воспользовался положением, угрожаемым Полибию, для вымогания денег; и Андреасу удалось посредством уплаты ему большой суммы уговорить его подписать письменный документ, который освобождал Полибия от всякого обвинения и повелевал воинам и блюстителям безопасности оставить его личность и имущество неприкосновенными.

Этот документ обеспечивал веселому старику спокойную будущность и переполнил меру благодарности, которою он был обязан отпущеннику. Андреасу же казалось, что поцелуй и братское приветствие его бывшего господина в первый раз окончательно и вполне запечатлело его прием в число свободных людей. Он не желал другой награды, кроме той, которую только что получил, и было еще нечто другое, что переполняло радостью его сердце. Он теперь знал, что для дочери, единственной женщины, которую он любил, время исполнилось в истинном смысле слова, что добрый пастырь призвал ее в свое стадо.

И он мог спокойно радоваться этому, потому что ему было сообщено, что и Диодор вступил на путь, на который он, Андреас, до сих пор напрасно ему указывал.

Этого серьезного человека наполняла спокойная веселость, изумлявшая тех, которые его знали, потому для него сущность христианского учения заключалась в воскресении, и он с изумлением видел, что из смерти возникает новая чудесная жизнь.

Для Александрии, казалось, время исполнилось, потому что и мужчины и женщины толпами спешили креститься. Матери приводили с собой дочерей, отцы - сыновей. Из маленького союза христиан эти ужасные дни создали большую, доходившую до нескольких десятков тысяч, общину.

Для многих Каракалла олицетворял собою язычество с его кровавыми жертвами, с его страстью к борьбе, с его обоготворением мести, с его слепотою, которая, для того чтобы не мешать наслаждениям кратковременной жизни, устраняла заботу об участи бессмертной души. То обстоятельство, что меч, истребивший десятки тысяч сынов александрийских граждан, был посвящен Серапису и принят им, отвратило многих от величайшего из богов эллинистического Египта.

Весть, что верховный жрец Феофил немедленно по отбытии цезаря сложил с себя это звание и об руку со своею всеми уважаемою супругой Эвриалой принял крещение от ученого священника Климента, своего друга, утвердила многих в желании присоединиться к христианской общине.

После этих кровавых ужасов, этих оргий вражды и жажды мщения каждое сердце было наполнено страстным желанием любви, мира, братского единения.

Кто, видевший в эти дни смерть в лицо, не пожелал бы сколько-нибудь ближе познакомиться с верою, которая учила предпочитать загробную жизнь земной, и исповедники которой уверяли, что они ждут смерти, как жених свадьбы?

Все были свидетелями, как попирались личность и все права человека, и широко открывали свой слух для учения, которое признавало за человечеством высочайшее достоинство, возвышая даже самых ничтожных людей до степени чад Божиих.

Александрийцы привыкли молиться бессмертным существам, которые в своей недоступной замкнутости вели беспорядочную, полную наслаждений жизнь за золотыми столами в пиршественном зале Олимпа, и вот теперь они услыхали от христиан, что их церковь есть общение верующих с Богом Отцом и Его Сыном, Который в человеческом образе жил между смертными и сделал для них больше, чем сделал бы брат, так как из любви к ним Он принял позорную и мучительную смерть на кресте.

Образованным александрийцам по множеству оснований давно уже казалось бессмыслицей покупать благоволение божества посредством кровавых жертв. Некоторые философские общины, в особенности пифагорейцы, уже запрещали кровавые жертвоприношения и повелевали приносить жертвы не для того, чтобы купить счастье, а только для того, чтобы почтить богов; теперь же им христиане говорили, что вместо принесения жертв нужно праздновать трапезу любви.

Это, говорили они, должно напоминать им о их братской принадлежности друг к другу и о распятом Учителе, кровь Которого, пролитая ради любви, была принята Его Небесным Отцом вместо всякой другой жертвы. Добровольная мучительная смерть их Спасителя избавила душу христиан от грехов и осуждения, и многих, которые в недавно миновавшие часы ужаса стояли уже в отчаянии на пороге смерти, увлекало желание принять участие в этом даре божественной благости.

Одно прекрасное, мудрое, убедительное библейское изречение за другим переходило из уст в уста, и слова христианина Климента, которого великая ученость была известна, оказались в особенности действенными.

Он сказал, что вера есть знание божественных вещей, приобретенная посредством откровения; однако же наука должна представить доказательства ее; и это изречение побудило даже многих высокоразвитых людей сделать подобную попытку относительно нового учения. Оно больше всего увлекало низшие слои народа, бедных и рабов, а с ними печалящихся и угнетенных, а их было теперь много.

Народные собрания были запрещены новым начальством, однако же закон Элия Марциана разрешал сходки для религиозных целей, и ученый адвокат Иоанн указал на него своим единоверцам. Вся Александрия была приглашена на эти собрания, и слова, которыми Андреас открыл первое из них - "Но тогда время исполнилось" - переходили из уст в уста.

За исключением времени, предшествовавшего рождению Христа, ни к какому другому эти библейские слова не подходили лучше, чем ко времени убийства и ужаса, которое было только что пережито. Разве когда-нибудь были проводимы более явственные границы между прошедшими и грядущими днями?

Из старой, суетной, беспечной жизни, для которой неслыханные ужасы приготовили конец, теперь возникала новая - жизнь мира, любви и благочестивой заботы об участи души.

Правда, большинство граждан с богатыми и знатными во главе еще наполняло языческие храмы, чтобы служить там старым богам и покупать их благоволение жертвами; однако же малочисленные и необширные христианские церкви не могли уже вместить в себя всех верующих и приобрели новый вид. Христианская община не состояла теперь, как прежде, почти исключительно из простонародья и рабов. Нет, в нее толпами стремились теперь мужчины и женщины из самых значительных фамилий города, и этой общине, как возвещали громогласно красноречивый епископ Димитрий, превосходивший даже языческих философов в силе и образованности ума, Ориген, пламенный Андреас и многие другие призванные, - этой общине принадлежало будущее.

Никогда еще отпущенник не ощущал в себе такого подъема духа, и когда он обращал свой взор назад, на свое прошлое существование, то ему с полною благодарности радостью часто приходили на ум слова о последних, которые будут первыми, об униженных, которые возвысятся.

Если бы мертвые на его глазах восстали из своих могил, это едва ли удивило бы его, потому что в последние дни он встречал одно чудо за другим. Большая часть того, чего пламенно желала его душа, чего он искал, о чем он молился, исполнилась так, что это далеко превзошло его надежды. И через какое множество крови и ужасов Господь провел своих избранных, чтобы помочь им найти высочайшую цель.

От Эвриалы он знал, что ее желание приобрести душу Мелиссы для христианской веры исполнилось и что девушка желает крещения. Это еще не было подтверждено ему ею самой, потому что она в течение девяти дней, лежа в горячке, находилась между жизнью и смертью, а с тех пор он целую неделю оставался в городе для приведения дел Полибия в порядок. Теперь задача, которую он намеревался довести до хорошего конца, была разрешена. Он мог оставить город и снова увидеть молодых людей, которых любил.

У сада Полибия он расстался с ним и с его сестрою и повел затем Герона и старую Дидо к маленькому дому, который его бывший господин назначил для них на своей земле.

Резчик не мог навестить своих выздоравливавших детей до получения на это позволения от врача; и этот несчастный человек не мог удержаться от удивления и был глубоко тронут, найдя в своем новом доме не только рабочий стол с орудиями его ремесла, воском и камнями, но и несколько клеток с птицами, в числе которых одного скворца.

О принадлежностях мастерской позаботился по поручению Полибия бывший раб, а теперь свободный Аргутис; птицы же были подарком христианки Агафьи.

Все это было утешением в горести, и когда резчик остался наедине со старою Дидо и осмотрел все это, он разразился громкими рыданиями. Раба невольно последовала его примеру; но он запретил ей это с грозной и угрюмою бранью. Она сначала испугалась, но вслед за тем из глубины ее верного сердца раздалось радостное восклицание: "Хвала богам!" Этою бранью, утверждала она, началось новое благополучие Герона.

Солнце приближалось к закату, когда Андреас подходил к дому Зенона, очень длинному строению, выкрашенному белою краской. Путь вел его через пальмовую рощу, которая принадлежала уже к имению христианина. Желание увидеть милых больных побуждало его идти так быстро, что он скоро нагнал другого путника, который прохаживался здесь в вечерней прохладе. Это был врач Птоломей.

Он весело и радостно поздоровался с Андреасом, и последний понял, о ком говорил врач, когда, не дожидаясь с его стороны вопроса, вскричал:

- С сегодняшнего утра мы перевалили через гору! Горячка исчезла. Пестрые призраки покинули ее, и после полудня она заснула. Когда я оставил ее час тому назад, она спала крепко и спокойно. До сих пор ее потрясенная душа жила точно во сне, но теперь, когда горячка исчезла, скоро вернется и сознание. Она еще никого не узнает - ни Агату, ни госпожу Эвриалу, ни даже Диодора, которому я вчера мог позволить на одно мгновение посмотреть ей в лицо. Чтобы ее не беспокоил шум детей, мы перенесли ее из большого дома в сад, в маленькую виллу напротив места молитвы. Там спокойно и прекрасно, и воздух свободно доходит до нее через широкую дверь веранды. Императрица не могла бы пожелать для себя лучшей комнаты во время болезни. И как Агафья ухаживает за нею! Ты прав, что шагаешь так скоро. Вон там угасает последний отблеск солнца, и скоро начнется божественная служба. Диодором я тоже доволен, юность такая почва, на которой моему искусству легко пожинать лавры. Только когда душа потрясена так глубоко, как душа Мелиссы и ее брата, дело и при молодости подвигается не так быстро вперед. Однако же, как я сказал, мы находимся по ту сторону болезни.

- Слава Богу, - сказал Андреас, - подобные вести молодят, я мог бы бегать, как мальчик.

Здесь они вступили в хорошо содержавшийся сад, который широко раскинулся позади длинного дома Зенона. На зеленых лужайках возвышались прекрасные группы старых высоких деревьев и великолепных кустарников. Вокруг одного источника цвели на тщательно обработанных грядах прекрасные цветы. Пальмовая роща замыкала сад и бросала тень на садовую церковь Зенона, площадку, окруженную, точно стеной, густыми кустами тамариска.

Маленькая вилла, где находилась комната больной Мелиссы, стояла среди зелени, и веранда, к широко отворенной двери которой была перенесена постель страждущей, как только сделалось прохладнее, была обращена к саду, к пальмовой роще и к месту молитвы, окруженному нежными ветвями тамариска.

Агафья сидела около Мелиссы, и когда большие и малые фигуры, которые только что пересекли сад в одном и том же направлении, исчезли за тамарисковой изгородью, молодая христианка с любовью посмотрела в слишком бледное, нежное лицо своей страждущей подруги, осторожно прикоснулась губами к ее лбу и прошептала спящей, точно та могла слышать ее голос:

- Я иду только для того, чтобы помолиться за тебя и за твоего брата. - С этими словами она вышла в сад.

Немного спустя послышались глухие, ради спокойствия больной, удары в медную доску, которые возвещали маленькой общине начало богослужения. Оно отправлялось каждый вечер, не беспокоя больную, но сегодня этот приглушенный звон разбудил ее. Она в недоумении посмотрела вокруг себя и хотела встать, но была слишком слаба для этого.

Ужас, кровь, раненый Диодор, Андреас, осел, который вез ее ночью, таковы были образы, теснившиеся в страшной путанице ее проснувшегося ума.

В Серапеуме она тоже часто слышала резкий звон меди. Не там ли она? Не во сне ли она видела свое ночное путешествие со своим раненным женихом? Может быть, она лишилась чувств в этих страшных комнатах для мистерий, и звон меди пробудил ее. При этой мысли по ней пробежал холод.

Она в страхе не решалась открыть глаза, чтобы не встретить снова чудовищных изображений на стенах и повсюду.

Вечные боги! Если ее бегство из храма и спасение Диодора Андреасом были только сном, то дверь могла отвориться каждое мгновение, и мог явиться египтянин Цминис или какой-нибудь из его сыщиков, чтобы потащить ее к самому страшному из людей. Она уже не раз просыпалась наполовину, и когда при этом на нее нападали подобные мысли, то она снова лишалась возвращавшегося сознания, и ее снова потрясала лихорадочная дрожь.

Но на этот раз ей казалось, что голова ее стала свежее, туман в глазах рассеялся, звон в ушах исчез.

Уже при первой попытке прийти в себя ее пробуждавшийся ум сказал ей, что если она находится еще в Серапеуме, и отворится дверь, то Эвриала может войти к ней, чтобы ободрить ее, чтобы сжать в своих материнских объятиях, чтобы и ей...

Здесь она внезапно вспомнила об обещаниях, которые нашла в писаниях христиан. Она вспомнила с величайшею ясностью, какого любвеобильного утешителя она нашла во Христе и с какою радостью она призналась Эвриале, что исполнение времени теперь действительно наступило для нее и что она ничего не желает искреннее и глубже, как сделаться христианкой.

Лежа в полном сознании со сложенными руками на груди, которую вздымало и опускало тихое, мерное дыхание, она думала об Учителе христиан и обо всех прекрасных обетованиях, которые она нашла в Нагорной проповеди и которые, конечно, относились и к ней. И Мелиссе казалось, как будто голова ее покоится на плече Эвриалы, и она видит озаренный тихим светом и обращенный к ней лик Спасителя.

Ее телом овладела какая-то странная истома. Она испытывала уже совершенно такое же чувство и ясно вспомнила, где и когда. Совершенно так же она чувствовала себя после того как ее возлюбленный в первый раз открыл ей свое сердце, когда она в ночном мраке отдыхала на мраморной скамье возле него, и мимо них с пением проходила процессия христиан. Она тогда приняла их за блуждающие души умерших и... как это странно!.. Нет, она не обманывается: она и теперь слышит пение, которое тогда так радостно настроило ее, несмотря на строгую торжественность своих звуков.

Она не помнила, когда оно началось, но и на этот раз оно пробудило в ее душе какое-то горькое и вместе с тем сладкое чувство сострадания. Только это сострадание охватило теперь глубже, чем тогда: ведь она теперь знала, что оно может относиться ко всем людям, так как они дети одного и того же Отца, что они ее братья и сестры.

Только откуда слышатся эти дивные звуки? Неужели она - и легкая дрожь пробежала по ней при этой мысли, - неужели она не находится в числе живых? Неужели сердце ее перестало биться тогда, когда Спаситель, после Его путешествия на осле ночью через пролитую кровь, принял ее в свои объятия, и все потеплело вокруг нее? Не находится ли она теперь в небе блаженных? Андреас так прекрасно описывал его; однако же вздрогнула при этой мысли. Но разве это не безумие?

Если она действительно принадлежит к числу мертвых, то страх и бедствие миновали навсегда. Она снова найдет мать, и, что бы ни случилось с ее домашними, она может помогать им отсюда, как она делала это на земле, и, наверное, встретит их здесь рано или поздно снова.

Но нет! Сердце ее еще бьется. Она чувствует, как сильно оно бьется. Где же она? Такого одеяла не было на ее постели в Серапеуме, и ее спальня там была с более низким потолком.

Она начала осматривать все вокруг себя, и ей удалось повернуться в ту сторону, откуда веял на нее такой чистый, мягкий и тихий вечерний воздух. При этом она прикоснулась своею нежною исхудавшею от болезни рукою к голове и нашла, что ее густых кос уже больше нет. Значит, она в самом деле их обрезала, чтобы сделать себя неузнаваемой. Но где же она? Куда привело ее бегство? Все равно! Серапеум находится позади нее, и ей теперь нечего бояться Цминиса и сыщиков.

Здесь ее взгляд в первый раз обратился с благодарностью вверх, затем она пытливо начала смотреть вперед, и, между тем как она смотрела, и ее взор насладился вполне всем здесь виденным, с губ ее сорвалось тихое восклицание восторга. Перед нею лежал в серебристом сиянии светлого серпа молодого месяца великолепный цветущий сад, а над пальмами, которые стояли неплотной стеной на дальнем заднем плане, возвышаясь над всем, всходила вечерняя звезда. Лунный свет блестел и сверкал в поднимавшихся и падавших каплях фонтана, и между тем как она, охваченная до глубины души этим великолепием, думала о ласковой Селене, которая в вышине продолжала свой мирный путь, об охотящейся в лунную ночь Артемиде, о нимфах фонтана и о дриадах, которые теперь, может быть, скользят с высоких густых дерев, чтобы поплясать с веселыми панами, - внезапно пение раздалось снова торжественными ритмами, и до нее донеслось начало псалма, пропетого мужскими голосами:

Славьте Господа, призывайте имя Его,

возвещайте в народах дела Его.

Воспойте Ему и пойте Ему,

поведайте о всех чудесах Его,

Хвалитесь Его святым именем,

да веселится сердце ищущих Господа.

Здесь мужчины умолкли, и, точно в подкрепление хвалы Всевышнему, женский хор запел с живым одушевлением восемьдесят девятый псалом:

Господи! Ты нам прибежище в род и род.

Прежде чем родились горы, и ты создал землю и Вселенную от века и до века, ты - Бог.

Затем снова запел хор мужчин:

Небеса проповедуют славу Божию,

и о делах рук его возвещает твердь.

День дню передает речь, и ночь ночи открывает знание.

И снова прервали этот хор женщины, и снова вырвался из исполненных благодарностью сердец псалом Давида:

Благослови, душе моя,

Господа и вся внутренность - святое имя Его.

Благослови, душе моя,

Господа и не забывай всех благодеяний Его.

Он прощает все беззакония твои, исцеляет все недуги твои,

Избавляет от могилы жизнь твою, венчает тебя милостью и щедротами.

Мелисса, затаив дыхание, слушала эти гимны. Ни одно слово из них не ускользнуло от нее. Как охотно она присоединила бы свой голос к другим, чтобы поблагодарить Отца Небесного, Который был теперь и ее отцом.

Боги, о которых она только что вспоминала с набожным благоговением, показались ей теперь прекрасными, веселыми играющими детьми, очаровательными людьми особого вида, сравнительно с могущественным Творцом и Правителем Вселенной, Которого святое имя, чудные деяния, величие и благость прославлялись в этих хвалебных песнях. Дыхание Его уст рассеивало весь сонм богов, к которым она обращалась прежде, как осенний ветер пеструю листву поблекших деревьев. Ей казалось, что Он сильными, но любвеобильными руками обнимает лежащий перед нею сад и вместе с ним всю землю. Она любила и олимпийцев, но в первый раз теперь ею овладело истинное благоговение перед единым Богом, и она гордилась, что этого всемогущего Господа, этого доброго Отца ей дозволено любить и что, как ей теперь известно, Он любит ее. Ее сердце билось все скорее, скорее, и она чувствовала, что, имея этого Бога, она не должна бояться никакой опасности.

Когда она снова стала смотреть на стоявшие позади кустов тамариска пальмы, над вееровидными вершинами которых уже сияла вечерняя звезда на лазурной синеве ночного неба, снова послышалось умолкнувшее перед тем пение, и она опять услыхала приветствие ангелов, которое она уже прочла в Евангелии, причем оно пролило в ее душу утешение и надежду: "Слава в вышних Богу, и на земле мир, в человецех благоволение".

Ей казалось, что то, чего она пламенно желала тогда, теперь пришло. Мир, спокойствие теперь наполнили ее сердце, и окружавшее ее было так спокойно и мирно! Ее пронизало какое-то странное чувство, что она у себя, и вместе с тем убеждением, что она должна опять увидать тех, по ком тоскует ее душа.

Она снова подняла глаза, чтобы осмотреться кругом, и увидела белую фигуру, приближавшуюся со стороны тамарисковых деревьев. Это была Эвриала.

Она увидала Агафью среди молящихся и оставила божественную службу, боясь, что больная может проснуться, и не найти вблизи себя никого. Она быстрыми шагами перешла через лужайку. Вот она миновала фонтан; вот лунный свет упал на ее голову, и Мелисса увидала ее милое, доброе лицо.

Взволнованная, она испустила радостное восклицание навстречу подруге, и матрона, войдя на веранду, услыхала слабый голос выздоравливающей.

Быстро, точно радость омолодила ее, Эвриала опустилась около постели, чтобы с материнскою нежностью поцеловать проснувшуюся девушку и тихо прижать ее к своей груди. Когда Мелисса затем забросала ее вопросами, то матрона принуждена была уговаривать ее, чтобы она успокоилась, и наконец сказала решительно, что на этот раз довольно спрашивать.

Прежде всего Мелисса желала знать, где она находится. И сердце ее переполнилось благодарностью, потому что Эвриала сдержанным голосом рассказала, что отец ее жив, что Диодор и ее брат находятся в доме Зенона и что с Андреасом, Полибием и со всеми ими все опять благополучно после тяжелых дней. Город тоже давно освободился от императора, и Зенон соглашается выдать дочь свою Агафью за Александра.

Мелисса послушалась совета Эвриалы и некоторое время оставалась спокойною, но радость, по-видимому, удвоила ее силы, потому что она высказала желание увидеть Агафью, Александра, Андреаса и - при этом она покраснела и подняла трогательный, умоляющий взгляд на матрону - Диодора.

Между тем вошел в комнату врач Птоломей и позволил только дочери Зенона подходить к постели ее подруги.

Его серьезные глаза были влажны, когда он, прощаясь с Эвриалой, шепнул ей: "Все хорошо, и ее рассудок спасен".

Он был прав. Выздоровление быстро подвигалось вперед; с каждым днем, с каждым часом укреплялись силы Мелиссы. И неудивительно: ей пришлось видеть и испытать много такого, что действовало подобно лекарству, хотя смерть брата и гибель друзей наполнили ее сердце новою печалью.

Как она, так и ее жених и Александр были проведены по тернистым путям к звездам, проливающим свой чистый свет в сердца тех, которым открывается высшая истина. То, что привлекло сердца многих александрийцев, привело также и их к новому учению, и уверенность, что они найдут своих невест среди христиан, поддержала решимость двух друзей просить Зенона о наставлении их в христианской вере. И оно им было дано с таким пламенным, увлекающим красноречием, что в их восприимчивых сердцах любознательность и желание превратились в твердое убеждение.

Агафья сделалась невестой Александра.

Презрение сограждан, которое безвинно навлек на себя юноша и относительно которого он думал, что оно сделает недоступным для него обладание любимой девушкой, послужило ему в пользу. Отец Агафьи охотно отдавал свою дочь за человека, который ее спас, которого она любила и в котором он видел теперь одного из тех угнетенных, коим предстояло возвыситься.

О смерти Филиппа не говорили Александру до тех пор пока рана его не закрылась; но в те дни он признался Андреасу, что решился бежать далеко, чтобы не видать Агафьи снова и не похитить любимой девушки у своего брата, на которого он навлек столько бедствий.

Отпущенник выслушал его с волнением, и через несколько часов после того как Андреас рассказал Зенону об этом признании самоотверженного юноши, Зенон отправился к выздоравливавшему художнику, чтобы приветствовать его, как сына.

Мелисса нашла в Агафье сестру, о которой она так давно мечтала, и как отрадно было ей видеть, что глаза ее брата снова смотрят ясно и жизнерадостно!

Сделавшись христианином и мужем дочери Зенона, Александр остался художником. Имущество, которое приобрел Андреас, было употреблено им на постройку нового красивого храма на том месте, где прежде стоял дом резчика Герона.

Александр украсил этот храм прекрасными картинами. А так как и этой церкви было мало для быстро увеличивавшейся христианской общины, то явились и другие новые церкви. Для них Александр тоже написал картины, славившиеся в целом христианском мире и сохранявшиеся по ту пору, пока мрачное аскетическое рвение не изгнало искусство из христианских храмов и не уничтожило его произведений.

Мелисса не могла оставаться безопасно в Александрии.

После ее тихой свадьбы, отпразднованной в доме Полибия, она отправилась со своим молодым мужем в Карфаген, где жил дядя Диодора. Но им не пришлось долго скрываться, потому что через несколько месяцев после их свадьбы император был убит центурионом Марциалом, за которым скрывались трибуны Аполлинарий и Немезиан. Вскоре за тем войска провозгласили императором префекта преторианцев Макрина.

Господство этого честолюбивого человека продолжалось менее года, но предсказание мага Серапиона все-таки сбылось. Самому прорицателю будущего оно стоило жизни, потому что его собственноручное письмо к префекту, в котором он напомнил о своем предсказании, попало в руки матери Каракаллы, распечатывавшей письма, приходившие на имя ее несчастного сына в Антиохию, где она жила; и маг погиб, прежде чем Макрин успел его защитить.

Со вступлением на трон нового властителя прекратилось преследование тех, которые возбудили неудовольствие Каракаллы, и как Диодор и Мелисса, так и Герон с Полибием снова могли показываться среди толпы, не боясь никакого наблюдения за ними. Диодор и другие друзья позаботились о том, чтобы подозрение в предательстве, тяготевшее над семейством Герона, было признано неосновательным. Мало того, смерть Филиппа и участь Мелиссы и Александра поставили их в глазах сограждан наряду с благороднейшими врагами тирании.

Когда император Макрин через десять месяцев после его вступления на трон вследствие поражения его при Иммах, где только одни преторианцы храбро сражались еще за него, был после позорного бегства низвергнут, и армия провозгласила цезарем испорченного внучатого племянника Юлии Домны, под именем Гелиогабала, четырнадцатилетний император велел поставить в Александрии Каракалле, за сына которого ложно выдавали его, статую и ценотаф. Этим двум произведениям искусства пришлось много пострадать от ненависти тех, которым умерщвленный император причинил такое страшное горе. Однако же в известные дни поминовения умерших оба памятника украшались прекрасными цветами, и когда новый префект, по поручению матери Каракаллы, приказал расследовать, кому принадлежит этот дар, то узнал, что цветы приносят из лучшего сада в городе и что их доставляет христианка Мелисса, жена владельца этого сада. Это было отрадно сердцу Юлии Домны, и она еще с большею теплотою благословила бы дарительницу, если бы знала, что в своих молитвах она поминает душу ее заблудшего сына.

Старый Герон, который был переселен в имение Диодора, менее ворчливый, чем прежде, продолжал создавать маленькие произведения искусства, а по поводу этих даров памяти покачивал головою. Когда однажды после подобного подарка он остался один со старою Дидо, то сказал с досадою:

- Если бы эта дура послушалась моего совета, то она называлась бы теперь императрицей, как Юлия Домна. Впрочем, хорошо и так; но что Аргутис, на которого они вообще смотрят как на кровного родственника нашего старинного македонского рода, вчера, по поручению Мелиссы, отнес на ценотаф Каракаллы цветы лучшие, чем на могилу ее родной матери, - это да простит ей ее новый Бог. Я держусь признанных, подлинных богов, которым служила и моя Олимпия, а она делала всегда только то, что из хорошего было наилучшим.

Старый Полибий тоже остался язычником, но детям не препятствовал быть христианами. Он и Герон оба не делали никаких возражений против того, чтобы внуки были воспитаны в христианской вере; оба они предчувствовали, что новому учению принадлежит будущее.

Андреас и в старости был верным советчиком своих старых и молодых друзей. В солнечном свете окружавшей его любви его суровое усердие преобразилось в заботливую кротость. Когда наконец он приблизился к смерти, и Мелисса незадолго до его кончины спросила, какое изречение Священного писания он любит больше всего, то он несколько подумал и затем отвечал твердо и решительно:

- "Но так как время исполнилось".

- Ради меня, - заметила Мелисса с влажными глазами. Он, улыбаясь, кивнул ей утвердительно головой и сделал Диодору знак, чтобы тот подал ему кольцо с печатью, единственную вещь, которую его отец сохранил со времен своей свободы, и просил Мелиссу принять это кольцо на память о нем.

Глубоко тронутая, она надела кольцо на палец, и Андреас указал на надпись и проговорил замирающим голосом:

- Твой путь есть ваш и мой... Любимое изречение отца... "Per aspera ad astra!"... Он вел меня к цели, и тебя, и вас... Но это изречение римское... Вы едва ли понимаете его... Оно значит: "По каменистым тропинкам к звездам!"... Но нет: "Под тяжестью креста вверх, к блаженству здесь и там" - вот к чему оно призывает меня и, - при этом он посмотрел в прекрасное еще до сих пор лицо своего любимца, - тебя - я знаю это - и вас!

Затем он глубоко вздохнул и, положив руку на голову Мелиссы, опустившейся на колени у его ложа, закрыл глаза навсегда в объятиях Диодора.

Георг Эберс - Тернистым путем (Per aspera). 9 часть., читать текст

См. также Георг Эберс (Georg Ebers) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) по теме :

Тернистым путем (Per aspera). 8 часть.
- Цезарь уже сегодня был не похож на себя самого, - сказал фаворит Фео...

Тернистым путем (Per aspera). 7 часть.
Взгляд на окно показал ему, что время летит. С каким-то странным смуще...