Георг Эберс
«Тернистым путем (Per aspera). 8 часть.»

"Тернистым путем (Per aspera). 8 часть."

- Цезарь уже сегодня был не похож на себя самого, - сказал фаворит Феокрит, а сенатор Кассий Дион шепнул Паулину: "Поэтому-то он и имел сносный вид".

Старый Адвент смотрел с удивлением, как Арьюна, индийской раб императора, раздевал его, потому что Каракалла вошел в спальню с мрачным лицом, предвещавшим беду, но когда его башмаки были развязаны, то он снова засмеялся про себя и с сияющими глазами крикнул старому слуге: "Завтра!" Тот немедленно высказал благословение наступающему дню и той, которой суждено наполнить для высокого цезаря многие грядущие годы солнечным светом.

Каракалла, обыкновенно встававший рано, на этот раз спал дольше, чем в другие дни. Он поздно лег в постель, и поэтому Адвент не будил его, тем более что, несмотря на веселое настроение, в котором он лег в постель, его мучили дурные сны.

Когда цезарь наконец встал, он прежде всего спросил о погоде и выразил удовольствие, когда узнал, что солнце взошло с ярким сиянием, но теперь снова покрылось мрачными облаками.

Первый его выход был на жертвенный двор.

Жертвы оказались превосходными, и цезарь радовался здоровому виду бычачьих сердец и печеней, показанных ему авгурами. В желудке одного быка найден был наконечник кремниевой стрелы, и, когда ее показали Каракалле, он засмеялся и сказал верховному жрецу Феофилу:

- Это из колчана Эроса. Бог напоминает мне, чтобы в этот счастливый день я не забыл и его почтить жертвоприношением.

После ванны он оделся с особенною заботливостью и затем приказал впустить к нему сперва префекта преторианцев, а потом Мелиссу, для которой была уже приготовлена масса великолепных цветов.

Но Макрина нельзя было найти, хотя цезарь вчера приказал ему явиться сегодня с докладом прежде всех других. Он появлялся в передней комнате уже два раза, но незадолго перед этим вышел снова и еще не вернулся.

В твердой решимости не смущать наполнявшего его душу чувства счастья цезарь только пожал плечами и затем приказал впустить к нему девушку, а также и ее отца и брата, если они придут вместе с нею. Однако же ни Мелисса, ни они не появлялись до сих пор; между тем Каракалла хорошо помнил, что велел им явиться к нему после ванны, а он вышел из нее сегодня несколькими часами позднее обыкновенного.

Сердясь, но все еще стараясь сдержать свой гнев, он подошел к окну.

Небо было покрыто густыми тучами, и резкий морской ветер гнал ему в лицо первые капли дождя.

На большой площади, лежавшей у его ног, ему представилось зрелище, которое позабавило бы его, если бы он был в лучшем расположении духа.

На площадь стекались отдельными группами молодые люди города, принадлежавшие к греческому племени. Они были разделены на отряды по тем школам борьбы, где они упражнялись, по цветам цирка и обществам, к которым они принадлежали.

Юноши весело шли отдельно от женатых мужчин, и видно было, что они идут охотно и ожидают радости от этого дня и от того, что он им принесет.

Из женатых многие смотрели не так весело. Они отвыкли повиноваться призыву повелителя, и многим было досадно, что их на целый день оторвали от дел и работ. Но никому не было позволено уклониться, потому что, когда представители городского сословия приглашали императора посетить школы борьбы, то он отвечал им, что предпочитает сделать смотр мужской молодежи города в Стадиуме. Стадиум примыкает к его жилищу в Серапеуме, и на его обширном пространстве он разом может насладиться зрелищем, ради которого ему иначе пришлось бы делать дальние поездки в разные гимназиумы. Он любит действия большими массами, а на большом круге ристалища могут выказать свою силу, ловкость и выносливость и борцы, и кулачные бойцы, и скороходы, и метатели диска.

При этом ему пришла мысль, что между этими мужчинами и юношами находятся потомки тех борцов, которые под предводительством Великого Александра завоевали мир. Следовательно, здесь ему представляется случай собрать вокруг себя как бы помолодевшие и вновь родившиеся толпы, во главе которых одерживал бессмертные победы человек, чье земное существование суждено докончить ему, Каракалле.

Он должен был доставить себе это удовольствие.

Он желал показать Мелиссе воскресшее военное могущество того, с которым она, под именем Роксаны, была связана в своей прежней жизни.

Готовый, как всегда, быстро приводить прихоть в исполнение, он тотчас же приказал городскому голове собрать всю молодежь Александрии утром этого дня, чтобы сформировать из нее македонскую фалангу. Он желал сделать ей смотр в Стадиуме, и теперь она стекалась туда.

Он приказал изготовить шлемы, щиты и копья известной македонской формы, которые затем предполагалось раздать новому эллинскому легиону. Этому легиону могло быть потом вверено охранение города, если дело дойдет до войны с парфянами, и император будет нуждаться в помощи александрийского гарнизона.

Вид этого греческого воинства порадует и Мелиссу. Цезарь надеялся встретить среди него и Александра. Как только она сделается супругою императора, он может назначить ее брата начальником этой отборной фаланги.

Теперь он смотрел, как толпа за толпой направлялась к Стадиуму, и ему казалось, что он давно уже не видал ничего прекраснее этих стройных юношеских фигур, которые с венками на черных, каштановых или белокурых кудрях подходили упругим шагом.

Когда ряды знатных молодых людей, сходившихся в тимагетской школе для борьбы, проходили мимо него, он почувствовал такое удовольствие при виде красоты голов, изумительной пропорциональности членов, окрепших в атлетических играх, и непринужденной грации большинства этих эллинов, что ему казалось, как будто чары перенесли его в цветущие времена Греции к какому-нибудь дню Олимпийских игр.

Но где же Мелисса?

Это зрелище наверняка заслужило бы и ее одобрение, и теперь он мог наконец сказать ей нечто приятное относительно ее земляков. Таким великолепным юношам многое можно простить.

Увлеченный при виде их удовольствием, он махал им платком, и гимназиарх, шедший впереди с двумя своими помощниками с геркулесовскими атлетическими фигурами, заметил это и громко крикнул ему вверх: "Да здравствует цезарь!"

Шедшие за ним юноши сделали то же, а затем и следующая толпа громко и охотно ответила на его приветствие. Молодые голоса раздавались далеко, и скоро между теми, которые шли за первым отрядом, разнеслась весть, в честь кого раздавались эти клики.

Но в особенности между мужчинами, которые обзавелись уже собственным хозяйством, были многие, которым показалось недостойным приветствовать тирана, чью тяжелую руку они уже чувствовали сами, и толпа молодых людей из партии "зеленых", которые пускали уже на бега своих собственных коней, точно по уговору, имела гибельное мужество оставить приветствие императора без ответа. Многоголовая толпа подобна ряду струн, которые звучат, как только раздается тон, на который они настроены, и теперь каждый почувствовал, что его клик только усилил бы высокомерие братоубийцы, кровавого злодея, угнетателя и оскорбителя граждан. Поэтому следующие ряды "зеленых" сделали то же самое, и среди одной группы женатых молодых людей, которых связывали друг с другом общие телесные упражнения в гимназиуме Диоскуров, какой-то бородатый смельчак с преступною дерзостью приложил пальцы к губам и испустил резкий, далеко раздавшийся свист.

Никто не последовал его примеру; однако же оскорбительный звук дошел до ушей императора и показался ему как бы сигналом, поданным судьбою, потому что, прежде чем раздался этот звук, облака разорвались, и поток яркого света быстро залил площадь и покрывавших ее людей. Сумрачный день, приносивший счастье цезарю, африканское солнце внезапно преобразило в светлый и веселый свет, призывающий других к радости и надежде, показался ему как бы извещением свыше, что этот день, от которого он ожидал высочайшего благополучия, принесет ему разочарование и бедствие. Он не высказал этого, так как при нем не было никого, кому он охотно и с уверенностью в его участии мог бы сообщить о своем беспокойстве, чтобы найти облегчение; но кто из присутствовавших наблюдал за его лицом, когда цезарь отошел от окна и вернулся к ним, тот знал, что по крайней мере в ближайшие часы, если не случится какого-либо чуда, конечно, не начнется та идиллия, начало которой император предсказал на сегодня.

О нет! Ему приходилось надолго отложить пастушеское счастье, о котором он мечтал. Вместо сатирического представления, о котором говорил старый Юлий Паулин, после свистка молодого человека, по-видимому, должен был начаться новый акт ужасной трагедии жизни Каракаллы.

"Друзья" с беспокойством смотрели на императора, когда он, с глубокими морщинами на лбу, спросил:

- Макрина еще нет здесь?

Любимец Феокрит и другие, с завистью смотревшие на Мелиссу и ее родных и с беспокойством ожидавшие ее союза с императором, желали возвращения девушки.

Но префект Макрин все еще не появлялся, и между тем как император, пославший за Мелиссой, снова стал смотреть на ярко освещенную площадь и, мрачно опустив глаза, все еще надеялся, что на этот раз предзнаменование окажется ложным и солнечный день наконец все-таки превратится для него в день счастья, префект Макрин думал, что для него открываются врата к будущему величию и блеску.

Суеверный, как император и каждый из его современников, он в этот день более чем когда-либо был убежден, что есть люди, получающие посредством таинственного знания силы, перед которыми должен преклониться даже он, разумный человек, из ничтожества добравшийся до высшего после императора положения в государстве.

Серапион еще в прошлый вечер дал ему видеть и слышать нечто непостижимое. Макрин веровал во власть этого замечательного человека над духами и в его способность совершать чудеса, потому что маг ужасающим образом доказал, какую власть он имеет над исполненною силы воли личностью его, префекта.

Еще вчера вечером маг велел Макрину прийти к нему около третьего часа по восходе солнца, и префект охотно обещал сделать это. Но сегодня утром император встал позднее обыкновенного, и в условленное время префект каждое мгновение мог ожидать, что его позовут к повелителю. Несмотря на это, а также и на то, что его отсутствие грозило навлечь на него гнев цезаря и что все заставляло его не выходить из приемной комнаты, Макрин каким-то непреодолимым стремлением был вынужден последовать приглашению Серапиона, похожему на приказ.

Это обстоятельство казалось ему решающим.

Подобно тому как этот чудотворец овладел энергичным умом живого человека, ему должны повиноваться и души умерших. Отныне все побуждало Макрина считаться с предсказанием, которое Серапион сообщил ему сегодня в третий раз, обещая, что он, префект, родившийся в ничтожестве, взойдет на трон цезарей, облекшись в пурпурную мантию Каракаллы.

Но заклинатель духов призвал к себе Макрина не только по поводу этого предсказания, но и чтобы сообщить ему, что невеста императора помолвлена с одним молодым александрийцем и что даже во время сватовства Каракаллы она не прекратила нежных сношений со своим милым.

Все это дошло до слуха Серапиона еще вчера через его ловкого помощника Кастора, и чудодей ночью воспользовался этими сведениями, чтобы приготовить цезаря к известию о вероломстве его избранницы.

Маг уверял префекта, что то, на что намекнул вчера дух великого Александра, теперь подтверждено служащими ему, Серапиону, демонами. Теперь Макрину будет легко помешать фаворитке, которая угрожает сделаться могущественною, стать впредь между ним и великою целью, указанной ему духами.

Затем маг повторил свое предсказание, и слова, сулившие выскочке трон, вылились из уст чудодея с таким убеждением, что осторожный государственный человек оставил всякое сомнение и протянул на прощание руку правовозвестниками будущего с восклицанием: "Я верю тебе и пойду вперед, несмотря ни на какую опасность!"

До сих пор Макрин, сын бедного чеботаря, с трудом кормившего свою семью, относился к прорицателю счастья с хладнокровною осторожностью и не решался сделать ни одного шага для приближения к цели, которую указывало ему честолюбие. Сохраняя полную верность, он старался исполнить обязанности своего знания как покорный слуга своего повелителя и государства. Теперь все это переменилось, и префект вернулся в покои императора с твердою решимостью отважиться на борьбу для завладения троном.

Макрин не мог ожидать ласкового приема, когда он наконец вошел в таблиниум императора, но его великое решение укрепило в нем мужество.

Он, многоопытный человек, знал, что счастье требует от своих любимцев не закрывать глаз и не оставлять рук праздными. Поэтому он прежде всего подробно расспросил своего поверенного, сенатора Антигона, воина низкого происхождения, который заслужил расположение цезаря своею быстрою верховою ездою, о том, что происходило сегодня.

Свой рассказ, в котором самое большое место было отведено отсутствию невесты императора и ее родных, Антигон закончил упоминанием о дерзком свисте эллина.

Это озадачило и префекта, но, прежде чем он вошел в таблиниум, его позвал вольноотпущенник Эпагатос, который показал ему свиток с письмом, незадолго перед тем принесенный для императора. Доставивший его быстро удалился, и его невозможно было догнать.

- Лишь бы только оно не грозило адресату отравой.

- Разве здесь есть что-нибудь невозможное! - отвечал префект. - Наша обязанность охранять безопасность божественного цезаря.

Письмо было то самое, что Мелисса отдала рабу Аргутису для вручения императору, и Макрин с бесцеремонною смелостью открыл его и пробежал глазами вместе с Эпагатосом. Они условились вручить это странное послание императору, когда последний прикажет спросить, собрались ли уже юноши в полном числе в Стадиуме. Им казалось необходимым подготовить цезаря, чтобы оградить его от нового припадка его болезни.

Каракалла стоял теперь у оконного простенка, чтобы наблюдать, сам невидимый. Недавний свист еще раздавался в его ушах. Однако же нечто другое волновало его так сильно, что он еще не думал о том, чтобы теперь же ответить кровавою местью за нанесенное ему оскорбление.

Что задерживает Мелиссу, ее отца и брата?

Живописец должен был отправиться с македонской молодежью в Стадиум, и поэтому Каракалла смотрел, не пришел ли он, настораживаясь, как только появлялась какая-нибудь кудрявая голова, возвышавшаяся над другими.

У него образовался горький вкус во рту, и с каждым новым разочарованием его возмущенное, полное муки сердце начинало биться быстрее. Но он все еще был далек от опасения, что Мелисса могла осмелиться обратиться в бегство.

Верховный жрец Сераписа сообщил ему, что она не появлялась также и у его жены. Теперь он дошел до предположения, что вчера ее промочил дождь, что ее трясет лихорадка и задерживает дома и ее отца; и для него, эгоиста, было в этом столько успокоительного, что он, вздохнув с облегчением, начал смотреть снова вниз.

Как заносчиво, как высоко держат голову эти юноши, с какою упругостью гибкие ноги их едва касаются земли, как они красуются своею силою и ловкостью, которые им были присущи с колыбели! При этом ему пришла мысль, что он, состарившийся преждевременно вследствие безумных излишеств в юные годы, со сломанною, плохо вылеченною ногою и с поредевшими волосами, выделялся бы жалким образом среди этих сверстников и что, может быть, оскорбивший его свист произведен был губами прекраснейшего и сильнейшего из них, который не счел его достойным приветственного клика.

Однако же он не был слабее большинства этих юношей и желал только, если бы мог, раздавить всех их разом, как то насекомое, что вон там прицепилось на подоконнике. Быстрым нажатием среднего пальца он прекратил жизнь прекрасного жучка, и в то же мгновение позади него послышался шум.

Не пришла ли невеста?

Нет, это был только префект.

Он уже давно должен был бы явиться к цезарю, если бы послушался его приказания. Поэтому теперь Макрин подвергался его гневу. Однако какое пошлое лицо имеет этот длинноногий выскочка с маленькими глазами, заостренным носом и морщинистым лбом! Неужели красавец Диадумениан действительно его сын? Все равно! Мальчик, зеница ока своего отца, находится в его власти и служит ручательством верности старика. Макрин, в сущности, все-таки ловкий, полезный сановник, и притом он сговорчивее римлян старинных аристократических фамилий.

Несмотря на эти соображения, Каракалла накинулся на префекта, как на замешкавшегося раба, и последний почтительно выслушал его ругательства. На упрек императора, что его никогда нет, когда он ему нужен, Макрин возразил, что именно потому, что он может доказать цезарю, насколько он ему нужен, он подвергался всякой опасности. Строптивое молодое отродье там, внизу, находится теперь под строгом надзором, и если все ограничилось теперь одним свистом, то этому причиною были принятые им меры.

Впоследствии нужно будет наказать преступников и изменников с неумолимою строгостью.

Император с изумлением смотрел в лицо советчику, который до сих пор постоянно внушал ему быть умеренным и еще вчера умолял, во внимание к характеру александрийцев, не взыскивать здесь за многое, что должно бы подвергнуться строгому наказанию в Риме. Неужели дерзость этих необузданных горожан сделалась теперь невыносимою даже для этого рассудительного и кроткого человека?

Да, должно быть, так, и гнев, который выказывал Макрин против александрийцев, ускорил прощение, которое цезарь безмолвно уже даровал ему.

Кроме того, Каракалла сказал себе самому, что он до сих пор ценил ум префекта ниже, чем он заслуживал, так как в его глазах блестел и пылал сегодня огонь, который заставлял забыть его ничтожество и придавал его некрасивому лицу выразительность, которой Каракалла не замечал до сих пор.

Этот человек - не подсказало ли этого цезарю предчувствие? - в последние часы сделался похожим на него, потому что в его медлительном уме укрепилась решимость не останавливаться ни перед чем, даже перед смертью такого множества людей, какого потребует достижение его высокой цели - трона.

Макрин достаточно знал людей, для того чтобы заметить беспокойство, овладевшее императором по поводу отсутствия его невесты, однако же остерегался заговорить о ней. Но как только Каракалла, не будучи более в состоянии сдерживать в себе терзавшее его опасение, спросил о ней, префект сделал Эпагатосу условленный знак, и вслед за тем тот подал повелителю вновь запечатанное письмо Мелиссы.

- Позволь мне открыть, - просил Макрин. - Еще Гомер называет Египет родиной ядов.

Но император не слушал его.

Никто не сказал ему этого; во всю свою жизнь он не получал ни одного письма, написанного женскою рукою, за исключением писем от матери, однако же он знал, что этот хорошенький свиток прислала ему женщина, Мелисса.

Свиток был обвязан шелковым шнурком и запечатан печатью, которою Эпагатос заменил прежнюю, сломанную. Если бы Каракалла разорвал ее, то папирус и письмо могли бы пострадать. Поэтому цезарь с нетерпением потребовал нож, и в то же мгновение его врач, незадолго перед тем присоединившийся к другим придворным, подал ему свой.

- Ты уже вернулся? - спросил император, между тем как врач вынимал клинок из ножен.

- На заре, на не совсем твердых ногах, - отвечал веселый врач. Каракалла взял у него нож из рук, разрезал шнурок, поспешно сломал печать и начал читать.

До сих пор его рука работала с уверенностью, но теперь стала дрожать, и между тем как он пробегал глазами письмо Мелиссы, заключавшее в себе отказ и состоявшее из немногих строк, ноги его зашатались, и из его груди вырвался тихий хриплый крик, не похожий ни на один из тех звуков, какие могут быть извлечены из груди человека.

Папирус, разорванный пополам, полетел на пол.

Префект поддержал императора, с которым сделалось легкое головокружение и который вытянул руки вперед, как будто ища помощи.

Врач быстро достал лекарство, которое Гален советовал употреблять при наступлении подобных припадков и которое он постоянно носил при себе, и, указывая на письмо, спросил префекта:

- Во имя всех богов, от кого это?

- От прекрасной дочери резчика, - отвечал Макрин, презрительно пожав плечами.

- От нее? - с неудовольствием вскричал врач. - От легкомысленной Фрины, которая в одном из залов больницы внизу нежничала и целовалась с сыном моего богатого амфитриона?

Цезарь, ни на одну минуту не потерявший сознания, вскочил, точно укушенный змеей, схватил врача за горло и, грозя его удушить, закричал:

- Что это значит? Что ты сказал? Гнусный болтун! Правду, несчастный, всю правду, если тебе мила жизнь.

Находясь под страхом тяжкой угрозы, словоохотливый человек не имел никакой причины скрывать от императора то, что он собственными глазами видел в Серапеуме и что потом он слышал также и за столом у Полибия.

Где была поставлена жизнь на карту, там не могло иметь никакого значения обещание, данное отпущеннику, и потому он дал полную волю своему проворному языку и на вопросы, брошенные ему хриплым голосом, которыми прерывал его Каракалла, отвечал без стеснения и как свой человек при дворе, в таком духе, который был приятен для судьи, жаждущего новых оснований для обвинительного приговора.

Вчера и позавчера, словом, каждый день, когда Мелисса морочила его, говоря, что она чувствует таинственную связь, которая приковывает ее сердце к его сердцу, когда она, притворяясь, что любит его, заставила его искать ее руки, она, теперь он узнал это, отдавала другому то, в чем отказывала ему с таким жестким целомудрием.

Ее молитва, то, что, по ее уверению, она чувствовала к нему, ее девическая тонкая чувствительность, которою она очаровала его, все, все это было ложь, обман, притворство для достижения цели, и как старик, так и молодой, ради которых она осмелилась приблизиться к нему, знали о бесчестной игре, которую она вела с ним и с его сердцем. Губы, которые посредством лживых слов заманили его в самую позорную западню, пылали еще от горячего поцелуя другого человека.

При этом ему казалось, что он слышит, как подсмеиваются александрийцы над брошенным женихом, видит, как изливают они свои отвратительные насмешки на человека, которого хитрая женщина обманула еще до свадьбы.

Какой материал представляет он теперь собою для издевательства остроумцев!

И все-таки... Он охотно перенес бы самое ужасное, если бы только в нем сохранилось убеждение, что она хоть одно время любила его, что ее сердце хоть на несколько коротких часов принадлежало и ему также.

На лоскутах папируса, лежавших там, на полу, она признавалась, что не может исполнить его желания, потому что еще до встречи с ним дала обет верности другому. Правда, она чувствовала такое влечете к нему, какого не имела ни к кому другому, кроме своего жениха, и если бы он удовольствовался тем, чтобы терпеть ее вблизи себя в качестве верной служанки и сиделки, то она бы... Словом, то, что заключалось в письме, должно было порвать всякие узы, которые приковывали ее к нему, в пользу другого лица, и письмо возмущало его вдвойне вследствие притворного сожаления, которым оно было наполнено.

Ложь, ложь, даже и в этом письме ничего, кроме лжи и лицемерной паяснической игры с его сердцем!

Как оно обливалось кровью! Но в его власти нанести раны и ее сердцу. Дикие звери должны растерзать ее прекрасное тело, растерзать, как она растерзала его душу в эту минуту.

Только одно еще желание волновало теперь его сердце: ту, которую он любил, как не любил еще ни одну женщину, ту, перед которой он открыл свою душу, ту, перед которою он оправдывался в своих деяниях, как некогда перед матерью, он желал видеть перед собою в прахе и причинить ей такое страдание, какого не испытывал еще ни один человек от другого. И как она, так и все, кого она любила, и которые были ее соучастниками, должны были заплатить ему за муки этих часов. Теперь наступило время расчета, и все злые побуждения в его груди смешались, ликуя, с криком скорби его обливавшегося кровью сердца.

Префект следил за выражением лица человека, который в то время как, по-видимому, слушал говорливого врача, свободно отдавался своим собственным мыслям; а он знал своего господина! Это вздрагивание век, это резко очерченное красное пятно на щеке, эти раздувающиеся ноздри, эти складки над носом указывали на что-то ужасное, бывшее у него на уме.

Еще вчера, если бы Макрин увидел императора в подобном положении, он постарался бы успокоить его всеми средствами, какие находились в его распоряжении, сегодня же он был готов, если бы цезарь поджег мир, подлить масла в огонь, так как тем, что могло низвергнуть твердо укрепленное могущество этого императорского сына и императора был прежде всего только он сам, цезарь. Римский народ уже претерпел от него неслыханные злодеяния; однако же сосуд был полон, и вид Каракаллы обещал, что сегодня он доведет этот сосуд до переполнения. Бурный поток, который сорвет сына обоготворенного отца с трона, может быть, приведет его, Макрина, сына ничтожества и бедности, во дворец.

При всем этом префект оставался немым. Не следовало этого глубоко оскорбленного человека ни одним словом наводить на другие мысли. Не следовало мешать страшным планам, которые создавал теперь император.

Но в подобной сдержанности префекта не было нужды. Это доказывали взгляды императора, которые начали блуждать по таблиниуму, как только врач кончил свой рассказ.

Ум и язык цезаря были еще точно парализованы, но скоро произошло нечто такое, что привело его в себя и направило его взоры на твердо поставленную цель.

В крайней приемной комнате поднялся шум, и там слышались восклицания и крики.

Друзья цезаря, носившие мечи, схватились за них, а безоружный Каракалла приказал Антигону подать ему свой.

- Бунт? - спросил Макрин с блистающими глазами и таким тоном, как будто ему был бы приятен утвердительный ответ. Однако же он с обнаженным клинком поспешил к двери. Прежде чем он дошел до нее, она распахнулась, и в таблиниум, точно помешанный, ворвался легат Юлий Аспер, крича:

- Проклятое гнездо убийц! Покушение на твою жизнь, высокий цезарь, но мы держим его крепко!

- Коварное убийство! - с безумною радостью прервал его Каракалла. - Последнее, чего еще недоставало, теперь налицо! Сюда убийцу! Но прежде, - и при этом он обратился к начальнику полиции Аристиду, - запереть все ворота и гавани! Ни один человек, ни один корабль не должен быть выпущен из них без осмотра. Суда, выпущенные после восхода солнца, должны быть преследуемы и приведены обратно! Пусть нумидийские всадники под предводительством дельного начальника осмотрят все большие дороги после опроса привратных часовых. Для твоих подчиненных открыть каждый дом, каждый храм, каждое убежище. Схватить резчика Герона, его дочь и его сыновей, а также этого мальчишку, называемого Диодором, родителей его и все его родство! Врач знает, где их найти. Живых, не мертвых, слышишь? Я хочу иметь их живыми! Берегись, если девка и ее брат ускользнут от тебя!

Несчастный начальник полиции удалился с поникшею головой. На пороге он встретил центуриона преторианцев Марциала.

За ним следовал преступник с руками, связанными за спиной. Его благородное лицо сильно раскраснелось под очень высоким лбом, глаза горели диким лихорадочным пламенем, кудрявые волосы в диком беспорядке торчали вокруг головы. Верхняя губа его тонко очерченного рта была приподнята и выражала насмешку и самое горькое презрение. Каждая черта его выдавала такое же чувство без малейшего следа страха или раскаяния. Но грудь его поднималась и опускалась, и врач с первого же взгляда узнал в нем больного, одержимого горячкой.

Еще за дверью с него сорвали плащ, из грудного отверстия которого выглядывал большой остро наточенный нож, выдавая его намерение. Он вошел уже в первую комнату, как один солдат из германской стражи схватил его.

Теперь Марциал держал его за пояс. Император проницательно и гневно посмотрел на преторианца и спросил его, не он ли задержал убийцу.

Центурион дал отрицательный ответ, говоря, что нож был замечен германцем Ингиомаром, он же, Марциал, стоит здесь только в силу права преторианцев приводить таких арестантов пред лицо высокого цезаря.

Каракалла пытливо посмотрел воину в лицо. Ему показалось, что он узнал в нем человека, который возбудил в нем зависть и которому он однажды желал смутить его счастье, когда воин, вопреки запрещению, принял в лагере свою жену и детей, и теперь цезарем овладели воспоминания, от которых кровь прилила к его щекам.

- Ну так и есть! - вскричал он резко и продолжал: - От человека, забывающего свои обязанности, нельзя ожидать ничего выходящего за пределы службы, а ты воспользовался лагерем, чтобы у меня на глазах нежничать с бесстыдными женщинами, нарушая приказ. Прочь руку от арестанта! Ты слишком долго был преторианцем и жил в Александрии. Как только гавань будет отперта, то есть завтра же, ты отправишься с кораблем, который везет подкрепления в Эдессу. Зима на Понте прохлаждает похотливую кровь.

Это нападение было так быстро и так неожиданно для ограниченного центуриона, что он не сразу сообразил все его значение. Он знал только, что его снова прогоняют от его милой семьи, с которою он так долго был в разлуке; когда же он наконец несколько собрался с мыслями и стал оправдываться, говоря, что его посетили в лагере жена и дети, то император резко прервал его приказанием, чтобы он тотчас же сообщил трибуну легиона о своем перемещении.

Центурион с безмолвным поклоном повиновался, а Каракалла подошел к узнику, вытащил его, слабо сопротивлявшегося, из темной глубины комнаты к окну и насмешливо сказал:

- Посмотрим, какой вид имеют убийцы в Александрии. Ого, это лицо вовсе не похоже на лицо наемного головореза! Такой вид могли бы иметь те, на острый ум которых я буду отвечать еще более острою сталью.

- Ты не можешь затрудниться, по крайней мере таким ответом! - сорвалось с губ арестанта.

Император вздрогнул и вскричал:

- Только благодаря твоим связанным рукам, тебе не дан тотчас же единственный ответ, на который ты считаешь меня способным.

Затем он повернулся к окружающим и спросил, не может ли кто-нибудь из них сообщить сведения о личности и имени убийцы, но, по-видимому, его никто не знал.

Даже жрец Сераписа Феофил, который в качестве главы музея восторгался острым умом этого юноши и предсказывал ему великую будущность, молчал, глядя на него печальным взором.

Но узник сам удовлетворил любопытство цезаря. Окинув глазами окружавших его придворных и бросив благодарный взгляд на своего покровителя в одеяния жреца, он сказал:

- Требовать от твоих римских застольных товарищей, чтобы они знали философа, - значит требовать слишком многого, цезарь. Я пришел сюда именно для того, чтобы ты меня узнал. Меня зовут Филиппом, я - сын резчика Герона.

Каракалла кинулся к нему, ударил рукою в отверстие его хитона и пронзительным голосом вскричал:

- Ее брат?

При этом он тряс больного, которого едва донесли сюда ноги, и, глядя насмешливо на главного жреца, продолжал:

- Украшение музея, тонкий мыслитель, глубокомысленный скептик Филипп!

Он вдруг остановился, глаза его заблестели, точно его озарило какое-то вдохновение, рука его выпустила хитон юноши, и, вытянув голову вперед, он шепнул ему на ухо:

- Ты пришел от Мелиссы?

- Не от нее, - отвечал философ быстро и с пылающими щеками, - а все-таки во имя этой несчастной, достойной сожаления девушки и в качестве представителя ее почтенного македонского дома, который ты намереваешься запятнать позором и стыдом, во имя граждан этого города, которых ты попираешь ногами и грабишь поборами, во имя всего земного круга, который ты позоришь своею особою...

Каракалла, дрожа от бешенства, прервал его:

- Кто мог избрать тебя уполномоченным, жалкий мальчишка!

Но философ отвечал с гордым спокойствием:

- Тебе следовало бы оказывать меньше презрения человеку, страстно желающему того, чего ты так позорно боишься.

- То есть смерти? - изменившимся шутливым тоном спросил Каракалла, в котором ярость уступила место удивлению.

А Филипп отвечал:

- Смерти, с которою я подружился и которую благословил бы десять раз, если бы она исправила мою неловкость и наложила на тебя свою руку для спасения мира.

Но императору, которого неслыханное встретившееся ему приключение все еще удерживало, так сказать, под влиянием каких-то чар, захотелось вступить в словесное состязание с философом, с которым, как он слышал, не многие могли сравниться в остроте ума. Принуждая себя не обращать внимания на бушевание клокотавшей в нем крови, он тоном превосходства вскричал:

- Так это-то и есть логика пресловутого музея? Смерти, которая для тебя самого милее всего, ты желаешь своему врагу?

- Совершенно верно, - произнес Филипп и снова насмешливо приподнял верхнюю губу. - Потому что существует нечто такое, что даже и для философа выше логики. Оно чуждо тебе, но ты хорошо знаешь его по имени, оно называется "справедливостью".

Эти слова и презрительный тон, которым они были произнесены, разломали ворота шлюза, сдерживавшие с трудом бешенство раздраженного человека, и его голос раздался так громко, что лев поднялся и с гневным рычанием стал рваться на своей цепи, между тем как его господин бросал в лицо смелого оскорбителя:

- Ты - боец, сражающийся колкими словами! Скоро узнают, как я ценю твое наставление и как строго умею блюсти добродетель, которую отрицает во мне убийца. Кто посмеет назвать меня несправедливым, если нечестивое отродье, выросшее в ядовитом гнезде, я подвергну самому строгому наказанию, которого оно заслуживает? Ну да, пяль на меня свои большие пылающие глаза! Это александрийская манера! Они обещают все, чтобы не дать ничего. Они убеждают доверчивых людей в невинности и чистоте, в верности и любви. Но если всмотреться в них хорошенько, то не найдешь ничего, кроме глубокой испорченности, грязной хитрости, возмутительного эгоизма и самого гнусного вероломства. И какова эта пара глаз, таково и все в этом городе! Где бывало такое множество богов и жрецов, где приносилось так много жертв, где так постились и с таким рвением предавались очищению и наказанию и где порок так нагло, так отвратительно выставлял себя напоказ! Эта Александрия сделалась старою блудницей, которая в юности была столь же развратна, как и прекрасна. Теперь у нее нет зубов, ее лицо обезображено морщинами, и она надела на себя личину благочестия, чтобы подобно волку в шкуре ягненка посредством злости отомстить за потерянное счастье и утрату возбуждавшей восторг красоты. Я не нахожу более подходящего сравнения, потому что и эта отвратительная страсть к пустой болтовне и пересудам свойственна непотребной женщине так же, как вам, которые были некогда прекрасны и прославляемы, а теперь падаете все глубже и глубже и уже не в состоянии переносить ничего великого и торжествующего, не забрызгав его из зависти ядом.

Справедливым, да, справедливым я желаю быть, возвышенный герой добродетели, который с припрятанным ножом вышел для совершения убийства! Благодарю тебя за урок!

Ты, украшение музея, указал мне также на источник, из которого вытекает ваша испорченность. Тебя вырастил знаменитый рассадник ученых. Там, да, там вскармливается неверие, которое богов превращает в соломенные чучела, а величие повелителя делает филином, на которого дерзко накидываются крошечные птички. Оттуда изливается настроение, научающее и мужчин, и женщин смеяться над добродетелью и нарушать верность. Там, где некогда благородные умы под сенью царского покровительства изобрели великие вещи, теперь возделывается только слово, пустое, ничтожное слово. Это я заметил и сказал еще вчера, а теперь знаю наверняка, что каждая ядовитая стрела, которую выпустила против меня ваша злоба, выкована в музее!

Здесь он перевел дух и затем продолжал с ироническим смехом:

- Пусть же справедливость, которую ты сам ставишь выше логики, совершится, а ничего нет справедливее, как сегодня же уничтожить гнездо вашей испорченности! Но и твои неученые сограждане тоже должны увидеть и почувствовать мою справедливость. У тебя самого звери в цирке отнимут возможность видеть, какое действие произвели на меня твои назидательные слова. Но ты еще жив и должен услышать, какие испытания делают самые строгие меры относительно вас высочайшею справедливостью. Что я надеялся здесь найти и что встретил? Мне расхваливали гостеприимство александрийцев, рвение, с каким здесь все еще занимаются наукой, высокое искусство ваших звездочетов, благочестие, которое воздвигло здесь так много алтарей и изобрело так много религий, и, наконец, красоту и тонкий ум ваших женщин.

А это гостеприимство! Как честный человек, я был встречен здесь потоком коварных нападений и злобных насмешек. Этот поток дошел до самых ворот храма, моего жилища.

Но я прибыл сюда также и в качестве императора, и где только ни появлялся я, меня преследовала государственная измена, мало того, она ворвалась даже в мое жилище, так как вот здесь стоишь ты, которому варвар должен был помешать предательски умертвить меня.

Наука? Ты уже знаешь мое мнение о музее. А звездочеты этой пресловутой обсерватории? Они предсказали как раз противоположное всему тому, что исполнилось на самом деле... Религия? Народ, о котором ты в пыли книг музея знаешь так же мало, как об отдаленном Туле, нуждается в ней. Старые боги ему необходимы. Они его хлеб насущный. Но вместо них вы даете ему незрелый, кислый плод с обольстительною блестящею скорлупою. Он вырос в вашем собственном саду, он выращен вами самими. Но нет! Древесные плоды - дары природы, а во всем, что она производит, есть хоть что-нибудь хорошее, но то, что вы предлагаете народам, пусто и отравлено. Ваше красноречие придает ему обольстительный вид... Оно тоже происходит из музея. Там ученые настолько умны, что могут создать и новых богов, так они и делают. Эти новые боги вырастают точно грибы из-под земли. Эти ученые, если им вздумается, могут убийство возвысить в степень высочайшего божественного дела, а тебя сделать главнейшим из его жрецов...

- Эта должность принадлежит тебе, - прервал его философ.

- Это ты испытаешь, - сказал император с пронзительным смехом, - а с тобою вместе и мнимые ученые музея. Ты избрал своим оружием нож, но зубы диких зверей и их когти тоже почтенное оружие. Твой отец, брат и женщина, которая доказала мне, какова добродетель и верность александрианок, подтвердят тебе это в Аиде. Скоро туда последует за тобою каждый, кто хоть на одно мгновение забыл, что я - цезарь и гость этого города. Не далее как после следующего представления в цирке наказанные скажут тебе в подземном мире, как я выполняю справедливость. Вероятно, послезавтра ты уже встретишься там с несколькими своими товарищами из музея. Этого будет достаточно для одобрительных рукоплесканий при диспутах.

Здесь он, иронически засмеявшись, окончил свою быстро проговоренную речь и окинул взглядом своих друзей, жаждая одобрения, о котором далеко не без намерения упомянул он в своих последних словах. И это желанное одобрение раздалось так громко, что заглушило возражение, сделанное философом.

Только Каракалла расслышал его, и когда шум вокруг него несколько утих, он спросил свою обреченную на смерть жертву:

- Что хотел ты сказать восклицанием: "В таком случае я бы желал, чтобы смерть пощадила меня!"

- Я желал, - быстро отвечал философ, и голос его задрожал от невольного волнения, - я желал, чтобы меня пощадила смерть, для того чтобы, когда это сделается истиной, быть свидетелем, с какою злою насмешкой боги, воздающие за все, уничтожат тебя, их защитника.

- Боги, - засмеялся император. - Мое уважение к твоей логике падает все ниже и ниже. Ты, скептик, ждешь от тех, существование которых отрицаешь, ждешь от божества деяния смертного человека!

- Правда, - вскричал Филипп, причем его большие глаза, пылавшие от ненависти и глубокого негодования, искали глаз императора, - правда, я до этого часа ничего не считал верным, а поэтому не считал несомненным и существование божества; но теперь я твердо верю, что природа, в которой все совершается по вечным, непреложным законам и которая выбрасывает и уничтожает все, что покушается внести разлад в гармоническую совместную деятельность ее частей, произвела бы какое-нибудь божество, если бы такового еще не существовало, чтобы оно уничтожило тебя, разрушителя мира и жизни!

Но здесь дикой вспышке гнева благородного безумца был положен внезапный конец. Цезарь бешенным ударом кулака толкнул своего больного врага так сильно, что тот отлетел к стене у окна. Не владея более собою, Каракалла заревел хриплым голосом:

- К зверям! Нет, не к зверям! Прежде в пытку! Его и его сестру!.. Наказание, которое я придумаю для тебя, изверг...

Но и душевное волнение философа, в груди которого ненависть и лихорадка пылали с одинаковою силою, в это мгновение достигли высшей степени. Точно травимый зверь, который приостанавливает свой бег, чтобы найти выход или броситься на своего преследователя, он диким взглядом посмотрел вокруг себя, и еще прежде, чем император окончил свои угрозы, он прислонился к оконным столбам, точно готовый принять смертельный удар, и прервал Каракаллу криком:

- А если твой тупой ум не найдет рода смерти, который удовлетворил бы твою свирепую злобу, то тебе поможет кровопийца Цминис! Вы - два брата, достойные друг друга! Будь ты проклят...

- Взять его! - вскричал император, обращаясь к Макрину и легатам, потому что никто не явился на смену высланного центуриона.

Но между тем как знатные господа, дрожа, подходили к безумному, а Макрин звал воинов германской гвардии, дежуривших в боковой комнате, Филипп повернулся и с быстротою молнии исчез за окном.

Легаты и цезарь подбежали слишком поздно для того, чтобы удержать его, а с площади внизу слышались крики: "Разбился... Мертв... Чем провинился этот несчастный?.. Его сбросили вниз... Он не мог сделать этого добровольно... Невозможно... У него связаны руки... Новый род смерти, изобретенный Таравтасом собственно для александрийцев!"

Затем снова раздался свист и крик: "Долой тирана!"

Но за этим криком не последовало другого. Площадь была слишком полна воинами и ликторами.

Каракалла слышал все это.

Наконец, он вернулся в комнату, отер пот со лба и сказал как будто бы спокойно, но с неприятным, грубым звуком в голосе:

- Он десять раз заслужил смерть, но в конце концов я еще должен поблагодарить его за хороший совет. Я забыл египтянина Цминиса. Если он еще жив, Макрин, то приведи его из тюрьмы сюда, но в колеснице и живо! Он должен явиться в чем и как есть. Он может теперь понадобиться мне.

Префект поклонился, и поспешность, с какою он ушел, показывала, как охотно он исполняет поручение своего повелителя.

XXX

Едва Макрин вышел за дверь, как император в изнеможении опустился на трон и велел принести вина.

Мрачный взгляд, с каким он смотрел вниз, опустив голову, был непритворен.

Врач с беспокойством следил за тяжелым дыханием и вздрагиванием глаз властителя; но когда он предложил цезарю успокоительное питье, тот отстранил лекарство и приказал оставить его в покое.

Однако же немного времени спустя он принял легата, который явился с известием, что собранная в Стадиуме молодежь начинает выказывать нетерпение. В одном месте она поет, в другом буянит, и то, чему она рукоплещет и что желает слышать несколько раз, далеко не содержит в себе похвалы римлянам.

- Оставь их, - отвечал цезарь брюзгливым тоном. - Каждый стих, что раздается там, относится ко мне и ни к кому другому. Но ведь приговоренным к смерти перед их последним выходом дают насладиться пищей. А их пища - ядовитая насмешка. Пусть полакомятся они ею еще раз! Далеко до тюрьмы Цминиса?

Ответ был отрицательный; Каракалла принял его с восклицанием "тем лучше", и на его губах мелькнула многозначительная улыбка.

Верховный жрец Сераписа с глубоким беспокойством следил за тем, что произошло в последнее время. Он, глава музея, возлагал величайшие надежды на юношу, которого постигла такая ужасная кончина. Если цезарь выполнит свои угрозы, то наступит конец и для знаменитого учреждения, которое, по его мнению, все еще приносило богатые плоды по научным изысканиям. И что значит темный намек цезаря, что насмешки, которым предаются созванные юноши, представляют собою для них то же, что предсмертное угощение преступника? От страшного, глубоко раздраженного и тяжко оскорбленного злодея можно было ожидать неслыханных вещей, и потому верховный жрец уже послал нескольких своих подчиненных, уважаемых греков, в Стадиум, чтобы предостеречь строптивых юношей. Сам же он, верховный служитель божества, счел своею обязанностью во что бы то ни стало предостеречь властителя, которого видел готовым совершить великие злодеяния.

Он нашел, что наступило время для этого предостережения, когда Каракалла очнулся от своей мрачной задумчивости, в которую он впал снова, и с нахмуренным лбом строго спросил Феофила, не было ли известно его жене, гостеприимством которой еще вчера пользовалась Мелисса, что эта презренная уже отдалась другому в то время как она притворялась в любви к нему, императору.

Верховный жрец с величавым, свойственным ему достоинством отстранил это подозрение и затем стал заклинать императора не заставлять граждан расплачиваться за низость и вероломство легкомысленной девушки.

Но Каракалла не дал ему договорить и с гневною вспышкою осадил его вопросом, кто дал ему право навязывать свой совет ему, императору.

Феофил спокойно возразил:

- Твои собственные благородные слова, великий цезарь, которыми ты, к твоей величайшей чести, старался внушить заблуждающемуся скептику, какое значение имеют старые боги и что подобает им. Но тот бог, высокий цезарь, которому я служу, не уступает ни одному из богов, так как небо - его голова, море - его тело, земля - его ноги, а его далеко видящее око - само солнце, и все, что волнуется в сердце и уме человека, есть излияние его божественного духа. Таким образом, он равен одушевленному "все", и часть его живет и действует в тебе, во мне, в нас всех! Его могущество сильнее всякого могущества на земле, и если справедливый гнев увлекает тебя, то самими богами дарованная тебе власть...

- Я воспользуюсь ею! - прервал его цезарь. - Она простирается далеко. Я не нуждаюсь ни в какой помощи, даже в помощи твоего бога.

- Я знаю это, - возразил Феофил, - и божество укажет тебе тех, которые так злобно погрешили против твоего священного величества. Божество одобрит всякое наказание, даже самое строгое, которому ты подвергнешь государственных преступников, так как твоя пурпурная мантия - его дар, ты носишь ее от его имени, и кто оскорбляет ее, тот грешит также и против него. И я всею своею слабою силою буду помогать тебе привлечь отдельных преступников к суду. Но где оказывается виновною целая толпа, и человеческая справедливость лишена возможности отделить виновных от невинных, там наказание принадлежит богу. Он строго накажет тяжкий проступок, совершенный против тебя в этом городе. Поэтому я заклинаю тебя именем твоей благородной, достойнейшей матери, которую я имел счастье угощать в этом доме и которая, будучи благодарна Серапису за его благоволение...

- А я разве скупился на жертвы? - прервал его цезарь. - Мне было нужно приобрести благосклонность твоего бога, и как он отблагодарил меня? Здесь, на его глазах, мне было причинено то, что больно человеческому сердцу. Как против нечестивых жителей этого города, так и против их божественного владыки я могу выставить самые тяжкие обвинения. Он умеет мстить. Трехглавый пес у его ног, конечно, не похож на комнатную собачонку. Он должен будет презирать меня, если я предоставлю наказание виноватых ничем не доказанному благоволению его ко мне. Я могу выполнять это наказание своею собственною властью. Если же ты все-таки видишь, что я в некоторых отдельных случаях дарую помилование, то это я делаю в воспоминание о моей матери. Ты в добрый час напомнил мне о ней. Она, я знаю, питает расположение к твоему богу. Александрийцы относительно меня оскорбительным образом нарушили право гостеприимства. Для нее они были ласковыми хозяевами. Это зачтется теперь в их пользу. Все они виновные. Если же многие из них останутся ненаказанными - поставь это в известность изменникам, - то этим они будут обязаны гостеприимству, которое их родители и некоторые из них самих оказали моей матери.

Здесь его речь была прервана. Ему доложили о приходе начальника полиции Аристида, который в сильном и, по-видимому, радостном волнении явился перед цезарем. Его шпионы схватили одного преступника, который прикрепил к статуе матери императора в Цезареуме дерзкую, злобную эпиграмму.

Сочинитель ее был ученик музея, и он был схвачен в то время, когда еще похвалялся своим преступным деянием. Один шпион, замешавшийся в толпу юношей, арестовал его, и начальник полиции поспешил вернуться в Серапеум, чтобы похвалиться перед цезарем удачей, которая могла укрепить поколебленное положение блюстителя безопасности.

При обыске преступника нашли стихотворение, и Аристид держал в руке табличку, где оно было написано, между тем как цезарь выслушивал его доклад.

Задыхаясь от рвения, Аристид рассказывал о своей удаче, но император нетерпеливо вырвал у него из руки двустишие и прочел следующие стихи:

Женщина эта и мать двух враждующих братьев - блудница.

- Ты разумеешь Иокасту?

- Нет, хуже: Севера жену.

"Самое нечестивое, но и последнее!" - прохрипел Каракалла про себя, сильно побледнев и опуская руку с табличкой.

Но почти в то же мгновение он поднял ее снова, протянул злые и вместе клеветнические стихи верховному жрецу и крикнул ему с хохотом:

- Печать под приговором! Они оклеветали и мою мать. Просить о помиловании - отныне значит положить свою собственную голову на плаху.

При этих словах он с угрозою поднял кулак и глухо прошептал про себя: "И это из музея!"

Между тем верховный жрец тоже прочел табличку. Побледнев еще сильнее, чем император, и ясно сознавая, что каждое новое увещевание будет бесполезно и обрушит ярость возмущенного человека на него самого, он ограничился тем, что горячо выразил свое негодование на эту клевету против благороднейшей из женщин со стороны мальчишки, едва вышедшим из школьного возраста. Но Каракалла прервал его угрозой:

- Горе и тебе, если твой бог откажет мне в единственном, чего я требую от него за все мои жертвы: мести, полной, целой, кровавой, воздающей за большое и малое!

Затем он внезапно прервал себя самого восклицанием:

- И он дает ее! Такой вид должно иметь орудие, которым я пользуюсь.

Это орудие было налицо: в комнате стоял Цминис, египтянин, в каждой черте своей соответствовавший представлению, которое составил себе Каракалла об исполнителе самого кровавого из своих желаний. С нечесаной головой и синевато-черною щеткой волос на худых, поблекших, впалых коричневых щеках, в сером грязном арестантском балахоне, босой, ступая неслышным шагом, подобно несчастью, тихо подкрадывающемуся к своей жертве, он подошел к повелителю.

Префект поспешно привез его сюда из темницы таким, каким застал в тюрьме. В продолговатых глазах египтянина белки, которые так пугали Мелиссу, приобрели желтоватый оттенок, и его взгляд беспокойно бегал, подобно глазам гиены. Узкая голова этого нечестивого человека, который целый день ожидал смерти, а теперь, точно каким-то чудом, очутился возле высочайшей цели своего честолюбия, в чрезмерном нервном возбуждении качалась туда и сюда на длинной шее. Но когда он, наконец, фальшивым голосом, который приобрел в тюрьме какой-то скрипящий звук, спросил императора, что повелевает он, и при этом, подобно голодной собаке, собирающейся вырвать из рук хозяина хороший кусок, жадно вперил глаза в его лицо, то даже у братоубийцы, державшего наготове отточенный меч для удара, мороз пробежал по спине.

Однако же Каракалла скоро оправился, и когда он спросил египтянина, берется ли он в качестве начальника полиции помочь наказать александрийских изменников, то получил немедленно ответ: что может сделать кто-нибудь, на то я считаю способным и себя самого.

- Хорошо, - сказал император. - Но здесь дело идет не о том только, чтобы схватить того или другого. Каждый - слышишь? - каждый заслужил смерть, кто нарушил гостеприимство, которое лживыми словами обещал мне этот город. Понимаешь ли ты, что это значит?.. Да? Ну так вот что: как нам отыскать виновных? Откуда мы возьмем сыщиков и палачей? Каким образом мы накажем строже всего тех, преступность которых служит в осуждение другим, и прежде всего эпиграммокропателей музея? Как добраться нам до государственных изменников, до всех, которые вчера нанесли мне оскорбление в цирке, как поймать тех из мальчишек в Стадиуме, которые осмелились выразить свой ядовитый гнев против меня свистками? Что предложишь ты мне, для того чтобы ни один из виновных не ушел от нас? Подумай, каким образом устроить это, и притом так, чтобы я мог лечь спать, говоря: "Они получили то, чего заслуживали; я удовлетворен!"

Глаза египтянина, опущенные вниз, бегали туда и сюда, как бы ища разрешения предложенной ему задачи, но скоро он выпрямился и коротко и отрывисто, точно отдавая приказание стражам, сказал:

- Мы убьем их всех.

Каракалла вздрогнул и глухим голосом спросил:

- Всех?

- Всех, - повторил Цминис с отвратительным смехом. - Молодые парни все у нас собраны в Стадиуме. Те, что в музее, не ожидают нас. Те, что находятся на улице, будут перебиты. Запертые двери можно разломать.

Цезарь, снова опустившийся на трон, подскочил при этих словах, швырнул кубок, который он держал в руке, далеко в глубину комнаты, пронзительно засмеялся и вскричал:

- Ты мой человек! Итак, за дело! Вот это будет день! Макрин, Феокрит, Антигон! Нам понадобятся и войска. Легаты, сюда! Кому кровь не по вкусу, тот пусть подсластит ее добычей.

Он смотрел точно освободившийся от тяжести и помолодевший, и в его уме промелькнул вопрос: месть не слаще ли любви?

Его свита молчала.

Даже Феокрит, у которого на губах всегда были в готовности какие-нибудь льстивые или ободрительные слова, в смущении потупился, но Каракалла в сильном возбуждении своей души не обращал внимания ни на что другое.

Страшное внушение Цминиса по своей неслыханной грандиозности казалось ему превосходным и достойным его.

Его следовало привести в исполнение.

С того времени как он облекся в пурпур, он постоянно старался возбуждать страх. Если бы это чудовищное деяние удалось, то ему не было бы нужно морщить лоб и косить глаза на тех, кого он желал наполнить трепетом.

И какое мщение!

Когда узнает о нем Мелисса, то как оно должно подействовать на нее!

Итак, за дело!

И, точно дело шло о том, чтобы предостеречь от раннего разглашения готовящегося сюрприза, он тихим голосом продолжал:

- Но молчание, глубокое молчание, слышите, пока не будет готово все! А ты, Цминис, начни со свистунов в Стадиуме и болтунов в музее. Вознаграждение воинам и ликторам лежит в сундуках купцов.

Все продолжали молчать, и теперь он заметил это. Слабые души находили его намерение слишком смелым. Нужно было помочь им, заставить умолкнуть их совесть, голос римского чувства справедливости и принять ужасавшую робких ответственность на свои собственные плечи.

Поэтому цезарь выпрямился и, делая вид, как будто не замечает смущения окружающих, вскричал радостно уверенным тоном:

- Пусть каждый делает свое! Ни от кого из вас я не требую ничего другого как только выполнения приговора судьи. Вы знаете, какое преступление совершили против меня граждане этого города, и в силу принадлежащей мне власти над жизнью и смертью я, император - да будет это известно вам, - приговариваю, слышите, приговариваю каждого александрийца мужского пола, какого бы то ни было возраста и сословия, к смерти от мечей моих воинов. Это место - завоеванный город, который прошутил, потерял всякое право на милость. Кровь и сокровища его граждан принадлежат моим солдатам. Только, - при этом он повернулся к главному жрецу, - дом твоего бога, оказавший мне гостеприимство, жрецы и имущество великого Сераписа будут пощажены. Теперь от него зависит показать, благосклонен ли он ко мне! Вы все, - при этом он обратился к окружающим, - все, которые помогут мне покарать за оскорбления, нанесенные здесь вашему цезарю, можете быть уверены в моей императорской благодарности.

Это уверение не осталось без своего действия, и между друзьями и любимцами пронесся крик одобрения, но более тихий и скудный, чем к какому привык император.

Но слабость этого проявления чувств заставила его только еще больше гордиться своим собственным, ни перед чем не останавливавшимся мужеством.

Префект Макрин принадлежал к числу тех, которые кричали громче всех остальных, и Каракалла радовался тому, что даже этот рассудительный советник позволял ему осушить чашу мщения до дна.

Точно опьяненный еще до питья, император, с пылающими глазами, подозвал к себе его и Цминиса и внушил им, преимущественно перед другими, позаботиться, чтобы Мелисса, ее отец, Александр и Диодор были приведены к нему живые.

- И еще одно, - заключил он, - завтра здесь будет много плачущих матерей, но я желал бы вновь увидать одну и, конечно, не мертвою. Я говорю о той, наряженной в цирке в красное платье, о жене Селевка, с Канопской улицы.

XXXI

Перед большим крыльцом Серапеума преторианцы дожидались приказаний цезаря.

Они еще не были выстроены в ряды, а окружали центуриона Марциала, который печально рассказывал им о своем переводе в Эдессу и теперь прощался с товарищами. Он каждому протягивал руку, и все отвечали на ее пожатие, потому что, хотя он и не принадлежал к числу умных, но как хороший солдат и друг своих друзей внушал симпатии многим. Не было ни одного из них, который бы не пожалел, что он оставляет их ряды. Но таково было повеление цезаря, и нельзя было и думать ни о каком противоречии. Об этом можно было поговорить после лагеря, теперь же следовало беречь свои языки.

Едва центурион простился с последними товарищами из своей когорты, как среди них появился префект с легатом легиона Квинтом Флавием Нобилиором, их начальником, и с другими высшими офицерами. Макрин коротко приветствовал их и, вместо того чтобы, как обыкновенно, велеть трубить сигнал и построить их в ряды, он приказал им стать поближе, вокруг него, с центурионами впереди.

Затем он сообщил им тайное повеление императора.

- Цезарь, - начал он, - долго был терпелив и милостив, но своеволие и крамола александрийцев продолжают превышать всякую меру, и поэтому он, в силу своего права на жизнь и смерть, изрек над ними приговор. Им, преторианцам, стоящим к нему ближе всех, он предоставляет при выполнении наказания наилучшим образом вознаграждающую работу. Всех, кого они найдут на Канопской улице, главнейшей и богатейшей артерии городских сношений, они должны убивать как бунтовщиков в завоеванном городе. Они должны щадить только женщин, детей и рабов. Если они за эту, в сущности отвратительную, работу вознаградят себя сокровищами граждан, то никто не поставит им этого в вину.

Громкий крик восторга последовал за этим приказанием, и сотни глаз заблестели ярче, потому что даже самым трезвым из них воображение представило глубокую и широкую лужу крови, над которою стоило только нагнуться, чтобы, точно из какого-нибудь тихого пруда, за один раз выловить хорошую добычу. Только здесь приходилось ловить не каких-нибудь жалких карпов, а тяжелую серебряную и золотую посуду, монеты из благородного металла и великолепные драгоценные изделия.

Затем Макрин роздал высшим и низшим начальникам инструкции, которые он составил совместно с императором и Цминисом.

Нападение должно было начаться только после того, как с альтана Серапеума будет подан сигнал семь раз прозвучавшими трубами. Тогда, говорил префект, пусть двинется отряд за отрядом. Не нужно обращать внимания на плотное соединение частей. Каждый должен делать свое. По очищении улицы от западного конца до восточного легион должен снова собраться у Солнечных ворот. При этом пусть каждый отдельный человек запечатлеет в своей голове приказ императора - при избиении соблюдать осторожность там, где он найдет скрывающихся, потому что цезарь желает видеть живыми и подвергнуть допросу следующих александрийцев, в особенности оскорбивших его. При этом Макрин назвал резчика Герона, его сына Александра, дочь Мелиссу, александрийского сенатора Полибия, его сына Диодора и жену Селевка.

Он описал их подробно и ясно, как только мог. За каждого из них цезарь обещает награду в тридцать тысяч драхм, а за дочь Герона вдвое, но только в таком случае, когда она и другие указанные лица будут приведены к нему живыми и невредимыми. Следовательно, ради своей собственной выгоды они в домах должны смотреть в оба и соблюдать осторожность. Кто захватит дочь резчика, при этом он еще раз описал Мелиссу, тому цезарь будет обязан особою благодарностью, и тот может рассчитывать на повышение по службе.

При этой речи присутствовал еще центурион Марциал; но затем он быстро удалился.

Он чувствовал себя в таком же положении, как после удара дубиной, который во время войны с алеманнами нанес ему один рыжий германец, потому что в его голове был шум и звон и все пестро перепуталось, как тогда. Только вместо фиолетово- и золотисто-желтых кругов перед глазами вертелись теперь кроваво-красные.

Прошло довольно много времени, прежде чем он мог собрать в голове первые ясные мысли, но затем кулаки его сжались, и он снова вспомнил, с какою злобой цезарь неизвестно почему прогнал его от семьи.

Наконец его широкий рот скривила довольная улыбка. Теперь он был уволен от службы и не был обязан участвовать в этой свирепой бойне.

В какой-нибудь чужой земле Марциал, может быть, охотно принял бы в ней участие, как и всякой другой, и радовался бы богатой добыче, которая должна была достаться каждому, но здесь, на своей родине, где жили его мать, жена и дети, предстоявшая работа казалась ему самым ужасным злодеянием.

Кроме семьи резчика, к которой он не имел никакого отношения, цезарь, по-видимому, в особенности указывал на Веренику, а ее муж, Селевк, был ведь господином отца центуриона, да и жена воина находилась в услужении у этого купца.

Сам он еще в юности вступил в военную службу, женился на дочери свободного человека, служившего садовником у Селевка, и затем был переведен в Рим, в преторианскую гвардию, а его жена получила место надсмотрщицы за виллою Селевка в Канопусе. Этим он был обязан прежде всего доброте госпожи Вереники и ее покойной дочери Коринны, и поэтому был искренне признателен жене Селевка, так как с тех пор как его жена поступила на эту должность, он мог спокойно переходить с войском из одной страны в другую.

Когда теперь, на пути к своим домашним, он дошел до Канопской улицы и увидал статуи Гермеса и Деметры, стоявшие перед домом Селевка возле больших входных ворот, его неповоротливый ум вспомнил о многом, чем он был обязан купцу и его жене, и внутренний голос сказал, что его долг предостеречь их.

Цезарю, злобному убийце, который из прихоти лишил честного солдата лучшей радости его жизни и отнял у него половину его жалованья, так как преторианцы получали двойной оклад против других войск, он не обязан уже был ничем, и если бы он знал какое-нибудь ремесло, то еще сегодня утром с величайшим удовольствием бросил бы меч ему под ноги.

Теперь он мог по крайней мере воспользоваться случаем и помешать цезарю в его злодейском предприятии. Было прекрасно, что ему хоть один раз представился случай сделать что-нибудь хорошее своим благодетелям, и потому он, прежде чем идти домой, зашел в дом Селевка.

Его там хорошо знали и тотчас же доложили о его приходе хозяйке дома.

На этот раз нижние комнаты стояли пустые, потому что квартировавшие там солдаты были собраны на площади Серапеума.

Но что сделалось с садиком в имплювиуме, какие безобразные следы видны были там повсюду, где квартировали солдаты и где они, упившись дорогими винами хозяина, давали полную волю своему бесчинству!

Бархатистая лужайка уподобилась гумну, с кустов редкостных растений были сорваны цветы вместе с ветвями. На драгоценном полу из мозаики виднелись черные пятна там, где, разводился огонь, проходы с колоннами были превращены в места для просушки белья воинов, и веревка, на которой висела только что вымытая мокрая одежда солдат, обвивалась вокруг шеи Венеры работы Праксителя, там вокруг лиры Аполлона, изваянного из мрамора Бриаксисом. Несколько индийских растений были потоптаны, и в большом зале для пиршеств, служившем спальнею для сотни преторианцев, валялись кругом дорогие подушки и ковры, которые они сорвали с диванов и стен, чтобы устроить для себя удобное лежбище.

При этом зрелище Марциал, солдат, привыкший к войне, гневно стиснул зубы. То, что он видел здесь разрушенным, было с давних пор предметом его почитания, и в нем поднялась желчь при виде опустошения, произведенного его товарищами. Перед покоями женщин им овладел страх. Как объявит он госпоже о том, что угрожает ей?

Но он должен был это сделать и потому пошел за служанкой Иоанной, которая привела его в комнату госпожи.

Там сидел адвокат, христианин Иоанн, перед табличками для письма и свитками папируса и работал по делам своей патронессы. Сама она находилась при раненом Аврелии, и как только Марциал узнал это, то просил доложить ей о своем приходе.

Как раз в это время Вереника делала раненому новую перевязку, и когда центурион увидел при этом красивое цветущее лицо молодого трибуна, которого любил от всего сердца, так жестоко изуродованным, то глаза его наполнились слезами. Матрона заметила это и с изумлением следила за полным волнения свиданием знатных юношей с простым солдатом.

Центурион почтительно поклонился ей, но только тогда, когда Немезиан спросил его, по какому случаю в этот час призывают молодых воинов к оружию, Марциал собрался с духом, чтобы просить у хозяйки дома позволения переговорить с нею.

Но Веренике нужно было еще обмыть, перевязать раны больного - труд, который она со всею тщательностью выполняла сама, и поэтому она обещала воину быть к его услугам через полчаса.

У центуриона вырвался крик: "Тогда будет слишком поздно!"

По голосу и испуганному выражение лица хорошо знакомого ей человека Вереника поняла, что он хочет ее предостеречь, а существовал только один человек, который мог угрожать ей.

- Император? - спросила она. - Он посылает своих креатур, чтобы убить меня?

При этих словах выразительный взгляд больших глаз Вереники подействовал на простого солдата так сильно, что он довольно долго не мог выговорить ни слова. Но цезарь ведь не покушался на жизнь госпожи, и Марциал наконец проговорил, запинаясь:

- Нет, госпожа, нет! Он не желает тебя убить. Конечно, нет... напротив... именно тебя они должны оставить живой, когда они перебьют других.

- Перебьют? - вскрикнул Аполлинарий, причем выпрямился и посмотрел с ужасом на Марциала, а его брат положил руку на плечо центуриона, сильно потряс его и в качестве его трибуна приказал говорить яснее.

И привыкший к повиновению воин, которого и без того все побуждало не медлить со своим предостережением, сообщил в поспешных словах то, что он слышал из уст префекта.

Аврелии прерывали его по временам восклицаниями ужаса и отвращения, но Вереника оставалась безмолвною, пока Марциал, тяжело дыша, не замолчал.

Тогда матрона пронзительно рассмеялась и, между тем как другие в ужасе смотрели на нее, сказала спокойно:

- Вы, мужчины, готовы идти с этим нечестивцем по лужам крови, если это ему будет угодно. Я, женщина, однако же, покажу ему, что даже и его злым желаниям может быть положен предел.

Затем она на несколько мгновений замолчала, погрузясь в мысли, и наконец приказала центуриону осведомиться, где находится ее муж.

Марциал охотно повиновался, и, как только дверь закрылась за ним, Вереника крикнула братьям, обращаясь то к одному, то к другому:

- Кто же теперь прав? Из всех негодяев, позоривших трон и имя великого цезаря, он самый презренный. На лице Аполлинария он довольно ясно написал, что значит для него храбрый воин, сын благородного дома. А ты, Немезиан, разве ты не Аврелий? Если бы тебе случайно не было дозволено ухаживать за братом, то ты теперь бегал бы по городу, как бешеная собака, и кусал до смерти все, что тебе попадалось бы навстречу. Чего вы молчите? Почему ты, Немезиан, не говоришь мне теперь, что солдат должен слепо повиноваться военачальнику? Не хочешь ли ты, Аполлинарий, все еще утверждать, что только негодование за оскорбление невинной девушки управляло рукою цезаря, когда он изуродовал тебе лицо? Имеете ли вы оба мужество оправдывать убиение Каракаллой его жены и столь многих благородных женщин его заботой о троне и государстве? Я тоже женщина, имеющая право гордо держать свою голову, но какое отношение я имею к государству и трону? Мой взгляд упал на него и сделал этого убийцу моим смертельным врагом. Быстрый конец от меча его солдата кажется ему слишком хорошим для ненавистной ему женщины - дикие звери должны растерзать меня перед его глазами. Довольно ли вам наконец этого? Соберите все гнусное, все недостойное благородного человека и ненавистное богам, и вы будете иметь человека, которому вы добровольно повинуетесь. Я не больше как жена гражданина, но если бы я была вдовою благородного Аврелия и вашей матерью...

Аполлинарий, раны которого снова начали гореть сильнее, тревожно прервал ее:

- Она посоветовала бы нам предоставить возмездие богам. Он - император!

- Он нечестивец, - вскричала матрона, - проклятие, позор человечества, убийца счастья, чести, жизни, какого еще не видал мир! Уничтожить его - значит заслужить благодарность и благословение всего мира. И вы, отпрыски знатного рода, должны показать, что еще существуют мужи среди такого множества рабов. Сам властительный Рим призывает вас через меня, кровно оскорбленную женщину, поднять ради него оружие, пока он не подаст вам знак покончить с этим злобным кровопийцею.

Братья, бледные и безмолвные, посматривали друг на друга; наконец Немезиан сказал:

- Мы знаем, что он тысячу раз заслужил смерть, но мы не судьи и не палачи. Для убийства мы не годимся.

- Нет, госпожа Вереника, нет, - прибавил Аполлинарий с живостью, качая израненной головой.

Но матрона продолжала:

- Кто назвал бы Брута убийцей? Но вы молоды... Вся жизнь у вас еще впереди. Вонзить меч в сердце чудовища - это такое дело, для которого вы слишком хороши. Однако же я знаю руку, которая искусна и готова нанести удар; призовите ее в надлежащий час и направьте ее.

- Чья же это рука? - спросил Аполлинарий с тревожным ожиданием.

- Вот она, - отвечала Вереника, указывая на Марциала, входившего в комнату.

Братья снова обменялись вопросительными взглядами, а матрона воскликнула:

- Подумайте! Я хочу умереть с уверенностью, что исполнится единственное горячее желание, которое еще согревает это окаменевшее сердце.

С этими словами она сделала знак центуриону, вышла с ним и повела его в свою собственную комнату. Здесь, к удивлению вольноотпущенника Иоанна, она приказала ему, как своему нотариусу, прибавить к ее завещанию еще одну статью. В случае своей смерти она оставляет Ксанте, жене центуриона Марциала, свою законно принадлежащую собственность - виллу в Канопусе вместе со всем в ней находящимся, а также со всеми садами, - все в полное распоряжение Ксанты и ее детей.

Воин слушал ее с изумлением, потому что дар матроны равнялся стоимости двадцати домов в городе и делал его обладателя богатым человеком. Но завещательница была едва ли старше десятью годами его Ксанты, и потому он, поцеловав край одежды доброй госпожи, вскричал с благодарным волнением:

- Да вознаградят тебя боги за то, что ты намерена сделать для моей семьи! Однако же все мы будем молиться и приносить жертвы, чтобы твой дар как можно позже перешел в наши руки.

Матрона с горькой улыбкой покачала головой, отвела воина к окну и там в произнесенных наскоро словах сообщила ему о своем решении - расстаться с жизнью, прежде чем преторианцы войдут в ее дом. Затем она объявила испуганному Марциалу, что она избрала его своим мстителем, так как и ему император испортил жизнь своею злобою. Пусть он вспомнит об этом, когда наступит время вонзить меч в грудь нечестивца. Если же этот поступок будет стоить Марциалу жизни, которою он во многих битвах жертвовал за ничтожное жалованье, то ее завещание даст его вдове возможность устроить для их общих детей прекрасную будущность.

Центурион прерывал ее разными словами протеста, но Вереника не обращала внимания на его возражения, как будто не слыша их.

Наконец Марциал вскричал:

- Ты требуешь от меня слишком многого, госпожа! Да, и мне тоже ненавистен цезарь. Но каким образом мог бы я, с тех пор как не принадлежу уже к преторианцам и удален от соседства с ним, добраться до него? Как могу я, маленький человек, осмелиться...

Матрона подошла к нему ближе и шепнула:

- Дело мести, к которому я призываю тебя, ты выполнишь во имя всех хороших людей. Все, чего мы требуем от тебя, это твой меч. Его направят более значительные люди - именно оба Аврелия. Ты будешь действовать по их приказанию. Когда тебе, честный Марциал, будет подан ими знак, то вспомни о несчастной женщине из Александрии, за смерть которой ты дал обет отмстить. Как только Аврелии...

- Если прикажут трибуны, - прервал ее центурион решительно, точно преображенный, и его тусклые глаза ярко блеснули, - если они прикажут, то я охотно сделаю это! Скажи им, что меч Марциала находится в их распоряжении. Ему случалось убивать людей посильнее этого карлика.

Вереника протянула ему руку, наскоро поблагодарила его, и так как он безопасно мог идти через город, то она просила его тотчас же поспешить к озеру и предупредить ее мужа, занимавшегося там в своей торговой конторе, а также передать последний ее привет.

Марциал выслушал ее приказание со слезами на глазах; когда же он ушел, и адвокат Иоанн стал умолять матрону, чтобы она скрылась и не лишала себя греховно жизни, дарованной ей Богом, то она ласково, но решительно отклонила его убеждения и вернулась снова к Аврелиям...

Взглянув на братьев, она увидела, что они еще не пришли ни к какому твердому решению; но их колебанию наступил конец, как только они узнали, что центурион готов по их знаку направить меч против императора.

Получив обещание братьев, она вздохнула с облегчением и с благодарностью протянула к ним руки.

Аврелии тоже заклинали ее при этом расставании навсегда скрыться, но она спокойно сказала:

- Пусть ваша юность достигнет счастливой старости; мне же, с тех пор как я лишилась своей дочери, жизнь не представляет больше ничего... Но время не терпит... Пусть придут убийцы теперь, когда я знаю, что мщение не дремлет.

- А твой муж? - прервал ее Немезиан.

Но она отвечала с горькою улыбкой:

- Он? Он имеет дар легко утешаться. Но что это?

Это восклицание было вызвано громкими голосами, послышавшимися перед комнатой больного.

Немезиан с мечом в руке стал перед матроной, но Вереника не нуждалась ни в какой защите, потому что вместо ожидаемых преторианцев в комнату вошла служанка Иоанна и опиравшийся на ее руку и пошатывавшийся юноша, в котором никто не узнал бы обыкновенно тщательно одетого и украшенного такими прекрасными кудрями Александра.

Длинная каракалла покрывала его высокую фигуру; рабыня Дидо остригла ему волосы, и сам он изменил свои черты с помощью красок и кисти; большая дорожная шляпа с широкими полями была сдвинута у него, точно у пьяного, далеко назад и покрывала рану, из которой текла свежая кровь по шее. От всего его существа веяло горем и ужасом, и Вереника, принявшая его за убийцу, нанятого Каракаллой, сторонилась от него, пока Иоанна не назвала его имени.

Александр подтвердил ее слова кивком головы, затем упал в изнеможении на колени и, опираясь на ложе Аполлинария, с усилием проговорил:

- Я ищу Филиппа. Он пошел в город больной, как будто лишенный рассудка. Не был ли он у тебя?

- Нет, - отвечала Вереника. - Но эта свежая кровь... Или избиение уже началось?

Раненый утвердительно кивнул головой на этот вопрос. Затем он со стоном продолжал:

- Перед домом вашего соседа Милона... здесь, в затылок... я побежал... копье...

Затем голос его оборвался, а Вереника крикнула, обращаясь к Аврелиям:

- Поддержи его, Немезиан! Позаботьтесь о нем и ухаживайте за ним. Он брат девушки, вы ведь знаете... Если я не ошибаюсь в вас, то вы сделаете для него все, что находится в вашей власти, и будете скрывать его у себя до тех пор пока не исчезнет всякая опасность.

- Мы будем защищать его, даже жертвуя жизнью, - сказал Аполлинарий и со своего ложа протянул руку матроне.

Но он быстро отдернул руку назад, потому что из имплювиума послышались бряцание оружия и громкий шум.

Вереника откинула голову назад и подняла руки для молитвы.

Глубокие вздохи вздымали ее полную грудь, ее ноздри вздрагивали, большие глаза гневно сверкали.

Так она стояла молча некоторое время, но наконец опустила руки и крикнула трибунам:

- Мое проклятие вам, если вы забудете то, что вы обязаны сделать для себя, для Римской империи и для умирающей, и мое благословение, если вы исполните свое обещание!

С этими словами она пожала руки им обоим и хотела также протянуть свою правую руку художнику, но он лишился чувств, и служанка Иоанна и Немезиан сняли с него шляпу и каракаллу, чтобы осмотреть его рану.

По чертам матроны пробежала какая-то странная улыбка. Она поспешно взяла из руки христианки галльский плащ, накинула его себе на плечи и сказала:

- Как удивится малый, когда вместо живой гречанки они принесут ему труп в его варварском одеянии!

Наконец она надвинула себе на голову шляпу и взяла в углу комнаты, где стояло оружие братьев, охотничье копье.

Получив отрицательный ответ на свой вопрос, нет ли вероятности, что в этом метательном оружии будет признана собственность братьев, она сказала:

- Благодарю также и за этот подарок.

Наконец она быстро повернулась к служанке и вскричала:

- Сожги с помощью твоего брата портрет Коринны, глаза преступника не должны позорить его в другой раз!

С этими словами она вырвала свою руку из рук христианки, которая с горючими слезами старалась удержать ее, и с гордо поднятою головой вышла из комнаты.

Аврелии посмотрели на нее с трепетом.

- И быть принужденными сказать самим себе, что наши товарищи будут ее убийцами! - вскричал Немезиан, прижимая кулак к своему лбу. - Римское оружие никогда еще не бывало обесчещено таким образом!

- Он должен поплатиться за это! - прохрипел раненый. - Мы отмстим за нее, брат!

- За нее и - да услышат это боги! - за тебя также, Аполлинарий! - отвечал Немезиан и поднял руку как бы для клятвы.

Громкий страшный крик, бряцание оружия и короткие звуки команды, врывавшиеся снизу в комнату, прервали обеты трибуна, и он в несколько больших шагов очутился у окна, отодвинул занавеску и увидел ужасное зрелище. Аполлинарий стал звать его назад, прося вспомнить об обязанности относительно брата Мелиссы, который погибнет, если другие найдут его здесь.

Тогда Немезиан взял лишившегося сознания юношу в свои сильные объятия, отнес в ближайшую комнату, положил там на циновку, служившую постелью для их старого верного раба, которого они отослали, и, быстро перевязав раны Александра, одну на затылке, а другую на плече, прикрыл его своим собственным плащом.

Когда трибун вернулся наконец к своему раненому брату, шум на дворе уже несколько стих, однако же к крикам воинов примешивались жалобные вопли. Немезиан поспешно отдернул занавеску, и поток солнечного света хлынул в комнату, до того яркий и полный, что Аполлинарий со стоном закрыл свое израненное лицо руками.

- Ужасно, отвратительно, неслыханно, - вскричал его брат. - Поле битвы... Что я говорю, мирный дом римского гражданина превратился в бойню. Пятнадцать, двадцать, тридцать убитых лежат на траве. А солнце так весело отражается в лужах крови и на оружии товарищей, точно оно радуется... Но там!.. О мой брат, наш Марципор, наш старый славный Марци лежит там! И возле него - корзина с розами, которые он принес в подарок Веренике с цветочного рынка! Они валяются в крови, белые и красные; все это освещено самым лучезарным солнцем неба!

Здесь он громко зарыдал и затем, хрипя от гнева, продолжал:

- Аполлон еще улыбается, но он видит это. И погоди только, погоди немного, Таравтас! Бог уже хватается за мстящий лук! Неужели Вереника уже среди них? У фонтана... Как он блестит, и как весело играют вокруг него цвета радуги... Как там много народа столпилось вокруг какого-то тела... может быть, это тело Селевка? Но нет! Вот они расступились. Вечные боги! Это она! Это Вереника, женщина, ухаживавшая за тобой!

- Мертвая? - спросил он.

- Она лежит на земле с копьем в груди. Вот наклоняется над нею легат легиона - да это Квинт Флавий Нобилиор! - и вытаскивает копье. Мертвая, мертвая... Убитая солдатом из нашей когорты.

Он закрыл лицо руками, а Аполлинарий шептал про себя проклятия, имя верного раба Марципора, который служил еще их отцу, и дикие клятвы мщения.

Наконец Немезиан настолько собрался с духом, что мог продолжать следить за ужасными сценами.

- Теперь, - продолжал он, как бы давая отчет обо всем происходящем, - они теснятся вокруг длинного Руфа. Верно, свирепый бездельник снова сделал что-нибудь гнусное, что даже подобным ему негодяям кажется слишком сильным. Там они также держат крепко раба с каким-то узлом в руке. Может быть, украденное добро. Они накажут его за это смертью, но разве сами они лучше его? Если бы ты только мог видеть, как они сбежались со всех сторон с самыми прекрасными вещами. Великолепный золотой кувшин, украшенный драгоценными каменьями, из которого Вереника наливала тебе в стакан библосское вино, там же... Что же мы такое: солдаты или же грабители и убийцы?

- Если мы грабители и убийцы, - вскричал Аполлинарий, - то такими сделал нас один человек!

Здесь он был прерван приближавшимся шумом оружия в коридоре и сильным стуком в дверь комнаты. Вслед за тем в комнату заглянула голова какого-то воина и после беглого осмотра ее снова скрылась с восклицанием: "Это правда, там лежит Аврелий!"

Только на несколько мгновений послышался другой густой голос, и на пороге показался легат легиона Квинт Флавий Нобилиор в полном боевом наряде и приветствовал братьев.

Он, также как они, происходил из знатного рода и командовал вместо префекта преторианцев Макрина, которого государственные должности освобождали от военного управления этим корпусом. Будучи на двадцать лет старше Аврелиев, он, товарищ их отца по оружию, позаботился об их быстром повышении по службе. Он был их верным другом и покровителем, и несчастье Аполлинария возмутило его так же глубоко, как и приказание, в исполнении которого он принужден был участвовать сегодня.

После того как он сердечно поздоровался с братьями, увидал их возбужденное состояние и выслушал их жалобу по поводу убийства их старого раба, он покачал головою и, указывая на свои окровавленные сапоги и голени, сказал:

- Извините, что пачкаю вашу комнату. Если бы кто вышел в таком виде из жестокого сражения, то это могло бы послужить к чести воина; но это кровь беззащитных граждан, и притом к ней примешивается женская кровь.

- Я видел труп хозяйки этого дома, - сказал Немезиан глухим голосом. - Она ухаживала за братом, как мать.

- Но она была так неосторожна, что навлекла на себя гнев цезаря, - перебил его Флавий, пожимая плечами. - Мы должны были привести ее к нему живую; однако же он имел относительно нее далеко не дружеские намерения. Но она испортила его игру. Удивительная женщина! Едва ли я видел какого-нибудь мужчину, который так смело, как она, смотрел бы в лицо добровольной смерти... Если солдаты убивали тех, которые попадались под их удары, то это им было приказано, а я присутствовал при этой бойне, потому что лучше... Но вы сами можете представить себе это! Вдруг из одной двери выступила какая-то высокая фигура необыкновенного вида; широкие поля дорожной шляпы прикрывали ее лицо, а на плечи был наброшен шутовской императорский плащ. Она поспешно идет к отряду Семпрония, грозно потрясает охотничьим копьем и густым голосом бросает солдатам в лицо бранные слова, которые и во мне поднимают желчь. В эту минуту я замечаю длинную женскую одежду под каракаллой, и так как шляпа как раз в это время сдвинулась, то я вижу и прекрасное женское лицо с большими ужасными глазами. Тогда мне внезапно приходит мысль, что это яростное, презирающее смерть существо - женщина, и та самая, которую следует пощадить. Я кричу это солдатам - однако же в это мгновение я стыжусь нашего сословия, - но было слишком поздно - длинный Руф пронзил ее копьем. Даже в падении она сохранила достоинство царицы; и когда солдаты окружили ее, она смерила каждого в отдельности своими выразительными глазами и проговорила: "Позор мужчинам и воинам, которые позволяют, чтобы их, как собак, натравливали на убийство, и стыд!"

Тогда Руф поднимает меч, чтобы покончить с нею, но я хватаю его за руку, становлюсь возле нее на колени и прошу позволить мне осмотреть ее рану. Но она хватается обеими руками за копье в ее груди и с прерывающимся дыханием бормочет мне: "Он хотел видеть живую... Отнесите к нему мой труп и, кроме того, мое проклятие".

С этими словами она, собравшись с последнею силою, вдвигает копье глубже в свою грудь, но в этом не было нужды.

Точно окаменелый я вперил взгляд в ее изумительно благородные и даже в смерти еще гневные черты и в страшно большие, широко раскрытые глаза. Можно было потерять рассудок. Еще и тогда, когда я закрыл ее веки и покрыл ее плащом...

- Что же сделалось с трупом? - спросил Аполлинарий.

- Я велел перенести его в дом и тщательно запереть комнату покойницы. Но когда затем вернулся к солдатам, мне пришлось защищать от них Руфа, которого они готовы были разорвать в куски, потому что он лишил их богатой награды, которую цезарь обещал за живую узницу.

- И ты принужден был терпеть, - спросил взволнованный Немезиан, - видя, как наши воины, храбрые солдаты, в мирном городе, точно шайка разбойников, разграбляли этом дом, гостеприимно приютивший многих из нас? Я видел, как они тащили и собирали в кучу то, что еще вчера было в нашем пользовании.

- Император... его позволение, - вздохнул Флавий. - То, что есть в каждом человеке самого низкого, обнаруживается сегодня, и солнце освещает это довольно ласковым светом. Не один вчерашний жалкий бедняк отправляется сегодня спать богатым человеком. Но я думаю, что многое все-таки ускользнуло от солдат. В комнате хозяйки дома, откуда я только что пришел, еще горел огонь, в котором обугливались разные вещи. Пламя истребило также и картины - это выдавала одна расписанная дощечка. Может быть, в этом доме были замечательные произведения Апеллеса и Зевксиса. Чтобы они не достались царственному врагу, ненависть этой женщины велела их уничтожить, и кто может ставить ей это в вину?

- Это был портрет ее дочери, - вырвалось из уст Немезиана.

Флавий с удивлением посмотрел ему в лицо и спросил:

- Так вы были поверенные ее тайн?

- Да, - отвечал Аврелий. - И мы гордимся тем, что она считала нас достойными этой чести. Прежде чем она вышла, чтобы дать себя убить, она простилась с нами. Мы позволили ей это, потому что по крайней мере нам противно поднимать руку на благородную матрону.

Флавий пристально посмотрел на него и гневно вскричал:

- Не думаешь ли ты, молодой франт, что это менее прискорбно мне и многим другим из нас? Да будет проклят этот день, позорящий наше оружие кровью женщин и рабов, и пусть навлечет на меня проклятие каждая драхма, которую я возьму из этой хищнической добычи! Называйте несчастье, удержавшее вас вдали от этого бесчинства, благоприятною судьбою, но остерегайтесь презирать тех, кого присяга принуждает попирать ногами то, что в них есть человеческого! Тот, кто, будучи солдатом, находится в сообщничестве с противниками военачальника...

Здесь он был прерван приходом христианки Иоанны, которая поклонилась Флавию и затем в смущении остановилась перед ложем Аполлинария.

Беглый взгляд, брошенный ею на соседнюю комнату, а затем на Немезиана, был замечен проницательным военачальником, и с солдатскою решительностью он спросил:

- Что скрывается за этою дверью?

- Один несчастный, - отвечал Немезиан.

- Селевк, владелец этого дома? - строго спросил Флавий.

- Нет, - отвечал Немезиан. - Это не более как бедный раненый живописец. Однако же преторианцы пошли бы для тебя в огонь, если бы ты выдал им этого человека как драгоценную добычу. Но если ты таков, каким мы считаем тебя...

- Мнение молодых горячих голов имеет для меня так же мало значения, как благосклонность подчиненных, - прервал его Флавий. - Я следую тому, что повелевает мне совесть. Итак, живо! Кто спрятан там?

- Брат девушки, из-за которой цезарь... - проговорил раненый, запинаясь.

- Девушка, - прервал его военачальник, - которой приписывают то, что ты лежишь здесь с изуродованным лицом. Однако вы настоящие Аврелии, вы, юноши... и если вы сомневаетесь в том, что я тот, за кого вы меня принимаете, то я, со своей стороны, охотно признаюсь, что я вас нахожу именно такими, какими желаю видеть. Преторианцы убили вашего друга и слугу, возьмите же себе взамен того, кто лежит там.

Немезиан, тронутый, схватил обеими руками правую руку Флавия, а Аполлинарий бросил ему с ложа слова благодарности.

Флавий постарался освободиться от них и пошел к двери, но христианка Иоанна загородила ему дорогу и просила его позволить Аврелиям, у которых убили слугу, взять другого, со стороны которого им не грозит никакая измена. Преторианцы схватили его в имплювиуме, когда он, презирая опасность, проник в дом, чтобы повидаться с живописцем, отцу которого принадлежит уже много лет. Он наилучшим образом будет помогать ухаживать за Аполлинарием и братом Мелиссы и сделает все возможное, чтобы убежище Александра осталось незамеченным. Сюда, наверное, проникнут воины, и другим тоже угрожают самые дурные последствия, если солдаты уведут верного человека как арестанта, и посредством пытки у него будет вырвано признание, где находятся отец и другие члены семьи Мелиссы.

Флавий обещал позаботиться об освобождении Аргутиса. После нескольких слов благодарности и прощания он оставил Аврелиев.

Немного времени спустя раздались звуки трубы, созывавшей грабителей, рассеявшихся по дому Селевка, и Немезиан увидел своих товарищей, шедших маленькими группами. За ними следовали оруженосцы, нагруженные драгоценностями всякого рода, и три повозки, в которые были впряжены благородные кони Селевка и его умерщвленной жены. Они везли за преторианцами ту часть добычи, которая была слишком тяжела для человеческих плеч.

На последней из них стоял высоко поднятый Эрос работы Праксителя. Яркое солнце этого дня освещало его улыбающуюся мраморную голову, и он с очарованием красоты, жаждущей любви, смотрел на черно-красные лужи на земле и на вооруженную когорту, которая шла впереди него, чтобы проливать новую кровь и возбуждать новую ненависть.

Когда Немезиан отошел от окна, в комнату входил Аргутис.

Трибун легиона отпустил его, и, когда Иоанна подвела верного слугу к постели Александра, и он увидал юношу, бледного и с закрытыми глазами, как будто смерть требовала и его в качестве жертвы, он, громко всхлипывая, опустился возле него на колени.

ХХХII

Между тем как Александр, потрясаемый лихорадкой от ран, но пользовавшийся хорошим уходом Аргутиса и Иоанны, звал Агафью и своего брата Филиппа, но еще гораздо чаще сестру, Мелисса находилась одна в своем потаенном убежище.

Оно было довольно обширно, потому что состояло из комнат, служивших для посвящения посторонних людей в мистерии Сераписа. Для этого назначения был отведен ряд комнат, палат и зал, занимавший всю ширину гигантского здания от запада к востоку. Прилежные руки живописцев и ваятелей украсили здесь повсюду стены и потолки живописными изображениями или горельефами, которые должны были смущать или устрашать непосвященных. Статуи, в которых не было недостатка, тоже носили странные символические знаки, а мозаика пола представляла картины, возбуждавшие воображение зрителя и еще чаще устрашавшие его.

Когда Мелисса вошла в свою маленькую спальню, тьма скрыла все это от ее глаз.

Она охотно последовала совету матроны тотчас же лечь спать. Но Эвриала еще некоторое время сидела на краю ее постели, слушая рассказ о том, что пережила она в последние часы, и дала ей наставление, как она должна поступить в том случае, если ее убежище подвергнется осмотру.

Прощаясь со своею покровительницей, Мелисса рассказала ей также то, что говорила ей служанка Иоанна о жизни Иисуса Христа; но свое расположение к личности Спасителя она выражала таким странным, чисто языческим образом, что Эвриала жалела, что не может теперь же разъяснить слышанное девушке, истомленной усталостью. Наконец матрона с сердечным поцелуем пожелала ей покойной ночи, и как только Мелисса осталась одна, сон сомкнул ее усталые глаза.

От того момента, когда она заснула, утро было не далеко, и Мелисса, привыкшая вставать рано, с удивлением заметила, проснувшись, что день уже далеко подвинулся вперед.

Поэтому она быстро поднялась и тотчас же сообразила, что, должно быть, Эвриала заходила к ней, потому что девушка нашла возле своего ложа свежее молоко и несколько исписанных свитков, которых не было накануне.

Ее первою мыслью была мысль о своих близких: об отце, братьях, женихе, и она помолилась о каждом из них, прося о их спасении прежде всего дух умершей матери, затем великого Сераписа, которые, конечно, могли услышать ее в этом, им посвященном, месте.

То, что угрожало ее близким, заставило ее совершенно забыть о своей собственной опасности, и она живо представляла себе, что происходит с каждым из них, что делается для каждого, чтобы скрыть его от сыщиков ужасного человека, который теперь, вероятно, уже получил ее письмо.

Вопрос, не может ли он все-таки оказаться великодушным и простить ей, беспрестанно поднимался в ее душе, хотя все заставляло отвечать на него отрицательно.

Во время молитвы и озабоченных дум о своих близких она чувствовала себя еще спокойною, но при первой мысли, относившейся к личности цезаря, ее душою овладело мучительное волнение, и, чтобы успокоить его, она начала осматривать свое обширное потайное убежище, о странном виде которого Эвриала уже предупредила ее.

Но этот вид не только был странен, но волновал сердце и ум изумлением и ужасом.

Куда бы ни смотрели здесь глаза, им повсюду представлялись загадки, и когда Мелисса, стоя у рельефной картины, изображавшей обезглавленных людей вверх ногами и осужденных, которые, кипя в большом котле, с адскою иронией навевали на себя прохладу, смотрела дальше, ее взгляд встречал то изображение женщины, по скорченному телу которой плавали барки, то четырехглавого барана или птиц с человеческими головами, поднимавшихся с трупа, обвязанного пеленами мумий. На потолке находились еще более странные изображения, а когда Мелисса, для успокоения своей встревоженной фантазии, смотрела на пол, то ее взгляд упадал на мозаичную картину, представлявшую сонм богинь мщения, которые гнали перед собою преступников, или на огненную лужу, охраняемую с четырех сторон какими-то странными уродами.

Притом все эти изображения были выполнены не в жестком, прямолинейном стиле, свойственном египетским произведениям подобного рода, а греческими художниками, с такою натуральностью и жизненностью, точно они говорили со зрителем; и Мелиссе казалось, что они сходят со стен или с потолка навстречу ей.

Дальнейшее пребывание здесь, подумала она, свело бы ее с ума; однако же ее внимание привлекали то исполинская жаровня, на металлическом дне которой еще лежали большие куски угля, то водяной бассейн, на дне которого виднелись крокодилы, лягушки, черепахи и раковины, сделанные из мозаики.

Кроме этих вещей, ее любопытство приковывали к себе также большие шкафы, в которых лежали здесь - свитки письмен, там - какая-то странная утварь, далее, наконец, одежды различного кроя и размера, начиная от простого хитона обыкновенного человека до пышной, покрытой звездами мантии адепта.

Она слышала от Эвриалы, что мисты, желавшие быть принятыми в более высокую степень, должны были переходить здесь через огонь и воду и в различных одеяниях проходить разные церемонии.

Далее покровительница Мелиссы сообщила ей, что непосвященный, который захотел бы войти в эти покои, должен отворить три двери, причем каждая поднимает громкий звон бубенчиков, и, таким образом, Мелиссе будет время уйти из комнаты, в которой она может запереться. В случае опасности дверь, видимая только для посвященных, выведет ее оттуда на лестницу и затем на улицу. К счастью, спальная комната находилась недалеко от окон, выходивших на запад, и здесь она находила облегчение после опутывавших ее ум впечатлений, нахлынувших при созерцании внутренних комнат ее потайного убежища.

Вымощенный камнями проход, отделявший Серапеум от Стадиума, сначала был довольно оживлен, но колесницы, всадники и пешеходы, на головы которых она смотрела из своего высоко расположенного помещения, привлекали ее так же мало, как и обширная пустая внутренность ристалища с широкой ареной, часть которой она могла обозревать.

"Должно быть, на завтра назначены состязания в бегах", - думала она, потому что множество рабов здесь - выравнивали песок, там - украшали цветами ложу в самом нижнем ряду для зрителей, которая, очевидно, предназначалась для императора.

Неужели ей предстоит еще раз увидеть этого ужасного человека отсюда, где она считала себя спрятанною от него?

Ее сердце забилось быстрее, и в то же время ее возбужденный ум начал ставить ей вопрос за вопросом, из которых каждый с новою силой пробуждал в ней заботу о ее близких, о которых она перед тем думала с гораздо большим спокойствием и с большею уверенностью.

Куда мог убежать Александр? Удалось ли отцу и Филиппу скрыться в мастерской Главкиаса? Ускользнули ли из гавани вовремя Диодор с Полибием и Праксиллой? Каким образом устроил Аргутис, чтобы ее письмо дошло до цезаря, не подвергая себя самого слишком большой опасности? Относительно Каракаллы она не сознавала за собою никакой вины.

Ведь в самом деле существовала какая-то таинственная сила, которою она была привлечена к нему. Она еще и теперь чувствовала, что охотно оказала бы ему всякую услугу и помогла бы переносить то тяжкое бремя, которое на него наложила его жестокая судьба.

Только его судьба не могла сделаться и ее судьбою. Сердце ее принадлежало другому, и в этом созналась она в своем письме к нему, хотя, может быть, слишком поздно.

Если он действительно обладает сердцем, способным к любви, и привязался этим сердцем к ней, то ему, должно быть, тяжело чувствовать, что он отдал свою привязанность девушке, уже принадлежавшей другому в то время, когда она явилась к нему в первый раз в качестве просительницы, глубоко охваченная теплым состраданием. Однако же он, конечно, не имеет права осуждать способ ее действия.

В этом она была твердо убеждена.

Если ее отказ возбудит его гнев, и предсказание отца и Филострата, что его ярость ввергнет в погибель и многих других, все-таки оправдается, то...

Здесь она остановилась, и по ней пробежал холод.

Но вслед за тем она вспомнила о том часе, когда она была готова сделаться его женою и пожертвовать любовью и счастьем, для того чтобы смягчить его дикий нрав и защищать других от его необузданной страстности. Она уже теперь была бы, может быть, его женою, если бы он сам не показал ей, что она никогда и ни в каком случае не приобретет силу смягчать его внезапно вспыхивающий гнев и испрашивать милосердие к жертвам его свирепой жестокости.

Убийство Виндекса и его племянника нанесло этой надежде смертельный удар. Мелисса наилучшим образом знала, как серьезна была ее решимость бескорыстно отречься от всякого притязания на будущее счастье, чтобы отстранить от других угрожавшую им опасность, и теперь, когда она знала историю божественного Учителя христиан, она сказала себе самой, что в тот час она поступила так, что ее действия были бы ободрены Им. Но отдавать на попрание самые чистые, самые жаркие желания своего сердца напрасно и не ради какой-нибудь другой благочестивой идеи - это не было бы ни добрым, ни справедливым, - так ей с уверенностью говорит ее здравый смысл.

Преступления, которые совершал Каракалла теперь, без нее, он совершал бы и с нею. Как мало ценил бы он обладание ею, а она... Как только минует эта опасность, как только он снова удалится в какую-нибудь другую часть своей обширной империи, и те, которых она любит, останутся нетронутыми, тогда с человеком, которому принадлежит ее сердце, она может стать столько же счастливою, невыразимо счастливою, сколько, сделавшись супругою императора, она была бы несчастна, причем сделалась бы жертвой никогда не прекращающегося смертельного страха.

Эвриала была права, и судьба, которую призвала она, Мелисса, решила правильно. Величайшая из жертв была бы принесена напрасно; в угоду нечистым желаниям злодея она совершила бы самую низкую измену, отравила бы сердце и душу и себе самой, и своему возлюбленному и испортила бы себе всю свою будущую жизнь.

Итак, прочь праздные сомнения! Пифагор был прав, запрещая терзать свое сердце. Выбор сделан! Каракалла и она идут по разным дорогам, и каждое будущее преступление будет только продолжением его прежних деяний.

Ей же остается только бороться за счастье собственное и своих близких против каждого, кто угрожает ему, и прежде всего против ужасного человека, который принудил ее, невинную, скрываться подобно преступнице.

Ею овладело честное негодование против кровожадного преследователя, и с поднятою головою она вернулась в комнату, чтоб закончить одеваться.

При этом она работала руками еще быстрее, чем обыкновенно, потому что свитки, которые принесла ей Эвриала, когда она еще спала, привлекали ее взор, обещая многое.

С нетерпением желая узнать их содержание, она схватила книги, поставила на подоконник скамейку и попробовала читать. Но извне до нее донеслось множество голосов, и, посмотрев на улицу, она увидала целые толпы юношей, шедших в Стадиум.

Как прекрасны были фигуры молодых людей, которые, болтая и распевая песни, шли группами; и она сказала себе самой, что Диодор и Александр оказались бы здесь выше большинства и принадлежали бы из красивых к числу красивейших.

В течение некоторого времени она развлекалась этим зрелищем; но когда последний человек исчез в Стадиуме, и все выстроились там по отдельным отрядам, она снова схватилась за свитки.

Один содержал в себе Евангелие от Матфея, другой - Евангелие от Луки.

Начало первого, с его родословного, не представляло ничего, кроме чуждых имен, которые не могли приковать ее внимание, и потому она перешла к Евангелию от Луки, и спокойный повествовательный тон его понравился ей. Правда, чтение сначала подвигалось с трудом, и она перескакивала через разные непонятные для нее фразы, но вторая глава начала занимать ее. Там рассказывалось о рождении великого Учителя, Которого христиане чтят, как своего Бога'. Ангелы возвестили пастухам в поле, что всему народу предстоит великая радость, потому что родился его Спаситель. И этим Спасителем и избавителем будет не какой-либо великий герой или мудрец, а младенец, обвитый пеленами и лежащий в яслях.

Здесь Мелисса в первый раз улыбнулась снова: она любила маленьких детей и уже давно не знала ничего приятнее, как играть с малютками и ухаживать за ними. Каким множеством веселых часов она была обязана хорошеньким внукам своего соседа Скопаса!

И этот младенец, который при своем рождении был принят ангелами, сделался Богом, в которого веруют столь многие люди. И слова, которыми Он был приветствуем, гласили: "Слава в вышних Богу, и на земле мир, в человецех благоволение!"

Как величественно и вместе как приветливо звучали эти слова!

В живом волнении она схватила свиток, и ее черты выразили нетерпеливое желание положить конец противоположному состоянию вещей, когда она, внятно только для себя самой, вскричала: "Да, мир, спасение, благоволение!" Не эта злоба, жажда мести, не эта кровь, не это преследование и, как ее ужасный плод, эта боязнь, эта страшная, жестокая боязнь.

Здесь она была прервана бряцанием оружия и стуком молотка, доносившимися до ее слуха.

Македонский легион императора и другие пехотинцы молча шли отрядами и исчезали в боковых дверях, которые вели к верхним ярусам Стадиума.

Что могло это значить?

В то же время плотники запирали большие главные ворота огромными брусьями. Это имело такой вид, как будто дело шло о том, чтобы укрепить ворота какого-нибудь шлюза от напора поднявшейся воды.

Но ведь Стадиум был наполнен людьми!

Она видела, что многие тысячи молодых людей вошли туда, и там внизу стояли они, голова к голове, на арене. К этому присоединилось большое множество воинов. Но ведь все они захотят выйти снова оттуда, и какая давка должна будет произойти на боковых лестницах, если будет заперт главный выход!

Ей хотелось закричать туда вниз и предостеречь плотников от подобного безумия. "Или же хотят, - думала она, - задержать городскую молодежь силою в Стадиуме, чтобы прочесть ей новые строгие предписания и арестовать ослушников?"

Должно быть, так! Что за безобразие!

Вот прибыло несколько отрядов нумидийских всадников медленным шагом. Во главе их ехал на необычайно длинноногой лошади легат. Какой он высокий!

Вот он посмотрел вверх и в сторону, и Мелисса узнала в нем начальника полиции, египтянина Цминиса.

Ее рука искала, где находится сердце, потому что ей казалось, что оно перестало биться.

Этот злодей, смертельный враг ее отца и Александра, теперь в качестве начальника находится во главе римских войск!

Должно быть, творится что-нибудь ужасное, неслыханное!

Солнце отражалось на гладкой шерсти его высокой вороной лошади и в секире ликтора, которую он держал в руке и которая служила ему в качестве жезла военачальника.

Вот он поднял ее один раз и еще раз, и хотя Мелисса смотрела на него со значительной высоты, но она видела, как резко желтоватые белки его глаз выделялись на коричневом лице.

Вот белая сталь в третий раз сверкнула на солнце; затем после короткого промежутка времени, который показался ей невыносимо долгим, послышались трубные сигналы один за другим.

Мелисса сама не знала, откуда у ней взялось столько хладнокровия, чтобы сосчитать их, но это ей удалось. Трубные звуки умолкли после седьмого, и вскоре за тем то здесь то там со всех сторон Стадиума короткие звуки трубы прорезали воздух.

Каждый вонзался, подобно стреле, в сердце девушки, которая прислушивалась, затаив дыхание.

С тех пор как она увидела Цминиса, она считала возможным все, даже самое ужасное; однако же тысячеголосый крик ярости и отчаяния, который теперь доходил до нее бурно вздымающимися волнами звуков, вопиял к ее слуху так, как далеко неслыханная действительность превосходила ее самые ужасные предчувствия.

Задыхаясь, с пылающею головою, она далеко высунулась из окна и не чувствовала лучей солнца, которые в эту минуту начали задевать верхний этаж западной стороны Серапеума, и не обращала внимания на опасность быть замеченною и ввергнуть самое себя и свою покровительницу в погибель.

Дрожа, подобно газели в морозную зимнюю ночь, она хотела вернуться в глубину комнаты, но чувствовала себя точно прикованной к окну. Она хотела закрыть уши и глаза, однако же принуждена была видеть и слышать. Все в ее душе побуждало ее кричать о помощи, но с ее губ не сорвалось ни одного звука.

Так стояла она, смотрела и вслушивалась, пока ее тихие стоны не превратились в тот смех, который горе, истощившее все средства для своего проявления, заимствует от веселья.

Наконец она опустилась на колени и, скорчившись на полу, снова начала смеяться пронзительным хохотом сквозь горькие слезы, пока в ней не явилось сознание того, что она делает.

Тогда она вздрогнула от ужаса, и порывистые рыдания потрясли ее грудь. Она плакала и плакала - и слезы облегчили ее.

Первые лучи послеполуденного солнца уже касались окна, но она еще не собралась с духом, чтобы встать. Поток яркого света, в котором кружились миллионы пылинок, волновался перед ее глазами, и между тем как ее дыхание рассеивало эти колеблющиеся атомы, в ее душе промелькнула мысль, что в это мгновение слово бешеного безумца с силою бури уносит в царство ничтожества счастье, радость, спокойствие и надежду жизни многих тысяч людей.

Но затем она собрала все свои силы. То страшное, что она созерцала, грозило запечатлеться в ее глазах так глубоко и отчетливо, как черты тех изображений, которые ее отец вырезал своею радирною иглою на ониксе, и она должна была освободиться от этого впечатления, иначе всякая надежда на то, что к ней когда-нибудь снова вернется радость, будет для нее потеряна.

Едва ли прошел час с тех пор как она видела арену, наполненную, подобно корзине со свежими цветами, великолепными юношескими фигурами.

Затем на сиденьях обширного пространства для зрителей, на которое она смотрела сверху, появились воины македонской фаланги и многие когорты эфиопских стрелков из лука и уселись во всех рядах, как любопытные зрители ожидаемого представления, но в полном военном уборе.

Вначале юноши и молодые люди, построенные в отдельные отряды, пели, смеялись, болтали, и то там то здесь раздавалась какая-нибудь веселая песня; но затем произошли неприятные столкновения с полицейскими, и между тем как более юные и беззаботные еще сохраняли свою веселость, здесь - целые толпы неприязненным взором смотрели на римлян, там - отдельные лица многозначительно и озабоченно переглядывались друг с другом или безмолвно и с недовольным видом смотрели на песок арены.

Беспокойная, горячая кровь этих сынов неугомонного, деятельного, свободного города, жившего кипучей жизнью среди упорного труда и одуряющего веселья, не мирилась с долгим ожиданием, а когда им сделалось известным, что ворота запирают, они достаточно ясно выразили свое нетерпение и недоверие.

Робкие свистки и другие выражения неудовольствия скоро сменились более резкими и громкими, потому что стоять в замкнутом пространстве сделалось невыносимо.

Однако же ликторы и полицейские позволяли всему этому спокойно идти своим чередом после того как они удалили из среды молодых людей ученика музея, сочинившего эпиграмму на мать императора. Казалось, что этот один, который ведь и в самом деле зашел слишком далеко, поплатится за других.

Затем раздались звуки труб, и тогда даже самыми легкомысленными из юношей овладели беспокойство и томительная боязнь.

Со своего возвышенного наблюдательного поста Мелисса, несмотря на то что появление Цминиса лихорадочно взволновало ее, видела, как их сомкнутые группы разомкнулись, как они в нерешительности, ожидая чего-то недоброго, двигались, смешиваясь одна с другою, и кудрявые головы поворачивались то туда то сюда, пока звуки труб, раздавшиеся с мест для зрителей, не заставили все глаза направиться вверх, и тогда началось ужасное.

"Остановитесь, безумные!" Действительно ли этот крик сорвался с губ Мелиссы или же она только вообразила, что бросила его в Стадиум, она сама не знала; однако же когда она подумала о длинном ряде нумидийцев и о том, как они с быстротою молнии подняли свои кривые луки и затем осыпали дождем стрел беззащитных несчастных молодых людей на арене, то ей показалось, что она кричит им во второй раз: "Остановитесь!"

Тогда ей показалось, как будто буря сорвала с вершины какого-то невидимого исполинского дерева тысячи прямых ветвей и сверкающих на солнце металлических листьев и бросила их на арену. И когда ее взор следил за ними, ей почудилось, что она видит хлебную ниву, над которою разразился ужасный град. Но ветви и листья были копья и стрелы, а каждым из побитых стеблей было молодое, цветущее человеческое существо.

Неслыханное предложение Цминиса было приведено в исполнение. Каракалла насытился кровью александрийской молодежи.

Из поносивших его юношеских языков не осталось уже ни одного; каждая пара юных губ, которая дерзнула открыться для насмешливого восклицания или при виде цезаря сжаться, чтобы освистать его, все это успокоилось навек, и с немногими виновными ушло во сто раз большее число невинных.

Теперь Мелисса знала, для чего были заперты входные ворота Стадиума балками, для чего отряды всадников были поставлены перед боковыми дверями!

Площадь для бегов превратилась в озеро крови, омывавшее смешанную кучу умирающих; убийство царило там, где прежде сидели мирные зрители и оттуда вместо зеленых венков и кликов одобрения посылало смертоносное оружие на арену.

Казалось, что солнце из сострадания желает своим ослепительным блеском помешать человеческим глазам видеть ужасающую картину.

Чтобы избавиться от невыносимого зрелища, Мелисса закрыла глаза и сделала над собою усилие, чтобы собраться с духом и спрятаться куда-нибудь.

Но вот снова до нее донеслись громовые фанфары и громкие клики торжества, и какая-то непреодолимая сила повлекла ее снова к окну.

Перед Стадиумом стояла великолепная колесница, запряженная четверкой лошадей и окруженная воинами и придворными.

Это была колесница императора: вожжи держал сенатор Пандион.

Одобрит ли Каракалла свирепейшее из всех злодеяний, которым руководил Цминис, или же он, возмущенный излишеством кровавого рвения своего злого орудия, отвернется от него с негодованием?

Она думала, она надеялась, что произойдет последнее. Она во что бы то ни стало желала получить ответ на этот вопрос, который был возбужден в ней не одним любопытством.

Приложив руку к сильно бившемуся сердцу, она смотрела на окровавленную арену, на места для зрителей и на украшенную ложу императора.

Там стоял Каракалла и возле него египтянин, который пальцем указывал на арену. И то, что представляла последняя в том месте, на которое он указывал, было так ужасно, что Мелисса сомкнула глаза и закрыла их руками. Но она все-таки должна была видеть, и потому снова посмотрела вниз. Тот, чьему уверению, что только забота о троне и государстве и принуждение со стороны жестокой судьбы заставили его проливать человеческую кровь, она поверила, стоял там, возле презренного, нечестивого сыщика, длинная фигура которого далеко превосходила рост императора. Рука цезаря лежала на плече негодяя, его глаза покоились на кровавом поле, покрытом трупами у его ног. Но вот он поднял голову, вот он повернул к ней лицо, страдальческое выражение которого однажды взволновало ее душу, и засмеялся. Ни одна черта его не ускользнула от ее взгляда. Да, он смеялся так громко, так непринужденно-весело, что ей еще никогда не случалось быть свидетельницею подобного смеха. Да, он смеялся так от души, что его грудь и плечи тряслись и вздымались.

Вот он отнял руку от плеча египтянина и сам указал на ужасное место смерти.

Мелиссе казалось, что смех Каракаллы, ни малейший звук которого не мог дойти до нее, громко раздается в ее ушах, подобно вою пены, и, повинуясь непреодолимому побуждению, она еще раз посмотрела на все это молодое счастье, на эти жизни, которые были уничтожены в какой-нибудь час, и на эти потоки крови, которые будут оплаканы таким множеством горячих слез.

Сердце ее обливалось кровью от этого зрелища, однако же она благодарна ему, так как оно показало ей в первый раз всю преступную испорченность смеющегося чудовища во всей ее отвратительной наготе.

Омерзение к человеку, для которого все было ничтожно, кроме власти, злобы и козней, вытеснило из сердца Мелиссы страх, сострадание и последнюю тень упрека себе самой за то, что она возбудила в нем желания, которых не могла исполнить.

Ее маленькие руки сжались в кулаки, и, не глядя больше на отвратительного мясника, осмеливавшегося поднять к ней глаза, она отступила от окна и, устрашенная хриплым звуком своего собственного голоса, громко вскричала себе самой: "Время, время! Сегодня оно исполняется для него".

Как сверкнули при этом ее глаза и с каким бурным волнением поднималась и опускалась ее грудь! Каким твердым шагом измеряла она затем длинный ряд комнат, между тем как в ней укреплялось убеждение, что это деяние злобного убийцы в пурпуре приблизит для угнетенного света день спасения и мира, о которых мечтал отпущенник Андреас. Когда же безмолвное ее скитание по комнатам снова привело ее к тем книгам, которые Эвриала тихонько положила на ее постель, она в восторженном возбуждении схватила радостное благовестие Луки, подняла его вверх и громко крикнула в окно приветствие ангела, запечатлевшееся в ее памяти, как будто желая, чтобы Каракалла услышал его: "И на земле мир, в человецех благоволение!"

Затем она снова начала ходить по комнатам языческих мистов, повторяя про себя каждое доброе слово, которое она слышала от Эвриалы и отпущенника Андреаса. Образ Божественного Учителя, пришедшего для того чтобы даровать миру любовь и самоотверженно запечатлеть свое возвышенное учение смертью, восставал перед ее душою, и то, что ей рассказывала о Нем христианка Иоанна, поясняло этот образ так, что он стоял перед нею с явственными чертами, прекрасный, кроткий, полный любви и благости.

При этом она радостно вспомнила борьбу, которую вела сама с собою, и приятное чувство после своего решения пожертвовать своим собственным счастьем, чтобы оградить других от страдания.

Теперь свитки Эвриалы могущественно привлекали ее, так как они содержали в себе ключ для входа во внутренность чудесного здания, в преддверие которого ввели ее сама жизнь и ее собственные испытания.

Она села спиною к окну и раскрыла Евангелие от Матфея от первого стиха, который рука Эвриалы написала красными чернилами.

Для связного, последовательного чтения у Мелиссы недоставало спокойствия; с нетерпением ребенка, в первый раз попавшего в новый сад, приобретенный его родителями, она спешила перейти от одного привлекательного места к другому и каждое применяла к себе самой, к тем, кого она любила, и, в другом смысле, к нарушителям ее мира.

С радостным сердцем она верила теперь обещанию, которое сперва поразило ее, что скоро придет Царствие Небесное. Но ее глаза быстро пробегали развернутый свиток дальше и были прикованы некоторым местом, обращавшим внимание читателя на одну главу.

В нем описывалось, как Иисус Христос взошел на гору, чтобы сказать слово толпе народа, следовавшего за Ним. Он говорил о Царствие Небесном, о блаженстве и о тех, кому будет дано достигнуть его.

В числе их прежде всего были названы нищие духом, и Мелисса подумала, что она сама, конечно, принадлежит к ним. Среди богатых ее брат Филипп, разумеется, принадлежал к числу богатейших, а куда привели его острый ум и беспрестанное размышление, которое так редко давало время чувству возвысить свой голос?

Плачущие, говорилось далее, утешатся. О если бы ей было возможно призвать к себе Веренику и заставить ее принять участие в этом обетовании! А кроткие! Может быть, им достанется господство по низвержении злодея, который залил мир кровью и стоит дальше всех людей на земле от того кроткого и наполняющего сердце теплотою духа, который смотрит на нее из этой книги. К алчущим и жаждущим правды опять принадлежит она сама. Она насытится - Эвриала и Андреас уже накрыли для нее стол.

Милостивые, говорилось далее, будут помилованы. Если кто-нибудь, то она, конечно, имеет право причислить себя к миролюбивым, и потому и к ней относится обещание о причислении миротворцев к детям Божиим.

При следующем стихе она выпрямилась, и все ее лицо просияло от радости, потому что этот стих показался ей написанным для нее. Ей казалось даже каким-то счастливым чудом, что она нашла его здесь. В нем говорилось: "Блаженны те, которых преследуют за правду, потому что им принадлежит Царствие Небесное; блаженны вы, когда поносят вас и изгоняют и говорят про вас всякие злые слова".

Все это случилось с нею самою в последние дни, хотя она не ради Иисуса Христа или справедливости, а ради себя самой хотела взять на себя самое тяжкое бремя.

А убитые там, на арене! Не ждет ли и их также обещанное блаженство? О как горячо желала бы она даровать этим несчастным самую прекрасную участь! И если подобная участь выпадет им на долю после смерти, то к чему послужит мщение их кровожадного убийцы?

Если бы еще жива была ее мать, если бы она, Мелисса, могла сообщить ей об этом великом утешении для души!

Она обратилась с краткою молитвою к своей дорогой покойнице, и, когда она развернула свиток дальше, ей в глаза бросились слова: "Любите врагов ваших, благословляйте клянущих вас, делайте добро ненавидящим вас".

Этого еще она не в состоянии была делать, подобное требование казалось ей слишком большим; но такое поведение, конечно, прекрасно и благотворно уже потому, что оно помогает укреплять мир, которого желает она для себя пламеннее, чем какого бы то ни было другого блага.

Георг Эберс - Тернистым путем (Per aspera). 8 часть., читать текст

См. также Георг Эберс (Georg Ebers) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) по теме :

Тернистым путем (Per aspera). 7 часть.
Взгляд на окно показал ему, что время летит. С каким-то странным смуще...

Тернистым путем (Per aspera). 6 часть.
Мелисса с благодарностью кивнула ему головою, и старик продолжал: - Мо...