Георг Эберс
«Тернистым путем (Per aspera). 5 часть.»

"Тернистым путем (Per aspera). 5 часть."

Вы спросите - много ль было

В жизни добрых дел его, -

Сбережет вам ваше время

Мой ответ: "Ни одного!"

Между тем Александр сделал то, что ему было приказано, и когда он снова поставил кувшин на место и вернулся к императору, то испугался: руки Каракаллы метались в судорогах туда и сюда, и обе половинки восковой таблички, которую он разломал во время припадка, валялись у его ног. С пеною у рта он испустил тихий жалобный крик и, прежде чем Александр успел помешать этому, побежденный чрезмерным страданием, впился зубами в ручку кресла, с которого готов был упасть.

Охваченный испугом и искренним состраданием, Александр старался поднять его; но лев, который, должно быть, вообразил, что художник был виновником изменившегося состояния его господина, с ревом поднялся на ноги и, наверное, растерзал бы юношу, если бы зверя после кормления не привязали на цепь.

Александр, не теряя присутствия духа, отскочил за стул и потащил его прочь вместе с лишившимся сознания цезарем, который служил ему также и щитом против рассерженного зверя.

Гален настойчиво предостерегал императора от чрезмерного употребления вина и от сильных душевных волнений; и как основателен был его совет, это доказывал припадок, наступивший с ужасною силой после того как цезарь нарушил оба эти предостережения, одно вслед за другим.

Александру пришлось употребить всю силу своих рук, укрепленных в гимнастической школе, чтобы удержать на кресле больного, силу которого, и без того довольно значительную, удвоил жестокий приступ судорог.

Услыхав яростный рев льва, который, подпрыгивая на своей цепи, уже далеко подвинулся вперед, и крик Александра о помощи, вся свита императора бросилась в комнату. Однако же придворный врач и дворцовый слуга Эпагатос остановили других и вдвоем, при помощи полуслепого Адвента, стали ухаживать за больным, и им удалось скоро привести цезаря в чувство.

Бледный и как бы разбитый, цезарь лежал теперь на диване. Он бессмысленно уставился глазами в пространство, не способный шевельнуться. Александр держал его дрожащую руку, и когда придворный врач, человек средних лет, любившей пожить в свое удовольствие, подошел к художнику и сделал ему знак отойти, желая заступить его место, Каракалла тихим голосом приказал юноше остаться.

Как только прерванная умственная деятельность императора возобновилась, его мысли снова вернулись к причине последнего припадка. Он с горьким, умоляющим взглядом просил Александра еще раз подать ему табличку, но художник сказал, и Каракалла, по-видимому, охотно поверил этому, что он раздавил воск на дощечке во время припадка. Больной сам чувствовал, что подобное занятие ему еще не под силу.

После довольно продолжительного молчания он заговорил об остроумии александрийцев и пожелал узнать, где и от кого живописец слышал эти эпиграммы. Но Александр снова стал уверять, что ему неизвестны имена их сочинителей. Одну он слышал в бане, другую в харчевне, а третью у завивальщика волос.

Император с грустью посмотрел на густые темные, умащенные кудри юноши и сказал:

- Волосы подобны другим благам жизни. Они остаются прекрасными только у здоровых. Ты, счастливец, едва ли знаешь, что значить быть больным. - Затем он безмолвно уставился глазами в пространство и после некоторого молчания внезапно встрепенулся и спросил Александра, как вчера Филострат спрашивал Мелиссу: - Ты и твоя сестра христиане?

Когда юноша с живостью дал отрицательный ответ, то Каракалла продолжал:

- А все-таки! Твои эпиграммы довольно ясно показывают, как относятся ко мне александрийцы. Мелисса тоже родилась в этом городе, и когда я подумал, что она превозмогла себя, чтобы молиться обо мне, то... Моя кормилица, лучшая из женщин, была христианка. От нее я слышал учение любить врагов и молиться за тех, которые нас ненавидят. Я всегда считал это правило невыполнимым, но теперь... твоя сестра... то, что я сказал сейчас относительно волос и здоровья, напоминает мне о словах Распятого, которые не раз говорила мне кормилица: "Ищущему будет дано, а у неимущего отнимется". Как жестоко это и, однако же, как премудро, как страшно метко и истинно! Здоровый! Разве он уже не обладает всем, и сколько новых богатых благ приносит ему этот лучший из всех даров! А болезнь, взгляни только на меня, как много бедствия приносит это проклятье, которое уже и само по себе достаточно ужасно, как много горечи вливает оно во все! - Затем он иронично рассмеялся и продолжал: - А я! Я ведь властитель мира; я обладаю многим, очень многим, и поэтому мне будет очень много дано, и мои самые смелые желания должны быть удовлетворены!

- Да, господин, - сказал Александр с живостью, - за страданием следует радость.

Живи, люби, мечтай и пей,

И увенчай себя цветами, -

поет Сафо, да и совет Анакреона пользоваться настоящим днем тоже недурен. Вообрази, что непродолжительное страдание, отравляющее тебе по временам сладкий напиток жизни, есть кольцо Поликрата, посредством которого ты укрощаешь зависть богов, даровавших тебе так много. На твоем месте - вечные боги! - как наслаждался бы я хорошими, здоровыми часами и показал бы смертным и бессмертным, как много настоящего и истинного наслаждения можно купить с помощью богатства и власти!

Тусклые глаза императора засверкали, он вдруг выпрямился и вскричал:

- Я тоже желаю этого! Я еще молод и обладаю могуществом! - Но вслед за тем он снова в изнеможении опустился на подушки, и Александр, заметив, как он покачал при этим головою, точно желая сказать: "Ты видишь, каково мне", глубже, чем когда-либо, почувствовал сострадание к этому несчастному.

Его молодая душа, восприимчивая ко всякому новому впечатлению, забыла кровь и позорные деяния, запятнавшие этого человека. Его ум художника привык всею душою, без посторонних мыслей, схватывать то, что его привлекало, как будто он был готов изобразить это кистью; и человек, который лежал перед ним, был для него в эту минуту только достойным сострадания существом, которое жестокая судьба обманула в лучших радостях жизни. Ему пришла также мысль, как оскорбительно сам он и другие осмеяли императора. Может быть, Каракалла большую часть крови пролил для блага и единства империи. Он, Александр, ему не судья. Если бы Главкиас видел предмет своего осмеяния лежащим в таком положении, то ему не вздумалось бы придать ему вид уродливого карлика. Нет, нет, художнический глаз его, Александра, хорошо умеет отличать прекрасное от безобразного, и лежащий там на диване изнеможенный человек нисколько не похож на отвратительного пигмея. По его благородным чертам разливалась мечтательная дремота. Только изредка пробегало по ним болезненное вздрагивание, а вся фигура цезаря напоминала художнику красивого эфесского гладиатора Каллиста в ту минуту, когда он, при последних играх, тяжело раненный, лежал на песке, ожидая смерти. Александр с величайшим удовольствием побежал бы домой за своими художническими принадлежностями, чтобы написать изображение больного императора и показать его насмешникам.

Он молча вглядывался в это спокойное, так изящно сформированное природой и внушающее сострадание лицо. Окончательно закоренелый злодей не мог иметь такую наружность; цезаря в эту минуту можно было сравнить с отдыхающим морем. Когда разразится ураган, то какой вихрь, какое бушевание высоко вздымающихся, шипящих и пенящихся волн поднимется из этой мирной, гладкой, как шелк, мерцающей поверхности!

Внезапно жизнь начала проявляться в чертах императора. Его глаза, за один момент перед этим бывшие тусклыми, вдруг прояснились, и, как будто продолжительное молчание почти не прервало течения его мыслей, он все еще слабым, глухим голосом произнес:

- Я желал бы встать при твоей помощи, но я еще слишком слаб. Теперь иди, друг, иди и принеси мне чего-нибудь нового.

Тогда Александр напомнил ему, что всякое возбуждение будет ему вредно, но Каракалла вскричал запальчиво:

- Это меня укрепит и подействует на меня благодетельно! Все, что меня окружает, так пусто, так плоско, так жалко; то, что я слышу, так пошло. Какое-нибудь сильное слово, приправленное солью, если при этом оно и остро, освежит меня... Когда ты окончишь какую-нибудь картину, разве ты пожелаешь услыхать мнение о ней только от друзей и льстецов?

Художнику показалось, что он понял императора. Верный своей склонности постоянно ожидать лучшего, он надеялся, что как на него, Александра, порицание завистников действовало поощрительно, точно так же и Каракаллу едкое остроумие александрийцев приведет к сознанию собственного достоинства и к большей сдержанности; только он решил не сообщать больному ничего такого, что похоже на простое ругательство.

Когда он затем прощался с императором, Каракалла посмотрел на него с такою горечью, что художник охотно протянул бы ему руку и обратился бы к нему с теплыми словами участия. Мучительная головная боль, следовавшая за каждым припадком, снова началась, и цезарь без сопротивления подчинялся тому, что делал с ним врач.

В дверях Александр спросил старого Адвента, не думает ли он, что этот ужасный припадок вызван гневом на сатирические стихотворения александрийцев и не благоразумно ли будет никогда больше не доводить подобное до слуха императора, но старик с удивлением повернул к нему свои полуслепые глаза и возразил с грубым равнодушием, которое возмутило юношу:

- Он напил себе этот припадок. Этого человека делают больным другие вещи и слова. Если остроумие александрийцев еще не принесло вреда тебе самому, молодой человек, то, конечно, оно не вредит цезарю!

Александр с неудовольствием повернулся к Адвенту спиною, и вопрос, каким образом было возможно, чтобы император, восприимчивый к прекрасному, приблизил к себе жалкую сволочь вроде Феокрита и этого старика, вытащив их из грязи, до того овладел его мыслями, что Филострат, встретивший его в ближайшей комнате, принужден был громко окликнуть его.

Философ сообщил, что Мелисса находится у жены верховного жреца; но как только Филострат намеревался с любопытством спросить, что произошло между смелым художником и императором - так как и философ все же был придворным человеком, - его позвали к Каракалле.

XIX

Мелисса, жена Феофила и Вереника приняли Александра в одной из немногих комнат, которые верховный жрец оставил для своей семьи из всего обширного помещения.

Вереника очень обрадовалась, увидав художника, которому была обязана портретом своей дочери. Этот портрет был ей возвращен, во время императорского обеда Филострат велел отнести его домой.

Будучи утомлена, она отдыхала на подушке. Она пережила мучительные часы, так как гораздо больше, чем о портрете, она беспокоилась о Мелиссе, которую очень полюбила. Притом в этой девушке воплощался для Вереники весь ее пол, и опасение при мысли, что это чистое, очаровательное создание отдано на произвол необузданного тирана, выводило ее из себя и побуждало ее горячую душу к взрывам неудовольствия. При этом она составляла разные планы, невыполнимость которых представляла ей Эвриала, жена верховного жреца, более рассудительная, хотя и обладавшая не менее горячим сердцем.

Она так же, как и Вереника, была чувствительной женщиной, ее гладкие тоже темные волосы начали уже седеть, и она тоже потеряла единственного ребенка. Но это было несколько лет назад, и она привыкла искать утешение в заботе о страждущих. Во всем городе ее считали провидением для нуждающихся в помощи, к какому бы сословию или вероисповеданию они ни принадлежали. Также и в делах широкой благотворительности, когда дело шло об устройстве больниц и приютов для бедных, обращались прежде всего к ней; и там, где она обещала свою негласную, но могущественную помощь, успех был заранее обеспечен, потому что, кроме своего собственного имущества и большого богатства ее мужа, в распоряжении этой высокопоставленной и пользовавшейся всеобщим уважением женщины находились средства язычников и христиан всего города. И тех, и других она считала своими, хотя с большим основанием последних, к числу которых она принадлежала, только втайне. В домашнем кругу высшее удовольствие ей доставляло общество выдающихся людей. Ее супруг предоставил ей полную свободу, хотя ему, первому из жрецов города, было бы приятнее, если бы ее частыми посетителями не были в числе прочих и ученые христиане.

Но бог, которому он служил, совмещал в себе большинство других богов, и мистерии, в которых он священнодействовал, учили, что Серапис есть только одна из форм, в которых проявляется одушевленное "все", продолжающее свое бесконечное существование, постоянно возобновляющее самое себя, согласно вечным законам.

Часть мировой души, проникающей все созданное, живет также в отдельном человеке и по смерти возвращается к своему божественному источнику. Он твердо держался этого пантеистического мировоззрения, однако же, исправляя почетную должность главы музея вместо жреца Александра, неученого римлянина, он знал не только учения своих языческих предместников, но также священные писания иудеев и христиан.

В нравственном учении последних он находил многое, соответствовавшее его собственным взглядам.

Ему, который считался в музее принадлежащим к числу скептиков, нравились библейские изречения вроде следующих: "Все суета" или: "Всякое знание не совершенно". Требование любви к ближним, миролюбия, жажды справедливости, требование распознавать дерево по его плодам, но бояться больше за дух, чем за тело, были как раз ему по душе...

Он был так богат, что для него имели мало значения дары посетителей храма, которых требовали его предместники. Таким образом, он сам примешивал много христианского к вере, которой он был высшим служителем и заступником. Но уверенность, с какою люди, подобные Клименту и Оригену, входившие в круг друзей его жены, объявили учение, к которому они принадлежали, единственно справедливым и даже самою истиною, казалась ему, скептику, заблуждением.

Друзья его жены сделали его брата Зенона христианином; но относительно самой Эвриалы ему нечего было опасаться того же. Она слишком любила его и была слишком спокойна и разумна, для того чтобы посредством крещения поставить его в фальшивое положение и ввергнуть в опасность лишиться могущества, в котором, как она знала, он нуждался для своего благосостояния. Каждому александрийцу была предоставлена свобода принадлежать к той или другой из языческих религий, и никто не ставил в вину верховному жрецу даже его сочинений, написанных в скептическом духе. Когда Эвриала действовала как лучшие из христианок, это могло быть ему только приятно, и ему показалось бы мелочным порицать ее склонность к учению Распятого.

Относительно личности императора он еще не составил себе ясного заключения.

Он ожидал найти в нем полусумасшедшего злодея, и бушевание Каракаллы после того как он узнал о направленной против него эпиграмме с веревкой, только утвердило его в этом мнении. Но потом он нашел и несколько хороших сторон в его характере, а Феофил знал, что на этот последний приговор не имело влияния высокое уважение, выказанное ему цезарем, который обращался с другими, как с рабами. Перемена его мнения об императоре к лучшему произошла скорее вследствие разговоров, которые вел с цезарем верховный жрец. Каракалла, человек, которого так поносили, оказался не только хорошо образованным, но и мыслящим собеседником, и накануне вечером, прежде чем он лег, измученный, в постель, он представился житейски опытному жрецу в том же свете, как перед тем легковерному художнику, так как цезарь в трогательных словах жаловался ему на свою злополучную судьбу и, признаваясь в своих тяжких провинностях, в то же время высказывал и наилучшие намерения и желание пожертвовать своим счастьем, душевным спокойствием и удобствами благоденствию государства. Он ясно видел язвы своего времени и сознавал, что при своей попытке вырвать с корнем всю застарелую гниль он потерпел неудачу и, вместо того чтобы заслужить благодарность, навлек на себя ненависть богов и людей.

Таким образом, Феофил, придя перед тем к своему семейству, уверял всех домашних, что при воспоминании о своих разговорах с императором он готов ожидать от этого преступного молодого человека в пурпуре добра и даже, может быть, наилучших вещей.

Но Вереника с насмешливою решительностью стала уверять жреца, что Каракалла обманул его, и когда Александр тоже попробовал вступиться за страждущего, то она возмутилась и упрекнула его в безумном легковерии.

Мелисса, которая еще прежде вступилась за императора, присоединилась, вопреки матроне, к мнению брата. Каракалла действительно виновен в тяжких преступлениях; его убеждение, что душа Александра живет в нем, а душа Роксаны в ней, Мелиссе, довольно безумно, но изумительное сходство портрета на камее с нею должно поражать всех и каждого. Что в его душе есть также добрые и благородные побуждения, в этом она уверена.

Но Вереника снова только иронически пожала плечами, и когда верховный жрец заметил, что вчера вечером Каракалла был не в состоянии посетить какое-то пиршество и что большая часть преступлений цезаря должна быть приписана его тяжким страданиям, то матрона вспылила.

- Не болезненное ли состояние тела заставляет его также наполнять праздничным шумом дом, посвященный печали по покойнику? Что именно делает его преступником, это для меня совершенно безразлично. Что касается меня, то я скорее предоставлю это дорогое дитя произволу преступника, чем душевнобольного.

Но верховный жрец и брат с сестрою стали уверять, что ум цезаря так же здоров и ясен, как и у всякого другого, а Феофил спросил, кто же в их время вполне свободен от суеверий и желания сообщаться с душами усопших?

Однако же матрону нельзя было настроить на иной лад, и, когда главного жреца отозвали к совершению богослужения, Эвриала, его жена, стала порицать излишнюю горячность невестки. Там, где мудрость зрелого возраста и горячая юность сходятся в суждении, там заключается и правда, говорила она.

- А я остаюсь при том мнении, - вскричала Вереника, причем ее большие глаза гневно засверкали, - что пренебречь моим советом - значит совершить преступление. Судьба похитила у меня и у тебя любимое дитя. Я не хочу потерять также и эту девушку, сделавшуюся дорогой для меня, как дочь.

Мелисса наклонилась над руками матроны, с благодарностью поцеловала их и с увлажненными глазами вскричала:

- Но он был добр ко мне и уверял меня...

- Уверял! - презрительно повторила Вереника.

Затем она быстро привлекла к себе девушку, поцеловала ее в лоб, точно желая защитить, положила ей руку на голову и обратилась к художнику, продолжая говорить:

- Я настаиваю на своем прежнем требовании. Еще в эту ночь Мелисса должна отправиться отсюда куда-нибудь в дальние края. Тебе, Александр, следует проводить ее. Мое собственное морское судно "Вереника и Коринна" - Селевк подарил его мне с дочерью - готово к отплытию. В Карфагене живет моя сестра. Ее муж, первое лицо в городе, тоже мой друг. В его доме вы найдете приют и защиту.

- А отец и Филипп? - перебил ее Александр. - Если мы последуем твоему совету, то им грозит смерть.

Тогда матрона иронически рассмеялась.

- Так вот чего вы ожидаете от доброго, великого, благородного повелителя!

- Относительно своих друзей, - возразил Александр, - он оказывается милостивым, но горе тому, кто оскорбит его.

Тогда Вереника задумчиво уставилась глазами в пол и продолжала более спокойно:

- Так постарайтесь прежде освободить своих близких и тогда уже садитесь на мой корабль. Он будет стоять готовым для вас, и я знаю, что Мелиссе придется воспользоваться им. Дай мне мое покрывало, дитя. Колесница ждет меня у храма Изиды. Сведи меня туда, Александр, и мы вместе отправимся в гавань. Там я познакомлю тебя с капитаном. Так будет лучше. Отец и брат для тебя ближе, чем сестра, а для меня она значит больше. Если бы только было возможно и мне самой удалиться вон из этого опустелого дома и сопровождать Мелиссу!

Тут она сделала своею поднятою рукою такой жест, точно собиралась бросить камень куда-то вдаль.

Наконец, она порывисто заключила девушку в свои объятья, попрощалась с невесткой и вместе с Александром вышла из комнаты.

Как только Эвриала осталась одна с Мелиссой, она стала утешать ее по-своему, ласковым и спокойным тоном; мрачные предчувствия несчастной осиротевшей матери возбудили в девушке новое беспокойство.

А чего только ни случилось с нею сегодня!

Вскоре после опасного разговора с императором Феофил пришел к ней с главным начальником звездочетов Серапеума и астрономов цезаря, чтобы спросить, в какой день и час она явилась на свет. Ей также предложили вопросы относительно дней рождения ее родителей и различных других обстоятельств жизни.

Феофил признался ей, что император приказал составить ее гороскоп.

Вскоре после трапезы она отправилась в сопровождении Вереники, которую нашла в жилище главного жреца, в больничные комнаты Серапеума, чтобы повидать, наконец, своего возлюбленного.

С чувством благодарности и блаженства она увидела его в полном сознании, но врачи и отпущенник Андреас, с которым она встретилась на пороге больничной палаты, убедительно уговаривали ее отдалять от больного все то, что могло бы его взволновать. Таким образом, ей было невозможно сообщить ему, что случилось с ее домашними и какой опасный шаг сделала она, чтобы спасти их. Но Диодор говорил о свадьбе, и Андреас мог засвидетельствовать о желании Полибия, чтобы она была отпразднована как можно скорее.

Было сказано много утешительного, но при этом Мелиссе приходилось притворяться и давать уклончивые ответы - прежде всего на вопрос Диодора, условилась ли она с братьями и подругами насчет того, какие юноши и девушки будут составлять свиту новобрачных и петь гимны Гименею.

В то время как они шептались между собою, с любовью глядя друг на друга, и Диодор просил девушку позволить ему поцеловать не только ее руки, но и губы, Вереника мысленно ставила свою умершую дочь на место Мелиссы. Какая это была бы пара, с какою гордостью, с каким удовольствием она ввела бы их в прекрасную виллу в Канопе, которую ее муж и она украсили с тою целью, чтобы там жила Коринна со своим будущим мужем, и если будет угодно богам, то и со своими детьми.

Но и Мелисса с Диодором как раз подходили друг к другу, и Вереника старалась одарить ее всем счастьем, которого она желала для своей собственной дочери.

Когда наступила минута прощания, она соединила руки жениха и невесты и призвала на них благословение богов. Диодор отнесся к этому с благодарностью. Он знал только, что эта величественная матрона через Александра познакомилась с Мелиссой и полюбила ее, и он охотно поддался чувству, что эта женщина, на красоту которой его глаза смотрели с благоговением, как на красоту Юноны, пришла к его одру вместо его умершей матери.

За дверьми больницы Андреас снова встретился с Мелиссой, и, когда она рассказала ему о своем свидании с императором, он с беспокойством стал убеждать ее, чтобы она ни за что не ходила к цезарю в другой раз, несмотря на его зов. Он обещал скрыть ее в безопасном убежище: в имении Зенона или же в доме одного из других своих друзей.

Когда затем Вереника снова с особенною настойчивостью указала на свой корабль, Андреас воскликнул:

- В сады, на корабль, под землю, только не опять к цезарю!

Последний вопрос отпущенника, вдумалась ли она в свой разговор с императором, воскресил в ее памяти слова: "Но когда время исполнилось", и с этой минуты ее снова начала преследовать мысль, что очень скоро наступит и для нее нечто решительное, "исполнение времени", как выражался Андреас.

Когда она затем, гораздо позднее, осталась наедине с женою главного жреца и та окончила свою успокоительную речь, Мелисса не удержалась от вопроса, слышала ли Эвриала когда-нибудь слова: "Но когда время исполнилось".

Матрона посмотрела ей в лицо изумленным и пытливым взором.

- Значит, ты все-таки имеешь сношения с христианами?

- Нет, - возразила девушка решительно. - Эти слова я услыхала случайно, и Андреас, вольноотпущенник Полибия, объяснил мне их.

- Хороший толкователь, - заметила Эвриала. - Я женщина неученая, однако же и я знаю по опыту, что в жизни каждого человека наступает день, час, о котором впоследствии он думает, что в этот день и час его время исполнилось. Подобно тому как капли, соединяясь одна с другой, образуют реку, в этом дне, в этом часе соединяется то, что мы прежде делали и думали, и увлекает нас на новый путь к спасению или к погибели. Каждый миг может принести решение. Поэтому христиане правы, требуя друг от друга непрестанного бодрствования. Открой и ты свои глаза. Когда для тебя рано или поздно время исполнится, тогда дело будет идти о счастье или бедствии твоей жизни.

- Это говорил мне также какой-то внутренний голос, - отвечала Мелисса, прижимая руку к своей вздымающейся груди. - Попробуй только, как сильно бьется мое сердце!

Эвриала, улыбаясь, исполнила ее желание, и при этом по ней пробежала холодная дрожь. Как прелестна и привлекательна была эта молодая девушка, и Мелисса показалась ей ягненком, который готов доверчиво бежать навстречу волку. Наконец, она отвела гостью в комнату, где был приготовлен ужин.

Хозяин дома не мог принять в нем участие, и в то время когда две женщины сидели друг против друга, почти не говоря и едва прикасаясь к кушаньям и напиткам, им было доложено о приходе Филострата.

Он явился от имени императора, который желал говорить с Мелиссой.

- В этот час? Нет, нет! Это совсем неподходящее дело, - сказала матрона, обыкновенно столь спокойная.

Но философ возразил, что тут нет места ни для малейшего противоречия. С императором сделался особенно сильный припадок страданий, и он приказал напомнить Мелиссе о ее обещании охотно служить ему, когда он будет нуждаться в ней. Ее присутствие, уверял он матрону, подействует благодетельно на больного, и девушке не угрожает ничто до тех пор, пока цезаря мучит эта невыносимая боль.

- Я не боюсь и охотно пойду за тобою! - вскричала Мелисса, которая еще при входе философа встала с ложа.

- Это хорошо, дитя, - сказал Филострат с теплотою; Но Эвриала с трудом сдерживала слезы, разглаживая кудри девушки и поправляя складки ее платья.

Когда она наконец простилась с Мелиссой и привлекла ее к своему сердцу, ей невольно вспомнилось ее прощание, происходившее несколько лет назад, с одною из ее подруг-христианок, перед тем как ликторы отвели несчастную в цирк для мученической смерти. Потом она шепнула что-то на ухо философу и получила от него обещание привести Мелиссу опять к ней, как только это будет можно.

Филострат действительно не чувствовал никаких опасений.

Когда незадолго перед тем ищущий помощи взгляд Каракаллы встретился с его полным участия взором, страждущий цезарь говорил только одно: "О Филострат, мне так больно!" И эти слова все еще отзывались в душе мягкосердечного философа.

Когда он затем пытался ободрить императора, взгляд последнего упал на камею, и он пожелал видеть ее поближе. Он внимательно и долго смотрел на нее и, возвращая затем философу, приказал ему привести живой портрет Роксаны.

Плотно закутанная вуалью, которую Эвриала накинула ей на голову, девушка пошла с философом через ряд комнат.

Там, где она показывалась, слышался шепот, который тревожил ее, и из некоторых комнат, остававшихся позади, доносилось хихиканье, и, даже выходя из большого зала, где друзья императора в большом числе дожидались его призыва, она услыхала за собою громкий смех, который испугал и возмутил ее.

Она уже не чувствовала той смелости, с какою явилась перед цезарем утром этого дня. Она знала, что ей следует остерегаться императора, что от него можно ожидать всего, даже самого худшего. Но когда Филострат по пути описал ей в теплых словах, как тяжко страдает этот несчастный, ее сострадательную душу снова повлекло к человеку, с которым, как она чувствовала и теперь снова, соединяло ее что-то необъяснимое.

Она повторяла теперь самой себе, что только она в состоянии ему помочь; и к желанию испытать истину этого убеждения, странность и неосновательность которого она сознавала сама, присоединялась менее бескорыстная надежда, что, ухаживая за больным, она найдет случай добиться освобождения отца и брата.

Между тем как Филострат пошел вперед, чтобы известить императора о ее приходе, она пыталась молиться тени умершей матери, но, прежде чем она успела настроить себя на молитву, отворилась дверь; Филострат молча кивнул ей, и она вошла в обширный таблиниум, слабо освещенный несколькими лампами.

Каракалла все еще лежал здесь, потому что каждое движение усиливало его страдание.

Как тихо было здесь! Ей казалось, что она слышит удары своего сердца.

Филострат остановился в дверях, она же на цыпочках подошла к ложу, боясь, что стук ее легких подошв может потревожить больного. Однако же, прежде чем она дошла до дивана, она снова остановилась и услышала жалобные стоны страждущего, а из глубины комнаты доносилось до нее мерное дыхание придворного врача и старого Адвента, которые оба заснули; затем послышался какой-то странный стук. Это лев ударял хвостом по полу, узнав ее и радуясь ее приходу.

Этот шум привлек внимание больного, и когда он поднял сомкнутые веки и увидал Мелиссу, с беспокойством следившую за каждым его движением, то тихо сказал, положив руку на свой лоб:

- У этого зверя хорошая память, и он приветствует тебя от моего имени. Ты должна была прийти, я знал это!

Девушка подошла к нему ближе и ласково сказала:

- Так как ты нуждаешься во мне, то я охотно пошла за Филостратом.

- Так как я нуждаюсь в тебе? - спросил император.

- Да, - отвечала Мелисса, - то есть нуждаешься в моем уходе за тобою.

- В таком случае мне следовало бы желать ради тебя страдать очень часто, - быстро заметил он, но затем жалобным тоном прибавил: - Хоть и не так ужасно, как сегодня.

По звуку его голоса было слышно, как ему трудно было говорить, и немногие слова, которые он приготовил, чтобы сказать Мелиссе что-нибудь любезное, причинили его потрясенным головным нервам такую боль, что он со стоном вновь опустился на подушки.

Теперь все снова казалось на некоторое время спокойным, затем Каракалла отнял руку ото лба и, как бы прося извинения, продолжал:

- Никто не может представить себе, что это за боль. И когда я говорю даже так тихо, каждое слово отзывается с шумом в моей голове.

- Так тебе следует молчать, - прервала Мелисса. - Если тебе будет что-нибудь нужно, то только кивни мне, я пойму тебя и без слов, и чем тише будет здесь, тем лучше.

- Нет, нет, ты должна говорить, - просил больной. - Когда говорят другие, здесь, вверху, поднимается стук, который раздражает меня, но твой голос мне приятно слышать.

- Стук? - спросила Мелисса, в которой это слово вызвало старые воспоминания. - Не кажется ли тебе также, что как будто молоток стучит над твоим левым глазом? Нет ли у тебя какой-то пронзающей боли в мозгу и не чувствуешь ли ты при этом дурноты, точно от морской качки?

- Так ты знаешь это мучение? - спросил удивленный Каракалла, и она отвечала тихим голосом, что ее умершая мать страдала иногда подобными головными болями и описывала их ей.

Каракалла снова опустился на подушки, начал шевелить засохшими губами и бросил взгляд на питье, предписанное ему Галеном. Мелисса, которая совсем еще ребенком ухаживала за милою больною, угадала, чего он хочет, принесла целебный напиток и дала ему пить.

Император поблагодарил ее взглядом. Но лекарство, по-видимому, только усилило боль. Он лежал без движения и хрипел, затем, стараясь переменить положение, тихо простонал:

- Мне кажется, как будто здесь, вверху, стучит железный молоток. Можно подумать, что и другие слышат этот стук.

При этом он схватил руку девушки и положил ее на свой горячий лоб.

Мелисса почувствовала под пальцами такое сильное и отрывистое биение пульса в висках, какое бывало у ее матери, когда она, Мелисса, клала свою холодную руку ей на болящий лоб, и, проникнутая желанием смягчить и уничтожить боль, она оставила правую руку на глазах страждущего. Как только он чувствовал, что одна рука ее становилась горячею, она клала на ее место другую, и, должно быть, это приносило больному облегчение, потому что его стоны мало-помалу прекратились, и, наконец, он сказал с благодарностью:

- Как хорошо это действует на меня! Ты... я знал, что ты поможешь мне. Здесь, вверху, становится совсем спокойно. Еще раз положи руку, девушка!

Мелисса охотно исполнила эту просьбу, и, заметив, что его дыхание становится все легче и свободнее, она призналась, что головная боль у ее матери часто облегчалась, когда она клала руку на ее лоб.

Император бросил на нее прояснившийся взгляд и спросил, почему она прежде не сказала ему о благодетельном действии этого средства.

Мелисса медленно отняла руку, опустила глаза и тихо ответила:

- Но ведь ты император, ты мужчина... а я...

Каракалла запальчиво прервал ее и ясным голосом сказал:

- Не то, Мелисса! Разве же ты не чувствуешь со своей стороны, что нас влечет друг к другу что-то иное, чем то, что обыкновенно соединяет мужчину с женщиной? Вот лежит камея. Посмотри на нее еще раз. Нет, дитя, нет! Это сходство вовсе не случайность. Пусть близорукие называют это суеверием и пустою фантазией, я знаю лучше. В этой груди живет по крайней мере часть души Александра. Множество признаков - я расскажу тебе об этом впоследствии - делают это для меня достоверною истиной. И вчера утром... я вижу теперь все снова перед собою... Ты стояла вверху, влево от меня, у окна... Я посмотрел вверх... Наши глаза встретились, и при этом я почувствовал в глубине сердца какое-то странное волнение... "Где я видел прежде это прекрасное лицо?" - спросил я сам себя. И ответ был такой: "Да, ты уже встречал ее чаще, чем теперь, ты знаешь ее!"

- Мое лицо напомнило тебе камею? - спросила Мелисса встревоженно.

- Нет, нет, - возразил император. - Тут было что-то другое. Почему из множества моих драгоценных безделушек ни одна никогда не напоминала мне о каком-нибудь живом существе? Почему твой образ так часто приходил мне на память? А ты, вспомни только, что ты сделала для меня. Как странно мы сошлись друг с другом, и все это в течение одного-единственного короткого дня, и ты тоже... Заклиная тебя всем, что для тебя свято, я спрашиваю... не вспоминала ли ты обо мне после того как видела меня на жертвенном дворе, так часто и с такою живостью, что это изумляло тебя самое?

- Ты император, - отвечала Мелисса с возрастающим беспокойством.

- Значит, ты думала о моей пурпурной мантии? - спросил император, и лицо его омрачилось. - Или, может быть, о моем могуществе, которое может сделаться гибельным для твоих близких? Я хочу знать это. Правду, девушка, заклинаю тебя головою твоего отца!

Тогда у Мелиссы вырвалось из стесненной груди признание:

- Да, я должна была вспоминать о тебе очень часто... и я видела тебя не в пурпуре, а таким, каким ты был там, на лестнице... и там... но я ведь уже говорила тебе, как тяжело подействовала на меня твоя болезнь. Мне казалось, как будто... Но как могу я описать это в точности? Мне казалось, что ты стоишь гораздо ближе ко мне, чем обыкновенно стоит властитель мира к какой-нибудь бедной, скромной девушке. Это было... Вечные боги...

Здесь она внезапно остановилась, потому что в ней пробудилось опасение, что это признаке может сделаться гибельным для нее. При этом перед ее внутренним слухом прозвучали слова о времени, исполняющемся для каждого, и ей казалось, что она снова слышит предостережение Вереники.

Но Каракалла не дал ей времени собраться с мыслями. Он весело прервал ее восклицанием:

- Значит, это правда! Небожители совершили с тобою, так же как и со мною, великое чудо. Мы оба обязаны им благодарностью, и я богатыми жертвами покажу им, как я могу быть признательным. Наши души, которые судьба уже соединила однажды, встретились снова. Часть мирового духа, оживлявшая некогда Роксану, а теперь оживляющая тебя, Мелисса, оказывает власть над болезнью, которая отравляет мою жизнь... Ты доказала это! А теперь... снова начинается стук, еще сильнее. Теперь, милая воскресшая, помоги мне еще раз!

Мелисса с беспокойством заметила, что лицо императора при последних фразах снова покраснело, а боль опять нахмурила его лоб. Поэтому она исполнила его требование на этот раз только с робким послушанием.

Когда она увидала, что он несколько успокоился и что прикосновение ее руки снова принесло ему пользу, к ней вернулось потерянное самообладание. При этом она вспомнила, как часто наложение ее руки помогало ее матери заснуть.

Поэтому, как только император снова начал говорить, она объявила ему, что ее желание принести ему облегчение останется неисполненным, если он не сомкнет глаз и губ.

И Каракалла повиновался, между тем как ее рука касалась его лба так же легко, как в давние времена, когда она усыпляла свою мать. Когда страждущий с закрытыми глазами прошептал про себя: "Может быть, мне удастся заснуть", она почувствовала себя счастливою. Она стала внимательно прислушиваться к его дыханию, она с напряженным ожиданием всматривалась в его лицо, пока наконец не могла обмануться: сон вполне овладел цезарем.

Тогда она на цыпочках проскользнула к Филострату, который молча и в изумлении наблюдал, что происходило между властителем и девушкой. Он всегда был склонен к вере в те чудеса исцеления, о которых рассказывал его герой Аполлоний, и ему казалось, что он присутствует при одном из подобных чудес. Он с удивлением, граничившим с робостью, смотрел на девушку, казавшуюся ему благодетельным орудием божества.

- Позволь мне теперь уйти, - прошептала Мелисса своему другу. - Он спит и не скоро проснется.

- Как тебе угодно, - отвечал философ почтительно; но в то же мгновение послышался шум в соседней комнате, и Мелисса узнала звонкий голос своего брата Александра, который с жаром настаивал на своем праве пройти к императору во всякое время.

- Он разбудит его, - прошептал встревоженный философ, а Мелисса поспешно набросила на голову покрывало и вышла в соседнюю комнату.

Филострат слышал доносившиеся оттуда запальчивые слова Феокрита и других царедворцев и не менее жаркие возражения художника, но затем он услыхал голос Мелиссы, и, когда за дверью наступила внезапно полная тишина, девушка снова появилась на пороге.

Один взгляд на императора убедил ее, что он все еще спит. Она кивнула философу и шепотом просила проводить ее мимо зевак, толпившихся в императорском помещении.

Александр пошел за философом и сестрой.

На его обыкновенно веселом лице боролись теперь гнев и изумление. Он пришел с известием, которое могло легко склонить императора к освобождению его отца и брата, но в передней комнате его сердце замерло от ужаса и негодования, когда Феокрит тоном, от которого- кровь прихлынула к щекам юноши, сообщил ему, что его сестра уже довольно долго - а полночь уже была близка - старается утешить страждущего императора.

Он вне себя хотел ворваться к цезарю, но Мелисса преградила ему путь и таким решительным и повелительным тоном приказала знатным римлянам сдержать свои голоса, что они, а вместе с ними и ее брат, замолчали.

Что сделалось с его скромною сестрой в последние дни? Мелисса отдает ему приказания, которых он слушается, лишенный собственной воли! Это непостижимо! Однако же в ее манере было что-то успокоительное. Должно быть, то, что она сделала, она считала честным и достойным ее, иначе она не держала бы так высоко свою прелестную головку и не смотрела бы ему в лицо так свободно и с сознанием своей правоты.

Но как она смела помешать его ходатайству об отце и Филиппе?

Между тем как он молча шел возле нее по императорским покоям, ему все труднее было понять свое безусловное послушание ей, и когда они наконец вошли в пустую переднюю комнату, отделявшую помещение цезаря от квартиры главного жреца, и Филострат вернулся к своему посту при императоре, Александр не мог сдерживать себя больше и запальчиво вскричал:

- Докуда я буду идти за тобой, как мальчишка, не зная сам зачем? Но еще есть время вернуться, и я спрашиваю тебя: что дало тебе право мешать мне сделать свое дело относительно наших?

- Твой громкий голос мог разбудить цезаря, - отвечала она строго. - Только его сон избавил меня от необходимости провести возле него эту ночь.

Александр пожалел о своей безумной запальчивости, и когда Мелисса вкратце рассказала ему о том, что пережила она в последние часы, он со своей стороны сообщил ей причины, которые привели его к императору в такой поздний час.

- Адвокат Иоанн, христианин, вольноотпущенник госпожи Вереники, - сказал он, - посетил отца в тюрьме и слышал, как было отдано приказание отвести Герона и Филиппа в качестве государственных преступников на корабль, где они должны быть гребцами. Это было в послеполуденное время, и затем Иоанн узнал далее, что узники были отведены в гавань только за два часа до захода солнца. Это несомненная правда; однако же бесстыдный Цминис в полдень уверил императора, что отец и Филипп давно уже находятся на пути в Сардинию. Таким образом, презренный египтянин обманул императора, а это, конечно, поможет свернуть шею негодяю. Нужно воспользоваться временем, остающимся до утра.

Александра привело сюда в такой поздний час единственное желание - помешать отправлению галеры, так как Иоанн слышал от христианских сторожей гавани, что галера еще не снималась с якоря. Следовательно, судно может выйти в море не ранее как завтра, при солнечном восходе, только тогда будет снята цепь, которою заперта гавань. Если приказание задержать галеру придет много времени спустя после рассвета, то узники будут уже в пути, а отец и Филипп могут совершенно измучиться от управления тяжелыми веслами, прежде чем их освободит посланная вслед за галерой более быстроходная государственная трирема.

Мелисса слушала этот рассказ с меняющимися чувствами. Ради собственной безопасности она, может быть, ввергнула отца и брата в несчастье, потому что государственных узников ожидала ужасная судьба на скамье гребцов, и что значила она, несведущая девушка, которая могла так мало сделать и принести так мало пользы?

Андреас говорил ей, что обязанность христианина и каждого хорошего человека жертвовать собственным спасением ради спасения своего ближнего, и она чувствовала себя способною забыть о самой себе для счастья и жизни тех, кого она любила больше всего, так как только их одних она считала своими "ближними".

Может быть, еще было время исправить то, в чем она провинилась, когда она усыпляла императора, нимало не подумав о своих близких. Вместо того чтобы разбудить его, она злоупотребила своею властью над братом и, не позволив ему говорить, может быть, помешала их спасению.

Но праздное сожаление было здесь более неуместно, чем где-нибудь, и потому она плотнее закутала голову в свою вуаль и, отходя, крикнула брату:

- Подожди здесь, я сейчас вернусь.

- Что ты хочешь делать? - спросил испуганный Александр.

- Я возвращаюсь к больному, - отвечала она решительно. Брат в ужасе схватил ее руку, запрещая ей этот шаг именем отца. Но при его запальчивом возгласе: "Я не потерплю этого", она пыталась высвободиться из его рук и крикнула ему в лицо:

- А ты? Разве ты, от жизни которого зависит в тысячу раз больше, чем от моей, не пошел добровольно в тюрьму и на смерть, чтобы спасти своего отца?

- Он лишился свободы из-за меня, - прервал ее Александр. Но она быстро возразила:

- Если бы я не думала только о себе, то приказание освободить наших теперь было бы уже в гавани, Я иду!

Александр выпустил ее руку и вскричал, точно вынужденный каким-то внутренним толчком:

- Так иди!

- А ты, - торопливо сказала Мелисса, - отправишься к госпоже Эвриале. Она еще ждет меня. Расскажи все и попроси ее от моего имени лечь спать. Скажи также, что я помню слова относительно "исполняющегося времени". Запомни это выражение. Объясни ей, что если я снова подвергаю себя опасности, то делаю это по внушению моего внутреннего голоса, который говорит мне, что так следует поступить, и это справедливо, поверь мне, Александр.

Художник обнял и поцеловал сестру, но пожелания, которые он высказал ей по пути, она поняла только наполовину, потому что его голос прерывался от волнения.

Он считал подразумевающимся само собою, что должен проводить ее до комнаты императора, но она не допустила этого. Его появление повело бы только к новым затруднениям, говорила она.

Он покорился и на этот раз, но не согласился ждать ее возвращения здесь.

После того как Мелисса исчезла в помещении императора, он тотчас же исполнил желание сестры и сообщил Эвриале о случившемся.

Снова, ободренный матроной, которую отвага Мелиссы сначала испугала не меньше, чем его, он вернулся в передний зал, где, то в глубоком волнении ходя взад и вперед, то отдыхая на мраморной скамье, дожидался сестры. При этом им часто овладевал сон. Тогда все омрачавшее его веселую душу удалялось от него, и вместо устрашающих образов, мучивших его во время дремоты, он во сне видел прекрасную христианку Агафью.

XX

Приемные комнаты уже были пусты, когда Мелисса проходила по ним теперь. При известии, что цезарь спит, большинство друзей императора отправилось на покой в город, а немногие оставшиеся были безмолвны при ее появлении. Филострат сказал им, что император питает к ней большое уважение как в единственной особе, которая может облегчить его страдания своею собственною чудесною силою врачевания.

В таблиниуме, превращенном в комнату для больного, теперь не было ничего слышно, кроме дыхания и легкого храпа спящих людей. Филострат тоже спал в кресле на заднем плане комнаты.

Когда философ возвратился, Каракалла заметил его и в полусне, а может быть, и совсем во сне приказал ему оставаться при нем, и, таким образом, философ был принужден провести ночь здесь.

Вольноотпущенник Эпагатос лежал на подушке, взятой из столового зала, врач крепко спал, и, когда его храп раздавался громче, старый Адвент толкал его и тихонько предостерегал. Он, бывший почтальон, был единственным человеком, который заметил приход Мелиссы; но он только блеснул ей навстречу своими полуслепыми глазами и после безмолвно заданного самому себе вопроса, что могло привести девушку снова сюда, повернулся, чтобы тоже заснуть, так как пришел в убеждению, что это молодое и сильное создание будет бодрствовать и находиться под рукой, если цезарю понадобится что-нибудь.

Его мысли о возвращении Мелиссы привели его ко многим предположениям, но не дошли ни до какого результата. "Нельзя узнать женщин, - заключил он свои размышления, - если тебе неизвестно, что у них самое неправдоподобное часто становится верным. Эта, конечно, не принадлежит к числу флейтисток. Кто знает, какая непонятная для нашего брата причуда или глупость привела ее сюда? Во всяком случае ей легче, чем мне, держать глаза открытыми".

При этом он кивнул ей и тихо попросил принести плащ из пустой соседней комнаты, потому что старое тело нуждается в теплоте, и Мелисса охотно исполнила его желание и с любезною заботливостью окутала дрожавшие от холода ноги старика широкою каракаллой.

Затем она опять вернулась к ложу больного, чтобы дожидаться его пробуждения. Он крепко спал, это было видно по его ровному дыханию. Другие тоже спали, и скоро тихий храп Адвента, смешивавшийся с более громким храпением врача, показал, что он перестал бодрствовать. Спящий Филострат по временам бормотал какие-то невнятные слова, а лев, которому, может быть, грезилась свобода на его песчаной родине, часто взвизгивал во сне.

Она одна бодрствовала.

Ей казалось, что она находится в царстве сна и вокруг нее среди какого-то странного шороха волнуются видения и грезы.

Ей было страшно, а мысль, что она, единственная женщина, находится среди такого множества мужчин, усиливала это неприятное чувство страха.

Она не могла сидеть на стуле. Неслышно, как тень, она приблизилась к изголовью спящего императора и, сдерживая дыхание, стала прислушиваться. Как крепко он спит! Но ведь она пришла затем, чтобы говорить с ним. Если его сон продлится до восхода солнца, то помилование ее близких придет слишком поздно, и прикованные к жесткой скамье отец и брат должны будут вместе с ворами и убийцами ворочать тяжелыми веслами как галерные невольники. Каким страшным способом исполнится тогда желание отца употреблять свою силу в дело. И разве Филипп, узкогрудый философ, в состоянии вынести напряжение, которое оказывалось гибельным даже для многих сильных?

Она должна была разбудить страшного человека. Только он один мог оказать помощь в этом случае.

Она уже подняла руку, чтобы положить на его плечо, но отняла ее на полдороге. Ей показалось, что отнять у больного сон, его лучшее лекарство, почти столь же преступно, как похитить жизнь у здорового. Еще не могло быть слишком поздно, а цепь гавани будет снята только при восходе солнца. Пусть он еще поспит.

С этим решением она снова опустилась на свое место и стала прислушиваться к звукам, нарушавшим ночную тишину.

Как безобразны, как отвратительны были эти звуки! Самый простой из спящих, старый Адвент, буквально рассекал воздух своим храпом. Дыхание императора было чуть слышно, и какими благородными линиями была очерчена половина его лица, которую она видела, в то время как другою он прижался к подушке. Неужели же она действительно имеет причины опасаться его пробуждения? Неужели он именно таков, каким видела его Вереника? То участие, которое она почувствовала к нему при первой встрече, снова проснулось в ней, несмотря на все испытанные ею разочарования, и она перестала бояться его. При этом ей пришла в голову мысль, оправдывавшая ее намерение нарушить сон больного. Приходилось не допустить его до нового злодеяния, не дав ему погубить людей невинных. Но она хотела сперва удостовериться, действительно ли время не терпит.

И вот она стала смотреть в открытое окно на звезды и на обширную площадь, расстилавшуюся у ее ног. Прошел уже третий час пополуночи и оставалось еще много времени до восхода солнца.

Внизу все было тихо. Макрин, префект преторианцев, узнав, что императором овладел благодетельный сон, который не следует нарушать, запретил подавать громкие сигналы; площадь была заперта для граждан города, и потому до девушки, прислушивавшейся сверху, не доходило ни одного звука, кроме размеренного шага часовых и крика сов, возвращавшихся в свои гнезда под кровлю Серапеума. Морской ветер гнал облака по небу, а покрытая палатками площадь, которую он задевал, уподоблялась морю с высокими тихо трепещущими белыми волнами. Лагерь к полудню отчасти опустел: во время трапезы Каракалла осуществил свою угрозу, высказанную утром, приказав расквартировать часть избранного войска по домам самых богатых александрийцев.

Далеко высунувшись из окна, Мелисса смотрела в сторону севера. Морской ветер развевал ее волосы. На море, откуда он несся, может быть, уже через несколько часов беспокойные волны будут перебрасывать из стороны в сторону тот корабль, на скамьях которого ее отец и брат работают руками в недостойной роли рабов. Этого не должно, не может быть!.. Но что это такое?

До нее донесся тихий шепот. Вопреки строгому запрещению, внизу очутилась любящая парочка. Жена центуриона Марциала, находившаяся так долго в разлуке с мужем, по его просьбе явилась к нему из Канопуса, где присматривала за виллой Селевка, так как служба ее мужа запрещала ему удаляться на столь значительное расстояние. И вот они стояли теперь вдвоем в тени храма, нежничали и перешептывались. Мелисса не слышала, что они говорили, но они вызвали в ней воспоминания о тех блаженных ночных часах, в которые Диодор признался ей в любви. Затем ей почудилось, будто она снова стоит у его ложа и взгляд его честных глаз встречается с ее глазами. Ни за какие блага в мире она не решилась бы нарушить сон его вчера там, в доме христиан, хотя его пробуждение сулило ей новое счастье любви; теперь же она намеревалась лишить другого человека божественного дара - сна, бывшего для него наилучшим лекарством. Но ведь Диодор был для нее всем, а что такое представлял для нее император? У возлюбленного дело шло о жизни и смерти, между тем как нарушение сна Каракаллы могло отсрочить его выздоровление не более как на один какой-нибудь час. Ведь она же сама доставила спящему императору то спокойствие, которое снова может дать ему в том случае, если разбудит его. Сперва она дала себе слово - не обращать никакого внимания на свое личное благополучие и горе, и это сначала заставляло ее быть осторожною относительно императора и пощадить его сон, но разве не было бы эгоизмом пропустить тот час, который мог бы принести освобождение отцу и брату, только ради того, чтобы освободить собственную душу от упрека в легкоисправимом проступке?

С вопросом: "Что же значишь тут ты сама?" - от девушки отлетало всякое сомнение, и уже не на кончиках пальцев, а твердыми решительными шагами приблизилась она к ложу спящего. Проступок, совершить который она боялась, превратился теперь в благодеяние: она увидела, что лоб императора покрыт крупными каплями пота, а сам он стонал и, по-видимому, терзался тяжелым кошмаром. Он воскликнул глухим, лишенным всякого выражения голосом разговаривающих во сне людей, точно почувствовал ее приближение:

- Иди прочь, мать, говорю тебе! Прочь с дороги! Ты не хочешь? Но я, я... если ты...

При этом он высоко взмахнул рукою, и у него вырвался глухой страдальческий крик.

"Он, вероятно, видит во сне убиение своего брата", - мелькнуло в голове Мелиссы, и в то же мгновение ее рука уже коснулась его руки, и с настойчивою просьбою она громко проговорила, склонясь к его уху:

- Проснись, цезарь, заклинаю тебя, великий цезарь, проснись!

Тогда он открыл глаза, и из его стесненной груди вырвалось протяжное: "А-а!"

Затем он, глубоко вздохнув, стал бросать вокруг себя дикие взгляды, но когда его глаза встретились с глазами Мелиссы, то черты его лица мгновенно разгладились и вскоре засияли так радостно, как будто ему выпало на долю какое-то неожиданное счастье.

- Ты? - спросил он с радостным удивлением. - Ты, девушка, все еще здесь? Вероятно, скоро уже будет рассветать? Я спал хорошо до последних минут... но затем, под конец... О это было ужасно!.. Адвент!

Но этот призыв был прерван Мелиссой, которая, положив палец на губы императора, попросила его молчать; он понял и охотно послушался, так как она даже угадала, чего именно он требовал от старого слуги. Она проворно подала ему лежавший на столе платок, чтобы отереть лоб, покрытый потом. Затем она принесла ему напиться, и когда Каракалла, освежившись, приподнялся на своем ложе и в то же время почувствовал, что боль, продолжавшаяся иногда целые дни после тяжелого припадка, теперь уже исчезла, то, повинуясь ее знаку, проговорил чуть слышно:

- Я чувствую себя уже значительно лучше. А этим я обязан тебе, Роксане, как ты уже знаешь. Я чувствую себя хорошо в роли Александра, но иначе... Действительно, есть нечто хорошее в владычестве над миром. Когда приходится наказывать или миловать, то по крайней мере никто не смеет ограничивать нас. Ты, дитя, узнаешь, что тебе обязан благодарностью император. Требуй, чего хочешь, и я все предоставлю тебе.

Тогда она выразительно шепнула ему:

- Возврати свободу моему отцу и брату.

- Постоянно одно и то же, - с досадой возразил Каракалла. - Неужели ты не можешь пожелать ничего лучшего?

- Нет, господин, нет! - воскликнула Мелисса с настойчивым жаром. - Желаешь ли даровать мне то, что для меня дороже всего?..

- Хочу, разумеется, хочу, - прервал ее император примирительным тоном; но вдруг он неожиданно пожал плечами и продолжал с сожалением: - Но тебе следует вооружиться терпением: твои родные, по приказанию египтянина, давно уже плывут по морю.

- Нет, господин, - с уверенностью возразила девушка, - они еще находятся здесь. Цминис нагло обманул тебя.

И тут она повторила ему то, что было сообщено ей братом.

Повинуясь кроткому настроению, Каракалла хотел оказаться благодарным по отношению к Мелиссе. Но ее просьба не понравилась ему. Резчик и его сын, философ, были заложники, долженствовавшие удержать у него девушку и живописца. Но как ни сильно было его недоверие, оскорбленное достоинство властителя и тягостное чувство быть обманутым заставили его забыть обо всем другом, и вот он, охваченный гневом, громко позвал Эпагатоса и Адвента.

Его дрожавший от ярости голос пробудил от сна и всех других; отрывисто и резко упрекнув их в лености, он поручил Эпагатосу немедленно сообщить префекту Макрину приказание не выпускать из гавани тот корабль, на котором находились Герон и Филипп, выпустить узников на свободу, а египетского блюстителя безопасности Цминиса бросить в темницу, заковав в цепи.

Когда отпущенник смиренно заметил, что префекта вряд ли возможно будет отыскать, так как он и в эту ночь тоже присутствует при вызывании духов магом Серапионом, то цезарь гневно приказал отозвать Макрина от заклинателя и немедленно отправить в гавань.

- А если я не найду его? - спросил Эпагатос.

- Тогда это послужит новым доказательством, как плохо мне служат мои подданные. В крайнем случае ты заменишь префекта и позаботишься об исполнении моих приказаний.

Отпущенник быстро удалился, а Каракалла в изнеможении откинулся на подушки.

Мелисса дала ему некоторое время отдохнуть, но затем подошла ближе, от души поблагодарила его и просила оставаться спокойным, чтобы приступ боли не вернулся и не испортил ему следующего дня.

Потом он спросил о времени, и, когда Филострат, подойдя к окну, объявил, что прошел пятый час пополуночи, Каракалла приказал приготовить для него ванну.

Врач одобрил это желание, и цезарь протянул руку девушке и сказал ей тихим голосом:

- Страдания все-таки еще не являются. Если б я был в состоянии умерить свое нетерпение, то мне стало бы легче. После подобных тяжелых ночей на меня благодетельно действовала ранняя утренняя ванна. А теперь иди. Сон, который ты умеешь дарить другим, вероятно, не оставит и тебя. Только прошу тебя не слишком далеко уходить от меня. Надеюсь, что, когда я позову тебя, мы оба будем чувствовать себя подкрепленными.

Мелисса с чувством благодарности простилась с ним; но, когда она уже приближалась к порогу, он еще раз отозвал ее назад и уже изменившимся голосом отрывисто и строго спросил ее:

- Станешь ли ты поддакивать своему отцу, если он будет бранить меня?

- Что за мысль! - возразила она с живостью. - Ведь он знает, кто именно лишил его свободы, а от меня он узнает, кто возвратил ее.

- Хорошо, - пробормотал император. - Только прими к сведению вот еще что: мне необходима твоя помощь, и я также имею нужду в твоем брате - живописце. Если твой отец попытается отдалять вас от меня...

Тут он внезапно опустил поднятую с угрожающим видом руку и продолжал шептать более мягким тоном:

- Впрочем, разве я в состоянии относиться к тебе иначе как с добротою? Не правда ли, ты и теперь еще чувствуешь ту таинственную связь, ты ведь знаешь какую? Не ошибаюсь ли я, думая, что тебе жаль расставаться со мною?

- Разумеется, ты прав, - тихо проговорила она, опуская глаза.

- Ну так ступай же, - продолжал он приветливым тоном. - Еще наступит когда-нибудь день, в который ты почувствуешь, что я столь же необходим твоей душе, как ты моей... Но ты вряд ли знаешь, каким я иногда бываю нетерпеливым. Я должен вспоминать о тебе с удовольствием всегда, всегда.

При этом он мигнул ей, и его веки еще долгое время после того продолжали двигаться и дрожать.

Филострат собирался проводить девушку, но Каракалла удержал его своим призывом.

- Сведи-ка ты меня в ванну. Если, как я надеюсь, она послужит мне в пользу, то мне придется кой о чем поговорить с тобою.

Мелисса уже не слыхала последних слов. Весело и поспешно она мчалась по плохо освещенным, совершенно пустым помещениям и нашла Александра в сидячем положении, полуспящего-полубодрствующего, с закрытыми глазами. Она приблизилась к нему на цыпочках и, так как именно в эту минуту его покачивающаяся голова упала на грудь, девушка засмеялась и пробудила брата поцелуем.

Светильники еще не совсем догорели, и когда он с удивлением взглянул в лицо сестры, то и его лицо прояснилось, и, быстро вскочив, он воскликнул:

- Теперь все хорошо, ты опять с нами, и тебе все удалось. Я уже вижу по твоему лицу, что и отец, и Филипп свободны!

- Ну да, разумеется, - радостно ответила она. - А теперь ты отправишься со мною, и мы сами привезем их из гавани.

Тогда Александр, точно обезумев от восторга, поднял вверх глаза и руки, и Мелисса последовала его примеру, и таким образом они, хотя молча, но с сердечным порывом, одновременно принесли благодарность богам за их милостивое вмешательство.

Затем они вместе вышли на улицу, и Александр сказал:

- Мне кажется, как будто благодарность струится по моим жилам. Впрочем, я только недавно узнал, что называется страхом. Вероятно, здесь местопребывание этого злого гостя. Скорее вон отсюда. Дорогой ты все расскажешь мне.

- Имей терпение на самый короткий срок, - проговорила она с оживлением, поспешно направляясь к жилищу главного Жреца. Там ее все еще продолжала ожидать Эвриала. Матрона поцеловала ее, с искренней радостью вглядываясь в ее ясные глаза, светившиеся влажным блеском.

Сперва она хотела уговорить Мелиссу прежде всего отдохнуть, так как ей еще понадобятся силы. Но вскоре вполне согласилась с законностью ее желания отправиться навстречу отцу, накинула ей на плечи свой собственный плащ, так как воздух перед восходом солнца был холодноват, и даже проводила ее до самых сеней.

Едва только девушка успела удалиться, как Эвриала обратилась к рабу своей невестки Вереники, ожидавшему там в течение целой ночи, и приказала ему сообщить своей госпоже обо всем, что она узнала от Мелиссы.

Перед Серапеумом с братом и сестрой встретился раб Аргутис. В доме Селевка он узнал, где находится девушка, и завязал дружеские отношения с прислугою верховного жреца.

Когда он поздно вечером услыхал, что Мелисса все еще находится у императора, им овладело такое беспокойство, что он прождал целую ночь перед Серапеумом, то сидя на ступенях лестницы, то шагая взад и вперед. С величайшею радостью он сопровождал теперь брата и сестру до квартала Аспендиа, и если он там и расстался с ними, так только для того, чтобы сообщить старой Дидо добрые вести и сделать приготовления к приему Герона и Филиппа, возвращавшихся домой.

Теперь Мелисса и Александр рука об руку шли одни по тихим улицам.

Юность, которой принадлежит все настоящее, желает знать только светлые стороны будущего. Так и Мелисса от радости, что милым ей существам будет возвращена свобода, только изредка думала о том, какие новые опасности придется еще преодолеть, когда все это кончится, и император снова призовет ее к себе.

Сияя радостью от своего удивительного успеха, она прежде всего рассказала брату, что пережила, находясь при больном цезаре. Затем она вдалась в воспоминания о своем посещении возлюбленного, и, когда Александр открыл ей свое сердце и начал с жаром уверять, что он не успокоится по тех пор пока не добьется руки христианки Агафьи, она охотно предоставила ему говорить и обещала свое содействие. Наконец она стала советоваться о том, каким образом приобрести благоволение императора, которого, как уверяла Мелисса, позорным образом не понимают, к отцу и Филиппу, и, наконец, они оба представляли себе изумление старика, когда он встретит их первыми после своего освобождения.

Путь был долог, и когда они близ Цезареума вошли в Брухиум, аристократический квартал города, застроенный дворцами, лежавший у моря за полуостровом Лохиасом, показался первый брезжащий свет приближавшегося утра. Море волновалось и медленными маслянистыми волнами ударяло в косу Хому, вдававшуюся в воду подобно длинному пальцу, и в стены башни Тимониума в конце косы, где Антоний скрывал свой позор после битвы при Акциуме.

У храма Посейдона, изобиловавшего колоннами и возвышавшегося у самого берега между косой Хомой и театром Диониса, Александр остановился, указал на видневшийся в сумраке остров, лежащий против плоского берега, и спросил:

- Знаешь ли ты, как мы с матерью ездили в Антиродус и как она заставляла нас собирать раковины в маленькой гавани? Если бы она была еще жива теперь, то чего бы нам оставалось еще желать?

- Чтобы император уехал! - вырвалось из глубины сердца девушки. - Если затем Диодор снова будет здоров, если отец будет работать, как прежде, а я буду занята вышиванием возле него, пока не явится за мною Диодор, о тогда... Ах, если бы произошло что-нибудь в империи, что вызвало бы цезаря отсюда далеко, к самым дальним гиперборейцам!

- Это случится скоро, - уверял Александр. - Филострат говорил, что римляне останутся в Александрии самое большее с неделю.

- Так долго? - спросила Мелисса с испугом, но Александр успокоил ее с уверением, что семь дней пройдут скоро.

- Только, - продолжал он с живостью, - не следует спрашивать о будущем. Будем радоваться, что все идет хорошо.

Здесь он внезапно остановился и тревожно посмотрел на море, не вполне омраченное исчезающими уже тенями ночи. Мелисса посмотрела вдаль, туда, куда указывала его рука, и когда он в сильном волнении вскричал: "Это не лодка, это корабль и притом большой!" - она с беспокойством прибавила:

- Он подходит уже к Диабатре, скоро он будет у Альвеус-Стеганусе и пройдет мимо маяка.

- Но там на небе стоит утренняя звезда, и огонь на башне еще горит, - сказал брат. - Внешняя цепь гавани отворяется только тогда, когда он погашен. А все-таки корабль плывет по направлению к северу. Он, должно быть, вышел из царской гавани.

С этими словами он ускорил шаги, увлекая с собою сестру, и, когда через несколько минут они дошли до гавани, он вскричал с облегчением:

- Посмотри туда. Цепь еще растянута перед входом, я вижу это явственно.

- Я тоже, - отвечала с уверенностью Мелисса, и между тем как ее брат стучал в ворота крепко запертой гавани, перед которыми стояла какая-то колесница с прекрасною упряжью, она продолжала: - Да и никакой корабль - это говорил Эпагатос - не выходит до восхода солнца по причине скал; а тот корабль у маяка...

Но она не успела высказать свое предположение. Широкие ворота гавани с шумом отворились, и в них вошел отряд римских солдат, за которыми следовало множество александрийских полицейских стражей. Последние шли за арестантом, окованным цепями, с которым разговаривал какой-то знатный римлянин в военном уборе. Оба были высокого роста и худощавые, и, когда они приблизились к брату и сестре, молодые люди узнали в одном из них префекта преторианцев Макрина, а в другом, закованном в цепи, доносчика Цминиса.

Египтянин тоже заметил художника и его спутницу. При этом глаза его ярко сверкнули, и он с торжествующею насмешкой указал на море.

Маг Серапион убедил префекта предоставить египтянину свободу действия. В гавани еще ничего не было известно о низвержении Цминиса, и потому там охотно было оказано привычное послушание его приказу, когда он, побуждаемый магом и своею старою ненавистью, велел выпустить в море галеру, на которой находились резчик и его сын, несмотря на ранний час.

Герон и Филипп, с цепями на ногах, сидя на одной скамье с тяжкими преступниками, теперь работали веслами, а оставшиеся на берегу дети старого художника смотрели на удалявшееся судно. Мелисса смотрела на него безмолвно, с глазами, мокрыми от слез, между тем как Александр, вне себя, изливал свой гнев и свою горесть в бесплодных угрозах.

Однако же убеждения сестры скоро заставили его сдержаться и осведомиться насчет того, послал ли Макрин, согласно повелению императора, государственный корабль вслед за галерой.

Оказалось, что корабль послан, и успокоенные, хотя горько разочарованные, брат и сестра отправились домой.

Между тем солнце взошло, и улицы стали наполняться народом. Перед великолепным зданием Цезареума они встретили старого ваятеля Лизандра, который был другом еще их деда. Старик принял горячее участие в судьбе Герона, и, когда Александр робко спросил, что привело его сюда в такой ранний час, он указал во внутренность великолепного здания, где большой двор был окружен статуями императоров и императриц, и пригласил брата и сестру следовать туда за ним. Он не успел докончить к приезду Каракаллы свое произведение, статую Юлии Домны, матери императора. Но вчера вечером статуя была поставлена здесь, и он пришел теперь посмотреть, какой она имеет вид в новой обстановке.

Мелисса видела изображение Юлии Домны на монетах и в разных произведениях искусства, но сегодня ей было особенно интересно вглядеться в лицо матери человека, который так могущественно повлиял на судьбу ее собственную и ее близких.

Старый скульптор видел Юлию Домну за много лет перед тем в ее отечестве, Эмезе, когда она была только дочерью Бассиана, знатного жреца Солнца, и впоследствии, когда она стала императрицей, на его долю выпало сделать модель ее статуи для ее супруга Септима Севера. Между тем как Мелисса смотрела на лицо хорошо удавшегося мраморного изваяния, старый художник рассказывал о чарующей прелести, которая привлекала к матери Каракаллы во время ее юности все сердца, о ее обширном уме и редких познаниях, которые она с усердием приобрела в общении с учеными людьми и постоянно приумножала. Говорили, что его сердце не осталось нечувствительным к прелестям его царственной модели, и Мелисса все глубже погружалась в созерцание прекрасного произведения.

Лизандр изобразил вдову императора стоящей, в одежде, ниспадавшей складками до ног. Ее миловидная юная голова была наклонена несколько набок, а правою рукою у шеи она сдвинула немножко назад головной платок, который покрывал заднюю часть головы и небрежно был наброшен на плечи, из-под него выглядывало лицо с таким выражением, как будто императрица вслушивалась в какое-нибудь прекрасное пение или в увлекательную речь. Густые, слегка волнистые волосы окаймляли под платком прелестный овал лица, и Александр выразил сочувствие к словам сестры, когда она сказала, что ей бы хотелось когда-нибудь увидеть эту женщину редкой красоты. Но ваятель уверил, что они были бы разочарованы, потому что годы жестоко изменили ее.

- Я изобразил ее в том виде, в каком она пленила меня до своих зрелых лет. Вы видите перед собою девицу Юлию; я не был бы способен изобразить ее женщиной и матерью. Воспоминание о ее сыне испортило бы все.

- Но он способен и к лучшим чувствам, - уверял Александр.

- Может быть, - отвечал старик. - Но я не знаю их. Желаю, чтобы вам были поскорее возвращены отец и брат. Мне нужно идти работать.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

XXI

Главный жрец Сераписа сопровождал жертвы, назначенные к утру на заклание. Император расщедрился относительно их числа, желая почтить божество. Однако же Феофил все-таки с неудовольствием отправился для исполнения своих обязанностей; приказание переполнить дома граждан солдатами, которым к тому же Каракалла разрешил предъявлять к хозяевам неслыханные требования, снова восстановило его против тирана, который еще только сегодня утром произвел на него впечатление властителя несчастного, но способного к осуществлению величайших планов, богато одаренного и притом сознающего свои обязанности.

Послушная совету Эвриалы, Мелисса отдохнула в течение нескольких часов и затем освежилась в ванне. Теперь она вместе со своею пожилою приятельницей сидела за раннею трапезой в обществе философа Филострата. Он мог рассказать им, что правительственное быстроходное судно уже находится в пути для освобождения членов семьи Мелиссы. Глядя на нее, охваченную радостным волнением при этом известии, такую прекрасную, чистую и свежую, он снова с сердечным страхом подумал, что если император, раб собственных страстей, не почувствует желания обладать таким очаровательным существом, то это будет великим чудом.

Эвриала боялась того же самого, и Мелисса понимала, какого рода опасения беспокоят их, но она не разделяла их страхов, и радостная уверенность, с которою она старалась успокоить своих пожилых друзей, трогала и в то же время страшила их. Девушке казалось слишком диким и самонадеянным воображать, что император, всемогущий владыка мира, мог бы почувствовать любовь к ней, скромной, робкой дочери резчика, за которую сватался всего еще один жених. Подобно тому как больному желательна близость врача, уверяла она, так и императору - Филострат сам вместе с нею видел это - желательно ее присутствие. Правда, в последнюю ночь ею овладел сильный страх, но потом оказалось, что она была не права.

Ей главным образом следует стараться только о том, чтобы свита императора не стала ошибочно судить о ней, но ведь ей решительно нет никакого дела до всех этих римлян. Однако же она попросит Эвриалу разыскать Диодора и сообщить ему, что именно принуждает ее принимать приглашение императора, когда он зовет ее к себе. Ведь очень возможно, что до больного дойдут слухи об ее сношениях с Каракаллой, и, как ее жених, он должен знать, что именно заставляет ее посещать цезаря. Это его право, а беспокойство, вызванное ревностью, может оказаться для него вредным.

Вся ее манера держать себя дышала такою самоуверенностью непорочного сердца, что, когда ей пришлось удалиться на короткое время, Эвриала, обращаясь к философу, воскликнула:

- Не станем тревожить ее! Доверчивая невинность защитит ее, может быть, еще лучше, чем опасливая осторожность.

И Филострат согласился с нею и стал уверять, что он все-таки надеется на хороший исход для дела Мелиссы, так как она принадлежит к тем привилегированным существам, которых боги избирают своими орудиями. И затем он рассказал о ее чудодейственном влиянии на страдания императора и стал превозносить девушку со свойственною ему пылкостью.

По своем возвращении Мелисса уже не застала Филострата. Теперь она была снова одна с Эвриалой, и последняя напомнила ей о предостережении, заключающемся в тех словах христианского учения, которые она вчера объясняла ей. Каждое дело, каждая мысль имеет влияние на способ, как исполняется время для каждого отдельного человека; а когда пробьет час, назначенный для того или другого решения, то никакие сожаления, никакое раскаяние и усилие не могут изменить совершившегося. Часто бывает достаточно какой-нибудь одной минуты, как ей уже известно из своего личного опыта, чтобы заклеймить позором человека, пользующегося уважением. До сих пор ее жизненный путь шел по утоптанным тропинкам, среди лугов и садов, другие смотрели вместо нее; теперь же она идет по краю пропасти, и на подобном пути следует при каждом шаге соблюдать осторожность и помнить о грозящей опасности. Но никакая воля, никакая осторожность не оградят ее, если она не вверит себя высшему руководительству промысла. Затем она спросила девушку, к кому она, молясь, возносится сердцем, и Мелисса назвала Изиду и других богов и, наконец, прах умершей матери.

Во время этих признаний явился старый Адвент с известием, что ее зовет его повелитель.

Мелисса обещала немедленно идти на этот призыв, и когда старик удалился, Эвриала заговорила:

- Здесь не многие молятся одним и тем же богам, а тот, которому следует мой муж, не мой бог. Я вместе со многими другими знаю, что на небе существует Отец, Который любит нас, своих созданий, и защищает как собственных детей. Ты еще не знаешь Его и поэтому не можешь возлагать на Него никакой надежды. Но если хочешь последовать дружескому совету той, которая тоже была когда-то молода, то представь себе отныне, что твою правую руку крепко держит невидимая любящая рука твоей матери. Представь себя, что она сопровождает тебя, и примечай, были ли бы одобрены ею всякое сказанное тобою слово и каждый твой взгляд. Тогда она пребудет с тобою и станет охранять тебя, точно живая, как только тебе понадобится ее помощь.

Мелисса упала на грудь доброй подруги и так крепко обняла ее, так искренно целовала, как будто сама она была тою дорогою ее сердцу женщиной, на помощь которой указывала ей Эвриала.

Совет этой истинной подруги совпадал с желаниями ее собственного сердца и потому казался ей, несомненно, добрым советом.

Когда дело дошло наконец до прощания, Эвриала хотела приказать позвать одного знакомого ей господина из императорской свиты, чтобы он провел ее через толпу ожидающих друзей и спутников цезаря, посетителей и просителей. Но Мелисса чувствовала себя столь мужественною и так хорошо огражденною присутствием Адвента, что немедленно последовала за ним. Старик был действительно дружески расположен к ней с тех пор как она так заботливо прикрыла ему ноги плащом; она замечала это по звуку его голоса и заботливому взгляду его тусклых глаз.

Даже еще и теперь она не верила в те опасности, которые заставляли друзей трепетать за нее, и спокойно шла через высокие мраморные приемные залы и другие обширные комнаты императорского жилища. Дежурные сопровождали ее, согласно императорскому повелению, почтительно от одной двери к другой, и она шла уверенными шагами, смотря прямо перед собою и не обращая внимания на любопытные, одобрительные и иронические взгляды, устремленные на нее.

В первых комнатах она нуждалась в проводнике, так как они были переполнены египтянами и александрийцами, которые ожидали повелений цезаря, желали обратиться к его милости или испросить какое-нибудь решение, или только хотели взглянуть на его лицо. "Друзья" императора сидели за раннею трапезою, в которой Каракалла не принимал участия. Военачальники и лица свиты, не бывшие к нему близкими, стояли в различных комнатах, между тем как именитые люди Александрии, множество сенаторов, богатых и знатных граждан города, а равно депутаты от египетских округов, облаченные в роскошные одежды с богатыми золотыми украшениями, держались в стороне от первых и, стоя группами, дожидались призыва к императору.

Мелисса не бросила ни одного взгляда ни на одного из них, равно как и на ковры из драгоценной ткани на стенах, на карнизы, украшенные редкими произведениями искусства и горельефами, или на мозаичные картины на полу, по которым ступали ее ноги. Также многоголосное жужжание и сдержанный говор, окружавшее ее, не обратили на себя ее внимания. Впрочем, и без того она не была бы в состоянии понять ни одной связной фразы, так как, кроме дежурных и ближайших служителей императора, в эти приемные часы не дозволялось никому громко говорить. Ожидание и покорность и без того, казалось, подавили здесь всякое живое движение, и если случалось, что громкий возглас докладывающего дежурного иногда покрывал это бормотание, то из ожидающих один невольно сгибал спину, другой - выпрямлялся, точно отдавая себя в чье-то распоряжение. Многие чувствовали себя находящимися вблизи высшего, почти божественного существа, от которого зависит радость и горе каждого смертного, и это чувство производило впечатление чего-то торжественного. Всякое движение отличалось сдержанностью. Напряженное и даже боязливое ожидание выражалось в чертах многих, но некоторые физиономии выражали также нетерпение и разочарование: незадолго перед тем была шепотом передана от одного к другому весть, что император даст сегодня очень мало аудиенций, а между тем многие уже вчера на том же самом месте напрасно ожидали в течение нескольких часов.

Мелисса, не останавливаясь, проходила дальше, пока не дошла до знакомого уже ей тяжелого занавеса, отделявшего внутренние комнаты цезаря.

Докладчик услужливо открыл его, прежде чем она успела назвать свое имя, в то время как мимо нее проходила депутация от городского сената, которую принимал Каракалла; за нею следовали александрийские граждане, депутаты от оптовых торговцев, на просьбу которых об аудиенции было получено согласие императора. То были большей частью люди пожилые, и между ними девушка узнала также и Селевка, мужа Вереники.

Мелисса поклонилась ему, но он не заметил ее и молча прошел мимо. Может быть, он высчитывал те громадные суммы, которые будут потрачены на ночное представление, которое он вместе с несколькими друзьями предполагал устроить в цирке в честь цезаря.

В большой комнате, отделявшей приемную императора от передней, господствовала полнейшая тишина. Мелисса заметила только двух воинов, глядевших в окно; плечи их сильно тряслись, как будто от веселого смеха.

Вероятно, ей предстояло ждать здесь довольно долго, так как докладчик попросил ее вооружиться терпением, пока окончится аудиенция купцов. Они будут, говорил он, приняты сегодня последними. При этом он предложил ей сесть на подушку, покрытую шкурой пестрого жирафа, но она предпочла ходить взад и вперед, так как теперь сердце у нее начало биться все тревожнее.

В то время как докладчик исчез за дверью, один из воинов повернул голову, чтобы оглядеться в комнате, и, едва увидев Мелиссу, поспешно толкнул товарища и проговорил настолько громко, что девушка могла расслышать его слова:

- Вот это чудо! Аполлинарий, клянусь Эросом и всеми Эротами, это восхитительное чудо!

В следующую минуту оба отошли от окна и стали разглядывать девушку, которая, краснея и конфузясь, опустила глаза, как только увидала, с кем именно она находится наедине.

Это были два трибуна из корпуса преторианцев, но, несмотря на этот высокий чин, они были молодые люди в двадцатых годах жизни. Это были братья-близнецы из знатного дома Аврелиев; они поступили в армию в качестве центурионов, немедленно опередили по службе чуть не тысячу человек и сделались трибунами в собственном конвое императора. Они до такой степени были похожи друг на друга, что их постоянно путали, и это сходство, доставлявшее им удовольствие, они сумели еще увеличить искусственными средствами; свои черные, как уголь, волосы на голове и бороде они причесывали совершенно одинаково и носили совершенно одинаковую одежду до последнего перстня на пальце. Одного звали Аполлинарием, другого - Немезианом Аврелием. Оба они были одинаково высоки и хорошо сложены, и невозможно было решить, у кого из них ярче светились черные глаза, чьи губы улыбались самоувереннее, к кому больше шла пушистая, коротко подстриженная борода и искусно вырезанная "муха" между нижней губой и подбородком. По прекрасно исполненному золотому орнаменту на панцире, на мундире, на перевязи короткого меча и шпорах видно было, что молодым людям не было необходимости соблюдать экономию. Они действительно намеревались только из-за одной чести и ради удовольствия прослужить несколько лет среди преторианцев. А затем они могли отдохнуть от треволнений боевой жизни в своем римском дворце или на виллах, среди своих многочисленных поместьев, унаследованных ими от отца и матери, и ради разнообразия занимать в государственной службе какой-нибудь почетный пост. Их друзьям было известно, что по окончании военной кампании они намеревались отпраздновать свои свадьбы в один и тот же день.

Покамест они не требовали от жизни ничего, кроме почестей и удовольствий. Они наслаждались всем тем, что хорошо образованные, здоровые и веселые юноши могут доставить себе с помощью приветливости, силы и золота, но не доводили всего этого до изнуряющих излишеств.

Может быть, во всем войске не существовало двух более веселых, счастливых и всеми любимых товарищей. В походе они отлично исполняли свой долг, во время мира и в городе, подобном Александрии, они делались очень похожими на изнеженных модных повес. Они употребляли значительную часть своего времени на завивание черных волос, платили безумные деньги для того, чтобы умащать их самыми тончайшими благовониями, и, глядя на их заботливо выхоленные руки, трудно было предположить, как ловко они умели владеть мечом, секирою и лопатою.

В этот день в приемную императора был призван Немезиан, а Аполлинарий добровольно заменил другого трибуна только ради того, чтобы не расставаться с братом. Половину ночи они провели в кутеже, а наступивший день начали посещением цветочного рынка, ради доставления удовольствия хорошеньким продавщицам. У каждого из них между панцирем и мундиром виднелась на левой стороне груди полураспустившаяся роза, про которую очаровательная Дафиона уверяла, что она выросла на кусте, только в прошлом году привезенном из Персии. Действительно, братьям не приходилось до тех пор встречать ничего подобного этой розе.

Выглядывая из окна, они забавлялись рассматриванием проходивших мимо женщин, с тем чтобы двум самым привлекательным из них бросить две имеющиеся у них розы; но в течение целого получаса не оказалось ни одной, достойной этого приношения. Все, что было в Александрии прекрасного, выходило на улицу перед заходом солнца, при наступавшей постепенно прохладе. Тогда действительно не было недостатка в девушках с дивными фигурами. До братьев дошел даже слух, что цезарь, уже отказавшийся от радостей любви, все-таки поддался чарам какой-то прелестной гречанки.

Едва успев взглянуть на Мелиссу, они убедились, что видят перед собою прекрасную игрушку императорского каприза, и, точно получив приказание от одного и того же невидимого повелителя, они оба, с одинаковым движением, схватились каждый за свою розу.

Аполлинарий, родившийся немного раньше своего брата и вместе с правом первородства получивший на свою долю еще более предприимчивый характер, смело подошел в Мелиссе и подал ей свою розу, между тем как Немезиан поклонился ей совершенно одинаково с братом, упрашивая отдать предпочтение его цветку.

Но как ни льстивы и красивы были их речи, Мелисса все-таки резко ответила, что не нуждается в их цветах.

- Этому мы охотно верим, - возразил Аполлинарий, - так как ты сама прелестная цветущая роза.

- Пустая лесть, - возразила Мелисса, - да и цвету-то я уж никак не для вас.

- Это жестоко и притом несправедливо, - со вздохом проговорил Немезиан. - То, в чем ты отказываешь нам, бедным, ты собираешься отдать тому, кому и без того достается все, к чему стремятся другие смертные.

- А мы, - перебил его брат, - вежливые и к тому же благочестивые воины. Эту розу мы собирались принести в жертву Афродите, а теперь встретили эту богиню собственной персоной.

- По крайней мере ее изображение, - прибавил другой брат.

- И ты должна быть благодарна той, которая рождена из пены, - прибавил Аполлинарий, - так как она, несмотря на опасность, что ты совершенно затмишь ее, наградила тебя своими собственными божественными прелестями. Не думаешь ли ты, что она разгневается на нас, если мы, лишив ее этих цветов, принесем их в жертву тебе?

- Я не думаю ничего, - ответила Мелисса, - за исключением того, что ваши сладкие речи возбуждают во мне досаду; делайте с вашими розами, что хотите, - мне они не нужны.

- Как можешь ты, - спросил Аполлинарий, подходя ближе к девушке, - злоупотреблять полученными тобою от богини любви дивными свежими губками, столь жестоко отказывая в том, о чем смиренно молят набожные ее поклонники? Если ты не желаешь, чтобы Афродита разгневалась на тебя, то поспеши загладить это святотатство. Соблаговоли, красавица из красавиц, подарить поцелуй почитателю богини, и она простит тебя.

С этими словами Аполлинарий протянул руку к девушке, чтобы привлечь ее к себе, но она с негодованием оттолкнула его и сказала, что низко и недостойно воина подвергать насилию честную девушку.

Тогда оба брата разом весело захохотали, и Немезиан воскликнул:

- Ты не принадлежишь к храму Весты, прелестнейшая из роз, а между тем ты обладаешь такими острыми шипами, что для нападения на тебя нужно иметь большой запас мужества.

- Даже более того, - прибавил Аполлинарий, - тут приходится идти на приступ, как на крепостной вал. Но в каком лагере, в каком укреплении можно захватить такую завидную добычу?

При этом он охватил рукою талию Мелиссы и привлек ее к себе.

Ни он, ни его брат никогда не обращались неприлично с женщинами, внушавшими уважение, и если б Мелисса была дочерью простого ремесленника, ее суровых слов было бы достаточно, чтобы удержать их на приличном расстоянии. Но любовнице императора нельзя было предоставить право так смело оттолкнуть Аврелиев, привыкших к легким победам, притом она едва ли серьезно выказывала эту недоступную суровость.

Поэтому Аполлинарий не обратил внимания на ее энергичное сопротивление и насильно удерживал ее руки, и хотя ему не удалось при сопротивлении Мелиссы поцеловать ее в губы, но он все-таки запечатлел поцелуй на ее щеках, в то время как девушка силилась вырваться и, задыхаясь, отталкивала его с величайшим негодованием.

До тех пор братья считали все это веселою игрою, но, когда девушка при повторном нападении Аполлинария вне себя закричала о помощи, он выпустил ее из своих объятий.

Но было уже поздно: занавес приемной раздвинулся, и Каракалла приблизился к своим Аврелиям. Его пылавшее огнем лицо было искажено. Он дрожал от ярости, и гневные взгляды подобно сверкающей молнии впивались в злополучных братьев. Префект Макрин стоял рядом с ним, опасаясь, что императора постигнет новый припадок, и Мелиссе также сообщилось его беспокойство, когда Каракалла хриплым голосом закричал Аполлинарию:

- Мерзавец, ты у меня поплатишься за это!

Но Аполлинарий уже видал цезаря в гневе, вызванном различного рода дерзкими выходками с его стороны, и привык обезоруживать его ласковым сознанием своей вины, поэтому, подняв на императора плутовски-смиренный взгляд, он проговорил:

- Прости, великий цезарь. Наши бедные силы, как тебе известно, слишком легко бывают сломлены в борьбе с победоносною красотою. Полакомиться так приятно, даже и не для одних детей. Марса всегда тянуло к Венере, и если я...

Он произнес эти слова на латинском языке, которого не понимала Мелисса, но императору кровь прилила к лицу, и, побледнев от негодования, он с трудом мог проговорить:

- Ты... ты позволил себе...

- За эту розу, - снова начал юноша, - выпросить мимолетный поцелуй от красавицы, цветущей притом для всякого, кто ее...

Говоря это, он с просительным жестом поднял руки и глаза к своему повелителю; но тот выхватил меч из ножен Макрина, и, прежде чем Аврелий успел опомниться, ему был нанесен удар плашмя по голове, а затем целый ряд ударов острием посыпался на его лоб и лицо.

Обливаясь кровью, со страшно зияющими ранами на лице, которое подвергшийся нападению юноша, дрожа от ужаса и негодования, закрывал руками, он отдался на попечение поддерживавшего его брата, между тем как император осыпал обоих целым потоком гневных упреков.

Когда затем Немезиан стал перевязывать израненному лицо платком, поданным ему Мелиссой, а Каракалла увидал зияющие раны, которые он нанес своей жертве, он сделался спокойнее и проговорил:

- Надеюсь, что на некоторое время у этих губ не будет желания насильно похищать поцелуи у честных девушек. Вам обоим следовало поплатиться жизнью за этот подвиг, но умоляющий взгляд вот этих всемогущих глаз спасает вас, и я дарую вам жизнь. Уведи брата вон, Немезиан. До дальнейшего распоряжения не смейте отлучаться с вашей квартиры.

И с этими словами он повернулся спиною к Аврелиям, но на пороге снова обратился к ним:

- Вы ошиблись относительно этой девушки: она столько же непорочна и благородна, как и ваша сестра.

В таблиниуме купцов отпустили скорее, чем следовало по важности тех дел, к которым властитель до описанного приключения отнесся со вниманием и с таким знанием дела, что это поразило их. Они откланялись совершенно разочарованные, но несколько успокоились, получив обещание вторичной аудиенции в сегодняшний вечер.

Едва успели они удалиться, как император снова растянулся на подушках.

Ванна благотворно подействовала на него. Все еще ощущая некоторую слабость, но с совершенно свежею головою, он непременно захотел сам принять и депутации, которые ходатайствовали о решении важных дел; но после этого нового страстного порыва вновь почувствовал мучительную головную боль. Бледный, с легким подергиванием членов, он отпустил префекта и остальных друзей и приказал Эпагатосу позвать Мелиссу.

Он нуждался в спокойствии, и снова маленькая ручка девушки проявила ту же самую целебную силу, которая вчера оказала на него столь благотворное действие. Под тихими ее поглаживаниями стук в его голове утих и изнеможение постепенно превратилось в приятную истому выздоравливающего организма.

Как вчера, так и сегодня он уверял ее в своей благодарности, но он нашел девушку сильно изменившейся.

Она глядела печально и боязливо в то время, когда ей не приходилось давать ему определенных ответов, а между тем он сделал все, чтобы доставить ей удовольствие: распоряжение о том, чтобы члены ее семейства были возвращены свободными в Александрию, уже было исполнено, а Цминис сидел в тюрьме с цепями на руках и ногах.

Каракалла сообщил ей об этом, но, хотя известие и обрадовало ее, оно оказалось недостаточным для того, чтобы возвратить ей ту спокойную веселость, которую он так любил в ней.

И вот он стал с величайшею сердечною теплотою уговаривать ее признаться ему, что именно тяготит ее душу, и наконец она, с глазами, влажными от слез, решилась ответить:

- Ты видел, за кого они принимают меня?

- А ты, - быстро возразил он, - разве не видела, как я наказываю тех, кто забывает должное к тебе уважение?

Тогда у Мелиссы вырвалось восклицание:

- Как ужасен твой гнев там, где другие высказывают только порицание! Ты можешь стереть с лица земли, и ты действительно делаешь это тогда, когда бываешь увлечен своими страстями. Я должна была послушаться твоего призыва, и вот я явилась к тебе. Но я сравниваю себя с той собачкой в зверинце Панеума, которую и ты еще можешь увидать посаженной в одну клетку с царским тигром... Сильное животное спокойно терпит кое-какие выходки со стороны маленького служителя, но беда последнему, если тигр как-нибудь по забывчивости прихлопнет его своею тяжелою смертоносною лапой.

- Но эта рука, - прервал ее император, указывая на свою выхоленную, украшенную кольцами руку, - подобно моему сердцу, никогда не забудет, чем она обязана твоей руке.

- Покамест я, - со вздохом сказала Мелисса, - чем-нибудь невольно не прогневаю тебя. Тогда ты увлечешься страстью, и меня постигнет такая же судьба, как и всех остальных.

Император вздрогнул с выражением неудовольствия, но в следующую за тем минуту вошел в комнату Адвент и доложил о приходе звездочета из храма Сераписа. Однако Каракалла отказался принять его и только с любопытством спросил, не принес ли он каких-нибудь записей. Старик ответил утвердительно, и вслед за тем в руках императора очутилась восковая дощечка, покрытая словами и знаками. Его глаза остановились на них с напряженным вниманием, и, по-видимому, там сообщалось нечто хорошее, потому что лицо императора все более и более прояснялось, и, выпуская дощечку из рук, он крикнул Мелиссе:

- Тебе не следует ничего опасаться с моей стороны, дочь Герона, тебе-то уж ни в каком случае! В более спокойную минуту я объясню тебе, каким образом моя планета склоняется к твоей, а твоя, то есть ты сама, ко мне. Боги создали нас друг для друга, девушка. Звезды подтверждают это. Я вполне окован твоими чарами, но твое сердце еще колеблется, и я даже знаю почему: ты не доверяешь мне.

Мелисса, смущенная, подняла на него свои большие глаза, а он задумчиво продолжал:

- То, что случилось, останется неизменным. Оно подобно рубцам от ран, которые не могут быть смыты никакою водою. Ты, конечно, слышала все о моем прошлом? И как эти люди, должно быть, похвалялись своею собственною добродетелью, повествуя о моих преступлениях! Подумал ли хоть один из них, что вместе с пурпуром я получил в руки и меч для защиты государства и трона? А когда я пускал в дело железо, как энергично указывали они на меня пальцами, какая благодарная работа представлялась для их клеветнических языков! Но пришло ли кому-нибудь в голову спросить, что именно вынуждало меня проливать кровь и чего это мне стоило? Но тебе, девушка, тебе, которую - даже и созвездия подтверждают это - послала мне судьба, чтобы разделять то, что меня удручает и облегчает мое сердце, - тебе я доверю это без вопроса с твоей стороны, потому что сердце мое побуждает меня к тому. Но сперва признайся мне, чем именно они питали в тебе страх к человеку, к которому, как сама призналась, ты чувствуешь влечение.

Мелисса подняла руки с умоляющим и вместе с отстраняющим жестом; но он продолжал в грустном тоне:

- Я избавляю тебя от высказывания твоих мыслей. Ведь они говорят, что напоминание о пролитой крови, сделанное кем-нибудь другим, подстрекает меня к новому кровопролитию. Ты, вероятно, слышала, что цезарь умертвил своего брата Гету и, кроме того, весьма многих из тех, которые осмеливались произносить имя этой жертвы его гнева. Говорили, будто бы мой тесть и его дочь Плаутилла, то есть моя жена, пали жертвами моей ярости. Я умертвил ученого юриста и префекта Папиниана, да и Пило, ты еще вчера видела его, чуть-чуть не подвергся той же участи. Разве умолчали о чем-нибудь из всего этого? Ни о чем не умолчали! Этим кивком головы ты отвечаешь утвердительно. Да и почему же те, которым доставляет столь великое удовольствие говорить дурно о других, не сообщили бы тебе об этом? Ведь это правда, да и мне самому не приходит в голову отрекаться от этих поступков. Но спросила ли ты себя когда-нибудь, или пытался ли кто-нибудь другой объяснить тебе, каким образом я дошел до того, чтобы совершать такие ужасные вещи, - я, подобно тебе и другим, воспитанный в страхе перед богами и законами?

- Нет, господин, нет, - в испуге возразила девушка. - Но, прошу, умоляю тебя, оставь эти ужасные вещи! Ведь я и без того знаю, что ты не дурной человек, что ты гораздо лучше, чем думают о тебе другие.

- Вот поэтому-то, - воскликнул император, причем от волнения, от трудности задачи, которую он поставил себе, у него загорелись щеки, - ты и должна выслушать меня! Я - император; надо мною не существует никакого судьи, и я не обязан никому отдавать отчет в своих действиях. Да я и не думаю делать этого: кто, кроме разве тебя, может значить для меня больше, чем вон та муха, сидящая на чаше?

- А совесть? - робко спросила Мелисса.

- Она иногда возвышает свой неприятный голос, - проговорил он мрачно. - По временам она действительно бывает весьма назойлива, но ведь можно не давать ей ответа. А потом, тому, что называется совестью, известны причины каждого деяния, и, обсудив все, она изрекает мягкий приговор. И тебе также следует брать с нее пример, так как ты...

- О господин, что может значить для тебя мое ничтожное мнение? - с тоскою проговорила Мелисса.

Но Каракалла, точно оскорбленный этим вопросом, воскликнул с удивлением:

- Неужели я еще должен объяснять это тебе? Ты ведь знаешь, созвездия говорят как тебе, так и мне, что нас соединяет высшая сила, подобно тому, как она соединяет свет и теплоту. Разве ты забыла, что мы оба ощущали еще вчера? Неужели же я ошибаюсь? Разве душа Роксаны не вселилась в это божественное, прекрасное тело, чувствуя стремление к утраченному ею товарищу?

Эти слова были произнесены страстно и сопровождались судорожным движением век; но когда он почувствовал, что ее рука, которую он держал в своей, стала дрожать, он пришел в себя и продолжал тихо, но внушительно:

- Я хочу, чтобы ты взглянула внутрь этой груди, закрытой для всех других, потому что, благодаря тебе, мое осиротившее сердце наполнилось новою жизненною силою, потому что я благодарен тебе, как утопающий своему спасителю. Я задохнусь и погибну, если подавлю в себе это желание открыть перед тобою мою душу!

Что за перемена произошла с этим загадочным человеком?

Мелиссе казалось, что она смотрит в лицо человека совершенно незнакомого. Хотя у императора по временам и дрожали еще веки, но его глаза сияли каким-то мечтательным блеском, а все черты его лица как-то особенно помолодели. К этому прекрасно сформированному лбу так хорошо пристал украшавший его венок. К тому же она только теперь заметила это, он был облачен в самую великолепную одежду. На нем был легкий панцирь из толстой шерстяной материи, покрытый пурпурной тканью, а с открытой шеи спускался драгоценный, имевший форму щита медальон из великолепных драгоценных каменьев в золотой оправе, посреди которого красовалась большая голова Медузы с прекрасными, но возбуждающими ужас чертами. Золотые львиные головы на каждом зубце короткой одежды, верхнюю часть которой прикрывал поддельный панцирь, были изящными произведениями искусства. Вокруг ног и щиколоток повелителя обвивались сандалии, украшенные драгоценными каменьями и золотым шитьем.

Он был одет сегодня не то что какой-нибудь сын знатной семьи, желающий понравиться, нет, на нем был настоящий императорский наряд, и сколько старания употребил раб-индиец при расчесывании его жидких волос!

Теперь он слегка провел рукою по лбу и бросил мимолетный взгляд в серебряное зеркало, помещавшееся на низком столике в головах ложа. Снова подняв голову, он своим ищущим любви взглядом встретился с глазами Мелиссы.

Она в испуге опустила их. Неужели император нарядился и оглядывал себя в зеркале ради нее? Едва ли это было мыслимо, а между тем это было ей лестно и приятно. Но уже в следующую минуту в ней проснулось горячее, непреодолимое желание с помощью какого-нибудь волшебства перенестись далеко-далеко от этого ужасного человека. В ее воображении возник тот корабль, который Вереника приготовила для нее. Она хотела и должна бежать на нем, хотя бы и пришлось надолго расстаться с Диодором.

Замечал ли Каракалла то, что происходило с нею?

Но ему нельзя было дать разгадать ее, и поэтому она выдержала его взгляд и поощряла его продолжать разговор. А у него сердце забилось радостною надеждою, так как ему вообразилось, что его собственное сильное волнение начинает передаваться и Мелиссе.

В эту минуту, как и неоднократно прежде, им овладело серьезное убеждение, что даже величайшее из его преступлений было действительно необходимо и неизбежно. В его кровавых деяниях замечалось также нечто великое, необычайное, и это, он воображал себя знатоком женских сердец, это должно было, помимо страха и любви, которую, ему казалось, он внушал ей, вызвать в Мелиссе еще и удивление к нему.

Еще ночью, при пробуждении, затем в ванне он чувствовал, что ее присутствие так же необходимо ему, как животворный воздух, как надежда. То, что он чувствовал к ней, была та именно любовь, которую воспевают поэты.

Как часто он насмехался над этим чувством, говоря, что он защищен бронею от стрел Амура. Теперь он в первый раз ощущал то смешанное с боязнью блаженство, то горячее, страстное томление, которое известно было ему из многих песен.

И вот тут стояла любимая им девушка. Она должна была выслушать его, должна была принадлежать ему не путем насилия, не по императорскому приказанию, а по свободному влечению сердца.

Этому должны были помочь его признания.

Быстрым движением, как будто сбрасывая с себя последние остатки утомления, он выпрямился и заговорил со сверкающими глазами:

- Да, я убил Гету, моего брата. Ты содрогаешься. А между тем... Если бы обстоятельства сложились так же сегодня, когда мне известны последствия моего поступка, то я сделал бы то же самое. Это тебя пугает, но, прошу тебя, только выслушай меня. Ты тогда наверняка скажешь вместе со мною, что сама судьба принуждала меня действовать так, а не иначе.

Тут Каракалла остановился, а так как испуг и волнение, отражавшиеся на лице Мелиссы, он принял за участие, то, будучи уверен в ее внимании, начал:

- Когда я родился, мой отец еще не был облачен в пурпурные одежды, но уже стремился к владычеству. Предзнаменования дали ему уверенность в достижении его. Матери все это было известно, и она разделяла его честолюбивые замыслы. В то время, когда я еще находился у груди кормилицы, отец сделался консулом. Четыре года спустя он уже овладел троном. Пертинакс был убит. Презренный Дидий Юлиан купил себе власть. Это заставило отца возвратиться в Рим из Паннонии. А нас, детей, то есть моего брата и меня, он между тем приказал удалить из города. Только тогда, когда было сломлено последнее сопротивление на берегах Тибра, он призвал нас обратно.

Я был пятилетним ребенком, и, однако, один день из того времени так запечатлелся в моей памяти, как будто все тогда совершавшееся происходило сегодня. Отец торжественно въезжал в Рим. Первым его делом было воздать телу Пертинакса принадлежавшие ему почести. Из каждого окна и балкона во всем городе висели ковры. Цветные гирлянды и лавровые венки украшали дома, благовония веяли на нас, куда бы мы ни повернулись. Ликование народа смешивалось с военного музыкой. Развевались платки, слышались клики. Это относилось к отцу, но также и ко мне, будущему цезарю. Мое маленькое сердце было переполнено радостною гордостью. Мне казалось, как будто я на несколько голов выше не только других мальчиков, но и всех взрослых людей, которые толпились вокруг меня.

Когда началось печальное шествие в честь Пертинакса, мать собиралась взять меня с собою в колоннаду, где были приготовлены места для женщин-зрительниц, но я отказался последовать за нею. Отец рассердился. Но когда он услыхал мое восклицание, что я мужчина и будущий император, что я готов скорее не видеть совсем ничего, чем показаться народу среди бабья, то улыбнулся. Тогда он приказал Цило, бывшему тогда городским префектом, свести меня к седалищу прежних консулов и старых сенаторов. Это было мне очень приятно. Но когда по его приказанию за мною последовал Гета, мой брат, то вся радость моя была испорчена.

- И тебе было тогда пять лет? - с удивлением спросила Мелисса.

- Это удивляет тебя? - с улыбкой сказал Каракалла. - Но я ведь уже пропутешествовал через целую половину государства и узнал больше, чем другие мальчики, которые были значительно старше меня. Но я все-таки был настолько ребенком, что при виде пестрого великолепия, расстилавшегося перед моими глазами, забыл обо всем другом. У меня в памяти осталась цветная статуя из воска, такое живое изображение Пертинакса, как будто последний восстал из могилы. А процессии, казалось, не будет конца: постоянно появлялось нечто новое. Все двигалось, облаченное в траурные одежды, даже поющие хоры мальчиков и мужчин. Цило объяснял мне, кого именно изображали статуи римлян, оказавших услуги отечеству, а также бюсты и статуи ученых и художников, несомые среди шествия. Затем следовали бронзовые изображения всех народов, населявших империю, в их костюмах. Цило говорил мне их названия и объяснял, где они проживают. При этом он заметил, что все они со временем будут мне повиноваться, но что я должен изучить военное искусство, чтобы принудить их покориться мне, если они когда-нибудь вздумают возмутиться против меня, и когда мимо нас проносили знамена ремесленных общин, проходили пешие и конные воины, скаковые лошади из цирка и много всего другого, он продолжал свои объяснения. Но это теперь приходит мне в голову только потому, что мне это было так приятно. Этот пожилой человек постоянно говорил только со мною. На меня одного он указывал как на будущего повелителя, Гете он предоставлял спокойно лакомиться сластями, которые дали ему двоюродные сестры. А когда и я намеревался взять себе кусочек, то он не допускал меня до этого. Цило погладил мои кудри и проговорил: "Предоставь ему эти мелочи, когда ты вырастешь, то взамен этого тебе будет принадлежать целое римское государство со всеми теми народами, которые я показывал тебе".

Между тем Гета одумался и сам пододвинул ко мне свои лакомства. Я отказался от них, когда же он хотел навязать их мне насильно, то я выбросил их на улицу.

- И все это осталось у тебя в памяти? - спросила Мелисса.

- В тот день неизгладимыми чертами врезалось в мою память еще и другое, - отвечал Каракалла. - Я в первый раз увидал костер, на котором сжигали тело Пертинакса. Он был великолепно убран. На вершине стояла также позолоченная колесница, в которой он ездил охотнее всего. Прежде чем консулы подожгли дрова из индийских дерев, отец подвел нас всех к изображению Пертинакса, чтобы его облобызать. Меня он держал за руку. Где бы мы ни показывались, повсюду сенат и народ радостно приветствовали нас. Мать несла Гету на руках. Это понравилось всем. При появлении ее и брата они крикнули так же громко, как и при нашем появлении. И я даже теперь помню, как больно кольнуло мне в сердце это обстоятельство. Лакомства я охотно предоставлял ему. Что же касается приветствий народа, они должны были принадлежать отцу и мне, но никак не моему брату. Север - в первый раз я сознательно понял это - был теперешний, а я - будущий император. Гета обязан был только повиноваться наравне со всеми другими.

Облобызав изображение Пертинакса, я все еще рука об руку с отцом всматривался в пламя. С треском его языки пробирались сквозь дрова костра. Я еще и до сих пор вижу, как они, точно ласкаясь, облизывали дерево, пока оно не отдавалось им и, мгновенно запылав, посылало кверху сноп дымного пламени. Наконец горы из дерева превратились в один исполинский факел. И вдруг из недр пламени взвился орел. Со страхом то туда, то сюда летала ширококрылая птица сквозь марево, позолоченное солнечными лучами, дрожавшее от жара, высоко поднимая свои крылья над дымом и пламенем. Но орел скоро ускользнул от удушающего пламени. С восторгом указывая на него отцу, я вскричал: "Посмотри на птицу, куда она летит?" А он проговорил с ударением: "Вот это так! Если ты хочешь, чтобы то могущество, которое я приобрел для тебя, осталось неограниченным, то должен смотреть в оба. Не следует оставлять без внимания ни одного предзнамения, не упускать ни одного удобного случая". И сам он поступал таким образом. Препятствия существовали для него только ради того, чтобы устранять их с дороги. Он же и научил меня никогда не знать отдыха и остановки и не щадить боязливо жизни врагов. То празднество закрепило за отцом благодарность римлян. А между тем на Востоке против него стоял еще Песценний Нигер с большим войском. Но колебание не было в характере отца. Несколько месяцев спустя после похорон Пертинакса Север превратил могущественного соискателя императорского трона в обезглавленный труп.

Но пришлось устранить с пути еще другое препятствие. Ты слышала о Клавдии Альбине? Отец даже усыновил его и возвысил до роли своего соправителя. Но Север не в состоянии был разделять свою власть с кем бы то ни было. Когда мне минуло девять лет, я после битвы при Лионе увидел мертвое лицо Альбина, разбитого на поле сражения. Голова его торчала на копье перед курией.

Итак, после отца я сделался самым высшим лицом в государстве, первым среди юношей всего света и будущим императором. На одиннадцатом году жизни воины провозгласили меня Августом: это было во время парфянской войны, при завоевании Ктесифона. Но они оказали такую же честь и Гете. Мне показалось, как будто капля полыни попала в сладкое питье, и если теперь... Впрочем, какое дело девушке до дел государства и до судьбы властителей и народов?

- Продолжай, - просила Мелисса. - Я уже вижу, к чему ты клонишь свою речь. Тебе была неприятна мысль разделять господство с кем-нибудь другим.

- Нет, этого мало, - с живостью возразил Каракалла. - Не только неприятно, мне представлялось это невыносимым, невозможным. Я хочу доказать тебе, что я был не похож на завистливого сына какого-нибудь торгаша, который не желает выдать брату его часть из отцовского наследства. Целый мир, вот в чем дело, был слишком тесен для нас двоих. Не я, а судьба послала смерть Гете. Я это знаю, и ты также должна это понять. Да, судьба! Она уже принуждала маленькие пальчики ребенка восставать против жизни брата, и это деяние совершилось прежде, чем мой мозг был в состоянии усвоить какую-либо мысль, а мои детские губы выговорить ненавистное имя.

- Итак, ты, еще будучи мальчиком, уже покушался на жизнь брата?

Но Каракалла продолжал в успокоительном тоне:

- Ведь мне тогда не было еще и двух лет! В Милане вскоре после рождения Геты было найдено яйцо на дворе дворца. Курица снесла его около колонны. Оно было ярко-красного, пурпурного цвета, точно императорская мантия. Это указывало на то, что новорожденному предназначено быть владыкою мира. Всеобщая радость была велика. Также и мне, едва умевшему ступить несколько шагов, показывали пурпурное чудо. Но я, крошка, швырнул его наземь, так что скорлупа разбилась и содержимое разлилось кругом. Мать видела все это, и восклицание: "Проклятый маленький злодей, ты умертвил брата!" впоследствии весьма часто повторялось в моей памяти. Мне казалось, что в нем было мало материнского.

Тут он задумчиво посмотрел перед собою и затем спросил напряженно слушавшую девушку:

- Не случалось ли с тобою, что тебя преследовало одно какое-нибудь слово, от которого ты никак не могла отделаться?

- О да, - отвечала Мелисса. - Какой-нибудь ритм из песни или строфа из стихотворения.

Каракалла утвердительно кивнул и продолжал с большим оживлением:

- Так же случилось и со мною относительно слов: "Ты убил своего брата". Я своим внутренним слухом слышал эти слова не только по временам, но они, подобно жужжанию назойливых мух в лагерной палатке, преследовали меня по целым часам, днем и ночью. Тут не помогало никакое опахало! Громче всего раздавался голос одного демона, нашептывавшего мне тогда, когда Гета, бывало, провинится в чем-нибудь предо мною или если ему доставались такие вещи, обладателем которых я не желал видеть его. А как часто это случалось! Я ведь был для матери только Бассиан, а младший сын был дорогой маленький Гета! Так проходили годы.

В цирке мы уже с ранних пор имели собственные колесницы. Однажды при каком-то состязании - мы еще были мальчиками, и я опередил других сотоварищей - лошади отшвырнули в сторону мою колесницу. Я отлетел далеко на арену. Гета увидел это. Он направил своего бегуна вправо, туда, где я лежал. Через брата он переехал точно через солому или через яблочную кожуру, валяющуюся в пыли. И его колесо переломило мне бедро. Не знаю, что еще другое он повредил во мне, но до этого никому не было дела. С того времени началось - это несомненно - одно из самых мучительных моих страданий. А он, бесстыжий мальчишка, сделал это с намерением. Он умел управлять лошадьми. Против его воли ни одно колесо не коснулось бы лесного ореха на песке арены, а я лежал далеко в стороне от дороги...

При этой жалобе на брата у цезаря стали судорожно подергиваться веки, и каждый из его взглядов указывал на тот дикий огонь, который разгорался в его душе.

На испуганное восклицание Мелиссы: "Какое ужасное подозрение!" - он отвечал отрывистым ироническим смехом и злобным уверением:

- О там находилось достаточно друзей, которые передали мне, какие надежды питал Гета по поводу этой мальчишеской проделки! Разочарование сделало его раздражительным и мрачным, когда Галену удалось настолько поправить меня, что я мог отбросить костыли, и моя хромота стала, как мне, по крайней мере, говорят, едва только заметна.

- Да и совсем не заметна, решительно не заметна! - с состраданием уверяла Мелисса.

А Каракалла продолжал:

- Но что я выстрадал, покуда дело дошло до выздоровления! И когда я во время стольких нескончаемых недель терзался на своем ложе муками и нетерпением, слова матери о брате, мною убитом, так часто раздавались в моих ушах, точно у меня был наемник, обязанный день и ночь повторять мне их.

Но все это прошло. Вместе с болью, испортившею мне много часов, неподвижное лежачее положение принесло мне нечто лучшее: мысли и планы. Да, во время тех недель, когда наступило спокойствие, я ясно и живо понял то, чему учили меня отец и мой воспитатель. Я понял, что обязан быть деятельным, чтобы сделаться настоящим властелином. Как только я снова начал владеть ногою, я сделался прилежным учеником Цило. Еще будучи ребенком, раньше этого ужасного события, я всем своим юным сердцем привязался к кормилице.

Она была христианка из Африки, родины ее отца. От нее я узнал, что являюсь самым дорогим для нее существом на земле. Для моей матери не существовало ничего высшего, как быть domna(*), повелительницею воинов, матерью лагеря, а среди ученых - женщиной-философом. То, что доставалось мне от ее любви, были медные гроши, бросаемые в виде милостыни. Гету она расточительно осыпала золотыми солидами своей привязанности. И то же самое повторялось относительно меня со стороны ее сестры и племянниц, часто проживавших у нас. Мне они оказывали только внимание или избегали меня, а мой братец был их баловнем, игрушкою. Я как раз настолько плохо умел приобретать любовь, насколько Гета был искусен в этом. Но в детские годы я не нуждался в ней; когда я чувствовал потребность в добром слове, в нежном поцелуе, в женской любви, мне были открыты объятия моей кормилицы. Это была женщина необыкновенная. Будучи вдовою трибуна, павшего под начальством моего отца, она приняла на себя уход за мною. Никто и никогда уже не любил меня так, как она. Только ее одну я слушался охотно. Я родился с дикими наклонностями, но она умела своею ласковостью обуздать их. Только к моей антипатии относительно брата она относилась хладнокровно, так как и для нее он был спицей в глазу. Это я замечал, потому что она, такая кроткая, с негодованием объявила мне, что на земле должен быть только один Бог и только один император, который от Его имени управлял бы миром. Она защищала это свое убеждение и в споре с другими. Это не принесло ей счастья. Моя мать разлучила нас и отправила ее назад на родину, в Африку. Вскоре после этого она умерла...

(*) - Dоmina - госпожа. На латинском жаргоне воинов - domna.

Тут он умолк и задумчиво уставился глазами в пространство; однако вскоре пришел в себя и проговорил уже совсем иным тоном:

- Тогда я сделался учеником Цило.

- Однако, - спросила Мелисса, - ты, кажется, сам говорил, что однажды покушался на его жизнь?

- Это правда, - мрачно проговорил Каракалла, - наступила минута, когда я проклял его наставления. А между тем они были мудры и благожелательны. Вот видишь, дитя: все вы, которые скромно и не обладая властью проводите жизнь, воспитаны для того, чтобы послушно подчиняться велениям небесных властителей. А меня Цило учил ставить выше всего и всех, даже богов, свое собственное могущество и величие государства, которым мне суждено было управлять. Тебе и другим тебе подобным внушают считать жизнь ближних священною, а мы, повелители мира, поставлены выше этого закона в силу наших обязанностей. Если того требует благо вверенного нам государства, то должна быть пролита даже кровь брата. Кормилица учила меня, что быть добрым значит не делать другому того, что было бы больно для нас самих. А Цило говорил мне: "Бей для того, чтобы самому не подвергнуться побоям. При этом отбрось в сторону всякую пощаду, если этого требует благоденствие государства". А сколько рук поднимается против Рима, всемирного государства, в котором я повелеваю в качестве императора! Приходится с помощью насилия сдерживать его части, расходящиеся врозь. Иначе государство рассыплется подобно связке стрел, когда разрывается сдерживающая ее бечевка. И я еще мальчиком поклялся отцу не выпускать из рук ни одной пяди земли без борьбы. Он, Север, был мудрейший из властителей. Только раздутая женщинами любовь к второму сыну заставила его забыть осторожность и мудрость. Мой брат Гета должен был вместе со мною управлять государством, которое по праву принадлежало одному мне, первородному. Ежегодно совершались празднества в честь "любви братьев", сопровождаемые молитвами и жертвоприношениями. Может быть, тебе приходилось видеть монеты, где мы были изображены рука об руку, с подписью: "Вечное единодушие"?

И это я в единодушии, рука об руку с самым ненавистным для меня человеком в мире! Меня выводил из себя даже его голос. Я с величайшим удовольствием схватил бы его за горло, когда видел, что он теряет время в сообществе своих ученых товарищей. Знаешь ли, чем они занимались? Они ребячески составляли слова, которыми следует выразить голоса различных животных. Однажды я вырвал у отпущенника из рук карандаши, когда он в качестве результата заседания писал: "Конь ржет, свинья хрюкает, коза бекает, корова ревет, овца мекает". А я прибавлю: он сам сопел, как хриплая сова. Разделять правительственную власть с этим жалким, бесхарактерным ядовитым ничтожеством было положительно невозможно. Видеть, как этот враг, который каждый раз, когда я говорил "да", хрипит "нет", будет стараться уничтожить каждое из моих мероприятий, - этого я не в состоянии был вынести. Это повлекло бы за собою падение государства так же верно, как верно то, что самою несправедливою и неблагоразумною мерой Севера было назначить младшего брата соправителем старшего, первородного, настоящего наследника престола. Я, которого брат научил обращать внимание на предзнаменования, часто думал о том, как бы положить конец этому самому невыносимому из всех обстоятельств.

После смерти Севера мы сперва жили в отдельных частях одного и того же дворца, бок о бок друг с другом, подобно львам в одной клетке, между которыми устроена перегородка, чтобы они не растерзали один другого.

Мы встречались у матери.

В одно утро моя собака из породы молоссов растерзала насмерть волкодава Геты, а в животном, которое он назначил для жертвоприношения, оказалась почерневшая печень. Мне сообщили об этом. Судьба оказывалась на моей стороне. Следовало положить конец ленивому бездействию. Я сам не знаю, что со мною делалось, когда я поднимался по лестнице к матери. Ясно помню теперь только одно, что какой-то демон непрестанно нашептывал мне слова: "Ты убил своего брата". Вдруг я внезапно очутился лицом к лицу с Гетой. Это было в приемной императрицы. И вот, когда я увидел так близко перед собою эту ненавистную, придавленную сверху голову и безбородый рот с толстою нижнею губою, который улыбался мне так сладко и вместе с тем лживо, то мне почудилось, будто я снова слышу тот крик, с которым он подгонял коней. И я почувствовал такую же боль, как будто колесо вторично переломило мне ногу. И при этом демон нашептывал мне на ухо: "Придави его, иначе он убьет тебя и через него погибнет Рим!"

Тогда я схватился за меч. Отвратительно гнусавый голос брата проговорил какой-то вздор. Тут мне показалось, как будто заблеяли все овцы и забекали все козы, на которых он так позорно тратил время. Кровь бросилась мне в голову. Зал стал кружиться вокруг меня. Черные точки на красном поле заскакали у меня в глазах. А затем... В моих глазах засверкал мой собственный обнаженный меч. Больше я ничего не видел и не слышал. Ни одна мысль не шевельнулась в голове относительно того, что тогда совершилось... Но вдруг мне показалось, что у меня с груди свалилась целая тяготившая меня свинцовая гора. Как легко снова дышалось мне теперь! То, что в бешеном круговороте мчалось передо мною, теперь остановилось. Солнце ярко освещало большую комнату. Луч света с движущимися пылинками падал на Гету. С моим мечом в груди он опустился на колени совсем близко от меня. Мать напрасно старалась защитить его. При этом с ее руки лилась яркая струя крови. Я точно сейчас вижу каждое кольцо на ее тонких белых пальцах. Также очень живо помню, как мать бросилась между нами, чтобы защитить своего любимца, когда я поднял на него меч. Острый клинок, за который она схватилась, вероятно, как-нибудь мимоходом - право, не знаю как - задел ее по руке. Кожа оказалась только слегка оцарапанной. И, однако, какой крик поднялся по поводу раны, нанесенной сыном матери! Юлия Мэза, ее дочь Маммея и другие женщины показали себя в настоящем свете. Из капли они сумели сделать потоки крови.

Итак, ужасное свершилось, и, однако, если б я оставил в живых этого мальчишку, то оказался бы изменником по отношению к Риму, относительно самого себя и деятельности отца в течение целой его жизни. Именно этот день и сделал меня владыкою мира. Те, кто называют меня братоубийцей, воображают, что имеют на это право. Но на деле выходит другое. Мне это известно гораздо лучше, и ты также знаешь теперь, что судьба, а никак не я, вычеркнула Гету из числа живых...

Тут он, переводя дух, на минуту замолчал. Затем спросил Мелиссу:

- И ты поняла теперь, каким образом я дошел до того, что пролил кровь брата?

Мелисса вздрогнула и тихо повторила за ним:

- Да, я понимаю это.

При этом теплое участие охватило ее сердце, а между тем она чувствовала, что не имеет права одобрять то, что понимала и о чем сожалела. Охваченная мучительным раздвоением чувств, она откинула назад голову, отбросила волосы с лица и воскликнула:

- Остановись, я не могу дольше выносить этого.

- Такая мягкосердечная? - строго спросил он и с неудовольствием покачал головою. - Жизнь кипит сильнее и с большим ожесточением вблизи трона, чем в доме художника. Тебе придется поучиться плыть вместе со мною по бушующему потоку. Даже самое чудовищное, поверь мне, может сделаться совершенно обыкновенным. И тогда... Почему все еще пугает тебя то, что ты сама признаешь необходимым?

- Я не более как слабая девушка, - отвечала Мелисса, - и мне представляется, будто я сама была свидетельницею всех тех ужасов и как будто я вместе с тобою должна нести ответственность за эту страшную кровавую вину.

- Это и будет так! Именно с этою целью я и сообщил тебе все то, что еще не приходилось никому слышать из этих уст, - проговорил Каракалла, причем глаза его ярко сверкнули. Мелиссе показалось, как будто это восклицание заставило ее очнуться от сна и показало ту пропасть, на край которой она пришла в припадке лунатизма.

Когда Каракалла начал рассказывать о годах своей юности, она слушала его только наполовину; спасительный корабль Вереники не выходил у нее из ума. Но затем эти признания сильно заинтересовали ее, и жалобы этого могущественного человека, испытавшего столько горя и несправедливостей, с самого детства лишенного счастья материнской любви, тронули нежное сердце девушки. То, что ей сообщено было дальше, она сравнила со своею собственною маленькою жизнью и с ужасом узнала, что злоба брата была причиною таких жестоких страданий, которые, подобно ядовитой росе, испортили радости жизни, между тем как она сама была обязана всем лучшим и радостным в своем юном существовании именно братской любви. Причины, которыми Каракалла поддерживал свое убеждение, что сама судьба принудила его к убийству Геты, показались достаточно вескими для ее юного неопытного ума. Цезарь оказывался только жертвою своего рождения и жестокой судьбы.

Даже самые скромные и благоразумные люди не в состоянии уклониться от чарующего влияния императорского величия; а достойный сожаления человек, удостоивший Мелиссу своего доверия и с такою теплотою уверявший, что она так много значит для него, был властителем мира.

Она чувствовала также во время признаний цезаря, что она может гордиться тем обстоятельством, что он сам удостоил ее принять участие в трагедии, совершившейся в императорском дворце, как будто она принадлежала к членам царственной семьи. Ее живое воображение сделало ее как будто свидетельницей ужасающего деяния, к которому, как она убедилась в этом еще тогда, когда утвердительно отвечала на его вопрос, его принудили непреодолимые силы.

Но требование, последовавшее за ее ответом, заставило ее опомниться. Образ Диодора, на время совершенно исчезнувший из ее памяти, теперь мгновенно возник перед ее внутренним взором, и ей показалось, будто он с упреком глядит на нее.

Но разве она провинилась перед своим женихом?

Нет, нет, разумеется, нет!

Она любит его, только его одного, и именно поэтому ее здравый смысл говорит ей, что она грешит против своего возлюбленного, исполняя требования Каракаллы, делается как бы сообщницею последнего, оправдывая такие кровавые преступления. А между тем на его слова: "Ты должна, ты обязана сделать это" она не находила ответа, который мог бы не возбудить его гнева. Поэтому осторожно и с выражением благодарности за его доверие она стала снова просить у него позволения расстаться с ним, так как после подобного душевного потрясения нуждается в покое. И ему самому тоже будет весьма полезно предаться некоторому отдыху. Но он очень энергично уверял, что спокойствие наступает для него только после исполнения им своих обязанностей властителя. За несколько минут до своего последнего вздоха его отец воскликнул: "Если есть еще какое-нибудь дело, то давайте его сюда", и он, сын его, будет следовать его примеру. "Впрочем, - прибавил он, - на меня благотворно подействовала возможность выставить на свет то, что я так долго скрывал в глубине души. Глядеть тебе при этом в лицо, девушка, было, пожалуй, самым лучшим лекарством".

При этом он поднялся с места, схватил обе руки удивленной Мелиссы и воскликнул:

- Ты делаешь воздержным ненасытного; даже любовь, которую я предлагаю тебе, похожа на роскошную кисть винограда, и я буду доволен уже тем, если ты возвратишь мне хоть одну ягодку.

Но уже начало этого уверения было заглушено дикими криками, целым потоком звуков, ворвавшихся в комнату.

Каракалла остановился; но, прежде чем он успел подойти к окну, старый Адвент, едва переводя дух, вбежал в комнату, а за ним, изменяя своей манере, полной достоинства, быстрыми шагами и с явными признаками волнения следовал Макрин, префект преторианцев, со своим прекрасным молодым сыном и несколькими друзьями императора.

- Вот каково мое отдохновение! - с горечью воскликнул Каракалла, выпуская руки Мелиссы и затем с вопросительным видом обращаясь ко входящим.

Среди преторианцев и македонского легиона распространилась молва, что император, против своего обычая не показывавшийся в течение двух дней, сильно заболел и находится при смерти. Серьезно беспокоясь о нем, так как он осыпал их золотом и предоставил им вольности, которых не существовало еще ни при одном императоре, они столпились у Серапеума и требовали свидания с цезарем.

Глаза Каракаллы засверкали при этом, и он воскликнул с радостным волнением:

- Вот единственные истинно преданные люди!

Затем он приказал подать себе меч и шлем, а также paludamentum, пурпурный, вышитый золотом плащ главнокомандующего, который носил только тогда, когда находился на поле битвы.

Солдаты должны были увидеть, что он намерен еще продолжать ведение войны.

Во время ожидания этих вещей он вел негромкий разговор с Макрином и другими, но когда драгоценный плащ покрыл его плечи, и любимец Феокрит, умевший лучше всех ухаживать за ним в дни страданий, захотел подать ему руку, он крикнул ему, что не нуждается в поддержке.

- Однако же после такого сильного припадка тебе следовало бы... - осмелился заметить врач.

Но Каракалла иронически прервал его, бросив взгляд на Мелиссу:

- Вот в этих маленьких руках заключается более врачующей силы, чем в твоих и в руках великого Галенуса, вместе взятых.

При этом он кивнул девушке, и, когда она вторично попросила у него позволения удалиться, он с повелительным восклицанием: "Подожди!" - вышел из комнаты.

Ему приходилось идти довольно далеко и также подниматься по лестнице, чтобы взобраться на балкон, окружавший основание купола Пантеона, пристроенного его отцом к Серапеуму, но он охотно подчинился этой необходимости, так как оттуда его лучше всего можно было видеть и слышать.

Еще за несколько часов перед тем ему было бы невозможно сделать это, и Эпагатос распорядился, чтобы внизу лестницы ожидали носилки с дюжими носильщиками, но Каракалла отказался от их услуг, так как чувствовал себя как бы снова ожившим, и крики его воинов опьяняли его, подобно огненному вину.

Мелисса между тем осталась в приемной. Она должна была послушаться приказания цезаря. Он все-таки страшил ее, и притом она была настолько женщиной, чтобы счесть за оскорбление то, что человек, с такою теплотою уверявший ее в своей благодарности и даже заявлявший, что любит ее, так сурово отказался исполнить ее желание, отпустить ее отдохнуть. Теперь она уже с уверенностью предвидела, что, пока продлится его пребывание в Александрии, ей еще чаще придется находиться в его обществе. Это приводило ее в ужас, но если б она вздумала обратиться в бегство, то члены ее семьи наверняка бы погибли. Нет, от подобного шага приходится отказаться! Она должна остаться в городе.

Она в задумчивости опустилась на диван, и когда при этом стала вспоминать о почти невероятном доверии, которого ее счел достойною этот неприступный, гордый повелитель, внутренний голос стал нашептывать ей, что очень приятно принимать участие в сильных волнениях самых высших и всемогущих лиц. И разве мог быть абсолютно дурен тот, который ощущал потребность оправдаться перед простою девушкой, которому казалось невыносимым быть непонятым и осужденным ею? Каракалла сделался для нее не только больным императором, но и человеком, добивающимся ее благосклонности. Ей и в голову не приходило обратить внимание на его ухаживание, но все-таки ей льстило, что самый могущественнейший человек в мире уверял ее в своем сердечном расположении.

И разве следовало ей бояться его? Она для него значила так много и доставляла столько облегчения, что он будет остерегаться оскорбить или огорчить ее. Скромное дитя, еще недавно трепетавшее при капризах родного отца, она теперь, в сознании того, что возбудила симпатию цезаря, чувствовала себя уже настолько сильною, чтобы победить гнев и воспротивиться требованиям самого могущественного и ужасного человека. Однако же сказать ему, что она невеста другого, она не решалась, последствием могло быть то, что он дал бы Диодору почувствовать свое могущество. Мысль, что императору желательно играть в ее глазах роль хорошего человека, в особенности была ей понятна. В неопытной девочке даже зародилась надежда, что ради нее Каракалла постарается быть сдержаннее.

В комнату вошел старый Адвент.

Он спешил: приходилось приготовлять все для приема послов в обеденном зале. Но когда при его появлении Мелисса поднялась с дивана, он добродушно крикнул ей, что она может предаваться бездействию. Ведь еще неизвестно, в каком настроении возвратится Каракалла. Она уже была свидетельницей того, как быстро этот хамелеон меняет цвета. Кто бы мог догадаться, когда он недавно вышел к солдатам, что за несколько часов до этого он с неумолимою жестокостью отказал вдове египетского наместника, явившейся просить о помиловании для своего мужа.

- Так, значит, негодяй Феокрит действительно настоял на свержении честного Тициана? - в ужасе спросила Мелисса.

- Не только на свержении, но даже на обезглавливании, - отвечал царедворец.

При этом старик кивнул ей головой и вышел из комнаты. Мелисса осталась в таком состоянии, как будто перед нею разверзлась земля. Он, которому она только что поверила, когда он утверждал, что только под давлением неотразимой судьбы проливал кровь величайших преступников, был несколько часов назад способен, ради удовольствия гнусного фаворита, обезглавить благороднейшего и вполне невинного человека. Итак, его признания были не что иное, как отвратительное фиглярство. Он старался победить отвращение, которое она чувствовала к нему, чтобы тем с большею уверенностью овладеть ее врачующей рукою в качестве своей игрушки, лекарства, сонного питья.

Она попалась в ловушку, поверила ему и оправдала его страшное, кровавое преступление.

Благородная римская матрона получила бессердечный отказ, когда просила за жизнь мужа, и этот отказ произнесли те же самые уста, из которых затем исходили слова, обманувшие девушку.

Охваченная негодованием до глубины души, она вскочила со своего места.

Разве не было также позором ожидать здесь, точно какой-то узнице, по приказанию зверя?

И она была в состоянии, хотя бы только на одну минуту, сравнить это чудовище с Диодором, самым красивым, лучшим, достойным любви юношей!

Ей самой это казалось немыслимым. Если б только в его руках не находилась та власть, в силу которой все существа, дорогие ее сердцу, могли подвергнуться гибели, каким блаженством было бы иметь возможность крикнуть ему в лицо: "Я презираю тебя, убийцу; я невеста другого, который настолько благороден и хорош, насколько в тебе все гнусно и отвратительно!"

Затем в ее душе возник вопрос, действительно ли только одни ее руки заставляют тирана приближать ее к себе и делать ей такие признания, как будто она ровня ему?

Кровь прилила ей к лицу при этом вопросе, и с горящим лбом она подошла к открытому окну.

Целый ряд предчувствий осаждал ее невинное, до тех пор доверчивое сердце, и все они были так страшны, что она почувствовала некоторого рода облегчение, когда воздух был внезапно потрясен радостным криком из железной груди многих тысяч вооруженных людей. К этому могучему взрыву всеобщей радости такой громадной массы присоединился веселый звук труб и кимвалов всех собранных здесь легионов. Какой шум, одуряющий чувства!

Перед нею расстилалась обширная площадь, переполненная многими тысячами воинов в блестящих доспехах, окружавшими Серапеум. К преторианцам присоединялись отборные части македонской фаланги, а к ней все легионы, последовавшие сюда за своим державным полководцем, и надеявшийся на участие в будущей войне гарнизон города Александрии.

На альтане, украшенном статуями, который полукругом охватывал то место, где купол Пантеона опирался на нижний корпус этого здания, стоял Каракалла, а в приличном от него расстоянии значительное число его друзей в красных, белых и полосатых тогах или в военных доспехах легионов. Золотым шлемом, снятым с головы, державный полководец размахивал в знак приветствия войску, и при каждом наклонении его головы и более оживленном движении восторженные клики возобновлялись и усиливались.

Затем рядом с императором появился Макрин, и следовавшие за ним ликторы, опустив свои связки с прутьями, подали воинам знак стоять смирно. Оглушительный шум мгновенно превратился в мертвое молчание.

Сначала еще было слышно, как копья и щиты, поднятые некоторыми воинами в припадке восторженной радости, ударялись о землю, как стучали мечи, влагаемые в ножны, но затем смолкли и эти звуки, слышались только стук копыт, фырканье лошадей и звон цепочек на удилах, хотя только самые высшие начальники прибыли верхом.

Затаив дыхание, глядела Мелисса то вниз на площадь и на покрывавших ее воинов, то на альтан, где стоял император. Несмотря на охватывавшее ее отвращение, сердце девушки билось быстрее обыкновенного. Ей казалось, как будто у этого необозримого войска только один голос, как будто какая-то непреодолимая сила заставляет эти тысячи глаз обращаться только к одной цели, к тому маленькому человеку у Пантеона.

Как только он заговорил, взгляд Мелиссы также впился в Каракаллу.

Она могла расслышать только те слова, которые он произносил громким голосом, обращаясь к воинам. Из них она поняла, что он благодарит братьев по оружию за их заботливость, но что он чувствует себя еще настолько сильным, чтобы вместе с ними переносить все тяготы. Они пережили страшное напряжение. Отдых в этом роскошном городе окажет благотворное действие на каждого из них. На богатом Востоке есть еще чем поживиться и сделать прибавку к приобретенному уже золоту, прежде чем придется возвратиться в Рим, для празднования вполне заслуженного триумфа. Утомленные и измученные здесь должны насладиться вполне. Богатые денежные мешки, в домах которых они расквартированы, получили приказание заботиться об уходе за ними, а если это не будет исполнено, то каждый отдельный воин имеет настолько мужества, чтобы показать им, что именно необходимо солдату для его удобств. Здесь смотрят косо на них и на него, их предводителя, поэтому излишняя мягкость тут совершенно неуместна. Кроме того, здесь существуют такого рода вещи, которые желательно получить всякому, но которые хозяева совсем не расположены предоставить в распоряжение своих воинственных гостей; он и это также жалует им; и для этой цели он отложил от своей бедности два миллиона динариев, чтобы разделить их между ними.

Речь эта уже неоднократно была прерываема громкими криками одобрения, но теперь раздался такой бешеный вопль восторга, что он, вероятно, покрыл бы громовые раскаты самой страшной бури. Казалось, будто и число кричащих и сила каждого отдельного голоса удвоились.

К тем золотым цепям, которые приковывали к нему этих верных товарищей, Каракалла прибавил еще новую, а когда со своего возвышенного места он с радостным смехом и кивками обращался к дико восторженной толпе, он уподоблялся счастливому, самоуверенному юноше, приготовившему великую радость себе и многим любимым людям.

То, что он говорил дальше, затерялось в громких криках голосов на площади. Порядок был нарушен, а от панцирей, шлемов и оружия двигавшихся взад и вперед воинов, по которым скользил солнечный свет, сверкали и скрещивались яркие отблески на обширном плацу, окруженном ослепительно белыми мраморными статуями.

Когда император сошел с альтана, Мелисса тоже отошла в глубину комнаты.

То, что более всего привлекало ее к императору, именно сострадательное желание облегчить тяжкую участь мучимого недугом человека, теперь утратило всякий смысл и значение, при виде этого здорового и заносчивого цезаря. Она представлялась себе как бы обманутою хитрым нищим, который воображаемыми страданиями выманил у нее слишком щедрую милостыню.

Притом она любила свой родной город, и требование Каракаллы, чтобы воины принуждали граждан создавать им роскошную жизнь, усилило ее негодование. Если он еще раз действительно дозволит ей свободно возвысить свой голос в его присутствии, то она выскажет ему все, решительно ничего не скрывая; однако ей тотчас же тяжелым гнетом пала на сердце мысль, что, зная о легко возгорающейся ярости этого всемогущего зверя, она должна сдержать свой язык, хотя бы до тех пор, когда члены ее семейства будут находиться в безопасности.

Еще до возвращения императора комната наполнилась мужчинами, между которыми у нее не было ни одного знакомого, кроме ее старого друга, седовласого ученого Саммоника. Она сделалась целью всех взглядов, и когда даже приветливый старик только издали кивнул ей так небрежно, что кровь ударила ей в лицо, она попросила Адвента увести ее в соседнюю комнату.

Старик исполнил ее просьбу, но, прежде чем расстаться с нею, шепнул:

- Невинность доверчива, но тут с этим далеко не уйдешь. Берегись, дитя! Люди говорят, что на Ниле существуют песчаные бугры, которые манят к отдохновению, точно мягкие головные подушки. Но если на них кто-нибудь приляжет, то они оживают, оттуда выползает крокодил и открывает свою пасть. Я говорю здесь, подобно александрийцу, прибегая к образным выражениям, но ты поймешь меня.

Георг Эберс - Тернистым путем (Per aspera). 5 часть., читать текст

См. также Георг Эберс (Georg Ebers) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Тернистым путем (Per aspera). 6 часть.
Мелисса с благодарностью кивнула ему головою, и старик продолжал: - Мо...

Тернистым путем (Per aspera). 7 часть.
Взгляд на окно показал ему, что время летит. С каким-то странным смуще...