Георг Эберс
«Слово (Ein Wort). 4 часть.»

"Слово (Ein Wort). 4 часть."

Но и в этом хаосе создавались великие художественные творения. У испанца была даже большая сила воображения и большая образность, чем у трезвого, несколько холодного сына Голландии. Но зато в его произведениях было менее глубины и искреннего чувства.

Челло подозвал юношу к мольберту и сказал, указывая на пеструю картину, над которой он работал:

- Видишь ли, мой друг, вот это будет битва кентавров, а вот то - парфянские всадники, святой Георгий, поражающий дракона, а крестоносцы только что начаты. Король желает также иметь апокалипсических всадников. Нечего делать, завтра же примусь за них. Все это предназначается для стен и потолка нового зимнего манежа. Трудно одному справиться со всей этой работой; просто приходится разорваться; я-то работаю за двоих, - что я говорю, за двоих! за четверых! У Дианы Эфесской было несколько грудей, а у Цербера - три головы. Мне же природа дала только две руки. Я нуждаюсь в помощнике, и ты можешь быть мне полезен. Вас еще не учили писать лошадей, как говорила мне Изабелла; но ты сам полукентавр. Так вот, примись пока за коней и, когда ты кончишь, отнеси полотно в манеж. Я уже там подправлю твою работу.

Это приглашение скорее озаботило, чем обрадовало Ульриха. Он выразил сомнение в том, удастся ли ему справиться с поручаемой ему работой, и откровенно высказал желание поехать к Моору в Нидерланды и заниматься там, под его руководством, письмом с натуры. Но Челло не дал ему докончить.

- Я видел написанный тобой портрет Софронизбы. Ты уже не ученик, а многообещающий художник. Моор - отличный портретный живописец, а ты немногим ему уступаешь. Но в искусстве нельзя быть односторонним. В его область входит все, что живет. Что создало славу Апеллеса26 - его Афродита или его конь, - трудно сказать. Не нужно только копировать, надо создавать самому. Моор говорил мне, что у тебя большая сила воображения. Нужно пользоваться тем, что кому дано. Антонио заставлял тебя слишком долго рисовать моделей. Талант, смелость, прилежание - вот что необходимо художнику; а у тебя ни в том, ни в другом, ни в третьем нет недостатка; остальное же дается само собой. Смотри-ка, вот эти написанные мной лошади совсем недурны - а я до тех пор не изображал лошадей, пока не пришлось написать портрет короля верхом на коне. Ступай завтра в конюшню и всмотрись хорошенько в чистокровных лошадей, а затем отправляйся на живодерню и изучи там кляч: они пригодятся тебе для апокалипсических всадников. Итак, за дело! Пора, чтобы ты сам начал зарабатывать себе хлеб.

Ульрих послушался совета нового учителя, принялся писать лошадей и кляч, а немного погодя стал работать в манеже, конечно, под руководством Челло. Чем больше продвигалась вперед работа, тем усерднее он занимался. Ему нравилась эта дьявольская жизнь и приятная усталость после усиленной работы; но порой ему казалось, что путь к вершине искусства должен быть труднее и утомительнее. Иногда ему недоставало упреков строгого своего первого учителя, а расточаемые ему похвалы за работу, которой он сам был недоволен, удивляли и даже смущали его.

С Изабеллой он все более и более сближался. Она обожала его и как красивого юношу, и как будущего великого художника. Ей хотелось постоянно бывать в его обществе, но она с полным самоотвержением созналась, что ее отец, при его многосторонней деятельности, не может быть таким же хорошим руководителем для Ульриха, как Моор, и что для молодого человека было бы полезнее по окончании работ в манеже поехать к первому своему учителю в Нидерланды. Он же радостно соглашался с ней, тем более что получил через Софронизбу письмо Моора, радушно приглашавшего его в Антверпен.

Супруга дона Фабрицио, вернувшись в Мадрид, поспешила пригласить юношу к себе, и он нашел в молодой женщине то же участие и расположение, как прежде в молодой девушке. Только ее прежний шутливый и слегка задирающий тон сделался более серьезным. Она заставила его подробно рассказать, что он вытерпел из-за Моора, чем он занимается, какие планы имеет относительно будущего. Она не раз навещала его так же в манеже, следила за его работой и просила его показывать ей свои рисунки и эскизы.

Однажды она попросила Ульриха рассказать о своем детстве. Он охотно удовлетворил ее просьбу, причем, конечно, не умолчал и о пресловутом 'слове', прибавив, что, как ему кажется, он в тюрьме наконец нашел заветное 'слово', и теперь искусство навсегда останется его путеводной звездой. Ее щеки раскраснелись, и она воскликнула со страстностью и воодушевлением, которых он и не подозревал в ней:

- Да, Ульрих, да! Ты отыскал настоящее слово. Искусство - вот это слово! Кто ему служит, кто для него живет и дышит - для того нет ничего низменного, тот высоко парит над миром. Искусство - вот мост, соединяющий человека с божеством, открывающий ему доступ в лучезарные просторы! Это слово все оживляет; оно способно даже вызвать ростки на сухом дереве измученной и изверившейся души. Жизнь - это тернистый розовый куст, а искусство - это цветы на нем. Здесь у нас искусство не может расти привольно; оно хиреет и чахнет, как тепличное растение. Но есть страна - и эта страна моя родина, - где оно растет и распускается пышным деревом. Страна эта - Италия. Вот куда ты должен ехать, вот где тебе откроется необозримый простор!

В Италию! И это сказала Софронизба! На родину Тициана, Рафаэля, Буонарроти! Туда, где учился сам Моор! Ему казалось, что 'слово' перенесло его прямо на небо.

Ульрих ушел от Софронизбы точно в каком-то опьянении. И что теперь еще могло удерживать его в Мадриде? Оставленный ему Моором кошелек еще далеко не иссяк, а в Италии ему поможет пробить себе дорогу сила 'слова'.

Юноша немедленно сообщил Челло о своем намерении, сначала в скромной, затем в более решительной форме. Но придворный живописец не отпускал его. Он охотно допускал, что Ульриху когда-нибудь следует побывать в Италии, но, по его мнению, теперь для того еще не наступило время. Пусть-ка он сначала окончит принятую на себя работу в манеже, а затем уж едет в Италию. Покидать теперь своего учителя, заваленного работой, было бы неблагодарно с его стороны.

Ульриху пришлось смириться и продолжить свою работу. Но теперь он работал уже без удовольствия. Он постоянно мечтал об Италии - и только об Италии! Каждый час пребывания его в Мадриде казался ему потерянным временем. Он стал скучать и искать развлечений, которые находил, между прочим, в фехтовальном зале, куда они часто заглядывали с Санчесом Челло. У него был верный глаз, гибкая кисть руки, сильные мышцы, унаследованные им, очевидно, от отца, и, таким образом, он вскоре сделался едва ли не лучшим бойцом на рапирах, возбуждая этим, а также изяществом своих манер удивление и уважение всех завсегдатаев - молодых испанцев. Они стали приглашать молодого художника к себе, звали его на свои пирушки, но все их просьбы оставались тщетны: Ульрих не нуждался в собутыльниках, а свои деньги он приберегал для Италии.

Вскоре Ульриха стали считать надменным чудаком, с которым, однако, небезопасно было затевать ссору. Его поэтому оставляли в покое, чему он был очень рад. Он один-одинешенек бродил ночью по улицам, распевал серенады и имел не одну дуэль с разными кабальеро, переступавшими ему дорогу.

Юноша не сообщал никому об этих своих ночных похождениях; даже Санчес Челло ничего не знал о них. Они доставляли ему внутреннее удовольствие, волновали его кровь и давали ему сознание превосходства в силе. Подобный образ жизни способствовал развитию в нем сознания собственного достоинства. Ему пошел уже двадцатый год, он был ростом выше всех кастильцев и держался так же гордо, как любой гранд. Тем не менее он не был доволен собой, так как работа его медленно продвигалась вперед; он находил, что Челло только даром отнимает у него драгоценное время и что в Мадриде все равно ничему нельзя научиться.

Наконец работы в манеже стали близиться к завершению. Они потребовали гораздо более времени, чем год, за который предполагалось их окончить. Нетерпение Филиппа наконец до того усилилось, что Челло пришлось забросить все свои остальные работы и заняться исключительно росписью стен и потолка Манежа и исправлением работ Ульриха. Наконец сняты были подмостки, на которых Ульрих и Челло в течение многих месяцев расписывали потолок, находясь в лежачем положении. Оставалось только дописать кое-что на стенах, как вдруг придворному живописцу приказано было прекратить работы и убрать поскорее все стропила, лестницы и помосты, загромождавшие манеж.

Оказалось, что манеж понадобился для иной цели и что на Челло возлагалась новая работа. Дон Хуан Австрийский, незаконнорожденный брат короля, только что начал свою геройскую карьеру и подавил восстание мавров в Гренаде. Молодому победителю готовилась торжественная встреча, и Челло поручено было расписать в кратчайший срок выстроенную по этому случаю триумфальную арку. В несколько дней были окончены эскизы для арки, возведенной во дворе Альказара, потому что подозрительный король решил встретить и чествовать триумфатора здесь, в тесном придворном кружке, а не публично, на глазах у всего народа.

Ульриху опять пришлось помогать Челло при исполнении эскизов. Все было готово вовремя, торжественная встреча дона Хуана вышла как нельзя более удачной, среди всевозможных крестных ходов, турниров, боев быков. Ульрих и его учитель снова принялись за работы в манеже, которые могли быть окончены и без подмостков.

Однажды, когда Ульрих работал, стоя на лестнице, а Челло был чем-то занят внизу, двери манежа неожиданно распахнулись, и в него явились придворные кавалеры и дамы, конные и пешие. Дон Хуан и его молодой племянник Алессандро Фарнезе, герцог Пармский, ехали впереди всех. Ульрих стал любоваться этим блестящим шествием и в особенности величественной и красивой фигурой молодого героя. Ему казалось, что он никогда не видел такого прекрасного юноши. Дон Хуан остановился прямо против него и снял шляпу. Густые, зачесанные назад белокурые волосы спускались на плечи; в чертах его лица женственная красота сочеталась с мужественной силой.

Когда он, сняв шляпу, легко, без посторонней помощи соскочил с лошади, чтобы приветствовать известную придворную красавицу герцогиню Медина-Селли, Ульрих не мог оторвать глаз от этого почти сказочного богатыря, отцом которого был могущественный император Карл V, матерью же - простая немецкая прачка.

Дон Хуан учтиво попросил своих спутников удалиться в глубину манежа, помог дамам сойти с коней, провел их на трибуну, снова спустился на арену, дал какие-то приказания офицерам своей свиты и затем опять принялся болтать с окружавшими его дамами, герцогом Фарнезе и грандами. Вслед за тем вблизи манежа послышались громкие крики и конский топот, и в манеж были введены девять великолепных неоседланных андалузских жеребцов, захваченных доном Хуаном у побежденных мавров.

По всему манежу пробежал ропот одобрения, который еще более усилился, когда ввели десятого, молодого вороного жеребца, которого едва могли сдержать двое дюжих мавров. Дон Хуан обратился к Алессандро Фарнезе и сказал:

- Что за великолепный конь! Но, к сожалению, по характеру это сущий черт; мы его и прозвали Сатаной. Он никому не позволяет оседлать себя. Вот он опять становится на дыбы! Как я могу предложить коня его величеству? Посмотри-ка на эти глаза, на эти ноздри. Сущий черт!

- Да, но зато великолепный черт. Лучшего нельзя и придумать! - с восхищением воскликнул герцог. - Эта голова, эта шея, этот круп, эти ноги!.. Ого-го, однако он шутить не любит!

Злой жеребец в третий раз встал на дыбы и передним копытом задел одного из мавров. Тот, громко вскрикнув, упал на землю, другой мавр не в состоянии был один удержать его, и разъяренное животное пустилось скакать по всему манежу и бить задом, засыпая песком и пылью глаза дам, сидевших на эстраде. Те стали громко кричать, и крики их еще более раздражали разгоряченное животное. Некоторые из придворных кавалеров поспешили прижаться к стене; шталмейстер кричал, чтобы поскорее уводили остальных лошадей. Посреди арены остались только дон Хуан и герцог Фарнезе.

- Черт возьми! - вскричал первый, выхватывая шпагу. - Я убью этого аспида! - И он ринулся догонять жеребца. Но тот большими скачками уклонялся то в одну, то в другую сторону, осыпая песком сидевших на трибуне.

Тогда Ульрих не смог утерпеть на своей лестнице. Он поспешно слез с нее и смело, в сознании своего умения объезжать самых диких лошадей, вышел на середину арены, спокойно пошел навстречу покрытому пеной жеребцу, отогнал его немного назад, последовал за ним, подождал, пока тот опять оборотился к нему мордой, и, осторожно подойдя к нему сбоку, смелой и твердой рукой схватил его за ноздри. Сатана кидался из стороны в сторону, пытаясь высвободиться, но сын кузнеца крепко держал его за морду, точно клещами, дул ему в ноздри, поглаживал его рукой по голове и морде и шепотом говорил ему на ухо какие-то ласковые слова. Конь стал понемногу успокаиваться. Он сделал было еще одну попытку вырваться из железной руки своего укротителя, но когда это не удалось, он далеко вытянул вперед передние ноги, стал дрожать и сразу присмирел.

- Браво! Брависсимо! - воскликнула прекрасная Медина-Селли, и от похвалы из этих прекрасных уст Ульрих точно опьянел. Он унаследовал от матери страсть порисоваться, и поэтому его подмывало совершить нечто большее. Он осторожно обмотал левую руку гривой жеребца, отнял правую руку от его ноздрей и ловким движением вскочил ему на спину. Гордое животное, правда, пыталось сбросить с себя седока, но Ульрих сидел крепко, нагнулся над шеей коня, снова погладил его по голове, взял его в шенкеля - и немного спустя, без мундштука и уздечки, гарцевал на нем по манежу, заставляя его шенкелями идти то шагом, то рысью, то галопом. Наконец он соскочил с Сатаны, ласково потрепал его по шее и подвел на недоуздке к дону Хуану.

Тот окинул статного смелого юношу быстрым взглядом и сказал, обращаясь наполовину к нему, наполовину к Алессандро Фарнезе:

- А ведь знатная штука, ей-богу!

Затем он подошел к жеребцу, погладил его по блестящей шее и продолжал, обращаясь к Ульриху:

- Благодарю вас, молодой человек. Вы спасли лучшую мою лошадь. Не будь вас, я бы заколол Сатану. Вы живописец?

- Так точно, ваше высочество.

- Ваше искусство - занятие почтенное, и я рад, если оно вам нравится. Но недурно было бы вам послужить у меня в кавалерии, и там можно приобрести почести, славу и богатство. Поступайте-ка ко мне.

- Нет, ваше высочество, - отвечал Ульрих, низко кланяясь. - Если бы я не был живописцем, я бы охотно сделался солдатом. Но искусству я не желаю изменять.

- Похвально, похвально! Однако вот что. Как вы полагаете: окончательно ли укрощен Сатана, или его капризы завтра же снова повторятся?

- Быть может. Но дайте мне недельный срок, и он у меня сделается шелковый. Для этого мне нужно будет заняться с ним часок каждое утро. В ягненка он, конечно, никогда не превратится, но все же из него выйдет послушная, хотя и горячая лошадь.

- Буду очень благодарен, если это вам удастся. На будущей неделе приходите ко мне. Если вы принесете мне благоприятные известия, я буду рад оказаться вам полезным.

План Ульриха был прост: неделя скоро пройдет, и тогда он попросит королевского брата послать его в Италию. Дон Хуан был человек щедрый и великодушный - это признавали даже его недруги.

По прошествии недели конь был окончательно выезжен и отлично ходил под седлом. Дон Хуан благосклонно выслушал просьбу Ульриха и даже предложил ему совершить переезд в Италию на казенном судне, вместе с секретарем и чрезвычайным послом короля, де Сото. Еще в тот же день счастливцу был вручен перевод на имя одного банкирского дома на Риальто. Значит решено - он едет в Италию!

Челло пришлось уступить, и он даже простер доброту свою до того, что снабдил Ульриха рекомендательным письмом к своим приятелям в Венеции и убедил короля послать подарок великому Тициану. Посланнику поручили передать этот подарок, а придворный живописец взял с него обещание, что он при этом случае порекомендует Ульриха Наваррете престарелому художнику.

Все было готово к отъезду. Ульрих снова стал укладываться, но на этот раз он делал это с совершенно иным чувством, чем перед своим отъездом с Моором. Теперь он уже возмужал, он нашел истинное 'слово', жизнь ему улыбалась, а в скором времени перед ним должны были открыться широкие двери искусства.

Ему самому казалось, что в Мадриде он научился только азбуке и что только теперь начнется серьезное учение. В Италии он сделается настоящим художником, там-то он серьезно примется за работу. И он стал рвать свои прежние наброски и кидать их в камин.

В это самое время в комнату вошла Изабелла. Ей уже исполнилось шестнадцать лет, и она вполне сложилась, хотя осталась маленького роста. Из круглого личика выглядывали большие серьезные глаза, между тем как на розовых губках по-прежнему играла плутовская улыбка. Быть может, вследствие ее небольшого роста Ульрих продолжал относиться к ней не как к молодой девушке, а как к ребенку.

Сегодня она была бледнее обыкновенного, и личико ее было так серьезно, что юноша сначала посмотрел на нее с удивлением, а потом участливо спросил:

- Что с тобою, Белочка? Ты больна?

- Нет, здорова, - поспешно ответила она. - Но мне нужно кое о чем с тобой поговорить.

- Ты хочешь исповедовать меня, Белита?

- Перестань шутить. Я уже не ребенок. Мне щемит сердце, и я не должна скрывать от тебя причину этой боли.

- Ну так говори, говори скорее. На что ты похожа! Просто становится страшно за тебя.

- Нечего бояться. Тебе никто не скажет правду. Но я... я люблю тебя, и поэтому я скажу ее, пока еще не ушло время. Не прерывай меня, а то я спутаюсь... а мне нужно высказаться.

- Мои последние работы не понравились тебе? И мне тоже. Отец твой...

- Он повел тебя по ложному пути; теперь ты едешь в Италию, и когда ты там увидишь, что создали великие художники, ты сейчас же захочешь подражать им и забудешь уроки нашего общего учителя Моора. Я знаю тебя, Ульрих! Но я знаю так же и кое-что другое, и вот это-то я и должна высказать тебе. Если ты сразу примешься за писание больших картин, если ты не удовольствуешься пока скромной ролью ученика, то никогда не сделаешься великим художником, не напишешь ни одной картины подобной портрету Софронизбы. Поверь моему слову! А ты знаешь, что ты должен сделаться великим художником, что ты это можешь?

- Я сделаюсь им, Белочка, сделаюсь!

- Хорошо, хорошо, но только со временем; а пока превратись опять в ученика. Я бы на твоем месте поехала в Венецию, немного осмотрелась бы там, а затем все же отправилась во Фландрию к дорогому нашему учителю, к Моору.

- Оставить Италию! Да ты шутишь! Твой отец сам сказал мне, что я... ну да, что в живописи я кое-что да значу. И наконец куда же отправляются учиться сами нидерландцы? В Италию, все в ту же Италию! Что они пишут у себя во Фландрии? Портреты, одни только портреты! Моор - великий мастер в этой области, но я шире смотрю на искусство, вижу его более высокие задачи! У меня в голове масса планов и замыслов. Подожди только, подожди! В Италии я научусь летать, и когда я окончу свое Святое Семейство и свой храм искусств, тогда...

- Тогда - ну, что тогда?

- Тогда ты, может быть, изменишь мнение обо мне и навсегда прекратишь свои наставления. Меня они просто бесят! Они отравляют мне жизнь, мешают мне работать. Ты, ты...

Изабелла печально опустила голову и молчала. Ульрих подошел к ней и сказал:

- Я не хотел огорчить тебя, Белита, право, не хотел! Я знаю, что ты желаешь мне добра и любишь меня, бедного, жалкого бобыля. Не правда ли, моя девочка, так ли?

- Да, Ульрих, и именно потому-то я и говорю тебе, что думаю. Вот ты теперь стремишься в Италию...

- Конечно, стремлюсь. Но я и там буду вспоминать о тебе и о том, какое ты милое, умное маленькое существо. Расстанемся друзьями, Изабелла. А лучше всего, знаешь, поедем-ка вместе!

Она вся вспыхнула и прошептала:

- Очень охотно!

Эти слова прозвучали так искренне, сказаны были так от души, что произвели на юношу глубокое впечатление, а в то же время глаза ее смотрели на него с такой любовью, что для него все сразу стало ясно. Он прочел в них любовь искреннюю, преданную любовь, конечно, не такую, какую читал в глазах хорошенькой Кармен или дам, бросавших ему цветы с балконов. Им овладели неописуемая радость и благодарность, он обхватил ее талию и привлек к себе. Она не сопротивлялась, и он, сам не зная, как это случилось, поцеловал ее в алые губки, она же обвила его шею своими маленькими ручками и созналась, что давно любит его. Он стал уверять ее взволнованным голосом, что всегда считал ее добрым, милым, умным существом; но он только забыл сказать ей, что любит ее. Она, впрочем, была счастлива и без того; она была обрадована, его же радовало сознание, что он любим. Они продолжали обмениваться поцелуями и не заметили, как отворилась дверь в мастерскую и как Челло, полусердясь, полусмеясь, остановился на пороге и смотрел на них с минуту, покачивая головой. Они очнулись только, когда до их слуха донесся густой бас художника:

- Ну и ну! Вот так дела!

Они вздрогнули, отпрянули друг от друга, и смущенный Ульрих не без труда пробормотал:

- Мы... мы хотели... на прощание.

А Изабелла кинулась к отцу на грудь и воскликнула со слезами:

- Прости, отец, прости! Я люблю его, а он любит меня. Теперь, когда я это знаю, я уже не боюсь за него. Он будет работать, а когда он возвратится...

- Довольно, довольно! - остановил ее Челло и зажал ей рукою рот. - И это моя ученица Белита! И для этого-то я нанимаю ей дуэнью! А вот тот молодец... Что у него ничего нет, это совсем не беда! Я сам посватался к твоей матери с тремя реалами в кармане. Но Ульрих не доучился, а это совершенно меняет дело. Поверь мне, Наваррете, если ты честный малый, ты оставишь девушку в покое и не будешь видеться с нею до отъезда. Сначала поучись-ка хорошенько в Италии и сделайся настоящим художником, а там мы посмотрим. Ты малый смазливый, и кто знает, что тебя ожидает в Италии! Ведь и там много женщин, да еще куда очаровательнее этой девчонки. Давай руку! Уговор дороже денег: через полтора года мы ждем тебя и посмотрим, что из тебя вышло. Если ты оправдаешь мои надежды, бери ее, нет - слуга покорный. Не так ли, моя глупая, неразумная влюбленная Белита? А теперь, марш в свою комнату, а ты, Наваррете, пойдешь со мной!

Ульрих пошел за художником в его спальню. Челло отпер шкатулку, наполненную золотом, взял, не считая, две пригоршни дублонов и сказал, отдавая Ульриху деньги:

- Вот это - твой заработок, а это тебе от меня в подарок. Учись хорошенько. Не кружи голову девочке, а если ты это сделаешь, то... Но нет, ты не похож на шалопая.

В квартире художника стоял дым коромыслом. Даже его ленивая супруга разошлась и почем зря бранила Изабеллу. Геррере, первому архитектору в Испании, давно уже нравилась молодая девушка, он не скрывал этого, и вдруг этот молокосос! Она обзывала своего мужа простофилей и несколько дней не могла успокоиться. Но художник решил остаться при своем слове и отдать Изабеллу в жены Ульриху, если тот через полтора года возвратится из Италии хорошим и дельным живописцем.

XXI

Адмиральский корабль, на котором отправился в Венецию чрезвычайный посол короля Филиппа, благополучно достиг порта назначения; но штормы и противные ветры задержали его, и из всех пассажиров только Ульрих не страдал морской болезнью. Но зато расположение духа его было самое мрачное, и он по целым часам расхаживал на палубе в печальной задумчивости или, перегнувшись через борт, смотрел в морскую пучину. При виде этого невеселого, молчаливого юноши никто не подумал бы, что он стоит накануне осуществления самых смелых своих мечтаний.

Он сам себе удивлялся, так как собирался в Италию в совершенно ином настроении; он ехал с тем, чтобы исколесить ее вдоль и поперек, чтобы все видеть, со всем ознакомиться и затем уже выбрать себе учителя среди великих художников. Он надеялся, что родина Софронизбы сделается второй его родиной, и ему не приходило на ум заранее ограничивать срок своего пребывания там.

Обстоятельства складывались совершенно иначе. Еще в Валенсии, прежде чем сесть на корабль, его радовала мысль, что вскоре ему можно будет назвать Изабеллу своей, но во время продолжительного и скучного переезда его намерения изменились. Чем больше он удалялся от берегов Испании, тем более тускнел образ Изабеллы и тем менее привлекательным казалось ему обладание ею. Он даже радовался тому, что отдалялся от ее постоянного внимания, а когда он представлял себя идущим по улице под руку с маленькой и невзрачной Изабеллой, его даже разбирала досада. Он воображал себя каторжником, который осужден вечно влачить за собою тяжелое ярмо. Но бывали и такие минуты, когда он ясно видел перед собою ее добрые светлые глаза и алые губки, и тогда находил, что приятно обнимать и целовать ее, а так как Руфь все равно для него навсегда потеряна, то ему трудно будет найти более любящую и преданную жену.

Но на что ему, ученику, странствующему художнику, жена? Самая лучшая из жен могла бы стать только помехой. К этому присоединилось еще неприятное сознание, что ему предстоит еще продолжительный искус, а затем - нечто вроде экзамена, унизительного испытания. Порою у него было желание отослать Челло его дублоны и написать ему, что он поторопился, что он не любит его дочь. Но его удерживала мысль, что это убьет бедную девушку; к тому же он не хотел быть человеком бесчестным, неблагодарным, и он испытает на себе власть этой богини, о которой так восторженно говорила Софронизба!

Посол и его секретарь считали Ульриха наивным мечтателем; но тем не менее секретарь по прибытии в Венецию, пригласил его остановиться у него на квартире, так как дон Хуан поручил ему заботиться о молодом человеке. От него не укрылась печаль красивого юноши, и он попытался расспросить его о причине; но Ульрих не стал объяснять и только отвечал в общих выражениях, что у него на сердце тяжелая забота.

- Теперь не время грустить! - воскликнул де Сото. - Послезавтра начинается карнавал. Побольше бодрости. У меня, конечно, не меньше забот, чем у вас, а я же не вешаю голову. Бросьте-ка все ваши заботы в Большой канал и представьте себе, что на землю спустился рай.

То, что для земли представляет весна, то представляет для Венеции время карнавала, захватывающего все в шумный, пестрый водоворот. Де Сото всячески старался втолкнуть Ульриха в этот водоворот. В гондолах, в уличной сутолоке, в танцевальных залах, за обеденным и игорными столами - всюду молодой расфранченный златокудрый художник, приближенный испанского посла, обращал на себя внимание мужчин и, в особенности, женщин. Все спрашивали друг друга, кто он и откуда явился. Ульрих с удовольствием окунулся в бездну удовольствий и в скором времени имел полное право хвалиться своими успехами у прекрасных венецианок. Как часто ему приходилось слышать восклицания:

- Прелестная парочка! Посмотрите-ка!

Бедная Изабелла! Ты была совершенно забыта; точно так же забыты были на время и 'счастье', и 'искусство'. Ульрих не призывал уже своего 'слова'. Он играл необыкновенно счастливо. Быстро приобретенное золото столь же быстро расходовалось, а затем снова возвращалось в его кошелек, как голуби в голубятню.

Но наконец карнавал кончился, и на первой неделе поста посол отправился с Ульрихом к великому Тициану, который принял его очень ласково. Ульрих не мог наглядеться на все еще красивые черты девяностолетнего старика, на длинную белую его бороду, на светлые проницательные глаза. Голос его звучал несколько меланхолично, но необыкновенно приятно.

Юноша дрожащим от волнения голосом отвечал на вопросы знаменитого художника, который радушно пригласил его остаться у него обедать. Когда его сосед стал перечислять все сидевшие вместе с ним за столом знаменитости, Ульриху показалось, что в сравнении с ним он такое ничтожество, такая мелюзга, что он едва решался касаться подаваемых ему блюд и наливаемого вина. Он смотрел, слушал; до его слуха не раз долетало имя его первого учителя, которого присутствующие без малейшей зависти называли выдающимся портретистом. Юношу расспрашивали о здоровье Моора, и он отвечал, хотя и не без смущения.

Наконец гости встали из-за стола. Февральское солнце светило в высокое окно, у которого уселся Тициан, весело болтая с веронским художником Паоло Кальяри (Паоло Вернезе27) и с другими живописцами и гостями. Снова до слуха Ульриха долетело имя Моора. Затем старик, с которого он не спускал глаз, подозвал его к себе, и Кальяри сказал ему, что пусть он, ученик знаменитого Антонио Моора, покажет, что он в состоянии сделать, так как маэстро Тициан намерен дать ему задачу.

Дрожь пробежала по членам Ульриха, а на лбу выступил холодный пот. Старик пригласил его последовать за его племянником в мастерскую. До сумерек остается еще час. Пусть он напишет красками еврея, но не ростовщика или торгаша, а более благородный тип, например, пророка, первосвященника или что-нибудь в этом роде.

И вот Ульрих стоит перед мольбертом. Он снова после большого промежутка времени взывает к 'слову' и делает это с верой, с убеждением. И ему вдруг вспоминаются дорогие образы детства, и яснее всех - доктор Коста, который смотрит на него своими умными добрыми глазами.

На него нашло точно какое-то вдохновение. Да, он напишет портрет своего друга, своего учителя, отца Руфи. Портрет должен выйти удачным. В душе Ульриха воскресли, как живые, эти добрые, симпатичные черты, которые он, к великой досаде патера Бенедикта, рисовал еще будучи ребенком.

Вот красный карандаш. Ульрих живо набросал контур, затем схватил палитру и кисть, а образ Косты все яснее и отчетливее, и явственнее вырисовывается перед его мысленным взором. Он еще не забыл этого кроткого взгляда, этой приятной улыбки - и старался передать их по мере возможности. Минута проходит за минутой, работа его успешно подвигается вперед. Он немного отступает от мольберта, чтобы бросить общий взгляд на свою работу. В это время отворилась дверь, и в мастерскую вошел, опираясь на плечо какого-то молодого художника, Тициан в сопровождении своих гостей.

Старик взглянул на портрет, потом на Ульриха и сказал с ласковой улыбкой:

- Посмотрите-ка, посмотрите! Несомненно еврей и в то же время как будто апостол. Как будто святой Павел или, если бы написать его более молодым и с более длинными волосами, святой Иоанн. Хорошо, сын мой, очень хорошо!

'Хорошо, очень хорошо!' Этими словами Тициан как бы посвятил его в высокий сан художника, и Ульрих не помнил себя от радости и счастья. В довершение благополучия Паоло Веронезе предложил ему поступить к нему в ученье и явиться в субботу в его мастерскую.

Простившись с хозяином, он поспешил домой, но ни Сото, ни других членов испанского посольства дома не оказалось. Все спешили воспользоваться последним днем карнавала.

И юноше стало тесно и скучно в комнатах. Завтра начинается пост, в субботу для него наступит время серьезной работы. Следует воспользоваться последним днем праздника, тем более, как казалось ему, сегодня он вполне заслужил это.

Площадь Св. Марка была ярко освещена плошками и бочонками с плавающей смолой, и на ней теснились маски, как в обширной танцевальной зале. Оглушительная музыка, громкий смех, тихое, нежное воркование влюбленных парочек, красивые, нарядные женщины - все это кружило его и без того опьяненную радостью голову. Он задирал маски, а к тем, под которыми он подозревал хорошенькое личико, подходил ближе и запевал любовный романс, сам себе аккомпанируя на лютне, висевшей на алой ленте на его груди. Наградой ему было выразительное помахивание веером; на сердитые же взоры черных мужских глаз он не обращал внимания.

Вот приближается высокая стройная женщина под руку с синьором. Да это, кажется, прекрасная Клавдия, на днях проигравшая бешеные деньги, которые заплатил за нее богач Гримани, удостоившийся за это от нее приглашения навестить ее как-нибудь постом.

Да, это была она, в том не было сомнения. Ульрих последовал за парочкой и становился тем смелее, чем сердитее оглядывался на него синьор, потому что дама ясно давала ему понять, что она узнала его и что его преследование ее забавляет.

Наконец у спутника Клавдии лопнуло терпение. Он остановился посреди площади, отпустил руку своей дамы и сказал презрительным тоном:

- Выбирайте, сударыня: или я, или этот менестрель. Красивая венецианка громко рассмеялась, взяла Ульриха под руку со словами:

- Конец нынешнего вечера принадлежит вам, мой милый певец.

Ульрих тоже засмеялся, снял с шеи свою лютню и сказал, протягивая ее с вызывающим видом незадачливому кавалеру:

- Она в вашем распоряжении, мы поменялись ролями, уважаемый синьор! Но только, пожалуйста, держите ее крепче, чем вашу даму.

В игорной зале шла крупная игра, и золото Ульриха приносило счастье Клавдии. В полночь игра прекратилась, и зала опустела, так как наступил Великий пост. Игроки удалились в соседние комнаты, и в числе их Ульрих и Клавдия. Венецианка сказала, что она устала, и Ульрих пошел отыскивать гондолу.

Тотчас же ее окружила толпа вздыхателей.

- Как, Клавдия без провожатого! - воскликнул какой-то молодой патриций. - Какое невиданное зрелище!

- Я пощусь, - весело ответила она, - и когда мне нужна постная пища, вы тут как тут. Поистине невероятный случай!

- Вы, кажется, порядочно-таки облегчили сегодня Гримани?

- Оттого-то он и исчез! Отчего бы вам не последовать его примеру?

- Охотно, если вы поедете с нами.

- Нет, не сегодня. Вот мой кавалер.

Отсутствие Ульриха было довольно продолжительным, но она этого не заметила. Он раскланялся с кавалерами, подал даме руку и шепнул ей, когда спускались с лестницы:

- Меня задержала твоя прежняя маска. Смотри, вон там во дворе они поднимают его. Он так наступал на меня! Я вынужден был обороняться.

Клавдия поспешно выдернула свою руку и сказала тихим, встревоженным голосом:

- Не медля, прочь, несчастный! Это был Луиджи Гримани, понимаешь ли - сам Гримани! Ты погиб, если они тебя разыщут! Спасайся скорее, иначе расстанешься с жизнью.

Так окончился этот день, начавшийся так блистательно для молодого художника. В его ушах уже раздавались не слова 'хорошо, очень хорошо' великого художника, а слова 'немедля прочь' развратной женщины.

Де Сото ожидал его, чтобы сообщить, с какой похвалой Тициан отозвался о его пробной работе. Но Ульрих не дал ему докончить и поспешил поведать о своем приключении, и тот мог только повторить 'не медля, прочь!' красивой Клавдии, вызвавшись облегчить ему бегство.

Еще не наступило утро, а Венеция лежала уже позади молодого художника. Он направился через Парму, Болонью и Пизу во Флоренцию. Смерть Гримани не лежала особенно тяжелым камнем на его совести. В то время дуэли признавались как бы малой войной, и убить противника считалось не преступлением, а доблестью. Его заботило нечто иное.

Венеция, на которую он возлагал такие надежды, была потеряна для него, потеряны так же благоволение Тициана и уроки Веронезе. Он опять стал сомневаться в себе, в своем будущем, в волшебной силе 'слова'. 'Нужно рисовать, рисовать', - вот что советовали ему все художники, к которым он обращался; другими словами, это значило, что нужно было еще учиться и корпеть многие годы. А между тем времени было немного, так как он решил, что возвратится в Мадрид в назначенный ему его последним учителем срок. Пусть он ничего не успеет достигнуть, но, по крайней мере, никто не будет иметь права назвать его обманщиком.

Во Флоренции он услышал об ученике Микеланджело28, Себастьяно Филиппи, как об отличном рисовальщике. Он поехал к нему в ученье. Но произведения нового учителя не понравились ему. Привыкший к ясному письму Моора, к богатству красок Тициана, юноша находил рисунки Филиппи туманными и расплывчатыми. Однако он пробыл у него несколько месяцев, так как Филиппи действительно был замечательным рисовальщиком, и к тому же Ульрих постоянно находил у него множество моделей для копирования. Но работа казалась ему унылой и непривлекательной, а скучный, болезненный учитель избегал всякого общения с ним.

По вечерам Ульрих искал развлечения за игорным столом, и счастье благоприятствовало ему здесь, не менее чем в Венеции. Кошелек его постоянно был полон, но вместе с золотом к нему не являлось расположение к работе. В игре он искал только развлечения, забвения своего горя; деньги же мало привлекали его. Он щедро раздавал их несчастным игрокам, бедным художникам, нищим.

Так прошли месяцы, и когда прошло время ученья, он без сожаления простился с Себастьяно Филиппи и возвратился в Мадрид более богатый деньгами, но более бедный доверием к своим силам и ко всемогуществу искусства.

XXII

Ульрих снова оказался перед воротами Альказара и вспомнил о том времени, когда он, только что выпущенный из тюрьмы и без гроша в кармане, стоял перед тем привратником, который тогда грубо прогонял его, а теперь вежливо снимал шляпу перед расфранченным молодым человеком. А между тем, как он завидовал самому себе, юноше того времени, как приятно ему было вспомнить о тогдашней своей бодрости духа и уверенности в себе, как охотно он вычеркнул бы из своей жизни годы, лежавшие между тогдашним днем и нынешним!

Ему жутко было предстать перед Челло, и только верность данному слову заставила его возвратиться. Что, если старик прогонит его? Впрочем, тем лучше!

В мастерской царил прежний беспорядок. Ему пришлось ждать довольно долго, причем он слышал за дверьми ворчание супруги художника и громкий, сердитый голос живописца. Наконец Челло вышел к нему, радушно приветствуя и расспрашивая о его житье-бытье, затем сказал, пожимая плечами:

- Моя жена не хочет, чтобы ты видел Изабеллу ранее конца испытания. Само собою разумеется, что ты должен продемонстрировать мне свои успехи. У тебя хороший вид и ты, очевидно, поберег реалы29. Или правда, что про тебя говорят?.. (И с этими словами он сделал рукой движение, как бы бросая кости.) Оно, конечно, не дурно, если кому везет в игре, но нам здесь такие люди не нужны. Я к тебе расположен по-прежнему, и с твоей стороны хорошо, что ты возвратился в срок. Мне Сото рассказывал о твоем приключении в Венеции. Жаль, очень жаль! Великие тамошние мастера были довольны тобою, и вдруг ты - этакий горячка - все ухитрился испортить. Какое же может быть сравнение между Феррарой и Венецией! Жалкая мена! Филиппи, без сомнения, хороший рисовальщик, но куда ему до Тициана или Веронезе! Что он, все еще хвастает тем, что он ученик Микеланджело? Всякий монах - слуга Господен, да не во всяком замечается Божья искра! Ну, так чему же научил тебя Себастьяно?

Ульрих начал отвечать, но Челло слушал его рассеянно, потому что прислушивался к тому, как в соседней комнате супруга его жаловалась дуэнье Каталине на своего мужа. Она нарочно говорила громко, так как желала, чтобы Ульрих услышал ее слова. Но ей не удалось достигнуть своей цели, потому что Челло оборвал рассказ Ульриха и воскликнул:

- Это, однако, черт знает, что такое! Пускай она хоть треснет, а ты должен увидеться с Изабеллой. Конечно, только поклон, пожатие руки - ничего более. Эх, если бы жизнь так не подорожала! Ну, да мы посмотрим.

Как только живописец вышел в соседнюю комнату, там снова началась крупная перебранка, и, хотя сеньора Петра в конце концов прибегла к обмороку, Челло все-таки настоял на своем и возвратился в мастерскую с Изабеллой.

Ульрих ожидал ее, как обвиняемый приговора. Теперь она стояла перед ним рядом со своим отцом - и он ладонью ударял себя по лбу, и зажмуривал глаза, и снова открывал их, и всматривался в нее, как в какое-то чудо. Он чувствовал и стыд, и радость, и удивление, и мог только протянуть к ней руки и пробормотать: 'Я... я... я...' И затем он воскликнул изменившимся голосом:

- Ты не знаешь... Ведь я!., дайте мне собраться с мыслями. Подойди сюда Изабелла. Ты можешь, ты должна это сделать! Вспомни прошлое.

И он широко раскрыл свои объятия и направился к ней. Но она продолжала неподвижно оставаться на месте. Это уже не была маленькая, скромная Белита. Перед ним стояла не девочка, а взрослая девушка. В истекшие полтора года она вытянулась, похудела, лицо сделалось серьезнее, манеры самоувереннее. Глаза остались те же, но черты лица выровнялись, а черные, как вороново крыло, локоны красиво обрамляли личико.

'Счастлив тот, кому будет принадлежать эта женщина!' - подумал юноша, тогда как какой-то внутренний голос шептал ему: 'Она не для тебя. Ты проиграл и потерял ее!' Почему она осталась так холодна и неподвижна? Почему она не бросилась в его объятия? Почему?

Он сжал кулаки и стиснул зубы; девушка же крепче прижалась к отцу. Да, этот красивый, нарядный молодой щеголь с подстриженной бородкой, впавшими глазами и сердитым взором не был прежний восторженный юноша, впервые заставивший биться сильнее ее сердце, не был будущий великий художник, которому она полтора года назад так радостно подставляла свои розовые губки. Ее молодое сердце болезненно сжалось при мысли, что тот, кого она любила, кого она еще желала бы любить - уже не тот, совершенно не тот!

Ей хотелось говорить, но она лишь смогла вымолвить: 'Ульрих, Ульрих!' - и звук ее голоса был не радостный, а скорее недоумевающий и вопрошающий. Челло чувствовал, как пальцы дочери крепко впились в его плечо. Она, очевидно, искала у него помощи, чтобы сдержать свое обещание и не поддаваться влечению своего сердца. На ее глаза навернулись слезы, и она дрожала всем телом.

Он не мог сохранить напускную строгость и шепнул ей:

- Бедная девочка! Ну-ну, делай, что пожелаешь. Я не буду смотреть.

Но Изабелла не отпускала его. Она только выпрямилась, посмотрела Ульриху в глаза и сказала:

- Ты изменился, сильно изменился, Ульрих, и я сама не знаю, что такое со мной. Я день и ночь с нетерпением дожидалась этого часа, а теперь, когда он наступил... я, право, не знаю... что-то не то.

- Не то, - воскликнул он с дрожью в голосе, - так я тебе скажу, что такое. Твоя мать настроила тебя против меня, бедного ученика. Я перед тобой! Сдержал я свое слово, да или нет? Что, я сделался чудовищем, ядовитой змеей? Не смотри на меня так, не смотри! Это не поведет к добру! Я не позволю с собой играть!

Ульрих произнес эти слова таким тоном, как будто ему было нанесено тяжкое оскорбление и в сознании своей неоспоримой правоты. Челло отстранил руку дочери и сделал шаг навстречу раздраженному молодому человеку, но Изабелла удержала отца и произнесла, хотя и дрожащим голосом, но твердо и решительно:

- Никто с тобою не играл, Ульрих, и я менее всего. Я относилась к моей любви серьезно, вполне серьезно.

- Серьезно! - прервал ее Ульрих с горькой иронией.

- Да, да, очень серьезно. И когда мама сказала мне, что ты ради распутной женщины убил человека и бежал из Венеции, когда я узнала, что ты в Ферраре стал игроком, то я подумала: нет, они клевещут на него, я знаю его лучше, чем они, они желают очернить его в моих глазах. Я этому не верила - а теперь верю и буду верить до тех пор, пока ты не докажешь мне обратное. Я с радостью сдержу слово, данное художнику Наваррете, но сделаться женою игрока не желаю! Больше ни одного слова! Я ничего не хочу слышать. Пойдем, отец. Если он меня любит, то сумеет сделаться достойным меня. Но теперешнего Наваррете я боюсь.

Ульрих понял, на чьей стороне было право, на чьей - вина. Он хотел бежать из мастерской, от искусства, от невесты; он сознавал, что лишился всего самого дорогого. Однако Челло удержал его. Он находил несправедливым отталкивать от себя молодого человека, только что доказавшего, как он любит его дочь, из-за глупого любовного приключения, из-за счастливой игры в кости. И за ним самим в молодости водились грешки, но это не помешало ему сделаться хорошим живописцем и добрым семьянином. В мелочах он охотно уступал своей жене, но в вопросах серьезных желал быть полным господином в своем доме.

Геррера был человек очень ученый и недюжинный художник, но мужчина невзрачный и неприятного характера. Мужественная красота Ульриха подкупала старого художника, и он надеялся, что под его руководством молодой человек достигнет чего-нибудь путного. Он так же хорошо знал Изабеллу, даже лучше, чем она сама себя знала. Странно только, откуда у нее взялась эта рассудительность. Конечно, не от него, а тем менее от матери. Быть может, она желала только подразнить Наваррете, не высказываться до испытания. Челло улыбнулся; ведь экзаменатором-то был он сам, и от него зависело признать испытание удовлетворительным. Поэтому он удержал Ульриха ободряющими словами и задал ему работу нетрудную: он поручил ему написать Богоматерь с младенцем Иисусом и дал ему на это целых два месяца. Он нашел для него небольшую мастерскую, и только взял с него обещание не приходить в Альказар до окончания работы. Ульрих на все согласился. Изабелла должна принадлежать ему! Упрямство за упрямство. Пусть она убедится на деле, кто из них настойчивее. Он теперь сам не знал, любит ли он ее или ненавидит, но ее сопротивление распалило в нем желание обладать ею. Он твердо решил создать что-нибудь замечательное. То, что заслужило одобрение Тициана, должно было удовлетворить и Челло.

Итак, он принялся за работу. Его подмывало написать образ Богоматери в таком виде, в каком он уже давно вынашивал его в душе, на стесняя воображение рутинными формами; но он сдерживал себя и сам себе постоянно повторял: 'Нужно рисовать, рисовать'.

Он вскоре нашел модель. Но вместо того чтобы положиться на верность своего глаза и писать интуитивно и широко, он писал обдуманно, размеренно, постоянно изменяя и исправляя написанное. Волосы, тело и одежда действительно выходили недурно; но он сдерживал себя, и потому работа его выглядела суховато, без признака вдохновения. Фигура младенца Иисуса также не удавалась Ульриху, потому что никогда не приходилось писать детей, и он не мог передать прелести детского личика и тельца. К тому же ему недоставало необходимого спокойствия, потому что ежечасно, ежеминутно он говорил себе, что если работа ему не удастся, Изабелла для него навсегда потеряна.

Так прошло несколько недель. Ульрих жил в совершенном уединении, избегал веселого общества, проводил целые дни с раннего утра до позднего вечера за работой, но без удовольствия, оставаясь недовольным ею.

Иногда и парке его встречал дон Хуан Австрийский. Однажды он спросил: 'Ну, что же, Наваррете, надумали поступить в мое войско?' Но Ульриху не хотелось менять карьеру живописца на военную, хотя он уже давно сомневался, действительно ли его призвание быть художником! Чем ближе приближался поставленный ему двухмесячный срок, тем ревностнее он призывал свое 'слово', но оно не слушало его.

По вечерам ему хотелось бродить по городу, заводить ссоры или искать забвения за игорным столом; но он не поддавался искушению и искал убежища в церквях, где проводил целые часы, пока не тушили свечи и не запирали двери.

Но его влекло сюда не желание молиться, а нечто совсем другое. При звуке органа и в дыму ладана он уносился мыслью ко всем своим дорогим, снова делался ребенком, и в сердце его шевелились добрые чувства.

В последнюю неделю до истечения срока он внезапно ночью напал на мысль, которая должна была привести его к цели.

На холсте его была изображена прекрасная женщина, державшая на коленях малютку. Но ему до сих пор никак не удавалось придать чертам ее лица должное выражение. Пусть же дорогое воспоминание поможет ему справиться с этой трудной задачей. Он не знал в своей жизни более красивой, более нежной и любящей женщины, чем его мать. Он ясно видел перед собой ее глаза, ее рот. Решено: он придаст лицу изображаемой им на полотне любящей матери выражение лица своей дорогой матушки. Она была добрая, хорошая мать, а ему предстояло изобразить красками именно такую.

Уныние и неуверенность как рукой сняло. Он бодро принялся за дело и уже не сомневался в успехе. Изабелла должна остаться довольна им и уже не будет иметь основания сомневаться в его таланте и сетовать на него за безрассудное прожигание жизни.

Наконец наступил день, в который он послал сказать Челло, что картина готова. В полдень тот явился, но явился не один, а в обществе самого короля. С сильно бьющимся сердцем, не в состоянии произнести ни единого слова, Ульрих отворил дверь в мастерскую и отвесил монарху низкий поклон; но тот не удостоил его даже взгляда и молча подошел к картине.

Челло отдернул холст, которым она была завешена, и тотчас же король рассмеялся уже знакомым Ульриху неприятным смехом. Затем он обратился к Челло и сказал, с явным выражением неудовольствия:

- Простое малевание. Какая-то вакханка в одеянии Богоматери. А младенец! Посмотрите-ка на эти ноги: точно ребенок собирается выкинуть какое-нибудь па. Тот, кто в состоянии был написать такую Мадонну, не должен сметь брать кисть в руки. Пусть он возится с лошадьми - вот его призвание!

Челло ничего не ответил. Король еще раз взглянул на картину и воскликнул с негодованием:

- И это написал христианин! Ну может ли понять этот молокосос эту беспорочную лилию, эту Страдалицу, спасшую мир своими слезами, как Божественный Сын Ее спас Ее своею кровью. Довольно с меня, за глаза довольно! Меня там ждет Эсковедо. А насчет триумфальной арки мы потолкуем завтра! Филипп удалился; живописец проводил его ко двери. Когда он вернулся в мастерскую, несчастный юноша все еще стоял на том же месте и, тяжело дыша, смотрел на подвергшуюся такому резкому осуждению картину свою.

- Бедный малый! - проговорил Челло и подошел к нему с выражением сострадания.

Но Ульрих прервал его и спросил, с трудом выговаривая слова:

- А вы, вы? Каково ваше мнение?

Челло пожал плечами и сказал с выражением искреннего сожаления:

- Его величество выразился несколько резко. Но подойди-ка и посмотри сам. О младенце я не буду говорить, хотя и он... смотри, как он стоит. Но Бог с ним! Я, подобно королю, обращаю главное внимание на Мадонну, а она, мне жаль тебе это говорить, она похожа на кого угодно, только не на Богоматерь. Боже мой, если бы это увидел Моор!

- Тогда, тогда? - переспросил Ульрих с мрачным взором.

- Тогда он заставил бы тебя начать учение сызнова. Мне от души жаль тебя и не менее жаль бедную Белиту. Вот-то Петра будет торжествовать! Но такой неудачной картины...

- Довольно! - воскликнул юноша, бросился к картине, проткнул ее кистью и опрокинул вместе с мольбертом на пол.

Челло смотрел на него, покачивая головой и старался успокоить его ласковыми словами; но Ульрих не хотел его слушать и воскликнул:

- Нет, мне не стоит и помышлять об искусстве. Прощай, дорогой учитель! Ваша дочь не в состоянии отделить любви от искусства, а между искусством и мною нет ничего общего.

У дверей он остановился, глубоко вздохнул и протянул руку Челло, который печально смотрел ему в след. Живописец взял его за руку, и Ульрих сказал глубоко взволнованным, дрожащим голосом:

- Простите мне мою вспышку. Но мне кажется, будто я хороню все, что мне было дорого. Благодарю вас, дорогой учитель, благодарю за все. Я... я. У меня в голове все путается. Я знаю, я уверен, что вы, что Изабелла желали мне добра... а я... я не сумел воспользоваться вашим расположением. Прощай, счастье! Прощай, обманчивое 'слово'! Прощай, божественное искусство!

С этими словами он вырвал свою руку из руки художника, бросился еще раз в мастерскую, облобызал со слезами на глазах палитру, ручки кистей, свою проткнутую картину и выбежал вон.

Челло хотелось поскорее увидеть свою дочь и поговорить с нею, но король еще довольно надолго задержал его в парке. Когда он наконец возвратился домой, то встретил свою дочь, ожидавшую его на лестнице. Она уже давно стояла здесь.

- Ну что? - окликнула она его. Челло взглянул на нее опечаленным взором и сделал отрицательный знак рукой.

Она вздрогнула, и, когда отец ее подошел к ней, она, пристально смотря на него своими большими черными глазами, бледная, как полотно, проговорила тихим, но решительным голосом.

- Я должна говорить с ним. Поведи меня в его мастерскую, я хочу видеть его картину.

- Он проткнул ее, - ответил художник. - Поверь мне, дитя мое, ты бы и сама осудила ее.

- Нет, нет, - повторяла она серьезно и настойчиво, - я должна видеть ее, видеть вот этими глазами. Я чувствую, я знаю, он все-таки художник. Подожди, я принесу мантилью!

Она поспешно вышла из комнаты и, когда несколько минут спустя, с черной кружевной мантильей на голове спускалась рядом с отцом с лестницы, им повстречался секретарь посольства де Сото, который обратился к Челло со словами:

- Слышали последнюю новость, Челло? Ваш ученик Наваррете изменил вам и благородному искусству. Четверть часа тому назад он завербовался в войско дона Хуана. Ну что же, лучше быть хорошим кавалеристом, чем плохим живописцем! Но что с вами, сеньорита Изабелла?

- Ничего, ничего! - прошептала девушка и припала к груди отца.

XXIII

Минуло два года. Стояло великолепное октябрьское утро. На чистом лазурном небе показался солнечный диск, позолотивший своими лучами лазурные воды Коринфского залива и сияющие долины Эллады. Берега Морей обращены к северу, и потому здесь еще густая тень покрывала оливковые, лавровые и олеандровые рощи, растущие по берегам впадающих в залив речек и ручьев.

Здесь царит обычная глубокая тишина: только белые чайки реют над водой, рыбачья лодка скользит по волнам, оставляя на синей поверхности длинные борозды. Но сегодня тут заметно особое оживление. Тысячи длинных весел пенят волны, и по обоим сторонам входа в Лепантский залив кипит шумная жизнь. На голом северном берегу раздаются громкие возгласы. Тенистый южный берег гораздо молчаливее.

На обоих берегах залива стоят друг против друга многочисленные полчища озлобленных противников. Папа Пий V30 созвал христианские полчища для борьбы против все более и более распространявшегося исламизма. Только что мусульманами был завоеван остров Кипр, последнее владение венецианцев в Леванте31. Испания и Венеция заключили союз с главою христианства, геннуэзцы, другие итальянцы и мальтийские иоанниты стали собираться в Мессине как союзники христианской лиги. В море вошел из мессинской гавани громадный великолепный флот, подобный которому давно уже не появлялся на волнах Средиземного моря. Главное начальство над христианским воинством король Филипп сумел возложить, несмотря на все интриги, на своего побочного брата, молодого дона Хуана Австрийского.

Но и турки не теряли даром времени: в Лепантском заливе32 они ожидали со 120-тысячным войском состоявший из трехсот судов неприятельский флот. Они недавно изменническим образом умертвили на острове Кипр несколько тысяч христиан. Кровь их вопиет об отмщении, и мстителем является молодой герой. Он решился оставить без внимания послания из Мадрида, советующие ему быть осторожным. Он сумел воодушевить войска, и все они, а в особенности венецианцы, жаждут мщения.

Мусульмане тоже рвались в бой, и капудан-паша, вопреки мнению созванного им военного совета, вышел в море навстречу неприятелю.

Утром седьмого октября все было готово к бою. Как только взошло солнце, со всех испанских судов раздался звон колоколов, слившийся с кликами: 'Аллах акбар!' и с громко произносимыми словами: 'Нет Бога, кроме Бога, и Мухаммед его пророк! К молитве!'

'К молитве!' Эти слова звучат как из меди колоколов, так и из груди муэдзина, который сегодня призывает правоверных к молитве не с башни минарета, а с реи турецкого адмиральского корабля. По ту и по эту сторону узкого пролива тысячи христиан и мусульман думают, веруют, убеждены, что Всевышний услышит их.

Наконец замолкают звон колоколов и пение, и дон Хуан в быстроходной галере объезжает линии своего флота. Молодой герой держит в руках распятие и обращается к своим воинам с ободряющими словами. Затем раздаются трубные звуки, бой барабанов и слова команды, которые отражаются скалистым берегом. Армада выходит из гавани с адмиральским кораблем во главе. Навстречу ей подвигается турецкий флот.

Молодой герой уже не обращается к мудрым советам опытных адмиралов. Он ничего не желает, ни о чем не думает, ничего не говорит, кроме 'вперед', 'начать атаку', 'на абордаж', 'не давать пощады', 'потопить', 'уничтожить'. Подобно разъяренным быкам, оба флота кидаются один на другой. Сегодня все забыто - и сложный план сражения составленный Марко-Антонио Колонной33, мудрые советы Дориа34 и других военачальников. Исход сегодняшнего сражения зависит не от хитроумных комбинаций, а от беззаветной храбрости и сильной руки.

Герцог Алессандро Фарнезе Пармский только накануне присоединился к своему дяде с генуэзской флотилией и в этот день начальствовал над авангардом. Но ему велено не начинать атаки, пока ему не подаст сигнал к тому осторожный и опытный Дориа. Тем временем дон Хуан уже взял на абордаж турецкий адмиральский корабль, взошел на палубу его и собственноручно зарубил капудан-пашу. Алессандро видит это, воодушевляется геройством и командует: 'Вперед!'

Он плывет прямо на громадный корабль, на мачте которого развевается вымпел с серебряным полумесяцем. С бортов его открылся убийственный огонь, и они густо усеяны бородатыми чалмоносцами. Это был казначейский корабль турецкого флота, представлявший собой весьма лакомый кусочек. Величиной и численностью экипажа он втрое превосходил галеру Алессандро Фарнезе. Но тот не обратил внимания на это, равно как и на смоляные факелы, которыми его забрасывали, и смело кинулся на абордаж. Осторожный Дориа приказывает выкинуть сигналы предостережения, но Фарнезе не обращает на них внимания. Палуба вокруг него покрывается мертвыми и ранеными, грот-мачта его корабля разбита ядром и угрожает падением, а он оперся рукою о борт и, окинув смелым взором окружающих, воскликнул:

- Кто за мною?

Закаленные испанские воины, составляющие десант адмиральского корабля, колеблются. Из их рядов выступает, не произнося ни слова, только один юноша, закинув на правое плечо высокий меч. Весь экипаж корабля знает этого белокурого великана. Это Наваррете, любимец дона Хуана. Он успел уже отличиться в рядах его войска в войне против кадикских мавров. У него железная рука, он дорожит жизнью не больше, чем каким-нибудь пером своего шлема, и он в бою кидает на кон свою жизнь столь же смело, как дублоны за игорным столом: и тут, и там он выигрывает.

Никто толком не знал, кто он, откуда он родом, потому что это необщительный, молчаливый малый. Во время переезда в Лепант он сблизился только с одним больным солдатом, Мигелем Сервантесом35. Этот необщительный, по-видимому, гордый юноша посвящал всякую свободную минуту своему больному товарищу, заботился о нем, как брат, даже как слуга. Сервантес отличался пылкой фантазией и отплачивал своему товарищу массой самых занимательных и разнообразных рассказов.

О Наваррете знали только то, что он когда-то был художником. Он был известен также своей набожностью, потому что заходил во всякую попадавшуюся ему на пути церковь или часовню и часами простаивал перед изображением Богородицы и святых. Никто не решался задирать его, потому что он был непобедим в поединках, но вместе с тем отличался великодушием. Он щедрой рукой раздавал направо и налево деньги, доставшиеся ему в виде добычи или выигранные им, и всякий обращавшийся к нему с просьбой мог заранее быть уверен в исполнении ее. Он избегал женщин, но просиживал целые дни и даже ночи у постели раненых и больных товарищей. О нем говорили даже, что ему доставляет какое-то особое удовольствие вид умирающих, а между тем это была лишь потребность любить и выказывать на деле свою любовь.

Алессандро Фарнезе узнал в молодом воине укротителя лошадей, встреченного им в Мадриде, ласково кивнул ему и стал тотчас влезать на борт неприятельского корабля. Но Наваррете не тотчас же последовал за ним, потому что новый друг его, дон Мигель, не желает отставать от него. Ульрих и капитан корабля пытались удержать больного, но тот заявил, что совершенно здоров и настаивает на своем. Видя, что Фарнезе вскочил на неприятельский корабль, Ульрих оставил Сервантеса и одним скачком очутился рядом с молодым герцогом. Они оба начинают работать большими, тяжелыми мечами, и турки валятся перед ними, как скошенная трава. Первые ряды их в испуге отшатнулись. Командир корабля и главный казначей флота Мустафа-паша сам кидается на смелых христиан, но удар меча Фарнезе повергает его на палубу.

Однако двум молодым храбрецам трудно бороться против многократного превосходства неприятельских сил. В это время Мигель Сервантес, друг Ульриха, появляется на месте боя с двенадцатью воинами. Они прорвались сквозь неприятельские ряды к теснимым молодым людям. За ними последовали другие испанские и генуэзские воины, и бой становился все более и более ожесточенным.

Ульриха оттеснили от Фарнезе, и ему пришлось сражаться подле Сервантеса. Тот получил уже две раны, но продолжал искусно работать мечом. В это время пуля раздробила ему левую руку, и он упал на палубу рядом с Ульрихом. Тот склонился и приподнял его. Их со всех сторон окружили свои; турки рассеялись, как тучи, разгоняемые сильным ветром.

Дон Мигель хотел поднять выпавший из его рук меч, но рука бессильно упала, и он, закрывая глаза, тихо проговорил:

- Раны - это те же звезды, они указывают путь к славе.

Сервантес лишился чувств, Ульрих отнес его в более безопасное место, и снова ринулся в бой, а в ушах его звучали слова раненого друга: 'Путь к славе'. Да, слава - вот высшая цель человека, вот то заветное 'слово'. Отныне слава станет его заветным 'словом'.

Над синими волнами залива будто сгустилась черная грозовая туча. Сквозь густой дым не могут пробиться солнечные лучи, и над всей местностью стоит грохот орудий. Там взлетает на воздух пороховой погреб, тут свирепствует пожар. Победные клики и вопли отчаяния, трубные звуки, треск падающих мачт - все это производит поистине адский шум.

Наступили сумерки - и победа осталась на стороне христиан. Подобно тому как Фарнезе собственноручно зарубил главного казначея флота, дон Хуан положил у ног своих начальника эскадры, Али-пашу. Племянник и дядя - оба оказались в этот день героями, но лепантская победа была связана с именем дона Хуана. Последний ласково пожурил племянника за его преждевременную, но увенчавшуюся полным успехом атаку. А когда Фарнезе рассказал принцу, что без самоотверженной помощи Наваррете он бы, несомненно, погиб, главнокомандующий возложил на молодого героя почетное поручение отвезти королю весть о блистательной победе.

Немедленно вышли в море две галеры и направились к западу: на одной из них Ульрих отбыл в Испанию с радостной вестью, на другой отправился курьер Венецианской республики. Гребцам обеих галер нелегко было пробиться сквозь обломки судов, сквозь разбитые мачты и доски, сквозь множество трупов и такелаж, покрывавшие волны морские, и, наконец, выбравшись в открытое море, они пустились наперегонки. Однако ход венецианской галеры оказался быстрее, и она на сутки раньше прибыла в Аликанте36. Ульриху предстояло верхом на коне наверстать время, потерянное в море.

Это оказалось, однако, делом нелегким. Всюду, где Ульрих менял лошадей и показывал, в виде победного трофея, захваченное на адмиральском корабле зеленое знамя пророка, которое он вез в подарок королю от дона Хуана - на этом знамени было вышито двадцать восемь тысяч девятьсот раз имя Аллаха, - он встречал ликующие, разодетые толпы народа и благодарственные процессии. Имя дона Хуана было на всех устах. 'Вот настоящая слава', - думал Ульрих, и в ушах его не переставало раздаваться: 'Слава, слава!' Он загнал несколько лошадей и не отдыхал даже по ночам. За полчаса до Мадрида он обогнал венецианца и, проезжая мимо него, вежливо поклонился.

Короля не было в столице, и Ульрих, не теряя ни минуты, поскакал в Эскуриал37. Запыленный, забрызганный грязью, весь разбитый, он едва держался в седле. Однако не захотел поручить никому другому вверенное ему послание и продолжал погонять своего коня шпорами и плетью. Наконец он доскакал до цепи Гвадаррамских гор, где в это время были в полном ходу железоделательные заводы, недавно устроенные здесь по указу короля. Узкая дорога была до того загромождена, что он несколько раз рисковал свалиться с лошадью в пропасть, объезжая встречавшиеся на каждом шагу препятствия. Странная была фантазия - выбрать эту печальную каменистую местность для постройки в ней загородного дворца. Но она вполне подходила к Филиппу, а Филипп к ней. Мрачен и неприветлив был характер короля, столь же мрачен и неприветлив обожаемый им Эскуриал.

Оказалось, что король был у вечерни в едва достроенной Церкви. Дворцовый комендант Антонио де Виллакастон встретил Ульриха, помог ему сойти с лошади и повел его в церковь. Служба еще не окончилась, но по знаку Антонио патеры прекратили богослужение. Ульрих высоко поднял над головою знамя пророка и воскликнул:

- Беспримерная победа!.. Дон Хуан! Седьмого октября у Лепанта... турецкий флот совершенно уничтожен!

Филипп слышал эти слова, увидел знамя, но ни один мускул его лица не шевельнулся, как будто он ничего не видел и не слышал. Он пробормотал скорее иронически, чем радостно:

- Дон Хуан многим рисковал.

Затем, не распечатывая письма, он подал знак, чтобы продолжали богослужение, и опять встал на колени с самым равнодушным выражением лица.

Ульрих в изнеможении опустился на стул и вышел из своего забытья только тогда, когда, по велению короля, хор запел по случаю Лепантской победы: 'Тебя, Бога, хвалим'. Он поднялся со стула, и в это время мимо него прошли новобрачные: архитектор Геррера и блиставшая красотой Изабелла Челло. Он судорожно сжал руку, и в эту минуту ему показалось, что он готов все сейчас же отдать - и счастье, и славу, лишь бы быть на месте Герреры.

XXIV

Вскоре Ульриху пришлось воочию убедиться в том, что такое слава. Он увидел в Мессине, как лепантскому герою оказывались почти божеские почести. Всюду, где показывался победитель, красавицы забрасывали его цветами, балконы и окна расцветились пестрыми коврами, женщины и девушки, дети и мужчины в возрасте провозглашали его имя и подносили ему лавровые венки. От монархов всего христианского мира шли поздравления и подарки. Молодой герой казался Ульриху не простым человеком, а каким-то полубогом.

Впрочем, и Ульриху пришлось вкусить сладость славы. Когда он появлялся в свите дона Хуана, слышал, что в толпе называли его имя и рассказывали друг другу о его подвигах. Сердце его преисполнилось радости и гордости, он высоко поднимал голову и стремился идти дальше по пути к славе.

Молодой полководец тоже не желал почить на лаврах. Однако союзников ослабляли разногласия, возникла зависть, и ему не дано было воспользоваться плодами своей победы, чему много содействовали так же мелочность и подозрительность самого Филиппа. Он, пожалуй, готов был предоставить сводному брату славу, но дрожал за свою власть, которую не желал делить ни с кем.

- Лавры скоро завянут, - говорил он своему любимому Эсковедо, - а власть - вот это нечто существенное.

И он стал всячески оттирать и отстранять от дел дона Хуана.

В Нидерландах в это время кипела борьба. Филипп не пускал туда своего брата38, но дон Хуан охотно отпустил Ульриха, когда тот изъявил желание принять участие в военных действиях. И если слава действительно была тем 'словом', которого так жаждал Ульрих, то ему нечего было жаловаться на судьбу. Он поступил знаменосцем в старокастильский полк, и вскоре, когда он во главе своего полка вступал в какой-нибудь город, все шептали друг другу на ухо:

- Это тот самый Наваррете, который шел впереди всех при штурме Гарлема39, который влез на стену Алькмара40, когда все уже отступили. Он решил судьбу сражения на Моокской равнине41. Вы ведь слышали: будучи поражен двумя пулями, он обмотал вокруг себя знамя и рухнул на траву.

И рассказы о многих других блестящих подвигах молодого знаменосца переходили из уст в уста.

Все испанцы с уважением произносили его имя. Но и нидерландцам Наваретте был хорошо известен, и они сжимали кулаки, говоря о нем, как о кровожадном душителе и истребителе. А между тем в сердце его не было ни малейшей злобы, и он, являясь грозою и бичом для возмутившихся нидерландцев, был только верным слугой своего монарха - и ничего более. В его глазах всякий нидерландец был не честный, трудолюбивый гражданин, боровшийся за свободу и веру, а богоотступник, еретик, бунтовщик, не признающий святых, преследующий благочестивых монахов и монахинь. Эти безбожники осмеливались называть папу антихристом, а в каждом завоеванном городе он находил пасквили на своего короля, своих полководцев, Испанию и испанцев. Могли ли испанцы их понять? Он с детства остался верующим католиком, и совесть его была совершенно спокойна, так как его жестокость относительно еретиков вызывала даже одобрение его духовников.

В сражении, при разграблении неприятельского города, за игорным столом - он призывал теперь Богородицу и гораздо реже свое пресловутое 'слово'. Он уже не верил в него, потому что оно столько раз не оправдало его ожиданий. Лавры ему надоели, слава не заполняла пустоты его сердца, он чувствовал себя неудовлетворенным и недовольным, и какой-то внутренний голос, который он ничем не в состоянии был заглушить, называл его несчастным безумцем.

А между тем столько людей завидовали ему, когда он гордо выступал со знаменем впереди своего полка; никто не в состоянии был носить так гордо и красиво тяжелое, обитое латунью древко с расшитым золотом полотнищем. Оно было так велико, что могло служить парусом для изрядной лодки, но он держал его в одной руке так же легко, как будто то была всего-навсего игрушка. При этом он важно раскидывал свою красивую кудрявую бороду, а левую руку упирал в бок. Даже жители неприятельского города любовались красавцем-знаменосцем; и все же он чувствовал себя жалким, несчастным человеком, и все чаще и чаще приходил к заключению, что слава - пустой звук, а что власть - все.

Во время похода через Брабантскую область в том отряде, к какому он принадлежал, произошел бунт. Полковник, капитаны и поручики его полка были изгнаны взбунтовавшимися солдатами, и на их место были назначены разные сержанты и унтер-офицеры. Наваррете, по единодушному приговору товарищей, получил капитанский чин. К кастильскому полку присоединились и другие. Они заняли лагерь при Герентальсе, и здесь решили выбрать главнокомандующего. Число бунтовщиков достигало трех тысяч человек, и ожидалось присоединение к ним еще новых отрядов.

При разбивке герентальского лагеря и вооружении его пушками Ульрих принимал самое деятельное участие. Он выказывал также много такта и сдержанности, как ни тяжело ему было подавлять вспышки своего горячего характера. Он жил, как в лихорадке, почти вовсе не спал, так как предстояло избрание главного начальника над возмутившимися полками, и честолюбие Ульриха уже рисовало ему в перспективе эту высокую должность.

У него был опасный конкурент, некто Зорильо, тем более опасный, что за него хлопотала особенно усердно его умная и красивая жена, прозванная Сибиллой42. У Ульриха не лежало сердце к этой женщине, и он всячески старался избегать ее и ее сожителя, хотя случайность совместной лагерной жизни почти ежедневно сталкивала их. Как Зорильо, так и Сибилла были всегда чрезвычайно любезны с ним и неоднократно приглашали его навещать их палатку, где по целым дням и ночам пировали солдаты, офицеры и даже полковые патеры.

Однажды вечером все вожаки бунтовщиков собрались у Зорильо для совещания. Погода стояла жаркая и душная, и в палатке, где набилось много народу, даже трудно было дышать. Вся палатка была уставлена деревянными столами и скамейками, покрытыми коврами и цветными салфетками, награбленными в Гарлеме. Все стены были покрыты изображениями святых, а над входом висело великолепное распятие. В углу стояла большая бочка вина, из которой Сибилла наполняла стаканы.

Гости были молчаливы и серьезны. Они говорили мало, однако порою разговор принимал характер ссоры. Иногда казалось, что дело вот-вот дойдет до рукопашной; но Зорильо умел тотчас же водворять порядок, и громкие крики превращались в глухой ропот. Во время продолжительного и трудного похода мундиры воинов пообносились, и они скорее походили на шайку разбойников, чем на солдат регулярной армии. Однако, несмотря на эту непрезентабельную внешность, дисциплина между ними строго соблюдалась, и они безусловно повиновались вчерашнему своему товарищу, а нынешнему начальнику.

Все согласны были в одном - необходимо предпринять что-нибудь решительное. Все нуждались в одежде и обуви, в деньгах и в удобных квартирах. Но каким образом вернее и скорее достигнуть предполагаемой цели? Вот в чем был вопрос. Одни требовали начать переговоры с целью достижения приличных условий; другие настаивали на том, что следует взять какой-нибудь богатый город, например соседний Мехелен, где найдется достаточно и денег и всего прочего. Зорильо поддерживал умеренных. Наваррете был на стороне крайних. Он доказывал, что бунтовщики достаточно сильны и что им некого бояться. Тому, кто просит милостыню, дают полушку, а они имеют право требовать, и требовать многого. Он в ярких красках изобразил подвиги и страдания войск и утверждал, что войска требуют только справедливой награды за свои труды.

Слова его были встречены одобрением, и один бомбардир, носивший теперь капитанский чин, воскликнул:

- Наваррете, герой Лепанта и Гарлема прав. Теперь я знаю, кого выбрать.

И некоторые из присутствующих подхватили:

- Прав, прав Наваррете!

И Зорильо прекратил дискуссию словами:

- Выборы завтра, господа, сегодня только совещание. Здесь нестерпимо душно, и пора разойтись. Но прежде соблаговолите выслушать человека, желающего вам добра.

И затем он еще раз стал приводить доводы в пользу открытия переговоров и мирного соглашения. Он говорил умно, тепло и в то же время сдержанно. В каждом его слове звучало глубокое убеждение. Сибилла подошла к мужу и положила руку на его плечо. Загорелые воины охотно принимали ее в своей среде и даже охотно выслушивали, потому что знали как умную женщину. Лицо ее было красиво и симпатично, хотя время и заботы провели по нему глубокие морщины, которые не в состоянии были скрыть румяна. Трудно было сказать, сколько ей лет: взглянешь на ее светлые глаза, на ее детскую улыбку, на ее стройный стан - подумаешь, что ей нет и тридцати; но когда она бывала задумчива или озабочена, ей можно было бы дать и все сорок, да еще с хвостиком. В часы веселья она выглядела моложе лет на десять; горе же заметно старило ее. Совершенно седые волосы тоже свидетельствовали о более зрелом возрасте; но, с другой стороны, было известно, что она восемь лет тому назад поседела в одну ночь, после того как недовольный чем-то обозный солдат кинулся на Зорильо с ножом и нанес ему опасную, чуть ли не смертельную рану. Впрочем, седые волосы очень шли к ее моложавому лицу. Она это отлично понимала и поэтому не хотела красить их.

Пока говорил ее сожитель, она пристально смотрела на Ульриха, а когда он кончил, удалилась в глубину комнаты, к своему плачущему ребенку, и стала качать его. Мужчины снова было заспорили, но Зорильо закрыл собрание, и решено было на следующее утро приступить к избранию начальника.

Когда солдаты с шумом расходились, и одни пожимали руку Зорильо, а другие Ульриху, в палатку вошел вахмистр взвода немецкой кавалерии, стоявшего в Антверпене и не присоединившегося к бунтовщикам. Он был одет в пестрый, но нарядный костюм, и за ним вбежала красивая большая тигровая собака. Началась гроза и пошел сильный дождь. Набожные испанцы стали перебирать четки и читать молитвы; но немец не обращал внимания на гром, молнию и дождь; он отряхнул с веселым восклицанием воду со шляпы, весело представился товарищам депутатом от полка Польвиллера. Он объявил, что его товарищи не прочь присоединиться к 'вольному' войску и прислали его для переговоров.

Зорильо предложил вахмистру стул, и тот, выпив залпом два больших стакана вина, стал разглядывать собравшихся. Некоторые из них оказались старыми его знакомыми, и он радушно пожимал им руки. Наконец взор его остановился на Ульрихе, и он стал припоминать, где видел этого красивого белокурого воина.

Наваррете наконец узнал в вошедшем Ганса Эйтельфрица из Кёльна на Шпрее, протянул ему руку и сказал по-испански:

- Вы - Эйтельфриц фон дер Люкке. Помните рождественский вечер в Шварцвальде; помните Моора и мадридский Альказар?

- Ульрих, господин Ульрих! Гром и молния! - воскликнул Эйтельфриц, но вдруг остановился, потому что супруга Зорильо, только что подошедшая к Гансу, чтобы поднести ему большой стакан вина, выронила его из рук и упала бы в обморок, если бы ее не подхватили Зорильо и Ганс. Она отстранила их от себя движением руки. Все удивленно уставились на нее и испугались, она побледнела, как полотно, и лицо ее сразу осунулось.

- Что с тобой? - спросил встревоженный Зорильо. Она старалась успокоиться и отвечала:

- Ничего! Гроза, гром. - И медленными шагами пошла обратно на свое место.

В это время раздался звук колокола, призвавшего к вечерней молитве. Большая часть присутствующих поднялась, чтобы последовать его призыву.

- До завтра, вахмистр! Встретимся при выборах! Прощай, Сибилла, до свидания, прощай! - раздавалось со всех сторон, и палатка вскоре почти опустела.

Ульрих и Эйтельфриц остались одни за столом. Вахмистр отклонил предложение Зорильо присесть к нему, сказав, что он встретил старого знакомого и чертовски рад поболтать с ним о былых временах.

Ульриху приятно было все, что напоминало ему Моора, и когда он остался вдвоем с Гансом, то начал с жаром говорить с ним на каком-то смешанном полуиспанском, полунемецком языке. Он почти совсем забыл родину и наполовину родной язык. Все считали его испанцем, да он и сам почти перестал считать себя немцем.

XXV

Гансу Эйтельфрицу было о чем порассказать Ульриху, потому что он не раз встречал Моора в Антверпене, а тот - его, кроме того, весьма любезно принял в своей мастерской.

С какой радостью Наваррете выслушивал известия о своем любимом учителе, как приятно ему было после стольких лет снова говорить по-немецки, хотя теперь он мог изъясняться на этом языке только с грехом пополам. Ему казалось, будто растаяла какая-то ледяная гора, окружавшая его сердце, и никто из его товарищей еще никогда не видел его таким веселым. Только одно существо в этой комнате знало, что он умеет от души смеяться и весело играть, и этим существом была красивая женщина, сидевшая в углу комнаты и сама не знавшая, прыгать ли ей от радости, или провалиться сквозь землю от стыда.

Она вынула из люльки годовалого ребенка, бледное, жалкое созданьице, отец которого был убит в сражении, а мать бросила его на произвол судьбы. И этот красивый офицер, сидевший там за столом, - это ее сын, ее Ульрих! Да это он, и она могла только украдкой смотреть на него, ловя на лету немецкие слова, срывавшиеся с его уст. Она не пропускала ни одного из этих слов и, пока смотрела и слушала, ее мысли переносились далеко-далеко, в давнее время, и она видела рядом с бородатым великаном хорошенькую курчавую детскую головку, и ей слышался то густой, но приятный бас, то серебристый детский голосок, звавший свою 'мамочку' и заливавшийся звонким смехом.

Бледное чужое дитя, которое она держала на руках, не раз касалось своей ручонкой ее щеки, потому что щека эта была мокра от слез, скатывавшихся на личико ребенка. И как трудно было этой моложавой женщине с седыми волосами молчать, не давать воли своим чувствам! Как подмывало ее вскочить и крикнуть статному молодому человеку, сопернику ее любовника:

- Смотри, смотри на меня! Я - я твоя мать! Ты - сын мой. Приди ко мне на грудь, я тебя больше не покину!

А Ульрих оживленно болтал и от души смеялся, не подозревая того, что происходило в считанных шагах от него, в бедном материнском сердце. Он даже не глядел в ее сторону и весь был поглощен рассказами своего собеседника, с которым осушал стакан за стаканом. Вахмистр шутил и острил без умолку, но она не смеялась, у нее было одно желание - чтобы он скорее замолчал, чтобы заговорил Ульрих, и ей было по крайней мере дано услышать его голос.

- Позвольте псу моему, Лелапсу, вскочить на это кресло, а то он промочит себе ноги на мокром полу и простудится. Это замечательное животное не похоже на других собак.

- Вы называете этого тигра Лелапсом? - спросил Ульрих. - Странная кличка!

- Я выменял его у одного тюбингенского студента, Франца фон Гальберга, славного господина, на слоновый клык, который привез из Малой Азии, а тот дал ему эту странную кличку. Говорю вам, он умнее многих ученых. Его бы следовало называть 'доктор Лелапс'.

- А что, Ганс, вы по-прежнему так же хорошо складываете песенки?

- Нет, совсем бросил! - вздохнув, отвечал Эйтельфриц. - Видите этот шрам на голове? С тех пор как какой-то пес-туземец раскроил мне череп, я не в состоянии сочинить ни одной строфы. Теперь я зато вру напропалую, и это доставляет моим собеседникам не меньшее удовольствие.

- Вам раскроили череп? Да, да, я вижу, что вы любите приврать.

- Вы не верите? Нет, это-то чистая правда! Ощупайте сами мою голову. Это был, говорю вам, замечательный удар; но нет худа без добра. Это было, как я вам говорил, в Африке, в пустыне, и мы все изнемогали от жажды: нигде ни капли воды. Лелапс был со мной и чутьем нашел подземный ключ. Нужно было только вырыть немного земли, но у меня не было ни лопаты, ни заступа. Тогда я вынул из головы одну половинку черепа и стал рыть ею песок, пока не добрался до ключа; а затем я из нее же выпил вместо стакана.

- И у вас язык повертывается так врать! - воскликнул Ульрих.

- А что, вы разве не верите, что собака чутьем может найти ключ? - спросил Эйтельфриц с комическим негодованием. - Но этот Лелапс сам родом из Африки, где водится столько тигров, и его мать...

- Да ведь вы только что говорили, что он из Тюбингена!

- Но я же объяснил вам, что я все вру; вот я вам и соврал, что он родом из Швабии, а в действительности он родился в пустыне, в стране тигров. Но шутки в сторону, господин Ульрих, побалагурим в другой раз. А теперь скажите мне, пожалуйста, где мне найти Наваррете, который так отличился при Лепанте и на острове Шонене. Это должно быть малый не промах. Говорят, что Зорильо и он...

Ганс говорил громким голосом; едва услышав имя Наваррете, Зорильо обернулся, и глаза его встретились с глазами Ульриха. Тот понял, что ему следует быть начеку: если в нем узнают немца, Зорильо будет иметь в руках сильное оружие против него, так как испанцы никогда не допустят, чтобы над ними начальствовал не испанец.

Эта мысль быстро промелькнула в его голове. И ведь надо же было, чтобы ему встретился Ганс Эйтельфриц, для того чтобы напомнить ему, что он находится среди людей чужой национальности! С молниеносной сообразительностью, которую он воспитал в себе во время походов, Ульрих положил свою руку на руку земляка и сказал серьезно:

- Вы мой друг, Эйтельфриц, и не захотите вредить мне?

- Разумеется! Но в чем дело?

- В том, что вы никому не должны говорить, когда и где мы в первый раз встретились. Не перебивайте меня. Позже, в своей палатке - где вы надеюсь, переночуете, - я расскажу вам, что мне довелось в жизни и почему я переменил имя. Не удивляйтесь и сохраните спокойствие: я Ульрих, мальчик из Шварцвальда, и есть тот самый Наваррете, которого вы ищете.

- Вы? - переспросил Ганс, широко раскрыв глаза. - Ну да, как бы не так! Теперь вы начинаете рассказывать мне небылицы.

- Нет, Ганс, нет, я нисколько не шучу, говорю вам совершенно серьезно: действительно, я Наваррете. И если вы не проболтаетесь и не сыграете на руку моим противникам, то я надеюсь быть выбранным завтра начальником. Вам известна испанская гордость: я, как немец Ульрих, буду в их глазах совсем иной человек, чем кастилец Наваррете. Вы можете мне испортить все дело!

Ганс рассмеялся и скомандовал собаке:

- Служи, Лелалс! Служи кабальеро Наваррете!

Испанцы покосились на него, полагая, что немец выпил лишнее, но Эйтельфриц не пьянел от таких пустяков. Он подмигнул Ульриху и сказал ему шепотом:

- Где нужно, там я умею и промолчать. Однако куда вы хватили! Шваб - и начальник этих надутых испанцев! Вот увидите, как я вам помогу!

- Что вы намерены делать? - спросил Ульрих.

Но Ганс, ничего не отвечая, поднял кружку и так сильно ударил ею по столу, что чуть не сплющил ее; затем он еще несколько раз крепко стукнул кулаком по столу, и, когда все испанцы повернули к нему голову, он сказал по-испански:

- Да, да, славное было времечко, кабальеро! Ваш дядя, вельможный граф, и графиня мать, и молодая графиня - что за чудесные люди! Помните в конюшне вашего батюшки черного жеребца с белым хвостом? А старый слуга Энрике! Я во всей Кастилии не видел большего носа, чем у него. Как-то в Бургосе я увидел из-за угла длинную-предлинную тень, и только две минуты спустя показался нос, от которого падала тень, а уж затем и сам Энрике.

- Да, да, помню, - сказал Ульрих, поняв уловку Ганса. - Но мы что-то заболтались, уже поздно. Пора и домой.

Сибилла, или Флоретта, не расслышала того, о чем они шептались; но она отлично поняла смысл громкой речи вахмистра. Когда он поднялся с места, она положила ребенка в люльку, глубоко вздохнула, закрыла на мгновение лицо руками и затем направилась к своему сыну.

Почему Флоретту прозвали Сибиллой - за умение ли ее гадать на картах, или за ее ум, - она сама этого не знала. Ее прозвали так двенадцать лет назад, когда она была еще любовницей валлонского капитана Гранданьяжа, хотя она и затруднилась бы теперь сказать даже, кто ее первый так назвал. Гаданью же на картах она научилась у вдовы одного моряка, сдававшей ей квартиру. Она занялась этим делом как средством, позволявшим упрочить свое положение в обществе, а при ее природном уме и знании людей, приобретенном во время долгих скитаний, ей нетрудно было сделаться в скором времени замечательной гадалкой. Ее изречениям жадно внимали не только офицеры, но и генералы, и если нынешний ее сожитель, с которым она сошлась лет десять тому назад, не поплатился дорого за последний солдатский бунт, в котором он принимал деятельное участие, то он этим главным образом был обязан ей.

Ганс Эйтельфриц слышал об искусстве Сибиллы, и, когда она перед его уходом предложила погадать ему на картах, он, вопреки настояниям Ульриха, не устоял против искушения заглянуть в будущее. Гадание вышло вообще довольно благоприятное для него. Когда выпал червовый валет, она сказала: 'А это вы, Наваррете! Вы с этим господином давно уже встречались, и не здесь, а в Швабии, в рождественский вечер'.

Она все это только что подслушала, но Ульриху сделалось жутко, тем более что он уже раньше заметил, что эта женщина непрестанно смотрит на него испытующим взором. Он встал и хотел было уйти, но она удержала его словами:

- Теперь ваша очередь, капитан.

- Нет, лучше в другой раз, - уклончиво ответил Ульрих. - Счастье, когда бы оно ни пришло, всегда придет вовремя, а о несчастье незачем знать заранее.

- Но мне известно не только будущее, а и прошлое. Ульрих остановился. Ему хотелось узнать, что сожительнице его соперника известно о его прошлом, и он сказал:

- Ну, пожалуй, начинайте.

- Очень охотно. Но когда я заглядываю в прошедшее вопрошающего меня, то я должна оставаться с ним наедине. Сделайте одолжение, господин вахмистр, побудьте четверть часа с Зорильо.

- Не верьте всему, что она будет говорить вам, и не смотрите слишком пристально ей в глаза. Пойдем, Лелапс! - смеясь, сказал Ганс и вышел из палатки.

Сибилла стала молча дрожащими руками раскладывать карты, а он думал: 'Теперь она постарается выведать от меня что-нибудь, и я готов биться об заклад, что будет пугать меня разными ужасами, чтобы заставить отказаться от поста начальника. Но я не попадусь на эту удочку. Пусть-ка она лучше поговорит о прошлом'.

Она как будто пошла навстречу его желаниям, потому что, не кончив еще раскладывать карты, подперла щеку рукой и спросила, стараясь встретить его взор:

- С чего же нам начать? Вы помните еще ваше детство?

- Конечно.

- И отца?

- Я его давно уже не видел! Разве не видно по вашим картам, что он умер?

- Да, да, конечно, умер. Но ведь у вас была и мать?

- Понятно была! - сказал он раздраженным тоном, потому что ему досадно было говорить с этой женщиной о своей матери.

Она слегка вздрогнула и сказала:

- Вы отвечаете очень резким тоном. Разве вы не вспоминаете больше о вашей матери?

- А вам что за дело до этого?

- Мне это нужно знать.

- Нет, все, что касается моей матери, об этом я... об этом я не стану говорить с первым встречным.

Она вздохнула и посмотрела на него так, что он невольно вздрогнул. Затем она положила карты на стол и спросила:

- Быть может, вы желаете узнать что-нибудь про зазнобушку?

- У меня нет зазнобушки. Но что вы так смотрите на меня? Быть может, вам надоел Зорильо. Что касается меня, то я не гожусь в воздыхатели.

Она вздрогнула, и лицо ее, только что сиявшее радостью, сразу приняло такое страдальческое и болезненное выражение, что ему стало жаль ее. Но она вскоре оправилась и продолжала:

- Вы говорите вздор. Пожалуйста, предлагайте мне вопросы.

- Откуда я родом?

- С горной и лесистой местности в Германии.

- А-а! И вы знаете что-нибудь про моего отца?

- Вы на него очень похожи в верхней части лица, у вас также его голос.

- Яблоко от яблони далеко не упадет.

- Конечно, конечно. Я точно вижу перед собой Адама...

- Адам? - воскликнул Ульрих и побледнел.

- Да, его звали Адамом, - продолжала она твердым голосом. - Он точно живой стоит передо мной, в кожаном фартуке, с шапочкой на белокурых волосах. На окошке красуются желтофиоль и бальзамины, а на площади, перед кузницей, подковывают пегашку.

У Ульриха помутилось в глазах, но это не помешало ему разглядеть именно в эту минуту, что у этой женщины, этой Сибиллы, были глаза и рот не его матери, а той Мадонны, которую он когда-то рисовал в Мадриде и потом сам разорвал в минуту досады. Едва помня себя, он схватил ее руку, крепко сжал ее и порывисто спросил по-немецки:

- Как меня зовут и как меня называла моя матушка? Она опустила глаза, как бы застыдившись, и тихо прошептала по-немецки:

- Ульрих, мой касатик, мой мальчуган, мой барашек, Ульрих - дитя мое! Прокляни меня, покинь меня, осуди меня, но назови меня еще раз своей матушкой.

- Матушка! - тихо проговорил он и закрыл лицо руками. Она же вскочила, подбежала к бедному сиротке в люльке, припала лицом к ребенку - и горько-горько зарыдала.

Тем временем Зорильо не спускал глаз со своей сожительницы и Наваррете. Его удивил неожиданный оборот их разговора и странная заключительная сцена. Он медленно приподнялся с места, подошел к люльке, перед которой стояла на коленях Сибилла, и с беспокойством спросил:

- Что с тобой, Флора?

Она прижалась лицом к ребенку, чтобы не было видно ее слез, и сказала скороговоркой:

- Я предсказала ему вещи, такие вещи... Ступай, я расскажу тебе об этом позже.

Он удовольствовался этим ответом, она подсела к испанским воинам, а Ульрих простился с ней немым поклоном.

XXVI

'Однако испанские манеры заразительны, - размышлял про себя Ганс Эйтельфриц, поворачиваясь с боку на бок в палатке Ульриха на приготовленном ему ложе. - Что стало из этого веселого малого! На каждом шагу он вздыхает, а каждое его слово точно стоит ему гульден. Правда, он хороший солдат, и если они выберут его начальником, то, пожалуй, стоит присоединиться к их отряду'.

Ульрих в кратких словах сообщил ему, почему он принял фамилию Наваррете и каким образом он попал из Мадрида в Лепант, а из Лепанта в Нидерланды. Затем и он улегся, но долго не мог заснуть.

Наконец он нашел свою мать. Таинственное 'слово' сделало свое дело, но он не знал, радоваться ли этому, или печалиться.

Солдатская любовница, неверная жена, сожительница его соперника, которой он еще вчера сторонился, гадалка, лагерная Сибилла - вот кто была его мать. Он, дороживший своей честью превыше всего, судорожно хватавшийся за меч при всяком косом взгляде, - он оказался сыном женщины, на которую каждый мог указывать пальцем. Все эти мысли бродили в его голове, но - странное дело - несмотря на то, он испытывал необыкновенно радостное ощущение при воспоминании, что он снова обрел свою мать.

И образ ее представлялся ему не в том виде, в каком он увидел ее в палатке Зорильо, а лет на двадцать моложе, окруженной бальзаминами и желтофиолью. И он мечтал о том, что, когда он станет богат и знатен, то убедит ее бросить Зорильо и выстроит для нее уютный домик, и когда будет нуждаться в уединении и спокойствии, то удалится к ней, и будет отдыхать у нее, и вспоминать о своем детстве, и ухаживать за ней; он заставит ее забыть всю свою вину и все свои несчастья, а сам будет счастлив сознанием, что у него после стольких лет нашлась мать, нежная, добрая, любящая мать.

С каждой минутой Ульрих чувствовал себя более веселым и счастливым. Вдруг вблизи него что-то зашуршало. Он невольно схватился за меч, но немедленно же опустил его, потому что тихий знакомый голос промолвил:

- Ульрих, это я.

Он вскочил, быстро надел мундир, подбежал к ней, обнял ее и позволил ей гладить себя по голове и целовать глаза и щеки, как в те далекие, счастливые времена. Затем он ввел ее в палатку и сказал шепотом: 'Потише, там храпит немец'. Она последовала за ним, и прижималась к нему, и целовала его руки, и он чувствовал, как на них капали ее слезы.

Они еще ничего не успели сказать друг другу, кроме того, что они счастливы, рады и благодарны судьбе, сведшей их, как мимо них прошел патруль. Она в испуге вскочила и воскликнула:

- Ах, как поздно! Зорильо ждет меня!

- Зорильо! - сказал он с пренебрежением. - Тебе не следует оставаться у него. Если они меня выберут...

Георг Эберс - Слово (Ein Wort). 4 часть., читать текст

См. также Георг Эберс (Georg Ebers) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Слово (Ein Wort). 5 часть.
- Они выберут тебя, они не могут не выбрать тебя, - торопливо прервала...

Тернистым путем (Per aspera). 1 часть.
Перевод Дмитрия Михаловского ЧАСТЬ ПЕРВАЯ I Зеленая занавесь мало-пома...