Георг Эберс
«Слово (Ein Wort). 3 часть.»

"Слово (Ein Wort). 3 часть."

Но особое удовольствие находил он в том, чтобы следить во время сеансов за направлением глаз и за движением рук живописца. Он вскоре решил в своем уме, что в сравнении с этим художником монастырский отец Лука - жалкий мазилка. Моор как будто вырастал во время работы, фигура его выпрямлялась, грудь выдавалась вперед, его добрые глаза становились строгими, даже страшными. Хотя сеансы проходили в глубоком молчании, они все же казались Ульриху слишком короткими. Он не шевелился, потому что ему казалось, что всякое его движение может нарушить священнодействие, свидетелем которого ему довелось быть; и когда он во время перерывов смотрел на полотно и убеждался, как быстро подвигается вперед труд художника, ему казалось, что он на своих собственных глазах возрождается к новой, лучшей жизни.

В столовой висел портрет молодого принца Наваррского, которому один из Раппольтштейнов спас на охоте жизнь. Ульрих был поразительно похож на него в своем графском костюме. Шут первый обратил внимание на это обстоятельство. Все согласились с ним, не исключая и Моора, и, таким образом, Пелликан с тех пор стал называть своего друга не иначе как Наваррете. Мальчику это имя понравилось.

Вообще ему здесь все нравилось, и он был вполне счастлив. Только по ночам ему, бывало, по временам взгрустнется, при мысли о том, что он так счастлив, между тем как его отец убит, а он сам лишился и своей матери, и Руфи, которые его любили и которых он любил.

XIII

Ульрих спал в одной комнате с шутом. Когда по ночам Пелликан лежал в испарине и опасался в это время встать с постели, хотя часто ему было необходимо то то, то другое, он в таких случаях будил Ульриха, и мальчик всегда был готов служить ему. Это продолжалось и тогда, когда наши путники уехали от графа Раппольтштейнского, и когда болезнь бедного шута все более и более усугублялась.

Граф подарил Ульриху молодую резвую лошадь, так что он продолжал дальнейший путь уже не в душной повозке, а верхом, что доставляло ему величайшее наслаждение. Шут, который все более привязывался к мальчику, в теплую погоду выползал из повозки, усаживался рядом с кучером и давал Ульриху разные полезные объяснения. Он много странствовал, многое видел, но быль в его словах постоянно перемешивалась с вымыслом. Так, например, когда они проезжали как-то мимо березовой рощи, он спросил мальчика, знает ли он, почему стволы этого дерева белы, и затем рассказал ему одно предание.

Когда Орфей так божественно играл на своей лютне, все деревья сбежались, чтобы послушать его игру. Собралась и береза, но так как она была очень тщеславна, то захотела надеть белое платье, чтобы отличиться от других. Она за этим так долго промешкалась, что, когда наконец явилась, то музыкант уже ушел, и потому она с тех пор ни зимой, ни летом не снимает белого платья, чтобы всегда быть готовой, когда вернется Орфей со своей лютней.

Проезжая сосновым лесом, они увидели на суку дерева щура, и по этому поводу шут рассказал, будто прежде эта птичка была сплошь серого цвета и имела прямой клюв, как у воробья. Когда Спаситель мучился на кресте, то щур сжалился над Ним и попробовал своим клювом вынуть гвоздь из Его руки. В воспоминание о том Господь Бог дал ему скрещенный клюв, а то место его груди, куда капнула кровь Спасителя, окрасилось в красный цвет. Кроме того, в отличие от других птиц, Господь повелел щуру высиживать птенцов зимой и дал ему чудесную силу исцелять больных лихорадкой.

Однажды над их головами пролетела стая диких гусей, и Пелликан воскликнул:

- Посмотри-ка, они всегда летят попарно и при этом образуют какую-нибудь букву азбуки. На этот раз они образовали букву 'А'. Видишь? Это происходит от того, что, когда Господь Бог начертал на горе Синае заповеди, пролетело стадо гусей, и при этом одна из них крылом своим стерла одну из букв. За то Господь велел им летать всегда в форме буквы, а потомки их, то есть все гуси, обречены на то, что люди выдергивают у них из крыльев перья, для того чтобы писать.

На ночлегах Пелликан не переставал беседовать с Ульрихом. Он постоянно называл его Наваррете, и Моор повторял за ним это имя, когда был в хорошем расположении духа. К живописцу Ульрих неизменно относился с величайшим почтением; шут же был для него добрым товарищем, к которому он питал полнейшее доверие.

Из некоторых намеков и шуток следовало, что Пелликан все еще считал Ульриха сыном какого-либо рыцаря, и это было невыносимо для мальчика. Поэтому однажды вечером, когда оба они улеглись в постель, он собрался с духом и сообщил своему приятелю все, что он сам знал о своем прошлом. Шут внимательно слушал и не прерывал его до тех пор, пока он не закончил. 'И в мое отсутствие, - так заключил Ульрих свой рассказ, - гончие напали на след, налетела погоня, мой отец стал обороняться, и тогда они убили его и доктора'.

- Вот как, - пробормотал Пелликан. - Жаль Косту. Для иного христианина не стыдно было бы походить на еврея. То, что человек родится евреем и не может есть свинины, - не более как случайность. Нельзя преследовать человека за то, что у него горбатый нос. Вот в Спарте, например, меня бросили бы в пропасть за мою уродливую голову и за мою кривоногость. Ныне же люди более милосердны, и калек оставляют жить. Бог читает в сердцах людей, но люди внешность ставят выше внутреннего содержания. Если бы голова моя была поменьше, а какой-нибудь добрый ангел выпрямил мне плечо, то я теперь, может быть, был бы кардиналом, и одевался бы в красную мантию, и ехал бы не в жалкой повозке, а в золотой карете, запряженной откормленными вороными жеребцами. Тебя природа не обезобразила, но зато судьба не наградила земными благами... Так, значит, отца твоего зовут Адамом и у него нет никакого другого прозвища?

- Нет, никакого.

- Ну, этого маловато. Отныне мы будем звать тебя уже всерьез Наваррете. Что же тебе, в самом деле болтаться по свету с половинкой имени? Имя - это то же, что платье: если снять с тебя одну половину платья, то тебе придется бегать полуголым и сделаться всеобщим посмешищем. Вот, например, моего отца называли Киршнер. Но в латинской школе я сидел подле разных Олеариев, Лусциниусов и Фаберов, и таким образом и я возвысился до звания римского дворянина и из Киршнера сделался Пелликаном.

Шут откашлялся и затем продолжал:

- И вот еще что. Ожидать благодарности - глупо, потому что в девяти случаях из десяти ничего не дождешься. Тот, кто умен, думает только о себе и вообще не добивается благодарности других. Но быть самому благодарным должен всякий, потому что неприятно иметь врагов, а никого мы не способны ненавидеть более, чем благодетеля, которому мы отплачиваем неблагодарностью. Ты должен, ты обязан рассказать нашему общему благодетелю твою историю, потому что он заслужил твое доверие.

Ульриху рассуждения шута, в котором эгоизм постоянно выставлялся величайшей добродетелью, порой казались весьма странными, но все же кое-какие рассуждения Пелликана запечатлилось в его молодой душе. Он на другое же утро последовал его совету, и ему не пришлось раскаиваться в этом, потому что отныне Моор стал относиться к нему даже теплее прежнего.

Шут намеревался отделиться в Авиньоне от своих спутников, чтобы отправиться в Марсель, а оттуда морем в Савону. Но, еще прежде чем он достиг древней резиденции, он почувствовал себя столь слабым, что Моор потерял даже надежду довезти его живым до цели его путешествия. Тело этого и без того небольшого человечка как-то все более и более съеживалось, а на отвислых, земляного цвета щеках его появились два зловещих красных пятна.

Иногда Пелликан рассказывал своим спутникам печальную историю своей жизни. Он предназначал себя для духовного звания, но, хотя отлично учился в школе, у него отняли всякую надежду на посвящение в сан, так как церкви, мол, не нужно калек. Он был сыном очень бедных родителей и с трудом кое-как перебивался, будучи студентом. 'Если бы вы знали, - вздыхал он, - до какой степени была потерта моя студенческая шапочка! А я ведь такой маленький, что всякий, глядя на меня сверху, отлично мог рассмотреть потертый бархат на ее тулье. А как часто я питался одним только хлебом, приправляя его лишь запахом вкусного жаркого, предназначавшегося для других! Разве что иногда мой умный пудель отправлялся на фуражировку и приносил мне украденную им у мясника колбаску'.

Впрочем, иногда для бедняги выдавались лучшие времена, и тогда он сидел в пивных, трунил над всем и всеми и давал волю своему острому язычку. Однажды один из прежних собутыльников пригласил его отправиться вместе с ним в графский замок своего отца, чтобы развеселить больного старика, и таким образом случилось, что он сделался шутом по профессии, переходя от одного вельможи к другому, пока наконец не попал ко двору кёльнского курфюрста. Он притворялся, будто презирает мир и ненавидит людей, но, в сущности, был восприимчив ко всему прекрасному и в душе любил своих ближних.

Когда Моор однажды заметил ему это, шут с улыбкой сказал:

- Что ж делать? Видите ли, тот, кто порицает, чувствует себя выше того, кого он порицает. Сколько есть таких шутов, которые воображают себя великими только потому, что становятся на цыпочки и находят недостатки даже в творении Божьем. 'Мир никуда не годится', - глубокомысленно говорит иной мудрец, а другой слушает его и думает: 'Вот так молодец! Он бы лучше создал мир, чем Господь Бог!..' Предоставьте мне потешаться по-своему. Я человек маленький, но люблю ставить вещи на широкую ногу. Находить недостатки в отдельном человеке, по-моему, не стоит труда; но говоря обо всем человечестве, о необъятном мире, можно невесть как разевать глотку. Однажды Пелликан воспылал страстью к прекрасной девице, но она насмеялась над ним и вышла замуж за другого. Впоследствии она овдовела и впала в крайнюю нищету. Он помог ей своими сбережениями и затем помог еще раз, когда второй негодяй, за которого она вышла замуж, промотал все ее добро до последней нитки.

В жизни его случалось немало подобных казусов. При всем, что делал малютка, он повиновался влечению своего сердца; он говорил то, что думал, и одна только правда казалась ему разумной. Ему доставляло величайшее наслаждение бескорыстное великодушие. Это была единственная его потребность, единственная роскошь, которую он дозволял себе; но тем не менее других из тех, кому он желал добра, он предостерегал от такого неразумия.

В длинном бледном лице Пелликана таилось что-то жесткое, резкое и напряженное, и тот, кто видел шута в первый раз, легко мог принять его за злого, желчного человека. Он сам это отлично сознавал, и ему доставляло большое удовольствие пугать слуг и служанок в пивных и на постоялых дворах своими гримасами; он не раз хвалился тем, что мог сделать своим лицом девяносто пять гримас.

По приезде в Авиньон Пелликан был особенно весел. Он чувствовал себя здесь здоровее, чем за все последнее время, и уже взял себе место в повозке, отправлявшейся в Марсель. Вечером накануне отъезда он с восторгом описывал прелести Лигурийского берега и говорил о будущем так, как будто был уверен в полном выздоровлении и в долговечности.

Ночью Ульрих, проснувшись, услышал, что бедняга стонет громче обычного. Он вскочил и приподнял его с подушек, как делал это обыкновенно, когда малютка задыхался. Но на этот раз Пелликан не ругался и не проклинал свою болезнь, а был совершенно тих; когда же тяжелая голова шута упала, подобно тыкве, на грудь мальчика, тот испугался и побежал за художником. Моор не замедлил прийти, и, когда он поднес зажженную свечку к лицу умирающего, тот раскрыл глаза и состроил три разные гримасы подряд. Это было очень смешно, но еще более печально. Должно быть, Пелликан подметил опечаленный взор живописца, потому что пытался кивнуть ему головой, как бы в знак благодарности. Но голова была слишком тяжела, а силы слишком ничтожны, и он успел только слегка повернуть голову сначала немного влево, а потом вправо; зато взгляд его выразил все, что он желал сказать.

Так прошло несколько минут. Затем Пелликан улыбнулся и проскандировал с грустью во взоре, но все же с привычной улыбкой на устах, наполовину по-латыни, наполовину по-немецки:

'И скоро спокоен и нем будет тот, кто жалким шутом был'.

И он прибавил таким тихим голосом, как будто каждый звук выходил не из груди, а только с губ:

- Понял, Наваррете, Ульрих Наваррете? Ведь я научил тебя латыни, а? Дай руку, малый. И вы, дорогой, дорогой господин. Моор. Эфиопы... чернокнижие...

Хрипение не дало ему докончить бессвязной фразы, и глаза его сделались точно стеклянные. Но прошло еще несколько часов, прежде чем он испустил последний вздох.

Явился священник, чтобы соборовать его, но сознание уже не возвращалось к нему. После того как священник ушел, Пелликан продолжал шевелить губами, но никто не мог понять, что он говорил. Только когда наступил день, и яркое южное солнце облило ярким светом не только комнату, но и постель его, он закинул руки за голову и полупроговорил, полупропел на мотив Ганса Эйтельфрица:

И в счастье, и в счастье...

Несколько минут спустя его не стало.

Моор закрыл ему глаза, а Ульрих со слезами опустился на колени подле кровати и поцеловал уже холодеющую руку бедного друга.

Когда он приподнялся, то увидел, что художник с грустью смотрел на неподвижное, а между тем еще так недавно искажавшееся гримасами лицо шута. Ульрих тоже взглянул на это лицо и обомлел: резкие, вечно подергивающиеся, порою даже злые черты совершенно преобразились; он увидел добродушное, спокойное лицо человека, уснувшего с самыми приятными воспоминаниями в душе.

XIV

Ульриху впервые доводилось присутствовать при смерти человека.

Как часто он смеялся над шутом, как часто слова Пелликана казались ему смешными, вздорными и даже неприличными! Но этот же человек после смерти внушал ему почтение, и представление о смерти старика произвело на него гораздо более сильное и трагичное впечатление, чем даже предполагаемая кончина отца. До сих пор он мог представить его только живым, иным воображение никак его не рисовало, теперь же он часто мысленно видел отца вытянувшимся во весь свой громадный рост, бледным и с такими же неподвижными, стеклянными глазами, какие он видел у только что скончавшегося Пелликана.

Моор был человеком вообще молчаливым. Он умел говорить скорее красками и линиями, чем словами; он оживлялся и становился даже красноречив только тогда, когда разговор касался предмета, близко соприкасавшегося с искусством.

В Тулузе он купил трех лошадей и нанял столько же слуг-французов. Он заходил также к ювелиру и сделал у него значительные покупки. Возвратившись в гостиницу, он разложил купленные им цепочки и колечки по пяти изящным футлярам и своим красивым почерком сделал на них следующие надписи:

'Елене, Анне, Микелле, Европе, Лучии' - на каждом из футляров по одному имени.

Ульрих, стоявший подле художника, заметил ему, что ведь его дети зовутся не этими именами. Моор вскинул на него глаза и ответил, улыбаясь:

- Это вовсе не для моих детей, а для молодых художниц, моих учениц; их шесть сестер, и я каждую из них люблю, как свою родную дочь. Мы, надеюсь, застанем их в Мадриде, а одну из них, Софронизбу, во всяком случае.

- Да ведь здесь только пять футляров, - заметил Ульрих, - да вы и ни на одном из них не написали имени Софронизбы.

- Для той я предназначаю нечто лучшее, - усмехнувшись, ответил художник. - Мой автопортрет, который я начал писать еще вчера, предназначается для нее, и он будет окончен еще здесь. Подай-ка мне зеркало, кисть и краски.

Автопортрет действительно оказался безукоризненно хорош. Высокий, благородный лоб, маленькие, но умные и ясные глаза, энергичный рот, осененный небольшими усами и точно собиравшийся вот-вот произнести несколько ласковых слов - все это было поразительно схоже с оригиналом. Клинообразная бородка красиво оттенялась на белоснежном жабо, как будто только что вышедшем из-под утюга прачки.

И как верно и быстро художник водил кистью!

Ульриха чрезвычайно заинтересовала загадочная Софронизба, для которой Моор предназначал такой подарок. А тут еще пять ее сестер! Ульрих с нетерпением ждал минуты, когда они наконец приедут в Мадрид.

В Байоне Моор оставил свою карету; весь багаж навьючили на мулов, и наконец караван тронулся в путь. Ульрих как-то выразил удивление по поводу столь значительных расходов, которые вызвало их путешествие. На это Моор, улыбаясь, ответил: 'Покойный Пелликан говаривал: "С волками жить - по волчьи выть". Мы въезжаем в Испанию гостями короля Филиппа, а придворные вообще близоруки и замечают только то, что бросается в глаза'.

В Фуэнтарабии, первом испанском городе, через который они проезжали, художник был встречен с большим почетом, и отсюда до Мадрида его постоянно сопровождал почетный конный эскорт.

Моор в третий раз приезжал в столицу Испании как гость короля Филиппа, и его приняли там с таким почетом, какой обыкновенно оказывается лишь высокопоставленным лицам. Ему отведено было прежнее его помещение в Альказаре, дворце королей Кастилии. Оно состояло из великолепной мастерской и целого ряда комнат, которые, по особому повелению короля, были отделаны для него с царской роскошью.

Удивлению Ульриха не было границ. Как ничтожно, как жалко казалось ему все, что еще так недавно поражало и восхищало его в замке графа Раппольтштейна!

В первые дни по их приезде приемная Моора походила на пчелиный улей. Вся местная знать, все светские и духовные вельможи города Мадрида толкались в ней беспорядочной толпой; пажи и камер-лакеи приносили букеты, корзины с фруктами и разные другие подарки. Все, кто имел хоть малейшее соприкосновение с двором, отлично знали, как благоволил к даровитому художнику король Филипп, и потому спешили снискать благорасположение Моора разными подарками и изъявлениями своей преданности. Ежеминутно Ульриху случалось видеть что-нибудь новое, замечательное, выдающееся - но более всего он удивлялся своему патрону.

Этот добрый, простой человек, который во время пути так ласково и мило обращался с беднягой, поднятым им на большой дороге, с хозяйкой корчмы, в которую ему пришлось завернуть с конвоирами, исполнявшими лишь по приказу начальства свою службу, - этот человек здесь совершенно преобразился. Правда, он по-прежнему носил только черные цвета, но его черный костюм был уже не суконный, как прежде, а шелковый и атласный, и из-под белоснежного жабо свешивались на грудь две высочайше пожалованные Моору золотые цепи. С самыми сильными мира сего живописец держался так, как будто оказывал им высочайшую честь, принимая их у себя, и как будто он самый недоступный человек в мире.

На другой же день по прибытии Моору дали аудиенцию король Филипп и его супруга, Изабелла де Валуа16, и украсили его и без того уже достаточно разукрашенную грудь драгоценной золотой цепью. Это дало Ульриху случай увидеть короля, поскольку ему пришлось в костюме пажа нести ту картину, которую знаменитый художник привез в подарок своему царственному покровителю.

Войдя в громадную аудиенц-залу, они увидели Филиппа, сидящего неподвижно на своем кресле и смотревшего рассеянным взором в пространство; казалось, что все, кто здесь собрались, вовсе не существуют для него. Он откинул голову назад, и его туго накрахмаленное жабо от этого порядком измялось. Красивой белокурой голове Филиппа как бы какой-то неведомой силой был придан вид безжизненной маски. Углы губ и ноздри несколько сжались, как будто обладателю их казалось недостойным дышать тем же воздухом, каким дышат обыкновенные смертные.

Лицо Филиппа неподвижно оставалось в таком положении во все время, пока он принимал папского легата и послов Венецианской республики. Но когда церемониймейстер представил ему Моора, легко можно было заметить под пушистыми, зачесанными книзу усами и вокруг коротко остриженной бородки легкую улыбку; в то же время тусклые глаза Филиппа несколько оживились.

На следующий день после приема в мастерской Моора раздался какой-то особенный звонок. Из мастерской немедленно были удалены все случайно находившиеся в ней лица, потому что этот особенный звонок возвестил о прибытии короля, который действительно через несколько минут явился в мастерскую знаменитого художника и пробыл у него целых два часа.

Такие признаки благоволения в состоянии были бы вскружить более слабую голову, чем такую, какой природа наделила Моора. Но он весьма равнодушно принимал их и, оказавшись втроем с Софронизбой и Ульрихом, остался все тем же простым и добрым человеком, как в Эммендингене и в Южной Франции.

Неделю спустя после переезда художника на новую квартиру, его лакеи получили предписание не допускать к живописцу Моору никого, решительно никого, ни мужчин, ни женщин, ни знатных, ни неизвестных, объявляя всем, что, мол, господин Моор работает для его величества короля Филиппа.

Сделано было только одно исключение: для Софронизбы Ангвишола Моор всегда был дома. По возвращении из путешествия он встретил эту редкую девушку, как отец встречает свое любимое дитя.

Ульриху пришлось присутствовать при том, как Моор вручил ей автопортрет. Он видел, как Софронизба, обуреваемая чувством радости и благодарности, закрыла лицо руками и разразилась громкими рыданиями.

Молодая уроженка Кремоны, Софронизба приехала в Мадрид17, во время первого пребывания Моора в столице Испании, вместе со своим отцом и пятью сестрами; она надеялась, предсгодившись королю, найти средства для содержания себя и своих пятерых сестер.

Старый дворянин Ангвишола был потомок древнего рода, легкомысленно промотавший значительное отцовское состояние и продолжавший жить, как он сам выражался, 'в надежде на милость Божью'. Он проигрывал и прокучивал с легкомысленными приятелями большую часть заработка своей старшей дочери, рассчитывая при том на несомненные признаки таланта, обнаружившиеся и у младших, в чем он опять-таки видел особенную 'милость Божью'. Умный веселый итальянец всюду был желанным гостем, и в то самое время, когда Софронизба неустанно работала с раннего утра и до позднего вечера, терзаясь порой тяжким раздумьем о том, как сколько-нибудь прилично одеть себя и своих сестер и как им всем прокормиться, он проводил время в пиршествах и в веселии. Софронизба, однако, сохраняла унаследованную от отца уверенность в судьбе и в то же время сумела не сделаться ремесленницей искусства и не выпускать на свет Божий ничего такого, чего бы она не признала достойным себя и своего учителя.

Моор долгое время молча наблюдал за ней, затем он просил ее работать в его мастерской и дозволить ему помогать ей своим советом и руководством. Таким образом она сделалась его ученицей, а затем и его другом. Вскоре они дошли до того, что между ними не стало места каким-либо тайнам, а то, что она сообщала ему о своей семейной обстановке, трогало его и все более и более сближало их.

Отец Софронизбы благословлял случай и охотно согласился оказать Моору приятельскую услугу, когда тот предложил ему поселиться со своими дочерьми в только что купленном им доме, для того чтобы тот не оставался пустым; а когда знаменитый художник выхлопотал у короля стипендию для Софронизбы, старый дворянин не замедлил завести себе вторую верховую лошадь. Софронизба была до глубины души благодарна своему учителю за все эти благодеяния, но она полюбила его и помимо их. Постоянное общение с ним - вот что было ей необходимо. Быть возле него, писать, беседовать с ним об искусстве, об его задачах, средствах и целях - вот что составляло ее наслаждение. Исполнив свои обязанности при королеве, она отдавалась влечению своего сердца и спешила к любимому, обожаемому художнику, и каждый раз, когда она уходила от него, ей казалось, что она была в церкви и омыла свою грешную душу в живом и свежем источнике.

Моор надеялся застать и ее сестер в Мадриде; но отец увез их с собой в Италию. Его 'надежда на Бога' не оказалась тщетной, так как ему досталось весьма приличное наследство.

Значит, ему больше нечего было делать в Мадриде. Забавлять и смешить чопорных, напыщенных испанцев? Нет, в этом он не находил ничего веселого. Гораздо лучше пировать и веселиться на родине, в подходящей компании.

Софронизба была хорошо пристроена, и у красивой, веселой, пользовавшейся безупречной репутацией фрейлины королевы Испании не было недостатка в воздыхателях. Отец Софронизбы позволил себе, не справившись с желаниями и видами на будущее дочери, подать некоторую надежду на ее руку богатейшему и знатнейшему из этих воздыхателей. 'Возьмите крепость; если она сдастся - она ваша', - сказал он. Но крепость оказалась, по-видимому, неприступной, несмотря на то, что осаждающий привел в виде надежного вспомогательного войска свое знатное рыцарское происхождение, свою безупречную репутацию, свое незапятнанное имя, красивую, мужественную, подкупающую наружность и значительное состояние.

Ульрих чувствовал себя несколько разочарованным, не найдя в Мадриде пяти молодых девушек, встретить которых мечтал, полагая, что было бы недурно, если бы рядом оказались пять хорошеньких товарищей по искусству.

В мастерской Моора имелась маленькая, отделенная от нее тяжелым ковром и примыкавшая к потайной лестнице комната. В этой комнате для Ульриха был устроен рабочий стол с соответствующим освещением, такой большой, что за ним легко могли бы работать человек пять. Моор велел ему срисовывать с пластических моделей, а в последних не было недостатка в Альказаре: здесь был флигель, выстроенный в виде трехэтажной башни, в которую охотно удалялся король Испании Филипп в минуты, когда он, утомившись придворным этикетом и государственными делами, отдавался единственному чистому влечению своего отравленного сердца и восхищался благородными произведениями искусства.

В круглой зале, в нижнем этаже квартиры художника, сохранялись в изящных шкафах орехового дерева многочисленные аланы, эскизы, рисунки, художественные изделия. Над этой со вкусом обставленной комнатой находилась библиотека, а в третьем этаже - большая зала, вмещавшая в себя лучшие произведения Тициана.

Неугомонный политик Филипп столь же ревностно заботился о том, чтобы приобретать и собирать новые и прекрасные произведения художников, как и о том, чтобы поддерживать и возвеличивать свою власть и власть церкви. Но эти сокровища тщательно сохранялись и никому не были доступны, кроме него и его любимых художников.

Филипп Второй существовал только для одного себя. До других ему не было дела. Весьма понятно поэтому, что этим другим, по его мнению, нечего было наслаждаться тем, чем наслаждался он. Если для него, помимо церкви, что-либо возвышалось над общим ничтожеством, то это был художник, и потому он дозволял ему то, чего не дозволял другим.

Моор был любимцем короля. Нередко он призывал его к себе в зал Тициана18, а чаще давал знак звонком и затем через доступный ему одному ход, соединявший королевский дворец с храмом искусств и наук, отправлялся к Моору и оставался у него по целым часам.

XV

Ульрих с жаром принялся за работу, и Моор следил за ней в качестве благожелательного, но внимательного и строгого учителя. При этом он остерегался излишне отягощать мальчика работой, брал его часто с собой во время прогулок верхом и посылал гулять по городу.

Вначале Ульрих весьма охотно бродил по городским улицам, глазел на длинные блестящие процессии или торопливо удалялся, когда укутанные с ног до головы фигуры проносили мимо него мертвеца. Бой быков не понравился ему, потому что он любил лошадей и ему было жаль видеть, как убивают или калечат этих благородных животных. Духовные и светские церемонии, которые, повторяясь чуть не ежедневно, привлекали постоянно толпы любопытных мадридцев, скоро надоели ему: духовными лицами кишел Альказар, а на солдат различного рода войск он насмотрелся достаточно при ежедневных сменах караула во дворце. Его мало интересовали так же мулы с побрякушками и пестрыми кисточками, потому что он достаточно нагляделся на них во время пути, а принцев, принцесс и разных расфранченных придворных он встречал ежедневно на лестницах, во дворе и в парке дворца.

В Тулузе и в других городах, через которые он проезжал, жизнь, как ему казалось, была гораздо веселее и суетливее, чем в тихом Мадриде, где все прохожие имели вид богомольцев, где редко можно было встретить веселое лицо и где для мужчин и женщин не было более привлекательного зрелища, как вид сжигаемых на костре еретиков и евреев. Словом, город казался Ульриху малопривлекательным. Дворец Альказар представлял собою целый мирок, и в нем он находил все, что ему было нужно.

Особенно любил он бывать на конюшнях, так как там мог проявить свои способности. Но не менее нравилось ему и в мастерской художника, где Моор давал ему для срисовывания красивые оригиналы и модели; а Софронизба Ангвишола, которая часто по целым часам рисовала подле Моора, частенько подходила к Ульриху, рассматривала его работу, критиковала или одобряла ее, помогала советом и никогда не уходила без приветливой шутки.

Нередко Ульриху приходилось работать одному, потому что иногда король призывал к себе художника и покидал вместе с ним на несколько дней дворец, чтобы, как по секрету сообщил ему Моор, удалиться в какую-нибудь загородную виллу и писать там с натуры.

Вообще здесь было столько нового, интересного, приятного, что мальчик чувствовал себя вполне счастливым. Его огорчало только то, что у него не было подходящих товарищей, но и этот недочет вскоре был устранен.

Алансо Санчес Челло19, пользовавшийся отличной репутацией испанский живописец, устроил свою мастерскую в верхнем этаже дворца. Король очень благоволил к нему и иногда брал его с собой в загородные поездки. Этот веселый художник ничуть не завидовал Моору, с которым он вместе учился в Венеции и Флоренции, а напротив, от души был привязан к нему. Во время первого пребывания нидерландского художника в Мадриде он даже просил своего коллегу помочь ему своими советами и указаниями. И теперь он часто посещал Моора, внимательно следил за его приемами во время работы и попросил взять в число своих учеников его детей, Санчеса и Изабеллу.

Вначале Ульрих не особенно обрадовался новым товарищам, так как он уже привык к уединению и вполне довольствовался образами, которые рисовала ему его пылкая фантазия. До сих пор он по утрам усердно занимался, с нетерпением ожидал посещения Софронизбы, а затем... мечтал и мечтал. Теперь все это должно будет измениться. К тому же Санчес, который был тремя годами старше, сразу не понравился Ульриху, потому что своими коротко остриженными черными волосами и худощавым лицом очень напоминал давнего недруга Ксаверия. Но тем более дружественные отношения установились между ним и Изабеллой.

Это была девушка лет четырнадцати, миловидное маленькое создание, с несколько неловкими минерами и с такими подвижными чертами лица, что оно порой казалось очень красивым, порой отталкивающим. Глаза девочки были бесспорно хороши; остальные же черты лица еще находились в стадии формирования, и пока трудно было сказать, выйдет ли из нее со временем красавица или же дурнушка. Увлекшись работой, Изабелла прикусывала язык, а ее черные как смоль волосы, и без того редко толком причесанные, окончательно растрепывались; однако когда она была весела и шутила, то не могла не нравиться окружающим.

Несомненно девочка была даровита; ее манера работать составляла яркий контраст с манерой Ульриха. Она работала медленно, но однажды начатое непременно доводила до конца. Ульрих же за все принимался с жаром, начало его работы обещало многое, но по мере того как она продвигалась, великое сводилось к малому, и его труд все больше терял, а не выигрывал.

Санчес значительно отставал от них обоих, но зато он знал многое такое, о чем неиспорченная душа Ульриха не имела понятия. Мать Изабеллы приставила к дочери в качестве дуэньи ворчливую зоркую вдову, госпожу Каталину, которой поручено было не отлучаться от девушки ни на мгновение, пока та работала в мастерской Моора.

Учение сообща пробудило в Ульрихе дух соревнования, и, кроме того, оно помогало ему научиться испанскому языку. Но вскоре ему представился еще лучший случай ознакомиться с этим языком. Однажды, когда он вышел из конюшен, к нему подошел худощавый человек в черном кафтане, пристально посмотрел ему в лицо, приветствовал его, как земляка, и стал рассыпаться насчет того, как ему приятно поговорить на родном языке. Он назвал себя магистром Кохелем, объявил, что состоит писарем у духовника короля, и просил 'господина художника' навестить его.

Этот бледный человек с высохшим лицом, впалыми глазами и выступающими, будто всегда оскаленными зубами не особенно понравился юноше; но ему захотелось воспользоваться случаем, чтобы вволю поболтать на родном языке, и потому он направился к новому знакомому. Тот, желая принести своему молодому земляку какую-нибудь пользу, предложил Ульриху учить его испанскому языку. Ульрих был рад-радешенек, что убежал из школы и от противной латыни, и потому отклонил это предложение. Но когда магистр объявил ему, что он будет ограничиваться испанскими разговорами, не задавая уроков, и уверил его, что этим способом он шутя и без труда выучит язык, мальчик согласился и стал посещать магистра через день в сумерки.

Они тотчас же принялись за учение, и оно пошло легко, потому что Кохель заставлял его переводить на испанский язык веселые повести и любовные рассказы из итальянских и французских книг, которые он читал ему по-немецки, никогда не бранил его и ровно по прошествии получаса откладывал в сторону книгу, чтобы поболтать с ним.

Моор похвалил Ульриха за то, что он так усердно принялся за изучение испанского языка, и обещал ему по окончании занятий вознаградить как следует магистра, человека отнюдь не богатого. Моор и без того благоволил к Кохелю, который был ярым поклонником его таланта и ставил голландца выше Тициана и других итальянских мастеров, называл его добрым другом богов и королей и убеждал своего ученика брать пример с Моора.

- Труд, труд! - твердил магистр. - Только с помощью труда можно достигнуть вершины славы и богатства. Но, конечно, успехи требуют жертв. Как редко, например, этому достойному человеку доводится пользоваться благодеяниями церковной службы. Ведь он небось давно не был в церкви?

Ульрих прямо и правдиво отвечал на этот и на подобные вопросы, а когда магистр стал говорить о дружбе, соединяющей короля с художником, и назвал их обоих Орестом и Пиладом, Ульрих, гордясь оказанной его учителю честью, рассказал Кохелю, как часто король тайком посещал Моора.

Затем Кохель стал спрашивать его, как бы случайно, среди разговора: 'Что, король опять удостоил вас своим посещением?' - или же замечал: 'Какие вы счастливцы! Говорят, король опять был у вас?' Это 'вас' льстило Ульриху, так как ему казалось, что луч королевского благоволения падает и на него, и он стал сообщать земляку о каждом посещении короля, не ожидая вопросов любопытного магистра.

Так прошли недели и месяцы.

Еще не минуло года со времени пребывания Ульриха в Мадриде, а он уже давно бегло говорил по-испански и легко мог объясняться со своими товарищами по занятиям; он даже начал учиться говорить по-итальянски.

Софронизба Ангвишола по-прежнему проводила все свои свободные часы в мастерской или беседуя с Моором. Гранды и другие высокопоставленные лица также часто посещали мастерскую. Особенно часто в ней появлялся в то время, когда там бывала красивая итальянка, давнишний обожатель ее, дон Фабрицио ди Монкада.

Однажды Ульрих, сам того не желая, совершенно случайно (дверь из комнаты учеников в мастерскую была отворена) подслушал, как Моор убеждал ее, что с ее стороны неблагоразумно отвергать такого жениха, как барон, человека благородного и знатного, в любви которого не могло быть сомнения. Софронизба долго не отвечала; наконец она поднялась с места и сказала взволнованным голосом:

- Мы хорошо знаем друг друга; я знаю так же, что вы желаете мне добра. И все же!.. Оставьте меня быть тем, что я теперь; большего я не желаю. Барон мне далеко не противен; но разве брак может принести мне что-нибудь лучше того, что я уже имею? Любовь свою я отдала искусству, а вы - мой друг... Сестры мои заменяют мне детей. Не правда ли, я приобрела право так называть их? Мне придется заботиться о них, когда отец наш проживет наследство. О моей будущности обещала позаботиться королева, а пока мое место подле нее. Мое сердце наполнено... чуть не переполнено. Я делаю все, что могу, и мне доставляет удовольствие, что я могу приносить пользу тем, кого люблю. Я желаю остаться вашей Софронизбой, я желаю остаться свободной художницей!

- Да, да, оставайся тем, что ты теперь, моя девочка! - воскликнул Моор, и затем в мастерской художника на долгое время все смолкло.

Между Изабеллой и Ульрихом, еще прежде чем они в состоянии были беседовать друг с другом, установились дружеские отношения, и в промежутках между занятиями они уже не раз пытались изобразить друг друга на полотне. При этом было немало смеху, а между Ульрихом и Санчесом не раз доходило до приятельских потасовок, потому что последний особенно любил придавать этим портретам карикатурные черты.

Моор часто хвалил работу Изабеллы; Ульриха же он то поощрял, то порицал, а порою и бранил. Бранил он его из деликатности обычно по-немецки, но тем не менее эти укоры очень огорчали юношу, и он целыми днями ходил как опущенный в воду.

'Слово' по-прежнему помогало ему во всех других отношениях; но там, где начиналось искусство, оно, по-видимому, утрачивало свою силу. Когда учитель задавал ему трудную задачу, с которой ему нелегко было справиться, он призывал 'слово', но чем искреннее он его призывал, тем менее спорилась работа; когда же он забывал о 'слове' и полагался только на собственные силы, ему удавалось и самое трудное, и он удостаивался похвалы художника.

Иногда Ульриху думалось, что он охотно отдал бы все блага жизни и все дары счастья, если бы только ему удалось достигнуть в области художества того, чего требовал от него Моор. Он знал и чувствовал, что последний справедлив в своих требованиях; но карандаш и уголь не могли передать то, что он видел внутренним взором, что возникало в его воображении. Вот краски - это другое дело, но рисование, вечное рисование - оно сделалось для него противным, невыносимым. Он был уверен, что с кистью в руке он сделается художником, быть может, вторым Тицианом. Он тайком и пробовал уже писать красками, и повод к первому опыту ему подал Санчес Челло.

Этот зрелый не по годам юноша ухаживал за одной красавицей. Он доверил свою тайну Ульриху и однажды утром, когда Моор и отец Санчеса были у короля в Толедо, повел его на балкон верхнего этажа, отделенный только узким двором от расположенных напротив окон, возле одного из которых имела обыкновение сидеть хорошенькая Кармен, дочь привратника. Девушка постоянно располагалась у окна, так как отцовская квартира была очень темна, а ей с утра до вечера приходилось заниматься золотошвейной работой. Этим она зарабатывала кое-какие деньги, на которые ее отец отлично угощался в ближайшем трактире. Чем больше был аппетит отца, тем прилежнее приходилось работать дочери. Только в большие праздники или в те дни, когда жгли еретиков, Кармен позволяли уходить из дома со старой теткой. Тем не менее у девушки не было недостатка в женихах. Девятнадцатилетний Санчес мечтал, конечно, не о руке, а о ее любви, и ежедневно отправлялся в сумерки на свой наблюдательный пункт, делал девушке выразительные знаки, бросал цветы и печенье на ее рабочий стол.

- Она еще застенчива, - говорил молодой испанец, приглашая Ульриха остановиться возле узкой, двери, которая вела на балкон. - Вот она! Посмотри, какой ангел! А этот гранатовый цветок в ее черных волосах, - видел ли ты когда-нибудь лучшие волосы? - это мой подарок. Увидишь, она скоро растает. Я знаю женщин.

И вслед за этим букет роз упал на колени очаровательной золотошвейки. Кармен слегка вскрикнула; увидев Санчеса, она сделала ему головой и рукой отрицательный знак и наконец повернулась к нему спиной.

- Сегодня она, верно, в дурном расположении духа, - заметил Санчес. - Но заметь, пожалуйста, ведь она все-таки оставила у себя мои розы! Хочешь держать пари, что она завтра приколет одну из них к груди или к волосам?

- Может быть, - ответил Ульрих, - у нее, вероятно, нет денег на то, чтобы самой купить себе цветы.

Действительно, на следующий день в сумерки волосы Кармен украшала роза. Санчес торжествовал и потащил Ульриха с собой на балкон. Красавица взглянула на них, слегка покраснела и ответила на поклон Ульриха легким наклоном головы.

Дочь привратника была премилая девушка, и Ульрих решил, что ему тоже стоит попробовать сделать то, что делал Санчес. На третий день они снова пошли на балкон, и на этот раз Ульрих решился, предварительно втихомолку призвав на помощь 'слово', прижать руку к сердцу в ту самую минуту, когда Кармен взглянула на него. Она снова покраснела, слегка помахала веером и так низко наклонила голову, что едва не коснулась ею своего шитья. А на следующий вечер она украдкой послала Ульриху воздушный поцелуй.

Отныне влюбленный юноша предпочитал ходить на балкон без Санчеса. Ему ужасно хотелось пропеть ей что-нибудь или сказать несколько нежных слов, но это было невозможно, так как по двору постоянно ходили взад и вперед разные люди. Тогда ему пришло в голову вступить с красавицей в разговор посредством кисти и красок. Он отыскал дощечку, в красках и кистях в мастерской не было недостатка, и спустя час было нарисовано пылающее сердце. Но оно было так красно и безобразно, что он бросил его рисовать, скопировав одного из тициановских ангелов, маленького, голенького, державшего в ручонке сердце. Дело пошло на лад, и это оригинальное упражнение в живописи доставило ему самому такое удовольствие, что он не мог оторваться от работы, и на третий день картина была закончена.

Он сам и не думал серьезно относиться к своей затее, но кистью его водило свежее, зарождающееся чувство. Маленький купидон наклонился с ликующим лицом, а правую ножку он откинул назад, точно раскланиваясь. Ульрих почему-то счел нужным опоясать его черно-желтым шарфом, вроде тех, которые он видел на молодых австрийских эрцгерцогах. Он не удовлетворился также тем, что дал ему в одну ручку пронзенное стрелой сердце, и нашел нужным вложить в другую розан.

Он сам рассмеялся при виде своего творения и, не дав высохнуть краскам, побежал на балкон и показал картину Кармен. Она рассмеялась от души и отвечала на его жесты нежными поклонами. Затем она отложила в сторону работу и ушла в глубь комнаты, но тотчас же опять появилась у окна, держа в руках молитвенник и показывая ему восемь пальцев своих маленьких, прилежных ручек. Он ответил ей знаками же, что понял ее. На следующее утро, в восемь часов, он стоял возле нее на коленях в церкви и, улучив благоприятную минуту, шепнул ей: 'Прелестная Кармен'. Она покраснела, но он тщетно ожидал ответа от нее.

Вскоре девушка поднялась; Ульрих также встал, чтобы пропустить ее мимо себя, и в это время она как бы случайно уронила молитвенник. Он нагнулся, чтобы поднять его; она сделала то же и, когда они чуть не прикоснулись друг к другу головами, она поспешно прошептала ему: 'Сегодня вечером в девять часов, в гроте-раковине; сад будет открыт'.

Действительно, вечером юноша нашел Кармен в назначенном месте. Он вначале не находил слов, и сердце его сильно билось. Но она сама пошла к нему навстречу, сказав, что он хороший мальчик, которого можно полюбить. Тогда он вспомнил о тех нежных клятвах, которые переводил Кохелю во время уроков испанского языка, и стал повторять их одну за другой, не забыв так же стать на колено, как это описывается в рыцарских романах.

И что же! Она поступила точно так же, как опять-таки значилось в прочитанных им книгах. Она просила его встать, что он и исполнил очень охотно, так как на нем были надеты тонкие шелковые чулки, а грот был усыпан острыми камешками. Затем она привлекла его к себе и стала нежной ручкой своей гладить его шелковистые кудри, наконец ее мягкие губы прикоснулись к его губам.

Все это было так обаятельно хорошо, и притом ему не приходилось говорить. Но под конец он почувствовал некоторое смущение, и ему стало даже как бы легче, когда издали раздались шаги обходчика, и Кармен увлекла его с собой из сада. Перед дверью, которая вела в квартиру ее отца, она еще раз пожала ему руку и исчезла как тень.

Ульрих остался один и долго расхаживал по дворцовому двору. Ему казалось, что он совершил нечто весьма дурное, и он не решался показаться на глаза своему учителю. Когда он входил час тому назад в темный сад, он снова призывал к себе счастье, но теперь он желал бы, чтобы оно в таком виде не приходило на его зов.

В мастерской горели свечи. Моор сидел в большом кресле и держал в руках - Ульрих хотел провалиться сквозь землю, - держал в руках его амура.

Юный 'преступник' хотел прошмыгнуть мимо учителя, сказав вполголоса: 'Спокойной ночи', - но тот подозвал его и, улыбаясь, спросил, показывая на картину:

- Ты это нарисовал?

Ульрих, краснея, кивнул. Тогда живописец осмотрел его с ног до головы и сказал:

- Ну что же? Очень недурно. Пожалуй, нам теперь можно приняться и за живопись.

Ульрих не знал, что и подумать, так как еще несколько недель тому назад Моор довольно резко ответил ему, когда он попросил его о том, что теперь художник сам предлагал ему. Вне себя от счастья, он нагнулся к руке своего учителя, чтобы поцеловать ее, но тот отдернул руку, взглянул на ученика с отеческой нежностью и сказал:

- Попробуем, попробуем, мой милый, но, чур, не бросать рисования, ибо оно - мать нашего искусства. Оно удерживает нас в границах истинного и гармоничного. Итак, до обеда мы будем по-прежнему заниматься рисованием, а после обеда, в виде награды, станем писать красками.

Так и случилось. Первое любовное приключение ученика принесло и другой плод, потому что отразилось и на отношениях его к Санчесу. Сознание, что он заступил ему дорогу и злоупотребил его доверием, так сильно беспокоило Ульриха, что он делал все от него зависящее, чтобы оказать своему товарищу какую-нибудь услугу. Красавицу Кармен он больше не видел, потому что увлекся живописью так, как ничем не увлекался до сих пор и мало чем - впоследствии.

XVI

Ульриху минуло семнадцать лет. Прошло уже четыре месяца с тех пор, как ему было дозволено писать красками.

Санчес Челло лишь изредка появлялся в мастерской Моора, потому что его отдали в учение к архитектору Геррере20. Изабелла продолжала соперничать с Ульрихом, но тот оставлял ее далеко за собой. Казалось, что у него врожденная способность обращаться с кистью, и молодая девушка следила за его успехами не только без всякой зависти, а, напротив, с непритворной радостью. Когда Моор делал ему выговоры во время уроков, на ее глазах навертывались слезы, а когда он с довольным видом рассматривал его эскизы и с одобрительными словами показывал их Софронизбе, она радовалась, как будто похвалили ее саму.

Софронизба по-прежнему ежедневно приходила в мастерскую работать, болтать с Моором или играть с ним в шахматы. Она тоже радовалась успехам Ульриха и давала ему полезные советы. Когда молодой художник однажды пожаловался ей, что у него нет хорошей модели, она весело предложила ему писать с нее. Это было новое, неожиданное счастье. Он день и ночь только и думал, что о Софронизбе.

Наконец начались сеансы. Она являлась на них в красном, шитом золотом платье; высокий кружевной воротник едва не касался щеки. Волнистые темно-русые волосы красиво обрамляли овал лица, а тяжелая коса спускалась на спину. Маленькие локончики оттеняли белые уши, а изящный ротик придавал всему ее лицу несколько плутоватое выражение. Выражение ее карих умных глаз нелегко было передать на полотне. Она сама посоветовала Ульриху быть осторожным при изображении на полотне ее маленького, несколько выдающегося и не особенно красивого подбородка, а равно и слишком высокого и широкого лба. Для того чтобы облегчить ему задачу, она нарочно скрыла часть лба под жемчужной диадемой.

С пламенным воодушевлением молодой художник принялся за эту работу, и первый эскиз удался ему сверх всяких ожиданий. Дон Фабрицио находил портрет 'ужасно' схожим. Моор также не высказал недовольства, он лишь выразил опасение, как бы работа его ученика, при доработке деталей, не утратила той смелости и свежести, которые в его глазах составляли главное ее достоинство, и потому он был очень рад, когда вскоре раздался звонок, возвещавший прибытие короля, которому он желал показать труд Ульриха.

Филипп давно не появлялся в мастерской, но художник имел основание ожидать его, так как накануне король должен был получить письмо Моора, в котором тот просил монарха отпустить его на родину. Он уже давно не был в Нидерландах, и его жена и дети убеждали его приехать к ним. Расставание с Мадридом, и в особенности с Софронизбой оказалось, однако, для него нелегким. Но именно потому, что он чувствовал, что она была для него более чем любимая ученица, он решил поторопиться с отъездом.

Все присутствующие немедленно были удалены из мастерской, дверь заперта на задвижку, и Филипп явился.

Он был бледнее обычного и выглядел усталым. Моор почтительно поклонился ему со словами:

- Я давно не имел чести видеть у себя ваше величество.

- Оставь титулы; для тебя я просто Филипп, - прервал его король. - А ты, Антонио, желаешь покинуть меня? Возьми назад свое письмо. Сейчас не могу тебя отпустить.

И, не ожидая ответа, король стал жаловаться на свою тяжелую, утомительную долю, на неспособность чиновников, на людскую злобу, подлость и эгоизм. Он выражал сожаление о том, что Моор - нидерландец, а не испанец, называл его единственным своим другом среди голландских и фламандских бунтовщиков и остановил его, когда тот попытался заступиться за своих земляков. Он повторил ему, что беседа с ним составляет единственное его развлечение и дает ему отдохновение. Он убеждал живописца остаться из дружбы и сострадания к нему, порфироносному невольнику.

После того как художник пообещал ему пока не напоминать об отъезде, король принялся расписывать какого-то святого по эскизу, набросанному Моором. Но по истечении получаса отложил кисть в сторону и стал упрекать себя в забвении своего долга, так как он, вместо того чтобы вполне отдаться служению церкви и государству, занимается делом, не относящимся к прямым обязанностям. Он-де раб своего сана, даже простой поденщик, окончив свою дневную работу и закинув топор за плечо, может спокойно отдохнуть. Он же, король, не знает отдыха ни днем, ни ночью. Сын его - изверг21, его подданные - или бунтовщики, или виляющие хвостом жалкие собаки. Они, подобно кротам, подкапываются под основу трона - католическую церковь. Его призвание - все давить и топтать, а его земной удел - всеобщая ненависть. Он помолчал с минуту и затем воскликнул, указывая рукой на небо:

- Там, там, у Него, у Нее, у святых, за которых я ратую, я найду награду!

Моору еще не приходилось видеть короля в таком настроении. Филипп, впрочем, по-видимому, сам заметил это и сказал, немного успокоившись:

- Даже и здесь я не нахожу должного покоя. Сегодня мне что-то совсем и работать не хочется. А, ты не написал ли чего-нибудь новенького?

Художник показал королю сначала какой-то написанный им портрет, и после того как король, рассмотрев его с видом знатока, высказал несколько дельных замечаний, Моор подвел его к написанному Ульрихом портрету Софронизбы и спросил:

- А что скажет ваше величество об этой картине?

- Гм, - произнес Филипп, - немного Моора, немного Тициана, а есть и кое-что оригинальное. А похожа, похожа; живая Софронизба. Кто это написал?

- Мой ученик, Ульрих Наваррете.

- Полагаешь из него выйдет прок?

- Трудно сказать. В некоторых отношениях он превосходит мои ожидания, в других - далеко не оправдывает их. Начало его работы всегда много обещает, но конец часто выходит скомканным. Он быстро схватывает предметы... Но все же, по моему мнению, ему недостает настоящей художественной жилки... К тому же он все как будто куда-то торопится...

- Ну, это такой недостаток, который проходит с годами. Под твоим руководством, при усердии и старании...

- Он приобретет, вы считаете, то, чего ему недостает? Я тоже так думал. Но, повторяю, он странный человек: в формах он не видит сути искусства.

Король пожал плечами и сказал:

- Дай ему рисовать глаза, губы, носы.

- Я и думаю сделать это в Антверпене, - ответил Моор.

- Какой там Антверпен! Ты остаешься здесь, Антонио. Жена и дети - это, конечно, дело почтенное. Я видел портрет твоей супруги: это здоровая, питательная пища. Но здесь ты имеешь амброзию - ты понимаешь, о ком я говорю! Софронизба любит тебя - по крайней мере так говорила мне королева.

- Да, я сознаюсь, что тяжело покидать благосклонного монарха и такую женщину как Софронизба. Но без хлеба насущного сыт не будешь. Такова уж жизнь. Я покидаю здесь друзей, дорогих старых друзей, а находить новых в мои годы нелегко.

- Твои друзья - мои друзья, и если ты действительно мне друг, то ты останешься. А теперь - довольно! До свидания, Антонио! Завтра, быть может, увидимся. Счастливец же ты, Антонио! Не успею я уйти отсюда - и ты опять погрузишься в мир красок. А мне приходится лезть в ярмо, в тяжелое ярмо!

После ухода короля Моор принялся за работу. После обеда он стоял перед мольбертом и писал, как вдруг, без всякого условного знака, дверь, ведущая в мастерскую, распахнулась и на пороге опять показался Филипп. Лицо его было веселее и оживленнее обыкновенного, но эта веселость как-то не шла к нему: он точно надел на себя чужое платье. Он держал в руке письмо и воскликнул:

- Везут, везут! Два чуда искусства разом! 'Христос в Гефсиманском саду' и 'Диана в купальне'! Смотри, что мне пишет Тициан!

- Славный старик! - заметил Моор.

- Старик! Какой старик! Юноша, мужчина во цвете лет! Ему скоро девяносто, но кто может сравниться с ним!

С этими словами король подошел к портрету Софронизбы и продолжал с неприятным, ироническим смехом:

- А вот тебе и ответ! Что за пачкотня! Ужасная картина! А еще твой молокосос туда же - лезет подражать Тициану!

- Ну, однако, картина не так уж безнадежна, - заметил Моор. - В ней даже есть что-то такое...

- И ты это говоришь! - воскликнул Филипп. - Бедная Софронизба! Эти кошачьи глаза, этот рот сердечком! Впрочем, где мальчику понять женщину, да еще такую, как Софронизба! Я не могу видеть этот портрет! Дай-ка сюда палитру! У меня какой-то зуд в руках. Попробую поправить ее. Быть может, и не выйдет Софронизба - ну, тогда выйдет морское сражение.

Филипп выхватил у Моора палитру из рук, обмакнул кисть и подошел к картине. Но Моор встал между нею и королем и весело воскликнул:

- Распишите лучше меня, ваше величество, но пощадите портрет!

- Нет, нет, пусть будет морское сражение! - смеялся король, отстраняя Моора.

Тот, увлеченный необычной веселостью короля, слегка ударил его кистью по плечу.

Монарх вздрогнул, щеки и губы его побледнели, он весь выпрямился и мигом как будто превратился в лед. Моор отлично понял, что происходило в душе деспота. Ему сделалось жутко, но он сохранил хладнокровие, и прежде чем оскорбленный властелин успел произнести что-либо, он сказал совершенно спокойным тоном, как будто не случилось ничего особенного:

- Нет, ваше величество, оставьте морское сражение и лучше поправьте портрет. Действительно, в нем есть недостатки. Особенно неудачно вышел подбородок. Что касается глаз, то ведь сегодня они могли блестеть так, а вчера - иначе. Но ведь вы согласитесь со мной в том, что портрет должен изображать известную личность не в тот или другой момент, а, так сказать, суммировать всего человека. Например, король Филипп, обдумывающий какую-нибудь глубокую политическую комбинацию - это был бы великолепный сюжет для замечательной исторической картины, но не для портрета.

- Конечно, - произнес король тихим голосом, - портрет должен быть зеркалом не только лица, но и души. В моем портрете, например, всякий должен бы угадывать, как искренне Филипп любит искусство и художников. Возьми палитру. Не мне, обремененному делами дилетанту, а тебе, великому мастеру, исправлять работы талантливых учеников.

Эти слова были произнесены каким-то особенным, слащавым тоном, который, однако, скорее встревожил, чем успокоил Моора. Он знал, что Филипп был мастером притворства. Мягкость короля пугала художника больше, чем в состоянии была бы испугать вспышка гнева. Монарх говорил так только тогда, когда желал скрыть то, что происходило в его душе. К тому же Моор нарочно постарался свести разговор на искусство, и еще не было примера, чтобы Филипп уклонился от подобного разговора. Художник лишь слегка прикоснулся к особе короля... но тот был щепетилен, чрезмерно щепетилен.

В настоящее время Филипп не желал ссориться с Моором. Но горе ему, если король в недобрый час вспомнит о нечаянно нанесенном ему легком оскорблении! Даже самый легкий удар лапы этого крадущегося тигра способен был убить любого человека.

Все это быстро промелькнуло в голове Моора. Он вторично почтительно протянул королю палитру, но тот покачал головой и сказал:

- Нет, мне некогда. Вы отвечаете за ваших учеников, как за самого себя. Каждому свое - не правда ли, любезный Моор? До свидания! Еще увидимся.

В дверях король еще раз сделал прощальный жест рукой и скрылся.

XVII

Моор остался один в мастерской. И каким это образом он допустил такую неосторожность! Он в беспокойстве смотрел в землю. Он, конечно, имел некоторое основание опасаться, но его несколько успокаивало то соображение, что он был с глазу на глаз с королем и что необычайное происшествие это случилось без свидетелей. Но художник не знал, что его оригинальную, опасную стычку с королем видел Ульрих.

Ученик занимался в соседней комнате рисованием, когда в мастерской раздались громкие голоса. Он вообразил, что это Софронизба вступила с художником в спор об искусстве, как уже неоднократно случалось. Он отдернул занавеску и заглянул как раз в ту минуту, когда Моор ударил по плечу смеющегося короля. Это было довольно комичное зрелище, но тем не менее он почувствовал невольную дрожь и поспешил возвратиться к своей модели.

Вечером Моор ощутил острую потребность повидаться с Софронизбой. Он был приглашен на бал к королеве Изабелле и знал, что встретит там молодую девушку.

Парадная зала была освещена тысячами восковых свечей. Стены украшали дорогие гобелены и алые фландрские ковры. Картины отражались на блестящем, как зеркало, полу.

До бракосочетания Филиппа с французской принцессой, привыкшей к более веселой придворной жизни, в его дворце никогда не танцевали. Теперь в Альказаре временами давались балы. Первыми, решившимися протанцевать менуэт перед Филиппом, были Софронизба и герцог Гонзаго. Но, странное дело, самая веселая и живая из придворных дам давала менее всего повода злым языкам к сплетням и нареканиям.

Когда Моор вошел в бальный зал, только что окончили гавот. В первом ряду блестящей толпы, окружавшей королеву и состоявшей из высших духовных лиц, послов и грандов, он увидел австрийских эрцгерцогов и красивые юношеские фигуры Алессандро Пармского22 и дона Хуана Австрийского23, незаконнорожденного сводного брата Филиппа. Некрасивый, кривобокий наследник престола дон Карлос надоедал плоскими шутками придворным дамам, закрывавшим веерами лица, но не смевшим выказывать неодобрение сыну монарха. Всюду глаз встречал бархат, шелк и драгоценные каменья, а тонкими кружевами были отделаны и мужские, и женские костюмы. Развевающиеся локоны, блестящие глаза, благородные и красивые черты лиц приковывали внимание; но шеи, затылки и руки дам были тщательно скрыты под шелком и кружевами согласно строгой моде, господствовавшей при дворе Филиппа.

Одуряющее благоухание наполняло воздух роскошных залов, опахала поднимались, опускались и закрывались, блестящее общество болтало, смеялось, злословило. Из соседней комнаты раздавался звон монет, бросаемых на игорные столы. Всеобщее веселье не нарушалось присутствием высших духовных лиц, одетых в фиолетовые и алые мантии и мерными шагами расхаживавших по залам и раскланивавшихся со знатными дамами и грандами.

Вдруг раздался звук трубы. В зал вошел Филипп; тотчас же придворные кавалеры отошли от красавиц и низко поклонились; дамы склонились в почтительном реверансе; водворилась мертвая тишина. Казалось, будто ледяной ветер пронесся по куртинам цветов и заставил последние поникнуть головками.

Несколько мгновений спустя кавалеры приподняли головы, а дамы выпрямились, но никто, не исключая и старейших статсдам, не имел права садиться в присутствии короля. Веселье мигом исчезло, громкие разговоры сменились шепотом. Молодежь тщетно ожидала сигнала к началу танцев.

Давно уже никто не видел Филиппа таким гордо-презрительным, таким мрачным, как сегодня. Опытные царедворцы заметили, что он больше чем обычно откидывал голову назад, и старались не попадаться ему на глаза. Король расхаживал по залам, точно рассматривая картины на расписном потолке, но тем не менее он замечал то, что желал заметить, и когда увидел Моора, то милостиво кивнул ему и улыбнулся, но не призвал его к себе знаком, как имел обыкновение делать. Это не прошло незамеченным ни для живописца, ни для Софронизбы, которой художник уже успел сообщить о случившемся. Он рассчитывал на нее, как на самого себя, и она вполне заслуживала такого доверия.

Умная итальянка отчасти разделяла его беспокойство, и как только король удалился в соседнюю залу, она подозвала к себе Моора и долго беседовала с ним в амбразуре окна. Она посоветовала ему приготовиться к отъезду, обещав зорко следить за дальнейшим ходом событий и своевременно предупредить его.

Живописец возвратился в свою квартиру уже после полуночи. Отослав заспанного камердинера, он стал с озабоченным видом ходить по комнате взад и вперед, затем придвинул написанный Ульрихом портрет Софронизбы ближе к камину, на выступе которого горели многочисленные восковые свечи в двух канделябрах.

Это была она, его друг, - и в то же время это была не совсем она. В ней чего-то недоставало - в этом король был прав, - недоставало чего-то такого, чего не мог постигнуть отрок. Нельзя изобразить того, чего не в состоянии прочувствовать.

Но все же отзыв Филиппа был слишком суров. Он сам, Моор, брался несколькими мазками кисти превратить портрет в верное изображение любимого существа, разлука с которым была для него так невыносимо тяжела.

'Мне уже за пятьдесят, - думал он, и на устах его появилась горькая усмешка, - уже за пятьдесят лет, я старый супруг и отец, и все же... и все же... У меня дома есть вкусный, питательный хлеб... да благословит, да сохранит его Господь! Хоть бы эта девушка была моей дочерью! Как долго сердце человеческое сохраняет свою жизненную силу! Быть может, любовь и есть корень жизни. Когда засыхает корень, увядает и само растение...'

Погруженный в глубокое раздумье, Моор инстинктивно взял в руки палитру и кисть и стал урывками проводить штрихи то возле рта, то возле глаз, то у нежных ноздрей. Но эти легкие, мимолетные штрихи придали совершенно иное выражение ученической работе, так сказать, одухотворили ее.

Когда он наконец встал и посмотрел на дело своих рук, он невольно улыбнулся и спросил себя, действительно ли возможно такими незначительными средствами изображать самое высшее в человеке - его душу и ум. А между тем и то, и другое явно бросалось теперь в глаза зрителю. Моор был мастер своего дела, и немногих мазков кисти оказалось достаточно, для того чтобы придать смысл и выражение несовершенной работе.

На следующее утро Моор застал Ульриха перед портретом Софронизбы. Сон ученика не был спокойнее сна учителя, потому что на душе юноши лежало сознание нехорошего поступка. Дело в том, что после того как он накануне стал невольным свидетелем странной сцены в мастерской Моора, он совершил с Санчесом прогулку верхом за город, а после этого отправился на урок к магистру. Он уже довольно бегло говорил по-испански, а также немного по-итальянски, но беседа с Кохелем доставляла ему такое удовольствие, что он продолжал навещать его по нескольку раз в неделю.

На этот раз они не принялись за переводы, потому что магистр сначала слегка упрекнул юношу за продолжительное отсутствие, а затем, когда речь коснулась занятий Ульриха и Моора, с притворным участием спросил его, верен ли слух о том, что король давно уже не посещал художника и перестал благоволить к нему?

- Перестал благоволить! - весело воскликнул Ульрих. - Да они относятся друг к другу совершенно по-товарищески! Еще не далее как сегодня они подняли такую возню в мастерской, и Моор порядком-таки хватил короля кистью! Но... ради Бога... поклянитесь мне... экий я олух!., поклянитесь мне никому не говорить об этом.

- Хватил кистью! - воскликнул Кохель и громко засмеялся. - Вот вам моя рука, Наваррете. Я-то не проболтаюсь. Но вы - смотрите, не проболтайтесь вы! Боже избави! За эту невинную шутку Моор мог бы дорого поплатиться. Прошу вас извинить меня на сегодняшний день: у меня спешная работа.

Ульрих отправился от Кохеля прямо в мастерскую. Сознание, что он поступил опрометчиво, даже дурно, овладело им тотчас же, как только из его уст вырвалось последнее слово, и оно стало все более и более тревожить его. Что, если Кохель, которого он в душе считал двуличным человеком, не станет молчать? Какие последствия для Моора могла иметь его измена? Вообще Ульрих не был болтлив, но тут, желая похвастать близостью отношений своего учителя и короля, забыл всякое благоразумие.

Проведя беспокойную ночь, он поспешил к портрету Софронизбы и, взглянув на него, обомлел. Неужели это было действительно его рук дело?

Он узнавал каждый мазок кисти. И все же!.. Эти умные глаза, этот ясный, высокий лоб, эти нежные губы, как будто готовые открыться неизвестно, для шутки ли, или для умного слова, - не он их писал, да он никогда и не был бы в состоянии написать их такими. Ему просто стало жутко. Неужели тут помогло ему 'счастье', которое обычно покидало его при его занятиях? Он отлично помнил, что еще вчера вечером, перед тем как он лег спать, картина имела совершенно иной вид. Он знал так же, что Моор никогда не писал при свечах: к тому же он слышал, что художник вернулся домой очень поздно, и вдруг... и вдруг...

Художник окликнул Ульриха. Он долго смотрел на красивого юношу, в изумлении стоявшего перед полотном. Он отлично понимал, что происходило в пробуждающейся душе молодого художника, так как нечто подобное тому, что происходило теперь между ним и Ульрихом, случилось и с ним самим в то время, когда он учился у знаменитого художника Скорела24.

- Что с тобой? - спросил Моор своим обычным, спокойным голосом и положил руку на плечо ученика. - Ты, кажется, любуешься своей работой?

- Но она... я не знаю, - бормотал Ульрих, - но мне кажется, что за ночь она...

- Это иногда случается, - прервал его художник. - Если кто серьезно относится к искусству и видит в нем не одно только праздное препровождение времени, то ему помогают невидимые силы, и, когда он утром взглянет на то, что сделал накануне, ему кажется, будто совершилось чудо.

При этих словах Ульрих сначала побледнел, а потом покраснел. Наконец он покачал головой и сказал неуверенным голосом.

- Да... Но эта тень в углах губ... видите... и это освещение лба... и вот здесь, смотрите-ка на эти ноздри... это не я сделал.

- Все это очень недурно, - прервал его Моор. - То, что теперь добрые духи рисуют за тебя ночью, ты в Антверпене научишься рисовать сам среди белого дня, в любое время.

- Вы говорите - в Антверпене?

- Да, мы сегодня же собираемся в путь. Это необходимо сделать втайне. Когда Изабелла уйдет, уложи лучшие твои вещи в маленький саквояж. Быть может, нам удастся улизнуть потихоньку. Мы уже слишком долго загостились в Мадриде. Никто - понимаешь ли, - никто даже из слуг не должен догадываться о том, что происходит. Я знаю, ты не болтун.

Вдруг Моор замолчал и побледнел: перед дверью раздались громкие и сердитые мужские голоса. Ульрих тоже испугался.

Намерение художника покинуть Мадрид обрадовало его, так как оно избавляло их от опасности, которой мог бы угрожать им его необдуманный поступок. Услыхав же шум за дверью, он вообразил, что это альгвазилы, пришедшие за Моором.

Моор направился к двери, но прежде чем дошел до нее, она распахнулась и в комнату вошел бородатый солдат. На пороге он еще раз обернулся и кинул желавшим удержать его французским слугам несколько бранных слов; затем он обратился к Моору и воскликнул, далеко откинув назад туловище и радостно простирая к нему руки:

- Эти лизоблюды хотят помешать мне засвидетельствовать мое почтение своему другу, благодетелю, великому Моору! Что вы так на меня уставились? Или вы забыли рождественский вечер в Эммендингене и Ганса Эйтельфрица из Кёльна на Шпрее?

Последние следы беспокойства мигом исчезли с лица Моора. Действительно, в этом шумливом, громогласном солдате он не сразу узнал тогдашнего своего скромного спутника. К тому же на вошедшем был такой странный и пестрый костюм, который невольно бросался в глаза. Одна штанина, сшитая из красных и синих полос, закрывала ногу намного ниже колена, между тем как другая, зеленая и желтая, спускалась лишь чуть ниже бедра. Камзол его был разукрашен пестрыми лентами и цветными вставками, а разноцветные перья украшали его головной убор.

Моор радушно приветствовал старого знакомого и выразил удовольствие по поводу того, что видит его в таком нарядном костюме. Он заметил, что Ганс держит теперь голову гораздо выше, чем тогда, в фургоне и на ночлегах, и высказал предположение, что, вероятно, он имеет на то основание.

- Конечно, - ответил Эйтельфриц. - Я уже несколько месяцев состою в войсках его величества короля на двойном жалованье, и нашему брату живется гораздо лучше, чем простому пехотинцу. Ведь вы знаете песенку:

Несчастная судьбина

Твоя, простой солдат!

Отслужишь - подаянье

Просить придется, брат.

Ужели лучшей доли

Нам в век свой не видать?

Нет, лишь одно спасенье -

Скорее умирать.

- В свое время я часто певал эту песенку, господин, - а теперь... теперь я куплю целый мир. Теперь мне тысяча червонцев нипочем.

- Выходит, ты получил хорошую добычу, Ганс?

- Грешно жаловаться; но настанут еще и лучшие времена. Мы отправились втроем из Венеции через Ломбардию в Геную, оттуда морем в Барселону, а из Барселоны, через эту гадкую каменистую страну, сюда, в Мадрид.

- Чтобы поступить здесь на службу?

- О нет, ни за что! Мне хорошо и в моем полку. Я привез сюда картины, их намалевал Тициан - вы, может быть, слышали о нем? Вот посмотрите на этот кошелек... все золотые. Тому, кто осмелится назвать короля Филиппа скупым, я выбью все зубы.

- Хорошая весть, хорошая и награда, - засмеялся Моор. - Что же, вы уже нашли себе подходящее помещение?

- Прекрасное! К сожалению, мне уже сегодня вечером приходится уезжать обратно. Но я не хотел уехать, не засвидетельствовав вам свое почтение... Ах, черт возьми, да это никак тот парнишка, который в Эммендингене желал завербоваться в солдаты!

- Он самый!

- Ишь ты, как вырос! Теперь его, пожалуй, можно бы принять в солдаты. Вы помните меня, молодой господин.

- Конечно, - ответил Ульрих. - Вы еще пропели песню о счастье.

- И это осталось у вас в памяти? - спросил солдат. - Все это глупости. Хотите верьте, хотите нет, но я сложил эту песенку в нужде и горе, чтобы рассеять тоску. Теперь мне живется хорошо, а в счастье у меня не складываются песни. Ведь летом не нужно печки.

- Где вас поместили?

- В гостинице 'Старая кошка'; кажется так называется этот кабак.

Солдат, осведомившись еще о шуте и выпив стакан вина с Моором и Ульрихом, распростился и ушел. Вслед за ним и художник отправился один в город.

В обычное время Изабелла Челло явилась со своей дуэньей в мастерскую и тотчас же заметила перемену, происшедшую с портретом Софронизбы. Ульрих стоял возле нее перед мольбертом, пока она смотрела на картину. Долго она всматривалась в нее, не произнося ни единого слова. Наконец обратилась к нему с вопросом:

- И это ты написал самостоятельно... без помощи учителя? Ульрих отрицательно покачал головой и сказал вполголоса:

- Он уверен, что это сделал я, и все же я не могу понять этого.

- А я понимаю! - живо воскликнула она и продолжала рассматривать портрет. Наконец, она повернула к Ульриху свое милое круглое личико, взглянула на него влажными глазами и сказала таким задушевным тоном, который тронул Ульриха до глубины сердца:

- Как я рада! Мне самой никогда не удастся написать так. Ты еще станешь со временем великим художником, таким же великим, как Моор! Увидишь, что станешь... Это так хорошо, так хорошо... я не могу и выразить, как хорошо.

При этих словах кровь бросилась Ульриху в голову, и неизвестно, от выпитого ли им вина, или от пророческих слов молодой девушки, или от того и другого вместе, - словом, от чего бы это ни случилось, но он почувствовал точно какое-то опьянение и, сам хорошенько не сознавая, что делает и говорит, схватил маленькую ручку Изабеллы, откинул назад свою курчавую голову и восторженно воскликнул:

- Ты права, Белочка, я стану художником. Искусство одно только искусство! Сам учитель сказал, что все остальное пустяки. Да, я чувствую, чувствую вот здесь, что учитель наш прав!

- Да, да! - воскликнула Изабелла. - Ты будешь великим, очень великим художником!

- А если мне это не удастся, если я ничего больше не напишу вроде этого... - Он внезапно остановился, вспомнив, что он уезжает, быть может, завтра же, и продолжил более спокойным и грустным тоном: - Положись на меня. Я сделаю все, что могу, и не правда ли, что бы ни случилось, ты будешь радоваться моим удачам, а если бы случилось иначе...

- Нет, нет! - с живостью воскликнула она. - Ты можешь достигнуть всего, а я, я... ты не можешь себе представить, как я рада тому, что ты в состоянии сделать больше, чем я.

Он снова взял ее руку, и, когда она ответила рукопожатием на его рукопожатие, раздался резкий голос бдительной дуэньи:

- Это что такое, сударыня? Не угодно ли приняться за работу? Время дорого, как говорил ваш батюшка.

XVIII

'Время дорого'! Это сказал себе и магистр Кохель накануне, как только Ульрих ушел от него. Он давно уже, по поручению священной инквизиции, наблюдал за художником и старался собрать против него все улики. Шпионство и доносы, в которых он уже долгое время усердно практиковался, он называл 'служением церкви'. Он надеялся со временем получить за свою верную службу какое-нибудь аббатство, а если даже этого не случится, то все же его доносы давали ему средства к существованию, и к тому же они успели стать для него потребностью, второй натурой.

Он начал свою карьеру в Кёльне монахом-священником и не порывал постоянных связей со своими прежними товарищами по ордену. В числе последних были и магистры Сутор и Штубенраух, которых в позапрошлом году Моор довез из Кёльна во Фрейбург, и Кохель поддерживал с ними переписку. Он давно знал, что необычайное благоволение короля к живописцу возбудило негодование не только членов инквизиции, но и высших придворных сановников, и иностранных дипломатов, но скромная, безупречная жизнь художника не давала повода ни к малейшей зацепке. Вскоре, однако, к нему издалека пришла помощь. Он получил письмо, продиктованное Сутором и написанное Штубенраухом на так называемом кухонно-латинском языке. В этом письме шла речь, между прочим, и о Мооре, и благородная парочка старалась выставить его злым еретиком. Они жаловались на то, что он не довез их, согласно своему обещанию, до цели их путешествия, а высадил на дороге, в жалкой харчевне, среди диких, безбожных солдат, подобно тому как мать Моисея бросила своего ребенка. И неожиданно в Кёльне с ужасом узнали, что такой человек пользуется особым благоволением наихристианнейшего короля Филиппа! Кохелю поручалось наблюдать за тем, чтобы эта паршивая овца не заразила всего стада, а главное - Боже упаси! - самого короля.

Из-за этого письма магистр и постарался сблизиться с Ульрихом. То, что он услышал сегодня от болтливого юноши, являлось в его глазах самой важной уликой и могло послужить веским основанием для обвинения в том, что нидерландский еретик - мадридская инквизиция была склонна видеть во всяком нидерландце еретика - опутал короля злыми чарами и привязал к себе недозволенными узами.

Он умел быстро писать, и, таким образом, ему удалось еще в тот же вечер отправиться во дворец инквизиции с готовым обвинительным актом. На следующий день его опять пригласили туда и сняли с него устный допрос, который и был занесен в протокол. Когда он покинул мрачное здание, его воодушевляла радостная уверенность, что он трудился недаром и что нидерландец погиб.

Между тем в квартире Моора велись деятельные, но секретные приготовления к отъезду. Он не был спокоен, потому что один из камер-лакеев, особенно ему преданный, сообщил ему, что какой-то переодетый доминиканец подходил к двери мастерской и долго беседовал со слугой-французом. Это было равносильно появлению огня под крышей, воды в трюме корабля, чумы в доме.

Софронизба велела передать Моору, что еще сегодня сообщит ему нечто важное, но солнце уже стояло низко, а ее все не было, не было и весточки от нее.

Он пробовал рисовать, но работа не клеилась. Он стал смотреть в сад и на далекую цепь Гвадаррамских гор, но на этот раз нежный фиолетовый оттенок скал, так часто восхищавший его, не произвел на него ни малейшего впечатления.

Его не страшили пытки и смерть, но волновали злоба, нетерпение и чувство разочарования. Он любил Филиппа и верил в его дружбу. А теперь? Теперь он пришел к выводу, что король любил в нем только его кисть.

Погруженный в мрачные мысли, он все еще стоял у окна, когда ему доложили о приходе Софронизбы. Она явилась не одна, а под руку с доном Фабрицио ди Манкадой. Вчера, под конец бала, она приняла предложение сицилийца и дала ему слово.

Моор был рад, от души рад - и он это и высказал, но все же он почувствовал жгучую боль, когда барон в вежливых выражениях стал благодарить его за его расположение, которое он постоянно выказывал Софронизбе и ее сестрам, и затем рассказал о том, как милостиво королева соединила их руки. Моор, впрочем, слушал его рассеянно, потому что его беспокоили разные сомнения и предчувствия. Любила ли Софронизба своего жениха, или же она только принесла тяжелую жертву ради него и его спокойствия? Быть может, она обретет счастье в союзе с этим достойным человеком. Но почему она согласилась стать его женой теперь, именно теперь? И тут ему вспомнилось, что вдовствующая маркиза Ромеро, всемогущий друг великого инквизитора, - родная сестра дона Фабрицио.

До сих пор Софронизба предоставляла возможность говорить жениху, но когда распахнулись двери ярко освещенной гостиной, и были зажжены все свечи в мастерской, молодая девушка не смогла более выносить искусственную свою сдержанность и торопливо прошептала Моору: 'Отпустите слуг, заприте мастерскую и идите за нами'.

Моор поступил, как ему велели. Он и барон повиновались ей также, когда она велела посмотреть, нет ли кого в соседней комнате. Она сама приподняла занавес и заглянула даже в камин.

Художник еще никогда не видел ее такой бледной. С судорогами на лице и в плечах она вышла на середину комнаты, знаком подозвала к себе мужчин и сказала, прикрывая рот опахалом:

- Дон Фабрицио и я - одно и то же, в том свидетель Бог! Вам, дорогой учитель, угрожает большая опасность. Они знают о вчерашнем происшествии. Все о нем говорят. Мой жених навел справки; на вас подана жалоба, и инквизиция намерена вмешаться в дело. Доносчики называют вас еретиком, колдуном, заговорившим короля. Завтра или послезавтра они вас арестуют. Король в ужасном расположении духа. Папский нунций открыто спросил его, правда ли, что он вчера подвергся в вашей мастерской тяжкому оскорблению? Все ли готово к бегству? Моор утвердительно кивнул.

- Ну хорошо, - прервал барон свою невесту. - Теперь я прошу вас выслушать меня. Я отпросился в отпуск в Сицилию, чтобы испросить благословение моего отца. Мне нелегко будет расстаться именно теперь, накануне исполнения самых пламенных моих желаний, со Софронизбой, но она повелевает - я подчиняюсь, и подчиняюсь тем охотнее, что, если мне удастся спасти вас, новая, прекрасная звезда украсит мой небосклон.

- Но только скорее! - упрашивала Софронизба, судорожно схватившись за ручку кресла. - Вы должны повиноваться - я требую этого, я приказываю!

Моор поклонился, и дон Фабрицио продолжал:

- Мы трогаемся в путь в четыре часа утра. Вместо того чтобы обмениваться любовными клятвами, мы держали военный совет. Все уже обдумано. Через час к вам явятся мои слуги и потребуют портрет моей невесты. Вместо картины вы уложите в ящик ваш багаж. Около полуночи приходите ко мне. У меня есть паспорта для меня, для шести слуг, для курьера и для моего духовника. Патер Климентий пока скроется у моей сестры, а вы, переодевшись в его платье, поедете со мной. Согласны?

- Я вам от души благодарен, но как быть с моим старым слугой и с Ульрихом?

- Старик молчалив, дон Фабрицио, - вмешалась Софронизба. - А если еще ему наказать, чтобы он не болтал... Без него художник не может обойтись.

- Ну, пускай он едет с вами, - сказал барон. - Что касается Наваррете, то ему придется помочь нам в наведении преследователей на ложный след. Король подарил вам дорожную коляску. Велите закладывать ее в половине двенадцатого и выезжайте в ней из Альказара. Перед моей квартирой вы остановитесь и останетесь у меня. Наваррете, которого все знают благодаря его великолепным русым кудрям, останется при карете и поедет на ней по дороге в Бургос. Это собьет с толку погоню. К тому же он ловок и отличный наездник. Дайте ему вашего собственного коня, серого андалузского жеребца. Если его все-таки настигнут...

Здесь Моор прервал барона и сказал твердо и решительно:

- Нет, платить за свое спасение этой молодой жизнью было бы гнусно. Прошу вас, откажитесь от этой части вашего плана.

- Да ведь нет иного спасения! - воскликнул сицилиец. - Не забудьте, что если не сбить их с толку, они непременно возьмут ваш след, и тогда вы погибли!

- Однако все же... - начал было Моор, но Софронизба прервала его в сильном волнении восклицанием:

- Он вам всем обязан! Я знаю его. Где он?

- Обсудим дело хладнокровно, - предложил нидерландец. - Я не рассчитываю на милость короля, но, может быть, он в решительную минуту вспомнит о том, чем мы были друг для друга. Если же Ульрих станет добычей разъяренного льва, если его схватят...

- Я поручу моей сестре позаботиться о нем, - уверил барон.

Софронизба же распахнула дверь, торопливо вошла в мастерскую и стала громко звать:

- Ульрих! Ульрих!

Мужчины последовали за ней. Едва они переступили через порог, как услышали в ученической комнате голос Ульриха:

- Что там такое? Откройте дверь!

Дверь была открыта, и все трое увидели бледного юношу, который спрашивал дрожащим от волнения голосом:

- В чем дело? Что от меня требуется?

- Чтобы ты спас своего учителя! - воскликнула Софронизба. - Кто ты, трус, или же в груди твоей бьется благородное сердце художника? Боишься ли ты идти навстречу опасности, быть может, даже на смерть ради этого человека?

Юноша радостно воскликнул, как будто с его сердца свалилась пудовая тяжесть:

- Нет, нет! И если бы даже вопрос шел о моей жизни - тем лучше! Я готов! Посылайте меня, куда хотите, делайте со мной, что хотите! Он дал мне все, а я... я невольно предал его. Я должен во всем сознаться, а затем - хоть убейте меня. Я разгласил, разболтал... как дурак, как дитя... то, что я вчера случайно увидел здесь. Я, я один виноват в том, что они его преследуют! Простите меня, учитель, простите меня! Делайте со мной, что хотите. Бейте меня, хоть убейте - я все равно буду благословлять вас!

При последних словах молодой художник упал на колени перед своим учителем и с мольбой протянул к нему руки. Моор наклонился к нему и произнес серьезно, но ласково:

- Встань, бедное дитя. Я не сержусь на тебя.

И когда Ульрих встал, он поцеловал его в лоб и сказал:

- В тебе и вот в ней я не ошибся. Дон Фабрицио, поручите Наваррете покровительству маркизы и объясните ему, чего мы от него желаем. Было бы невыразимо грустно, если бы моя необдуманность и его легкомыслие привели к печальным последствиям. Ему самому будет приятно исправить, по возможности, свою ошибку. Удастся ли тебе спасти меня, Ульрих, или же я погибну, - все равно, ты останешься моим милым и дорогим товарищем.

Ульрих со слезами кинулся на шею своему учителю и, узнав, чего от него требовали, весь просиял и объявил, что для него нет ничего завиднее, как умереть за дорогого учителя.

Колокол придворной церкви ударил ко всенощной, и Софронизбе пришлось расстаться со своим учителем и другом, потому что она, как фрейлина королевы, обязана была сопровождать ее в церковь. Дон Фабрицио, из чувства деликатности, отвернулся, когда она стала прощаться с Моором.

- Если ты желаешь мне счастья, то сделай его счастливым. - шепнул ей учитель; она ничего не могла ответить и лишь кивнула головой. Он ее тихонько привлек к себе, поцеловал в лоб и сказал: - Есть жестокая, но все же утешительная поговорка: любить - сладко, отказываться от счастья - еще слаще. Ты до сих пор имела во мне друга; теперь ты имеешь и отца. Кланяйся твоим сестрам. Да благословит тебя Господь, дитя мое!

- И тебя, и тебя! - сквозь рыдания проговорила девушка. Так искренне, как в этот день, в богатой придворной церкви Альказара молилась Софронизба Ангвишола, вряд ли когда-либо кто-нибудь молился за другого. И, кроме того, невеста дона Фабрицио молилась еще о ниспослании ей внутреннего мира, спокойствия и силы, для того чтобы забыть первую свою любовь и исполнить то, что отныне стало ее долгом.

XIX

К исходу двенадцатого часа Моор сел в коляску, а Ульрих - на андалузского жеребца. Художник, сильно взволнованный, еще в мастерской простился со своим учеником, снабдил его на всякий случай кошельком с золотом и заверил, что он всегда найдет во Фландрии отца, отчий дом и любящего учителя.

Перед домом дона Фабрицио Моор вышел из коляски. Немного погодя, Ульрих с шумом захлопнул дверцы и громко крикнул кучеру, который уже привык к ночным поездкам Моора к королю: 'Вперед!' У городских ворот их было остановили, но стража хорошо знала коляску королевского любимца и его белокурого ученика и без дальнейших затруднений пропустила ее. Сначала ехали быстро, потом дали лошадям вздохнуть. Кучеру он сказал, что Моор вышел на второй станции и проедет до Авилы верхом, вместе с королем, а коляске велел дожидаться его там.

Всю дорогу он думал меньше о себе, чем о своем учителе. Если погоня пустилась в путь только утром и направилась по его следам, то Моор спасен. Ульриху известны были названия лежавших по дороге к Валенсии городов, и он постоянно соображал: теперь он тут, теперь он там, теперь он подъезжает к Таракону.

К вечеру они достигли известной крепости Авила, где он, согласно уговору, должен был покинуть коляску и попытаться спастись самостоятельно. Ему предстояло проехать через крепость, окруженную высокими стенами и глубокими рвами. Миновать ее не было возможности. Крепостные ворота оказались заперты, и подъемный мост убран. Он смело крикнул часового и показал ему паспорт. Караульный офицер пожелал видеть Моора. Ульрих уверил, что тот едет сзади верхом; но этот ответ не удовлетворил начальника караула: он приказал ему слезать с коня и следовать за ним к коменданту.

Тогда Ульрих дал шпоры своему коню и поскакал по той дороге, по которой только что приехал; но раздался выстрел, и благородное животное пало мертвым; всадника же схватили, повлекли в караул и подвергли строгому допросу.

Возникло подозрение, что Ульрих убил художника и завладел его казной, так как при нем нашли кошелек с золотом. В то же время, когда его заковывали, высланная за Моором погоня прибыла в Авилу. Начался допрос, сопровождавшийся пытками. Ульриху на голову надели мешок, который развязывали только для того, чтобы дать ему кусок черствого хлеба или глоток воды. Затем его крепко прикрутили к повозке, запряженной мулами, и поволокли в Мадрид по ужасной каменистой дороге. У него перехватывало дыхание, его кидало из стороны в сторону, он не в состоянии был ни говорить, ни мыслить; ему ежеминутно казалось, что настал его последний час, - но силы молодого организма брали верх, и он даже лишен был временного благодеяния обморока. Наконец его развязали и повели, не снимая, однако, с головы мешка, в маленькую темную каморку. Здесь с него сняли мешок, но зато наложили новые оковы.

Когда он остался один, и к нему возвратилась способность мыслить и рассуждать, он пришел к убеждению, что находится в темнице инквизиции. Вот эти отсырелые стены, вот узкие деревянные скамейки, вот то окошечко в потолке, о которых он слышал. Вскоре ему пришлось убедиться в том, что он не ошибся.

В течение недели его оставляли в покое, и все это время он не переставал упрекать себя в измене и проклинать судьбу, которая уже во второй раз в жизни делала его причиной гибели друга и благодетеля. Он проклинал самого себя, и когда вспоминал о 'слове', о 'счастье', то скрежетал зубами и сжимал кулаки. Его молодая душа была смущена, озлоблена, выбита из колеи. Он не видел никакого спасения, надежды, утешения. Он пробовал молиться Богу, Спасителю, Богородице, святым, но и молитва его не успокаивала. Ему казалось, что они не чувствуют никакого сострадания к нему, положившемуся, как безумец, на свое счастье, и не желают помочь ему.

Но вскоре к нему возвратилась юношеская бодрость и способность молиться: он обрел и то, и другое на допросе, при пытке.

Прошли недели и месяцы. Он все еще сидел в душной темнице, закованный в цепи, на хлебе и на воде, ежеминутно ожидая смерти; но, примирившись сам с собою, не унывал. На дыбе он, казалось ему, искупил свою вину и снова приобрел право на похвалу своего учителя, на одобрение живых, на прощение со стороны мертвых.

Руки и ноги его были жутко обезображены пыткой, и осматривавший их врач с удивлением покачал головой, когда эти раны стали заживать. Ульрих радовался им, потому что оставшиеся после них шрамы были живыми свидетелями того, что он не выдал своего благодетеля и сумел умолчать даже при жесточайшей пытке о том, куда скрылся Моор. Пусть они снова принимаются за свое дело, пусть жгут его и вытягивают из него жилы - от него они ничего не узнают.

И перед ним в ярких красках проносилось прошлое. Он видел, как наяву, свою без вести пропавшую матушку, и отца, и Руфь, и Пелликана. Моор ласково глядел ему в лицо. Особенно радостно становилось у юноши на душе, когда он вспоминал об искусстве и о своей последней работе, и он охотно пошел бы еще и еще раз на дыбу, если бы был уверен, что это даст ему возможность создать еще такие или лучшие произведения.

'Искусство!' - не это ли то пресловутое 'слово'?.. Что означают в сравнении с ним жалкие земные дары счастья - красивые платья, вкусные яства, богато убранные покои и нежные взгляды прелестных глаз, расточаемые направо и налево? Лучше есть сухой хлеб и быть великим художником, чем вести богатую, роскошную, но бесплодную жизнь!

Так проходили месяцы, и в эти месяцы Ульрих созрел более, чем при других обстоятельствах он созрел бы за целые годы.

Наконец настал день, когда благодаря влиянию маркизы Ромеро перед ним растворились двери тюрьмы. Его еще раз повели к допросу и убеждали сознаться; а затем вдруг, совершенно неожиданно для него, ему объявили, что он свободен. Тюремщик снял с него тяжелые оковы и помог ему надеть то платье, в котором он был схвачен. Затем на голову его снова накинули мешок и повели по лестнице и мостовой, по пыли и по траве в маленький двор заброшенного домика в одном из предместий Мадрида. Там они его бросили, и он прежде всего поспешил освободить свою голову из мешка.

Как приятно было дышать свежим, чистым воздухом, как радостно вздымалась его грудь! Он расправил руки, как собирающаяся лететь птица расправляет крылья, ударил себя ладонями по лбу и бросился из дворика на улицу так стремительно, как будто его опять собирались поймать и засадить в душную темницу.

Прохожие с недоумением смотрели на него, и не без основания, так как костюм его сильно пострадал во время поездки из Авилы в Мадрид, шляпа затерялась дорогой, а господа инквизиторы не позаботились заменить ее новой, считая совершенно достаточным, что они позволили Ульриху вынести из тюрьмы свою голову. Кружевные воротничок и манжеты висели лохмотьями, роскошные белокурые волосы его в беспорядке ниспадали на плечи, лицо сильно исхудало, глаза как будто сделались больше, а на верхней губе и на подбородке выросли за это время усики и бородка. Ему было всего восемнадцать, но на вид теперь можно было дать больше, и, судя по его серьезному и сосредоточенному лицу, следовало бы считать взрослым.

Ни у кого и ничего не спрашивая, Ульрих все бежал вперед. Наконец он попал на многолюдную улицу и умерил шаги. Полно, в Мадриде ли он? Да, несомненно в Мадриде, вон виднеется и хорошо известная ему синяя цепь Гвадаррамских гор, вот идет ему навстречу тореадор, которым он часто любовался в цирке, а вот и ворота, через которые он выехал из Мадрида вместе с художником.

Значит, он в Мадриде. Но что ему теперь делать? Хорошо, что ему вместе с одеждой возвратили и кошелек с деньгами. Он стал шарить по карманам, но вместо золотых нашел в кошельке лишь несколько серебряных монет, которых, как он хорошо помнил, у него не было. Он зашел в харчевню, спросил себе говядины и вина, которых не ел и не пил уже в течение нескольких месяцев, и решился разыскать дона Фабрицио.

Придя к дому последнего, он встретил у ворот привратника, который сначала грубо велел ему проходить; но когда он назвал свое имя, тот любезно пригласил его войти и объявил ему, что дон Фабрицио со своей супругой гостят на даче у маркизы Ромеро; он прибавил, что господа вернутся во вторник и, без сомнения, окажут ему ласковый прием, ибо они уже несколько раз справлялись о нем. Привратник добродушно заметил, что, должно быть, молодой господин - иностранец, так как в Мадриде принято носить шляпу.

Тут только Ульрих вспомнил, что он все время разгуливал без шляпы; но прежде чем удалиться для покупки ее, он спросил привратника, не знает ли он, что стало с Моором?

Ура! Он был спасен. Несколько дней тому назад донья Софронизба получила от него письмо из Фландрии; это привратник знал наверняка, так как жена его служила горничной у госпожи баронессы.

Вне себя от радости и счастья, Ульрих поспешил купить себе шляпу и направился к Альказару. У ворот дворца стоял уже не старик Санто, отец прелестной Кармен, а новый молодой привратник, который встретил его очень грубо. Он сообщил, что Моор уже давно куда-то исчез, прибавив, что если он, Ульрих, не уйдет сейчас же, то он его отведет на гауптвахту как подозрительного человека, желающего проникнуть во дворец. Оскорбленный грубостью привратника, Ульрих стал возражать, и, слово за слово, между ним и привратником завязалась перебранка. В это время к воротам подошла красивая женщина, с черной мантильей на голове, с веткой гранатового цвета в волосах и на груди.

Ульрих тотчас же узнал ее: это была Кармен, вышедшая замуж за нового привратника и принесшая ему в приданое должность своего отца.

- Кармен! - воскликнул Ульрих, заметив красивую молодую женщину, и затем самоуверенно прибавил: - Эта сеньорита знает меня.

- Я? - спросила Кармен, сделав презрительную гримасу и оглядывая не блестящий костюм молодого человека. - Я вас не знаю. Кто вы такой?

- Я ученик Моора, Ульрих Наваррете. Неужели вы не помните?

- Вы ошибаетесь; я вас не знаю. - И с этими словами она закрыла свой веер и пошла дальше.

Ульрих пожал плечами и обратился к привратнику вежливее, чем прежде. К счастью для него, к воротам подошел камердинер живописца Челло, занимавшего теперь квартиру Моора, который изъявил готовность доложить о нем своему господину.

Ульрих последовал за приветливым Пабло во дворец, и на каждой ступени ему припоминалось то или другое из прежней его жизни; а когда он вошел в переднюю, и из соседней комнаты на него пахнуло запахом масляной краски, он потянул в себя воздух с таким удовольствием, как час тому назад чистый Божий воздух.

Какой прием ожидал его? Захочет ли придворный живописец оказать покровительство ученику и любимцу впавшего в немилость Моора? Челло не был похож на фламандца; это был человек минуты, постоянно сообразовывшийся с обстоятельствами, то гордый и надменный, то веселый и общительный. Каков-то он сегодня? Но Ульриху некогда было долго размышлять, так как вскоре после того как его покинул Пабло, дверь распахнулась, и все семейство Челло радостно поспешило ему навстречу. Изабелла впереди всех, за нею следовал Санчес, далее сам Челло, потом тучная, расплывшаяся мать семейства, которую Ульрих ранее редко видел, потому что она почти весь день проводила в своей постели; позади всех шла дуэнья Каталина с кисло-сладкой улыбкой на устах.

Прием, оказанный ему, был самым радушным и сердечным. Изабелла схватила его руку обеими руками, как бы желая убедиться, действительно ли это он, и затем, пристально вглядевшись в него, задумчиво покачала головой. Санчес обнял его и стал кружиться с ним по комнате, отец крепко жал ему руки, а мать обратилась к старой дуэнье и воскликнула:

- Боже, что сталось с этим красавцем-юношей! Как он похудел! Ступай сейчас к Диего на кухню, Каталина, и принеси ему чего-нибудь поесть и попить.

Наконец его повели в соседнюю комнату. Мать тотчас же грузно опустилась на диван, а другие стали расспрашивать его о том, что с ним было, откуда он попал к ним, и многое другое.

Ему уже не хотелось есть, но тем не менее госпожа Петра заставила его уничтожить целого каплуна, поставленного прямо ему на колени. На лицах всех присутствующих выражалось участие, одобрение, сострадание; наконец Челло сказал:

- Теперь ты останешься у нас, Наваррете. Король, конечно, все еще сердит на Моора, но у нас ты будешь в безопасности. Тебя ко мне точно небо послало. Я только что хотел выписать себе помощника из Венеции. Конечно, ты можешь оставаться в таком виде, но благодаря Святой Деве и Моору у тебя не будет недостатка в деньгах. Их у нас найдется порядком. Донья Софронизба вручила мне для тебя сто дублонов25, вон они лежат там в шкафу и с нетерпением поджидают тебя. Они в твоем распоряжении. Твой учитель, мой учитель, великий учитель всех художников, наш Моор переслал их тебе. В таком виде я тебя уже не выпущу на улицу. Смотри-ка, Изабелла, вон рукав болтается на двух ниточках, а локоть запросил есть. Легонькая одежда, нечего сказать. Санчес, ты сейчас же отправляйся с ним к портному, к Оливерио... или нет, не сегодня: сегодня мы все останемся здесь, все вместе. И Геррера придет из Эскуриала. Не правда ли, дамы не взыщут за неблестящий костюм? Да, и вот еще что! Кто же выберет бархат и кружева для нашего молодого щеголя? Ведь он всегда любил хорошо одеваться. Я как будто сейчас вижу улыбающееся лицо Моора при виде придуманных Наваррете сборок и бантов. Ну хорошо, мой милый, что ты отыскался. Мне бы следовало заколоть теленка по случаю возвращения блудного сына, но мы люди маленькие, вместо теленка - каплун, и то сойдет! Но ты ничего не пьешь. Изабелла, да налей же ему! Ай, ай, ай, а эти шрамы на шее и на руках! Потребуется немало кружев для того, чтобы прикрыть их. Нет, брат Ульрих, это почетные рубцы, и ты можешь гордиться ими! Дай-ка я поцелую этот широкий шрам на шее. Ты славный, храбрый юноша, и увидишь, когда-нибудь явится красавица, которая последует моему примеру. Ах, если бы Антонио был здесь! Вот тебе еще один поцелуй за него, и еще, и еще. Прими эти поцелуи не от меня, а от имени искусства, которому ты сохранил великого Моора.

Поцелуй художника от имени искусства - это было получше, чем поцелуй прекрасной Кармен.

Челло сам был замечательным художником, и между ним, Моором и архитектором Геррерой, который не замедлил прибыть, существовали самые дружеские отношения.

С каким радостным чувством Ульрих в этот день улегся в постель, как легко ему было молиться и какой подробный отчет он отдавал в уме далеким, но милым ему существам о своих приключениях!

На следующее утро он отправился с туго набитым кошельком в город и вернулся в квартиру Челло в новом, красивом костюме, с подстриженными и тщательно расчесанными локонами. Цирюльник красиво закрутил ему кверху его пробившиеся усики. Правда, он был несколько худощав, но в нем уже виделся будущий красавец-мужчина.

XX

Около полудня Челло позвал Ульриха в большую мастерскую Моора. В ней уже не царствовал прежний порядок, замечалось отсутствие заботливой руки Софронизбы. Мольберты с незаконченными картинами и эскизами стояли в разных углах; платья, ковры, оружие разбросаны были по столам, креслам и даже на полу; на камине и на статуе Юлия Цезаря висели завядшие лавровые венки. Между мольбертами расхаживали шесть любимых кошек живописца, а седьмая, только что окотившаяся белая кошечка, лежала на особо сделанной для нее кроватке и кормила своих котят. Два желто-синих попугая и несколько какаду качались в медных кольцах перед растворенным окном и неистово кричали, а слуга-негр ползал по полу и вытирал его мокрой тряпкой, по временам радостно улыбаясь, потому что Челло имел обыкновение распевать за работой, а негр был большой любитель музыки. Словом, нельзя было узнать тихой, скромной, содержавшейся в порядке мастерской фламандца.

Георг Эберс - Слово (Ein Wort). 3 часть., читать текст

См. также Георг Эберс (Georg Ebers) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Слово (Ein Wort). 4 часть.
Но и в этом хаосе создавались великие художественные творения. У испан...

Слово (Ein Wort). 5 часть.
- Они выберут тебя, они не могут не выбрать тебя, - торопливо прервала...