Георг Эберс
«Жена бургомистра (Die Frau Burgemeisterin). 3 часть.»

"Жена бургомистра (Die Frau Burgemeisterin). 3 часть."

- С живописцами и людьми, преданными музыке!

- Лучше сказать, с художниками самого высокого образа мыслей. Иногда она превосходила всех их своим необыкновенным остроумием!

- Иногда?

- Да, только иногда, поскольку у нее бывали и тяжелые, страшно тяжелые часы и дни, но как в апрельский день солнечное сияние заменяется дождем, так и у нее сомнение в нужности своего существования могло сменяться избытком жизнерадостности!

- Странный характер! Вы знаете, где она скончалась?

- Нет, сударыня! Однажды вечером она получила из Милана письмо, в котором были, вероятно, какие-нибудь дурные известия, а на следующий день уехала, не простившись.

- И вы не пытались последовать за ней?

Вильгельм покраснел и со смущением ответил:

- У меня не было никакого права сделать это, и вскоре после ее отъезда я заболел и был при смерти!

- Вы любили ее?

- Милостивая госпожа, я должен просить вас...

- Вы любили ее! А она отвечала вам взаимностью?

- Госпожа фон Гогстратен, мы знаем друг друга только со вчерашнего дня.

- Простите, но если вы исполните мое желание, то вероятно, что мы видимся не последний раз, хотя мой двойник, наверное, не та дама, про которую я думала. До свидания! Вы слышите, меня опять зовут без конца. Вы пробудили во мне участие к вашей странной подруге, и как-нибудь в другой раз вы расскажете мне поподробнее о ней. Вот еще что: может ли честная девушка без стыда для себя разговаривать с вами?

- Конечно, если вы не боитесь говорить о благородной даме, у которой не было другого защитника, кроме себя самой.

- А вы, вы не забывайте! - воскликнула Хенрика и убежала из комнаты.

Музыкант задумчиво шел к себе домой. Может быть, Изабелла была родственницей Хенрики. Он рассказал ей почти все, что знал сам о внешних обстоятельствах жизни Изабеллы, и уже это, может быть, давало Хенрике право называть ее авантюристкой. Ему было больно услышать это слово, а вопрос девушки, любил ли он чужестранку, волновал его и казался ему навязчивым и неприличным. Да, он страстно и глубоко любил ее; да, ему тяжело было перенести разлуку с Изабеллой и не быть больше для нее добрым товарищем и надежным другом. Ему стоило большой борьбы скрывать от нее свои чувства, и он понимал и чувствовал, что, невзирая на боязнь быть отвергнутым и осмеянным, он все-таки не выдержит и откроется ей. Все его сердечные раны раскрылись снова, когда он вспомнил ее внезапный отъезд из Рима.

С трудом одолев тяжелую болезнь, Вильгельм, побледневший и с израненными крыльями, вернулся на родину, и потребовалось много месяцев, прежде чем он снова с прежней истинной радостью принялся за свое искусство. Вначале воспоминания об Изабелле не заключали в себе ничего, кроме горечи, но теперь он достиг после тихой и упорной борьбы, если не забвения, то по крайней мере более спокойного чувства при мысли о той, чья память была ему так дорога и священна. Сегодня прежняя борьба готова была снова начаться, но он не хотел отдаваться ей и не позволил себе вызвать в своей душе образ Изабеллы во всей его прелести.

Хенрика вернулась к тетке глубоко взволнованная. Была ли авантюристка, про которую говорил Вильгельм, то единственное существо, которое она любила со всей искренностью своей пылкой души? Была ли Изабелла ее исчезнувшей сестрой? Многое говорило против этого, но все же это казалось возможным. Она терзала себя этими вопросами, и так как тетка не оставила ее в покое, то ее головная боль делалась все невыносимее, и она все яснее сознавала, что лихорадка, с расслабляющим действием которой она боролась вот уже несколько дней, наконец пересилит ее.

IX

Через три дня после разговора с Хенрикой Вильгельму пришлось проходить вечером по Дворянской улице мимо дома Гогстратенов.

Не доходя до него, он заметил двух мужчин, шедших ему навстречу. Слуга нес перед ними фонарь.

Вильгельм напряг все внимание. Слуга взялся за молоток у двери. Свет от его фонаря осветил лица мужчин. Оба были ему немного знакомы.

Невысокий, красивый старик в остроконечной шапке и коротком черном бархатном плаще был аббат Пикар, веселый парижанин, который лет десять тому назад приехал в Лейден и занимался преподаванием французского языка в богатых домах города. Он был также учителем Вильгельма, но отец музыканта, который был сборщиком податей, знать не хотел остроумного аббата, потому что тот оставил свою милую Францию ради каких-то неприятных делишек, и господин Корнелиус чутьем угадывал в нем испанского шпиона. Другой был седой человек необыкновенной толщины, которому потребовалось очень много материи на плащ, отороченный мехом; это был синьор Лампери, антверпенский представитель большого итальянского торгового дома Бонвизи. Он ежегодно вместе с аистами и ласточками являлся по своим делам на несколько недель в Лейден и во всяком питейном заведении бывал желанным гостем как неистощимый рассказчик забавных историй. К ним присоединился, прежде чем они вступили в дом, третий незнакомец, перед которым двое слуг несли фонари. Его высокая фигура была закутана в широкий плащ. Он также стоял на пороге старости и также не был совсем чужим для Вильгельма, поскольку монсеньор Глориа, часто приезжавший в Лейден из Гарлема, был покровителем благородного искусства музыки и снабдил молодого музыканта, когда он предпринял путешествие в Италию, несмотря на его еретическую веру, ценными рекомендательными письмами.

Когда дверь затворилась за этими тремя лицами, Вильгельм продолжил свой путь. Дворецкий Белотти сказал ему вчера, что молодая госпожа кажется ему совсем больной, но, так как старая дама принимала сегодня гостей, то, вероятно, племяннице ее стало лучше.

Первый этаж дома Гогстратенов был в этот вечер ярко освещен, но во втором этаже только из одного окна лился на Дворянскую улицу тихий и ровный свет. Та, перед которой горела лампа, сидела около тяжелого стола, прижавшись лбом к мраморной доске. Хенрика находилась совершенно одна в большой, чрезвычайно высокой комнате, которую ее тетка отвела ей в доме.

За ширмами из толстой пожелтевшей парчи стояла ее кровать, тяжелая, массивная, чудовищной ширины. Вся остальная обстановка также отличалась массивностью и потертой роскошью. Всякий стул, всякий стол имел такой вид, как будто бы он был взят из залы, предназначенной для устройства празднеств и покинутой. В этой комнате было все необходимое, но все было в высшей степени неуютно и неприветливо, и, вероятно, никому не пришло бы в голову, что здесь живет молодая девушка, если бы на длинном диване с жесткими подушками не стояла прислоненная к камину большая позолоченная арфа.

Голова Хенрики пылала, но ноги ее, хотя она и обвязала теплым платком всю нижнюю часть тела, едва не застывали на каменном полу, лишенном какого бы то ни было ковра.

Немного спустя после того как в дом ее тетки вошли трое господ, по лестнице на второй этаж поднималась женская фигура. Хенрика со свойственной ей чуткостью уловила тихий шорох атласных башмаков и шуршание шелкового шлейфа уже задолго до того, как поднимавшаяся достигла ее комнаты, и, учащенно дыша, выпрямилась во весь рост.

Не постучавшись, госпожа фон Гогстратен открыла своей сухощавой рукой дверь и подошла прямо к племяннице. Пожилая дама была когда-то красива, но теперь и в этот час она производила странное и неприятное впечатление. Ее сгорбленное тощее тело было одето в длинное со шлейфом платье из тяжелого красного шелка. Маленькая голова совершенно утопала в брыжах, целом кружевном здании чудовищной высоты и ширины. На ее поблекшей коже, которая виднелась в вырезе платья на груди, висели длинные цепи жемчугов и блестящих драгоценных каменьев, а над затейливыми рыжеватыми венецианскими локончиками возвышалась наколка светло-голубого бархата, украшенная страусовыми перьями. Она распространяла вокруг сильное благоухание душистых эссенций. Должно быть, она и сама находила его слишком сильным: большой, отливающий различными цветами веер в ее руке был в постоянном движении и начал особенно энергично колебаться, когда на ее короткое 'скорей, скорей!' последовал решительный ответ:

- Нет, тетя!

Но этот отказ вовсе не сбил с толку старую даму, и она только еще решительнее повторила свое 'скорей, скорей!', прибавив в виде объяснения значительным тоном:

- Пришел монсеньер. Он хочет послушать тебя!

- Много чести, - ответила девушка, - много чести! Сколько раз мне повторять вам: я не пойду!

- Можно спросить почему, моя прелесть? - осведомилась старуха.

- Потому что я совсем не подхожу к твоему обществу, - горячо заговорила Хенрика, - потому что у меня болит голова и я чувствую жар, потому что я не могу сегодня петь, потому, потому... Умоляю тебя, оставь меня в покое!

Старуха опустила веер и холодно спросила:

- Ты пела два часа тому назад? Да или нет?

- Да!

- Ну, значит головная боль уж не так сильна; Дениза поможет тебе одеться.

- Если она придет, я отошлю ее прочь! Когда я раньше играла на арфе, я сделала это для того, чтобы заглушить боль. На несколько минут это помогло, но теперь в голове стучит еще вдвое сильнее, чем прежде.

- Пустые отговорки.

- Думай, что хочешь. Вот мое последнее слово: если бы я даже чувствовала себя в эту минуту здоровее, чем белка в лесу, я все-таки не сошла бы больше вниз, к твоим гостям. Я останусь здесь, знай это. Я останусь здесь, даю тебе мое слово, а я такая же Гогстратен, как и ты!

Хенрика встала и посмотрела прямо на свою притеснительницу глазами, сверкавшими неприязненным огоньком.

Веер задвигался сильнее в руках старой дамы, и ее выдающийся вперед подбородок задрожал. Она вымолвила коротко:

- Твое последнее слово? Значит нет, нет?

- Разумеется, нет! - воскликнула девушка с непочтительной решительностью.

- У каждого своя воля, - произнесла старуха и повернулась к дверям. - Что слишком пестро, то уж так и останется слишком пестрым. Твой отец не поблагодарит тебя за это...

С этими словами госпожа фон Гогстратен подобрала длинный шлейф своего платья и пошла к дверям, но тут она остановилась и еще раз вопросительно взглянула на Хенрику. Девушка отлично заметила колебание тетки, но, не удостаивая даже возразить на скрытую в последних словах угрозу, она намеренно повернулась к ней спиной.

Как только дверь закрылась, девушка снова упала на стул, прижалась лбом к мраморной доске стола и долго оставалась в таком положении. Потом вдруг, точно повинуясь какому-то настойчивому призыву, она быстрым и резким движением встала с места, откинула крышку своего ларца, разбросала далеко вокруг себя по каменному полу чулки, корсеты и башмаки, попадавшиеся ей под руку, и только тогда выпрямилась снова, когда нашла несколько листочков бумаги для писем, которые она еще в замке отца положила вместе с другими своими вещами.

Встав с колен, она почувствовала головокружение, но удержалась на ногах, положила на стол листочки бумаги, записную книжку и придвинула большую чернильницу, уже несколько дней стоявшую в ее комнате, и сама села за стол.

Глубоко откинувшись в кресло, она начала писать. Книга, служившая ей подставкой, лежала у нее на коленях, бумага - на книге. Скрипя и задевая, гусиное перо выводило на белых листочках большие косые буквы. Писать не было непривычным делом для Хенрики, но сегодня это, должно быть, давалось ей несказанно трудно, потому что на ее высоком лбу появились легкие капли пота, горькая складка боли сложилась вокруг рта, и каждый раз, написав несколько строчек, она закрывала глаза или с жадностью пила воду из стоявшего подле нее большого кувшина.

В большой комнате было совершенно тихо, но изредка тишина прерывалась своеобразным шумом и звуками, проникавшими из столовой, расположенной этажом ниже, как раз под ее комнатой. Звон стаканов, громкий, звонкий, веселый смех, отдельные мотивы игривого любовного романса, крики 'виват!' или резкий звук разбиваемого в порыве веселости бокала доносились до нее то раздельно, то вместе. Ей хотелось не слышать всего этого, и все-таки она не могла не слышать и в раздражении крепко стискивала белые зубы. Но при этом перо ее все-таки не оставалось в покое.

То, что она написала в этот час, были отрывочные или длинные, до непонятности запутанные фразы без внутренней связи. Здесь были пропуски, там повторялись по два и по три раза отдельные слова. Все вместе напоминало письмо, написанное сумасшедшей, и все-таки в каждой строчке, в каждом повороте пера с одинаковой страстной тоской выражалось одно желание: прочь отсюда, подальше от этой женщины и из этого дома!

Девушка писала отцу. Она просила его забрать ее наконец отсюда, увезти ее или велеть увезти. Дядя Матенессе ван Вибисма, говорила она, кажется, ленивый вестник; он и сам прежде находил удовольствие в вечерах тети, которые ей, Хенрике, внушали полнейшее отвращение. Если отец будет принуждать ее оставаться здесь, она исчезнет вслед за своей сестрой. Затем она описывала свою тетку и ее образ жизни: в ярких красках она изобразила мучительные дни и ночи, проведенные в доме старой девы, которая постоянно оскорбляла ее своими требованиями и назойливостью.

Внизу часто раздавался такой же хохот и происходила такая же пирушка, как сегодня. Но это еще не все: Хенрика должна была всегда сидеть с гостями тетки, людьми старше ее и притом распущенными, легких нравов и французского или итальянского происхождения. Когда она описывала эти собрания, ее щеки, и без того румяные, покрылись густой краской, и буквы делались все больше и больше. То, что для увеселения тетки рассказывал аббат, выкрикивал итальянец и осуждал, улыбаясь и слегка покачивая головой, монсеньор, было так бесстыдно и нахально, что ей не хотелось пачкаться, повторяя это.

Честная ли она девушка, или нет? Если да, то лучше терпеть голод и холод, чем хоть раз еще присутствовать на такой пирушке. Когда же столовая пустовала, Хенрике предъявлялись другие неслыханные требования: тогда являлась на сцену тетка, не выносившая одиночества ни на одно мгновение, больная и страдающая, и она должна была ходить за ней. Что она с удовольствием и охотой помогает страждущим, писала она, это она достаточно доказала на больных оспой деревенских детях; но, когда тетка страдает бессонницей, тогда она должна сидеть около нее, держать ее руку и до самого утра слушать, как она то всхлипывает, стонет и боится, то начинает проклинать себя самое и предательский мир. Она, Хенрика, вошла в этот дом сильной и здоровой, но все эти условия, отвращение и раздражение совершенно расстроили ее здоровье.

Девушка писала до самой полуночи. Буквы становились все менее отчетливыми, а строчки все неправильнее и кривее, пока наконец на словах: 'Моя голова, моя бедная голова! Вы увидите, я сойду с ума. Прошу, умоляю вас, дорогой и строгий отец, возьмите меня домой. Я опять кое-что слышала, что к Анне...' - глаза ее заволоклись туманом, она выронила из рук перо и без чувств откинулась на спинку кресла.

В таком положении она и осталась до тех пор, пока хохот и звон стаканов внизу не затихли, и гости не покинули дом тетки.

Камеристка Дениза заметила свет в комнате молодой синьорины. Она вошла в ее комнату и, напрасно употребив все усилия пробудить ее, позвала свою госпожу. Та последовала за своей горничной и, поднимаясь по лестнице, бормотала:

- Заснула... Скука - ничего больше! Внизу с нами ей было бы веселее... Она посмеялась бы! Тяжелая кровь! 'Люди из масла', - говорит король Филипп. Этот сумасшедший Лампери сегодня совсем расшалился, а Пикар говорит такие вещи, такие вещи...

Большие глаза старушки были масляные от вина, и она быстро обмахивалась веером, чтобы несколько умерить жар щек.

Остановившись около Хенрики, она позвала ее по имени, потрясла ее и брызнула на нее сильно пахнущей водой из большой, отделанной в золото жемчужины, служившей флаконом для духов и висевшей у ее пояса. Так как, несмотря на все это, племянница ее бормотала только непонятные слова, то она приказала горничной принести ящичек с лекарствами.

Дениза удалилась, и тут тетка заметила письмо Хенрики. Она подвинула его ближе к своим глазам, прочитала с усиливавшимся раздражением страницу за страницей, наконец бросила на пол и опять попыталась растолкать племянницу, но напрасно.

Между тем дворецкий Белотти, узнав о том, что Хенрика тяжело заболела, из расположения к молодой девушке послал, на собственный страх и риск, за врачом, а также велел позвать вместо постоянного домашнего духовника капеллана Дамиана. Затем он отправился в комнату больной.

Но прежде чем он переступил через порог, старая дама в сильнейшем раздражении закричала ему:

- Белотти, ну, что вы скажете, Белотти? Болезнь в доме, может быть, заразная болезнь, может быть, даже чума!

- Нет, это, кажется, простая лихорадка, - спокойно возразил итальянец. - Подите сюда, Дениза, мы вдвоем перенесем синьорину на кровать. Скоро придет доктор.

- Доктор? - воскликнула старая дама, ударив веером по мраморной доске стола. - Кто позволил вам, Белотти!...

- Мы христиане, - не без достоинства прервал ее слуга.

- О да, конечно! - воскликнула старуха. - Делайте, что хотите, зовите, если можете; но Хенрика не может оставаться здесь. Зараза в доме, чума, черная доска!

- Ваше сиятельство изволит без нужды беспокоиться. Надо же выслушать сначала диагноз врача.

- Я не хочу его слышать, я не хочу ни чумы, ни оспы. Вы сейчас же спуститесь вниз, Белотти, и велите приготовить носилки. В задней части дома есть 'кавалерская' комната, которая стоит пустой.

- Но, ваше сиятельство, там темно и так сыро, что вся северная стена покрыта плесенью.

- Тогда велите проветрить и вычистить ее. Что значит подобная нерешительность? Вы должны повиноваться. Понимаете ли вы меня, сударь?

- Эта комната не годится для больной племянницы моей милостивой госпожи, - вежливо, но решительно возразил Белотти.

- Не годится? И вы в этом так уверены? - высокомерно спросила госпожа. - Ступай вниз, Дениза, и вели принести сюда носилки. Хотите вы еще что-нибудь сказать, Белотти?

- Да, сударыня, - ответил итальянец дрожащим голосом. - Я прошу вас, ваше сиятельство, уволить меня...

- Уволить вас от службы?

- С позволения вашего сиятельства, да, от службы.

Старуха съежилась, крепко прижала обе руки к вееру и сказала:

- Вы обидчивы, Белотти.

- Нет, милостивая госпожа, но я стар, и меня страшит мысль, что я, по несчастью, могу заболеть в этом доме.

Старая дева пожала плечами и крикнула, обращаясь к камеристке:

- Носилки, Дениза! Вы свободны, Белотти!

X

За ночью, в которую в дом Гогстратенов вкрались болезнь и страдания, наступило великолепное утро. Снова аистам было отлично обитать в Голландии, и с веселым, радостным шумом полетели они в луга, озаренные ярким солнечным сиянием. Это был такой день, какие иногда дарит людям конец апреля, как будто желая показать, что они воздают слишком много почета его многопрославленному преемнику, маю, и слишком мало ему самому. Но апрель мог хвалиться уже тем, что весна родилась в его доме, тогда как его цветущий наследник только укрепляет силы весны и развивает ее красоту.

Было воскресенье, а кто в Голландии в такие дни ходит при звоне колоколов по залитым солнцем дорогам через усеянные цветами луга, на которых пасутся бесчисленные стада рогатого скота, рунных овец и ухоженных лошадей, встречаясь с крестьянами в чистых одеждах, крестьянками с красивыми, светлыми золотыми бляшками под белоснежными кружевными чепцами, не работающими горожанами в пестрых нарядах и свободными от школьных занятий детьми, - тому легко может показаться, что и сама природа оделась в праздничный убор и в своей светлой зелени, яркой лазури и цветочном богатстве сверкает пышнее, чем в будни.

Праздничное настроение сегодня охватило и горожан. Они толпами шли за город пешком или ехали в тяжелых, переполненных повозках, или плыли по Рейну в пестро размалеванных лодках. Им хотелось с женами и детьми воспользоваться свободными часами праздничного дня, поесть крестьянского хлеба, желтого масла и свежего сыра, выпить молока и холодного пива.

Музыкант Вильгельм уже давно окончил в церкви свою игру на органе, но не отправился со сверстниками за город; в такие дни он пользовался свободным временем для более далеких путешествий, при которых его обувь не играла, впрочем, ровно никакой роли.

На крыльях фантазии, быстрее ветра проносился он над родной равниной, через вершины и долины Германии, через Альпы прямо в далекую Италию. У него было отличное местечко, где он забывал настоящее с его будничной действительностью, вспоминая о прошлых днях в дальней стране: его братья, Ульрих и Иоганн, бывшие также музыкантами, без зависти признавали превосходство таланта Вильгельма и помогали ему развивать его; они-то во время пребывания Вильгельма в Италии оборудовали для него хорошенькую комнатку на узкой стороне высокой крыши своего родного дома, из которой широкая дверь вела на маленький балкон. Здесь стояла деревянная скамейка, на которой любил сидеть Вильгельм, следя взором за полетом своих голубей, задумчиво глядя вдаль или, когда им овладевало творческое настроение, прислушиваясь к звукам, которые вырывались из его груди.

С высоты этого дома, стоявшего особняком, открывался прекрасный обзор: отсюда можно было видеть почти так же далеко, как с городского шпица, древней римской башни, стоявшей посередине Лейдена. Родной город Вильгельма располагался среди бесчисленного множества рукавов реки и каналов, перерезывавших луга, словно паук посреди своей паутины. Красные кирпичные стены городского вала, омываемые темными водами крепостных каналов, с их башнями и бастионами, окружали красивый город, как повязка окружает головку девушки венком из слабо связанного терновника; стены были опоясаны широким, во многих местах прерывающимся кольцом шанцев и бастионов. Между укреплениями и городскими стенами пасся рогатый скот горожан, а около укреплений и далеко за ними разместились деревни и мызы.

В этот ясный апрельский день можно было разглядеть, смотря на север, Гарлемское море; на западе по ту сторону едва распустившейся листвы Гаагского леса лежали дюны, самой природой воздвигнутые на защиту страны от грозного напора волн. Их длинная холмистая цепь была тверже и неприступнее для натиска разбушевавшейся стихии, нежели земляные укрепления и шанцы Альфена, Лейдендорфа и Валькенбурга, - трех сильных крепостей на берегу Рейна, построенных для удержания вражеских войск. Рейн! Вильгельм смотрел вниз на узкую и тихую реку и сравнивал ее с королем, низвергнутым с престола, лишенным власти и величия, но полным человеколюбивого стремления распространять довольство даже при тех ничтожных средствах, которые у него остались. Музыкант знал прекрасный и нераздельный немецкий Рейн и часто уносился по нему душой на юг, но еще чаще мечты заставляли его совершать гигантский прыжок на озеро Лугано, жемчужину южноальпийской страны, и при воспоминаниях о нем и Средиземном море его внутренним очам представлялись изумрудная зелень, лазурь небес и золотой свет; и в такие часы все, о чем он думал, в его груди слагалось в гармонию и прекрасную музыку.

А его поездка из Лугано в Милан! Экипаж, привезший его в город Леонардо, был скромен и слишком переполнен, но Вильгельм увидел в нем Изабеллу! А Рим, Рим, благородный, незабвенный Рим, в котором люди перерастают сами себя и, пока остаются там, находят в себе неведомые силы и способности, Рим, по которому мы начинаем так тосковать, едва он остается за нами.

Только на Тибре Вильгельм вполне понял, что такое искусство, его прекрасное искусство. Здесь, около Изабеллы, для него открылся новый мир; но цветы, которые распустились в его сердце в Риме, были застигнуты резким морозом, и он знал, что они погибнут и уже никогда не принесут плодов. Но сегодня ему удалось восстановить ее образ перед своим внутренним взором во всей ее юной красоте и вспоминать об Изабелле не как о потерянной возлюбленной, но как о доброй подруге; мечтать о небе, синем, как бирюза и легкая лазурь, о стройных колоннах и пенящихся источниках, об оливковых рощах и мраморных статуях, о холодных церковных притворах и сияющих виллах, об огненных очах и искрящихся винах, о великолепных хорах и пении Изабеллы.

Голуби, ворковавшие в голубятне, то вылетавшие, то возвращавшиеся, могли сегодня делать что угодно: их хозяин не видел и не слышал их.

Учитель фехтования поднялся по лестнице на его башенку, но Вильгельм заметил его лишь тогда, когда Аллертсон уже стоял рядом с ним на балконе и приветствовал его своим звучным голосом:

- Где это вы были, господин Вильгельм? - спросил его гость. - Неужели в этом ткацком Лейдене? Нет, наверное, на Олимпе у самой госпожи Музыки, если только ее резиденция расположена именно там.

- Совершенно верно! - ответил Вильгельм, откидывая обеими руками волосы со лба. - Я ей нанес визит, и она велела кланяться вам.

- В таком случае передайте ей поклон и от меня! - ответил тот. - Но вообще она держится очень далеко от моих знакомых. Моя глотка гораздо более годится для того, чтобы пить, а не петь. Вы позволите?

Учитель фехтования взял кружку пива, которую мать Вильгельма каждый день наполняла свежим пивом и ставила в комнату своего любимца; он залпом выпил ее, затем вытер усы и сказал:

- Отлично! Мне это было совершенно необходимо! Люди хотели ехать веселиться, а не упражняться, но мы их заставили, молодой фон Вармонд, Дуивенворде и я. Кто знает, скоро ли бы нам удалось показать им, на что мы способны. Мой патрон Роланд глуп, как дубина; такого не проймешь флорентийскими рапирами, тонкими терциями и квартами. Моя пшеница побита градом!

- Ну и пусть ее лежит. Посмотрите, не лучше ли обстоит дело с вашим ячменем и клевером? - весело ответил Вильгельм, бросая зерна пшеницы и крошки большому голубю, усевшемуся на перилах балкона.

- Только есть умеет, а на что годится! - воскликнул Аллертсон, смотря на голубя. - Господин фон Вармонд, отличнейший молодой человек, только что принес мне двух соколов. Хотите посмотреть, как я стану приручать их?

- Нет, капитан, мне вполне хватает моей музыки и моих голубей!

- Ваше дело. Этот длинношеий - преуморительный парень.

- А каким отличным товарищем он умеет быть! Вон он летит к другому. Последите-ка немного за ним, а потом ответьте мне.

- Вот премудрости-то Соломоновы! Да он на 'ты' со своими птицами!

- Посмотрите только на него. Вы уж сами заметите!

- У этого парня не сгибается шея, и потому он держит голову как-то странно прямо!

- А клюв?

- Согнутый, почти как у ястреба! Это еще что за штука с растопыренными пальцами? Стой, разбойник. Он еще забьет вам тут какую-нибудь маленькую голубку. Даю голову на отсечение, что этот забияка - испанский негодяй!

- Совершенно верно, отгадали! Это испанский голубь. Он прилетел ко мне, но я его терпеть не могу и гоню прочь. Я держу только несколько пар одной и той же породы и стараюсь усовершенствовать ее. Кто сразу разводит слишком много голубей, тот ничего не добьется.

- Пожалуй, это справедливо. Но я думаю, что вы выбрали не лучшую породу?

- Нет, сударь. То, что вы видите перед собой, смесь турманов и каррьеров, порода антверпенских почтовых голубей. Голубоватый, красноватый и пестрый наряд; я не гоняюсь за цветом, но у них должно быть маленькое тело и большие крылья с широким раструбом на маховом пере, а прежде всего они должны иметь крепкие и сильные мускулы. Вон тот, подождите, я поймаю его, один из моих лучших летунов. Попробуйте-ка поднять ему крыло.

- Господи Боже мой, у этого крошки есть тоже мозг в костях! Как он вырывает крылышко; сокол немногим сильнее его!

- Это передовой голубь, который один находит дорогу.

- Почему вы не держите белых турманов? Мне казалось, что можно бы приучить их очень далеко летать.

- Потому что с голубями происходит совершенно то же, что и с людьми. Кто ярко блестит и виден издалека, того угнетают враги и завистники, а на белых турманов набрасывается сразу хищник. Я говорю вам, мейстер, что у кого только есть глаза в голове, тот может на голубях научиться понимать, что происходит на земле среди потомков Адама и Евы.

- И тут тоже ссоры и драки, совершенно как в Лейдене.

- Да, капитан, совершенно так. Если я посажу старого голубя с другим гораздо моложе, то редко выходит что-нибудь хорошее. Если самец влюблен, то он умеет так ухаживать за красоткой, как самый изысканный франт за своей возлюбленной. А знаете вы, что означает целование клювом? Жених кормит свою милую; это значит, он старается расположить ее к себе прекрасными подарками. Затем следует свадьба, и они строят себе гнездо. Если есть птенец, они кормят его оба, с полным единодушием. Породистые голубки кормят плохо, и мы подкладываем их яйца простым.

- Как знатные дамы, которым нужны кормилицы для их ребят!

- Голуби, у которых нет пары, часто поселяют раздор между парными!

- Запомните это, молодой человек, и опасайтесь остаться холостяком. С девушками, оставшимися не замужем, дело обстоит иначе, я встречал среди них много милых, отзывчивых душ.

- Я тоже; но, к сожалению, встречал и дурных, как и среди голубей. В общем, мои питомцы заключают счастливые браки, но, когда дело доходит до развода...

- Кто же из двух несет вину?

- Из десяти раз девять - голубка.

- Роланд, мой патрон, совершенно так же, как у людей! - воскликнул учитель фехтования, всплеснув руками.

- Кто такой этот ваш Роланд, господин Аллертс, вы недавно еще обещали мне... но кто это поднимается по лестнице?

- Я слышу голос вашей матушки.

- Она хочет предупредить меня о каком-нибудь госте. Я узнаю этот голос... но все же. Подождите. Это слуга старой фрейлейн фон Гогстратен.

- С Дворянской улицы? Позвольте мне уйти, Вильгельм, потому что эта сволочь глипперов...

- Подождите немножко, по лестнице можно идти только одному, - попросил музыкант и протянул руку Белотти, чтобы помочь ему взобраться с последней ступеньки в комнату.

- Испанцы и друзья испанцев, - бормотал учитель фехтования, идя к двери. Спускаясь по лестнице, он крикнул: - Я подожду внизу, пока воздух снова очистится!

Красивое лицо слуги, всегда с величайшей заботливостью так гладко выбритое, теперь было покрыто растительностью, и старик казался озабоченным и встревоженным, когда начал рассказывать Вильгельму о том, что случилось со вчерашнего вечера в доме его госпожи.

- У кого горячая кровь, - заметил итальянец во время своего рассказа, - того годы делают более слабым, но не более спокойным. Я не мог видеть, как с бедным ангелом (потому что она недалека от трона Пресвятой Девы) обращаются, как с больной собакой, которую выбрасывают на двор, и тогда я попросил увольнения.

- Это делает вам честь, но в данном случае не совсем уместно. И что же, фрейлейн действительно снесли в сырую комнату.

- Нет, господин, патер Дамиан пришел и объяснил старой фрейлейн, чего ждет Пресвятая Дева от христианина, а когда госпожа все-таки хотела выполнить свою волю, то святой человек сказал ей такие строгие и резкие слова, что она струсила. Теперь синьорина лежит в бреду, с пылающими щеками, в кровати.

- А кто лечит больную?

- Я пришел к вам как раз по поводу доктора, дорогой господин, потому что доктора де Бонта, который не заставил себя ждать, когда я его пригласил, ее сиятельство приняла так дурно, что он прямо показал ей спину и объявил мне у дверей, что он больше не придет.

Вильгельм покачал головой, а итальянец продолжал:

- Есть и другие врачи в Лейдене, но патер Дамиан говорит, что де Бонт, или Бонтиус, как они его называют, самый искусный и добросовестный из них, и так как с самой старой фрейлейн случился около полудня припадок и, наверное, она не скоро встанет с постели, то путь опять свободен, и патер Дамиан обещал в случае необходимости лично поискать доктора Бонтиуса. Но так как вы все же уроженец этого города и не чужой человек для синьорины, то я хотел бы оградить патера от отказа, который ему, вероятно, предстоит получить от врага нашей святой церкви. Бедняге и без того приходится немало переносить от дрянных мальчишек и насмешников, когда он проходит по городу с дарами.

- Вы знаете, что при исполнении обязанностей личность священника неприкосновенна.

- И несмотря на это, он не может показаться на улице, не подвергаясь оскорблениям. Мы с вами, милостивый государь, не переменим свет. Покуда перевес был на стороне церкви, она жгла и четвертовала вас, теперь власть в ваших руках, а потому наши священники подвергаются преследованиям и насмешкам.

- Да, но это делается вопреки закону и распоряжениям властей!

- Этого вы не можете запретить людям; а патер Дамиан - агнец, который все выносит терпеливо, - это такой же хороший христианин, как многие святые, которым ставят свечи. Вы знаете доктора?

- Немного. Только видел его.

- О в таком случае подите к нему, господин, ради фрейлейн, - мягко, но настойчиво воскликнул старик. - От вас зависит спасти человеческую жизнь, молодую и прекрасную человеческую жизнь!

Глаза дворецкого были влажны. В ту минуту, когда Вильгельм, положив ему на плечо руку, ласково сказал: 'Попытаюсь!' - учитель фехтования закричал в дверь:

- Ваш консилиум уж очень затянулся! До другого раза!

- Нет, мейстер, войдите сюда, пожалуйста, на одну минуту. Этот господин пришел ко мне по поводу одной бедной, опасно больной девушки. Теперь это беспомощное существо лежит одиноко и без всякого попечения, так как ее тетка, старая фрейлейн ван Гогстратен, прогнала от ее постели доктора Бонтиуса только потому, что он кальвинист.

- От постели опасно больной девушки?

- Это достаточно низко; но теперь и сама старуха слегла!

- Браво, браво! - воскликнул учитель фехтования, хлопнув в ладоши. - Если нечистый не испугается и пожелает убрать ее отсюда, то я согласен оплатить его почтовые расходы. А девушка, больная девушка?

- Этот господин просит меня уговорить Бонтиуса снова посетить ее. Ведь вы в хороших отношениях с доктором?

- Прежде был, Вильгельм, прежде. Но в последнюю пятницу мы с ним сильно поругались из-за новой боевой маски, и теперь ученый полубог ждет от меня извинений; однако мне едва ли удобно первым начинать отступление...

- О дорогой господин, - воскликнул Белотти с трогательной мольбой. - Бедное дитя лежит в страшном жару без всякой помощи. Если вас самих небо благословило детьми...

- Успокойтесь, старик, успокойтесь! - ответил учитель фехтования, ласково проводя рукой по седым волосам Белотти. - Оставьте моих детей в покое, мы и без того сделаем для молодой девушки все, что возможно. До свидания, господа! Роланд, мой патрон, чего только не увидишь на свете! Ведь конопля в Голландии дешева, а между тем такие чудовища живут себе среди нас до вороньих лет!

С этими словами он спустился по лестнице. Только на улице он придумал выражения, в которых он извинится перед доктором; но между тем в его глазах и на усатых губах играла улыбка.

Ученый друг легко принял его извинения; и Белотти, вернувшись домой, нашел врача у постели больной.

XI

Госпожа Елизавета фон Нордвик и супруга городского секретаря ван Гоута, каждая со своей стороны, приглашали госпожу бургомистершу отправиться вместе с ними за город, чтобы вполне воспользоваться прекрасным весенним воскресным днем; но никакие уговоры Варвары не могли заставить молодую женщину принять это приглашение.

Со времени отъезда Питера прошло восемь дней, которые так же медленно тянулись от утра до вечера, как медленно подвигается к реке мутная вода какой-нибудь канавы, перерезающей луга Голландии.

Сон любит посещать ложе молодости. Он посещал и Марию, но с восходом солнца снова возвращались тоска, беспокойство и душевные волнения, которые были прерваны благодетельным сном. Она чувствовала, что так быть не должно и что отец, увидя ее такой, стал бы ее порицать.

Есть женщины, которые стыдятся румянца своих щек, стыдятся откровенной жизнерадостности, и чувство страдания доставляет им какое-то неизъяснимое удовольствие. Мария, конечно, не принадлежала к числу таких женщин. Она была бы рада чувствовать себя счастливой; она перепробовала все, чтобы вернуть свою прежнюю сердечную веселость. С искренним стремлением исполнить свой долг она вернулась к постели маленькой Лизы, но едва девочка оставалось наедине с ней, она тотчас же беспокойно металось и звала Варвару, Адриана или няню.

Мария попробовала читать, но те немногие книги, которые она привезла с собой из Дельфта, были давно читаны-перечитаны, и не успевала она углубиться в старые произведения, как ее мысли принимали иной оборот.

Вильгельм принес ей новые романсы, и Мария пробовала петь их; но музыка требует всего сердца того, кто хочет насладиться ее дарами, и потому ни лютня, ни пение не доставляли ей ни удовольствия, ни утешения, так как все мысли были обращены на другие предметы.

Когда она помогала Адриану в его работах, ее терпение истощалось гораздо скорее, чем прежде. В первый базарный день она отправилась с Траутхен исполнять поручение мужа и сделать закупки. Разного рода товары продавались на площадях: здесь была выставлена рыба, там мясо, а там овощи. Пробираясь сквозь пеструю толпу и слыша со всех сторон: 'Госпожа бургомистерша, сюда!' или 'Госпожа бургомистерша, у меня есть то, что вы желаете', - она забыла все, увлекаясь покупками.

С пробудившимся в ней чувством хозяйки она пробовала муку, горох и сушеную рыбу и считала долгом чести хорошо поторговаться; пусть Варвара видит, что она умеет делать закупки. Толкотня была велика на всех площадях, так как городское начальство велело объявить, чтобы все хозяева, в виду грозящей опасности, запаслись на рынках в возможно большем количестве съестными припасами; однако молодой жене бургомистра уступали место даже оптовые покупатели, и это ей также доставляло удовольствие.

Мария вернулась домой с прояснившимся лицом и приятным сознанием добросовестно исполненного долга и прямо прошла в кухню к Варваре. Дружески расположенная к ней золовка отлично заметила, какая тяжесть лежит на душе у ее невестки, и потому с удовольствием отпустила ее за покупками. Выбирая товар и торгуясь, она, наверное, рассеет свою печаль и перейдет к другим мыслям. Разумеется, осторожная хозяйка, которая приписывала Марии все достоинства, кроме умения вести сильной и ловкой рукой хозяйство, поручила Траутхен предостерегать госпожу от обмана. Но если на рынке спрос вдвое или втрое превышает предложение, то цены поднимаются. Вот почему, когда Мария рассказывала вдове, сколько она заплатила за ту или другую вещь, Варвара не переставала восклицать: 'Но ведь это, дитя мое, совершенно неслыханные цены!' или 'Да ведь так можно по миру пойти!'

Эти восклицания, которые в данном случае были по большей части совершенно несправедливы, раздражали Марию; однако она дорожила миром со своей золовкой, и хотя ей было тяжело переносить несправедливость, но ее натуре было противно и оскорбительно выражать свое негодование в резких словах, и потому она сказала только со сдержанным волнением:

- Узнай, пожалуйста, сколько заплатили другие женщины, а потом уже бранись, если находишь это справедливым.

Затем она вышла из кухни.

- Дитя мое, да я вовсе не бранюсь! - воскликнула вслед ей Варвара, но Мария, не желая ее слушать, быстро взбежала по лестнице и заперлась в своей комнате. Вся ее веселость исчезла бесследно.

В воскресенье Мария пошла в церковь. После обеда она наполнила всякими припасами полотняную сумочку Адриана, который предпринимал с несколькими друзьями прогулку в лодке, и села у окна в своей комнате. Мимо нее проходили высокие и статные господа, между прочим, и члены городского совета; они шли с разряженными женами и детьми; за руку по двое и по трое шли по дорожке вдоль рва молодые девушки с цветами на груди; им хотелось потанцевать в деревне перед Зильскими воротами. Они проходили тихо и с целомудренно опущенными глазами, но иные краснели до корней волос и не могли удержать на своих свежих губках с трудом скрываемого смеха, когда сыновья горожан, следовавшие за мерно выступавшими девушками так же суетливо и весело, как чайки летят за кораблем, начинали их поддразнивать и задевать или нашептывать им слова, которые не полагалось слышать никому третьему.

Все подвигавшееся к Зильским воротам казалось таким веселым и беззаботным, и на каждом лице отражалось ожидание провести несколько часов самым приятным образом на свежем воздухе и на залитых солнцем лугах. И самой бургомистерше представлялось чудесным и желанным то, что их влекло из города; но что бы она стала делать одна среди чужих, печальная среди веселых? Тень домов виделась ей сегодня особенно темной, городской воздух представлялся тяжелее обычного, и ей начинало казаться, что весна пришла для всех людей, больших и маленьких, старых и малых, только не для нее.

Тени от построек и деревьев, росших вдоль канала, уже стали удлиняться, а золотистый благоухающий воздух, паривший над крышами, уже начинал окрашиваться в легкий розовый цвет, когда Мария услышала топот коня приближавшегося всадника. Она выпрямилась во весь рост, и сердце ее быстро забилось. Она хотела встретить Питера иначе, чем прежде, она хотела быть с ним откровенной, высказать ему все, что было у нее на уме, и сказать, что это не может так продолжаться, она искала уже подходящих слов, чтобы выразить то, что ей хотелось. Конь остановился у дверей. Она подошла к окну и видела, как ее муж соскользнул с седла и радостно посмотрел вверх, на окно ее комнаты. Она не поклонилась ему, но все ее сердце рвалось к нему навстречу. Забыты были все рассуждения, все передуманное за это время, и, словно несясь на крыльях, она поспешила вниз по лестнице. Он успел уже вступить в прихожую, и она окликнула его по имени.

- Дитя, Мария, это ты! - раздалось снизу, и с быстротой юноши он взбежал вверх по лестнице, встретился с ней на одной из верхних ступенек и с порывистой нежностью прижал ее к сердцу.

- Опять, опять ты со мной! - воскликнул он радостно, целуя ее глаза и душистые волосы. Она крепко обвила руки вокруг его шеи, но он их снял, сжал в своих и спросил: - Дома Варвара и Адриан?

Она покачала отрицательно головой.

Тогда, смеясь, он слегка нагнулся, поднял ее, как ребенка, на руки и понес в свою комнату. Теплота его чувства охватила ее, несмотря даже на укрепившееся в ней за все это время намерение принять его холодно, - как жар от горящего дома охватывает стоящее поблизости от него прекрасное дерево, хотя его и стараются предохранить от пламени, обливая холодной водой. Она с искренней радостью отдавалась его власти и охотно поверила, когда он в нежных выражениях рассказал ей, как тягостна была для него разлука, как тяжело ему не видеть ее и как отчетливо он, который никогда не отличался способностью представлять себе отсутствующего, видел перед глазами ее образ.

Как тепло, в каких глубоко убедительных выражениях умел он сегодня выразить свою любовь! Итак, она была счастливая женщина и чистосердечно призналась ему в этом.

Варвара и Адриан вернулись домой, и за ужином у всех нашлось много, что порассказать. С Питером во время путешествия приключились странные вещи, и у него явились новые надежды; мальчик сделался отличным учеником в школе; а болезнь Лизочки уже можно было считать опасностью, принявшей хороший оборот. Варвара сияла от радости, потому что между Марией и ее братом, казалось, снова царило полное согласие.

Весело прошла прекрасная апрельская ночь, теплая, как летняя. Когда Мария на следующее утро переплела волосы черным бархатом, она чувствовала себя взволнованной и благодарной, потому что нашла в себе мужество сказать Питеру, что ей хотелось бы принимать большее участие в его заботах, и получила радостное согласие. И с этих пор, так мечтала она, для нее начнется более достойная и счастливая жизнь, чем та, какую она вела раньше. Еще сегодня он должен будет рассказать ей, что он там затеял и сделал для принца в Дортрехте, потому что до сих пор он даже не заикнулся об этом.

Хозяйничавшая в кухне Варвара, только что поймавшая трех куриц, чтобы их зарезать, позволила им еще немного пожить и даже бросила в клетку полную горсть ячменных зерен, когда услышала шаги невестки, которая, напевая, спускалась по лестнице. Отдельные такты из нового мадригала Вильгельма звучали так красиво, были так полны обещания, как первая песнь соловья, которого садовник слушает в конце затяжной зимы. Снова в доме была весна, и ее доброе круглое личико смотрело, подобно подсолнечнику из зеленой чашечки, из ее большого чепчика ясно и безмятежно, когда она воскликнула, обращаясь к Марии:

- Ну, дитя, сегодня у тебя хороший день. Мы растопим масло и посолим ветчину!

Это звучало так весело, как будто бы она передавала ей приглашение в рай, и Мария охотно помогала ей в работе, которую не стала откладывать в долгий ящик. Давая работу рукам, вдова не могла оставить в покое и язык; то, что должно было произойти между Питером и его молодой женой, сильно возбуждало ее любопытство. Она довольно искусно перевела речь на только что приехавшего и как бы невзначай уронила фразу.

- Ну, он извинялся за то, что уехал в день годовщины свадьбы?

- Я же знаю, что он не мог остаться.

- Конечно, конечно, нет; но того, кто оденется в зеленое, съедят козы. Не надо слишком много позволять мужчинам. Можно давать, но в то же время нужно брать. Перенесенная несправедливость - это гульден, на который в браке покупают теленка.

- Я не могу торговаться с Питером, и если бы у меня и лежало на душе против него и то, и другое, то после такой долгой разлуки я охотно забыла бы все.

- Мокрое сено может испортить весь амбар, и пусть тот и ловит зайца, к кому он забежит в капусту! Если что-нибудь мучит человека, он должен не таить это про себя, но привести в ясность, для этого ему и дан язык, а вчера было самое подходящее время, чтобы покончить со всем удручающим тебя.

- Он был в таком хорошем настроении, вернувшись домой; и потом, почему ты так уверена, что я непременно чувствую себя несчастной?

- Несчастной? Разве я тебе сказала это?

Мария покраснела, а вдова схватила нож и открыла клетку с курами.

Траутхен помогала занятым на кухне женщинам, но ее часто прерывали, так как в это утро дверной молоток не желали вовсе оставлять в покое; но приходившие доставляли бургомистру, вероятно, мало удовольствия, так как его низкий негодующий голос доносился порою до самой кухни.

Всего дольше он толковал с городским секретарем ван Гоутом, который явился к нему не только с целью разузнать и рассказать новости, но и в качестве истца.

Действительно, это было довольно необыкновенное зрелище, когда эти люди, значительно превосходившие своих сограждан не только своей наружностью, но и нравственной серьезностью и одушевленной преданностью делу свободы, выясняли в разговоре свои мнения и давали общее выражение своему негодованию. Быстро воспламеняющийся, нервный и одаренный богатым воображением, ван Гоут держал первый голос, тогда как рассудительный и медлительный ван дер Верфф с важной серьезностью держал второй.

Среди 'отцов города', богачей из старых родов, крупных ткачей и пивоваров царил дурной образ мыслей: состояние, жизнь и почет для них были важнее религии и свободы, тогда как бедняки, в поте лица своего зарабатывавшие хлеб для своих семей, радостно решались отдать за правое дело и жизнь, и все свое добро. Приходилось преодолевать одно затруднение за другим. Было необходимо сровнять с землей все подмостки, навесы, одним словом, все, что могло бы служить укрытием для засады, как раньше это было сделано со всем, находившимся в загородных домах и других зданиях поблизости от города. Много вновь возведенных построек было уже уничтожено, но богачи всего дольше отказывались поднять топор на свои постройки. Около важной крепости Валькенбург начали воздвигать новые земляные укрепления; но один участок земли, который работники должны были вскапывать, принадлежал пивовару, тот требовал за повреждение луга значительную выкупную сумму. Когда в марте была снята осада, было восстановлено обращение бумажных денег, круглых кусочков картона, на одной стороне которых красовалось изображение нидерландского льва с девизом 'Наес libertatis ergo!'(25), а другой - герб города и изречение: 'Господи, спаси Лейден'. Теперь эти деньги нужно было обменять на звонкую монету или на зерновой хлеб, но состоятельные спекулянты сделали большие запасы бумажных денег и старались поднять их цену. Требования всякого рода сходились у бургомистра, но, кроме всего этого, ему приходилось еще думать о собственных делах, так как скоро всякие сношения с внешним миром могли прекратиться и следовало воспользоваться временем, чтобы привести в порядок многие дела с гамбургским представителем его торговли. Грозили большие потери, но он употреблял все меры, чтобы обеспечить для своих то, что еще можно было спасти.

Жену и детей бургомистр видел только изредка. Однако ему казалось, что он исполняет обещание, которое взяла с него Мария в вечер его возвращения, если он коротко отвечает на ее вопросы или добровольно бросит ей несколько фраз вроде: 'Сегодня в ратуше шел горячий разговор!' или: 'Однако обмен необходимых монет представляет больше затруднений, чем можно было ожидать'. Он не ощущал никакой потребности иметь доверенную подругу и рассказывать ей обо всем, и его первая жена была совершенно довольна и счастлива, когда он в спокойные времена тихо сидел около нее, называл ее своим сокровищем, радовался, глядя на детей, и похваливал ее вафли и праздничное жаркое. Торговая и общественная деятельность были его делом, а кухня и детская - ее. То, что у них было общее, это было сознание любви, которую они чувствовали друг к другу, дети, уважение и честь дома и владение им.

Мария желала большего, и Питер был намерен дать ей это, но когда она вечером забрасывала утомленного мужа вопросами, которые он привык, обычно, слышать из уст мужчины, то он утешал ее надеждой на более спокойные времена или начинал дремать среди ее расспросов.

Мария видела, какая тяжесть лежала на нем, как неутомимо он трудился, но зачем же хоть часть работы он не свалит на другие плечи.

Однажды в прекрасную погоду они пошли вдвоем за город. Она воспользовалась случаем и доказывала ему, что ради самого себя и ради нее он обязан давать себе больше отдыха.

Он терпеливо выслушал ее, и, когда она окончила свои просьбы и увещания, он взял ее руку в свою и сказал:

- Ты встречала господина Марникса фон Альдегонде и знаешь, чем ему обязано дело свободы. Ты знаешь его девиз?

Она кивнула и тихо ответила:

- 'Идущий дойдет!'

- Мы отдохнем где-нибудь в другом месте, - повторил он твердо.

Тогда по ее телу пробежала легкая дрожь, и, отнимая у него руку, она думала: 'Где-нибудь в другом месте - значит не здесь. Здесь нет места для покоя и счастья'.

Она не сказала этого, но эта мысль не выходила у нее из головы.

XII

В этот день самая мрачная тишина царила в доме Гогстратенов. На улице перед домом, по приказанию доктора Бонтиуса и управляющего заболевшей старой дамы, лежал сноп соломы и песка. Окна были плотно завешены, а между молотком и дверью висел кусок войлока. Двери были только притворены, но за ними сидел слуга, чтобы отвечать тем, кто желал войти в дом.

Утром первого мая на Дворянскую улицу завернули музыкант Вильгельм Корнелиуссон и Ян Дуза. Они были увлечены оживленной беседой, но по мере приближения к песку и соломе говорили все тише и наконец совсем замолкли.

- Вот ковер, который смерть расстилает под ногами триумфатора, - сказал молодой дворянин.

- Можно надеяться, что она только один раз опустит здесь свой факел и отдаст предпочтение старости, как бы мало она ни была достойна уважения. Не оставайтесь слишком долго в зачумленном доме, господин Вильгельм.

Музыкант осторожно отворил дверь. Слуга молча поклонился ему и повернулся к лестнице, чтобы позвать Белотти: 'шпильман' уже не раз вызывал дворецкого.

Вильгельм вошел в кабинет, в котором обыкновенно ждал его слуга, и в первый раз застал там другого посетителя, и притом в очень странном положении. На кресле сидел навытяжку, но со склоненной набок головой, патер Дамиан. Он спал. Лицо священника, человека лет около тридцати, было обрамлено жидкой светло-желтой бородкой; оно было белое и румяное, как у ребенка. Вокруг большой тонзуры узким веночком росли жидкие светлые волосы; в руках его, которые во время сна опустились ему на колени, висели сильно потемневшие четки из оливкового дерева. Мягкая и дружелюбная улыбка играла на его полуоткрытых губах.

'С виду и не скажешь, - подумал Вильгельм, - что этот кроткий священнослужитель в длинной женской одежде умеет крепко держаться за что-нибудь, и, несмотря на это, его худые руки привыкли к усиленной работе и покрыты мозолями'.

Войдя в кабинет и увидев спавшего патера, Белотти бережно подложил ему под голову подушку и сделал Вильгельму знак следовать за собой в переднюю.

- Дадим ему немного отдохнуть, - сказал итальянец. - Со вчерашнего полдня он до сих пор сидел у постели моей госпожи; всего два часа, как он покинул ее. Она почти все время не сознает, что с ней происходит, но едва к ней возвращается сознание, как она начинает жаждать духовного утешения. Причаститься она все еще решительно отказывается: она не хочет понять, что может умереть. Иногда, конечно, когда приступы становятся сильнее, она в смертельном ужасе спрашивает, все ли готово, так как она боится умереть без миропомазания.

- А как чувствует себя госпожа Хенрика?

- Немного лучше!

Священник вышел из кабинета. Белотти с благоговением поцеловал ему руку, а Вильгельм почтительно поклонился.

- Я заснул, - сказал Дамиан просто и естественно, но голос его был не так силен и низок, как этого можно было ожидать от его широкой груди и высокого роста. - Я прочитаю мессу, навещу поскорее моих больных, а потом опять приду сюда. Ну что, одумались вы, Белотти?

- Нет, господин. Пресвятой Деве известно, что это невозможно. Мой отказ был произнесен первого мая, а теперь уже восьмое, а я все еще здесь, я не покинул этого дома, потому что я христианин. Теперь дамы находятся на попечении хорошего доктора, сестра Гонзага исполняет свой долг, а вы сами своими заботами заслуживаете место в раю среди мучеников; таким образом, не считая себя в чем-нибудь виноватым, я могу связать свой узел.

- Не годится, Белотти, - сказал серьезно патер, - и если вы все-таки настаиваете на своем желании, то по крайней мере не называйте себя христианином!

- Вы останетесь, - воскликнул Вильгельм, - хотя бы ради молодой госпожи, к которой вы так добры!

Белотти покачал головой и спокойно ответил:

- Вы, молодой господин, ничего не сможете прибавить к тому, что мне вчера высказал достопочтенный патер. Однако мое решение принято бесповоротно: я хочу уходить. Но так как для меня дорого хорошее мнение достопочтенного патера и ваше, то я прошу вас милостиво выслушать меня. У меня за спиной шестьдесят два года, а старому коню и старому слуге приходится долго стоять на рынке, прежде чем кто-нибудь купит их. В Брюсселе еще нашлось бы, пожалуй, место для дворецкого-католика, хорошо знающего свое дело, но это старое сердце рвется в Неаполь, рвется горячо, горячо, невыразимо. Вы, молодой господин, видели наше синее море и наше небо, и, разумеется, меня тянет и к ним, но еще более к другим менее важным вещам. Мне уж и то представляется каким-то счастьем, что я могу говорить на своем родном языке с вами, мейстер Вильгельм, и с вами, мой отец. Но есть страна, где все и каждый говорят, как я. У подножия Везувия лежит маленькое местечко... Милостивое небо! Порою, когда дрожит вся гора, сыплется дождем сверху зола и рекою льется пылающая лава, тогда страшно пробыть в этом местечке и полчаса. Разумеется, дома там не так красивы, а окна не поражают такой чистотой, как в здешней стране. Боюсь даже, что и вообще-то в Резине очень немного стеклянных окон, но наши дети мерзнут от этого не более, чем у вас. Что бы сказала лейденская хозяйка о нашей деревенской улице? Столбы, перевитые виноградом, ветви смоковницы и пестрое белье на крышах, окнах, кривых и косых балконах; апельсинные и лимонные деревья, обремененные золотыми плодами, в маленьких садах без прямых дорожек и одинаковых грядок. Все растет рядом и как попало. И мальчишки, которые лазают по белым стенам виноградника в своих лохмотьях, не шитых и не чиненных ни одним портным, и маленькие девочки, которым мать причесывает волосы перед дверьми дома, разумеется, они не так белы и румяны и не так чисто вымыты, как голландские дети, но как бы мне хотелось хоть разок взглянуть опять на смуглые черноволосые личики с темными блестящими глазами и закончить свои дни среди этого шума и беспорядка, в теплом воздухе, без забот и работы, вместе со своими племянниками, племянницами и родными.

Лицо старика раскраснелось во время этого монолога, и в его темных глазах вспыхнул огонь, который, как казалось недавно, уже навсегда погас на долгой службе и на воздухе севера. Но так как ни патер, ни Вильгельм ничего не ответили на его прерванную речь, то он продолжал спокойнее:

- Монсеньер Глориа отправляется теперь в Италию, и я могу сопровождать его до Рима в качестве дорожного маршала. Оттуда я уже легко попаду в Неаполь, а на проценты своих сбережений я могу жить без всяких забот. Мой будущий господин отправляется пятнадцатого числа, а двенадцатого я должен уже быть в Антверпене, где и найду его.

Глаза патера и музыканта встретились. У Вильгельма не хватило духа отговаривать дворецкого от его намерения, но Дамиан, подумав несколько мгновений, положил руку на плечо старика и сказал:

- Если вы проживете здесь еще несколько недель, Белотти, то обретете истинный покой; я говорю о покое чистой совести. Тем, кто до самой смерти пребывает в верности, обещан венец жизни. Когда окончатся эти тяжелые дни, то уже будет легко проложить вам путь на вашу родину. Около полудня мы с вами опять увидимся, Белотти. Если нужно будет мое присутствие, то пошлите за мной; старый Амброзии уж найдет меня. Да будет на вас благословение Божие и на вас, мейстер Вильгельм, если вам угодно принять его от меня.

Когда священник вышел из дома, слуга вздохнул:

- Ведь в конце концов он заставит меня согласиться с ним. Он злоупотребляет своей властью над душами. Я вовсе не святой, а то, чего он от меня требует...

- Только должное, - решительно сказал Вильгельм.

- Но вы не знаете, что значит выбрасывать, как поношенный башмак, лучшую надежду долгой, тяжелой жизни. И для кого, спрашиваю я, для кого? Вы знаете мою госпожу? О господин, в этом доме я узнал такие вещи, даже о возможности которых не догадывается ваша юность. Молодая фрейлейн обидела вас! Прав я или нет?

- Вы ошибаетесь, Белотти!

- Действительно? Я радуюсь за вас, потому что вы - скромный художник, но синьорина носит имя Гогстратенов, а этим все сказано. Вы знаете отца Хенрики?

- Нет, Белотти.

- Вот кровь-то, так кровь! Вы никогда не слышали историю старшей сестры нашей синьорины?

- Разве у Хенрики есть старшая сестра?

- Да, господин, и когда я вспоминаю о ней... Представьте себе синьорину, совершенно нашу синьорину, только выше, стройнее, красивее...

- Изабелла! - воскликнул музыкант. Предположение, которое в ярких чертах представилось ему со времени его разговора с Хенрикой, казалось, подтверждалось. Он схватил руку дворецкого так быстро и неожиданно, что тот даже отступил, и умоляющим голосом продолжал:

- Что вы знаете о ней, Белотти, расскажите мне, пожалуйста, все.

Слуга посмотрел вниз на лестницу и затем, покачав головой, ответил:

- Вы ошибаетесь! Насколько я зндю, в этом роду никогда не было никакой Изабеллы; однако я все же к вашим услугам. Придите сюда после захода солнца, только предупреждаю вас, что вам придется услышать совсем не веселую историю.

Как только сумерки уступили свое место ночному мраку, музыкант опять вошел в дом Гогстратенов. Кабинет был пуст, но ему пришлось не долго ждать Белотти.

Старик поставил на стол около лампы красивый поднос с кувшином вина и бокалом и, сообщив о состоянии здоровья больной, с изысканной вежливостью предложил Вильгельму стул. Когда музыкант спросил его, почему он не принес бокала и для себя, тот ответил:

- Я пью только воду, но разрешите мне сесть. Комнатный лакей покинул этот дом, и я только и делаю целый день, что спускаюсь и поднимаюсь по лестнице. Это очень тяжело для моих старых ног, а мы, сверх того, еще никак не можем рассчитывать на спокойную ночь.

Кабинет был освещен единственной свечой. Белотти, глубоко сев в кресло и откинувшись на спинку, разжал сложенные руки и медленно заговорил:

- Так значит... я говорил уже сегодня утром о роде Гогстратенов. Но хотя везде дети от одних и тех же родителей выходят совсем различными, но в вашей маленькой стране, которая говорит своим собственным языком и вообще имеет много особенностей - вы не станете отрицать этого, - каждый старый род имеет свои особенности. Я могу это уверенно утверждать, так как побывал в Голландии в нескольких знатных домах. У каждого рода есть своя кровь и свои собственные особенные нравы. А где много гербовых полос, если можно так выразиться, там они редко не сопровождаются у члена рода известными родовыми чертами. У моей госпожи француженка видна больше, чем в госпоже вашей матери. Однако я хочу рассказать вам только о синьорине; итак, я буду продолжать.

- Подождите, Белотти. У нас ведь есть время, и я с большим удовольствием слушаю вас, только прежде ответьте мне на один вопрос.

- Ах сударь, как у вас пылают щеки! Уж не встречались ли вы с синьориной в Италии?

- Может быть, Белотти!

- Да, разумеется, да! Кто хоть раз ее видел, не легко забудет ее. Так что же вам угодно знать?

- Прежде всего имя этой дамы.

- Анна.

- А не Изабелла?

- Нет, сударь, она всегда называлась только Анной!

- Когда она покинула Голландию?

- Постойте: это было... На Пасху исполнилось четыре года.

- Была ли она брюнетка, шатенка или блондинка?

- Я сказал уже раньше, совершенно такая же, как синьорина Хенрика. Но разве есть какая-нибудь дама, которая не была бы брюнеткой, шатенкой или блондинкой? Я думаю, мы скорее придем к своей цели, если вы мне теперь позволите предложить вам один вопрос. Не было ли у дамы, о которой вы говорите, как раз на середине лба, ниже волос, большого полукруглого шрама?

- Достаточно! - воскликнул Вильгельм, вскакивая с места. - Ребенком она ударилась головой об оружие своего отца!

- Ошибаетесь, сударь, эфес шпаги молодого дворянина ван Гогстратена рассек лоб его родной дочери. Что вы смотрите с таким изумлением и ужасом? Господи, то ли я еще видел в этом доме? Но теперь опять вопрос вам: в каком городе моей родины вы встретились с синьориной?

- В Риме, одинокой и под вымышленным именем! Изабелла - голландская девушка! Белотти, пожалуйста, продолжайте свой рассказ. Уверяю, что я не стану больше прерывать вас. Что предосудительное сделала бедная малютка, что ее родной отец...

- Молодой ван Гогстратен - самый сумасшедший изо всех Гогстратенов. В Италии вам, может быть, приводилось встречать что-нибудь подобное, но в этой стране вам пришлось бы долго искать такого сорвиголову. Вы будете не правы, если сочтете его за это каким-нибудь злодеем, но от одного слова, которое не гладит его по шерстке, от одного косого взгляда он теряет голову и делает такие вещи, в которых сам же и раскаивается сейчас же. Что же касается шрама у синьорины, то дело было вот как. Она была еще ребенком и, разумеется, не должна была трогать огнестрельного оружия; однако она всегда, когда было возможно, делала это; таким-то образом она разрядила однажды пистолет и уложила пулей одну из лучших охотничьих собак. Молодой дворянин услышал выстрел и, увидя животное на полу, а пистолет у ног малышки, схватил ее и ударил острым краем грифа(26).

- Ребенка, свою собственную дочь! - с негодованием воскликнул Вильгельм.

- Разные люди бывают! - продолжал Белотти. - Одни - и к числу их, конечно, принадлежите вы, - прежде хорошенько обдумают, а потом уже говорят и действуют; другие долго взвешивают и, приготовившись, говорят долго-долго, к делу же не переходят никогда, наконец, третьи, и во главе их стоит род Гогстратенов, нагромождают поступки на поступки, и если и им случается иной раз задуматься над ними, то это чаще всего происходит уже после совершения поступка. Если они находят, что поступили нехорошо, то гордость, явившаяся вовсе некстати, запрещает им сознаться в этом, поправить свою ошибку или отказаться от своих слов. От этого происходит несчастье для других; но это вовсе не мучит этих господ и отлично забывается за вином и игрой, на турнире или на охоте. Долгов у них всегда довольно, но кредиторам они предоставляют заботиться самим о своих деньгах, а мужчинам, которым не остается в наследство ровно ничего, всегда найдется местечко в армии или при дворе, для девушек же, которые принадлежат к нашей святой религии, никогда, слава Богу, не оказывается недостатка в монастырях; наконец, и у тех, и у других всегда остается надежда на богатых тетушек и других родственников, которые умрут без потомства.

- Однако вы рисуете их яркими красками.

- Тем не менее это самые натуральные краски, и они все подходят к молодому дворянину. Разумеется, ему вовсе не нужно было сохранять имение для сыновей, так как жена его не принесла ему ничего. Он встретил ее при дворе в Брюсселе, а происходила она из Пармы.

- Вы знали ее?

- Она умерла раньше, чем я поступил в дом к госпоже Гогстратен. Сестры выросли без матери. Вы слышали, что дворянин мог наложить руку и на них, но все-таки он любил их, и никак не мог решиться отдать их в монастырь. Иногда он чувствовал, конечно - по крайней мере он охотно разговаривал об этом с ее сиятельством, - что есть места, более подходящие для подрастающих барышень, нежели его замок, в котором им жилось довольно-таки худо, и потому он прислал наконец свою старшую дочь к нам. Моя госпожа вообще не могла терпеть около себя близости молодых девушек, но Анна была одна из ее ближайших родственниц, и я знаю, что она пригласила племянницу по собственному желанию. Я как теперь вижу перед собой шестнадцатилетнюю синьорину. Ни раньше, ни после не приходилось мне встречать такое милое создание, и при этом нельзя сказать, чтобы она всегда была одна и та же. Мне случалось видеть ее мягкой, как фландрский бархат, но в другое время она могла шуметь и бушевать, как ноябрьская буря в вашей стране. Она всегда была прекрасна, как юная роза, и так как ее воспитала старая камеристка ее матери, она родилась в Лугано, а учил ее священник, происходивший родом из Пизы и известный как отличный музыкальный маэстро, то она владела итальянским не лучше и не хуже, чем любое тосканское дитя, и в совершенстве знала музыку. Вы, вероятно, сами слышали ее пение, ее игру на арфе и на лютне, но надо вам сказать, что все дамы из рода Гогстратенов, за исключением моей госпожи, обладают особенными талантами к этому искусству.

Мы жили летом в чудном загородном доме, который перед осадой был спасен вашими друзьями; думается мне, что это было не очень-то справедливо. Тогда к нам приезжало верхом немало видных посетителей. Мы жили открыто, а где можно найти хороший обед, да еще такую прелестную синьорину, как наша, там уж не замедлят появиться и рыцари. Между ними был один знатный господин средних лет, маркиз д'Авенн, которого ее сиятельство пригласила к себе с определенным намерением. Ни одному князю не оказывали мы такого внимания, это и понятно, потому что его мать была родственница ее сиятельства. Вам, вероятно, известно, что моя госпожа по матери родом из Нормандии. Конечно, маркиз д'Авенн был изящный кавалер, но гораздо более красивый, чем мужественный. Скоро он влюбился, как сумасшедший, в Анну и просил ее руки. Ее сиятельство отнеслась милостиво к его сватовству, а молодой Гогстратен сказал просто: 'Ты выйдешь за него замуж'. Противоречий он не терпит. И другие рыцари не очень-то спрашивают своих дочерей, лишь бы нашелся подходящий жених.

Таким образом, синьорина стала невестой маркиза, но госпожа объявила решительно, что ее племянница еще слишком молода для брака. Она сумела уговорить молодого фон Гогстратена, которого держала так крепко на веревке, как кузнец жеребенка, отложить свадьбу до Пасхи. Зимой нужно было приготовить приданое. Маркизу было поставлено условие потерпеть еще полгода. С кольцом на пальце он отправился назад во Францию. Его невеста не пролила ни одной слезинки после его отъезда и на глазах своей камеристки, от которой я и узнал это, бросила свое кольцо, как только жених уехал, в шкатулку для драгоценностей. Анна не посмела возражать отцу, но перед ее сиятельством она не стала скрывать своего мнения относительно маркиза, и ее тетка, которая покровительствовала его сватовству, позволяла ей высказываться. Позже между старой и молодой фрейлейн часто происходили бурные сцены, и когда старшая задумала подрезать крылья подросшему дикому соколенку и поучить его тому, что подобает знатным дамам, тогда и синьорина сочла себя вправе жаловаться на требования, которыми ее сиятельство портила для нее все радости существования.

Мне жаль, мейстер, омрачать доверчивость вашей юности, но кто дожил до седых волос, не закрывая глаз ни перед чем, тот встречал на своем веку людей, которых радует чужое горе, которым просто необходимо обижать других. При этом мне кажется, право, утешительным то, что никто не бывает зол только для того, чтобы быть злым; да, я часто убеждался, что самые дурные побуждения происходят от искажения или от безмерного преувеличения величайших добродетелей, причем они являются их оборотной стороной или карикатурой. Из прекрасного чувства честолюбия получается желанная зависть, из сильного стремления к богатству - пагубная алчность, из нежной страсти - дикая ненависть. Моя госпожа умела в молодости верно и беззаветно любить, но была постыдно обманута, и вот с тех пор ею овладела злоба не против какого-нибудь одного известного лица, но против жизни, а из благородной верности в ней развилась упрямая твердость в дурных желаниях. Почему я так думаю и как это произошло, об этом вы сегодня узнаете, если только захотите послушать дальше.

Когда пришла зима, я получил приказание отправиться в Брюссель и устроить там блестящим образом новое хозяйство. Дамы приехали вскоре вслед за мной. Это было четыре года тому назад. В это время еще герцог Альба как вице-король проживал в Брюсселе; и этот важный господин был очень высокого мнения о моих дамах: два раза он оказал нам честь своим посещением. Захаживали к нам и его знатные офицеры. Между ними был дон Люис д'Авила, дворянин старинного рода, принадлежавший к числу любимцев герцога. Как и маркиз д'Авенн, он уже был не первой молодости, однако совсем в другом роде, чем тот: человек высокого роста, как будто выкованный из стали; игрок и при этом поразительно искусный фехтовальщик; опаснейший забияка, в горящих глазах и прекрасном голосе которого скрывалась таинственная сила, очаровывавшая женщин. В людской рассказывались его бесконечные любовные похождения, и половина из них была похожа на правду; позже я сам достоверно узнал об этом. Вы ошибаетесь, если думаете, что этот сердцеед имел вид веселого кудрявого баловня счастья, к которому девушки спешат навстречу, неся в руках свою любовь: дон Люис был человек серьезный, с бледным лицом и коротко остриженными волосами, никогда не носивший другой одежды, кроме темной, даже на его шпаге вместо золота и серебра красовался гриф из черненого металла. Он скорее походил на смерть, чем на цветущую любовь. Может быть, это-то и делало его неотразимым, потому что мы все рождены для смерти, и ни один претендент на руку Анны не был так уверен в победе, как он.

Сначала баронесса отнеслась к нему не очень благосклонно, но потом все переменилось, и уже к Новому году его стали приглашать на маленькие вечера. Он появлялся так часто, как только его приглашали, но для нашей синьорины у него не нашлось ни одного слова, ни одного взгляда, он едва кланялся ей. Только когда синьорина пела, он подходил к ней ближе и в резких выражениях высказывал ей все, что ему не понравилось в ее исполнении. Иногда пел он и сам, обыкновенно выбирая те же песни, которые исполняла Анна, как будто хотел показать ей свое превосходство в искусстве.

Так шло дело до карнавала. Во вторник на масленицу баронесса давала торжественный обед. Следуя за прислуживавшими слугами и остановившись за синьориной и доном Люисом, которому баронесса уже давно определила место рядом со своей племянницей, я заметил, что их руки крепко пожимают одна другую под столом. У меня стало так тревожно на сердце, что я только с большим трудом мог сохранять внимание, которое было так необходимо мне в этот вечер; когда же на следующее утро я был позван к баронессе с отчетом, то я счел своей обязанностью скромно заметить ей, что, по-видимому, ухаживание дона Люиса д'Авилы не совсем неприятно молодой синьорине, несмотря на ее положение невесты. Она позволила мне говорить; но когда я решился сообщить ей, какие рассказы ходят об этом испанце, она с гневом вскочила с места и указала мне на дверь. Верный слуга часто видит и слышит больше, чем это думают его господа, я же тогда пользовался доверием молочной сестры баронессы, которой уж теперь нет в живых; но тогда Сусанна знала обо всем, что приходило в голову ее госпоже.

Что касается надежд французского жениха, то они были не блестящи: когда госпожа говорила о нем, то она делала это с улыбкой, которую мы хорошо знали и которая не предвещала ничего доброго, но все-таки она часто писала и маркизу, и его матери; приходили иногда и к нам письма из Ротбрена. Конечно, и дону Люису ее сиятельство дала не одну тайную аудиенцию.

В Великий пост явился посланный от молодого дворянина с известием, что в день светлого Христова Воскресения прибудут в Брюссель сам он из Гарлема, а маркиз из замка Ротбрен. В Страстной четверг я получил приказание украсить цветами домашнюю капеллу, заказав почтовых лошадей и тому подобное. В пятницу, в день Распятия Христова - я был бы рад, если бы то, что я рассказываю, было ложью, - в пятницу рано утром синьорину одели в подвенечное платье; появился дон Люис в черной одежде, гордый и мрачный, как всегда, и до восхода солнца, при свете свечей, в холодное и сырое утро - мне кажется, как будто это было только вчера - кастилиец обвенчался с нашей молодой барышней. Свидетелями были баронесса, испанский офицер и я. К семи часам утра был подан экипаж и, когда в него были уложены вещи, дон Люис велел мне поставить в повозку еще один тяжелый ящичек. Я хорошо знал его; обычно баронесса сохраняла в нем деньги в монете. На Пасху уже всему городу стало известно, что дон Люис д'Авила увез прекрасную Анну фон Гогстратен, а в Страстной четверг (значит, всего за какие-нибудь сутки до свадьбы) убил в Гааге на дуэли ее жениха на его пути в Брюссель.

Я никогда не забуду, в какое бешенство впал приехавший молодой ван Гогстратен. Баронесса не отважилась показаться ему на глаза и сказалась больной, хотя была так здорова, как только могла быть в эти последние годы.

- Но не знаете ли вы, чем объясняется загадочное поведение вашей госпожи? - спросил Вильгельм.

- О да, сударь. Причины этого совершенно ясны. Однако уже поздно, и я должен поспешить. Впрочем, обо всем в отдельности я и без того не могу рассказать вам слишком много, так как сам еще был ребенком, когда происходили нижеследующие события. Однако Сусанна рассказывала мне кое-что, что, пожалуй, стоит передать вам. Матерью ее сиятельства была госпожа д'Эшевро, и свои лучшие годы моя госпожа провела у ее сестры, которая по зимам жила в Париже. Это было во времена покойного короля Франциска, а вы, наверное, знаете, что этот великий государь был блестящим кавалером и смелым рыцарем; про него говорили, что он разбил не меньше сердец, чем сломал копий. Моя госпожа, которая была тогда еще красива, также принадлежала к дамам его двора, и король Франциск(27) оказывал ей предпочтение перед всеми. Но синьорина умела соблюсти свою честь, так как еще раньше в изящном маркизе д'Авенне нашла рыцаря, которому отдала все свое сердце и из-за которого проплакала немало ночей. Однако слуга всегда подражает господину, поэтому и маркиз целые пять лет носил цвета синьорины и оказывал ей все услуги покорного рыцаря; но глаза его и сердце слишком метались направо и налево. Тем не менее он всегда возвращался к своей даме, и, когда наступил шестой год, Эшевро предложила маркизу прекратить свою игру и подумать о свадьбе. Моя госпожа начала уже готовить себе приданое, и Сусанна бывала свидетельницей того, как она советовалась с маркизом, сохранить ли за собой свои голландские имения и замки или продать их.

Однако до свадьбы дело все-таки не дошло. Маркиз отправился с войском в Италию, и синьорина пребывала в вечной тревоге за него; тогда в Италии терпеть не могли французов, а он заставлял ждать о себе весточки по целым месяцам. Наконец он вернулся в Париж и по возвращении нашел в доме Эшевро маленькую кузину нашей синьорины уже выросшей и обратившейся в прелестную девушку. Остальное можете уже представить себе сами. Бутончик Гортензия понравилась маркизу гораздо более, чем двадцатипятилетний голландский цветок. Эшевро были знатны, но кругом в долгах, а жениху, пока он сражался в Италии, досталось от отчима огромное состояние; поэтому они никак не могли отказать ему. Моя госпожа вернулась в Голландию. Отец молодого дворянина вызывал маркиза, но на дуэли не было пролито ни капли крови, и господин д'Авенн в браке с Гортензией д'Эшевро пользовался полным счастьем. Сын их был несчастным женихом синьорины Анны.

Вы понимаете, господин Вильгельм? Половину своей жизни моя госпожа питала и лелеяла старую злобу; в угоду ей она пожертвовала родной кровью ради дуэлянта дона Люиса, но зато убийством единственного сына она отплатила его ненавистной матери за горе, которое несла по ее вине в продолжение долгих лет.

Музыкант скомкал платок, которым вытирал себе лоб, и спросил глухим голосом:

- Что же еще вы знаете об Анне?

- Немного, - ответил Белотти. - Молодой дворянин вырвал ее из своего сердца и называет Хенрику своей единственной дочерью. Того, на ком тяготеет отцовское проклятье, счастье избегает, и она, конечно, не нашла его. За свои выходки дон Люис был разжалован в прапорщики, и кто знает, что сталось с молодой, прекрасной синьориной. Баронесса посылала ей иногда через синьора Лампери из Флоренции деньги в Италию, но последние месяцы я ничего не слышал об этом.

- Еще один вопрос, Белотти! - сказал Вильгельм. - Как же это молодой дворянин решился поручить и Хенрику ее тетке после всего, что произошло в доме вашей госпожи с его старшей дочерью?

- Деньги, презренные деньги! Чтобы удержать за собой замок и не лишиться наследства, он отдал свое дитя. Да, господин, из-за синьорины торговались, как из-за лошади, и дворянин уступил ее недешево. Выпейте-ка, господин, вы что-то плохо выглядите...

- Пустяки, - возразил Вильгельм, - на свежем воздухе мне тотчас станет лучше. Благодарю вас за ваш рассказ, Белотти!

XIII

Шестнадцатого мая госпожа бургомистерша ван дер Верфф после обеда осматривала шкафы и ларцы. Питер находился в ратуше, но он сказал ей, что к вечеру у него соберутся на дружескую беседу комиссар принца, господин Дитрих ван Бронкхорст, оба господина фон Нордвик, городской секретарь ван Гоут и несколько других городских начальников и друзей свободы. Мария должна была позаботиться об угощении господ хорошей закуской, вином и всем остальным.

Это поручение оживило и подбодрило молодую женщину. Ей было приятно хоть раз сыграть роль хозяйки в том смысле, какой придавался этому слову в ее родном доме. Как давно ей было отказано в удовольствии слышать серьезный, содержательный разговор. В визитах у них теперь, разумеется, недостатка не было: родственницы ее мужа, которые ухаживали за ней и заходили к Варваре, довольно часто просили и ее показаться у них; среди них были некоторые, которые выказывали ей дружеское расположение и которых она уважала за честность и смелость, но не было ни одной, к которой бы она чувствовала теплое расположение; даже более, Мария, жизнь которой поистине была небогата развлечениями, приходила в ужас от их появления, а присутствие их выносила как неизбежное зло. Почтенные матроны все без исключения были старше ее на несколько десятилетий, и, когда, сидя за пирожным, вареньем и сладким вином или за вязанием пряжи и плетением сетей, они разговаривали о тяжелом времени осады, о детях и прислуге, о белье и мыловарении или подвергали строгой критике многие непонятные для них и не слишком разумные поступки, которые совершились или должны были совершиться, у Марии становилось тяжело на сердце, и ее одинокая комната казалась ей тогда тихим уголком мира.

Только когда начинали говорить о бедствиях страны и о священной обязанности в случае несчастья перенести во второй раз всевозможные лишения ради свободы страны, она снова делалась разговорчивой и охотно прислушивалась к речам этих стойких женщин; видно было, что они относятся серьезно к тому, что говорят; но если праздная болтовня продолжалась целые часы, то порой причиняла Марии просто физическую боль. И все-таки она не смела избегать их бесед и должна была оставаться до тех пор, пока не уходила последняя кумушка, потому что после того как она несколько раз решилась уйти раньше, Варвара дружески предупредила ее и не скрыла, что ей пришлось бы оказаться в неловком положении, защищая невестку от обвинений в гордости и неблаговоспитанности.

- Такие разговоры, - говорила золовка, - доставляют удовольствие и укрепляют мужество, и тот, кто оставляет кумушек, когда они еще сидят вместе, тот пусть просит у Господа Бога милостивого прощения.

Только одна женщина в Лейдене искренно нравилась бургомистерше: то была жена городского секретаря; но она очень редко показывалась в обществе, потому что должна была с утра до вечера суетиться, чтобы держать в порядке детей и хозяйство, которое было довольно-таки скудное.

Мария, свеженькая и веселая, какой не была уже в продолжение многих дней, подошла к ящикам, в которых лежала столовая посуда, и к шкафам, где хранилось серебро. Вся хорошая посуда, какая только была в доме, стояла светлая и блестящая, без единой пылинки, на белых, обшитых кружевами полотняных скатертях. Она выбрала, что ей было нужно; многое из оловянной, стеклянной и керамической посуды, казалось ей, не подходило одно к другому, было случайно поставлено, на некоторых она нашла наросты и отбитые куски.

Когда мать начала готовить ей приданое, Питер высказал пожелание, чтобы в это трудное время поберегли деньги и не приобретали ни одной бесполезной вещи. В его доме было много всякого рода посуды, и ему казалось просто неразумным иметь еще хотя бы одну тарелку. И в самом деле, в ящиках и шкафах не было ни в чем недостатка, но не Мария выбирала и покупала все это; все принадлежало ей и в то же время все было не ее, и, что всего хуже, ее глаза, привыкшие к красивым вещам, не находили ничего хорошего в этих поблеклых, поцарапанных оловянных тарелках, во всех этих кружках, чашках и чайниках, на которых яркими красками были намалеваны аляповатые фигуры.

Грубая стеклянная посуда была тоже не в ее вкусе, и когда она пересмотрела ее и выбрала необходимое, то невольно вспомнила своих недавно вышедших замуж подруг, которые с блестящими от удовольствия и гордости глазами показывали ей свою новенькую светлую посуду с таким видом, как будто каждая вещичка была добыта ими тяжелым трудом. Но и из того, что имелось в ее распоряжении, Мария сумела устроить красивое и изящное убранство стола. Перед обедом она вместе с Адрианом нарезала цветов в саду у городской стены, а на лугу у ворот нарвала нежной травки. Все эти дары мая были артистически подобраны, перевиты павлиньими перьями и поставлены в вазы, и она с удовольствием убедилась, что даже самые неуклюжие сосуды приняли нарядный вид после того как она обвила их вьющимися растениями. Адриан с удивлением наблюдал за мачехой. Ему не показалось бы даже чудом, если бы под ее руками темная столовая преобразилась в парадную залу из хрусталя и перламутра.

Когда стол был накрыт, Питер на минутку зашел домой. Пока гости еще не пришли, ему хотелось еще раз вместе с капитаном Аллертсоном, Яном Дузой и другими господами проехать в Валькенбург. Проходя через столовую, он послал рукой приветствие жене и оглядел стол.

- Все это пышное убранство не годится, а в особенности цветы. Мы собираемся для обсуждения серьезного дела, а ты приготовила свадебный стол, - сказал он.

Заметив, что Мария опустила глаза, он весело воскликнул:

- Что касается моего мнения, то пусть все остается так, как есть! - и вышел из комнаты.

Мария остановилась в нерешительности, глядя на дело своих рук. Горькие чувства снова поднимались в ней, и она в порыве уже протягивала руку к одной особенно изысканно украшенной вазе, когда Адриан поднял на нее свои большие глаза и воскликнул тоном убедительной просьбы:

- Нет, мама, вы не должны делать этого, она выглядит такой дорогой и красивой!

Мария с улыбкой провела рукой по вьющимся волосам мальчика, взяла из вазы два печенья и подала их ему со словами:

- Одно тебе, другое Лизочке; конечно, пусть наши цветы остаются.

Адриан с печеньем убежал, а она осмотрела еще раз стол и печально подумала: 'Питеру нужно только то, что необходимо; но ведь, конечно, это еще не все, а иначе добрый Господь создал бы всех птичек с серыми перьями'.

Повозившись вместе с Варварой на кухне, она ушла в свою комнату. Там она поправила волосы, надела новые брыжи с красивыми полосками и изящно заглаженные кружева в вырезе на груди, но своего домашнего платья не сняла: ведь муж ее не хотел придавать праздничности предстоящему в их доме собранию.

Когда Мария воткнула в волосы последнюю золотую булавку и раздумывала о том, кому предоставить почетное место за столом, советнику ли ван Бронкхорсту как заместителю принца, или почтенному старшему фон Нордвику, к ней постучалась Траутхен и сообщила, что доктор Бонтиус желает видеть бургомистра по настоятельному делу. Служанка сказала, что хозяина нет дома, но тот не уходит и хочет поговорить с хозяйкой.

Мария сейчас же пошла в кабинет мужа. По-видимому, врач очень торопился. Вместо традиционного приветствия, он указал золотым наконечником своей длинной палки на остроконечную черную шапочку, с которой он не расставался даже у постели больного; и затем быстро и коротко спросил:

- Когда мейстер Питер вернется домой?

- Через час, - ответила Мария, - садитесь же, доктор!

- В другой раз. Не могу слишком долго ждать вашего мужа. В конце концов вы могли бы пойти со мной и без его позволения.

- Разумеется, но мы ждем гостей.

- Совершенно верно. Если у меня будет время, я еще вернусь. Господа обойдутся и без меня, а вы могли бы очень пригодиться у больной, к которой я хочу вести вас.

- Да ведь я и понятия не имею, о ком вы говорите!

- Не имеете? Так я вам скажу еще раз: о той, которая страдает, а этого на первый раз вполне для вас довольно.

- И вы полагаете, что я могла бы...

- Вы можете гораздо больше, чем вы думаете... Варвара возится в кухне, и повторяю еще раз: вы должны помочь страждущей!

- Но, господин доктор...

- Я должен просить вас: поскорее, у меня мало времени. Хотите быть полезной? Да или нет?

Дверь в столовую оставалась открытой. Мария еще раз взглянула на накрытый стол, и в ее памяти пронеслось все, чему она так радовалась в этот вечер. Но, когда врач собрался ухолить, она удержала его и сказала:

- Я иду.

Мария хорошо знала манеру этого сурового, но самоотверженного и добрейшего человека. Не дожидаясь его ответа, она взяла платок и начала спускаться по лестнице. Проходя мимо кухни, Бонтиус закричал госпоже Варваре:

- Скажите мейстеру Питеру, что я увел его хозяйку на Дворянскую улицу к больной фрейлейн ван Гогстратен.

Мария едва поспевала за быстро идущим доктором и с трудом понимала его, когда он в отрывочных словах рассказывал ей, что вся партия Гогстратенов покинула город, старая баронесса умерла, а слуги разбежались, испугавшись чумы, о которой здесь не может быть и речи; Хенрика же лежит всеми покинутая внизу. Она перенесла сильную горячку, но вот уже несколько дней как ей гораздо лучше.

- В этом гнезде глипперов, - говорил Бонтиус, - несчастье напросилось в кумовья. Старухе смерть оказала добрую услугу, убрав ее со света. Француженка-горничная держалась стойко, но после нескольких бессонных ночей свалилась с ног, и ее собрались было отнести в Екатерининский госпиталь, но итальянец-дворецкий воспротивился. Он кажется, человек неплохой. Он велел перенести ее к одной католичке-прачке. Сам он отправился вместе туда же, чтобы ухаживать за ней. Во всем доме некому позаботиться о девушке, кроме сестры Гонзаги; это славная монашенка, одна из трех, которым позволено остаться в старом монастыре около вас, но сегодня рано утром, чтобы пополнить чашу страданий, она при согревании ванны обварила себе палец. Католический пастырь остался на своем посту, но разве он может помочь нам в уходе за молодой больной? Теперь вы, вероятно, догадываетесь, зачем я взял вас с собой. Вы не должны и не можете быть долго сиделкой около чужого вам человека, но если девушке не станет теперь особенно худо, то ей нужно будет иметь около себя лицо, к которому она могла бы привязаться душой, а как раз таким лицом вас наградил Господь Бог. Взгляните на больную, поговорите с ней и, если вы такая, какой я вас считаю... Но вот мы и у цели!

Воздух в полутемной передней дома Гогстратенов был пропитан острым запахом мускуса. О смерти старой дамы было немедленно сообщено представителем доктора Бонтиуса в ратушу; поэтому в передней взад-вперед ходил вооруженный часовой. Он сообщил, что здесь уже был со своими людьми городской секретарь ван Гоут, опечатавший двери всех комнат.

На лестнице Мария испуганно схватила за руку своего провожатого: в открытую дверь первого этажа, куда поднялась со своим спутником, она увидела в полумраке безобразную фигуру, которая как-то странно двигалась туда-сюда, то поднималась, то опускалась. Голос Марии звучал не слишком твердо, когда она, указывая пальцем в сторону фигуры, спросила:

- Кто это?

Врач остановился и, увидев необычную фигуру, невольно отступил на один шаг. Но тут же этот рассудительный человек понял, что за мнимое привидение перед ними, опередив Марию, воскликнул со смехом:

- Что вы там делаете на полу, патер Дамиан?

- Я мою пол, - спокойно ответил священник.

- Вот была нужда! - с негодованием воскликнул врач. - Вы слишком хороши для черной работы, господин патер, особенно когда в доме столько никому не принадлежащих денег. Завтра утром мы найдем сколько угодно поденщиц.

- Не сегодня, однако, господин доктор, а Хенрика ни за что не хочет оставаться в той комнате. Вы сами велели ей спать, а сестра Гонзага говорит, что она не может глаз сомкнуть, находясь дверь в дверь с покойницей.

- Так вы бы велели служителям ратуши перенести ее вместе с постелью в прекрасную комнату старой баронессы.

- Она была опечатана, так же как и все другие комнаты в этом этаже. Служители были очень внимательны; они уже подыскивали и поломоек, но бедные женщины панически боятся чумы.

- Такие слухи растут, как сорная трава! - воскликнул доктор. - Никто не хочет сеять ее, а кто ее вырывает, когда она появится?

- Не вы и не я! - ответил священник. - Нужно бы перенести Хенрику в эту комнату; но у нее был такой запущенный вид, что ее необходимо было прибрать. Для больной это будет полезно, а мне движение никак не может повредить.

С этими словами священник поднялся и, заметив Марию, сказал:

- Вы привели новую сиделку? Это хорошо. Мне незачем расхваливать сестру Гонзагу: вы и сами знаете ее; но мне кажется, что Хенрика не долго будет терпеть ее около себя; что же касается меня, то после погребения я оставлю этот дом...

- Вы сделали свое дело. Но что это еще с сестрой? - воскликнул с неудовольствием врач. - Ваша старая Гонзага со своей обожженной рукой для меня еще дороже, чем... Что это еще произошло здесь?

Священник приблизился к нему и, бросив быстрый взгляд на бургомистершу, начал шептать:

- Она невероятно гнусавит, и девушка сказала, что ей становится больно, когда она слышит ее голос; мне хотелось бы удалить Гонзагу отсюда.

Доктор Бонтиус задумался на мгновение и сказал:

- Некоторые глаза не переносят никакого яркого света; точно так же может быть, что для слишком раздраженного слуха некоторые звуки кажутся невыносимыми... Госпожа бургомистерша, вы здесь давно желанный гость! Пройдите, пожалуйста, за мной.

Уже смеркалось. Занавеси в комнате больной были опущены, а стоявшая за ширмами лампа разливала вокруг себя слабый свет. Врач подошел к постели, пощупал у Хенрики пульс, осторожно предупредил ее о посетительнице, которую он привел с собой, и затем взял лампу, чтобы посмотреть, как выглядит больная.

Мария увидела бледное правильное личико, из которого выглядывали два темных глаза, их блеск и величина странно противоречили ввалившимся щекам и сонному выражению лица больной.

Когда старая Гонзага поставила лампу на прежнее место, врач сказал:

- Превосходно! Идите теперь, сестра, ложитесь и перемените перевязку на вашей руке.

Затем он сделал знак бургомистерше, чтобы она подошла поближе к нему. Лицо Хенрики произвело на Марию странное впечатление. Она нашла его красивым, но большие глаза и крепко сжатые губы показались молодой женщине скорее оригинальными, нежели привлекательными. Однако она немедленно повиновалась приказанию врача, подошла к постели больной и ласково сказала, что она с удовольствием пришла немного посидеть с ней и спросить ее, не хочет ли она чего-нибудь.

При этих словах Хенрика приподнялась и воскликнула со вздохом облегчения:

Георг Эберс - Жена бургомистра (Die Frau Burgemeisterin). 3 часть., читать текст

См. также Георг Эберс (Georg Ebers) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Жена бургомистра (Die Frau Burgemeisterin). 4 часть.
- Вот это хорошо! Благодарю вас, доктор. Снова я слышу мелодичный чело...

Жена бургомистра (Die Frau Burgemeisterin). 5 часть.
XX Мария очень обеспокоилась за Хенрику, но та приветствовала ее особе...