Георг Эберс
«Арахнея (Arachne). 6 часть.»

"Арахнея (Arachne). 6 часть."

- Ближе, еще ближе ко мне! При блеске луны, лучи которой нас приветствуют, говорю тебе, ты будешь видеть. В тихом месте, в чистом воздухе, вдали от города ожидай терпеливо своего выздоровления. Избегай того, чем вы, греки, опьяняете себя, и всего, что волнует кровь мужчины. Выздоровление твое приближается; я вижу уже, как оно наступает! Ты будешь вновь видеть, повторяю тебе, и это такая же правда, как правда то, что я проклинаю ту, которая нарушила верность мужу. Она торжествовала и радовалась твоей слепоте, а теперь будет скрежетать зубами от злости и отчаяния, когда услышит, что Табус вновь осветила мрак, окружающий тебя.

Говоря это, она в изнеможении упала на свое ложе. Еще раз хотел поблагодарить ее Гермон, но она не дала ему ничего сказать, прервав его презрительным тоном:

- Право, не затем дала я тебе мазь, чтобы оказать благодеяние, о нет, совсем не для того.

Указав ему еще раз, как он должен применять мазь, и повторив совет избегать солнечного света, как злейшего врага, и защищать от него глаза повязкой и зонтиком, она замолчала. Когда же Биас обратился к ней с новым вопросом, она, показав рукой на дверь, произнесла:

- Прочь, скорей прочь отсюда!

Они тотчас же исполнили ее приказание, унося с собой драгоценное лекарство. На другой день передал Биас пораженному жрецу Немезиды богатый дар, предназначенный для этой грозной и мстительной богини. Он также сообщил своему господину собранные им сведения о том, что Гула помирилась с мужем, вновь принявшим ее в свой дом. Опасения же Таус, младшей сестры Ледши, что молодой биамит, который за нее сватался, откажется от своего намерения, узнав о ее посещениях мастерской Гермона, оказались напрасными, и она уже давно стала его женой. После долгого и утомительного плавания по вновь вырытому каналу, соединяющему Средиземное море с Красным, достигли путешественники северного узкого мыса - цели их путешествия, где, как Биас надеялся, господин его найдет покой, необходимый для его выздоровления.

XXIX

Гермон давно не ощущал себя таким спокойным и довольным, как во время этого путешествия. Твердо и уверенно надеялся он на свое выздоровление. Каким-то чудом спасся он несколько дней тому назад от близкой смерти, и этим спасением был он обязан Дафне. Теперь, когда он вновь побывал в храме Немезиды, им овладела полная уверенность в том, что богиня прекратила свое преследование. Правда, его слепые глаза не могли видеть ее грозного образа, но он не чувствовал ни ужаса, ни содрогания в ее присутствии. Уже там, в Александрии, когда он покинул пир Проклоса, перестала она его преследовать. Иначе избежал ли бы он открытой перед ним пасти смерти? Ведь ей стоило сделать лишь незначительное движение рукой, чтобы ввергнуть его туда подобно другим. И не только эта богиня, но и все боги, благодаря происшедшей с ним нравственной перемене, простили ему его прежние прегрешения. Они охраняли его во время его путешествия так же заботливо, как во дни его детства. Их образы ясно рисовались в его воображении: когда он чувствовал лучи солнца, ему казалось, что он видит Феба-Аполлона - бога света и чистоты; слушая плеск волн, он представлял себе выходящую из лазуревой воды Афродиту, богиню, воплощающую все прекрасное. А Деметра! Он не мог себе ее представить иначе, как с лицом Дафны, полной доброты и женственности. Весь свет казался ему вновь полным богов и богинь, и в сердце своем ощущал он их божественное присутствие. То место, куда его привез верный Биас, находилось на возвышенном берегу моря; благодаря ключам, орошающим песок пустыни, тут зеленели высокие пальмы и низкорослые колючие акации. Под тенью этих пальм Биас поставил палатку для своего господина; там же жила та семья амалекитян, которую Биас знал с детства. Женщины занимались огородничеством, а мужчины провожали караваны с товарами, которые шли из Египта через Синайский полуостров в Хеврон. Дочь старого шейха, главы семьи, хорошо помнила Биаса и приветствовала их дружески, обещая вольноотпущеннику, что его господин будет считаться почетным гостем всей их семьи.

Устроив все, что только было в его власти и силах, преданный слуга покинул своего господина. Плача, сел он на корабль, который должен был везти его к Ледше; Гермон также с грустью расстался с ним. Долго еще не покидало художника волнение и возбуждение - последствия всего пережитого за эти дни. Ему слышался в плеске волн уличный шум Александрии, но уже спустя некоторое время тишина пустыни благодетельно подействовала на него, и ночи его стали спокойны, живительный сон не бежал больше от его ложа. Правда, это была монотонная жизнь, и вначале бывали часы, когда ее однообразие тяготило его. Но он не испытывал скуки; его внутренняя жизнь была слишком богата, мысли его так разнообразны, что ему не было времени ощущать ее. С тех пор как он перестал посещать философскую школу, избегал он предаваться серьезным размышлениям; тут же ему стало это доставлять большое наслаждение, и никогда еще так свободно не работал его ум. Все его прошлое проносилось перед ним. Все, что он пережил, изучил, передумал и ощущал когда-либо, все, к чему он стремился и чего достиг в своем искусстве, все это ясно и отчетливо представлялось его умственному взору; он впервые мог дать себе отчет, в чем состояло его нравственное богатство, и мог рассмотреть, как он пользовался им до сих пор и как должен он в будущем поступать. Все его ошибки, все дурные поступки и отклонения от истины сильно мучили его, но и тут опять пришла ему на помощь его истинная греческая натура, которая не дала ему предаваться мучительным угрызениям совести. Надо было только избегать того, что он теперь признал неправильным, и постараться в будущем лучше употребить свои нравственные богатства.

Тут, в тиши пустыни, научился он здраво мыслить и прислушиваться к требованиям своего сердца. Да, он все еще был слепым, но никогда не видел он яснее, чем теперь, что такое человеческая жизнь и вся обстановка, в которой она протекает, и это несмотря на то, что глаза его перестали видеть. Как много из того, что он считал истиной и что казалось ему правильным, представлялось теперь совсем в ином свете. Теперь только понял он, как односторонне смотрел он на искусство. Действительность и природа, то, что в искусстве он ставил выше всего, давали ему много художественного материала, но как много его было и в той области, которую он до сих пор не признавал и избегал - в области идей и чувств. Точно по мановению волшебного жезла открылся тут перед ним обширный мир идей и идеальных представлений. Он всегда стремился выразить в своих произведениях всю силу своего творчества, хотел достичь великого, даже сверхчеловеческого. Это стремление заставило его в его группе 'Борющиеся Менады' переступить границы дозволенного, пренебречь всякими законами эстетики. Но если бы теперь какая-нибудь божественная сила вернула ему возможность творить, он бы иначе этим воспользовался. О, если б ему впоследствии дано было изобразить Феба-Аполлона, побеждающего чудовище мрака и невежества. Он много думал об Арахнее и о Деметре, но теперь он не хотел изображать эту богиню мирно и добродетельно благословляющей все живущее: она являлась ему в образе матери, у которой только что похитили Прозерпину. Природа и наблюдение были теперь недоступны слепому художнику. Действительность была для него как бы закрыта, но зато ум его нашел путь в мире идей и идеалов. И какой это был богатый мир! Он, который еще недавно считал, что все то, что нельзя осязать руками, не годится для искусства, открыл в нем сотни сюжетов для своих произведений. Трудность выполнения этих сюжетов его нисколько не пугала. Напротив! При этом он чувствовал свои силы и знания. Его тихая спокойная жизнь научила его еще тому, что можно проводить приятные и счастливые часы в одиночестве; прежде ему казалось, что пиры и праздники и многочисленное общество друзей необходимы для его жизни, как воздух для дыхания. Еще в начале его пребывания многое ему не нравилось в пустыне, многое раздражало его, главным образом вечно недовольный голос его раба Патрона, которому надоела однообразная жизнь и который считал для себя, ученого писца, унизительным готовить своими искусными руками грубую пищу для его господина. Но и это скоро прекратилось.

В один прекрасный день Патрон исчез, захватив с собой кошелек и серебряный кубок Гермона. Этот мошеннический поступок слуги, к которому слепой почти по-братски относился, опечалил Гермона, но затем он почувствовал большое облегчение от того, что избавился от присутствия этого угрюмого человека. Веселый и услужливый мальчик из семьи, живущей подле него, охотно прислуживал ему и служил проводником, а мать его готовила художнику, очень скоро привыкшему к их простой и скудной пище. Хотя у него сохранилось еще несколько золотых монет, на которые он легко мог приобрести в ближайшем портовом городе мясо, дичь и вино, но он помнил совет старой Табус, да и дочь шейха, которая ему мазала глаза снадобьем старой ворожеи и плела ему из листьев зонтики для защиты глаз от солнца, точно так же советовала ему избегать всякой горячительной пищи.

Однажды во время перевязки Гермону показалось, что слабый луч света как бы слегка осветил так давно окружающую его мрачную ночь. Как забилось его сердце уже от этого одного проблеска света! В один миг вновь расцвела надежда в его душе, и, подобно бабочке, возвращающейся к распустившемуся цветку, вернулась к нему его веселость. Радостные мечты рисовали ему образ его возлюбленной, а его самого - в мастерской за работой над новыми произведениями. Он всегда был большим другом детей; маленькие амалекитяне это уже давно поняли и теперь радостно окружали слепого чужестранца, который возился с ними и умел, несмотря на завязанные глаза и зеленый зонтик, так искусно, как им казалось, вырезать из тростника разные дудки и другие игрушки. Уверенность в том, что зрение вернется к нему, все сильнее и сильнее росла в нем и поддерживалась уверениями амалекитянки, что близко то время, когда он вновь будет видеть. Только бы ему видеть, вновь наслаждаться тем, что ему будут показывать его глаза. Да, он теперь знал, что красота имела такие же права, как истина и правда; изображая красоту, можно было оставаться верным правде. Пусть только его глаза откроются, и он своими произведениями докажет свое поклонение истинной красоте. И надежда все росла и принимала все более реальные формы; луч света становился все сильнее, а в один прекрасный день он увидел как бы выступающий из тумана колючий ствол акации возле своей палатки. Самый восторженный любитель природы не мог бы найти это дерево красивым, но Гермону оно показалось прекраснее всего на свете: это ведь был первый предмет, который он наконец увидел.

Он тотчас же послал в соседний город положить как жертву на алтарь врачующей Изиды одно из своих драгоценных колец. Как горячо стал он молить Аполлона, бога света, и Афродиту, богиню красоты, о возвращении ему зрения! Спустя неделю при новой перевязке увидал он темно-зеленые волны Красного моря, очертания пальм, палатку, амалекитянку и мальчугана, прислуживающего ему. Все это он видел. Восторженную благодарность воздал он милостивым богам, в существовании которых он, вопреки своему учителю Стратону, теперь больше не сомневался. Какие планы, какие темы для работы зарождались в его мозгу! И то, что он хотел творить, не должно было изображать исключительно реальность и действительность. Нет, он хотел теперь воплощать самые высокие идеи, самые отвлеченные идеалы. Он знал теперь, что ему не нужно для этого натуры, что ему не надо было рабски ее копировать, и все-таки, несмотря на это, он мог придерживаться правды. Каждый мускул, каждый палец, малейший локон волос должны были соответствовать натуре, но вместе с тем его творения должны быть проникнуты и как бы одухотворены идеей. Его произведения должны были быть отражением идеи и его индивидуальности, верны правде без всякой условности, но должны строго подчиняться правилам пропорций. Этот новый взгляд на искусство явился плодом его долгих одиноких размышлений об искусстве и художественных произведениях.

С тех пор как он вновь уверовал в богов, он чувствовал, что музы избрали его своим жрецом и что он должен им служить, он должен своими произведениями не только удовлетворять зрение, но и возвышать сердце и ум зрителя, показывая ему в них все то, что возвышает его собственную душу: правду, красоту, величие и вечность. Во всей природе чувствовалось присутствие этих четырех сил, и изображать их будет теперь его художественной задачей. В вечной неутомимой творческой силе, которая постоянно обновляет природу, придавая ей неиссякаемую прелесть, чувствовал он божественную силу. И ему казалось странным, почти невозможным то, что он мог так долго не верить в богов. Пока он отрицал душевную жизнь, он не признавал никакой силы над собой, а теперь каким слабым и ничтожным ощущал он себя перед этой силой. Но он чувствовал, что может достичь того, что среди смертных дано достигать одним художникам: общения с божеством и возможности посредством своих произведений возвысить и зрителей до понимания идеалов и красоты.

Второй месяц его пребывания в пустыне подходил уже к концу, когда мальчик, присутствовавший при перевязке, вскричал:

- Твои глаза становятся совсем чистыми и блестящими; знаешь, все белое почти исчезло. Наверно, ты теперь уже можешь мне вырезать львиную голову на моей палке.

Быть может, это бы и удалось Гермону, но он побоялся подвергнуть свои глаза такому испытанию, зато его с необычайной силой потянуло вернуться к людям, к Дафне; ему казалось, что теперь уже настала пора для этого. Старый шейх и его дочь принялись уговаривать его не торопиться, так как, быть может, эта поспешность повредит глазами. Благоразумие Гермона одержало верх над его нетерпением, и он согласился носить повязку и оставаться в пустыне до тех пор, пока не исчезнет и та легкая пленка, которая еще не позволяет ему ясно различать детали предметов. Правда, спокойствие последних дней совсем его покинуло, к этому присоединилась еще забота о близких его сердцу. Он до сих пор не имел о них не малейшего известия, и, когда он себе представлял, какая судьба ожидала Архиаса и его дочь, попадись они в руки грозного царя Птолемея, им овладевал смертельный ужас, заглушавший всю ту радость, которую он испытывал от возвращения зрения. Страх за них, этих самых дорогих ему людей, пересилил всякое чувство осторожности, и он решил во что бы то ни стало покинуть пустыню и разделить с ними их судьбу.

XXX

Несколько дней спустя отправился Гермон на закате солнца на берег моря. Какое-то для него самого необъяснимое волнение овладело им. Глаза его уже, без повязки, защищенные только от света зонтиком из зеленых листьев, показывали ему солнечный шар, склоняющийся к горизонту; красивые, сверкающие и яркие переливы красок на всем небосклоне казались восторженному Гермону как бы злой насмешкой над беспокойством, царящим в его измученной душе. Лодка, приближающаяся к берегу, не обратила на себя его внимания: сюда приставало столько лодок с путешественниками, отправляющимися во внутрь Аравии, а за последнее время число их еще возросло. Внезапно услыхал он знакомый ему призыв; этими самыми звуками предупреждал он всегда прежде о своем прибытии домой. Радостно, почти бессознательно ответил он на него, и ему теперь показалось, что вечерняя заря превратилась для него в утреннюю, возвещавшую наступление счастливых для него дней. Хотя его все еще слабые глаза не позволяли ему узнать того, кто стоял в лодке и посылал ему приветственные знаки руками, все же он почти наверняка мог сказать, кого привезла к нему эта лодка.

Вскоре услыхал он и приветствие верного Биаса, и с сильно бьющимся сердцем протянул он ему обе руки. Вольноотпущенник исполнил все возложенные на него поручения, и теперь уже никакая клятва не обязывала его молчать и скрывать что-либо от его господина. Ледша отпустила Мертилоса и его на свободу, а сама, насколько мог понять Биас из подслушанных разговоров, отправилась в сопровождении галла Лутариуса в Паратониум, пограничный город Египетского царства. Мертилос чувствовал себя совершенно здоровым и сильным и послал его к Гермону, который больше нуждается в его услугах. Но, кроме того, преданный слуга привез известия о Дафне и Архиасе. Оба были здоровы и в безопасности от преследований царя. На робкий вопрос вольноотпущенника о том, в каком состоянии находятся его глаза, Гермон снял шляпу-зонтик и показал, как успешно шло его выздоровление. Верным Биасом овладела такая радость, что он, полуплача-полусмеясь, стал целовать руки и одежду своего дорогого господина. Он долго не мог успокоиться и затем глубокомысленно изрек:

- Бессмертные поступают иначе, чем люди. Мы, скульпторы, можем только тогда творить хорошие произведения, когда у нас есть для этого хороший материал и хорошие инструменты. Боги же иногда пользуются самыми дурными чувствами и побуждениями и достигают самых лучших результатов. Так, например, они превратили ненависть старой волшебницы в средство, возвратившее тебе, господин, зрение. За это да будет мир ее костям. Она умерла, и, как мне передал земляк, которого я недавно встретил, смерть пришла за ней тотчас же после нашего отъезда.

Пересказав разные новости об Архиасе, Дафне и Мертилосе, он передал Гермону два письма: одно было от его возлюбленной, другое - от Мертилоса. Как только Биас засветил огонь в палатке, он тотчас же принялся за трудную для него работу чтения этих писем. Нельзя сказать, чтобы верный слуга стал образцовым чтецом, но и то, чего он достиг в этом искусстве, делало большую честь терпению его учителя, Мертилоса. Он начал с послания Дафны, которое по желанию осторожного Архиаса заключало в себе очень мало подробностей. Но уверения в любви и нежные слова, которыми было наполнено письмо, заставляли чувствительного Биаса не раз прерывать чтение. Мертилос, напротив, очень подробно описывал свой образ жизни и сообщал другу, что он для него и для себя ожидал от будущего. Содержание этих писем сильно облегчило душу Гермона, так встревоженную долгой неизвестностью; он знал теперь, что может надеяться опять на совместную жизнь с теми, кто был ему дороже всех на свете. Кроме того, они объяснили ему многое такое, что было неясно в рассказах Биаса.

Сначала Архиас вместе с Дафной находились в городке Митилене на острове Лесбосе; туда приставали корабли с путешественниками, которые отправлялись в Пергам, где теперь жил Мертилос. После того как он исполнил все требования Ледши и освободился от данной ей клятвы, скульптор посетил дядю и Дафну, а перед самым отъездом вольноотпущенника тот с дочерью также переселился в Пергам. Он был очень дружественно принят наместником того края и был склонен поселиться там на более продолжительное время.

Мертилос же с тех пор, как Ледша отпустила его на свободу, жил в Пергаме и там в полном уединении и тиши принялся за работу и исполнил громадный горельеф 'Триумфальное шествие Диониса'. Так как слава, окружавшая имя Мертилоса, достигла и тех краев, то все художники и высшие власти города толпами стремились в его мастерскую полюбоваться художественным произведением знаменитого александрийца. Вскоре и наместник Филетер(29), управляющий уже семь лет этим краем, пожелал ближе узнать художника. Он и его наследник покровительствовали художникам и любили искусство; они предложили художнику изваять из мрамора исполненный им пока из гипса горельеф, предназначая его для храма бога Диониса в Пергаме. В особенности наследник старого Филитера подружился с Мертилосом и старался всеми способами удержать его навсегда в Пергаме. И это ему удалось, потому что Мертилос в прекрасном и обширном доме, который ему предложил Эвмен(30) для жилья и мастерской, чувствовал себя физически здоровее, чем где-либо в другом месте. Кроме того, он думал, что его друг Гермон по многим причинам не пожелает жить в Александрии и что присутствие Архиаса и Дафны подействует притягательно и заставит его также избрать Пергам местом жительства. Ему нечего было уверять слепого, что, если его слепота не пройдет, он всегда найдет в нем любящего и заботливого брата; если же зрение к нему вернется, то Мертилос по-прежнему будет ему товарищем по искусству, с которым можно дружно и хорошо работать. Мертилос рассказал наследнику Эвмену о даровитом слепом родственнике, о его своеобразном искусстве, и тот с жаром принялся уговаривать скульптора убедить друга переехать в Пергам, где много знаменитых врачей. Он также дал слово оказывать слепому художнику почести и уважение, а если боги вернут ему зрение, поручить ему большие заказы. Как глубоко тронуло Гермона это дружеское письмо! Какая будущность открывалась для него: любовь, дружба будут наполнять ее, а какая, может быть, откроется плодотворная жизнь для его искусства! 'Видеть, только бы вновь видеть!'

Эта мысль примешивалась теперь ко всему, что он ощущал, думал или говорил. Даже во сне преследовала она его. Для того чтобы вновь обрести зрение, он готов был охотно перенести самые ужасные пытки. Только в Александрии находились те знаменитые врачи, которые могли довершить то, что уже сделала мазь старой ворожеи.

И он во что бы то ни стало туда отправится, даже если бы ему пришлось заплатить за это жизнью. Знаменитейший хирург того времени Эразистрат, правда, отказался ему когда-то помочь, но Гермон надеялся, что с помощью Филиппоса, который был очень дружен с хирургом, ему удастся упросить его. А старый комендант находился как раз недалеко от него. Царская флотилия только что встала на якорь у перешейка, соединяющего Африку с Азией. Жрец Аполлона в соседнем городе Клисма рассказал Гермону, какая честь выпадет на долю этой восточной гавани. Появление царя и царицы объяснялось не одним только желанием основать там новый город и торжественной встречей возвращающегося победителем предводителя флота, но основывалось на более важных соображениях. За последние годы овладел не верящим в богов царем Птолемеем II тяжелый недуг, который заставляет теперь царя искать помощи у древних египетских богов. Он хочет предаться изучению этой мистической и таинственной веры и узнать всю магическую силу ее жрецов. Опасаясь близкой смерти, воздвиг уже Птолемей в Александрии величественный храм могущественному богу смерти, которого одинаково почитали греки и египтяне; он надеялся этим заручиться будущей жизнью. По той же причине хотел он и построить здесь храм и заслужить расположение египетских жрецов. Для исполнения всех этих планов нуждался он прежде всего в деньгах; вот почему он стремился к усилению доходности своей и без того богатой страны. Он нашел в своей сестре Арсиное отличную помощницу в государственных делах. Дочь того же отца и матери, она имела те же права, как и он, на уважение жрецов и на подчинение народа, который по религии страны видел в царе и его сестре представителей бога Солнца. Браки между братьями и сестрами в Египте не только допускались, но считались по религии и преданиям священными. Поэтому Птолемей, послав в изгнание свою первую супругу Арсиною, взял себе в жены сестру свою, также Арсиною(31). Тотчас же после брака наименовал он себя Филадельфом, то есть 'любящим сестру', и даровал то же имя своей супруге. Правда, союз этот вызвал у остроумных и насмешливых александрийцев много едких шуток. Но царь не жалел о своем выборе: несмотря на то что царица достигла почтенного сорокалетнего возраста и несмотря на многие убийства, совершенные по ее приказанию, когда она была царицей Фракии, Арсиноя была очень мудрая правительница и обладала все еще большой красотой. Она сопровождала царя в его путешествии на восток. Там хотел он основать город, назвать его в честь царицы 'Арсиноя', и, дабы заслужить благосклонность и благодарность жрецов, решил он там же воздвигнуть огромный храм в честь бога Тума. Кроме того, он с некоторых пор вступил в переговоры с африканскими прибрежными городами, желая, чтобы они открыли свои гавани египетским торговым кораблям. Завязать эти отношения было поручено предводителю флота Эймедису, сыну престарелого Филиппоса и Тионы. Этот храбрый воин прекрасно выполнил возложенное на него задание. Он не только основал на принадлежащем эфиопскому народу берегу Красного моря город, названный им в честь царя 'Птоломаис', но также убедил всех прибрежных правителей вступить в торговые связи с Египтом. Теперь возвращался он обратно с грузом драгоценностей и подарков, и ему готовилась торжественная встреча. Больной царь решил по окончании всех торжеств и праздников удалиться в пустыню и провести в этой здоровой местности, вдали от дел и шума столицы, целый месяц, надеясь этим восстановить свое здоровье.

Пребывание царственных особ и ожидаемые торжества привлекли к берегам Красного моря многие тысячи зрителей, и на другое утро после прибытия Биаса к Гермону в почти пустынной до сих пор гавани близ Клисмы сновали сотни лодок. Не могло быть и сомнения в том, что престарелый комендант и его супруга Тиона будут присутствовать при торжественной встрече их сына Эймедиса. Поэтому Гермон, желающий посоветоваться со своими старыми друзьями, решил отправиться в Херсонполис, где должно было состояться это торжество. Лодка, в которой вольноотпущенник к нему приехал, должна была отвезти их туда. Художник почти с грустью покидал это место, которое ему принесло столько успокоения и где к нему вернулась надежда вновь обрести зрение. Он дружески распрощался с семьей амалекитян, также очень опечаленных его отъездом. Когда они сели в лодку, им пришлось убедиться, что не так-то легко будет достичь места назначения. Несмотря на усилия трех сильных гребцов, лодка с большим трудом и очень медленно пробиралась между бесчисленными кораблями, лодками и челноками. Два огромных корабля с роскошно расшитыми парусами по повелению царя вышли сюда из Херсонполиса, чтобы раньше других приветствовать возвращающегося героя. К ним присоединилась целая флотилия небольших судов и лодок, переполненных любопытными. Какую оживленную и пеструю картину представляло в этом месте море! Какое разнообразие и яркость цветов среди богато расшитых парусов! Какой шум и плеск от сотни поднимаемых и опускаемых весел!

- Смотри, господин! - вскричал Биас. - Вот этот большой корабль из Александрии также послан навстречу герою!

- А этот откуда? - спросил Гермон, глаза которого, хотя все еще не позволявшие вполне отчетливо различать предметы, увидали на палубе большого грузового корабля шесть огромных африканских слонов, и его слуха достиг рев львов и пантер с того же корабля.

- Это подарки для царя, и придутся ему, наверно, по вкусу. Такого количества диких зверей не привозил ему еще никто, и они значительно пополнят его редкую коллекцию, - ответил биамит.

- А там, смотри-ка, сколько обезьян и пестрых попугаев! - радостно вскричал амалекитянский мальчик, провожающий Гермона, но тотчас же прибавил тихо, нежно дотрагиваясь до руки художника: - Не правда ли, господин, ты ведь можешь их также видеть?

- Конечно, мой милый, хотя и не так ясно, как ты, - ответил Гермон, ласково проведя рукой по волосам мальчика, так заботившегося о нем.

В это время стал медленно приближаться корабль, на палубе которого зоркие глаза Биаса различили фигуру адмирала Эймедиса, следящего за проходом по каналу судов его флота. Точно вылитый из бронзы стоял он на своем посту, и, казалось, ни громкие приветствия народа, ни шум, ни масса окружающих его лодок не могли отвлечь его от исполнения своих обязанностей. Он уже успел повидаться с отцом и матерью, потому что, по словам Биаса, лавровый венок, украшающий его шлем, был ему передан отцом от имени царя.

Верный раб прибавил со вздохом:

- Он еще так молод, а сколько почестей уже выпало на его долю! Ты вместе с ним, господин, посещал школу борцов в Александрии, и он всегда тебя отличал среди других товарищей. Одного твоего знака будет достаточно, чтобы он тебя заметил, и, наверно, он разрешит тебе пересесть на его корабль или, по крайней мере, отдаст приказание пропустить нас скорей в канал.

- Нет, нет! - перебил его Гермон. - Я могу ему только помешать теперь.

- Ну, тогда дай о себе знать госпоже Тионе или ее супругу. Наверно, они позовут нас на большой корабль, а оттуда, хотя твои глаза и не обладают еще зоркостью ястреба, ты все же, наверно, увидишь все торжество встречи и всех, принимающих в ней участие.

К великому удивлению вольноотпущенника, его господин отклонил и это предложение, скромно добавив:

- Я уже более не тот Гермон, которого когда-то отличал перед другими Эймедис. Что же касается почтенной Тионы, то пусть в эту столь радостную для ее материнского сердца минуту ничто не напомнит ей о печали других. Завтра или послезавтра я встречусь с ней, хотя мне жаль, что не Дафна первая увидит мои выздоравливающие глаза.

Гермон, произнося эти слова, почувствовал, что рука Биаса дружески пожала его руку, и этот знак сочувствия со стороны преданного слуги в такой момент, когда восторженная встреча и крики приветствующих Эймедиса растравили его сердечные раны, успокоительно подействовал на него. С каким достоинством и спокойствием принимал Эймедис все эти восторги толпы, а как они подействовали на него и как они вскружили ему тогда голову! Нет, не напрасно прошел он через все муки несчастья: они, подобно огню, очистили его. Он хотел стать более достойным жизни, прошлое не должно омрачать тех хороших дней, которые могут еще для него наступить.

Облегченно вздохнув и гордо выпрямившись во весь рост, он приказал гребцам постараться пройти в канал. Те вначале опасались, что благодаря узкому проходу и множеству участвующих в празднестве правительственных судов вход в канал будет им воспрещен. Но ловкому рулевому удалось пройти под прикрытием большого корабля незаметно для часовых, в то время когда много других лодок и мелких судов не были вовсе допущены в канал.

После долгого и утомительного пути под лучами палящего солнца Гермону и Биасу удалось наконец к вечеру высадиться в гавани Гереонполиса. Биас тотчас же отправился на поиски корабля, готового на другой день отплыть в Александрию.

Возвратившись, он рассказал своему господину, что видел почтенную Тиону, которая велела ему передать, что завтра, как только кончится торжество, она или сама посетит Гермона, или пришлет за ним. Родная мать, по мнению Биаса, вряд ли могла больше радоваться, чем Тиона, когда услыхала о наступившем улучшении в состоянии здоровья Гермона, и она непременно хотела тотчас же к нему отправиться, но престарелый Филиппос не позволил ей этого ввиду того, что почтенная матрона была слишком утомлена длинным путем и всеми событиями этого радостного для них дня. Гермон также последовал совету вольноотпущенника отдохнуть в ожидании завтрашнего свидания с его старой приятельницей, которая, наверно, подаст ему дружеский и умный совет относительно выбора врача.

На другое утро яркое солнце освещало своими золотистыми лучами пустыню, зеленую воду гавани и желтые стены пограничной крепости. На этом клочке земли, омываемом водами двух морей, казалось, сошлись три части света для торжества: греки - представители Европы, египтяне - Африки, наконец, семиты - сыны Азии. Египетские жрецы с изображениями богов и различными священными предметами стояли по одной стороне обширной пристани; за ними, как бы для охраны, стояли целые ряды полуголых египетских воинов и других африканцев. Всевозможное оружие: копья, луки, колчаны со стрелами - блестело на солнце. По другую сторону собрались вожди мелких азиатских племен, финикийские и сирийские купцы; к ним присоединились кочевники и гордые бедуины в развевающихся плащах, верхом на прекрасных конях. Середину занимали греки; у зрителей не могло быть и сомнения в том, что они были господствующей нацией в этом царстве; их мужественные и стройные фигуры выделялись среди всех, а гордые лица с большими блестящими глазами, головы, увенчанные цветами, невольно привлекали взоры всех. И спокойные, полные достоинства манеры резко отличали их от худощавых насмешливых египтян и юрких, подвижных азиатов.

Звуки труб и барабанный бой огласили окрестности, возвещая начало торжества; египетские жрецы пропели хвалебную божественную песню богу-царю и богине-царице, затем греческий многоголосный хор запел торжественный гимн, при звуках которого появились царь Птолемей и его супруга, сидящие на высоком золотом троне, который несли великаны эфиопы. Высокие стройные юноши держали белые опахала из страусовых перьев, долженствующие защищать царственную пару от лучей палящего солнца; за ними шли рядами родные и друзья царя, высшие сановники, благородные греческие юноши, составляющие царскую стражу, отряды македонских воинов, ученые Александрийского мусейона, художники; богатые негоцианты греческого и иудейского происхождения, приглашенные Птолемеем присутствовать, замыкали шествие.

При громких приветствиях многочисленных зрителей царь и вся его свита вступили на палубу большого, роскошно убранного корабля, где должно было произойти свидание царя с прибывшим предводителем флота. Эймедис тотчас же перешел со своего корабля на царский. Дружески приветствуя, обнял его царь, а царица передала ему венок из роз, которым герой украсил свой шлем, уже увенчанный присланным от царя лавровым венком. Отовсюду, со всех кораблей и лодок, с пристани и крепости, раздались приветственные крики в честь Эймедиса; толпа восторженно встречала своего храброго молодого полководца. Но больной царь не мог уделить более часа встрече; ему предстояло еще много утомительных празднеств; поэтому, повинуясь его приказанию, сотни рабов переносили на сушу клетки со львами, тиграми и пантерами; подгоняемые длинными бичами эфиопских погонщиков, прошли перед царем и Арсиноей газели, антилопы, жирафы, обезьяны и борзые собаки. Вид шестидесяти громадных слонов вызвал у сдержанного царя возглас радости, ведь эти великаны представляли в своем роде вспомогательный отряд, способный обратить в бегство целую неприятельскую конницу; поэтому он и царица благосклонно слушали краткий рассказ Эймедиса о том, как ему посчастливилось благодаря удачным охотам заполучить такое количество этих благородных животных. Несколько кораблей были наполнены золотом, слоновой костью, пряностями, черным и красным деревом и звериными шкурами, но царь повелел отложить осмотр этих богатств до более удобного времени, после закладки храма и города; он хотел все это рассмотреть на досуге, теперь же надо было спешить.

Солнце еще не достигло зенита, как царь и царица в сопровождении свиты покинули корабль и отправились в близлежащий город Пифом, где их ожидали новые торжества, но зато и целый месяц отдыха. Точно сквозь туман видел Гермон все, что происходило вокруг него, и он подумал, что в продолжение всей своей жизни, когда он обладал зрением, видел он таким образом все его окружающее. Только поверхность всего происходящего, то, что ему показывали его глаза, была для него доступна; внутренний же смысл всего стал он постигать, только когда ослеп, только когда научился он доискиваться внутреннего содержания всех явлений жизни. Если боги услышат его молитвы и возвратят ему зрение и туман, расстилающийся перед его глазами, совершенно исчезнет, он и тогда сохранит вновь приобретенную способность и будет применять ее в своей будущей жизни и в своем искусстве.

XXXI

После полудня явился к Гермону посланец престарелого Филиппоса. Это был молодой гиппарх, тот самый, который сопровождал коменданта Пелусия во время его пребывания в Теннисе. Он явился с поручением отвезти художника в колеснице Филиппоса в Пифом, где он и Тиона в данный момент находились по повелению Птолемея. По дороге гиппарх рассказал своему спутнику, как стойко выдержала Тиона, несмотря на ее преклонные годы, все треволнения и хлопоты длинного пути и этого дня. Вчера еще ездила она на встречу сына, а сегодня принимала участие в торжестве, и все же она не чувствовала утомления. Тотчас же по возвращении с корабля первая ее мысль была повидать как можно скорее ее молодого друга, боясь, что последующие торжества в Пифоме, на которых она должна была присутствовать в свите Арсинои, займут все ее время и, быть может, так утомят ее, что ей нельзя будет заняться делом Гермона. Они очень быстро достигли небольшого городка, посвященного богу Туму. Он был теперь весь разукрашен развевающимися флагами, триумфальными арками, венками и гирляндами. При въезде в него были разбиты палатки для царя и его свиты. Не знай Гермон того, что царь рассчитывает пробыть здесь целый месяц, его должна была бы поразить их многочисленность и то большое пространство, которое занимал этот лагерь. Тут находились не только советники и придворные Птолемея, но и множество ученых, художников, певцов и актеров, которые должны были развлекать царя во время его пребывания в этой отдаленной от остальной части его царства местности.

Дом, который занимала престарелая чета и их знаменитый сын Эймедис, принадлежал богатейшему купцу этого города. Это было строение в форме четырехугольника, окружающего большой двор. Гиппарх ввел туда своего спутника; воины и матросы стояли там группами, дожидаясь повелений старого и молодого полководцев. Слуги и рабы сновали взад и вперед. В тени двора были поставлены скамьи и стулья, занятые уже большей частью посетителями и посетительницами, прибывшими приветствовать и поздравить мать знаменитого предводителя флота. Посреди них отдыхала на ложе почтенная Тиона, с трудом подчиняясь тем общественным обязанностям, которые налагало на нее ее высокое положение. Она поминутно приветствовала вновь прибывающих, дружески прощалась с теми, кто уходил, и успевала еще отвечать на многочисленные вопросы, которыми ее со всех сторон осыпали. Она чувствовала сильное утомление, хотя старалась скрыть его от всех присутствующих. Завидя входящего Гермона под руку с молодым гиппархом, она, забыв усталость, поспешно встала и пошла навстречу, дружески протягивая ему обе руки. Хотя художник и не мог еще вполне ясно видеть ее доброе лицо, но он чувствовал почти материнское к нему расположение в пожатии ее рук, звуке ее голоса, произносившего ласковое приветствие. Его сердце радостно забилось, и, полный самого почтительного чувства, он несколько раз поцеловал ее добрую старую руку.

После того Тиона повела его к своему месту посреди всех присутствующих, которым она его представила как сына ее умершей подруги детства и назвала его имя. Почти все посетители принадлежали к свите царя, и имя Гермона вызвало среди них большое волнение, которое тотчас же выдало художнику ту печальную истину, что чужие лавры, которыми он себя когда-то украсил, не позабыты в этом кругу. Неприятное чувство овладело Гермоном, привыкшим к тишине пустыни, и внутренний голос стал твердить ему: 'Прочь отсюда, как можно дальше от них'. Но он не последовал этому голосу, потому что его внимание было тотчас же обращено на необыкновенно высокого и широкоплечего мужчину с седой длинной бородой и выразительным лицом, в котором он, как ему казалось, узнал знаменитого врача Эразистрата. Врач подошел к Тионе и спросил:

- Не вижу ли я перед собою человека, удалившегося от света в пустыню и обретшего там вновь зрение?

- Да, это он самый и есть, - ответила Тиона и, наклоняясь к Эразистрату, шепотом прибавила: - Мною овладевает страшная усталость и слабость, а между тем мне нужно о многом и очень важном переговорить с тобой и с тем бедным другом моим.

Врач дотронулся рукой до головы почтенной матроны и произнес громким голосом:

- Ты очень утомилась, почтенная Тиона, и было бы лучше, если бы ты легла и постаралась бы успокоиться.

- Конечно, без сомнения, - подтвердила одна из посетительниц, - мы и так злоупотребили твоими силами и теперь только мешаем тебе, дорогая приятельница.

Эти слова подействовали и на других посетителей, и вскоре все удалились, не удостоив Гермона даже легкого поклона, потому что кроме истории со статуей имя художника было замешано в заговоре против царя, который, как говорили, очень немилостиво относился как к художнику, так и к его дяде, изгнанному по его повелению из Александрии. Когда последний гость покинул их, Тиона немедленно отдала приказание домоправителю не принимать больше посетителей.

А Эразистрат, весело потирая руки, сказал:

- Первейшая обязанность врача удалять от пациента все, могущее вредить ему, будь то даже его ближние.

Затем обратился он к Гермону и принялся уже расспрашивать его о состоянии зрения, но появился домоправитель и доложил, что какой-то очень знатный господин, назвавшийся Герофилом из Халкедона, настаивает на том, чтобы его приняли. Тиона и врач обменялись радостными взглядами, и Эразистрат поспешил навстречу своему знаменитому сотоварищу.

Оба знаменитых светила науки остановились посреди двора и между ними завязался очень оживленный разговор; в то же время Тиона попросила Гермона пересказать ей еще раз все то, что она знала о нем от Биаса. Наконец Эразистрат пригласил Тиону, которая, казалось, совершенно позабыла о своей усталости, хотя перед тем жаловалась на нее, принять участие в их совещании.

Гермон же смотрел издали на знаменитых врачей, и сердце его усиленно забилось; если они оба примутся за его лечение, то он мог не сомневаться в том, что его самое горячее желание будет исполнено: зрение вернется к нему. Должно быть, почтенная Тиона уговаривает их взять на себя его лечение, иначе что бы могло заставить ее покинуть его тут одного и так оживленно говорить с ними, да еще прежде, нежели она хотя бы одним словом упомянула о Дафне. Точно окруженных каким-то облаком видел Гермон их всех троих, стоящих посреди двора. Хотя он перед тем видел Эразистрата очень неясно, но он встречал его не раз у ложа больного Мертилоса, а кто хоть раз видел это умное выразительное лицо, тот не мог его забыть. Он также знал и другого врача, Герофила, потому что он усердно посещал лекции по анатомии этого известного ученого, когда жил в Александрии и слушал философов в мусейоне. Уже тогда волосы его были совершенно белые, и как тогда, так и теперь его большие пытливые глаза были полны жизни, а ум его сохранил всю силу и свежесть молодости(32). Гермон знал, что от него мог он получить только хороший совет, потому что этот неутомимый исследователь почти не занимался лечением. Он посвящал все свое время и знание трудным и почти неизвестным до него исследованиям. Даже царь интересовался и поощрял его занятия, посылая ему для его работ осужденных на смертную казнь преступников. Он благодаря своим анатомическим трудам первый определил, что место нахождения души есть мозг и что в мозгу же находится источник, так сказать, начало нервов. Эразистрат, напротив, имел огромную практику, что не мешало ему сделать несколько очень важных для науки открытий. Даже среди художников знали то, что он говорил о крови в венах, а также о том, как происходит дыхание и что он нашел при исследовании сердечных клапанов. Но больше всего прославился он в области хирургии. Одному больному рабу Архиаса, за которым ухаживала сама Дафна и от которого отказались все врачи, он вскрыл полость живота, и больной не только остался жив, но и совершенно поправился. Звуки его голоса, долетающие до Гермона, напомнили ему разговор с ним в Александрии и то, как знаменитый врач отказался тогда посвятить ему свое время и свои знания. Быть может, он был прав тогда: его личность не была достойна того, чтобы Эразистрат терял ради него свое драгоценное время; но теперь он стал совсем другим. Должно быть, Тиона передала ему все, что она слышала от Гермона и от Биаса о его жизни и о перемене его характера за последнее время. Да, потому что врачи обратились к нему с расспросами, и с каким участием следила она за разговором, добавляя подробности или поощряя дружеским словом признания скульптора, который чувствовал, что все вопросы задаются ему не из любопытства, а из желания ему помочь, и поэтому отвечал прямо и откровенно на все, о чем его спрашивали врачи. Выслушав его, Эразистрат обратился к товарищу, говоря:

- Что за умная старуха! Право, ничего иного нельзя было ему предписать, и я бы ничего другого не придумал. Строгая диета, запрещение употреблять вино, мясо, пряности - и никаких внутренних лекарств; право, отлично! И наш пациент питался молоком и подобными же простыми, но здоровыми дарами природы. Ну совсем так, как я бы ему предписал! Растения, из которых старая ворожея сделала свою мазь, вероятно, очень целебны. Что же касается ее заклинаний, то и это хорошо. Повредить они не могли, а зато часто отлично действуют на психическое состояние пациента.

Затем он попросил Гермона описать ему, что он чувствует и какие еще ненормальные явления он наблюдает в своем зрении. То, с каким интересом и как подробно осматривали оба врача его глаза, еще сильнее укрепило надежды художника. Он с удвоенным вниманием прислушивался к тому, что теперь врачи говорили между собой, и разобрал только следующие слова: 'белые рубцы на роговой оболочке' и 'операция'. Затем Герофил принялся громко убеждать товарища, что причиной, вызвавшей слепоту, было именно повреждение роговой оболочки факелом. При его исследованиях, которые привели его к открытию сетчатой оболочки глаза, ему приходилось не раз видеть такие повреждения. И этот случай как бы создан для того, чтобы показать искусство и опытность Эразистрата.

Какой радостью наполнилось сердце Гермона, когда несколько минут спустя этот величайший хирург своей эпохи обратился к нему с предложением по приезде в Александрию подвергнуться небольшой операции. Он хочет попробовать, сделав несколько надрезов, удалить белые рубцы, мешающие ему ясно видеть. Художник принялся горячо благодарить врача, а почтенная Тиона, прекрасно понимавшая, что должно происходить в его душе, задала врачу вопрос, нельзя ли здесь и не далее, как завтра приступить к этой операции, и хирург согласился исполнить ее желание. Нужные ему инструменты всегда находились при нем. Оставалось только узнать, найдется ли в переполненном приезжими городе подходящее помещение, где бы можно было сделать операцию и где больной мог находиться до окончательного выздоровления. Тиона ответила, что в этом огромном доме, предоставленном в их распоряжение, найдется, наверно, такое помещение. Призванный домоправитель подтвердил ее предположение. Тогда Эразистрат назначил время операции: следующее утро. Во время закладки храма в доме, так же как и в городе, будут господствовать тишина и спокойствие, потому что все отправятся на место закладки. Диету, которую он считал нужным назначать пациентам перед операцией, Гермон уже выдержал.

- А чистый воздух пустыни, - добавил он, - будет способствовать быстрейшему выздоровлению. Операция эта очень легкая и неопасная. Спустя уже несколько дней можно будет решить, удалась она или нет. Я остаюсь здесь при царе, только... - и он остановился в раздумье, - где же я найду себе помощника?

Тогда Герофил, лукаво усмехаясь, поглядел на своего товарища и произнес:

- Если ты найдешь, что старец из Халкедона обладает достаточной ловкостью для этого, то он к твоим услугам, старый друг.

- Герофил! - могла только воскликнуть Тиона, чувствуя, как на ее глазах выступили слезы от радостного волнения, а Гермон старался найти слова для выражения благодарности.

Но Эразистрат, перебив его, схватил руку своего старого товарища и, пожимая ее, сказал:

- Полководцу, облеченному в пурпур, может только делать честь, если он сам действует лопатой при шанцевых работах.

Переговорив еще о том, что нужно было приготовить для операции, оба врача удалились, обещая рано утром вернуться и приступить к делу. Они сдержали слово и приступили к операции в то самое время, когда на месте закладки храма в честь бога Тума раздавались музыка и пение жрецов, которые слышны были даже в комнатах больного, а царица Арсиноя II во главе процессии шла к месту, предназначенному для постройки, чтобы вместо заболевшего царя положить первый камень. Когда же музыка, пение и восторженные крики народа умолкли, операция была окончена. Гермон попытался вновь выразить врачам свою благодарность, но Герофил прервал его словами:

- Употреби вновь полученное тобой зрение, юный мастер, на то, чтобы создать прекрасные произведения искусства, и мы будем вполне вознаграждены за наш незначительный труд тем, что возвратили всему греческому миру художника и тем оказали ему большую услугу.

В полутемном помещении пробыл после операции Гермон семь дней и ночей. Его преданный Биас и старая рабыня Тионы ухаживали за ним и охраняли от назойливых посещений. Даже Филиппос, Тиона и их сын допускались только на короткое время к больному, зато Эразистрат посещал его ежедневно и следил за выздоровлением и последствиями операции. Она ни в каком случае не представляла опасности, и ему не нужно было так часто посещать пациента, но этому ученому и стоику доставляло удовольствие видеть, с какой радостью возвращался этот молодой и талантливый художник к надежде, и выслушивать его планы будущей работы. Гермон правдиво и прямо открыл свою душу великому ученому, и то, что узнал при этом Эразистрат, еще более укрепило в этом целителе телесных страданий убеждение, что для человеческой души нет лучшего врача, как горе и познание самого себя. И с удовольствием думал он, большой любитель искусства, о том, какой плодотворной будет творческая сила Гермона, когда ему можно будет вновь приступить к работе. На седьмой день Эразистрат снял повязку с глаз художника, и тот восторг, с каким обнял его Гермон, вполне вознаградил его за все его заботы о нем. Ясно, резко, до мельчайших деталей видел скульптор все то, на что ему указывал врач. Да, теперь можно было написать в Александрию Герофилу, что операция удалась вполне. Но сам Гермон должен был еще недели две избегать солнечного света и не утомлять глаз, но затем он мог пользоваться своим зрением без всякого ограничения и даже призвать муз на помощь в его работах, приняться за которые ему уже больше ничего не помешает. Почтенная Тиона присутствовала при этом объяснении врача, и, когда тот удалился и она справилась с овладевшим ею волнением, мешавшим ей произнести даже слово благодарности Эразистрату, она обратилась к Гермону с вопросом:

- Ну а страшная Немезида? Надеюсь, что она скрылась.

Гермон с большим чувством пожал ее руку и ответил:

- Нет, Тиона. Хотя карающая богиня, преследующая преступников, прекратила свои преследования и мне нечего ее опасаться, но зато мне нужно страшиться другой Немезиды, ограничивающей слишком большое человеческое счастье, и я боюсь, как бы она не повернула свое колесо именно в то время, когда я вновь увижу Дафну или буду вновь работать в мастерской.

Теперь нечего было избегать посетителей. Сын престарелого коменданта, предводитель флота Эймедис стал часто бывать у него; они много говорили о пережитом и испытанном во время их богатой происшествиями жизни, и скоро самая тесная дружба соединяла их. Когда же Гермон оставался наедине с почтенной Тионой, разговор всегда переходил на Дафну и ее отца. Тут только узнал художник, кому был обязан Архиас тем, что смертный приговор над ним не был приведен в исполнение и его большие богатства не были конфискованы. Неоспоримые и ясные документы показали на следствии, какие крупные суммы дал взаймы богатый Архиас бывшей царице, которая использовала их для подкупа заговорщиков.

А завистники и недоброжелатели Архиаса сделали все возможное, чтобы восстановить против него Птолемея и вторую царицу Арсиною. Но престарелый комендант бесстрашно вступился за своего друга, и царь не мог оставаться глухим ко всем уверениям и просьбам Филиппоса. Царь писал историю Александра Великого, этого завоевателя мира, и Филиппос, единственный оставшийся в живых соучастник и друг македонского героя, помогал ему в этом, передавая факты и происшествия, очевидцем которых он был, и царь боялся лишиться этой помощи, откажись он даровать жизнь Архиасу. Тем не менее он оставался очень враждебно настроенным против богатого купца и, разрывая его смертный приговор, сказал Филиппосу:

- Денежный мешок, жизнь которого я тебе дарю, был другом моих врагов. Пусть он остерегается: моя кара может настигнуть его в далеком изгнании.

Его ненависть была так сильна, что он даже теперь не хотел принять Гермона, несмотря на просьбу Эймедиса разрешить так чудесно исцеленному художнику явиться к нему.

- Нет, не теперь, потому что он пока остается в моих глазах несправедливо награжденным заговорщиком. Пусть он создаст действительно художественное произведение, достойное того таланта, которым он, по моему мнению, обладает, и тогда, быть может, я его признаю достойным моей милости.

При таком положении дел благоразумие советовало Архиасу и Дафне оставаться вдали от Александрии, и престарелая чета одобрила решение Гермона, как только его отпустит Эразистрат, отправиться в Пергам. Письмо Дафны, полученное в это время Тионой, усилило и без того страстное желание художника как можно скорее отправиться в тот город, где жила теперь его возлюбленная. Молодая девушка умоляла в своем письме почтенную приятельницу сообщить ей правдиво, ничего не утаивая, все, что касалось Гермона. Если ему удалось выздороветь и зрение вернулось к нему, то он узнает, где он может ее найти; если же ничто не помогло и он ослеп навсегда, то она сама к нему приедет и поможет ему, насколько это в ее силах, сносить тяжесть его печального существования. Хрисила будет ее сопровождать; что касается отца, то она может спокойно покинуть его на несколько месяцев, потому что он нашел в своем племяннике Мертилосе как бы второго сына, а правитель страны Филетер стал для него самым благосклонным другом. После этого письма Гермон принялся ежедневно упрашивать врача разрешить ему уехать, но Эразистрат не поддавался ни на какие просьбы, хотя и знал, куда так стремится его юный друг. И только в конце четвертой недели после операции он сам вывел Гермона из темной комнаты на улицу и позволил ему подвергаться солнечному свету. Увидав вновь дневное светило во всем его блеске, художник в восторге протянул к нему руки, и с уст его сорвались слова горячей искренней молитвы.

Через несколько дней царь должен был отправиться в Александрию, и тотчас же после его отъезда Филиппос и Тиона могли уехать обратно в Пелусий; с ними решил ехать и Гермон, а там уже найти корабль, который отвезет его в Пергам. В сопровождении Эймедиса в ожидании дня отъезда осматривал он окрестности, и многое, что теперь представлялось его глазам и на что он прежде не обратил бы никакого внимания, доставляло ему громадное наслаждение и наполняло его сердце благодарной радостью. Чувство благодарности, казалось, овладело всем его существом, и с каждым биением сердца, с каждым взглядом на окружающую природу, с каждой мыслью о будущем росло в нем это чувство, становилось все сильнее и сильнее. Да и многое, что здесь происходило, было достойно внимания, могло вызывать удивление и казаться почти чудом. Как будто сюда, в эту пустыню, последовали за царем и Арсиноей все богатство и очарование красоты, ума и знания, которые составляли сущность бытия греков. На бесплодном желтом песке пустыни повсюду, куда можно было насыпать плодородной земли, были разбиты цветники и сады; красивые, украшенные статуями фонтаны снабжали всех свежей прозрачной водой. Среди кустарника в садах были расставлены с большим вкусом колонны и мраморные статуи, прекрасно вызначивающиеся на фоне зелени. Из легко перевозимого материала быстро выстроили благородные по формам и простоте греческие храмы, открытые залы, крыши которых подпирали многочисленные колонны, и даже театр, где зрители могли наслаждаться музыкой и прекрасно исполненными драмами и трагедиями. Была также выстроена палестра(33), где каждое утро молодые эфебы(34) упражнялись в борьбе и метании диска. С каким удовольствием проводил там время Гермон, любуясь красивым зрелищем этих стройных обнаженных тел и их ловкими, гибкими движениями. Какую богатую пищу для его ума доставляли ему те часы, когда он, сидя в палатке Эразистрата, следил за беседой великих ученых, последовавших за царем в пустыню. Слушая в обществе Филиппоса и Тионы и избранного кружка друзей рассказы Эймедиса о пережитых приключениях на воде и на суше во время его недавнего путешествия по Эфиопии, в продолжение которого он являлся в одно и то же время исследователем, посредником, защитником торговых интересов своей страны и предводителем флота, Гермон сожалел только о том, что Дафна не могла всего этого видеть и слышать. И этот клочок однообразной и бесплодной пустыни по желанию царя превратился в такое место, где собралось все, что только человеческая жизнь могла дать самого разнообразного по уму, знанию и красоте. Каждый день приносил что-то новое, и только что появился поэт Каллимах(35) с новым гимном, прибыли новые картины Антифилотоса и Никиаса, как пронеслось известие, что прилетели быстрокрылые вестники - голуби, птицы богини Афродиты. Но на этот раз они не были посланниками любви, возвещающими новые радости и увеселения, - нет, они принесли страшные вести, обратившие все радости и наслаждения в горе и печаль. Полчища алчных, грубых варваров напали на Александрию, и это известие положило конец той полной праздности и наслаждений жизни, которую вели тут в течение многих недель царь Птолемей и его свита. Четыре тысячи галлов, присланных царем Антиохом(36), как вспомогательное войско против враждебной Кирены(37), отказались повиноваться греческим начальникам и намеревались разграбить столицу. Подобно грозовой туче, нависла эта страшная беда над богатой Александрией. Хотя полководец Сатирос, командующий войском, оставленным для защиты города, и писал, что у него достаточно военной силы для того, чтобы прогнать эту разбойничью орду, но прилетевшие вторые голуби принесли известие о нападении и о том, что вряд ли можно спасти столицу. Тотчас предводитель флота Эймедис со всеми кораблями и военной силой, которая была в его распоряжении, отплыл в Александрию. Царь и царица в сопровождении свиты и царской стражи сели в приготовленные для них лодки, чтобы переправиться на египетский берег, а там уже ждали их колесницы, чтобы ехать в Мемфис и под защитой этой неприступной крепости выжидать, когда восстановятся порядок и безопасность в столице. За ними последовали их приближенные, в том числе и врач Эразистрат. Прощаясь с Гермоном, знаменитый хирург высказал ему свое сожаление о том, что им приходится так внезапно покинуть друг друга и именно в то время, когда он искренне привязался к молодому художнику, которому когда-то отказал в своей врачебной помощи.

XXXII

Вместе с Филиппосом и Тионой отправился Гермон в Пелусий, где престарелому коменданту предстояло много дел по сбору войска и принятию мер к защите. В этой пограничной крепости терпение художника подверглось большому испытанию: в ее гавани не нашлось ни одного корабля, который бы согласился в такое неспокойное время отправиться в Пергам или Лесбос. Филиппос был страшно занят, но его распоряжения не были еще все приведены в исполнение, как уже прилетел голубь и принес известие, что нападение галлов было довольно успешно отражено. Его сыну Эймедису поручил царь Птолемей преследовать и наказать этих варваров, и флот его теперь стоял на якоре в одном из устьев Нила. Вскоре было получено повеление царя, призывающее Филиппоса к нему в Александрию. Комендант решил немедленно последовать этому приказанию, а так как путь его пролегал недалеко от того места, где теперь находился его сын, он хотел по дороге повидаться с ним и узнать все подробности происшедшего. Гермон должен был их сопровождать. В одной из гаваней этого обширного города можно было рассчитывать найти корабль, заходящий во все гавани Средиземного моря, и художник мог пересесть на него, не побывав в городе. Военная галера всегда стояла в гавани, готовая сняться с якоря по приказанию коменданта, и уже на следующее утро Филиппос, Тиона и Гермон отправились на ней в сопровождении своего верного Биаса.

День был пасмурный, и серые тучи носились по небу. Ветер, надувая паруса, подгонял 'Галатею', и можно было рассчитывать, если он не переменится, к восходу солнца прибыть в устье Нила, где стояли корабли Эймедиса. Престарелая чета рано удалилась на отдых в свою каюту, но Гермон не мог оставаться в душном помещении и, накинув плащ, отправился на палубу. Полный диск луны уже поднялся на горизонте; хотя время от времени темные тучи скрывали его от глаз художника, но вскоре все они рассеялись, и луна, подобно лебедю, выплывшему из берегового тростника на зеркальную поверхность озера, величественно поплыла по ночному небу. С каким восторгом смотрел Гермон на это зрелище. Как счастлив был он, что мог вновь видеть усеянный звездами небосклон и всю красоту природы. Теперь эти вечные небесные странники уже не были для него бездушными телами: в блестящем диске луны видел он вновь нежную богиню Селену. Это волнующееся вокруг него море было царством Посейдона, а завтра утром, когда оно станет спокойно, он вознесет свою молитву морскому богу Глокосу. Ветер также не был только простым колебанием воздуха, он также исходил от божества, и вся природа, как и во дни его юношеских верований, вновь была населена богами.

И все эти образы, которые он ощущал в каждом явлении природы, все они как бы ждали только того, чтобы он посредством своего искусства воплотил их в своих статуях. В те дни, когда непроглядный мрак окружал его, они являлись так ясно перед ним, и он знал, что, стоит ему только приняться за работу, - они вновь все явятся перед ним. Какое страстное желание творчества овладело им уже с того часа, когда он вновь прозрел! А теперь как охотно превратил бы он луну в солнце, а галеру в мастерскую и принялся бы за дело. Да, он уже знал, какой будет его первая работа. Аполлона - бога света, попирающего ногами убитого дракона, духа тьмы, хотел он изваять прежде всего. И это произведение ему удастся, он это чувствовал. Взглянув опять на небо, он увидал уже прямо над собой диск луны, и тотчас же вспомнилась ему подобная же ночь полнолуния, та страшная ночь, которая принесла ему столько страданий и бед.

Но он сознавал теперь, что гнев Немезиды не был вызван ни тем молчаливым светилом, там, наверху, ни той мстительной девушкой. В тиши пустыни он познал, что то, что навлекло на него страшную кару, было его безверие, его гордость и самонадеянность; он не хотел об этом вспоминать, он чувствовал в себе достаточно сил оставаться на всю жизнь верным своим теперешним убеждениям. Его новая жизнь ясно и отчетливо рисовалась перед ним. Ничем, а менее всего бесполезными мучительными сожалениями о прошлых ошибках, не хотел он омрачать той светлой будущности, того светлого утра, которое наступало для него, призывая его к плодотворной работе, к благодарности и любви. Вдохнув с облегчением свежий ночной воздух, он стал ходить по палубе, залитой серебристым светом луны. И опять эта луна напомнила ему Ледшу. Он не чувствовал никакого озлобления против нее. То, чем она хотела его наказать и уничтожить, обратилось для него в благодеяние. В пустыне уже понял он, что человек часто благословляет то, что вначале казалось ему страшным несчастьем.

Как ясно предстал образ биамитянки перед его взволнованной душой. Ведь любил же он ее когда-то! Иначе как мог он, сердце которого тогда уже всецело принадлежало Дафне, почувствовать себя оскорбленным и огорченным, когда Биас рассказал ему, что Ледша покинула нелюбимого мужа и последовала за этим галлом, которому он, Гермон, спас жизнь! Была ли то ревность, или же его самолюбие почувствовало себя болезненно задетым сознанием того, что он изгнан из сердца, которое, как ему казалось, даже ненавидя его, принадлежало только ему одному? Нет, позабыть его она не могла! Погруженный в эти размышления и воспоминания, он сел на скамью; вскоре сон овладел им, и голова его опустилась на грудь. И во сне продолжал он видеть биамитянку, но уже не женщиной, а пауком-Арахнеей. Перед его глазами вырос этот паук до необычайных размеров и спустился на маяк Сострата. Там, нетронутый пламенем маячного огня, стал он опутывать длинными серыми нитями паутины всю Александрию, покрывая ими храмы, дворцы, статуи, пристани и корабли, пока не появилась Дафна, которая хладнокровно одну за другой перерезала все эти нити.

Его разбудил резкий свисток, призывающий гребцов к веслам. Слабый желтоватый свет окрашивал горизонт на востоке, все остальное небо было покрыто серыми тучами. Налево от галеры простирался плоский коричневый берег, такой низкий, что, казалось, лежал ниже, нежели грязноватые волны неспокойного моря. Холодный туман носился над этим необитаемым, пустым берегом. Ни деревца, ни куста, ни человеческого жилья нигде не было видно на нем. Всюду, куда достигал человеческий взор, виднелись только песок и вода. Мрачные волны расстилались длинными рядами по бесплодной пустыне, но тотчас же, как бы устрашенные печалью, царствующей на этом берегу, возвращались обратно в родное море. К ропоту волн примешивались пронзительные крики чаек и хриплое карканье голодных воронов. Чувство холода овладело Гермоном при виде этой печальной пустыни; дрожь пробежала по его телу, и он плотнее закутался в свой плащ. В это время к нему подошел ноарх (капитан галеры) и указал ему на флотилию судов, стоящих большим полукругом перед берегом. Зачем стояли там эти суда и чего они ожидали - не мог решить даже этот опытный моряк; во всяком случае, это не предвещало ничего хорошего, тем более что несметные стаи воронов носились над судами и кружились над берегом. Появление на палубе Филиппоса прервало рассуждения ноарха; озабоченно указал он и коменданту на мрачных птиц. Филиппос ответил ему только приказом обратить больше внимания на руль и паруса. Повернувшись же к Гермону, он сказал ему, что эти суда принадлежат флоту его сына, но что могло их привести сюда, является и для него загадкой. Спустя некоторое время к их галере приблизился корабль Эймедиса в сопровождении еще двух судов; остальные корабли, числом более пятидесяти, остались стоять полукругом недалеко от устья Нила и песчаной пустынной косы. Они составляли часть царского флота; на палубе каждого из них виднелись воины, вооруженные длинными копьями, а по бортам стояли тесными рядами стрелки, держа наготове туго натянутые луки. Куда и в кого должны были быть направлены их стрелы? Экипаж 'Галатеи' увидел теперь на берегу много движущихся точек - то были какие-то люди: одни стояли, сбившись в кучу, другие шли группами и в одиночку, темные пятна на светлом песке показывали, что многие лежали, другие стояли на коленях, как бы в отчаянии закрывая голову руками. Кто были эти люди, откуда они взялись тут, на этом необитаемом, бесплодном берегу? Невооруженным глазом трудно было различить, к какой национальности они принадлежат. Филиппос был того мнения, что это галлы, те самые восставшие галлы, наказать которых царь поручил его сыну.

Старый полководец оказался прав. Едва 'Галатея' подошла ближе к берегу, как человек тридцать кинулись в море навстречу галере. Да, это были галлы. Их можно было узнать по светлой коже и по длинным спутанным рыжим и белокурым волосам. Филиппосу они были знакомы по битвам, в которых они принимали участие, а Гермон вспомнил при виде их ту необузданную и дерзкую толпу галлов, которую он встретил во время своей ночной поездки из Пелусия в Теннис к больному Мертилосу. Им не долго пришлось наблюдать за галлами. На стоящих вблизи кораблях раздалась команда, стрелки подняли свое оружие, стрелы просвистели в воздухе, и человеческие фигуры там, в воде, одна за другой стали погружаться в волны, которые окрасились кровью убитых и раненых. Ужас объял художника, престарелый комендант закрыл себе лицо плащом, а Тиона, плача и произнося имя сына, последовала его примеру. А ноарх молча указал на черных птиц, низко летающих теперь над водой, но раздавшийся громкий крик рулевого: 'Лодка с корабля командира!' - отвлек внимание старого моряка от всего остального. Тридцать сильных гребцов, несмотря на большие волны, направляли лодку к 'Галатее', и с легкостью юноши взобрался по веревочной лестнице Эймедис на ее палубу. Он поспешно подошел к своим родителям; мать, рыдая, ответила на его далеко не радостное приветствие, а Филиппос мрачно произнес:

- Я еще ничего не знаю, но уже обо всем догадываюсь.

- Отец мой, - ответил предводитель флота, снимая перед старым воином свой шлем, - мне нужно прежде всего сообщить кое-что Гермону; быть может, тогда вам станет все ясно, это поможет понять то ужасное, что здесь происходит. Дом твоего дяди, Гермон, разрушен дотла и обращен в пепел, и те там, на этой песчаной косе, виновники...

- Как! - перебил его Филиппос. - В Александрии позволили они себе это!

А Гермон, удивленный, воскликнул:

- Чем мог навлечь на себя Архиас ненависть этих разбойников?! Но теперь, когда наказание зависит от тебя, Эймедис, они, надеюсь, поплатятся за это своеволие и нарушение мира.

- Дорогой ценой заплатят они за это, по моему мнению, даже слишком дорогой, - ответил глухо Эймедис.

На вопросы отца, как все это произошло и что повелел ему царь, стал он рассказывать все, что случилось с того момента, как он покинул Пифом и прибыл в Александрию. Эти галлы, около четырех тысяч человек, направлялись под предводительством греческих начальников к египетской границе, но, еще не достигнув Паратониума, отказались они повиноваться своим иноземным предводителям, когда же те хотели заставить их продолжать путь, они связали всех начальников и, не лишая их жизни, оставили на дороге, а сами направились в Александрию. Галлам было известно, что богатая столица осталась после отъезда царя почти без войска и вряд ли могла защищаться. И действительно, они беспрепятственно проникли через 'город мертвых' в Александрию, перешли Драконов канал и направились к самой населенной части, в Брухейон; там, у храма Диониса, разделились они на два отряда: один направился на рыночную площадь, а другой - к царским дворцам. До сих пор эта дикая орда воздерживалась от грабежа и воровства; казалось, она сохраняла все свои силы для нападения на царские дворцы и дома богатых купцов на рыночной площади; люди, очень хорошо знакомые с Александрией, служили их проводниками. Зачинщиком восстания считали одного из предводителей галлов, но он был убит в самом начале, а на его место был избран какой-то строитель мостов и с ним вместе его спутница, женщина, не принадлежащая к галльскому народу. Эта женщина, решительная, храбрая и обладающая редкой красотой, проходя с отрядом, направляющимся к царским дворцам, приказала следующим за ней мятежникам разграбить и разрушить дом, в котором прежде жил Гермон, когда считался наследником Мертилоса. Ее спутник вел другой отряд на рыночную площадь и начал прежде всего с дома Архиаса, который велел поджечь после того, как все, что в нем находилось, было разграблено. Но этими двумя домами и закончились все их грабежи. Комендант Александрии Сатирос, которого весть об их приближении застала врасплох, успел собрать войско и окружил со всех сторон галлов на площади, и им не осталось другого выхода, как сдаться. Отряды конницы проделали то же самое с теми из них, которые отправились к царским дворцам, и с помощью подоспевшего войска Эймедиса взяли их всех в плен, в том числе и ту женщину. Из Мемфиса же пришел приказ царя перевезти пленников на эту пустынную косу между устьем Нила и морем и там их наказать. Все, до единого человека, были осуждены на смерть, и голод должен был заменить им палача; он же, Эймедис, состоит на царской службе, и его долг - исполнять повеление царя.

- Да, это твой долг, - грустно произнес Филиппос, - но какой грозный приказ и какое грозное наказание!

Тиона, покачивая задумчиво своей седой головой, сказала:

- Четыре тысячи человеческих жизней! Это повелел философ и историк, сидящий на царском троне и мнящий себя тонким ценителем и знатоком искусства, который так заботится о мире и благоденствии страны! Какую же необычайную власть имеют и над ним духи мрака.

Затем она добавила почти шепотом:

- Кровь двух братьев запятнала уже его руки и совесть. Старшего, которому принадлежал престол, устранил он с дороги, а второго, нашего друга и лучшего помощника, его отца... Да, Филиппос, и тебя за то, что ты вздумал за него просить, изгнал он, хотя и на почетное место, потому что твои услуги ему нужны, но все же изгнал тебя в дальний пограничный Пелусий, где мы были бы и по сие время, если б...

- Жена, будь осторожнее, придержи язык свой! - перебил ее строгим тоном Филиппос. - Ехидны, изображенные на короне Верхнего и Нижнего Египта, представляют наглядно власть царя над жизнью и смертью его подданных. Для египетского народа Птолемей и Арсиноя - боги. И можем ли мы их осуждать за то, что они пользуются своим всемогуществом?

- И притом, матушка, - прибавил с живостью Эймедис, - не следует ли в этом царь примеру величайших богов среди бессмертных? Когда те же галлы четыре года тому назад напали на Дельфы и грабили там, разве не сами боги их наказали, разве не Зевс Громовержец кидал в них смертельные стрелы своих молний и не по его ли повелению глыбы скал, оторванные от потрясенных его громами гор, обрушились на них? Многие из тех, которые там, на берегу, ожидают смерти, спаслись тогда, но разве это их исправило? Нет, преступление за преступлением прибавляли они к первому, и теперь ожидает их расплата за все. Чем тяжелее злодеяние, тем кровавее расплата и месть. Все до единого должны погибнуть, таков приказ царя, и я должен повиноваться, но в моей власти изменить род смерти; я думаю, матушка, что ты одобришь меня, если я вместо медленного и мучительного голода употреблю быстрые стрелы. Теперь вы все знаете, и было бы лучше для всех вас покинуть как можно скорее эти печальные места. Мне же мой долг повелевает вернуться на корабль.

Говоря это, он подал руку Гермону, но тот удержал ее в своей и спросил, не скрывая овладевшего им волнения:

- Как зовут ту женщину, которой, хотя она не одного с ними рода, повиновались эти необузданные варвары?

- Ледша, - ответил Эймедис.

Точно ужаленный скорпионом, вскочил при этом имени Гермон и воскликнул:

- Где она?

- На моем корабле, если только не успели ее перевезти на берег.

- Как! - вскричала Тиона голосом, полным негодования. - Для того, чтобы подвергнуть ее такой же участи?!

- Нет, матушка, она отправится туда в сопровождении моих людей; быть может, там она наконец заговорит. Нам надо узнать, не было ли в самом дворце соучастников этого мятежа и нападения. Да притом мы хотим знать, кто она такая и откуда.

- Я могу тебе сам о ней все рассказать, - уверенно сказал Гермон, - позволь мне только сопровождать тебя. Я должен ее видеть и переговорить с ней.

- Это твоя Арахнея из Тенниса? - спросила Тиона.

Художник молча кивнул утвердительно, а Тиона продолжала:

- Как! Та самая бессердечная девушка, которая умолила Немезиду обрушить на тебя свой гнев и которая теперь сама находится во власти этой богини! И ты хочешь ее видеть! Что же ты хочешь от нее?

Гермон наклонился к почтенной матроне и прошептал:

- Облегчить ее страшную участь, насколько это будет в моей власти и силе.

- Ну, тогда ступай. А ты, мой сын, - прибавила она, обращаясь к Эймедису, - выслушай то, что тебе расскажет Гермон об этой женщине, которая так много значила в его жизни, и, когда очередь дойдет и до нее, вспомни о твоей матери.

- Она женщина, - ответил Эймедис, - а приказ царя повелевает мне наказать только мужчин. Я обещал ей помилование, если она во всем признается.

- И что же? - быстро спросил Гермон.

- Ни угрозами, ни обещаниями нельзя было ничего до сих пор добиться от этой страшной, наводящей ужас красавицы.

- И наверно, ничего не добьетесь, - уверенно ответил художник.

XXXIII

Лодка быстро доставила их на корабль Эймедиса. Ледши они там не застали: ее отвезли на берег, где ей хотели показать тех, кого подозревали в том, что они служили проводниками мятежным галлам. Погруженный в глубокое раздумье, Гермон сидел на палубе, ожидая Эймедиса, которого задерживали на корабле различные служебные обязанности. Он думал о Дафне. Потеря дома, а может быть, почти всего состояния будет, наверно, большим ударом для ее отца, но, превратись он теперь даже в нищего, это бы ничего не значило: есть кому позаботиться о нем и о его дочери. Он, Гермон, может вновь ваять, и каким счастливым будет он себя считать, если ему дана будет возможность отплатить человеку, сделавшему для него так много, за всю его доброту. Ему бы казалось особенной милостью судьбы, если б все до последней драхмы погибло в пламени, и тогда ему, только ему одному обязана была бы Дафна всем, и с какой радостью он будет работать, чтобы дать ей все и окружить ее той роскошью, к которой она привыкла. Все эти мысли так поглотили его внимание, что он даже на время забыл о том, что происходило там, на том страшном берегу. Подняв теперь голову, он увидал, что стрелки продолжают свое смертельное дело. Корабль Эймедиса стоял на якоре так близко к берегу, что Гермон мог прекрасно различать фигуры галлов. Одни из них, повинуясь присущему всем живым существам чувству самосохранения, спешили укрыться в такие места, куда не достигали стрелы, другие же, напротив, искали смерти и теснились на берегу. Какое ужасное, душу раздирающее зрелище, а вместе с тем какое обилие мотивов для него, художника! В особенности не мог он забыть одной сцены: два брата, прекрасно сложенные, с гордо поднятыми головами, подставили богатырские тела смертоносным стрелам; как храбро и отважно стояли они у самого берега, глядя вызывающе на неприятеля! Это был ужасный, мрачный сюжет, но достойный того, чтобы увековечить память о них с помощью своего искусства.

Только после полудня присоединился к нему Эймедис, освободившийся наконец от служебных дел. Несмотря на дождь и сильный ветер, они оставались на палубе. Что могла для них значить непогода? Один из них, вновь переживая прошлое, рассказывал другу о том, как ненависть этой оскорбленной женщины навлекла на него гнев и страшную кару Немезиды, и охватившее его при этом волнение мешало ему замечать ее, а для Эймедиса, подвергающегося постоянно бурям и смертельным опасностям как на воде, так и на суше и теперь внимательно слушающего рассказ Гермона, погода не имела никакого значения. Да, совершенно такой, как ее описывал Гермон, представлял он себе эту Ледшу. Ничего низкого, мелкого не могло быть в этой красивой, страстной женщине, которая, оскорбленная, не задумываясь, прибегала к защите грозной Немезиды и которой сильные грубые мужчины повиновались безропотно и охотно. Теперь ни для одного из них не могло быть и сомнения в том, что только страшная ненависть заставила биамитянку последовать за галлами и принять участие в нападении на Александрию. Ясным доказательством этого служило то, что прежде всего были разграблены дом Мертилоса, по слухам, все еще принадлежащий Гермону, и дом Архиаса, где, как она предполагала, могла находиться та Дафна, в которой она уже в Теннисе видела счастливую соперницу и которую тогда же возненавидела.

Короткий ноябрьский день быстро подходил к концу; дождь перестал; солнце, готовое закатиться, пробилось сквозь темные тучи и окрасило горизонт ярким пурпурным цветом, подобным зареву громадного пожара. Наступил момент заката: пламя потухло, и ночная тьма объяла море и песчаную косу. Карканье голодных ворон все громче и громче раздавалось под ночным небом. Время от времени крики ярости и стоны отчаяния покрывали голоса птиц и шум волн. Изредка доносился с кораблей звук команды или пронзительный сигнал. На носу и мачтах судов засветились слабые огни, на берегу же господствовала темнота, только там, где были на скорую руку устроены укрепленные навесы для часовых, виднелся мерцающий свет фонарей. На темном до того небе загорелись одна за другой бесчисленные звезды, и серебристый диск полной луны победоносно пробился сквозь облака, гонимые ветром. В конце первого часа после заката Эймедис приказал подать лодку; в полном вооружении, точно отправляясь в бой, он сел в нее, уговорив и Гермона надеть под хламиду панцирь и опоясаться коротким, но остро отточенным мечом. Хотя их должен был сопровождать отряд прекрасно вооруженных и храбрых македонских воинов, но кто мог заранее предвидеть исход этой поездки! Быть может, им придется отбиваться от нападения пленников, ярость и отчаяние которых могли удвоить их силу.

Плоский берег, куда они вскоре высадились, был теперь освещен луной; черные высокие силуэты галлов резко выделялись на песке, на котором они стояли, сидели или лежали. На западной стороне косы небольшой холм наскоро окружили песчаным валом, за ним укрывались вооруженные воины и стрелки. Посреди холма возвышался поддерживаемый столбами навес; под этим навесом был проведен днем допрос, и признанные зачинщиками галлы, привязанные к сваям, ожидали своей участи. Там же находилась женщина; это была Ледша. Она сидела, прислонившись к низким сваям, окружавшим с внутренней стороны вал, хотя и не представлявший особенной обороны, все же он обозначал место, до которого могли доходить пленники. Того, кто осмелился бы переступить эту ограду, ожидала метко направленная стрела македонского воина. И здесь, по крайней мере, не могла Ледша видеть того ужаса и смятения, которые господствовали там, на песчаной отмели среди галлов. Подойдя к ограде, Эймедис приказал сопровождавшим его воинам остаться позади нее. Указав рукой на сидящую Ледшу, он шепотом сказал Гермону:

- Какой таинственной, клянусь поясом Афродиты, даже внушающей ужас красотой обладает эта женщина. Хотел бы я знать, для кого теперь эта Медея мысленно готовит новый ядовитый напиток?

Затем он поручил Гермону передать ей, что ей будет даровано прощение, если она согласится рассказать о том, были ли у галлов сообщники в царских дворцах, и назвать их. Но Гермон решительно отказался передавать подобные предложения гордой Ледше. Эймедис ожидал подобного отказа и выразил только свое намерение переговорить с Ледшей после того, как Гермон с ней повидается. Какой бы строптивой она ни оказалась, он хотел ее спасти и помиловать уже ради своей матери, почтенной Тионы; поэтому Гермон должен ей только сказать, что военачальник не желает ей зла, а, напротив, хочет облегчить ее участь. Пожав другу руку, он отправился осмотреть другие сторожевые посты. Никогда еще, ни при какой угрожавшей ему опасности не испытывал Гермон такого сердцебиения, как в данный момент, перед предстоящей ему встречей с биамитянкой. Нет, то, что привело его в такое волнение, не было уже чувством любви, еще менее ненавистью или низким желанием дать почувствовать своему врагу, что месть ее не удалась. Победителю легко быть великодушным, а еще того легче, если он - художник и имеет дело с таким красивым противником, и Гермон должен был сознаться мысленно, что он никогда не видел Ледшу такой прекрасной, как теперь. Как красив был овал ее лица, какой тонкий профиль и какими огромными казались ее блестящие глаза, и при свете луны можно было различить ее черные, густые, почти сросшиеся брови. Время как будто только увеличивало очарование этого прекрасного существа! Но вот она быстро поднялась и с какой-то лихорадочной поспешностью стала ходить взад и вперед, но вдруг она остановилась; один из привязанных к сваям галлов, в котором Гермон узнал спасенного им когда-то Лутариуса, громко произнес ее имя и, когда она повернула к нему голову, воскликнул на ломаном греческом языке:

- Только еще раз, один только раз, молю я тебя, приложи твою руку к моему лбу, а если и это для тебя слишком много, скажи мне только одно доброе слово, прежде чем все будет для меня кончено. Я хочу только услышать, что ты меня не ненавидишь, как врага, и не презираешь, как собаку. Что тебе стоит это сказать! Только в двух словах скажи мне, что ты сожалеешь о том, что была так жестока со мной!

Она ответила резко и решительно:

- Одна и та же участь ожидает нас обоих. Когда настанет мой черед и глаза мои закроются, тогда высшим наслаждением для меня будет мысль, что они никогда больше не увидят тебя, ненавистный безбожник!

Крик ярости вырвался из груди Лутариуса, и он с такой силой рванул за веревку, которой был привязан к свае, что свая зашаталась. Ледша спокойно отвернулась от него и пошла под навес. В раздумье прислонилась она к одному из столбов, поддерживающих крышу, а художник с возрастающим вниманием следил за каждым ее движением, полным благородства и изящества. Приложив руку к прекрасному лбу, смотрела она на луну. Гермон чувствовал, что ему уже давно следовало заговорить с ней, но окликнуть ее, нарушить то мечтательное настроение, которое ею теперь овладело, казалось ему каким-то святотатственным поступком. Так, именно так должна была стоять Арахнея после того, как богиня в порыве несправедливого гнева ударила ее, эту более искусную смертную! Как грозно сдвинулись ее брови и нахмурился лоб, в то время как на губах появилась улыбка торжества, ее прелестный рот полуоткрылся, и белые мелкие зубы, которыми когда-то так восторгался Гермон, заблестели. Подобно астрологу, который до последней возможности следит и старается удержать в своей памяти какое-нибудь необычайное явление, замеченное им на небе, тогда как надвигающиеся тучи грозят скрыть его от глаз наблюдателя, точно так же смотрел Гермон и старался запечатлеть в памяти ее образ. В этой позе хотел он изобразить ее, совершенно так, как она теперь перед ним стояла, без покрывала, сорванного, вероятно, во время преследования, с этими длинными распущенными волосами; да, он передаст даже ее нос с легким изгибом вопреки древним правилам искусства, допускающим у красивых женщин только прямой нос. Но этот реальный образ так воплощал его идею, что малейшее уклонение от правды могло только повредить впечатлению. В течение нескольких минут стояла Ледша совершенно неподвижно, как бы повинуясь мысленному желанию художника, а тот, точно прикованный, не спускал с нее глаз до тех пор, пока Лутариус опять не позвал ее. Тогда Ледша быстрыми шагами направилась в противоположную сторону к сваям, там она остановилась и заметила мужскую фигуру, наблюдавшую за ней. Она тотчас же увидела, что это был эллин. Черная борода украшала его красивое серьезное лицо. На нем была хламида такого же покроя, какую она уже видела на другом, только у того не было этого короткого меча, привешенного по греческому обычаю к широкому поясу. Она вдруг почувствовала, как вся кровь бросилась ей в голову, и, боясь упасть, обхватила она обеими руками сваю, затем нагнулась вперед всем телом, желая разглядеть того, чей вид привел ее в такое странное волнение. Громко, почти пронзительно прозвучал ее голос, произнося имя Гермона.

- Ледша! - мягко ответил Гермон и, полный искреннего сочувствия, протянул ей обе руки. Она не обратила никакого внимания на это движение и тоном, в котором звучало непонятное для него самодовольство, проговорила:

- Как, и в несчастье посетил ты меня! Даже здесь ты, слепой, сумел меня найти!

- Охотнее увидал бы я тебя окруженной высшим счастьем, - сказал Гермон. - Но я уже не слепой. Бессмертные вновь даровали моим глазам способность наслаждаться твоей чудной красотой!

Резкий, полный злобы смех прервал его, и с трудом, точно задыхаясь, она произнесла несколько раз:

- Не слепой, больше не слепой...

Есть слезы горя и слезы радости; точно так же и смех, этот спутник радости, вырывается среди отчаяния и страдания. Этот смех отчаяния поразил сердце художника больнее, нежели самый дикий вопль ярости. Когда же Ледша произнесла: 'Не слепой, выздоровел! Богат и видит, он вновь владеет глазами!' - тогда только понял он ее вполне и мог объяснить себе ее самодовольный тон, который вначале так удивил его. Не в силах произнести ни слова, он смотрел на Ледшу, продолжавшую говорить, изредка смеясь этим ужасным для его ушей смехом.

- Так вот какова карающая справедливость! Нас, бедных женщин, позволяет она попирать ногами, а сама и пальцем не пошевелит для нашей защиты. Моя месть! Как молила я и преклонялась перед Немезидой! Какую сладость испытывала я от сознания, что моя месть так хорошо удалась! И что же? Все это было только ложь и обман! Слепой вновь видит! Тот, кто должен был погибнуть от отчаяния, тому дозволяют с мечом за поясом присутствовать при нашей гибели, наслаждаться нашим несчастьем! Слушай же, если только эта приятная для тебя весть не достигла еще твоих ушей: я также осуждена на смерть! Но какое мне дело до себя, и разве я думаю о себе?! Наверно, менее, нежели те бессмертные, которых мы просим и которым мы молимся, думают о нас, оскорбленных и обманутых женщинах. Теперь только познала я их. Вот благодарность Немезиды за все мои богатые жертвоприношения. На пороге смерти ставит она на моем пути тебя, вероломного и безнаказанного. Я должна допустить самое ужасное для меня, а именно то, что ты, ненавистный, слепота которого являлась единственной радостью моей изломанной жизни, можешь дерзко тешиться моим видом и моим несчастьем.

При таком несправедливом обвинении негодование овладело Гермоном; схватив ее руку, лежавшую на свае, и глядя ей прямо в глаза, он громко вскричал:

- Остановись, безумная, ни слова больше, а то я буду вынужден вспоминать и думать о тебе как о ядовитой змее и отвратительном пауке!

Пока он говорил, она прилагала напрасные усилия вырвать свою руку; окончив, Гермон выпустил ее. Ледша, пораженная, точно ища помощи, посмотрела на него и едва слышно проговорила:

- Когда-то, ты сам знаешь когда, я была совсем другой. Другой была я и тогда, когда надеялась, что моя месть удалась мне вполне. А теперь! Все, чем я хотела тебя наказать, все это уничтожила Немезида. Между тем отвратила ли она от меня самые тяжкие обиды? Месть же, на которую я имела полное право, и ту отняла она у меня!

Подобно надломанному колоссу, поникла она головой и умолкла. Гермон же почувствовал, как его гнев превратился в сожаление. Тепло и дружески спросил он, неужели ничто не может примирить ее с ним; он готов умолять ее простить ему все дурное, что он ей когда-либо сделал, и будет просить даровать ей не только жизнь, но и свободу. Но Ледша задумчиво произнесла:

- Что мне останется в жизни без ненависти и на что мне жизнь? Какое мне, несчастной, дело до всего остального, что люди считают самыми высшими и самыми лучшими благами?

Гермон сказал, указывая на связанного Лутариуса:

- В обществе этого галла покинула ты человека, законной женой которого была, и в нем нашла, верно, ты замену потерянной любви.

- В нем! - вскричала она громко, тоном бесконечного презрения и отвращения. - Спроси-ка этого негодяя: пусть он тебе об этом расскажет! Мне нужен был проводник, который мог бы увезти меня далеко от нелюбимого мужа. И только потому, что он мог помочь мне, уничтожить твое новое и незаслуженное счастье, осталась я с ним среди его соплеменников. Мне рассказали многие александрийцы, что ты счастливо живешь, утопая в роскоши, а этот презренный обещал мне превратить тебя и твоего богатого дядю в жалких нищих, если удастся нападение на столицу. И он сделал это, хотя знал, что именно ты подобрал его на улице и спас ему жизнь. В его ничтожной душе нет места для благородного чувства. Он желал только обладать мною, но еще сильнее было его желание обладать золотом александрийских богачей. Подлее волка, который лижет руку человека, перевязавшего его раны, оскалил он зубы против своего спасителя. Если он осужден погибнуть здесь от голода и жажды, то это будет только то, чего я желаю! Этот кровожадный хищник не осмеливался даже дотронуться до моей руки. Спроси его сам! Вот он, пусть он тебе расскажет, как я выслушивала его любовные клятвы и уверения... Скорее, нежели допустить, чтобы он, этот безбожник, вызвал вновь к жизни то, что ты так безжалостно растоптал в моем сердце, я бы...

Ее прервал Лутариус, разразившийся целым градом проклятий, но часовой, привлеченный его криком, появился с длинным бичом в руке и заставил его умолкнуть. Гермон спросил Ледшу:

- Так это твоя безумная ненависть принудила галлов напасть на Александрию?

- Нет, - ответила она просто. - После того как нападение было уже решено и его избрали на место убитого предводителя, стали галлы почему-то повиноваться мне беспрекословно; я этим воспользовалась и заставила их прежде всего разграбить твой дом и дом Архиаса. Они должны были, покончив с царскими дворцами, напасть на храм Деметры.

- Итак, - продолжал Гермон, - ты находила, что лишение зрения не достаточная кара для того, кого ты так ненавидела?

- Нет, - произнесла она решительно. - Все, что только может дать хорошего жизнь, кроме зрения, мог ты приобрести за твое золото, тогда как в моей душе царило мрачное отчаяние, и оно было темнее и мрачнее окружавшей тебя ночи. Все, решительно все, чем дорожит женское сердце, было отнято у меня тобой: дом отца, его любовь, любовь сестры... И даже радостное сознание моей красоты, которое ты пробудил во мне твоими льстивыми словами, превратилось благодаря тебе в отвращение к самой себе!

- Почему же благодаря мне? - вскричал Гермон, удивленный несправедливостью взводимого на него обвинения. Но Ледша ответила уверенно:

- Да, ты был виноват во всем! Ты, искусство которого могло превращать обыкновенных смертных женщин в богинь, хотел изобразить меня в виде несчастной, поруганной женщины с веревкой на шее, готовой на самоубийство и превращенной в самое отвратительное из насекомых. 'Противный серый паук!' - говорила я сама себе, когда подымала руки, и мне казалось, что тень моя, падающая на освещенную солнцем землю, есть тень громадного паука. Когда я в долгие часы одиночества решала сесть за прялку, я думала: 'Точно паук, вытягивающий нити'. 'Твой образ', - думала я, находя где-нибудь в пыльном углу паука, выжидающего в паутине свою добычу. Отвращение к себе самой все росло и росло во мне. И при этом знать, что твоя Деметра, которой ты придал черты дочери Архиаса, вызывает восторг всех жителей Александрии и привлекает в храм толпы верующих и поклоняющихся ей как святыне. Она - предмет поклонения многих тысяч людей; я же, прежде столь восхваляемая тобой красавица, - предмет отвращения для самой себя! Это и была причина, которая поддерживала и увеличивала днем и ночью мое желание мести, и она заставляла меня оставаться с этим негодяем, потому что он мне обещал, как только они покончат с царскими дворцами, разбить вдребезги перед моими глазами статую Деметры, образ дочери Архиаса, принесшую тебе столько славы и почестей.

- Безумная! - запальчиво вскричал Гермон и рассказал ей в немногих словах, насколько все ее сведения были неверны.

С широко открытыми глазами, точно перед ней предстало какое-то страшное видение, слушала она его рассказ о том, что та статуя в храме была произведением Мертилоса, а не его, что наследство его друга уже давно ему больше не принадлежит и что он такой же бедняк, каким был в Теннисе, когда она его любила.

- А твоя слепота? - спросила она почти шепотом.

- Она превратила мне жизнь в длинную непроглядную ночь, куда не проникал ни один луч света, - был его ответ, - но благодаря бессмертным я вновь прозрел, и старая Табус из 'Совиного гнезда', искусство которой ты так часто восхваляла, дала мне лекарство и советы; они помогли мне, и я опять вижу так же хорошо, как и прежде.

Тут он замолчал; Ледша, бледная от волнения, готовая упасть, обхватила руками сваю; тогда, поняв, как должно было на нее действовать все то, что она теперь только узнала, он ласково и мягко принялся ее утешать. Но она, казалось, не слушала его; ее большие глаза беспомощно и печально смотрели то на песок, расстилающийся под ее ногами, то подымались к полному диску луны, которая ярко освещала небо и землю. Наконец она глухо проговорила:

- Теперь я все понимаю! Ты встретился с Табус именно в то время, когда Биас возвращал ей от моего имени брачный выкуп. Как это должно было ее возмутить и восстановить против меня! Я долго раздумывала, как мне сделать, чтобы не нанести ей этого удара, но кому другому, если не ей, могла я возвратить то, что заплатил за меня Ганно? Ведь она хранила сокровища всего рода! А она считала брак таинством, святыней, которую могла нарушить только смерть. Женщина, нарушившая супружескую верность и покинувшая мужа, была для нее каким-то необъяснимым чудовищем. И как она любила сына и внуков! Зло, причиненное мною Ганно, да, я знала это заранее, она никогда не могла мне простить. Уже ради этого захотела она помочь человеку, которого я так страшно ненавидела.

- Но откуда ты это знаешь? - сказал Гермон. - Быть может, моя загубленная молодость и жизнь внушили ей сожаление, и поэтому она помогла мне.

- Может быть, - ответила в задумчивости Ледша. - Ведь она была тверда как сталь, но могла быть и мягкой, как нежная девушка. Я это на себе испытала. И подумать только, что она должна была умереть в таком страшном гневе против меня! Какое у нее было верное, доброе сердце, как она была добра ко мне даже тогда, когда я призналась ей в моей любви к тебе и рассказала, как ты меня оскорбил! К ее услугам были злые духи тьмы, они повиновались ей. Они-то, верно, еще раньше донесли ей, как глубоко я оскорбила Сатабуса и как тяжела была жизнь Ганно со мной. Вот почему она уничтожила все то, чего я достигла моей местью. Да, я думала об этом уже тогда, когда узнала, что смерть, у которой я ее уже раз и с таким трудом отстояла, наконец унесла ее. Но мрачные духи тьмы продолжают повиноваться воле умершей. Куда бы я ни пошла, они следуют за мной и уничтожают все, на что я надеюсь и чего желаю. Теперь я это вполне сознаю, и все мне ясно.

- Нет, Ледша, нет, - уверенно произнес Гермон, - со смертью прекращается всякая власть, даже власть заклинательницы над демонами. Ты должна получить свободу. Куда ты пожелаешь, туда и можешь ты, бедняжка, отправиться. А я сделаю статую по твоему образу и подобию, но не паука, а красавицу. Тысячи людей будут ею любоваться, и тот, кто, очарованный красотой моей статуи, - да помогут мне в этой работе музы! - спросит: 'Кто послужил моделью для нее?', - получит в ответ: 'Это Ледша, дочь Шалиты, красавица биамитянка, которую Гермон из Александрии нашел достойной изваять из мрамора для потомства'.

Она глубоко вздохнула и, заглянув ему в глаза, тихо проговорила:

- И это правда, и я могу этому верить?

- Это так же верно, как то, что теперь над нами сияет нежная богиня ночи Астарта и освещает нас своим мягким всепрощающим светом.

- Полнолуние... - прошептала она почти про себя, взглянув на небо, и, обернувшись к Гермону, громко продолжала: - Демоны старой Табус обещали мне в ночь полнолуния величайшее блаженство, ты ведь это знаешь. А между тем образ паука отравлял мне днем и ночью все счастье моей жизни. Хочешь ли ты дать мне клятву, что изваяешь по моему образу прекрасную статую, вид которой будет вызывать восхищение всех, кто ее увидит? Восхищение, слышишь ли ты, а не отвращение! Еще раз спрашиваю я тебя, хочешь ли ты...

- Да, хочу, и, я уверен, мне это удастся, - с горячностью перебил он ее, протягивая ей руку через загородку.

Она теперь охотно вложила в нее свою руку, еще раз взглянула на луну и сказала:

- На этот раз, да, я хочу верить, ты сдержишь данное тобой слово не так, как тогда в Теннисе. А я... я перестану желать тебе зла и хочу сказать тебе - почему. Наклонись ко мне, чтобы мне было легче в этом сознаться.

Охотно исполнил он ее просьбу; она же прислонила к нему свою прекрасную голову, и он почувствовал, как по ее щекам катились крупные слезы. Запинаясь, она наконец тихо проговорила:

- Потому, что сегодня ночь полнолуния и она мне наконец принесла то, что мне так давно обещали демоны, и еще потому, что, хотя я мужественна и сильна, я все же женщина. Блаженство!... Давно уже перестала я надеяться испытать его когда-нибудь... но теперь!... Да, то, что я теперь испытываю, это и есть блаженство. Я чувствую себя бесконечно счастливой и не могу сказать и объяснить почему. Моя любовь! О да! Она была все же сильнее и горячее самой жгучей ненависти! И теперь ты это знаешь, Гермон! А я... Ты говоришь, я буду свободна... Старая Табус, как хвалила она покой... вечный покой! Милый... если б ты знал, как измучено мое бедное сердце! Если б ты мог себе представить, до чего я устала!

Она замолчала, а Гермон, на которого она продолжала смотреть с бесконечной нежностью, почувствовал чье-то прикосновение к его поясу. Но он не обратил на это никакого внимания - так поглощен он был тем, что слышал; казалось, до глубины его сердца проникли эти мягкие, страстные звуки ее голоса.

- Ледша! - задушевно произнес он и протянул руки, как бы желая обнять ее.

Но она уже отошла от него, и тут только понял он значение того движения, которое он перед тем почувствовал: она вытащила его меч из ножен, и при свете луны он увидел, как сверкнул клинок и затем исчез. В тот же миг перескочил он через вал и поспешил к ней. Но Ледша уже опустилась на колени, и в то время, как он, обхватив ее руками, старался приподнять ее, услыхал он, как ее голос нежно, но все тише и тише прошептал несколько раз его имя и слова: 'Полнолуние, блаженство...'

Голос умолк, и, подобно прекрасному цветку, сломанному бурей, упала ее голова ему на грудь.

XXXIV

- То, что произошло, есть, быть может, самая лучшая развязка для нее и для нас, - сказал Эймедис после того, как молча долго стоял перед мертвой Ледшей, глядя на ее прекрасное, теперь такое спокойное лицо.

Он велел немедленно похоронить ее, созвал своих воинов и часовых и отдал следующий приказ:

- До восхода солнца здесь должно быть все покончено. Пусть все, у кого есть оружие, исполнят свое дело. Луна светит достаточно ярко для такой страшной работы.

Грозный приказ был исполнен, и стрелы, разнося повсюду смерть, отняли у голода и жажды предназначенную для них добычу. Наступившее утро застало на палубе обоих друзей, еще погруженных в серьезный разговор. Безоблачное небо простиралось над голубым морем. Белые чайки носились над кораблем, сопровождаемым веселыми, смелыми дельфинами. Раздавались свистки гребцов, и, повинуясь громкой команде, матросы ставили паруса. Суда быстро неслись, подгоняемые попутным ветром. Гермон в последний раз взглянул на плоскую пустынную косу; она казалась лишь серой туманной полосой на далеком горизонте, но над ней, подобно мрачной грозовой туче, носились бесчисленные стаи ворон и коршунов. Слабо, но все еще слышны были их жадные крики и карканье; самый зоркий глаз не мог ничего различить на далеком берегу, кроме небольших движущихся точек - опять-таки вороны и коршуны. Все человеческие существа, которые еще вчера двигались там и метались, успокоились теперь навеки: для них уже больше не существовали ни кровавая добыча, ни победы, ни поражения; они не испытывали больше ни ярости, ни отчаяния, ни страха смерти. Эймедис указал родителям на обширную могилу на берегу моря и сказал:

- Приказ царя исполнен. Из четырех тысяч человек не осталось ни одного живого существа, которое могло бы передать своему народу это страшное известие.

Престарелый воин Александра Великого молча пожал руку сына, а почтенная Тиона, положив свою руку на плечо Гермона, проговорила:

- Там, в том месте, где эти мрачные птицы затемняют свет дня, погребено и то, что навлекло на тебя гнев Немезиды. Ты должен покинуть Египет. Говорят, что жизнь на чужбине, вдали от дорогой родины, тяжела, но Пергам стоит на греческой земле, и я уже вижу, как там засияют для тебя две звезды, которые отныне будут освещать твой жизненный путь: искусство и любовь.

И предсказание почтенной Тионы, этого доброго, преданного друга Гермона, исполнилось.

* * *

Повесть об Арахнее окончена. На берегу Нила завершилась она. В Пергаме же началась для Гермона новая жизнь. Став мужем Дафны и живя под одной кровлей с Мертилосом, Архиасом и верным Биасом, нашел Гермон на этой новой родине все то, о чем он во время своей слепоты мечтал и в чем видел благороднейшие стремления и цель человеческой жизни: искусство, любовь и дружбу. Он нисколько не сожалел о веселой, оживленной жизни в Александрии, потому что Пергам, быстро разрастаясь, превратился в такой город, который не уступал никакому другому греческому городу ни в интеллектуальной жизни, ни в художественном развитии. Из многочисленных работ Гермона сохранилась только одна голова галла. Но и это единственное его художественное произведение показывает потомству, что Гермон остался верен тому направлению в искусстве, которое основывалось на правдивой и реальной передаче натуры. Эта голова есть часть группы, изваянной Гермоном из мрамора, сюжетом для которой он взял тех двух братьев галлов, так мужественно подставлявших свою грудь стрелам македонских воинов там, на том страшном берегу, где он видел Ледшу в последний раз. Филетер, правитель Пергама, приобрел эту группу и послал ее в дар Птолемею, избавившему своим ужасным приказом и его страну от хищников-галлов. В египетской земле при раскопках нашли эту голову(38).

Много мотивов заимствовал Гермон из окружающей действительности, но он не избегал больше и идеальных сюжетов. Ему, слепому, открылся мир идей и идеальных представлений, и его богатое воображение черпало оттуда материал для великих произведений, а то настоящее счастье, которое он нашел в любви Дафны, и слава, доставляемая ему его работами, увеличивали еще больше его творческую силу. Плоды его неутомимой деятельности - 'Аполлон, бог света, убивающий духа тьмы', так же как и его прекрасная 'Арахнея', гордо смотрящая на только что оконченную ткань, благодаря которой она, более искусная ткачиха, победила богиню, - погибли для потомства. В этой последней статуе вольноотпущенник Биас тотчас же признал образ своей соплеменницы Ледши и молча подолгу смотрел на нее с восторгом. Исчезли также и колоссальных размеров произведения: 'Битва Амазонок' и 'Боги моря', заказанные для храма Посейдона в Пергаме. То, что было индивидуального в таланте Гермона, его стремление к правде и реальности, является отличительным признаком всех произведений его потомков, которыми до наших дней восторгаются и которые стали известны под собирательным названием: 'Пергамское искусство'. Для Гермона, так же как и для Дафны и Мертилоса, этот город стал второй родиной. Архиас был выбран в городской совет и окружен уважением и почестями. Счастье его единственной дочери, здоровые и умные внуки, слава, окружающая имена Гермона и Мертилоса, - все это радовало его и было для него источником самой чистой и благородной гордости. И все же его страстно тянуло на родину, с потерей которой его ничто не могло помирить. Поэтому Гермон счел одним из самых счастливых дней своей жизни тот день, когда ему удалось получить для Архиаса позволение вернуться в Александрию. Царь Птолемей Филадельф прислал наконец художнику, так сильно возбудившему его недоверие, лавровый венок и поручил своему посланнику передать Гермону, Мертилосу, а также и их изгнанному родственнику приглашение возвратиться в его столицу. В благодарность за высокое наслаждение, доставляемое ему и его супруге работами Гермона, согласился он простить и позабыть все то, что послужило поводом к изгнанию Архиаса.

Радостно, точно ему возвратили его утерянную молодость, немедленно отправился Архиас в сопровождении домоправителя Грасса в столь любимую им Александрию. Там нашел он опять неутомимую, вечно оживленную деятельность и жизнь, македонский совет, рынок, разнообразную и увлекательную беседу, едкое острословие, знакомые и любимые памятники искусства - одним словом, все, чего ему, несмотря на любовь и счастье близких, так не хватало в Пергаме и к чему он всем сердцем стремился. В течение двух лет он наслаждался всем этим, но, побывав однажды в царском дворце, где были выставлены вновь присланные произведения пергамских художников, он вернулся домой в сильном волнении, и какое-то беспокойство овладело им. Он, подобно другим, любовался произведениями Мертилоса, изображающими сельские сцены. Но произведение, которое его поразило и затронуло, как ни одно другое, большая группа из мрамора 'Похищение Прозерпины', было изваяно Гермоном. Его родительское сердце узнало в образе Деметры черты горячо любимой Дафны, а старшая дочь ее Эригона, названная так в честь матери Гермона, была изображена в образе Прозерпины. Какой прелестной показалась ему его внучка: сколько женственности и красоты было во всей ее фигуре! Ни одна статуя не производила такого впечатления на этого старого любителя и знатока искусства. Грасс слышал, как его господин не раз громко произносил среди ночи имена Дафны и Эригоны; поэтому его не удивило, когда на следующий день ему был отдан приказ приготовить все к скорому отъезду. Но большая радость наполнила его верное сердце при этом известии, потому что Гермон, Дафна и их дети были для него дороже всех наслаждений столицы.

Несколько недель спустя вернулся Архиас к своим в Пергам и уже больше никогда не покидал их, несмотря на то что дожил до глубокой старости и мог еще видеть и восхищаться первыми произведениями старшего сына Дафны и слышать, как восхваляли их другие. Этот внук Архиаса стал впоследствии учителем целого поколения художников, создавших те произведения пергамского искусства, при виде которых невольно возникает вопрос: откуда и почему проявились в этих произведениях те качества и особенности, которыми они так резко отличаются от всех произведений греческого искусства? Не был ли прав Гермон, когда так упорно боролся за избранное им направление в искусстве, к которому мы возвращаемся в наши дни? Наука и искусство идут теперь по этому пути; они должны пойти и, наверно, пойдут и дальше в том же направлении. Мысли же, высказанные Гермоном, не утратили значения и в наши дни:

'Мы должны оставаться верными служителями правды, но в ней одной не найдем мы ключа к святилищу искусства. Кому Аполлон - бог света и чистоты, а также музы - подруги вечной красоты не откроют туда доступа, для того двери его останутся навсегда закрытыми, как бы сильно и настойчиво он ни стучался в них'.

Георг Эберс - Арахнея (Arachne). 6 часть., читать текст

См. также Георг Эберс (Georg Ebers) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Ведь я человек (Homo sum). 1 часть.
Перевод Александра Николаевича Федорова Я человек: ничто человеческое ...

Ведь я человек (Homo sum). 2 часть.
Только в окно Сироны уже светило утреннее солнце. Если бы она знала, к...