Георг Эберс
«Арахнея (Arachne). 5 часть.»

"Арахнея (Arachne). 5 часть."

Грасс уже дважды успел написать своему господину, с каким терпением начинает Гермон переносить свое несчастье, как вдруг нотариус Тенниса вернулся из Александрии с известием, которое, по крайней мере в жизни художника, должно было вызвать большую и хорошую перемену. Быстрее, нежели можно было ожидать от такого полного человека, взобрался веселый нотариус на палубу корабля, издали уже крича Гермону:

- Великое, необычайное приношу я, самый тяжеловесный, но, во всяком случае, не самый медлительный из вестников радости, тебе, Гермон, из города городов. Насторожи твои уши, друг, и собери твои силы, потому что немало имеем мы примеров смертоносного действия слишком неожиданных даров слепой, но иногда метко попадающей в цель богини счастья. Деметра, статуей которой ты так чудесно доказал, что искусство смертного может создать бессмертное, начинает выказывать тебе свою благодарность. В Александрии она уже помогает плести венки для тебя.

Но тут он внезапно умолк и затем, вытирая платком свои щеки, лоб и бритый двойной подбородок, покрытые крупными каплями пота, продолжал тоном искреннего сожаления:

- Вот, я всегда такой! Обыкновенно то, что меня прежде всего поразит, то заставляет меня забыть обо всем остальном. Эта слабость так же крепко срослась со мной, как мой нос и уши срослись с моей головой. Уже в те далекие дни моего детства, когда моя мать давала мне два поручения, я всегда прекрасно исполнял первое, но неизменно забывал второе, и палка моего отца не раз старалась меня исправить. Напрасно! И побои не излечили меня от моего порока! Не будь его у меня, я бы еще и теперь сидел в городе городов, но именно он-то, этот порок, лишил меня моих лучших клиентов, и вот почему я очутился в этом противном гнезде. И здесь не оставляет он меня. Моя глупая радость перед тем доказывает это лучше всего. Ведь известно же мне, как дорог и близок был тебе умерший, который тебе доказывает из могилы свою любовь. Но ты простишь мне мою слабость, которая заставила меня так радостно говорить с тобой, потому что я забыл все остальное при мысли о том, что несу тебе весть, которая изменит всю твою жизнь. Ты сейчас узнаешь все. Клянусь молниями громовержца и совой Афины, известие, которое я тебе сообщу, необычайно и прекрасно, но тот, кто заботился об этом, погиб, и хотя его благородное намерение должно наполнить тебя радостью и благодарностью, все же твои бедные больные глаза прольют слезы горести!

Говоря это, нотариус обернулся к сопровождавшему его горбатому рабу, его писцу, и вынул из свертка, висящего у него на шее, несколько свитков пергамента. Это было завещание погибшего Мертилоса. Он завещал Гермону все свое состояние, назначив его единственным наследником, и как бы ни была утешительна и успокоительна мысль о том, что его будущность обеспечена и что тайные желания его сердца могут быть исполнены, но громкие горестные рыдания вырвались у Гермона при нежных и ласковых словах, которыми начиналось завещание его умершего друга и которые ему теперь читал нотариус. Как ни жгли эти слезы его больные глаза, но Гермон был не в силах их сдержать, и даже когда нотариус давно оставил его, а Грасс поздравил его, желая счастья, эти слезы продолжали литься почти неудержимо.

Архивариус Проклос уже несколько дней тому назад сообщил нотариусу о содержании завещания Мертилоса и о назначении Гермона наследником, но, по совету опытного Проклоса, ему не говорили об этом, пока смерть Мертилоса не была доказана. Найденная в развалинах белого дома пряжка Мертилоса могла служить достаточным доказательством, и нотариус, отложив все свои дела, отправился в Александрию, чтобы устроить все для слепого Гермона. Золотых дел мастер Хелло, который еще недавно поправлял эту пряжку и который мог дать клятву в том, что она действительно принадлежала Мертилосу, был вызван как свидетель, и, благодаря содействию влиятельного архивариуса и жрецов храма Аполлона, нотариусу удалось в очень короткое время довести до конца это дело, которое иначе тянулось бы месяцы. Насильственная смерть Мертилоса была признана, а завещание, подписанное 16 свидетелями, не могло возбудить ни малейшего сомнения в подлинности. Исполнителями воли завещателя назначили Архиаса, как ближайшего родственника умершего, и нескольких именитых граждан Александрии. Даже эти богачи были поражены значительностью состояния Мертилоса. Бедный слепой художник сразу становился богатым человеком, который даже в этом большом торговом городе мог быть причислен к 'богачам'.

Вновь должен был почтенный домоправитель покачивать головой, удивляясь странностям Гермона: казалось, весть о громадном наследстве и наполовину не произвела на него того радостного впечатления, какое произвела весть о том, что долг Хелло за золотой обруч Деметры уже уплачен. Но, должно быть, Гермон очень любил друга, которому был теперь обязан счастливой переменой в жизни, потому что казалось, что горесть о потерянном друге совсем заглушила радость от наследства. На другой же день приказал слепой Гермон отвести себя в греческий 'город мертвых', для того чтобы принести жертвы подземным богам и помянуть умершего. Когда же после полудня прибыл на корабль арендатор царского банка, предлагая выплатить Гермону столько драхм или талантов, сколько он пожелает, он потребовал довольно крупную сумму, чтобы принести еще большие жертвы памяти убитого друга. На следующее утро отправился Гермон в сопровождении областного архитектора на место пожарища и попросил его выбрать место для памятника Мертилосу, который он намеревался заказать в Александрии. На обратном пути он вдруг остановился и приказал Грассу пожертвовать крупную сумму для слепых города Тенниса. Он по опыту теперь знает, каково быть лишенным зрения и, добавил он шепотом, что значит не иметь при этом средств и не быть в состоянии зарабатывать себе на хлеб насущный. Возвратясь на корабль, Гермон спросил Грасса, насколько зажили его ожоги на лице и не будет ли он пугать людей своим видом. Домоправитель мог дать ему утешительный ответ, что наружность его не стала отталкивающей и что раны зажили. При его словах черты Гермона прояснились, и он весело вскричал:

- Если так, старый Грасс, то мы тотчас же пустимся в путь, как только корабль поднимет паруса. Вернемся в Александрию, вернемся к жизни и к людям, родственным мне по духу, и соберем похвалы, заслуженные моим произведением, и вернемся к ней, единственной божественной среди всех смертных девушек - к Дафне!

- Ну, так послезавтра! - радостно ответил Грасс и тотчас же послал голубя к Архиасу с известием о часе прибытия его знаменитого теперь племянника в гавань Александрии.

Через день корабль 'Прозерпина' повез Гермона из этого жалкого ткацкого города в богатую столицу. С грустью думал он о Мертилосе, стоя на палубе и подставляя свою горячую голову освежающему ветру. При этом ему казалось, что он как бы связан какой-то неведомой силой и что он должен во что бы то ни стало освободиться от этих пут и вновь стать способным работать и творить. И только когда они вышли в открытое море, когда он стал вдыхать свежий морской воздух, успокоилось немного его сердце и он впервые подумал, что если солнце и не будет больше сиять для него и он навсегда лишился способности творить и применять свои скованные теперь силы, то, может быть, явятся и для него проблески счастья и что он, состоятельный, независимый человек, едет навстречу славе и - праведные боги! - навстречу любви! Дафна победила, а Ледша и мрачная ткачиха Арахнея оставили в его памяти лишь едва заметный след.

XXII

В третьем часу после солнечного восхода на пристани Большой гавани в Александрии собралась большая толпа людей. Они принадлежали к высшим слоям общества; большинство прибыли в экипажах и на носилках, а многих сопровождали рабы, которые несли кто лавровый венок, кто свиток папируса или корзину, наполненную пестрыми цветами. На западной стороне большого храма Посейдона, между длинными рядами дорических колонн, поддерживающих крышу храма, собрались самые знатные из присутствующих. Македонский совет города имел тут уже нескольких представителей. К ним принадлежал и Архиас, отец Дафны, довольно полный, среднего роста человек, с гладким бритым лицом, умными глазами и быстрыми движениями. Несколько членов совета и богатых купцов окружали его, а архивариус Проклос оживленно беседовал невдалеке от него с представителями касты жрецов. Глава Мусейона, носящий звание главного жреца, находился тут же с несколькими чинами; они укрывались от солнца в тени колонн, рядом с выдающимися мастерами живописи, скульптуры, архитектуры и известными писателями. Они все разговаривали между собой со свойственной грекам живостью. К ним присоединились, не отличаясь от них ни языком, ни одеждой, несколько иудеев, представителей общества любителей искусств. Их председатель Алабрах беседовал с философом Хегезиасом и родосским врачом Хризипосом, любимцем Царицы Арсинои, посланным ею по настоянию Альтеи вместе с Проклосом для торжественной встречи Гермона. По временам взоры всех обращались на вход в гавань, туда, где стоял недавно оконченный величественный маяк Сострата. Вскоре и вся площадь перед храмом Посейдона и его широкая мраморная лестница наполнились толпами народа. Под бронзовыми статуями Диоскуров(22), справа и слева вдоль верхних ступеней лестницы, собрались прекрасные мужественные эфебы и молодые люди из школы борцов с венками на вьющихся волосах, и много молодых художников, учеников старых мастеров. Статуи морских богов и богинь, стоящие на высоких постаментах, по бокам лестницы, отбрасывали на блестевшую под лучами утреннего солнца мраморную лестницу узкие полосы тени, и эта тень привлекла сюда мужские и женские хоры, которые также, уже увенчанные цветами, собрались, чтобы пением приветствовать приезжего. Из театра Дионисия, находящегося в близком соседстве с храмом, выходили по окончании репетиции актеры. Под руку с самым младшим из них шла красивая танцовщица и спросила, указывая на лестницу грациозным жестом руки:

- Кого это там ждут? Верно, какого-нибудь еще невиданного зверя-ученого, которого, как кажется, царь неизвестно где подцепил, потому что, смотри, вот там стоит, держа лавровый венок и гордо закинув голову, точно он собирается пожрать всех олимпийцев и самого царя, отрицатель богов Стратон, а вот этот с шарообразной головой - это грамматик и архивариус Зоил!..(23)

- Совершенно верно, - ответил ее спутник, - но вот тут стоит Аполлодор, иудей Алабрах и тяжелый денежный мешок Архиас...

- С каким вниманием ты на них смотришь, - прервал его другой актер, - по-моему, для тех, которые стоят там впереди, только и стоит так вытягивать шею. Они настоящие друзья муз: это писатели Феокрит и Зенодот.

- Так и кажется, будто сама великая Афина, Аполлон и все девять муз прислали сюда своих представителей, - патетично вскричал старый актер, - потому что, смотрите, вот там стоят скульпторы Эфранон, Хареас и божественный строитель маяка Сострат из Книда(24).

- Красивый мужчина, - сказала флейтистка, - но тщеславный, говорю вам, тщеславный, как...

- Ты хочешь сказать, самонадеянный или самодовольный, - поправил ее другой актер.

- Конечно, - добавил старый актер, - кто же из нас, скажите, откажется приписывать себе самые важные заслуги? У того же, которого здесь ожидают, клянусь жезлом Дионисия, сейчас улетит вся его скромность, точно птица из рук легкомысленной девушки... Но смотрите, вот там тот широкоплечий, это Хризипос - правая рука Арсинои, как наш Проклос - ее левая рука. Наверно, ждут какую-нибудь царственную особу.

- Ну, нет! Для обыкновенных носителей корон и скипетров, - принялся уверять другой, - ученые и господа художники не стали бы себя утруждать и терять такое прекрасное утро, разве только...

- По личному приказу царя или царицы, - прервал его старый актер. - Но тут есть только представитель Арсинои. Или вы также видите посланника Птолемея? Быть может, он еще прибудет. Если ждут послов римского сената...

- Или, - добавила танцовщица, - послов царя Антиоха. Но какая же я гусыня: ведь тогда их встречали бы в царской гавани! Говорю вам, я права, когда предполагаю, что хотят воздать такие божественные почести новому светилу ума... Смотрите, следите за моим пальцем. Видите, там, влево, что-то приближается. Это, верно, его корабль. Какая роскошь! Какой блеск! Какая прелесть! Точно лебедь! Нет, точно плывущий павлин! А голубой его парус дышит серебром. Он блестит и сверкает, подобно звездам на лазурном небе!

В то же самое время старый актер, прикрыв рукой от ослепительного солнца глаза, увидел входящий в гавань ожидаемый корабль и прервал поток восторженных слов красивой блондинки восклицанием:

- Это 'Прозерпина' Архиаса. Я узнаю ее! И, - продолжал он, впадая в декламаторский тон, - мне также было дозволено на подмостках этого блестящего корабля гостем богатого Архиаса доехать до нашей цели - его виллы, где был устроен самый восхитительный праздник. Там давали одну пьесу, и я позволил себя уговорить принять в ней участие. О, если б вы знали, каким там угощали устричным рагу и какой паштет фазаний подавали!

Тут он остановился, а затем продолжал:

- Слушайте!... Пение хоров встречает 'Прозерпину'! А вот и сам владелец сходит по ступеням лестницы! Кого же мог привезти корабль?

- Подойдем поближе, а то я умираю от любопытства! - вскричала танцовщица.

Многоголосое пение и приветственные крики раздавались повсюду на огромной площади. Когда же танцовщица, приблизившись к храму, посмотрела на пристань, то, бросив стремительно руку сопровождавшего ее друга, захлопала в ладоши, громко крича:

- Да ведь это красавец Гермон, ослепший скульптор, наследник богатого Мертилоса! И я узнаю это только теперь, ревнивец Терсит! Ты не хотел мне раньше об этом сообщить! Слава тебе, божественный Гермон, слава! Да здравствует он, благородная жертва неблагодарных олимпийцев. Слава тебе, Гермон, и твоему бессмертному произведению слава!

При этом она принялась махать платком с таким жаром, как будто она хотела того, чтобы слепой ее увидал, а целая толпа актеров, посланных Проклосом для торжественной встречи Гермона, стала ей подражать. Но их крики пропали среди пения хоров и тысячи других восторженных кликов, раздавшихся отовсюду в то время, как Гермон, нежно приветствуемый Архиасом, покинул с его помощью корабль и стал подыматься по ступеням храма. Прежде чем корабль вошел в гавань, художник приказал подать себе большой кубок вина, надеясь, что вино поможет ему победить волнение, овладевшее им. Хотя он своими ослепшими глазами не мог видеть даже очертаний предметов, но им овладело такое ощущение, как будто он окружен солнечным сиянием. Когда 'Прозерпина' проходила мимо маяка, Грасс сказал ему, что они уже вошли в Большую гавань, и почти одновременно раздались сигналы, свистки и весь тот разнообразный шум, присущий пристаням больших городов. Сильное волнение вновь овладело им, и мысленно перед ним развернулась давно знакомая ему картина: лазурное небо, отражающееся на гладкой поверхности почти синего моря, ослепительной белизны здание маяка, высоко возвышающееся над водой, а там, дальше - величественные храмы, дворцы, портики и колоннады Александрии, повсюду перед зданиями и над ними статуи из мрамора и бронзы, и на все это изливались потоки золотистого солнечного света.

- Храм Посейдона, - вскричал Грасс, - 'Прозерпина' должна пристать у подножия его лестницы.

И Гермон жадно прислушивался к долетавшим до него звукам города, близкого и дорогого ему, города науки, искусства и промышленности. Послышалась команда капитана, шум веселья умолк, и тотчас же раздалось торжественное стройное пение хоров, и имя его, повторяемое на разные лады тысячной толпой, донеслось до него. Гермону стало казаться, что сердце его готово разорваться, и биение его еще участилось, когда Грасс, наклонившись к нему, сказал:

- Более половины города собралось тебя приветствовать. Если б ты только мог их видеть! Почти у каждого в руках лавровые венки. Как восторженно машут они платками! Кажется, что все, кто только может стоять на ногах, пришли сюда. Вот и Архиас, а там дальше - художники, знаменитые ученые музея, представители общества эфебов и жрецы великих богов.

С возрастающим волнением прислушивался Гермон к его словам, и вновь пылкое его воображение вызвало перед его ослепшими глазами новую картину: благородное и величественное здание храма с его бесчисленными колоннами и огромную толпу на площади. Ему казалось, что он видит повсюду, даже на крыше храма, развевающиеся платки и лавровые венки, и все те, кого он признавал за самых великих, выдающихся и знаменитых, собрались здесь его приветствовать, а во главе них находилась Дафна, его Дафна!... Но тут он почувствовал себя в объятиях Архиаса, а затем, по очереди, в объятиях многочисленных художников, оспаривающих друг у друга честь прижать к груди знаменитого собрата. Наконец, опираясь на руку Архиаса, поднялся он по лестнице храма на обширную площадку перед его дверьми и стал внимательно слушать произносимые в честь его речи. Все, кто только мог, выражали ему сочувствие, сожаление, восхищение его статуей и надежду на его выздоровление. Врач Хризипос, представитель царицы, вручил ему от ее имени венок и, приветствуя его, передал ему, что Арсиноя, видевшая его статую, находит, что ее творец вполне заслуживает быть увенчанным лаврами. Знаменитые художники, великие ученые музея, жрецы и жрицы Деметры и с ними Дафна, его любезные эфебы, одним словом, все, кому он поклонялся, кого уважал и любил, все осыпали его похвалами и поздравлениями. Среди окружающего его мрака он не мог различать ни форм, ни красок, ни даже образа его возлюбленной. Один только слух его служил как бы посредником между ним и этой толпой его поклонников. Он не задавал себе вопроса, какую большую роль играло сожаление, вызванное его печальной судьбой, в этой восторженной встрече; он только чувствовал, что теперь достиг той славы, которой он и не надеялся достичь. Успех, о котором он мечтал и который ему до сих пор не давался, потому что он не хотел изменить своему направлению в искусстве, теперь бесспорно принадлежал ему, несмотря на то, что он в своем последнем произведении остался верен своим убеждениям. Ему казалось, что венок Арсинои, которым Хризипос увенчал его голову, и венки, переданные ему от имени всех художников такими знаменитостями, как скульптор Протоген и живописец Никас, превратились в крылья Гермеса, вестника богов, и что эти крылья возносят его высоко - до небес. Мрачная ночь окружала его, но в душе его загорелся яркий свет и, подобно горячим солнечным лучам, согревал все его существо. И ни одно облачко не омрачило его радости до приветствия скульптора Сотелеса, ученика той же родосской школы, который, подобно Гермону, был последователем нового направления в искусстве. Горячо пожелав, чтобы к нему вернулось зрение, и похвалив его Деметру, он прибавил, что тут, конечно, не место говорить о том, чего он в ней не нашел, но что именно это и вызывает в нем горестное чувство и дает право представителям старой школы причислить к своим Гермона, творца этой статуи. Это осторожное порицание относилось, вероятно, к голове Деметры. Но разве он был виноват в том, что черты лица Дафны, взятой им за образец, выражали ту мягкость и доброту, которую он и его товарищи называли слабостью и бесхарактерностью? Он тотчас убедился в справедливости своего предположения, потому что престарелый Ефранон в своей приветственной речи отозвался с большим восторгом именно о голове Деметры. А как восхищались и возносили до небес его произведение поэты Феокрит и Зенодот! И среди стольких похвал легкое порицание пропало подобно капле крови, упавшей в струю чистой воды. Пение хоров заключило торжество, и пение это продолжало звучать в его ушах, когда он сел в экипаж Архиаса и уехал, провожаемый восторженными криками, увенчанный лаврами и опьяненный успехом, точно крепким вином. Если б он только мог видеть лица тех, которые так горячо выражали ему свое сочувствие и восхищение! Но бедные его глаза не видели ни одного человеческого образа, даже Дафну, а между тем Архиас сказал ему, что она находилась среди жриц Деметры. Он радовался тому, что услышит звук ее голоса, почувствует пожатие ее руки и нежный аромат ее волос, но теперь еще не наступило время, когда бы он мог всецело посвятить ей себя, потому что время пока не принадлежало ему. Представитель царицы Арсинои передал ему ее желание видеть творца Деметры; эфебы и товарищи-художники пригласили его на праздник, который они устраивали в его честь, а Архиас сказал ему, что многие из членов македонского совета ожидали, что герой дня не откажется украсить своим присутствием их пиры. Какая разнообразная, блестящая жизнь открывалась перед ним, несмотря на потерю зрения! Когда же его и в роскошном доме дяди встретили не только слуги и члены семьи, но и отборное общество знатных мужчин и женщин, он весь отдался охватившим его чувствам счастья и удовлетворенного самолюбия. Он чувствовал себя теперь, когда раны его зажили, здоровым и сильным - что же мешало ему, получившему неожиданно от немилостивой к нему до того времени фортуны такие богатые дары, пользоваться всеми прелестями жизни! И хотя он выслушал сегодня столько лестного для себя, он отнюдь не чувствовал пресыщения от похвал. Ему назвали при входе его в 'мужскую залу' имена многих знаменитых людей и гордых красавиц. Как мало внимания обращали они на него прежде, а теперь они смотрели на него как на олимпийского победителя. Что значили, в сущности, для него все эти тщеславные женщины! Но их внимание составляло как бы часть того триумфа, который он сегодня так торжественно празднует. Его же сердце принадлежало всецело только одной, а именно с ней-то ему удалось лишь обменяться кратким приветствием. Он попросил Тиону подвести его к Дафне и начал с живостью рассказывать ей все пережитое за последнее время. Понизив голос, стал он ее уверять, что мысль о ней не покидала его ни на минуту и что чувство счастья, охватившее его при приезде, вызвано главным образом сознанием того, что он вновь будет возле нее и будет вновь ощущать ее близость. И действительно, даже среди всей этой суеты чувствовал он, как и в своих одиноких мечтах в Теннисе, насколько благотворно действует на него ее присутствие, и воздавал мысленно благодарность судьбе, давшей ему возможность вновь думать о браке с ней. Им овладевало сильное желание сейчас же назвать ее своей невестой и заключить в свои объятия, но надо было сперва победить предубеждение отца против брака его единственной дочери со слепым. Теперь же, среди шума и волнений этого первого дня, нельзя было и думать о том спокойном счастье, которое, как он чувствовал, принесет ему союз с Дафной. Надо было выждать и, когда все успокоится, тогда только рассказать все Архиасу. До тех пор им надо было довольствоваться сознанием, что они любят друг друга, и ему казалось, что он слышит в звуках ее милого голоса волнение ее сердца. Быть может, это волнение было также и причиной того, что ее поздравление с успехом и похвалы его статуе не были так восторженны, как он этого ожидал. Удивленный и огорченный ее сдержанностью, он хотел более подробно спросить ее мнение о Деметре, но занавес, отделяющий залу от столовой, поднялся, раздались пение и звуки флейт. Архиас попросил гостей принять участие в пиршестве, а несколько красивых мальчиков, вошедших с венками из роз и плюща, принялись украшать ими головы присутствующих. Тиона подошла к Гермону и, обменявшись с Дафной несколькими словами, шепнула художнику:

- Бедность перестала служить тебе препятствием добиваться ее руки; если же ты молчишь, то, значит, не последовал еще моему совету и не умолил жестокую Немезиду.

Он протянул руку, желая приблизить ее к себе и незаметно для других сообщить ей, что, напротив, благодаря ее совету ему удалось освободиться из-под власти страшной богини, но ее уже не было подле него. Он услыхал только голос Архиаса, сопротивление которого могло омрачить его новое счастье, а навстречу ему раздавались пение, звуки флейт и смех прекрасных женщин, и, почти не отдавая себе отчета в своем поступке, он утвердительно кивнул головой, как бы подтверждая догадку почтенной матроны. С быстротой молнии пробежала по всему телу Гермона легкая дрожь, и ему вспомнились слова Эпикура: 'Страх и холод неразлучны между собою'. Но чего же он мог страшиться? А ведь сколько невзгод перенес он, не желая изменять правде ни в искусстве, ни в жизни! Что же теперь произошло? Почему эта неправда? Был ли, впрочем, на свете хоть один человек, который бы ни разу в своей жизни не солгал? При этом он чувствовал, что, ответь он Тионе словами, он не скрыл бы от нее правды, а ведь он ответил только кивнув головой, и этот жест мог выражать что угодно. Он только на время отдалял неизбежное и желаемое. И все же он чувствовал себя не очень хорошо, но теперь нельзя было уже ничего поправить, да притом Тиона поверила ему и, как бы утешая его, сказала:

- Я уверена, что нам удастся умилостивить грозную богиню.

Опять та же легкая дрожь овладела им, но это продолжалось недолго. Хрисила, которой, как заместительнице умершей хозяйки дома, надлежало указывать места гостям, сказала, обращаясь к Гермону:

- Красавица Гликера оказывает тебе честь выбрать тебя своим соседом.

А Архиас, взяв его под руку, повел его к скамье рядом с прославляемой всеми красавицей. Пир начался среди всеобщего оживления. Умение греков пользоваться благами жизни, ум и едкое остроумие александрийцев соединились на этом пиру с самым изысканным столом, отборными винами и лакомствами, привозимыми из всех стран света в этот город, где даже поварские познания доводились до степени искусства. Среди этого избранного общества знаменитых мужчин, знатных богачей и красивых женщин ослепший художник занимал сегодня, бесспорно, первое место. Все, кто видел его Деметру, кого трогала его печальная судьба и кто желал сделать приятное хозяину, пили за его здоровье и осушали кубки в его честь. Его осыпали самыми лестными похвалами и самыми горячими выражениями сочувствия его несчастному положению. Ум Гермона, возбужденный вином, желанием обратить на себя внимание Дафны и во что бы то ни стало понравиться соседке, подсказывал ему блестящие и остроумные ответы на все задаваемые ему вопросы. После десерта, когда были поданы новые кубки вина и дневной свет сменился светом ламп, почти все общество замолкло и все стали слушать блестящий рассказ Гермона. Прекрасная Гликера просила его рассказать о ночном нападении в Теннисе, и он, исполняя ее желание, возбужденный выпитым вином, принялся описывать все происшествие так живо и образно, что все превратились во внимательных слушателей и многие прекрасные глаза не могли оторваться от лица красивого и воодушевленного художника. Когда он окончил, со всех концов залы раздались громкие одобрения его таланту рассказчика и много выражений сочувствия и соболезнования. Не всем гостям было приятно видеть исключительное внимание, которое оказывало все общество слепому художнику, и его слишком громкий и развязный тон. Один ритор, прославившийся своим злым языком, сказал, наклонившись к своему соседу-скульптору:

- Мне кажется, потеря зрения принесла громадную пользу его языку.

На что тот ответил:

- Во всяком случае, этому развязному молодому художнику удастся скорее с помощью языка удержать за собой славу интересного собеседника, нежели вновь создать такое совершенное произведение искусства, как эта Деметра.

Во многих концах залы раздавались подобные замечания. Когда же один знаменитый философ пожелал узнать, какого мнения престарелый скульптор Эфранон о Деметре Гермона, тот ответил:

- Я бы приветствовал это благородное произведение как из ряда вон выходящее, достойное внимания событие, не будь оно вместе началом и концом художественного поприща этого Даровитого ваятеля.

Вблизи Гермона никто не высказывал таких суждений. Все, что достигало до его ушей, было полно лести, восторга, сочувствия и надежды. За десертом красавица Гликера, подавая ему половину своего яблока, нежно произнесла:

- Пусть тебе скажет этот плод то, что твои глаза не могут выдать тебе, бедный и в то же время столь богатый любимец богов.

А Гермон стал уверять ее, что, будь ему дозволено любоваться ее божественной красотой, его счастье возбудило бы зависть самих богов. Несдержанность, так не свойственная грекам, умеющим всегда владеть собой в присутствии других, с которой он выказывал наполнявшие его чувства счастья и тщеславия, вызвала во многих почтенных гостях чувство недовольства им. Между ними был и знаменитый врач Эразистрат, сосед Архиаса. Отец Дафны обратился к нему с просьбой попытаться возвратить зрение его племяннику. Но этот человеколюбивый целитель, оказывающий охотно помощь самым бедным и незначительным людям, отказался наотрез, говоря, что он считал бы себя не вправе тратить свое время и знания на такого слепого, который, несмотря на тяжелое, ниспосланное богами испытание, может быть таким самодовольным и тщеславным, предпочитая их употребить на исцеление более несчастных людей.

- Когда опьянение, вызванное сегодняшним триумфом, пройдет и наступит другое настроение, тогда возобновим мы наш разговор, - ответил Архиас таким убежденным тоном, что врач, подавая ему руку, сказал:

- Только тем больным могут помочь боги и врачи, которые искренно и страстно жаждут исцеления.

Приглашенные поздно покинули гостеприимный дом Архиаса. Архивариус Проклос ушел в самом радостном настроении: ему удалось уговорить богатого хозяина одолжить большую денежную сумму царице Арсиное для одного дела, скрыв весьма осторожно от него цель этого предприятия. А знаменитый Гермон провел свою первую ночь в Александрии под кровом дяди.

XXIII

На другой день Гермон встал со своего ложа бодрым, здоровым и готовым вновь испытать все радости жизни. Посланные от общества эфебов и молодых художников ожидали его на праздник, даваемый в его честь. Радостно и весело принял он их приглашение. Он также обещал посетить дома богатых друзей Архиаса, пожелавших видеть у себя знаменитого художника. Он все еще находился в каком-то упоении. У него не было ни времени, ни охоты соображать и обдумывать. Сама судьба лишила его любимой работы, но зато она же предоставляла ему массу разнообразнейших наслаждений, опьяняющую силу которых он вчера испытал. Ему еще нравился одуряющий напиток из лести и восторгов, подносимый ему его согражданами, и ему продолжало казаться, что этот напиток никогда не потеряет для него своей сладости.

Перед полуднем посетил он почтенную Тиону и Дафну. Лицо его выражало столько счастья и довольства, что Тиона удивилась про себя, как мог он, все еще преследуемый Немезидой, так беспечно предаваться радостям жизни. Дафна, напротив, радовалась этому. Она знала, что это время триумфа и празднеств пройдет, оно не повторится более для слепого художника. Оно пройдет, и тогда наступит для него спокойное счастье подле нее, и в гавани супружества станет он на якорь на всю жизнь. Но для этого настанет время, когда он осушит до дна чашу жизненных наслаждений, которую ему теперь подносит судьба в награду за все ниспосланные ему горести. Радостно и весело приветствовал он обеих женщин, но его оживленный рассказ о пережитых вчера ощущениях был тотчас же прерван появлением Архиаса, который спросил его, желает ли он поселиться в унаследованной от Мертилоса прекрасной вилле с большим садом, расположенной невдалеке от Мареотидского озера, или же предпочтет жить в доме, находящемся в центре города. Гермон предпочел поселиться в городском доме. Дядя и обе женщины, видимо, ожидали другого решения, и их молчание дало понять это художнику, который, как бы извиняясь, стал объяснять, что впоследствии жить на вилле будет для него приятнее и спокойнее, но что теперь нечего было бы искать покоя, когда половина города как будто поклялась нарушать его. Никто не противоречил ему, и тем не менее чувство какого-то недовольства овладело им, когда он оставил женскую половину дома Архиаса. Но общество веселых друзей быстро прогнало это чувство.

На следующий же день Гермон переселился в свой дом, все еще не находя удобного времени переговорить о браке со своей возлюбленной. Архиас, управлявший имениями умершего Мертилоса, пожелал передать их, а также и отчеты по управлению Гермону, но слепой племянник решительно отказался принять их, говоря, что в дядиных руках его состояние будет скорее увеличиваться, нежели уменьшаться. Обширный роскошный городской дом оказался очень удобным, и Гермон остался доволен своим выбором. Большинство его друзей были занятые художники, и сколько теряли бы они драгоценного времени, посещая его на отдаленной загородной вилле! Вряд ли бы он сам успевал, живи он на вилле, везде побывать: школа борцов, термы, места прогулок знатного общества и знаменитая кухмистерская, где он любил пировать с друзьями, - от всего этого вилла отстояла очень далеко.

Театры, общественные здания, дома его приятелей, а в особенности дом прекрасной Гликеры находились вблизи его городского дома, а также и храм Деметры, который он иногда посещал для молитв и жертвоприношений, а больше для того, чтобы наслаждаться похвалами, расточаемыми посетителями храма его статуе. В глубине храма стояла она, в месте, доступном только жрецам, но видимая для всех. Не только в дни поминовения умерших посещал он греческий 'город мертвых', но и в те дни, когда голова его горела после бессонной ночи или когда он ощущал эту противную трусливую дрожь, которую он впервые почувствовал, скрыв от почтенной Тионы то, что, не последовав ее набожному совету, он не избавился от власти Немезиды. Он приносил жертвы на гробницах умерших родителей, молил их души о прощении, и ему удавалось тогда успокоить на время свою совесть. Несмотря на то что прошли месяцы со дня торжественной встречи, он всюду еще являлся желанным гостем и прославленным художником, в особенности в художественных кружках. Он, слепой, никому больше не мешал и не загораживал никому дорогу. А блестящий ум его, который, казалось, благодаря его слепоте, еще глубже вникал в сущность художественных вопросов, придавал спорам и разговорам особенное значение и прелесть. Тем более что из бедного, добивавшегося успеха художника Гермон превратился в богатого заказчика. Скульптору Сотелесу, который со времени пребывания их в Родосской школе шел по его следам, поручил он исполнение памятника Мертилосу в Теннисе. Другому молодому скульптору того же направления заказал он новый памятник для гробницы матери. Наконец, третий художник должен был исполнить роскошный серебряный кубок, который Гермон предназначал в дар союзу эфебов, члены которого так торжественно отпраздновали успех его статуи. Объясняя художникам при заказах свои желания, Гермон так ясно, наглядно высказывал свои идеи, выказывал такую богатую фантазию и такую силу творчества, что приводил в восхищение своих товарищей-художников. Как много великого создал бы этот богато одаренный художник, не лишись он зрения! Как восхищались теперь его прежними произведениями, а давно ли их осуждали и находили их оскорбляющими эстетические чувства, нарушающими всякие правила красоты! Его 'Борющиеся, исступленные Менады' и 'Уличный мальчишка с винными ягодами' были проданы за очень большую сумму. Гермон должен был непременно присутствовать на каждом собрании художников. Его красноречие, его выдающиеся способности, а также его огромный успех и богатство оказывали сильное влияние на его товарищей, и он весьма скоро стал бы во главе всего художественного мира, не воспротивься этому более осторожные художники, которых пугала его слишком большая самоуверенность и запальчивость. Гермон также часто посещал богатых друзей Архиаса, наперебой приглашавших его. Там, в этом богатом кругу, на знаменитого слепого смотрели как на редкостное блюдо, которое наверняка понравится гостям. А это много значило в среде людей, готовых заплатить целое состояние за какую-нибудь диковинную рыбу. На пирах, устраиваемых этими князьями торговли, Гермон встречался иногда с Дафной, но чаще всего с красавицей Гликерой, старый муж которой очень любил, когда знаменитые люди впрягались в победную колесницу его супруги. Но сердце Гермона почти не принимало участия в любовной игре, затеянной с ним прекрасной Гликерой, да и фракийка Альтея служила ему только для того, чтобы в разговоре с ней изощрять его едкое остроумие. Но и этого было вполне достаточно для нее, желающей только, чтобы на нее обращали внимание. Она часто говорила о красавце-художнике с родственницей своей, царицей Арсиноей, и убеждала ее в том, что было бы очень полезно привлечь на их сторону Гермона, в котором она видела будущего зятя богатого Архиаса, ссудившего царице сотню талантов. А царице могли еще понадобиться деньги для ее таинственных замыслов. Почтенная Тиона следила за поведением художника с возрастающим неудовольствием, тогда как Дафна была уверена, что этим двум женщинам так же мало удастся овладеть сердцем ее возлюбленного, как и тем разряженным и дерзким красавицам, без которых не обходился ни один праздник художников. Совсем иначе держал он себя с ней! Да, ей только одной принадлежали его любовь и уважение. Она чувствовала и понимала, что это - человек с больной душой, и терпеливо выжидала, отказывая в своей руке Филотосу и другим искателям. Отцу, своему лучшему другу, доверилась она и уговорила его терпеливо ждать еще некоторое время наступления той реакции, которую он сам давно предсказал. Ей очень легко удалось убедить его, потому что Архиас любил слепого художника, доставлявшего ему столько забот, как родного сына, и так как он хорошо знал свою дочь, то не сомневался, что она будет счастлива с ним, Гермоном, которому принадлежало ее сердце. Слава, выпавшая на долю Гермона благодаря его способностям и таланту, доставила ему больше радости, чем он выказывал. Кроме того, он не мог не согласиться с Дафной, когда она уверяла, что, несмотря на бесцельную и отданную одним только наслаждениям жизнь, которую ведет Гермон, он остался тем же добрым, сердечным и благородным человеком, каким всегда был. И действительно, Гермон, тщательно скрывая от всех, жертвовал большие суммы денег на больных и бедных. Архиас, управлявший его имениями, к которому он поэтому должен был обращаться за деньгами, один только знал, на что он их употребляет, и охотно давал их ему, но не упускал случая напомнить при этом племяннику о его собственном несчастье и о том, что ему нужно во что бы то ни стало стремиться к исцелению. Дафна напоминала ему о том же, и он охотно следовал ее совету. Если он в кругу веселых товарищей держался развязно и самонадеянно, то с Дафной, когда он заставал ее одну в ее доме, он был тем же любящим и почтительным Гермоном, каким он был прежде.

Чистосердечно поверял он ей все свои мысли, так же просто и естественно, как и в прошлые дни, и если он не осыпал ее уверениями в любви и не произносил связывавших его обетов, то все же он не переставал ей говорить, что в ней одной видит он спокойствие и счастье, которых не находит в своей рассеянной и шумной жизни, и его посещения становились все чаще. Пресыщение и недовольство начинали овладевать им все сильнее и сильнее. Все попытки, которые он делал для того, чтобы вернуть потерянное зрение, оставались до сих пор бесплодными. Все средства докторов, указанных ему Дафной, не помогали. Знаменитый врач Эразистрат(25), который наконец согласился, после настоятельных просьб Архиаса, его лечить, отказался вновь от него, потому что Гермон нашел для себя невозможным последовать его совету - прожить несколько месяцев в уединении, соблюдая строгую диету. Когда же Дафна стала его убеждать, что лучше подвергнуть себя некоторым лишениям, нежели отказаться от лечения, он ответил ей, что решится к этому прибегнуть, когда наступит более спокойное для него время, но что теперь это еще невозможно. Не далее как вчера получил он на завтра приглашение во дворец, а разве можно было отклонить подобную честь! И действительно, он уже давно желал и ждал этого приглашения. Ему было сообщено, что при торжественной его встрече не было представителя царя. Только супруга его Арсиноя прислала ему венок и приказала передать от ее имени приветствие. Такое невнимание царя болезненно задело Гермона, и не раз среди окружающего его веселья мысль, что такой ценитель искусства, каким был царь Птолемей, не удостаивает его приглашения, бросала на все мрачную тень. Правда, Гермону было хорошо известно, какие великие и важные государственные дела занимали в данный момент царя, какой тяжелой и несносной становилась его семейная жизнь из-за беспокойного и легкомысленного нрава Арсинои; но все же, думалось Гермону, у него могло бы найтись немного свободного времени для творца такого выдающегося художественного произведения, каким стоустая молва называла его Деметру.

Наконец-то получил он давно желаемое повеление явиться перед царем и, вполне уверенный в том, что его ожидают необычайные отличия и милости, отправился Гермон во дворец. Архивариус Проклос, не упускавший случая оказать услугу племяннику богача Архиаса, в котором он нуждался, был его проводником и описывал ему внутреннюю отделку покоев царского дворца. Лишенная кричащей пышности, простота этой отделки свидетельствовала о благородном вкусе обитателя дворца. Повсюду виднелись в избытке мрамор и другие редкие породы камней, но самую большую ценность представляли собранные здесь барельефы. В той длинной галерее, по которой пришлось Гермону проходить, барельефы, которыми были отделаны стены, изображали сцены военных сражений, в которых отец царя, Птолемей I, участвовал в качестве командующего войсками великого Александра. На других же виднелись Афина, Аполлон, музы и Гермес, окружающие трон этого царя; дальше были изображения греческих философов и писателей. Прекрасные цветные мозаичные картины украшали полы; великолепные произведения живописи и скульптуры составляли главное украшение всех зал, в которых почти совсем отсутствовали золото и серебро. В зале, где Гермону пришлось ждать выхода царя, находилась одна из прекраснейших статуй Лисиппа и статуя Эроса работы знаменитого Праксителя. Ожидание показалось избалованному и самолюбивому художнику очень неприятным, а те несколько минут, которые посвятил его приему Птолемей II, ничем не подтвердили тех ожиданий и надежд, которые на них возлагал Гермон. Он раньше довольно часто видел царя, небольшого роста, с узкими плечами, слабого, ради собственной безопасности отправившего на тот свет двух братьев, а третьего - в ссылку, но который управлял теперь Египтом мудро и милостиво. Благодаря ему город Александрия продолжал расти и развиваться. Гермон только теперь впервые услыхал его голос. Он уже давно слышал, что звук его голоса был очень приятным, но не могло быть сомнения в том, что этот голос принадлежал страдающему человеку. Благосклонно и в то же время просто, как будто говорит с равным, задал царь слепому несколько вопросов, и те замечания, которые он делал по поводу ответов Гермона, свидетельствовали о пытливом и остром уме. Он видел Деметру, сказал он, и очень хвалит то, как понял и изобразил художник образ Деметры, потому что оно вполне соответствует характеру и сущности этой богини. Святость, которою как бы проникнута вся фигура божества, ему также нравится, потому что заставляет чувствовать молящихся в храме, что это - изображение существа, возвышающегося над всем человечеством.

- Правда, твоя Деметра не производит впечатления сильной помощницы в нужде и избавительницы. Она такая богиня, какими Эпикур себе представляет бессмертных. Не касаясь и не вмешиваясь в судьбу человечества, возвышается она над ним своим превосходством и своим благородством. Ты, как я вижу, принадлежишь к школе Эпикура.

- Нет, - ответил Гермон, - подобно тебе, мой повелитель и царь, я причисляю себя к ученикам мудрого Стратона.

- Вот как! - протяжным голосом произнес Птолемей, бросая удивленный взгляд на сильную, прекрасно сложенную фигуру слепого и на умное, выразительное лицо. - Тогда я могу с уверенностью сказать, что ты, творец 'Мальчика с винными ягодами', еще до твоей трагической потери зрения испытал сильное внутреннее потрясение, изменившее твои воззрения.

- Мне действительно пришлось много и мучительно бороться перед тем, - возразил Гермон, - но успехом моей Деметры обязан я, вероятно, тому обстоятельству, что я нашел для нее модель, вполне воплощавшую образ этой богини.

Серьезно, покачивая своей белокурой головой, царь сказал тоном полного убеждения:

- Модель, как бы она хороша ни была, не много имеет значения при таком произведении, в особенности же для тебя. Я ведь с большим вниманием следил за тобой, когда ты боролся за правду против красоты, и был доволен, когда ты и молодежь такого же направления создавали что-либо в этом духе. Вы вносили что-то новое, имеющее, как мне казалось, здоровый фундамент, на котором можно было смело возводить новые основы искусства. Я думал, пусть сгладятся наросты и уродства этих попыток, и Гермон, его тень Сотелес и другие последователи откроют стареющему искусству, вечно повторяющему старое, новые пути. Наше время, таким образом, станет исходной точкой нового искусства. И вот потому-то я, позволь мне тебе это высказать, с сожалением увидал, что ты в этом произведении отказался от столь мужественно предпринятой тобой борьбы. Ты говоришь теперь, что ты в твоем произведении строго придерживался натуры, потому что ты взял из жизни модель для него. Я и не хочу в этом сомневаться, но ту печать божественности, которая лежит на твоей Деметре, нельзя найти у смертной. Пойми меня правильно! Это не есть уклонение от правды - хотя как часто идея справедливее заслуживает это высокое название, нежели явления, видимые нашим глазом! - но именно ты служил до сих пор другой правде. Если я верно понимаю направление твоего искусства, то его сущности должно быть противно то сверхчеловеческое достоинство и красота, которые ты придал твоей Деметре или твоей модели для того, чтобы облагородить и обоготворить ее. Тебе это вполне удалось, но вместе с тем это исключило твое произведение из области реальности, от которой ты не отступал до сих пор ни на один шаг. Сделал ли ты это бессознательно, в минуту душевного подъема, или ты почувствовал, что тебе и всем твоим не хватает средств для изображения божества и поэтому ты вернулся к манере старых мастеров - я не берусь решать. Одно только, что стало мне ясно, даже при первом взгляде на твою статую, это то, что твое последнее произведение означает поворот, полный разрыв с прежним, а так как оно тебе блистательно удалось, то, не потеряй ты зрения, ты бы, вероятно, идя дальше по тому же пути, перешел бы на старое направление, с пользой для твоего материального благосостояния, но вряд ли с пользой для искусства, которое нуждается в обновлении его застоявшихся жизненных сил.

- Позволь мне уверить тебя, мой повелитель, - ответил Гермон, - будь я в состоянии продолжать работать, то успех Деметры, какой бы большой он ни был, не заставил бы меня отступить от прежних убеждений и направления, признаваемых мною за истинные. Могу еще только добавить, что до моего ослепления все мои помыслы были заняты новым произведением, творя которое я мог бы не переступать ни на шаг границ правды и натуры.

- Арахнея? - спросил царь.

- Да, - горячо вскричал Гермон, - изваяв эту статую, я думал не только себе, но и всему моему направлению, служащему только правде, оказать большую услугу!

Тут царь прервал его и произнес холодным тоном:

- Совершенно напрасно думаешь ты так, если фракийка Альтея, это воплощение лжи, послужила бы тебе образцом для Арахнеи.

Затем, переменив тон, он добавил:

- Ты защищен теперь от нужды, если только твой богатый дядя не кинет своего состояния в одну из самых бездонных пропастей. Да поможет тебе философия Стратона лучше переносить ночь, окружающую тебя, нежели она мне помогла переносить чужие страдания.

С этими словами он покинул Гермона. Так окончилось свидание художника с царем, свидание, от которого он ожидал так много, и, глубоко взволнованный, приказал он своему вознице повезти его к Дафне. Она была единственная, которой он хотел рассказать, какое горькое разочарование принесло оно ему. Точно так же, как вот сейчас говорил ему царь, так же точно упрекали его многие за то, что он в своей Деметре изменил своим творческим принципам. Какая это была неправда и как это нелепо! Многие замечания знатоков могли бы вернее относиться к произведению Мертилоса, а не к его статуе. Но он ведь теперь знает, что его опасения там, в Теннисе, оказались неверны. Мягкое и нежное выражение лица Дафны было одно виной всему, мало подходила она к обыкновенной его манере. Точно хамелеон, поминутно отливающий другими красками, менялся и приговор о произведениях искусства. Давно ли, кажется, в день его приезда в столицу одно и то же мнение о его произведении собрало на встречу скульптора тысячи людей, а теперь как различны были суждения о его статуе! И давно ли осуждали и порицали его первые произведения, а теперь их восхваляют до небес. Чего бы он ни дал, чтобы иметь возможность хоть раз взглянуть на свое увенчанное лаврами произведение! Так как дорога, по которой он ехал, шла мимо храма Деметры, то он отдал приказание остановиться и вошел в него. Храм был переполнен молящимися. Заявление Гермона, что он желает войти в святилище, где находится статуя богини, и требует лестницу, чтобы пальцами ощупать ее лицо, было с негодованием отвергнуто жрецами и надсмотрщиком храма. То, что он требовал, было равносильно святотатству, и разве можно нарушать молитвенное настроение присутствующих! Главный жрец, вызванный Гермоном, подтвердил слова своих подчиненных, и после сильных пререканий должен был Гермон покинуть храм, не приведя в исполнение своего намерения. Еще никогда не жалел он так о потере зрения, как теперь, когда ехал к Дафне. Прибыв к ней, он излил перед ней все свое горе и объявил, что готов на все, лишь бы вернуть потерянное зрение. Дафна посоветовала ему вновь обратиться к знаменитому врачу Эразистрату и подчиниться его предписаниям, на что Гермон охотно согласился, только не сегодня, так как он обещал присутствовать на торжественном обеде в доме богатого судовладельца Архана.

Пир продолжался до утра, но уже перед полуднем явился Гермон в дом Архиаса. Полный надежд, точно переродившись, предстал он перед Дафной. За столом у Архана решил он поручить свое исцеление высшим силам Олимпа. Таково было решение самой судьбы. Гость, с которым он делил ложе на пиру, был Силонос, сын хозяина дома, и первое, что он сообщил Гермону, было известие, что он завтра в обществе нескольких друзей отправляется к Амонскому оракулу в Ливийскую пустыню, чтобы спросить у него, что ожидает его много лет страдающую мать, излечить которую не мог ни один из врачей Александрии. Он слыхал от многих, как верны советы, даваемые этим божеством, приветствовавшим Александра Великого как сына(26). Юноша стал горячо убеждать Гермона ему сопутствовать. Все силы будут приложены к тому, чтобы путешествие было неутомительным. Прекрасный корабль его отца отвезет их в гавань Паратониума, а там, для короткого пути по пустыне, будут ожидать их верховые и вьючные животные, палатки и проводники. Гермон дал слово Силоносу сопровождать его, и это его решение было радостно принято его дядей, Дафной и престарелой четой из Пелусия. Быть может, божество укажет настоящий путь к исцелению. К искусству александрийских врачей мог Гермон прибегнуть и позже.

Вскоре отправился Гермон на роскошно убранный корабль Архана, где вместо утомительного путешествия ожидали его дни, проводимые в веселье и пирах. Силонос позаботился о веселых спутниках и спутницах; не было также недостатка в музыкантах, танцовщицах и певицах; вина и редкие кушанья были припасены в изобилии. Не менее весело прошло путешествие верхом по пустыне. Слепому же все это показалось одним длинным пиром, прерываемым лишь ночным сном. Надежда на хороший совет богов придала бодрость его упавшему духу, а молодой Силонос благодарил судьбу, пославшую ему спутника, восхищавшего его и его друзей своим интеллектом и остроумием и благодаря которому пиры продолжались далеко за полночь. Также и в этом обществе чувствовал себя слепой первым и главным лицом, до тех пор пока они не прибыли в оазис и не разбили свои палатки вблизи Амонского храма. Музыканты и танцовщицы были ради соблюдения благопристойности оставлены в гавани города Параэтониума. И все же веселье и оживление не покидали лагеря путешественников, пока Силонос и Гермон ожидали того времени, когда будут допущены к оракулу. На седьмой день после прибытия они были допущены в святилище, но слова оракула, переданные им верховным жрецом, не удовлетворили ни сына Архана, ни Гермона, потому что первому оракул посоветовал привезти в оазис мать, если она действительно желает исцеления, а Гермону было передано следующее многозначительное изречение:

'Ночь и мрак вырастают из тучного болота наслаждений. Утро и день ярко восстанут из песка бедствий'.

Могла ли лишенная возможности двигаться мать Силоноса перенести путешествие в пустыню?! И что означал этот песок, из которого должны были воскреснуть для Гермона утра и дни, соответствующие свету очей? Как Силоноса, любившего свою мать, так и Гермона изречение оракула лишило спокойствия, тяготило им душу, и возвращение их ничем не напоминало веселого пира. Погруженный в свои невеселые мысли, неспокойный и недовольный самим собой, Гермон решил раз и навсегда покончить с той жизнью, которую он вел все это время, полной пошлых наслаждений, беспокойной и шумной. Он был очень доволен, когда корабль прибыл в гавань 'Счастливого возвращения' и он вновь очутился в Александрии.

XXIV

С поникшей головой возвратился Гермон в свой дом. Там донесли ему, что архивариус дионисийских игр дважды был у него, желая переговорить с ним о делах большой важности. Вскоре Проклос вновь явился к нему. Он пришел пригласить его на пир, который давал сегодня вечером в своем жилище, находящемся в одном из дворцовых зданий. Гермон высказал ему откровенно, что настроение его совсем не такое, чтобы принимать участие в пирах. Только приглашение на празднество в честь 70-летия скульптора Эфранона, которого собирался на другой день чествовать весь художественный мир Александрии, принял он тотчас же. На это указал ему Проклос и объявил ему, что не отстанет от него до тех пор, пока он не даст обещания быть у него, потому что он пришел к нему не только по собственному желанию, но и по приказанию царицы Арсинои, которая желает выразить творцу Деметры то, как высоко она ценит его произведение и его искусство. Она появится, когда гости встанут из-за стола, а поэтому пир должен начаться необычайно рано. Только ради Гермона будет ему оказана честь принимать Арсиною, и отказ Гермона будет равносилен оскорблению царицы. Слепой должен был против своего желания согласиться. Он сделал это очень неохотно, но все же внимание, оказываемое царицей его таланту, льстило его самолюбию, и если уж он решил раз и навсегда покончить с этой пустой и бесцельной жизнью, то можно ли было более достойно завершить ее, как этим пиром, на котором супруга царя хотела так отличить его перед другими! Только несколько часов оставалось в его распоряжении до начала пира, и все же не мог он прожить ни дня, не повидав Дафны и не передав ей того, что сказал оракул. Страстно желал он услышать ее голос и ощутить ее присутствие. Он так давно лишен был этого! О, если б его любезный Мертилос находился еще среди смертных! Иначе бы все сложилось для него, насколько легче было бы ему переносить слепоту! Теперь была у него только Дафна, которая могла его заменять. Уже на обратном пути из оазиса опасения, что Деметра - не его произведение, с новой силой стали им овладевать. Несмотря на многое, утверждающее противное, он чувствовал с уверенностью, которая его самого поражала, что эта статуя - не его работа. Похвалы, расточаемые одними, порицания, высказываемые другими, укрепили его в этом мнении, хотя ему до сих пор не удалось узнать всего о происшедшем там, в белом доме. Но так сильно действовало на него то опьянение, в котором он все это время находился, что дни проходили за днями, не пробуждая в нем сомнений! Теперь он должен во что бы то ни стало узнать истину, и Дафна может в этом помочь. Она имела право, как жрица Деметры, входить в святилище богини и могла испросить и для него такого же права, а также получить разрешение для него дотронуться пальцами, которыми он теперь мог так хорошо все осязать, до головы и лица статуи. Он хотел чистосердечно поведать ей все свои сомнения и опасения, и она, такая правдивая, поймет те мучения неизвестности, которые так грызут его душу. Было бы тяжким преступлением с его стороны свататься за нее прежде, нежели эта неизвестность не прекратится, и еще сегодня хотел он произнести решительное слово и спросить ее, достаточно ли сильна ее любовь, чтобы делить всю жизнь горе и радость с ним, слепым и, быть может, облеченным в чужую славу, которую он во что бы то ни стало хочет сбросить. Надо было торопиться; оставалось мало времени.

С венком на голове и в богатой праздничной одежде отправился он в дом Архиаса, но Дафна находилась в храме Деметры, Филиппоса и Тионы не было дома, а Архиас присутствовал на позднем заседании македонского совета. Охотнее всего последовал бы Гермон за Дафной в храм, но недостаток времени не позволил ему исполнить это желание, поэтому он велел Грассу передать его молодой госпоже, что он отправился на пир к Проклосу, но что завтра поутру он приедет переговорить с ней об очень важном деле. Затем отправился он прямо в царский дворец. Царица могла быть уже там, и было бы крайне неловко заставлять ее ждать. Он знал, что она жила во вражде со своим супругом, но ему даже не приходила в голову мысль, что она могла затевать смелый заговор, долженствующий свергнуть царя с престола и позволить ей овладеть короной Египта. К числу заговорщиков, сторонников Арсинои, принадлежали Проклос и Альтея, и царица полагала, что ей будет очень легко уговорить красавца-скульптора, которого она видела на последнем празднике Дионисия, стать на ее сторону. Уважаемый среди своих товарищей по искусству, богатый и знаменитый слепой мог быть очень полезен как заговорщик; она ведь прекрасно знала, как преданы были все художники в Александрии царю, и все стремления ее были направлены на то, чтобы образовать партию своих приверженцев из них. На долю Гермона должна была выпасть задача привести это в исполнение, а также одно еще более важное дело. Кто же другой, как не Гермон, мог уговорить его дядю и будущего тестя, богача Архиаса, принять живое участие в заговоре?! Правда, богатый купец согласился одолжить царице порядочную сумму денег, но, зная его преданность царю, до сих пор не решались ему даже и намекнуть о заговоре. Альтея между тем все уверяла, что свадьба слепого с Дафной - вопрос уже решенный, а Проклос говорил, что легко воспламеняемый Гермон выкажет себя гораздо податливее дяди, в особенности если Арсиноя захочет испытать на нем свои чары.

Когда Гермон прибыл в жилище архивариуса, почти все гости были в сборе. Царица должна была явиться по окончании обеда, когда будут поданы кубки с вином. Место возле Гермона, которое теперь выбрала Альтея, должно было быть потом предоставлено Арсиное. Художнику было очень трудно поддерживать веселый, беззаботный разговор со своей соседкой. То, что его беспокоило и тяготило, не покидало его и тут, под кровом царского дворца. Близость Альтеи напоминала ему Теннис, Ледшу и Немезиду, которая на время как бы прекратила свое преследование, но с его возвращением из Ливийской пустыни вновь предъявляла свои права на него. В бессонные ночи ему казалось, что он слышит скрип ее страшного колеса. Еще до путешествия в храм Амона казалось ему, что все, что жизнь в этом вечном мраке могла дать такому праздному кутиле, как он, было так пошло и противно, что не стоило за этим даже и руки протягивать. Правда, ему еще доставлял удовольствие интересный разговор, но при этом он еще больше сознавал весь ужас своего несчастья, потому что художники говорили большей частью о том, что передавали им их глаза, и разговор вертелся вокруг новых произведений архитектуры, скульптуры и живописи, видеть которые он не мог вследствие потери зрения. Возвращаясь с пира домой, на каждом шагу должен был он вспоминать о прекрасных зданиях, о фонтанах и террасах, о статуях и колоннадах, вид которых наполнял его когда-то восторгом, и этого восторга лишила его враждебная ему судьба! Но еще тяжелее казалось ему то, что его слепые глаза не давали ему возможности видеть самое красивое, а именно - человеческий образ. Как сильно ощущал он это, когда бывал у эфебов, присутствовал при праздничной процессии или посещал гимнасий, театр или сад Панеума, где все красивые женщины прогуливались при закате солнца! Сейчас должна была появиться царица и занять место подле него, но опять-таки слепота не дает ему возможности увидеть ее тонкие черты, взгляд ее блестящих очей и благородные формы ее мало покрытой одеждой фигуры. Позволит ли ему его полная скорби душа понимать ее остроумные слова и непринужденно отвечать на них? Быть может, ее появление избавит его от неприятных чувств, овладевших им. Чужим чувствовал он себя среди этих хорошо знакомых между собой мужчин и женщин, с которыми его ничто не связывало и не было ничего общего. Он не знал никого из них, кроме собирателя мифов Кротоса, одного из членов мусейона, которого он встречал на лекциях Стратона. Его удивляло присутствие этого ученого здесь, но Альтея рассказала ему, что Кротос - родственник Проклоса и, кроме того, он сватается за красивую Нико, одну из приближенных Арсинои, также присутствующую на пиру. В действительности же Кротос был приглашен с целью вовлечь его в заговор, а веселой белокурой Нико было предназначено уговорить его расточать похвалы Арсиное среди его товарищей. Прочие мужчины были приближенными царицы и участниками заговора против ее супруга. Из женщин пригласил Проклос только жен и дочерей приверженцев Арсинои. Все они были придворные, и их поведение и манеры ясно показывали свободу нравов, царствующую в кругу приближенных Арсинои. Альтея воспользовалась своим преимуществом единственной знакомой Гермона на этом пиру. Искренно и сердечно приветствовала она скульптора, занимая место подле него. С большой готовностью и любезностью назвала она имена прочих гостей, изредка прибавляя к ним едкие характеристики. Самым знатным из них был Аминтос, стяжавший себе благосклонность царицы той ненавистью, которую он питал к другой Арсиное, сестре царя. Его сын был первым мужем этой женщины. Она скоро его покинула, чтобы выйти за престарелого, фракийского царя Лисимаха(27). Очень сильным влиянием на царицу пользовался уроженец Родоса Хризипос, ее врач и первый советник.

- Великая повелительница, - сообщала шепотом Альтея, - нуждается в верной преданности всех окружающих ее. Ведь ты, наверно, слыхал, как грозно обходится царь с матерью его детей. Можно было многое простить великому Птолемею, еще недавно выразившему желание поменяться положением с самым несчастным бедняком, видя, с каким аппетитом нищий уплетал свой завтрак, но нельзя простить ту страшную ревность, которой он ее, бедную, мучит, хотя сам постоянно изменяет ей. И что значит для него царица теперь, когда вернулась вдова Лисимаха из Фракии, нет, из Кассандры или как там называется то место, где более не захотели терпеть пребывание этой убийцы.

- Как?! Сестра царя и его любовница? - спросил недоверчиво Гермон. - Да ведь ей, должно быть, более сорока лет!

- Совершенно верно, - подтвердила Альтея. - Но ведь мы, не забывай этого, находимся в Египте, где браки между братьями и сестрами угодны богам и людям, и при этом мы сами устанавливаем здесь нравы для нас. А годы! Да ведь нам, женщинам, всегда столько лет, сколько кажется; доктора и прислужницы прилагают все свои старания и искусство, чтобы придать ей, красивой сорокалетней женщине, вид двадцатипятилетней. Может быть, ум ее больше значит для царя, нежели ее тело: ведь соединенная мудрость ста змей царит в голове этой женщины. И нашей бедной царице придется много терпеть от нее, если истинные друзья ее не будут охранять ее. Три вернейших ее друга находятся здесь: Аминтос, врач Хризипос и добрейший Проклос. Будем надеяться, что ты не откажешься превратить этот трилистник в четырехлистник, который, как ты, верно, слышал, приносит счастье. Между прочим, и твой дядя с достойным похвалы великодушием помогал не раз Арсиное в ее денежных затруднениях. Узнай эту благородную и красивую женщину поближе, и, верь мне, твоей последней каплей крови пожертвуешь ты для нее, и это не покажется для тебя слишком дорогой ценой. К тому же, как мне сообщил Проклос, ты не пользуешься большой милостью у царя. Как долго заставил он тебя ждать, пока наконец призвал тебя к себе, чтобы высказать похвалу твоему произведению, которое так заслуженно привело в восторг весь город. И когда наконец он принял тебя, он высказал такие суждения, которые должны были тебя оскорбить.

- Это не совсем верно, - возразил Гермон.

- Ну, если так, - перебила его Альтея, - то он не высказал тебе своего настоящего мнения. Если б я не взяла себе за правило хранить молчание обо всем, что я здесь слышу, я бы могла тебе рассказать...

Тут ее перебил врач Хризипос, который пожелал узнать, говорила ли Альтея ее соседу о знаменитой родосской мази для глаз, причем он хитро поглядел на нее и принялся рассказывать слепому, как милостиво вспомнила о нем царица, когда она услыхала об одном лекарстве, употребляемом на острове Родосе для излечения слепоты. Почти с сестринским участием расспрашивала она его о болезни Гермона и об этой мази. И Альтея с горячностью подтвердила слова врача. Молча слушал их Гермон. Хотя он не мог видеть своих собеседников, но потеря зрения как будто усилила его способность думать, и он ясно чувствовал их намерение. Ему казалось, что он видит, как фаворит и Альтея насмешливо переглядываются друг с другом и подталкивают друг друга и как стараются они для непонятной ему цели превратить его в послушное орудие царицы, которой, по-видимому, уже удалось уговорить его всегда осторожного дядю оказать ей большие услуги. Все то позорное, что он слыхал об Арсиное, и та, недостойная царицы, разнузданность, с которой она себя вела на последнем празднике Дионисия, пришли ему на память. И в это же время предстал перед ним образ Дафны, полный женственности, благородного достоинства и бесконечной доброты. Счастливая улыбка озарила его лицо, пока его уста шептали про себя: 'Опять этот паук-Альтея. Но, несмотря на мою слепоту, я так же мало попаду в ее паутину, как и в сети, расставленные мне царицей. Им не удастся встать поперек дороги, которая, как я теперь знаю, ведет меня к Дафне и к счастью'.

Тут его внимание было вновь привлечено словами родосского врача, который стал восхвалять в Арсиное ее знание и понимание искусства, в особенности скульптуры. Тогда Кротос, соученик Гермона, обратился к слепому с вопросом, почему его Деметра стоит на таком постаменте, который, по мнению многих, слишком высок по сравнению с высотой самой статуи. Гермон ответил ему, что он уже и от других слыхал об этом, но что жрецы богини отказывают ему в его желании заменить этот постамент другим. Он вдруг замолчал: точно удар, направленный невидимой рукой, ошеломила его мысль, что, быть может, не далее как завтра ему придется перед лицом всего света снять с себя венок славы, который ему доставила эта статуя на высоком постаменте. Он даже не допускал и мысленно возможности продолжать рядиться в чужую славу, если его предположение окажется справедливым, но он уже представлял себе то негодование, с каким отвернется от него, недостойного, весь этот знатный круг с царицей, Альтеей и Проклосом во главе, когда узнают, в какое он их ввел заблуждение. Но что ему было за дело до того, что эти жалкие люди сочтут себя обманутыми и будут указывать на него пальцем, если его признание лишит возможности лучших людей упрекать его в измене его убеждениям и воззрениям! С быстротой молнии пронеслись все эти мысли в его разгоряченной голове. Разговор между тем продолжался, и Альтея стала рассказывать присутствующим, что только лишение зрения помешало Гермону создать произведение, о котором заранее с уверенностью можно было сказать, что оно превзошло бы своими достоинствами Деметру, потому что оно по сюжету совершенно подходит к таланту скульптора. Гермон на все предлагаемые его красивой соседкой вопросы отвечал коротко и рассеянно. Женщина, добивающаяся расположения всех мужчин и смотрящая на любовь как на игру, очень легко понижает требования, которые она предъявляет к каждому из них в отдельности; но чего она всегда продолжает добиваться, даже когда замечает, что любовь совсем исчезла, это - уважения. И Альтея не хотела лишиться уважения Гермона. Поэтому, когда Аминтос, глава заговорщиков, отвлек внимание всех своими едкими нападками на сестру царя, фракийка нежно положила свою руку на плечо слепого и, наклонившись к нему, тихо сказала:

- Неужели из твоей памяти совершенно исчез образ Арахнеи, который там, в Теннисе, при раскатах грома разгневанного Зевса привел тебя в такой восторг? Какое равнодушие выражает теперь твое лицо! Но я тебе скажу, что, когда ты был еще созидающим художником и не лишился зрения, ты относился к этому иначе. Даже проводя последние линии резцом на твоей Деметре, для которой тебе служила моделью благонравная дочь Архиаса, даже тогда, говорю я, владела твоим воображением другая и ты не мог ее изгнать из твоей головы. Какое бы отрицание ни выражало теперь твое лицо, я остаюсь при моем мнении, и что я не предаюсь только тщеславному и пустому обману - я могу это доказать.

Гермон с удивлением поднял голову, и она продолжала с возрастающей уверенностью:

- Чем же иначе можно объяснить, как не увлечением Арахнеей, то, что ты, заканчивая богиню Деметру, изобразил на ленте, сдерживающей колосья, паука?! Ничто в произведении уважаемого мною друга не скроется от моих глаз, и я заметила этого паука еще раньше, нежели эта статуя была перенесена в храм. Теперь в полутьме святилища вряд ли и мои зоркие глаза могли бы его заметить, но меня все время радовало это некрасивое насекомое, не потому только, что оно у тебя изображено с большим искусством, а потому, что оно мне говорило, - и она еще понизила голос, - что-то такое, что не понравилось бы дочери Архиаса, которая, быть может, лучше меня годится для роли проводника слепого. Вечные боги! Какое смущение вижу я на твоем лице! Да, за эти истекшие месяцы мог ты многое позабыть, но мне-то легко тебе напомнить, потому что паук мне говорит: 'Это тебя и мысль о тебе выразил художник в золоте'. Ведь именно тогда, да, я прекрасно умею считать и помнить, милый друг, именно тогда в Теннисе изобразила я перед тобой Арахнею, эту женщину-паука. И есть ли это с моей стороны только пустое тщеславие, которое заставляет меня прийти к заключению, что ты думал обо мне, когда ты вырезывал на ленте презираемого всеми паука, но к которому я, право, всегда чувствовала некоторое расположение?

Гермон молча, но глубоко взволнованный, следил за каждым ее словом. Точно по мановению какого-то волшебного жезла перенеслась его память к моменту его возвращения из Пелусия в Теннис, и ясно представил он себе тот момент, когда, войдя в мастерскую Мертилоса, он застал друга вырезающим что-то - он тогда не знал, что именно, - на золотой ленте, сдерживающей сноп колосьев. Теперь не могло быть сомнения - это был паук. Увенчанное лаврами произведение было изваяно не им, а его умершим другом! Каким образом произошла такая ошибка - было для него до сих пор чем-то необъяснимым, но теперь было бы настоящим безумием или самообманом хотя бы на мгновение сомневаться, что она произошла. Ему стали теперь ясны слова Сотелеса и царя. Не он, а именно Мертилос был творцом столь восхваляемой Деметры. И эта уверенность сняла с его души громадную тяжесть. Что значили похвалы, восторги, слава и лавры? Он хотел правды, только одной правды для себя и для всего света. Вне себя вскочил он со своего ложа и громко воскликнул:

- Я сам и вы все здесь присутствующие - жертвы обмана! Не я, Гермон, творец Деметры: она - произведение умершего Мертилоса.

Высказав это, он обхватил голову руками, позвал своего сотоварища и шепнул ему, когда встревоженный ученый дотронулся рукой до его плеча:

- Уведи меня отсюда! Скорей, только скорей прочь отсюда!

Кротос, пораженный, поспешил исполнить его желание, а Альтея и все остальные гости были твердо убеждены, что несчастный слепой лишился рассудка.

XXV

Не говоря ни слова, Гермон увлек своего проводника за собой. Никто не удерживал их. Атриум, в котором обыкновенно даже и в более поздние часы ночи находились стражи, слуги и рабы, был совершенно пуст. Входная дверь была открыта, но лишь Гермон, ведомый Кротосом, сделал несколько шагов по небольшому, украшенному растениями двору, отделявшему эту часть дворца от улицы, как они оба были внезапно окружены вооруженными македонскими воинами, предводитель которых громко произнес: 'Именем царя арестую вас! Ни звука, если вам дорога ваша жизнь'. Думая, что тут какое-то недоразумение, Гермон объявил, что он художник, а Кротос - что он член мусейона, но это объяснение не произвело никакого впечатления на воинов. Когда же на вопрос офицера, были ли они приглашены на пир к Проклосу, последовал утвердительный ответ, то он приказал надеть на них цепи. Сопротивляться было бы просто безумием. Даже Гермон по громкому стуку оружия понял, что окружающая их сила многочисленна и что они действовали по приказанию царя... 'Отвести их в темницу подле места казни!' - приказал офицер. И этих слов испугался не только историк, но и Гермон, потому что двери этой темницы отворялись только для тех, кто шел на смертную казнь. Итак, он должен окончить жизнь на плахе. Невольно задрожал он при этой мысли, но в следующую же минуту поднял голову и тяжело вздохнул. Что хорошего могла ему, слепому и уже умершему для искусства, дать жизнь? Не должен ли он был видеть в этой близкой страшной смерти милость бессмертных богов? Не избавляла ли она его от унижения, ужаснее которого нельзя было ничего придумать? Он знал, что ложная слава не последует за ним в могилу и что Мертилосу или, вернее, его памяти воздадут должное, об этом он, Гермон, только что позаботился, и он приложит свои старания, если только ему позволят, чтобы все об этом узнали. Там, где находился дорогой умерший, туда хотел и он попасть. Если Мертилос превратился в ничто, то он охотно последует за ним, ведь это 'ничто' означало избавление от горя и страдания. Если же ему было предопределено встретиться на том свете с Мертилосом и матерью, как много мог бы он им рассказать, и он был уверен, что они оба встретят его с радостью! Та сила, которая его теперь предавала в руки смерти, была не ужасная Немезида; нет, это могла быть только добрая и милостивая богиня. И только мысль, что Дафна будет после его смерти принадлежать Филотосу или другому из ее поклонников, сжимала его сердце; все же остальное, что он должен был покинуть, казалось ему бременем, от которого он рад был избавиться.

- Ну, так идем! - воскликнул он почти радостным голосом, тогда как Кротос громко протестовал и уверял в своей невинности.

Но вдруг Гермон остановился, пораженный. Не мог же его обманывать его тонкий слух, и не могло же это быть просто игрой его воображения! Голос, только что ему послышавшийся и который звал его по имени, был голос Дафны, о которой он, ввиду столь желанной смерти, вспоминал с таким сожалением. Нет, это не было только воображением: милый голос послышался вновь, и теперь она говорила с начальником стражи. Назвав ему свое имя, она стала его уверять, что тут произошло недоразумение, и, наполовину прося, наполовину приказывая, уговорила его подождать и не уводить пленников, пока она не переговорит с комендантом Филиппосом, который, как она знала, находился во дворце царя, иначе кровь этих невинных падет на его голову.

- Дафна! - вскричал Гермон в порыве радостного и благодарного чувства, но она ничего ему не ответила, а отправилась в сопровождении воина, данного ей начальником в проводники, во внутренние покои дворца.

Спустя несколько минут, которые слепой употребил, чтобы ободрить напуганного ученого, она вернулась, и не одна. Ее сопровождал престарелый комендант, и тотчас же по его приказанию были сняты оковы с рук пленников. Отклонив выражения благодарности, которыми они стали его осыпать, Филиппос переговорил с начальником стражи и произнес взволнованным голосом:

- Еще только четверть часа и было бы уже слишком поздно. Завтра ты расскажешь мне, отважная Дафна, кто тебя сюда направил.

Затем, обращаясь к пленникам, он сказал им, что их отведут в ближнюю казарму, где они должны провести эту ночь. Наутро их допросят, и если они докажут свою непричастность к заговору, в чем их подозревали, то их отпустят на свободу. Дафна стала умолять его освободить их теперь же, но Филиппос ответил, что он не имеет на это права, потому что таково было повеление царя. Он ничего не имел против того, чтобы Дафна сопровождала Гермона до места его заключения. И Дафна, взяв за руку слепого, приказала домоправителю Грассу, который ее сопровождал, следовать за ними. Скоро достигли они казармы, и арестованных сдали начальнику. Этот офицер когда-то служил под началом отца Гермона, и, когда ему назвали имена пленников, прибавив при этом, что комендант Филиппос просил им, по его мнению невинным, предоставить возможные удобства, он велел открыть отдельную камеру для Гермона и его спутницы, тогда как Кротоса поместил в другую. Полчаса мог он позволить прекрасной дочери почтенного Архиаса пробыть с Гермоном, затем, так как казарма запиралась на ночь, она должна была удалиться. Как только Гермон остался вдвоем с Дафной, он тотчас же схватил ее за руки и излил душу в самых горячих выражениях благодарности, и, когда он при этом почувствовал, как она отвечала на пожатие его руки, он не мог дольше противостоять своему желанию прижать ее к своему сердцу. Его губы в первый раз встретились с ее губами, и он признался ей, как сильно он ее любит и что он только что желал смерти как избавления от всех его несчастий, но что теперь, когда он чувствует силу ее любви, жизнь вновь приобрела для него цену. Тогда она в порыве нежности обвила его шею руками. Его сердце наполнилось радостью и счастьем, несмотря на то что его завтра ожидало. И теперь он мог ее, только что спасшую его от большой опасности, связать словом, но мысль о том, какое еще признание он должен сделать завтра в Палестре своим товарищам-художникам, замкнула его уста. Но он чувствовал себя в эту тяжелую минуту как бы составляющим с ней одно целое, и он не мог и не должен был скрыть от нее то, что ему предстояло сделать, и, повинуясь внутреннему чувству, говорившему ему об этом, он воскликнул:

- Ты ведь знаешь, что я тебя люблю! Выразить же словами силу моей любви было бы невозможно. И потому что я тебя люблю, должен я исполнить мой долг раньше, чем я задам тебе вопрос, хочешь ли ты соединить твою судьбу с моей...

Она прервала его словами:

- Я люблю тебя и любила тебя всегда. Какие еще объяснения нужны нам?

Но он, наклонив голову, почти шепотом произнес:

- Завтра я уже буду не тем, за кого меня принимают еще сегодня. Подожди, пока я исполню мой долг, и только тогда должна ты спросить себя, что осталось в твоем сердце для слепого художника, который предпочел променять славу на презрение и стыд, лишь бы только не быть обманщиком.

Дафна спросила дрожащим голосом:

- Так, значит, Деметра не твое произведение, и ты это знаешь точно?

- Да, - ответил он, - точно! Это произведение Мертилоса.

Она в волнении еще крепче прижалась к нему и сказала:

- Бедный, бедный! В каком ужасном заблуждении ты находился, и сколько страданий тебе еще предстоит перенести! Это должно бы меня очень огорчить, а между тем, только пойми меня правильно, я вместо горя чувствую радость, потому что в этом столь восхваляемом произведении я не находила тебя, твоего искусства!...

- Так вот почему, - перебил он ее радостно, - ты и не высказывала мне похвал! А я, дважды слепой глупец, мог сердиться на тебя за это! Но подожди только, завтра не будет никого в целой Александрии, кто бы мог меня обвинить в том, что я изменил моему направлению. А если боги вернут мне зрение, тогда, Дафна, тогда увидишь!...

Тут его прервал громкий стук в дверь: условленное время прошло, и она должна была его покинуть. Еще раз прижал он ее к сердцу и сказал:

- Иди теперь! Ничто не в состоянии изгладить из моей памяти эти минуты, которые ты мне подарила. И если я должен остаться слепым, то все же ты возвратила теперь свет моей душе. Завтра явлюсь я в Палестру и объявлю всем товарищам, какое непредвиденное стечение обстоятельств ввело меня в заблуждение и вместе со мной весь этот город. Многие мне не поверят, и даже твой отец сочтет, быть может, для себя постыдным помочь осмеянному и оплеванному слепому племяннику уйти из Палестры домой. Все это ты себе представь и еще многое другое, что ты должна будешь со мной разделять, если ты согласишься быть моей. Ничего из всего могущего произойти не умаляй себе и ни на что не закрывай глаза. Но если тебе скажет почтенная Тиона, что меня держат в своей власти Эвмениды, то передай ей, что завтра, когда я вернусь из Палестры, я совершенно избавлюсь от власти грозной Немезиды.

Затем он пожелал еще узнать, как она попала во дворец в такой поздний час. Она рассказала ему просто, как будто иначе и не могло быть, следующее: когда Тиона по своем возвращении в дом Архиаса узнала от Грасса, что Гермон собирается отправиться на пир к Проклосу, то она в ужасе вскричала: 'Несчастный, значит, он погиб!' Ее супруг, который рассказывал ей даже самые сокровенные вещи, зная, что она способна хранить тайны, сообщил ей, какое неприятное и страшное поручение возложил на него царь, а именно: всех гостей Проклоса арестовать, затем мужчин отправить на казнь, а женщин во главе с царицей - в изгнание. На коленях умоляла ее Дафна открыть ей то, что угрожало Гермону, и наконец ей удалось все выведать. Напуганная девушка в сопровождении Грасса кинулась прежде всего в дом художника, надеясь еще застать его там, а затем, не найдя его там, - во дворец царя, куда пришла как раз вовремя. Если б Гермон мог видеть, какое волнение выражалось на ее раскрасневшемся лице, если бы она ему передала, какую борьбу она должна была выдержать, прежде чем уйти, так как Тиона не хотела ее пускать, он стал бы еще больше гордиться сознанием того, с какой силой и с каким самопожертвованием она его любит.

Оживленный новой надеждой и полный чувства благодарности к Дафне, передал ей Гермон изречение оракула, которое запечатлелось в его памяти. И Дафна, желая запомнить, повторила за ним:

'Ночь и мрак вырастают из тучного болота наслаждений;

Свет и день восстанут из песков пустыни'.

Что могли означать эти слова? Только одно - что слепой в тиши пустыни вновь обретет свое зрение. Быть может, ему следовало бы теперь покинуть Александрию, и Дафна принялась ему рассказывать, как она всегда хорошо себя чувствует, когда во время охоты оставляет позади шумный город и проводит несколько дней в пустыне. Но тут она была вновь прервана стуком в дверь.

Еще раз обменялись они поцелуем на прощание, и в сердце Гермона запечатлелись ее последние слова:

'Чем тяжелее будет то, что ты должен испытать, тем сильнее буду я любить тебя и тем больше поддержки найдешь ты у меня'.

Остаток ночи провел Гермон, предаваясь поочередно то сладостным мечтам о счастье быть любимым Дафной, то неприятным мыслям о предстоящем ему завтра объяснении перед лицом всего художественного мира Александрии.

На другой день утром его посетил престарелый комендант Пелусия. Ему хотелось убедиться до начала следствия, насколько замешан сын его умершего товарища по оружию в только что открытом заговоре против царя. Он скоро понял из разговора, что Гермон только случайно, желая исполнить приказание царицы, был вчера гостем Проклоса, но что он не имел ни малейшего понятия о заговоре. Тем не менее он посоветовал слепому как можно скорее покинуть Александрию, так как ему вряд ли удастся убедить всех в своей непричастности к заговору ввиду того, что его дядя сильно скомпрометирован тем, что по просьбе и уговору Проклоса согласился дать большие денежные суммы Арсиное, употребившей эти деньги на подкупы и на привлечение на свою сторону заговорщиков. Филиппос сообщил также Гермону, что он только что был у Архиаса и убедил его тотчас же укрыться от преследований царя. Несмотря на полную непричастность богатого купца к заговору, документы и расписки, найденные у Проклоса, могут погубить его во мнении царя, который, хотя и очень добрый и мягкий, будет беспощаден к участникам заговора против его жизни и власти. Архиас решил сегодня же на своем корабле покинуть город, и Дафна будет ему сопутствовать. С удивлением и тревогой выслушал Гермон все эти новости. Как, его дядя должен подвергнуться изгнанию, а Дафна, которой он только что высказал свою любовь, покинет его, и кто знает, на сколько времени! А ему самому предстояло добровольно стать посмешищем всего города. Сердце его болезненно сжалось, и забота о судьбе Архиаса возросла при дальнейших словах Филиппоса о том, какая участь постигла всех главных заговорщиков. Еще до восхода солнца погибли они от руки палача! А царица Арсиноя, Альтея и другие женщины находятся уже на пути в Коптос, в Верхнем Египте, куда их навсегда ссылал царь Птолемей. Исполнение этого грозного приговора возложил царь на него, как на самого верного и надежного из его подданных, но все его попытки замолвить слово за Архиаса пока остались бесплодны. Свидание престарелого воина с Гермоном было прервано приходом разных должностных лиц, явившихся допрашивать художника и Кротоса. Допрос продолжался очень долго, но доказал невиновность Гермона и его ученого друга, и оба пленника были выпущены на свободу.

Когда Гермон в сопровождении Филиппоса вернулся в свой дом, было уже так поздно, что праздник в честь скульптора Эфранона должен был уже быть в полном разгаре. По дороге слепой рассказал своему спутнику, какое тяжелое испытание ожидало его. И честный воин, похвалив его за его решение, стал его ободрять и пожелал ему на прощание мужественно выдержать все неприятности, которые ему предстояли. Наскоро подкрепившись вином и едой, Гермон оделся в праздничные одежды. Его раб Патрон, служивший ему секретарем, хотел увенчать его голову лавровым венком, но художник не позволил ему этого, чувствуя, что не имеет теперь никаких прав на лавры. Опираясь на руку Патрона, отправился он в Палестру. Его сердце влекло его к Дафне, ему хотелось бы узнать, куда везет ее Архиас, но нет, ему надо было сначала освободиться от страшной тяжести, давящей на его душу, от этой неправды, которая на время затуманила его ум и сердце. Он ведь был уверен, что Дафна не уедет, не повидав его на прощание. Скоро, однако, образ Дафны и мысли о том, что ожидало его дядю в добровольном изгнании, уступили место тревоге перед предстоящим ему объяснением своего невольного обмана. Он стал думать о том, как приступить к этому объяснению. Не лучше ли было бы войти в Палестру с лавровым венком на голове и, рассказав все, принести этот венок в дар памяти умершего Мертилоса? Но имел ли он право теперь присуждать кому бы то ни было благородные лавры? Ведь он хотел предстать перед своими товарищами только для того, чтобы восстановить правду. И ему показалось просто противным, заключи он это объяснение каким-нибудь театральным эффектом вроде передачи венка. Честность была обязательна для каждого, даже самого последнего носильщика тяжестей. Это был его прямой долг быть честным, а не какая-нибудь славная заслуга!

Посреди многочисленных экипажей, носилок, рабов и зевак, окружавших здание Палестры, Патрон провел своего слепого господина к входу в зрительную залу. Привратник хотел ему проложить дорогу среди зрителей, но Гермон велел Патрону отвести его на арену. Невольник исполнил его приказание и повел его по усыпанной песком арене к подмосткам, приготовленным посреди нее для представления. Обладай Гермон зрением, вряд ли и тогда был бы он в состоянии узнать кого-либо среди многотысячной толпы зрителей в роскошных одеждах, увенчанных цветами: волнение, овладевшее им, и громкое биение его сердца помешали бы ему что-либо различить.

- Гермон! - радостно приветствовал его Сотелес, который, подойдя к нему и взяв его под руку, ввел его на подмостки. Со всех сторон раздались приветственные крики, но, повинуясь знаку распорядителя, все умолкли, ожидая речи Гермона. В искренних и горячих словах высказал он свои пожелания и поздравления престарелому Эфранону, в честь которого давался этот праздник. Шумные одобрения покрыли его последние слова, но молчание вновь водворилось, когда Гермон обратился с просьбой ко всем присутствующим выслушать его: ему нужно было выяснить одно недоразумение, и поэтому он просит всех своих товарищей по искусству, а также всех, кто еще так недавно расточал ему, увы, незаслуженные похвалы, терпеливо выслушать его. Он будет по возможности краток. И действительно, он не долго злоупотреблял терпением слушателей; в нескольких словах рассказал он о том, как могла произойти злополучная ошибка, заставившая признать произведение Мертилоса за его статую, как в нем с самого начала зародились сомнения и как они были рассеяны уверениями золотых дел мастера Хелло из Тенниса. Передал он также и то, сколько раз он напрасно просил и убеждал жрецов храма Деметры разрешить ему ощупать пальцами лицо и фигуру статуи. Затем он сообщил, что только вчера пустой случай окончательно убедил его, что лавры, которыми его увенчали, принадлежат по праву другому. И хотя этот другой и не может восстать из гроба и требовать их, но он во имя правды, которой он и его искусство всегда служили, а также ради справедливости, обязательной как для художника, так и для самого последнего крестьянина, желает перед лицом всех присутствующих отказаться от славы и наград, ему не принадлежащих. Даже в то время, когда он считал себя творцом увенчанной Деметры, его сильно тревожили и огорчали мнения знатоков искусства, утверждавших, что он этой статуей изменил своему направлению в искусстве. От имени его умершего друга Мертилоса благодарит он всех сотоварищей по искусству за похвалы и лавры, которыми они увенчали его произведение. Честь и слава Мертилосу и его искусству! Он же, Гермон, просит всех присутствующих простить ему его невольный обман и вознести с ним вместе мольбы к богам о даровании ему вновь зрения. Если их общие молитвы будут услышаны, то он надеется со временем доказать, что он также своими новыми произведениями заслуживает тех венков, которые так недолго украшали его чело.

Когда он кончил, глубокое молчание царило некоторое время среди присутствующих, и многие из них с недоумением смотрели на Гермона, пока герой праздника, престарелый Эфранон, ведомый своим любимым учеником, не взошел, встал на подмостки рядом с Гермоном и, обнимая его с почти отеческой нежностью, произнес:

- Глубоко сожалею, мой молодой друг, о той ошибке, которая тебя и нас ввела в заблуждение. Но честь и слава тому, кто так честно отнесся к правде. О возвращении тебе зрения будем мы молить бессмертных, и не одну жертву принесем мы им. И если мне будет дана возможность, мой юный сотоварищ, увидеть новые произведения искусства, созданные тобой, то я уверен, что они доставят мне и всем много удовольствия, потому что музы всегда приводят своих избранных, относящихся правдиво к великому искусству, в вечное царство красоты.

Объятия старого скульптора, который таким образом как бы снимал с Гермона всякое подозрение в преднамеренности обмана, вызвали много криков одобрения, но слова, сказанные Эфраноном слабым старческим голосом, не достигли слуха публики. Когда старый художник покинул арену, вновь раздались восклицания, одобрения поступку Гермона, но скоро к ним присоединились шиканье и другие знаки недовольства, которые возросли, когда один известный критик, написавший целое исследование о Деметре, сопоставляя ее с другими произведениями Гермона, громким свистом выразил свое недовольство. Все, кто считал себя обиженным или чье самолюбие страдало от восторгов и похвал, расточавшихся прежде слепому скульптору, старались теперь громким свистом и шиканьем заглушить выражения сочувствия людьми, желающими выказать свое уважение художнику, который, лишенный возможности вновь приобрести славу, ради правды отказался от награды, которую не мог бы у него оспаривать умерший. И хотя каждый из них знал, что, находись он в таком же положении, он бы поступил точно так же, но чувство сострадания к слепому скульптору заставляло их выказать ему свое сочувствие и уверенность в том, что с его стороны была только невольная ошибка. Завистники же Гермона утверждали, что он исполнил только свой долг, но что по милости этого богатого слепого вся Александрия, и они в том числе, были обмануты. К этому мнению присоединились весьма многие, потому что богатство обыкновенно вызывает больше зависти, нежели слава. Волнение этих двух партий грозило перейти в настоящий рукопашный бой, и только уговоры и просьбы таких влиятельных людей, как престарелый живописец Никас и знаменитый скульптор Хареас, убеждавших не нарушать распрями торжество, успокоили присутствующих. Гермон же, опираясь на руку Сотелеса, покинул Палестру. У входной двери друзья расстались, причем Сотелес еще раз высказал ему, как он рад, что Гермон, которого он считал своим учителем, остался верен их направлению в искусстве, и он теперь покидает его только для того, чтобы выступить его защитником в Палестре. На улице ожидали Гермона домоправитель Грасс и закрытая колесница (гармамакса) Архиаса, который просил его приехать на его корабль.

XXVI

В сильном волнении сел слепой в колесницу. Нет, он все же не представлял себе всего того ужаса и унижения, которые ему сейчас пришлось вынести в Палестре! И кто знает, что его дальше ожидало и сколько еще стыда и горечи придется ему испытать! Он старался во время переезда в Большую гавань несколько успокоиться, но напрасно - ему все казалось, что он слышит свистки, шиканье и брань, и он со стоном закрывал себе уши руками, забывая, что Палестра уже давно осталась позади. Правда, ему не нужно было вторично подвергаться такому позору, но, если он останется в Александрии, он будет постоянно подвержен насмешкам и издевательствам своих сограждан. Ему нужно было во что бы то ни стало покинуть город. Охотнее всего отправился бы он вместе с Архиасом и Дафной в добровольное изгнание, но он не имел нравственного права это сделать. Он должен был теперь думать только о том, чтобы вернуть утраченное зрение. Повинуясь оракулу, он отправится в пустыню, где из песка должны были для него вновь восстать свет и день. Во всяком случае, там, в тиши, вернутся к нему способность ясно мыслить и возможность уяснить себе свое положение, тогда как здесь, среди суеты и пустоты житейской, все его мысли и ощущения превратились в какой-то хаос, в котором он не мог разобраться. Отравлять себе настоящее раскаянием и сожалением запрещало уже учение Пифагора, да и его ум истинного грека, вскормленного идеями греческих философов, не допустил бы этого. Вместо того чтобы предаваться напрасным сожалениям о прошлом, надо было с новой надеждой и энергией думать о будущем и стараться, чтобы это будущее было лучше и плодотворнее бесполезно прожитых месяцев, оставшихся позади. Без Дафны он не мог жить - это было для него теперь ясно, а мысль, что у Архиаса отнимут все богатства и он, таким образом, должен будет заботиться о Дафне, наполняла его сердце желанием работать. Если оракул не исполнит своего предсказания, он вновь прибегнет к искусству самых знаменитых врачей и согласится исполнить все их требования, как бы тяжелы они ни были.

В Большой гавани ожидала его лодка; она должна была отвезти Гермона на корабль Архиаса, который лавировал вдали от маяка из опасения ареста и готовый тотчас же отплыть в дальние страны, дабы там укрыться от гнева царя. На палубе корабля застал он всех в большом волнении. Его дядя ждал его приезда с большим нетерпением. Филиппос передал ему, что удерживало слепого вдали от них, но престарелый воин не скрыл от него и того, что царь уже решил его арестовать и что ему надо спешить покинуть город, пока указ об этом не был еще всем известен. И все же ни Дафна, ни он не хотели покинуть Александрию, не повидав Гермона. Но опасность возрастала с каждой минутой, надо было спешить. Архиас сообщил племяннику, что он намерен удалиться на остров Лесбос, родину его матери, и что он позволил Дафне ждать того времени, когда к Гермону вновь вернется зрение, не желая отдать свою единственную дочь слепому. Деньги, завещанные Мертилосом, он положил в царский банк и так же постарался оградить и свое имущество. Если Гермону можно будет найти верного посла, то он может сообщить им в Лесбос о месте своего пребывания, и Дафна, со своей стороны, может тогда уведомить его о том, как они устроились. Но при этом надо было соблюдать большую осторожность, дабы не открыть местопребывания беглецов. Дядя посоветовал и Гермону скорее укрыться от преследований мстительного царя. Не только Дафна, но и он плакал, расставаясь с племянником, которого любил как сына. Слепой обменялся на прощание несколькими нежными словами с той, которая своей любовью вновь осветила его мрачную жизнь, и они надолго запечатлелись в его душе. Верный Грасс должен был остаться в Александрии и охранять дом своего господина. Опираясь на его руку, слепой покинул корабль, который тотчас же стал быстро удаляться при дружных усилиях сильных гребцов. Грасс сообщил Гермону, что с корабля посылают ему прощальные приветствия и что паруса на нем уже натянуты, и благодаря попутному ветру он быстро удаляется. Недалеко от гавани заметил Грасс большую царскую галеру; она, верно, была выслана в погоню за Архиасом, но домоправитель успокоил Гермона: корабль его дяди был из всех греческих парусных судов самым быстрым, и нечего было опасаться, что его догонят. Грустный и чувствуя себя совершенно одиноким и покинутым, сошел Гермон на берег. Сев в колесницу Архиаса, он приказал отвезти себя в 'город мертвых', желая на могиле матери найти душевное спокойствие и вместе с тем надолго распрощаться с этим дорогим для него уголком земли. Когда Гермон вернулся домой, ему пришлось принять нескольких посетителей, явившихся прямо с праздника в Палестре, и хотя эти посещения были ему крайне неприятны, он приказал принимать всех - друзей и недругов. После такого приказания он должен был мужественно переносить все те раны, которые пожелает ему наносить общество, и действительно, немало ядовитых стрел было в него пущено всеми его завистниками; зато все стало ясно между ним и теми, мнением которых он больше всего дорожил. Наконец, незадолго до полуночи, покинул его последний посетитель, и Гермон приступил к приготовлениям к отъезду. Ему не нужно было брать с собой в пустыню много вещей - он ведь хотел там жить очень просто; но он не знал, сколько времени будет продолжаться его отсутствие, и ему надо было распорядиться о том, чтобы бедные, которым он так щедро помогал, не терпели нужды во время его пребывания в пустыне. Все эти распоряжения и приказания продиктовал он своему невольнику Патрону, умевшему очень искусно писать, которого он недавно купил. На вопрос Гермона, согласен ли он его сопровождать в пустыню, Патрон стал горячо уверять его в своей готовности всюду следовать за ним, но, если б слепой мог видеть выражение его лица при этом, он сильно усомнился бы в искренности и правдивости своего слуги. Утомленный, но слишком взволнованный всеми событиями дня для того, чтобы заснуть, Гермон прилег, чтобы хоть сколько-нибудь отдохнуть.

Будь теперь возле него его друг Мертилос, как много надо было бы ему рассказать, объяснить! Как бы радовался за него его друг, что наконец он признался Дафне в своей любви, и с каким благородным негодованием выступил бы он защитником Гермона против тех, кто мог его подозревать в преднамеренном обмане! Но Мертилоса не было больше в живых, и, кто знает, не было ли лишено его тело погребения, и не была ли его душа поэтому приговорена, подобно оторванному от дерева листу, носиться, по воле ветра, между небом и землей? Если же земля и покрывала его останки, то где же находилось то место вечного покоя, где можно было приносить жертвы для успокоения его души, где был памятник, который могли бы дружеские руки украшать и умащать маслами? Тут внезапно овладела Гермоном мысль, которая до того времени ни разу не приходила ему в голову: что, если он, который целые месяцы принимал произведение своего друга за свое собственное, и в этом случае сделался жертвой ошибки и Мертилос жив? Эта мысль, пронесшаяся, подобно молнии, в его разгоряченной голове, заставила его вскочить с его ложа, и ему показалось, что в окружающей его тьме как бы загорелся для него новый яркий свет. Те признаки, на которых основывалось мнение властей о смерти Мертилоса, были очень правдоподобны, но ни в коем случае не были они вполне доказательны и верны. Да, так оно было, и на этом должен он был основываться! Как мог он провести столько времени в бездеятельности, предаваясь пустым наслаждениям? Зато теперь надо постараться сделать все возможное. Что, если он отложит исполнение того, что ему повелевал оракул, и примется искать своего пропавшего друга по всему свету, на суше и на море, повсюду, где могла только существовать хоть тень надежды найти его? Но так же быстро, как он поднялся со своего ложа, так же быстро опустился он вновь.

- Слепой, слепой, - простонал он, полный горечи и страдания, - как могу я, который не в состоянии отличить своей собственной руки, найти моего потерянного друга!

И все же как мог он так долго не предпринимать никаких поисков! Вероятно, вместе с потерей зрения пострадал и его рассудок, если ему так долго не приходила эта мысль и если он до сих пор не разослал по всем направлениям послов отыскивать следы разбойников и, быть может, таким образом найти среди них пропавшего Мертилоса. Быть может, он находится во власти Ледши? И по мере того как он придумывал все новые и новые планы, как начать поиски, образ биамитянки вновь ясно предстал перед ним, а с ним вместе и образ Арахнеи-паука. В полудремоте, овладевшей им, видел он себя с посохом в руке, ведомым Дафной; долины, леса и горы проходили они в поисках друга, но лишь только ему удавалось увидать Мертилоса и Ледшу, как она тотчас же превращалась в паука и быстро ткала паутину, скрывавшую его друга от глаз Гермона. Объятый ужасом, не будучи в состоянии дать себе отчета, было ли все виденное им сновидением или действительностью, услыхал вдруг Гермон сильный стук во входную дверь, и вслед за тем громкий лай его арабской левретки раздался по всему дому.

Он быстро встал, прислушиваясь к голосам и шагам разбуженных шумом рабов. Неужели сыщики царя явились к нему в такой поздний час? Он услыхал недовольный голос своего старого привратника, спрашивавшего, что нужно столь позднему нарушителю ночного покоя; он не расслышал ответа, но с удивлением услыхал, как старый нубиец разразился целым потоком восклицаний удивления и радости, и среди них послышалось Гермону знакомое имя, при звуке которого вся кровь прилила к его щекам, и он быстро ощупью стал искать дверь своей комнаты. Открыв ее, поспешно вышел он на открытую площадку и тотчас же услыхал хорошо знакомый голос, приветствующий его:

- Гермон, мой дорогой, мой бедный господин!

- Биас, старый верный Биас! - воскликнул слепой и, подняв упавшего перед ним на колени раба, который, плача и смеясь, целовал его руки, обнял его и, целуя его мокрые от слез щеки, быстро произнес: - А Мертилос, где он, жив ли он?

- Да, да! - плача ответил Биас. - Но ты, господин, слепой, неужели же это правда?

На вторичный вопрос Гермона, что с его другом, невольник ответил:

- Он жив и чувствует себя очень хорошо. Но ты, бедный господин мой, лишен дневного света и возможности видеть твоего верного слугу! О, бессмертные боги, неужели для того, чтобы я это узнал, продлили вы мне жизнь?! Да, в жизни никогда не бывает радости без горечи.

- Узнаю тебя, мой мудрый Биас, ты остался таким, каким ты был, - радостно сказал Гермон, отдавая приказ собравшимся рабам принести все, что найдется в доме съедобного, и кувшин самого лучшего вина. Затем стал он опять осыпать Биаса вопросами о том, как они спаслись из горящего дома, где находится теперь Мертилос. Ему пришлось также отвечать Биасу, с участием расспрашивавшему своего господина о его болезни и слепоте, о том, как поживают почтенный Архиас и благородная Дафна, знаменитый Филиппос и его супруга, а также Хрисилла и домоправитель Грасс. Пока Биас утолял свой голод, его господин мысленно дал обет отпустить верного раба на волю. Ему также захотелось поделиться с ним своим счастьем, и он рассказал ему, что у него будет новая госпожа и что именно Дафна - его избранная, но что еще много времени пройдет, пока наступит день свадьбы.

Свое желание узнать все подробности о судьбе своего друга отложил Гермон до того времени, когда Биас утолит голод, и ему казалось странным то счастье и радость, которые выпали опять на его долю. В его уме, правда, промелькнула мысль о потере унаследованного богатства, но это была лишь мимолетная мысль, и ничто на свете не могло нарушить его радости - сознавать, что Мертилос жив. Если он и будет лишен возможности видеть его, то все же он будет вновь слышать дорогой ему голос. Какое счастье любить Дафну и вновь обладать другом, которому он может прямо и открыто смотреть теперь в глаза, потому что он снял с себя тот лавровый венок, который так тяготил его голову, и сохранил его Мертилосу, которому и отдаст его! Но где же находится его друг? Каким чудом спасся он, и что могло так долго удержать его вдали от Гермона? Какая сила помогла им покинуть горящий дом и где прожили они все это время? И вновь посыпались один за другим вопросы, и верный Биас принялся передавать все происшедшее своему господину. Гермон не раз должен был удивляться, как ясно и сдержанно рассказывал обо всем теперь Биас, прежде такой болтливый, но в глазах верного биамита несчастье его господина окружало его новым ореолом уважения, удерживающим его от прежнего слишком фамильярного обращения с благоволившим к нему художником.

XXVII

Сильно раненный, без сознания, был он перенесен вместе с Мертилосом на корабль пиратов 'Гидру'. Когда он пришел в себя, то увидал там Ледшу, ставшую женой Ганно, предводителя пиратов. Она с неутомимой заботливостью ухаживала за раненым Мертилосом и не раз перевязывала и его, Биаса, раны. Когда они оба поправились, Ледша взяла их под свое покровительство и назначила Биаса прислуживать греческому художнику.

Мертилос, Биас, галл Лутариус и еще один раб скульптора были единственными из всех обитателей белого дома, кого доставили на 'Гидру', да и то раб вскоре погиб от ран. Галлу Лутариусу был обязан Гермон тем, что он избежал жестокой смерти от руки озлобленной биамитянки. Ганно принял высокого и чернобородого галла за греческого скульптора, которого он обещал Ледше передать живым в ее руки. Эта ошибка, как уверял Биас, стала для Ганно роковой. Хотя Ледша и была его женой, но все могли видеть, как холодно и презрительно обращалась гордая биамитянка с пиратом, который всегда готов был исполнить малейшее ее желание и охотно отдал бы свою жизнь - только бы исполнить ее волю. И чем дальше - тем отношения между ними становились все хуже, и без того скупой на слова пират стал проводить дни и ночи у руля, открывая рот только для того, чтобы отдавать приказания своему экипажу. Он вновь оживал, только когда нападал на другие торговые суда или защищался от нападений военных галер; тогда возвращалась к нему вся его энергия и храбрость, и он бросался с отвагой в самые опасные схватки. Из всех людей, бывших на 'Гидре', один только человек мог по силе и отваге сравниться с Ганно, и это был пленный галл Лутариус.

Пираты поэтому относились к нему с большим уважением, и, когда Ганно, отбиваясь от сирийской военной галеры, был опасно ранен, они выбрали галла его заместителем на время его болезни. Нужно отдать справедливость Ледше, она ухаживала очень усердно за мужем, но, как только пират поправился, она стала по-прежнему так же холодно к нему относиться. Зато она много заботилась обо всех на корабле, и грубые пираты относились к ней с большим уважением и повиновались ей во всем. Биас не раз заставал ее, таинственно разговаривавшую с Лутариусом, хотя можно было скорей предполагать, что она перенесла на Мертилоса те нежные чувства, которые должна была бы питать к своему молодому мужу; она не только заботилась о скульпторе, но проводила с ним целые часы в оживленном разговоре, уговорила его приняться за работу и даже согласилась позировать ему. Она достала ему все необходимые материалы и инструменты для работы. Расспросив его, кто была та богиня, которая превратила Арахнею в паука, она просила вылепить с нее голову Афины Паллады. При этом она часто допытывалась у художника его мнения о том, неужели ее лицо недостаточно красиво для того, чтобы служить образцом для богини, и, когда Мертилос стал горячо уверять ее в противном, она заставила его дать клятву, что его слова не простая лесть, а правда. Ни Мертилоса, ни Биаса никогда не пускали на берег. И все же, уверял Биас, несмотря на тоску, овладевавшую часто Мертилосом, на сильные беспокойство и волнение, которые ему приходилось переживать на 'Гидре', свежий морской воздух был ему очень полезен, и состояние его здоровья заметно улучшилось. Неприятные минуты пришлось им пережить, когда на 'Гидру' прибыли старый Сатабус и Лобайя: они стали уговаривать Ганно или продать за большие деньги Мертилоса в рабство, или постараться получить у него богатый выкуп. Биас подслушал, как Ледша восставала против этих замыслов и как она сумела хитро убедить Сатабуса, какую неоценимую услугу может им оказать Мертилос, если один из них попадется в плен: как охотно обменяют тогда власти пирата на знаменитого скульптора. Сильные волнения испытывали они оба во время боя и нападений на другие суда; их тогда обоих запирали, и, несмотря на все просьбы Мертилоса, Ледша ни разу не позволила им присутствовать при таких схватках. В каких водах плавала 'Гидра' и к каким берегам она приставала, Биас так и не мог узнать. Он знал только, что они достигли Синопа и на берегах Малой Азии не раз добывали большую добычу. На все его расспросы, где они находятся, Ледша обыкновенно отказывалась отвечать. В последнее время молодая женщина сделалась еще молчаливее и задумчивее и, казалось, совершенно разошлась с мужем; только с галлом говорила она изредка, но всегда шепотом и очень быстро, избегая, чтобы их заставали вместе. Это продолжалось до того момента, когда случилось нечто, изменившее сразу положение пленных. Они, должно быть, находились тогда у самого входа в Эгейское море, потому что для прохода через узкий Геллеспонт постарались придать разбойничьему судну вид мирного торгового корабля.

Верный Биас не мог до сих пор равнодушно вспоминать об этом происшествии и о всем последующем: его голос дрожал, когда он об этом рассказывал Гермону, а на его лбу выступили крупные капли пота.

Большой торговый корабль приблизился к 'Гидре', которая приняла с него трех пассажиров: то были Сатабус, Лобайя и старый седой моряк, отец Ледши, биамит Шалита.

Встреча отца и дочери, так долго не видавших друг друга, была более чем странная. Молодая женщина робко и с опущенными от стыда глазами протянула отцу руку, которую тот презрительно оттолкнул, но, должно быть, любовь к ней взяла верх над всеми другими чувствами, потому что минуту спустя он заключил ее в свои объятия. Внизу в большом помещении был приготовлен обед с самыми лучшими винами. Хотя Мертилоса и Биаса так же заперли, как в дни битв, все же до них доносились громкие сердитые голоса мужчин и злобные крикливые вопросы Ледши. Слышен был стук опрокинутых скамей и звон разбитой посуды, но дело все же не дошло до драки, и мало-помалу все утихло. Когда их наконец выпустили, они застали Ледшу одну, страшно взволнованную, на палубе, держащуюся за главную мачту, как бы не в силах стоять без опоры. На все заботливые расспросы Мертилоса она резко ответила: 'Оставь меня в покое!' Все следующее утро металась она по палубе взад и вперед, подобно дикому зверю в клетке, и не отвечала на чьи бы то ни было вопросы. После обеда, когда Ганно хотел сесть в лодку, чтобы ехать на корабль Шалиты, Ледша потребовала, чтобы он взял ее с собой. Но, к удивлению всех, пират, так беспрекословно повинующийся жене, на этот раз повелительно и грозно, подобно тому, как он отдавал приказания своим людям, велел ей оставаться на 'Гидре'. Она же настаивала на своем, и при одном воспоминании о борьбе, происшедшей между ними, во время которой Ледша, подобно разъяренной тигрице, бросалась на мужа, щеки Биаса покрылись яркой краской стыда за свою соплеменницу. Борьба окончилась тем, что сильный пират, взяв, как ребенка, Ледшу, уже стоявшую в лодке, на руки и отнес ее на 'Гидру', где опустил ее на палубу, а сам, быстро вскочив в лодку, удалился. Ледша, полная злобы и отчаяния, ушла в свою каюту. Час спустя она вновь появилась на палубе, туда приказала она позвать Мертилоса и Биаса, и, как бы желая объяснить свои покрасневшие от слез глаза, сказала им, что Ганно не позволил ей проститься с отцом. Затем она передала им, что только что прибывший из Александрии лоцман сообщил ее отцу о том, что Гермон ослеп, и Лобайя подтвердил это известие. При этом на устах ее появилась радостная улыбка, но, видя, какое тяжелое впечатление произвело это известие на ее слушателей, она презрительно принялась уверять их, что Гермон совсем не нуждается в их сожалении: по словам того же лоцмана, он проводит в Александрии свои дни в пирах и веселье, а жители столицы воздают ему почти божеские почести. Горько рассмеявшись при этом, она добавила, что презренное слепое счастье остается всегда верным тому, кто заслуживает быть ввергнутым в несчастье, и при этом она так резко стала высказываться о Гермоне, что преданный слуга не решился передать всего своему господину. Облегчив свою душу от накипевшей злости против ненавистного ей художника, Ледша вдруг спросила, не желают ли они оба получить свободу. Ничто не могло сравниться с той быстротой, с какой сорвалось короткое слово 'да' с губ Мертилоса. Он и Биас согласились на все условия Ледши и дали ей все клятвы, которые она потребовала, лишь бы только получить столь долго и страстно ожидаемую свободу. Тогда она им сказала, что, как только наступит удобный момент, они оба, а также и она в сопровождении еще одного человека, умеющего хорошо управлять лодкой, покинут 'Гидру'. Им не пришлось долго ждать.

В одну из темных ночей, когда управление кораблем было поручено галлу, Ледша разбудила обоих пленников и села вместе с ними и Лутариусом в лодку, которая быстро и без всяких приключений довезла их до берега. Биас не мог назвать своему господину то место, где они стали на якорь: клятва, которую Ледша заставила его дать, была такого рода, что суеверный биамит не согласился бы ее нарушить ни за какие блага в мире.

Три дня спустя преданный раб отправился с первым проходившим мимо того места, где они высадились, кораблем в Александрию. Биас должен был немедленно повидать Архиаса, распоряжающегося состоянием Мертилоса, и взять у него деньги, которые он должен был следующим образом распределить: два аттических таланта(28) должен был он привезти с собой - они предназначались для Лутариуса, вероятно, как плата за его сообщничество; два других таланта обязывался Биас передать в храм Немезиды в Теннисе, наконец, пять талантов надо было отдать старой Табус, хранительнице имущества всей семьи пиратов, и сказать ей при этом, что возвращает ей Ледша брачный выкуп, данный за нее Ганно ее отцу. Этим она освобождается навсегда от мужа, который внушает ей совсем иные чувства, нежели любовь.

Гермон заставил Биаса еще раз повторить данные ему поручения и получил от него собственноручно написанное Мертилосом подтверждение всего обещанного Ледше. Он думал, что там же находятся известия и приветствия, написанные рукой друга. Но Биас, которого Мертилос в эти долгие дни плена научил читать, сказал своему господину, что друг его не решился нарушить слова, данного им биамитянке, и ничего не написал. Да, Биас постиг трудное искусство чтения, но его старые огрубелые пальцы не могли научиться выводить буквы на папирусе или на восковых дощечках, и ему пришлось отказаться от надежды когда-либо научиться этому. На заботливые вопросы Гермона, не терпит ли его друг в теперешнем местопребывании нужды в чем-либо, Биас ответил, что его господин пользуется там свободой и что кроме денег Ледша снабдила его еще большим количеством драгоценных гемм и разноцветных камней; ему же, Биасу, она также дала достаточно денег для его путешествия в Александрию. Мертилос ждет с нетерпением его возвращения и посылает через него своим друзьям множество поклонов и приветствий. Но он так же, как и Биас, ни за что не нарушит данной клятвы; зато, как только невольник исполнит все возложенные на него поручения, Мертилос тотчас же уведомит Гермона о своем местопребывании.

XXVIII

Когда Биас окончил свой рассказ, солнце осветило покой, в котором они находились. Гермон решил тотчас же отправиться к нотариусу Тенниса, который, к великому своему удовольствию, вновь переселился в Александрию. С его помощью получил он нужные ему деньги. Известие о том, что Мертилос жив, произвело на веселого нотариуса странное впечатление. Его ум, как и прежде, мог усваивать всего одно понятие за один раз, - в данном случае испытывал он только чувство дружбы к Гермону. Поэтому он, который так старался скорее ввести во владение имуществом Мертилоса слепого художника, охотно согласился бы оставить первого, и без того болезненного, навсегда в царстве теней. Но все же мягкое его сердце не могло не радоваться при известии о спасении ближнего, и поэтому сообщение об этом заставило его попеременно высказывать то сожаление о слепом, то радость о том, что Мертилос не погиб. В заключение предложил он Гермону пользоваться его громадным состоянием и смотреть на его кошелек как на свой собственный. Это великодушное предложение было, конечно, отклонено Гермоном, который только попросил нотариуса помочь ему совершить формальности, необходимые для того, чтобы дать вольную Биасу, а также найти ему корабль, который в тот же день отправлялся бы в Теннис.

Вечером того же дня проводил нотариус Гермона на корабль, готовый к отплытию, и после сердечного прощания художник отправился вместе с вольноотпущенником Биасом и рабом Патроном в Теннис исполнять дальнейшие поручения Мертилоса. Корабль, на котором они ехали, был не быстрый ходок, и переезд продолжался долго, но для Гермона и Биаса он показался слишком коротким: так много надо было им еще рассказать друг другу. Художнику хотелось знать все до малейших подробностей, что касалось жизни Мертилоса в плену, и верный Биас мог теперь дать волю своему болтливому языку, не опасаясь быть остановленным среди философских примечаний, которыми он не преминул удлинить свое повествование. Да и ему хотелось также узнать, что произошло за это время с его господином, и не из одного только любопытства, а потому, что он знал, с каким нетерпением будет ждать этих известий Мертилос и с каким множеством вопросов он к нему обратится, когда он вернется.

Несчастье очень сильно изменило жизнерадостного Гермона: все его существо было теперь проникнуто такой серьезностью и таким достоинством, что, казалось, годы, а не месяцы прошли со дня нападения. Биасу казалось совершенно естественным, что Дафна продолжала любить Гермона, несмотря на его слепоту. Одно чего не мог понять преданный слуга, это того, что она не тотчас же соединила свою судьбу с художником, который был так беспомощен и так нуждался в дружеской поддержке. Если отец не хотел расставаться с дочерью, то ведь молодые люди могли жить с ним. Богатым было весьма легко повсюду устроить себе новое гнездо! А, по словам Гермона, Архиас и без того лишился его в Александрии. Так разве мало места на Божьем свете? Да, но на этом свете уже так было устроено испокон веков, что человек всегда является злым роком для другого человека. Если чувства Дафны и Гермона не изменились, зато Архиас из нежного отца, по-видимому, превратился в грозного и мешает их обоюдному счастью; вот почему они должны были идти каждый своей дорогой и быть оба несчастными. Верный Биас не мог не сообщить своих размышлений по этому поводу и упорно стоял на своем до тех пор, пока Гермон не рассказал ему причины, почему Архиас должен был покинуть Александрию. Не понравился также Биасу его заместитель, Патрон. Обладай Гермон зрением, он, наверно, не купил бы этого раба, несмотря на его умение писать, слишком уж скверное лицо было у этого египтянина. Если б он только мог вместо этого неприятного человека остаться при Гермоне! Как охотно удалял бы он каждый камешек с пути бедного слепого!

Он должен был употребить всю свою силу воли, чтобы во время переезда не открыть своему господину местопребывания Мертилоса; но за нарушение клятвы мог он подвергнуться ужасным преследованиям богов, не говоря уже о том, что ему нужно было предстать перед ясновидящими очами старой ворожеи Табус. Желание Гермона повиноваться оракулу и отправиться в пустыню Биас находил весьма основательным. Предсказания Амонского оракула всегда исполнялись, а благодетельное действие воздуха пустыни он испытал на самом себе. И он гордился тем, что его господин согласился последовать его совету и поставить свою палатку именно на том самом месте, где и он когда-то жил. Это место находилось на берегу морского залива, вдающегося в пустыню. Несколько холодных ключей орошали здесь жгучий песок пустыни; благодаря им зеленели тут деревья, а мирная и добрая семья амалекитян развела здесь огород, доходом с которого она кормилась. Ребенком, еще задолго до того времени, когда он с отцом стали рабами, отправила его туда мать по совету жреца. Сильная лихорадка, схваченная им на папирусной плантации отца, не хотела его покинуть. Но сухой и чистый воздух пустыни скоро вылечил его. Туда хотел он отвезти своего господина прежде, нежели он вернется к Мертилосу.

Достигнув Тенниса, они остановились у управляющего ткацкими Архиаса, у которого Гермон не раз и прежде пользовался гостеприимством.

Перед вечером отправились они оба на остров 'Совиное гнездо', чтобы отвезти старой Табус пять талантов, которыми Ледша хотела откупиться от своего мужа. Когда они приблизились к дому пиратов, им навстречу вышла биамитянка и грозно приказала сейчас же покинуть остров: старая Табус слишком слаба и не желает принимать никаких посетителей. Но она ошибалась: лишь только Биас на языке его племени громко сказал, что они посланы сюда женой ее внука Ганно, как из дома раздался слабый, с трудом произносящий слова, голос Табус, приглашающий приезжих войти к ней. На ложе из овечьей шерсти, прикрытом волчьей шкурой, последним подарком ее сына Сатабуса, лежала старая ворожея, которая с трудом приподнялась при входе Гермона. Она показала ему на свои уши и велела громче говорить, так как она плохо слышит. Но лишь только ее глаза разглядели вошедшего, она быстро прервала его вопросом:

- Это ты тот греческий скульптор, который чуть не погиб в белом доме? И ты слепой, неужели до сих пор слепой?

- На оба глаза, - ответил за него Биас.

- А ты кто такой? - обернулась к нему старуха, но, рассмотрев его, она быстро добавила: - Да, я знаю, ты раб чернобородого, ты из племени биамитов, да, теперь я припоминаю, ты также спасся из горящего дома. Ты, значит, был на 'Гидре' и прислан ко мне Ледшей и Ганно. Расскажи же мне скорей о них, зачем они тебя ко мне, старухе, послали.

Вольноотпущенник передал, что именно привело его в 'Совиное гнездо', как Ледша ушла от мужа, с которым не могла жить, и как она посылает старой Табус, главе всей семьи Ганно, брачный выкуп: пять талантов золотом - и тем покупает себе свободу. Старуха с трудом вновь приподнялась на своем ложе и дрожащим от волнения голосом спросила:

- Что это значит? Пять талантов, и золотом, а не серебром! И она мне посылает эти деньги. Мне!... Как, убежала от мужа! Нет, не может быть. Ты ведь биамит, повтори-ка мне еще раз все, что ты сказал, только на твоем родном языке и громче, громче...

Биас исполнил ее желание; молча, не прерывая его, выслушала старуха все до конца, потом, подняв темную морщинистую руку, стала она грозно ею потрясать, и из ее старческой груди вырвались злобные, почти шипящие звуки, которые мало-помалу перешли в слова:

- Прочь эти проклятые деньги! Она бросает нам брачный выкуп и думает, что будет так же свободна, как лисица, отгрызшая веревку, которой была привязана. О времена, о люди! И так поступает недоступная, строгая Ледша, дитя биамитского племени, та самая, которая так жестоко отомстила за обиду. Вот он, живой пример этой мести, стоит там, слепой!

Она должна была замолчать: ее старческий голос не повиновался ей больше. Гермон воспользовался этим перерывом, чтобы подтвердить, что она верно поняла Биаса, который ей совершенно точно передал поручение Ледши, и что он просит ее дать ему какое-нибудь доказательство того, что деньги ей доставлены, при этом он подал ей мешок с золотом. Быстрым движением руки оттолкнула она мешок и громко вскричала:

- Ни один обол из этих проклятых денег не присоединю я к нашим деньгам, да и Ганно их не возьмет. Пока сердце одного из них не перестанет биться, до тех пор соединяют их неразрывные узы. Как! Она хочет откупиться деньгами от брака, законного брака, точно военнопленный?! Быть может, для того, чтобы последовать за другим?! Ганно, мой храбрый мальчик, был готов идти в огонь и в воду ради нее, и вот чем она его за это вознаграждает, покрывает стыдом его и всю его семью! О время, о свет! С грязью мешают то, что прежде считалось святым и неприкосновенным. Нет, не все еще такие. Несмотря на испорченность нравов, которую к нам занесли греки, брачная верность и честь еще сохраняются среди нас. Да будет проклята она, которая насмеялась над святыней и попрала ногами наши нравы и обычаи! Пусть она сделается добычей нужды, голода, болезней и смерти!

Казалось, силы оставили ее совсем, и она опустилась на подушки. Биас начал ее успокаивать на их родном языке и передал ей, что хотя Ледша и бросила мужа, но, как видно, не оставила плана мести, потому что он должен передать от ее имени два таланта золотом в храм Немезиды.

- Немезиде! - повторила старуха, делая тщетные усилия приподняться.

Биас помог ей вновь принять сидячее положение, и она воскликнула:

- Немезиде, которая помогла ей и должна дальше помогать мстить! Да, да, хорошо... Пять талантов это много, очень много денег. Но пусть! Чем больше, тем вернее успех. Отнеси их также Немезиде. Пусть грифы, подвластные этой страшной богине, раздерут своими когтями красивое лицо проклятой биамитянки, пусть они вырвут ее сердце! Да будет она дважды проклята за то горе и стыд, которые она причиняет сыну моего доброго Сатабуса.

Затем она спросила, не замешан ли кто-нибудь в ее бегстве, и, когда узнала, что Ледшу сопровождает галл Лутариус, она вне себя закричала:

- Да, отнеси сейчас же это золото Немезиде; мы не хотим и не возьмем этих денег. И мой Сатабус благословит меня за мой отказ от них!

Затем, обращаясь к вольноотпущеннику, она медленно, с трудом проговорила:

- Ты увидишь ее; расскажи ей, на что употребила таланты старая Табус и какая страшная месть, я надеюсь, обрушится на нее. Передай ей также мое проклятие и скажи, что ее друзья станут отныне моими врагами, а враги ее найдут во мне благодетельницу.

Несколько секунд просидела она молча, как бы обдумывая что-то, затем, обратившись к Гермону, сказала:

- Пойди сюда, слепой грек. Тебе бросили в лицо горящий факел, не так ли? И теперь ты слеп на оба глаза?

После утвердительного ответа Гермона она приказала ему опуститься перед ней на колени и дрожащими пальцами, но умело и ловко приподняла она ему одно веко за другим и, внимательно осмотрев его глаза, пробормотала как бы про себя:

- Точно так же, как у черного Псоти и храброго Симеона, и все же они выздоровели.

- Можешь ли ты мне помочь? - воскликнул в сильном волнении Гермон. - Отвечай мне правду, ты, мудрая и опытная женщина! Возврати мне только зрение, и ты можешь потребовать от меня, чего только хочешь. И, кроме того, отдам я тебе все, что у меня еще есть, - деньги и драгоценности.

- Сохрани все для себя, - ответила презрительно Табус. - Не ради денег возвращу я тебе то, что ты потерял и что считается самым драгоценным для человека, а потому, что ты тот, которому она, проклятая, желала больше всего причинить зла. Когда она призывала месть на твою голову, она думала, что исполнение этого желания и есть то счастье, которое ей было предсказано в ночь полнолуния. Сегодня также появится полный диск луны между рогами Астарты, и ты сейчас получишь из моих рук то, что вновь возвратит тебе зрение.

Призвав прислуживающую ей биамитянку, она приказала ей принести ящик с травами и мазями, и, вынув из него банку с мазью, она пробормотала:

- Да, приятно уничтожить врага, но иногда еще приятнее помочь его врагу!

Обращаясь затем к Биасу, она громко сказала:

- Ты же, раб, должен передать жене Ганно следующее: старая Табус подарила скульптору, ослепленному по ее приказанию, то лекарство, которое вернуло черному Псоти зрение. Да, дети мои, Сатабус и Ганно, если это - последнее, что может сделать вам старая мать, вам оно все же доставит удовольствие.

Заставив еще раз Гермона стать на колени перед ней, она помазала ему глаза, говоря:

- Остатки отдаю я тебе, но этого хватит тебе, и мазь так же свежа и пахуча, как будто только что сделана.

Сильное волнение, казалось, овладело ею, и, когда бледный свет луны достиг ее ложа, она провела несколько раз руками перед лицом слепого, произнося слова заклинания. Лунный свет все больше проникал в комнату, а с ним вместе как бы возрастало волнение старой лекарки. Наконец она громким, твердым голосом произнесла:

Георг Эберс - Арахнея (Arachne). 5 часть., читать текст

См. также Георг Эберс (Georg Ebers) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Арахнея (Arachne). 6 часть.
- Ближе, еще ближе ко мне! При блеске луны, лучи которой нас приветств...

Ведь я человек (Homo sum). 1 часть.
Перевод Александра Николаевича Федорова Я человек: ничто человеческое ...