Чарльз Диккенс
«Торговый дом Домби и сын. 05.»

"Торговый дом Домби и сын. 05."

Глава XXXII.

Деревянный мичман разбивается вдребезги.

Прошли целые недели без всякой тревоги в укрепленном гарнизоне, но честный капитан Куттль не ослабил ни одной из благоразумных мер, принятых на случай неприятельского нападения. Настоящая тишина, рассуждал капитан, была слишком глубока и чудесна, чтобы рассчитывать на её продолжителыюсть: погода совсем неожиданно могла перемениться, и буйный ветер утащил бы лощеную шляпу на тот конец света. Постигая в совершенстве неустрашимый и решительный характер м-с Мак Стингер, капитан не сомневался, что эта героиня посвятит себя его преследованию в самых сокровенных и недоступных убежищах. По всем этим причинам, капитан вел уединенную и почти затворническую жизнь. Он выходил только по сумеркам, да и то позволял себе гулять не иначе, как по глухим и безлюдным переулкам. Женские шляпки наводили на него панический страх, как будто их носили яростные львицы. По воскресеньям капитан не выходил никуда, ни по какому поводу.

Возможность сопротивления, в случае несчастной встречи с м-с Мак Стингер, доброму капитану не приходила и в голову. Он чувствовал, что при такой беде станет вести себя как смирная овечка и заранее видел умственным оком, как его, раба Божия, сажают в наемную карету и везут на Корабельную площадь. Раз заключенный в девятый номер, он погибнет на веки вечные: его шляпу унесут, и строжайший арест будет его уделом день и ночь под бдительным присмотром самой м-с Мак Стингер. Упреки на его голову посыплются в присутствии невинных детей, без пощады и без милосердия. Сам для себя он сделается преступным предметом раскаяния и бесполезных угрызений: невинные птенцы станут его чуждаться как дикого буки, a мать их в пойманном изменнике будет видеть ожесточенного злодея.

Пот лил градом с широкого чела капитана, как скоро эта мрачная картина представлялась его воображению, и вообще перед вечером им овладевало страшное беспокойство, когда он готовился выходить из своей крепости по делам. Сознавая всю опасность предстоявшего путешествия, Куттль, по обыкновению, торжественно прощался с Точильщиком, как человек, который не должен более воротиться. В эти торжественные минуты он уговаривал Робина неуклонно идти по стезям добродетели, чистить магазин, содержать в исправности медные инструменты и не поминать его лихом, если, паче чаяния, он пропадет без вести.

Но чтобы не прекратилось всякое сообщение с внешним миром в случае предполагаемого плена, капитан, после тяжких и продолжительных размышлений, возымел, наконец, счастливую идею научить Точильщика некоторым тайным сигналам, которыми тот, в годину бедствия, должен был свидетельствовать свое присутствие и неизменную верность своему командиру. Несколько дней сряду Робин, под руководством доброго капитана, учился приличным образом насвистывать припев матросской песни: "То-то люли, то-то люли!" И когда, наконец, безтолковый ученик достиг в этом искусстве удовлетворительного совершенства, какое только возможно для сухопутного человека, капитан старался запечатлеть в его душе следующия таинственные инструкции:

- Ну, любезный, так слушай же теперь хорошенько! Как скоро меня арестуют...

- Арестуют, капитан? - возразил Точильщик, вытаращив глаза.

- Да слушай же, говорят тебе! Если когда я выйду со двора с тем, чтобы к ужину воротиться домой, и, паче чаяния, не ворочусь, то ты через двадцать четыре часа беги на Корабельную площадь и просвисти как следует эту песню прямо перед окнами моей каюты - так, разумеется, как будто бы невзначай очутился в этом месте, a не то, чтобы нарочно. Понимаешь?

- Понимаю, капитан.

- Потом, если я отвечу тебе этим же припевом, ты сейчас же отваливай и приходи опять назад, через двадцать четыре часа; a если отвечу другим припевом, ты лавируй немного поодаль взад и вперед, пока не услышишь дальнейших сигналов. Понимаешь?

- Не совсем капитан. Что такое лавировать взад и вперед?

- Вот тебе раз! Хорош детина! Глуп ты, я вижу, любезный, как осел! - возгласил Куттль с некоторою горячностью. - Не понимает, что называется, ни аза в глаза. Ну, ты отойди от окон, да походи взад и вперед по дороге или по мостовой, a потом подойди опять. Понимаешь теперь?

- Понимаю, капитан.

- Хорошо, мой милый, очень хорошо, - проговорил капитан, очевидно, раскаиваясь в своей горячности.

Но чтобы наглядным образом убедиться в понятливости своего ученика, капитань по временам, когда вечером двери магазина запирались, делал живые репетиции этой сцены. Гостиная в таком случае представляла квартиру y м-с Мак Стингер, a комната с инструментами Корабельную площадь. Удаляясь в гостиную, Куттль, через отверстие, просверленное в стене, наблюдал за всеми изворотами своего союзника, распевавшего матросскую песню, лавировавшего по предписанной инструкции и делавшего таинственные сигналы. Все эти опыты оказались чрезвычайно удачными, и капитан, весьма довольный смышленостью Робина, по временам, в знак совершеннейшего своего благоволения, жаловал ему шиллинги и полушиллинги, обещая впереди еще большую награду за верную службу. Приняв, таким образом, все возможные меры на случай предстоящей беды, капитан чувствовал душевное спокойствие как человек, приготовивший себя ко всем ударам рока.

При всем том Куттль не искушал судьбы ни малейшею оплошностью и жил, как прежде, в совершенном затворничестве. На свадьбу м-ра Домби, разумеется, нельзя было не ехать: как человек воспитанный и как общий друг семьи, капитан считал непременным долгом засвидетельствовать м-ру Домби свое личное уважение и ободрить его в эту торжественную минуту, требовавшую, конечно, присутствия всех сил его духа. Со стороны м-с Мак Стингер нападения не предвиделось, так как в тот день ей надлежало слушать поучения достоуважаемого отца Мельхиседека. На всякий случай, однако-ж, капитан, отправляясь в церковь, наглухо закрыл окна извозчичьей кареты с обеих сторон.

Возвратившись домой в совершенной безопасности, Куттль начал свою обыкновенную жизнь, не встречая открытых нападений со стороны неприятеля и подверженный только ежедневным фальшивым тревогам со стороны женских шляпок, мелькавших перед окнами магазина. Но другие предметы начинали беспокоить капитана и тяжелым бременем ложились на его душу. О корабле Вальтера никаких известий. О Соломоне Гильсе ни слуху, ни духу. Флоренса еще не знала, что старик пропал без вести, и капитан не решался сообщить ей горестное известие. Его собственные надежды с каждым днем начинали увядать, и опасения за прекрасного юношу, которого он любил со всею горячностью великодушного сердца, сделались до того мучительными, что он чувствовал в себе совершенную неспособность вступить в переговоры с мисс Домби. Если бы получены были добрые вести, честный капитан без сомнения, храбро вступил бы в пышный чертог и улучил бы счастливую минуту повидаться с Флоренсой, несмотря на новую м-с Домби, которая вообще казалась ему очень страшною и неприступною. Таким образом, мрачный горизонт с каждым днем больше и больше помрачал их общия надежды, и капитан почти чувствовал, что он собственною особою сделался для неё предметом нового горя. При таком ходе вещей для него было почти столько же трудно навестить Флоренсу, как и м-с Мак Стингер.

Был темный холодный осенний вечер, и капитан приказал развести огонь в маленькой гостиной, которая теперь, больше чем когда-либо, походила на корабельную каюту. Крупные дождевые капли стучали в окна, и ветер дул пронзительно вокруг магазина. Капитан взобрался на кровлю спальни своего старого друга для атмосферическихь наблюдений, и сердце его болезненно сжималось, когда он прислушивался к завыванию бури. Настоящий ураган не мог, конечно, иметь прямого отношения к судьбе бедного Вальтера: если Провидение предопределило ему погибнуть, то, без сомнения, он погиб уже давно. Капитан знал это, и тем не менее, завывающий ветер заглушал его последния надежды.

Буря между тем свирепствовала с удвоенной силой, и капитан напрасно искал вокруг себя предмета, когорый успокоил бы его. Окружающая перспектива не представляла ничего отраднаго. В грязных ящиках под его ногами голуби Точильщика ворковали каким-то зловещим тоном. Деревянный мичман, с телескопом на глазу, едва видимый с улицы, визжал и стонал на своей заржавевшей петле, и пронзительный ветер, какою-то злобною шуткой, тормошил его без пощады. Холодные дождевые капли на синем камзоле капитана сверкали как стальные бусы, и сам он едва мог держаться в наклонном положении северного ветра, который каждое мгновение грозил столкнуть его с перил и перебросить на каменную мостовую. Если оставалась в этот вечер какая-нибудь живая надежда, - думал капитан, ухватившись обеими руками за лощеную шляпу, - ее, конечно, надобно искать не на улице, и на этом основании, сделав отчаянный жест, он отправился за надеждой в спокойную каюту.

Медленно и тихо спустился капитан в маленькую гостиную и, усевщись в креслах перед камином, искал надежду в разведенном огне, но не находил, хотя огонь горел ярко. Он взял табак, раскурил трубку, пустил на воздух густые клубы дыму, но и в его кольцах не виделось ничего, похожаго на якорь надежды. Он сделал стакан грогу, но и там, на дне этого кладезя, выставлялась истина с печальным лицом, и капитан не кончил стакана. Два, три раза он прошелся по магазину, отыскивая надежду между инструментами, но инструменты, делая безжалостные вычисления, красноречиво и упорно говорили, что надежда погибла на дне моря.

Буря свирепела с необыкновенным неистовством, и пронзительный ветер не умолкал ни на минуту. Деревянный мичман стоял теперь на прилавке. Капитан, осушая его своими рукавами, погрузился в грустное раздумье. Сколько лет, думал он, этот офицер был свидетелем тихих радостей и безмятежного спокойствия в этом богоспасаемом приюте! Проходили месяцы, годы, десятки годов, и не было здесь никаких или почти никаких перемен; a потом вдруг в один, почти в один день, все перевернулось вверх дном, и нет более следов счастливой жизни! Куда девалось это общество маленькой гостиной, радушное, веселое, счастливое настоящим и еще более будущим? в прах рассеялось оно, и не соберет его человеческая сила. Куда девались слушатели торжественной оды о любовных похождениях капитанской дочки? Нет их, и бедный певец, круглый сирота среди миллиона людей, ни для кого в мире не станет петь теперь эту балладу, и для света погибнут навсегда эти высокие мотивы, которых никто и никогда не воспроизведет вернее и эффектнее Куттля. Куда сокрылось теперь ясное лицо Вальтера Гэя? - Здесь капитан перенес свои рукава от мичманского мундира на собственные щеки. Фамильный парик и пуговицы дяди Соля канули в бездну вечности; Ричард Виттингтон полетел к чорту; все планы и проекты, в связи с деревянным мичманом, лежат в дрейфе, среди океана, без мачты и руля.

Так рассуждал капитан, поглаживая юного мичмана, отчасти в забытьи, отчасти лаская его как старого знакомца. Роб, сидя на прилавке, смотрел во все широкие глаза на своего хозяина и пятьсот раз спрашивал себя, отчего y него такая беспокойная совесть? Нет сомнения, думал Робин, много убийств лежит на этой душе, и зарезанные жертвы не дают ей покоя. Внезапный стук в дверь пробудил обоих мыслителей от нравственного усыпления.

- Что такое? - спросил капитан тихим голосом.

- Кто-то стучится в дверь, капитан.

Встревоженный капитан немедленно прокрался на цыпочках в гостиную и поспешно заперся на ключ. Робин имел предписание встретить посетителя на пороге, если бы он оказался в женском платье; но так как стучавшая фигура прииадлежала, очевидно, к мужскому полу, то Благотворительный Точильщик отворил дверь, и молодой джентльмен, щегольски одетый, проворно вбежал в магазин, довольный тем, что укрывается, наконец, от проливного дождя.

- Чорт побери! шутить тут нечего: работа Борджес и компании, - проговорил вбежавший джентльмен, с состраданием осматривая свои панталоны, запачканные брызгами и грязью. - О, как ваше здоровье, м-р Гильс?

Приветствие относилось^к капитану, который теперь выплывал из гостиной, стараясь показать, но весьма неудачно, что выходит оттуда случайно.

- Благодарю вас, - продолжал джентльмен, не дожидаясь ответа, - я, слава Богу, совершенно здоров, и премного вам обязан. Мое имя - Тутс.

Капитан припомнил, что видел этого джентльмена в церкви во время свадьбы, и сделал ему поклон. М-р Тутс отвечал любезной улыбкой, но тут же пришел в крайнее замешательство и, не зная, что делать, ухватил капитанскую руку и пожимал ее очень долго; затем, опять не зная, что делать, схватил руку Точильщика и пожимал ее самым дружеским образом.

- Ну так видите ли, м-р Гильс, если вам угодно, - начал опомнившийся Тутс, - я пришел с вами поговорить от имени Д. О. М., вы, разумеется, знаете?

Капиган, сохраняя таинственный вид, немедленно махнул крюком в маленькую гостиную, куда и последовал за ним м-р Тутс.

- О, прошу извинить, совсем забыл, - проговорил Тутс, между тем как капитан усаживался подле камина, - вам не случалось слышать о Лапчатом Гусе, м-р Гильс?

- О каком гусе?

- О Лапчатом, м-р Гильс. Не знакомы ли вы с ним?

Капитан отрицательно покачал головой. М-р Тутс объяснил, что упомянутый джентльмент известен во всей Англии своим необыкновенным искусством, и есть тот знаменитый боксер, который опрокинул на повал шропшейрского силача. Но и это истолкование, по-видимому, не вразумило капитана.

- A вот он стоит на мостовой, если вам угодно, м-р Гильс. Ведь я с ним пришел. Да ничего, пусть себе стоит; авось не промокнет!

- Сейчас прикажу его позвать, - сказал капитан.

- Ну, если вы так добры, что позволите ему посидеть в магазине с вашим молодым человеком, так оно, конечно, я очень рад, потому что, видите ли, ему надобно беречь свои кости, a погода не совсем хороша. В костях y него вся сила, м-р Гильс. Я кликну его сам: он мигом явится.

М-р Тутс, выбежав к дверям, послал на воздух соловьиный свист, и немедленно за этим сигналом вошел в комнату стоический джентльмент в косматой белой бекеши, с короткими волосами, со сплюснутым носом и значительной лысиной на голове.

- Садитесь-ка, Гусь, - сказал м-р Тутс.

Послушный Гусь выплюнул частицу соломы, ко торой он себя угощал, и забрал в рот остаток этого же лакомства.

- A не мешало бы теперь этак забористую порцию шнапсу, господа, как вы думаете? - возгласил Гусь, не обращаясь ни к кому в особенности. - Погода, что называется, демонская, и меня, с вашего позволения, промочило до костей.

Капитан поспешил подать рюмку рому.

- За ваше здоровье, господа! - возгласил, Гусь, закинув голову назад и выливая в себя живительную влагу, как в пустую бочку.

М-р Тутс и капитан вошли опять в гостиную и заняли свои места перед камином.

- М-р Гильс...

- Стой! - заревел> капиган. - Мое имя Куттль.

М-р Тутс был приведен в величайший испуг; между тем капитан скороговоркой продолжал:

- Капитан Куттль мое имя, Англия моя родина, здесь место жительства, и да благословен будет Бот отцев наших ныне и присно и во веки. Отыскать в книге Иова и положить закладку.

- О, неужели я не могу видеть м-ра Гильса? неужели?...

- Если бы вы, молодой джентльмен, - выразительно начал капитан, положив свою увесистую руку на колени м-ра Тутса, - могли увидеть старика Соля, заметьте это, собственными глазами, как сидите теперь здесь, заметьте это, приход ваш доставил бы мне больше отрады, чем попутный ветер для корабля в штиле. Но вам нельзя видеть Соломона Гильса. A почему нельзя вам видеть Соломона Гильса? - продолжал капитан, замечая по лицу джентльмена глубокое впечатление, произведенное на его душу, - потому что он невидим.

Озадаченный м-р Тутс имел намерение заметить, что это ничего, но тут же опомнился и, поправляя себя, воскликнул:

- О, Господи, твоя воля!

- Да, воля Господня, конечно, его святая воля, a старика Соля все-таки не видать нам с вами, как своих ушей. Он поручил мне письменным документом хранить и опекать все его вещи, и хотя мы жили с ним душа в душу, как единоутробные братья, a все-таки я не больше вашего знаю, куда он ушел и зачем он ушел. Может он, ищет племянника, a может, давным давно свернул себе шею. В одно утро на рассвете бултыхнул он через борт - и поминай как звали! Я искал его на воде и на земле, смотрел, прислушивался, щупал - сгинул старик Соломон, и нет мне покою с того самого часа ни днем, ни ночью. Так-то, молодой человек!

- Но мисс Домби... ах, Боже мой, мисс Домби не знает... - начал м-р Тутс.

- Зачем же и знать ей? - говорил капитан, понизив голос. - Я спрашиваю вас, как чувствительного молодого человека, зачем и знать ей эти вещи, если нет в них никакой надежды? Она была привязана к Солю - милое создание - привязана нежно, искренно, великодушно и... зачем об этом распространяться? вы знаете ее сами.

- Надеюсь, что знаю, - пробормотал м-р Тутс, покраснев до ушей.

- И вы теперь от нея?

- Надеюсь, что так.

- После этого мне остается только заметить, что вы знаете ангела и посланы сюда ангелом.

М-р Тутс мгновенно схватил руки капитана и начал нредлагать к его услугам свою пламенную дружбу.

- Клянусь честью, господин капитан, вы премного меня обяжете, если станете искать моего знакомства. Я готов с вами подружиться хоть сейчас. У меня нет друзей, капитан, ей Богу нет. Маленький Домби был моим другом в блимбергском пансионе, был бы и теперь, если бы не умер. Лапчатый Гусь, - м-р Тутс продолжал шепотом - превосходен по своей части, и голова, что называется.,с мозгом, как все говорят, горазд на все руки, a если присмотришься хорошенько, да подумаешь попристальнее, и выходит, что все не то. Да, капитан, вы правы: она ангел. Если есть ангел на земле, так это мисс Домби. Я всегда так думал. Ей-Богу, капитан, постарайтесь, пожалуйста, завязать со мной знакомство, вы премного меня обяжете.

Капитан принял предложение учтивым образом, но покамест еще не решался заключить теснейшего союза.

- Посмотрим, поглядим, - говорил Куттль, - a между тем скажите-ка, молодой человек, какому случаю я обязань честью вашего визита?

- Как бы это объяснить вам, капитан? Я, изволите видеть.... то есть, я, собственно говоря, пришел сюда по поручению той молодой женщины... Ну, знаете, я думаю, Сусанной зовут.

Капитан утвердительно кивнул головою, и лицо его приняло весьма серьезное выражение, из которого явствовало, насколько он уважал эту молодую женщину.

- Я, если хотите, разкажу вам по порядку все, как было. Вы, я полагаю, слыхали, что я частенько захожу к мисс Домби. То есть оно не то, чтобы нарочно, вы понимаете, но всегда приходится так, что я очень часто бываю в тех краях; ну, a как скоро попаду туда, так и думаю себе, почему не зайти к мисс Домби, почему? а?

- Конечно, - заметил капитан.

- Да, да, вы угадали, капитан. Вот я позавтракал сегодня, да и пошел туда, пошел да и пришел. Почему не прийти, а?

- Конечно, конечно.

- Так-таки и пришел. Ей-Богу, капитан, провались я сквозь землю, если мисс Домби не была нынешнее утро настоящим ангелом. Вообразить этого нельзя, - надо видеть собственными глазами.

Капитан сделал многозначительный жест, который должен был означать: кому другому нельзя, a для меня эти вещи ясны, как день.

- И вот, капитан, когда я собрался домой, молодая женщина совершенно неожиданно возьми меня, да и потащи в чулан.

В это мгновение лицо капитана приняло самое строгое выражение, и он, повернувшись на своих креслах, бросил на молодого человека угрожающий взор.

- Зачем бы, думаю себе, она притащила меня в чулан? Лишь только я заикнулся об этом спросить, она вынула из-за пазухи вот эту газету, вынула и говорит: "Я, дескать, м-р Тутс, спрятала этот листок от мисс Домби, потому что, говорит, здесь писано кое-что, говорит, о том, кого я и мисс Домби знавали", говорит. Потом она и прочти мне одно место в этом листке. Очень хорошо. Потом говорит... что бишь она говорит? Дайте подумать, капитан. Я мигом вспомню.

Сосредоточив на этом пункте умственные силы, м-р Тутс нечаянно взглянул на капитана и был так поражен беспокойным выражением этого лица, что его затруднение иродолжать нить прерванного рассказа возросло до последней степени.

- Ох! - воскликнул м-р Тутс после непродолжительного размышления. - О! а! Нашел, нашел! "Надеюсь, говорит, что все это, может быть, и неправда, a все-таки, говорит, нечего заранее пугать мисс Домби. Потрудитесь, говорит, м-р Тутс, зайти к м-ру Соломону Гильсу, инструментальному мастеру, который, говорит, живет там-то и там-то, и спросите, говорит, как он думает об этих вещах и не проведал ли он еще что-нибудь в Сити. Если он, говорит, сам не может говорить с вами, так найдите, говорит, капитана Куттля; он объяснит все". A вот и кстати! - воскликнул м-р Тутс, как будто внезапное открытие озарило его. - Вы теперь знаете все. А?

Капитан взглянул на газету в руке м-ра Тутса, и дыхание его ускорилось необыкновенным образом.

- Ну, a сюда пришел я довольно поздно потому, что сначала мне нужно было съездить в загородную рощу верст за пятнадцать, где, вы знаете, растет отменная травка, которой, видите ли, нужно было нарвать для канарейки мисс Домби. Зато уж после я прямо и бросился сюда. Вот я и здесь. Вы, я думаю, читали этот листок, капитан Куттль?

Капитан отрицательно покачал головой. Он уже давненько не брал в руки газет из опасения наткнуться на длинное объявление м-с Мак Стингер о его побеге.

- Хотите, я вам прочту? - спросил м-р Тутс.

Капитан подал утвердительный знак, и м-р Тутс начал читать следующее корабельное известие:

"Соутгэмптон. Корабль "Вызов на бой", шкипер Генрих Джемс, прибывший сегодня в нашу гавань с грузом сахара, кофе и рому, извещает, что, будучи в шестой день своего обратного плавания из Ямайки заштилеван под"... ну, вы знаете, под такой-то и такой-то широтой, - сказал м-р Тутс после бесполезного покушения разгадать смысл таинственных фигур.

- Вперед, вперед, дружище! - воскликнул капитан, ударяя со всего размаху кулаком по столу.

- "Широтой и долготой" - такой-то и такой-то, вы знаете, - "заметил за полчаса перед солнечным закатом обломки корабля, стоявшего в дрейфе на расстоянии мили. Так как погода стояла тихая, продолжать плавание было невозможио, то "Вызов" спустил лодку с приказанием собрать сведения об участи несчастного судна. Оказалось, что то был английский корабль, вмещавший груза до пятисот тонн и почти совершенно уничтоженный крушением. Мачты были сломаны, главные снасти были повреждены, но корма уцелела, и на ней ясно было можно разобрать слова: "Сын и Н***". На обломках не заметили никаких следов мертвого тела. Вечером, при попутном ветре, "Вызов" продолжал плавание и потерял из виду погибший корабль. Нет никакого сомнения, что теперь навсегда приведены в ясность догадки о судьбе пропавшего без вести корабля "Сын и Наследник", вышедшего из Лондона по направлению к острову Барбадосу: он погиб окончательно в последнюю бурю со всем экипажем, и ни одна душа не уцелела".

Вплоть до настоящей минуты капитан, подобно всякому смертному в этом положении, отнюдь не подозревал, как много надежды таилось в его растерзанном сердце; но теперь над ним разразился роковой удар смерти. В продолжение чтения и минуты две после он неподвижно сидел, как истукан, обратив окаменелый взор на м-ра Тутса. Потом он вдруг сделал движение, схватил лощеную шляпу, которая в честь посетителя лежала на столе, обратился к нему спиной и прислонился головою к камину.

- О, Творец небесный! - воскликнул м-р Тутс, растроганный до глубины души неожиданной грустью капитана, - какие ужасные страсти на этом треклятом свете! Всегда кто-нибудь умирает или попадается впросак, и нет конца и счету всем этим ужасам. Вот тебе и раздольный свет, нечего сказать! Стоит после этого одеваться y Борджеса, покупать лошадей и убирать квартиру! Да я бы плюнул на свое наследство, если бы заранее знал да ведал все эти вещи! Хуже, чорт побери, чем y Блимбера.

Капитан, не переменяя положения, сделал знак своему гостю, чтобы тот о нем не беспокоился; потом, надвинув шляпу до ушей и выступая вперед, он зарыдал:

- О, Вальтер, милый Вальтер, прощай! дитя мое, отрок мой, юноша прекрасный, я любил тебя! Ты не от плоти моей и не от крови моей, бедный Вальтер, но все, что чувствует отец, теряя сына, чувствую теперь я, лишаясь своего милаго Вальтера. A почему? потому, что здесь в одной потере целые дюжины потерь. Где этот юный школьник с розовым личиком и курчавыми волосами, который бывало каждую неделю приходил в эту гостиную, игривый и веселый, как Божья птичка? Погиб вместе с Вальтером. Где этот свежий мальчик, который стыдился. и краснел, как маков цвет, когда мы дразнили его прекрасным женихом нашей ненаглядной голубицы? Погиб вместе с Вальтером. Где этот бедный, огненный юноша, который ухаживал, как нянька, за бедным стариком и никогда не заботился о себе? Погиб вместе с Вальтером. О да, о да! не один здесь Вальтер, a целые дюжины, и всех их я любил, и все они уцепились за одного Вальтера, который потонул, и я тону вместе с ними, тону, тону!

М-р Тутс сидел молча, перевертывая на ко ленях газету с возможною осторожностью.

- Соломон, Соломон! о бедный безплемянный старик Соломон! куда ты скрылся, куда отлетел? Тебя оставили на мои руки, и последния слова его были: "Береги моего дядю!" Что же сталось с тобой, Соломон? Какую мысль скрывал ты в своей душе, когда хитрил перед старым другом и обманывал своего Неда Куттля? Что теперь скажу я твоему племяннику, который смотрит на меня с высоты неба и спрашивает о тебе? Соль Гильс! Соль Гильс! - продолжал капитан, слегка качая головой, - попадись тебе эта газета на чужбине, там, где никто не знает милаго Вальтера, где не с кем промолвить о нем словечка, тебя, мой друг, накренит до затылка, и пойдешь ты ко дну с руками и ногами!

Испустив глубокий вздох, капитан обратился, наконец, к м-ру Тутсу, совсем забытому во время этой иеремиады.

- Вы должны, мой друг, сказать молодой женщине откровенно, что роковое известие справедливо. Об этих вещах не сочиняют романов. Объявление внесено в корабельный журнал, a это самая правдивая книга, какую только может написать человеек. Завтра поутру, пожалуй я отправлюсь на разведки, только это ни к чему доброму не поведет. Потрудитесь завернуть ко мне перед обедом: я сообшу вам все, что услышу; но скажите молодой женщине именем Куттля, что все погибло, все!

И капитан, скинув лощеную шляпу, вьтнуль оттуда карманный платок, вытер свою поседевшую голову и опять всунул платок с равнодушием глубокого отчаяния.

- О, уверяю вас, капитан, - сказал м-р Тутс, - я в совершенном отчаянии, Ей-Богу, правда, хотя я не был знаком с этим молодым человеком. Как вы думаете, мисс Домби будет очень печальна, капитан Гильс.... то есть м-р Куттль?

- Господи, помилуй! - воскликнул капитан, очевидно изумленный невинностью м-р Тутса, - да когда она была не выше вот этого, они уже были влюблены друг в друга, как нежные голубки.

- Неужто! - воскликнул м-р Тутс.

- Они были сотворены друг для друга, - продолжал капитан печально, - да что в этом толку теперь?

- Клянусь честью, капитан, я теперь даже больше в отчаянии, чем прежде. Вы знаете, я решительно обожаю мисс Домби, я... я ... я с ума схожу, так-таки просто и схожу...

Несчастный м-р Тутс исповедался с величайшей энергией, и жесты, которые он делал, ручались за искренность его чувств.

- Но на какого дьявола все эти чувства, если бы я не был огорчен несчастьем мисс Домби, какая бы ни была его причина. Моя страсть, капитан Гильс, бескорыстная страсть, вы знаете. Это страсть, м-р Куттль... да что тут толковать! Если бы для удовольствия мисс Домби нужно было подкатиться под колеса кареты, или броситься с пятого этажа, или повеситься на перекрестке, или что-нибудь в этом роде, Ей-Богу, капитан Гильс, я бы мигом все это сделал и считал бы себя счастливейшим ь человеком.

Все это, однако, было произнесено с натугой и вполголоса для предупреждения ревнивых ушей Лапчатого Гуся, который не слишком жаловал сердечные излияния. При таком усилии подавить взволнованные чувства, м-р Тутс раскраснелся до самых ушей, и его особа представила глазам капитаиа самое трогательное зрелище бескорыстной любви. В знак искреннего сочувствия, добрый капитан иогладил своего гостя по спине и советовал не унывать.

- Благодарю вас, капитан Гильс, благодарю, это очень любезно с вашей стороны утешать горемыку, когда тоска обуяла вас самих еще, может, больше моего. Премного вам обязан, м-р Гильс. У меня, как я уже говорил, решительно нет друга, и я чрезвычайно рад, что познакомился с вами. При всем богатстве - a я очень богат, - продолжал м-р Тутс энергическим тоном, - вы не можете представить, какая я бедная скотина. Ротозеи думают, что я очень счастлив, когда видят меня с Лапчатым Гусем и другими знакомыми особами; a я, что называется, хуже всякой собаки. Я тоскую, капитан Гильс, день и ночь тоскую по мисс Домби. Меня отбило от еды, a портной уж и на ум не идет. Часто я плачу, как ребенок, когда сижу один на диване. Уверяю вас, мне очень приятно будет зайти к нам завтра поутру. если хотите, я буду пожалуй заходить к вам по пятидесяти раз в сутки.

С этими словами м-р Тутс дружески пожал капитанскую руку и, подавив, сколько было можно, внутреннее волнение, вышел из гостиной в магазин, где дожидался его знаменитый боксер, Лапчатый Гусь, готовый ревновать ко всякому постороннему влиянию над своим питомцем, искоса и даже сердито посмотрел на капитана, когда тот прощался с м-ром Тутсом, однако, ничем более не обнаружил своего недоброжелательства и безмолвно вышел из дверей, оставив в необыкновенном восторге Робина, который целых полчаса имел высокую честь сидеть с глазу на глаз с великим победителем шропшейрского силача.

Уже давно Точильщик храпел в мертвую голову под прилавком, a капитан все еще сидел y камина и смотрел на догоравший огонь. Истлел огонь и превратился в золу, но капитан не отошел от каминной решетки, и думы, одна другой мрачнее, толпами носились перед его умственным взором. Наконец, он удалился в спальню старика Соля, но и там ни на одно мгновенье не оставили его мрачные мысли: капитан оставил постель с рассветом, задумчивый и грустный.

Как скоро отворились конторы в Сити, капитан направил свои шаги по направлению к фирме Домби и Сына. Окна деревянного мичмана этим утром не освещались: Роб, по приказанию капитана, не отворял ставней, и дом по виду своему превратился в жилище смерти.

Случилось так, что м-р Каркер прибыл в контору в то самое время, когда капитан подошел к дверям.

Не отвечая ничего на приветствие главного приказчика, Куттль с важным видом последовал за ним в его кабинет.

- Что скажете, капитан Куттль? - начал м-р Каркер, скидая шляпу и занимая свое обыкновенное место перед камином. - Говорите скорее: y нас сегодня бездна хлопот.

- Читали вы, сэр, вчерашнее объявление в газетах? - спросил капитан.

- Читал. У нась все приведено в ясности. Объявление подробко и точно. Подписчики должны потерпеть значительный урон. Мы очень жалеем. Что делать? такова жизнь!

Говоря это, м-р Каркер обрезывал перочинным ножем свои ногти и улыбзлся.

- Чрезвычайно жалею о бедном Гэе, - продолжал Каркер, - и обо всем экипаже. Были там молодцы, достойные лучшей участи. Что делать? всегда так случается. Были целые семейства. У бедного Гэя ни роду, ни племени: это еще хорошо, капитан Куттль!

Каиитан держался рукою за подбородок и безмолвно смотрел на приказчика. М-р Каркер взглянул на конторку и взял новую газету.

- Вам что-нибудь нужно, капитан Куттль? - спросил он улыбаясь и выразительно взглянув на дверь.

- Мне бы хотелось, сэр, успокоить свою совесть насчет одного пункта, который очень меня тревожит.

- Это что еще? - с нетерпением воскликнул приказчик, - не угодно ли вам объясниться скорее с вашим пунктом; я очень занят, предупреждаю вас, капитан Куттль.

- Дело вот видите ли в чем, сэр, - начал капитан, выступая вперед, - незадолго до этого несчастного путешествия, бедный Вал ...

- Без предисловий, капитан Куттль, без предисловий, если угодно. Какие тут еще несчастные путешествия? Нам с вами, любезный мой капитан, нечего толковать о несчастных путешествиях. Раненько вы сегодня запустили за галстук, a не то бы вспомнили, что риск в путешествиях одинаков везде, на воде и на сухом пути. Не думаете ли вы, что молодец - как бишь его? - погиб от противного ветру, который подул на него в этих конторах? Фи! Проспитесь хорошенько и выпейте стакан содовой воды: это лучшее лекарство против пункта, который вас тревожит.

- Дружище... - возразил капитан тихим голосом, - вы почти были моим другом, и потому я не прошу извинения, что это слово сорвалось с языка; если вы находите удовольствие в таких шутках, то вы далеко не такой джентльмен, каким я вас считал, и значит, я жестоко ошибся. Теперь вот в чем дело, м-р Каркер. Незадолго до своего отправления в это несчастное путешествие, бедный Вальтер говорил мне, что его посылают не на добро и совсем не для того, чтобы он составил свою карьеру. Я полагал, что молодой человек ошибается и старался его успокоить. Но чтобы самому вернее убедиться в своем предположении, я, за отсутствием вашего адмирала, пришел к вам, м-р Каркер, предложить учтивым образом два, три вопроса. Теперь, когда все кончилось, и когда уже нет более никакого спасения, я решился еще раз придти к вам, сэр, и окончательно удостовериться, точно ли я не ошибся. Точно ли поступал я, как следует честному человеку, когда не открыл в свое время опасений Вальтера его старому дяде, и точно ли, наконец, по распоряжению фирмы, назначившей молодого человека в Барбадос, должен был раздувать попутный ветер его паруса? отвечайте м-р Каркер, убедительно прошу вас, отвечайте. Вы приняли меня в ту пору с большим радушием и были со мной очень любезны. Если нынешним утром сам я не очень был любезен по отношению к бедному моему другу, и если позволил себе сделать какое-нибудь неприятное замечание, то мое имя - Эдуард Куттль, и я ваш покорный слуга.

- Капитан Куттль, - сказал приказчик самым учтивым тоном, - я должен просить вас сделать мне милость.

- Какую, м-р Каркер?

- Я должен просить вас об одолжении убраться отсюда вон и оставить меня в покое. Проваливайте, куда хотите с вашей безумной болтовней.

Все морщины на лице капитана побелели от изумления и наполнились страшнейшим негодованием. Даже красный экватор посреди его лба побледнел, подобно радуге между собирающимися облаками.

- Я был слишком снисходителен, когда вы приходили сюда первый раз, любезный мой капитан Куттль, - продолжал Каркер, улыбаясь и показывая на дверь. - Вы принадлежите к хитрой и дерзкой породе людей. Если я терпел вас, добрый мой капитан, то единственно потому, чтобы не вытолкали отсюда в зашеек вашего молодца - как бишь его зовут? но это был первый и последний раз - слышите ли? - последний. Теперь, не угодно ли вон отсюда, добрый мой друг.

Капитан буквально прирос к земле и потерял всякую способность говорить.

- Ступайте, говорю я вам, - продолжал приказчик, загибая руки под фалды фрака и раздвинув ноги на половике, - ступайте добром и не заставляйте прибегать к насильственным мерам, чтобы вас выпроводили. Если бы, добрый мой капитан, был здесь м-р Домби, вы бы принуждены были выбраться отсюда позорнейшим образом. Я только говорю вам: ступайте!

Капитан, положив свою увесистую руку на грудь, смотрел на Каркера, на стены, на потолок и опять на Каркера, как будто не совсем ясно представлял, куда и в какое общество занесла его судьба.

- Вы слишком глубоки, добрый мой капитан Куттль, но померять вас, я думаю, все-таки можно хоть из удовольствия полюбоваться, что кроется на дне вашего глубокомыслия. Я таки, с вашего позволения, немножко поизмерял и вас, добрый мой капитаи, и вашего отсутствующего приятеля. Что вы с ним поделывали, а?

Опять капитан положил свою руку на грудь и, вздохнув из глубины души, едва мог проговорить шепотом: "держись крепче!"

- Вы куете бесстыдные заговоры, собираетесь на плутовские совещания, назначаете бессовестные rendez-vous и принимаете в своем вертепе простодушных девушек, так ли капитан Куттль? Да после этого надобно быть просто с медным лбом, чтобы осмелиться придти сюда! Ах вы заговорщики! прятальщики! беглецы! бездомники! Ступайте вон, еще раз вам говорю, или вас вытолкают за шиворот!

- Дружище, - начал капитан, задыхаясь и дрожащим голосом, - обо многом я хотел бы с тобой переговорить, но в эту минуту язык мой остается на привязи. Мой молодой друг, Вальтер, потонул для меия только прошлою ночью, и я, как видишь, стою на экваторе. Но ты и я еще живы, любезный мой благодетель, и авось корабли наши столкнутся когда-нибудь борт о борт.

- Не советую тебе этого желать, любезный мой друг, - отвечал Каркер с тою же саркастическою откровенностью, - наши встречи для тебя не обойдутся даром, будь в этом уверен. Человек я не слишком нравственный; но пока я жив, и пока есть y меня уши и глаза, я никому в свете не позволю издеваться над домом или шутить над кем-нибудь из его членов. Помни это хорошенько, любезный друг, и марш-марш на лево кругом.

Оглянувшись еще раз вокруг себя, капитан медленно вышел из дверей, оставив м-ра Каркера перед камином в самом веселом и счастливом расположении духа, как будто душа его была столь же чиста, как его блестящее голландское белье.

Проходя через контору, капитан инстинктивно взглянул на место, где сиживал бедный Вальтер; там теперь был другой молодой человек с прекрасным свежим лицом, точь-в-точь как y Вальтера, когда они в маленькой гостиной откупоривали предпоследнюю бутылку знаменитой старой мадеры. Сцепление идей, пробужденных таким образом, значительно облегчило душу капитана. Мало-по-малу сильный гнев начал потухать, и слезы ручьями полились из его глаз.

Возвратившись к деревянному мичману, капитан уселся в углу темного магазина, и его негодование, при всей напряженности, совершенно уступило место душевной тоске. Всякая вражда должна была умолкнуть перед торжественным лицом смерти, и никакие плуты в свете не могли устоять перед священной памятью отшедшего друга.

Единственная вещь, которая, независимо от погибели Вальтера, представлялась уму капитана с некоторою ясностью, была та, что вместе с Вальтером погибли для него все связи в этом мире. Он упрекал себя, и довольно сильно, за содействие невинному обману Вальтера, но в то же время, вспоминая о м-ре Каркере, извинял себя тем, что приведен был в заблуждение таким плутом, который мог опутать самого сатану. М-р Домби, тоже как его приказчик, был, очевидно, человеком недосягаемым и недоступным в человеческих отношениях. О встрече с Флоренсой теперь, конечно, нельзя было и думать, и баллада о любовных похождениях Пегги должна быть предана вечному забвению. Думая о всех этих вещах и совершенно забывая о собственной обиде, капитан Куттль пристально и тоскливо смотрел на мебель темной комнаты, как будто видел в ней корабельные обломки, в беспорядке разбросанные перед его глазами.

При всем том, кипитан не забыл своего последнего земного долга в отношении к бедному Вальтеру. Подбодрив себя и разбудив Роба, который в самом деле чуть не уснул при этих искусственных сумерках, капитан запер на ключ двери магазина и, отправившись вместе с ним на толкучий рынок, купил две пары траурного платья - одну, необычайно узкую, для Точильщика, другую, необычайно широкую, для собственной особы. Он промыслил также для Робина оригинальную шляпу, равно замечательную как по симметрии, так и по счастливому сочетанию в ней матроса с угольным мастером. Все это им продал один честнейший негоциант, который сам не мог надивиться, каким образом платье пришлось им впору, и заметил относительно фасона, что изящнее ничего не могли выдумать все художники города Лондона, соединенные вместе. На этом основании капитан и Точильщик тотчас же облеклись в свои новые костюмы и представили глазам изумленных наблюдателей чудную картину, достойную гениальнейшей кисти.

В этой измененной форме капитан имел честь принимать y себя перед обедом м-ра Тутса.

- Я теперь на экваторе, молодой человек, и могу только иодтвердить вчерашния новости! Скажите молодой женщине, чтобы она осторожно сообщила об этом молодой леди, и скажите еще, чтобы оне обе не думали больше о капитане Куттле, хотя сам я буду думать о них, когда ураганы омрачат горизонт и волны разъярятся на бурном море... приищите это место y доктора Уатса и положите закладку (Doctor Watts - известный сочинитель молитв и гимнов; но капитан Куттль здесь, как и везде, делает неверную цитату, выхватив несколько слов из матросской песни и приписав их Уатсу. Примеч. перев.).

Разсмотрение дружеских проектов м-ра Тутса капитан отложил до удобнейшего времени и поспешил) проститься с этим джентльменом. Дух капитана Куттля расстроился до такой степени, что он почти решился в этот день не принимать предосторожностей против вторжения м-с Мак Стингер и беспечно оставить себя на произвол слепого рока, не помышляя о том, что может случиться. К вечеру, однако, ему заметно сделалось лучше, и он разговорился с Робином о Вальтере, причем весьма лестно и благосклонно отозвался об усердии и верности самого Робина. Точильщик не краснеё слушал все эти похвалы и, вытаращив глаза на своего хозяина, притворился растроганным до слез от глубокого сочувствия. В то же время он старался удержать в своей голове с наивозможною точностью все слова и жесты капитана, чтобы при первом случае представить подробный рапорт м-ру Каркеру. Шпион!

Как скоро Точильщик заснул крепким сном под своим прилавком, капитан зажег восковую свечу, надел очки - при вступлении в магазин инструментального мастера он считал непременною обязанностью надевать очки, хотя y него зрение было ястребиное - и открыл молитвенник на статье: "Панихида". Долго и усердно читал капитан, останавливаясь по временам, чтобы отереть глаза, с благоговением поручая душу своего друга Господу Богу. Вечная тебе память, Вальтер Гэй!

Глава XXXIII.

Контрасты.

Взглянем теперь на два дома, не близкие один от другого, однако, и не так отдаленные, чтобы сообщение между ними могло казаться затруднительным в этом огромном городе, Лондоне.

Первый стоит в зеленом и лесистом предместьи близ Норвуда. Это - не чертог. Но без малейшей претензии на огромность, домик расположен прекрасно и обстроен со вкусом. Уютная терраса, покрытая дерном, цветник, группы дерев, из которых выделяются прелестные формы ивы и ясеня, оранжерея, сельская веранда с пахучими растениями, обвившимися вокруг столбиков, простая наружность дома, хорошо расположенные пристройки, - все это в миниатюрных размерах, приспособленных к деревенскому хозяйству, но во всем изобилие изящества и комфорта, которого до стало бы и на дворец. Это сказано не без основания. При входе в домик вас поражают изысканность и роскошь, и вы удивляетесь богатейшему колориту, с которым встречается ваш глаз на каждом шагу. Мебель превосходно приспособлена к устройству и объему маленьких комнат; затейливые стекляные двери и окна пропускают свету ни больше ни меньше, как сколько нужно для освещения предметов на полу и на стенах. Здесь - небольшая коллекция эстампов и картин; там - в красивых углублениях отборные книги, a тут - фантастические шахматы, игральные кости, триктрак, карты, биллиарды.

И между тем, среди этого комфорта вы как-то недовольны общим впечатлением домика с его фантастической обстановкой. Отчего же это? Неужели ковры и подушки уже черезчур мягки и безшумны, так-что кто садится в них, садится как-будто украдкой. Неужели эстампы и картины не напоминают вам великих мыслей или подвигов и представляют только сладострастные формы, затейливые фигуры, и больше ничего? Неужели книги в золотых обрезах принадлежат по своим заглавиям к одной и той же категории с эстампами и картинами? Неужели полнота и общее довольство опровергаются здесь и там аффектациею скромности и унижения, столько же фальшивого, как лицо слишком верного портрета, висящего на стене, или его оригинала, который под ним завтракает в своих спокойных креслах? Неужели, наконец, хозяин домика, отделяя чрез ежедневное дыханье частицу самого себя, мало-по-малу сообщил всем этим предметам неопределенное выражение собственной личности?

Итак, м-р Каркер, главный приказчик, кушает свой завтрак. Красивый попугай в блестящей клетке на столе рвется, клюет проволоку и, гуляя под куполом вверх ногами, трясет свой домик и кричит; но м-р Каркер, не обращая внимания на птицу, пристально и с улыбкой вглядывается в картину на противоположной стене.

- Необыкновенное случайное сходство! - восклицает м-р Каркер.

Чтоже это такое? Юнона? или просто какая-нибудь нимфа известного сорта? Это фигура женщины, красавицы необыкновенной. Она немного отворотилась, но лицо её обращено на зрителя, и она бросает на него надменный взгляд.

Удивительно похожа на Эдифь!

М-р Каркер улыбается и, продолжая смотреть на картину, делает жест... угрозы? нет, однако, похожий на угрозу. Или этим выражалось сознание собственного торжества? нет, однако, почти так. Или он имел дерзость послать воздушный поцелуй? нет, a пожалуй, что и так. Сделав этоть многозначительный жест, м-р Каркер продолжает завтрак и смотрит на заморскую пленную птицу, которая теперь барахтается в вызолоченной клетке около обруча, очень похожаго на обручальное кольцо, и без устали махает крыльями для удовольствия своего хозяина.

Другой дом находится на противоположной стороне Лондона подле большой Северной дороги, некогда деятельной и шумной, теперь заброшенной, пустой, и по которой тянутся только пешеходы за насущным куском хлеба. Домик - бедный, тесный, скудно меблированный, но чистый и опрятный, даже с претензиями на некоторый комфорт, обнаружившийся в цветах на окнах и разведенных в небольшом палисаднике. Окружающая перспектива не имеет определенного характера и значения. Лежит скромный домик не то, чтобы за городом, но и не то, чтобы в городе. Как могучий богатырь, собравшийся в отдаленный путь, гигантский город перешагнул через это место и потащил вперед свои кирпичные и глиняные ноги, но промежуточное пространство между этими ногами все еще остается бледным предместьем, и здесь-то, между высокими трубами, изрыгающими день и ночь густые клубы дыму, уединенно расположен этот второй домик фасадом на поляну, где растут крапива и полынь, и куда в эту минуту в сотый раз ненароком забрел птичий охотник, который дает себе клятву никогда больше не заглядывать в это дикое захолустье.

Живет здесь особа, оставившая первый дом из преданности к несчастному брату. Там была она единственным ангелом, сообщавшим жизнь и движение роскошной вилле, и хотя м-р Каркер перестал ее любить после того, что он назвал её неблагодарностью, хотя, в свою очередь, он оставил ее совершенно, однако же, воспоминание о ней еще не умерло даже в его сердце и не изгладилось в его доме; её цветник поддерживается в прежнемь виде, как-будто вчера только оставленный заботливой хозяйкой, хотя м-р Каркер не заглядывает в него никогда.

Много с той поры изменилась Герриэт Каркер, но не время набросило на её красоту тень печали, беспокойства и ежедневной борьбы с бедственным бытием. При всем том Герриэт Каркер еще красавица, кроткая, спокойная, одинокая, удаленная от всех, для кого должны были расцветать её девственные прелести.

Да, никто не знает Гарриэт Каркер. Никто не обращает внимания на девушку в её бедном платье домашнего изделия и увядающую со дня на день. И живет она в забвении, в совершенном удалении от света, отдавшись скромным и скучным домашним добродетелям, не имеющим ничего общего с принятыми понятиями о высоких подвигах героизма и самогюжертвования...

Герриэт Каркер облокотилась на плечо мужчины, еще молодого, но поседевшего и с грустной физиономией, исковерканной продолжительными страданиями. Это её несчастный брат, которого она, и одна только она, ведет с беспримерным самоотвержением по бесплодной дороге жизни, разделяя его позор и все лишения, сопряженные с его ужасною судьбою.

- Еще рано, Джон, - сказала Герриэт, - зачем ты идешь так рано?

- Не раньше и не позже как всегда, милая Герриэт. Будь y меня лишних несколько минут, я бы желал пройти мимо дома, где простился с ним в последний раз.

- Как жаль, что я не знала и не видела его!

- Это к лучшему, друг мой, если вспомнить его участь.

- Но я не могла бы теперь больше плакать, если бы и знала его лично. Твоя печаль вместе и моя печаль. Но если бы я знала его так же, как и ты, мое общество, конечно, было бы теперь отраднее для тебя.

- Есть ли на свете радости или печали, которых ты не разделяешь со мной, милая сестра?

- Надеюсь, ты уверен, что нет.

- Как же думать после этого, что твое общество, в том или другом случае, будет для меня отрадней, нежели оно есть и будет всегда? Я чувствую, Гарриэт, ты знала моего друга и одобряла все мои отношения к нему.

Герриэт тихонько отняла руку, покоющуюся на плече брата, и, после некоторого колебания, отвечала:

- Не совсем, Джон, не совсем.

- Ты думаешь, я не сделал бы ему никакого вреда, если бы позволил себе сбдизиться с ним теснее?

- Да, я так думаю.

- Умышленно, конечно, видит Бог, я бы не повредил; но во всяком случае недолжно было компрометировать его репутацию подобным знакомством. Согласишься ли ты, моя милая, или не согласишься...

- Не соглашусь, не соглашусь.

- Но мне даже теперь отрадно думать, что я всегда отстранял от себя пылкого юношу.

Затем Джон Каркер, оставляя меланхолический тон, улыбнулся сестре и сказал:

- Прощай, Герриэт!

- Прощай, милый Джон! Вечером, в известный час и в известном месте, я, по обыкновению, выйду к тебе навстречу, когда ты будешь возвращаться домой. Прощай.

И она подставила ему свое лицо для поцелуя. В этом лице был его дом, его жизнь, его вселенная, и между тем в нем же заключалась часть его наказания и печали. В легком, едва заметном облаке, которое его покрывало, равно как в постоянстве и в том, что она принесла ему в жертву свои радости, наслаждения, надежды, всю будущность, он видел горькие, но всегда спелые и свежие плоды своего старого преступления.

Герриэт стояла y дверей и, сложив руки на груди, смотрела, как её брат пробирается по неровной полосе зелени перед их домом, где еще так недавно был прекрасный зеленый луг, a теперь расстилался безобразный пустырь, загроможденный мусором, кирпичами и досками, из-за которых начинали проглядывать низкие хижины, разбросанные неискусною рукою. Два-три раза Джон Каркер оглядывался назад и встречал на лице сестры лучезарную улыбку, падавшую живительным лучом на его истерзанное сердце. Когда, наконец, он повернул за угол и скрылся из виду, долго сдерживаемые слезы градом полились из глаз его сестры.

Но недолго Герриэт Каркер могла предаваться своей печали. Человек в нищете не имеет права думать о своем несчастьи, и ежедневные мелкие хлопоты о средствах к существованию заставляют его забыть, что есть в нем ум, жаждущий благородной деятельности, и сердце, способное проникаться высокими чувствованиями. Убрав комнату и вычистив мебель, Герриэт с беспокойным лицом сосчитала скудный запас серебряной монеты и побрела на рынок покупать припасы для сегодняшнего обеда. Дорогой она размышляла, сколько ей можно этим утром съэкономить пенсов и полупенсов для черного дня. Так тянулась жизнь бедной женщины, скучная, грязная, однообразная. Не было перед ней подобострастной толпы лакеев и служанок, перед которыми тысячи других женщин имеют случай каждый день выставлять на показ возвышенное геройство своей души.

Между тем, как она выходила со двора, и в доме не оставалось живой души, к дому подошел какой-то джентльмен, уже не молодой, но здоровый и цветущий, с приятной физиономией и добродушным взглядом. Брови его были еще черны, как уголь, в густых волосах на голове пробивалась проседь, сообщавшая честным глазам и широкому открытому лбу самый почтенный вид.

Он стукнул в дверь один раз и, не получив ответа, уселся на скамейке перед воротами. По искусному движению его пальцев, выбивавших правильный такт на деревянной доске, можно было заключить о привычках музыканта, a no необыкновенному удовольствию, которое он чувствовал от протяжного напевания арии, очевидно, новой, и которую он сам сочинял в эту минуту, можно было догадываться, что это музыкант ученый, композитор.

Ария шла вперед и вперед, мелодия округлялась больше и больше, и композитор, казалось, глубже и глубже погружался в поэтический восторг, как вдруг появилась Герриэт Каркер, воротившаеся с рынка. С её приближением джентльмен встал и скинул шляпу.

- Вы опять здесь, сэр! - сказала Герриэт робким тоном.

- Я принял смелость просить вас уделить для меня минут пять вашего досуга, не более.

После минутного колебания Герриэт отворила дверь и попросила гостя войти. Джентльмен взял стул и, усевшись против хозяйки, начал разговор таким голосом, который вполне согласовался с его почтенной физиономией и невольно вызывал на откровенность.

- Мисс Герриэт, - сказал он, - я отнюдь не могу думать, чтобы вы были горды; этого нет и быть не может. Прошлый раз вы старались меня уверить, что гордость - ваше врожденное свойство; но извините, я смотрел на ваше лицо, и оно как нельзя больше противоречило вашим словам. Опять я смотрю на это лицо, - здесь он взял её руку, - и опять совершенно убеждаюсь в таком же противоречии.

Герриэт пришла в замешательство и не могла дать никакого ответа.

- Лицо ваше, - продолжал джентльмен, - зеркало истины, благородства и великодушия. Извините, если я больше полагаюсь на это зеркало, чем на ваши слова.

В способе произнесения этих слов не было ничего, похожаго на обыкновенные комплименты. Джентльмен говорил так ясно, так искренно и непринужденно, что Герриэт невольным движением склонила голову, как-будто вместе благодарила его и признавала искренность его слов.

- Разница в наших летах, - продолжал джентльмен, - и простая цель моего визита, к счастью, уполномачивают меня прямо и открыто высказать вам свою мысль. Вот почему вы меня видите здесь в другой раз.

- Одно простое выполнение обязанности, сэр, может и должно казаться гордостью с моей стороны, возразила Герриэт после минутного молчания. - Надеюсь, я не лгоблю ничего другого.

- Для самих себя?

- Для меня самой.

- A для вашего брата Джона? Извините, что я делаю вам этот вопрос.

- Я горжусь любовью своего брата, сэр, и всегда буду гордиться им самим, - воскликнула Герриэт, устремив открытые глаза на своего гостя и вдруг переменив свое обращение. Голос её перестал дрожать, и в чертах лица выразились необыкновенная решимость и твердость духа. - Вы, который странным образом знаете историю его жизни и повторили ее мне, когда были здесь последний раз...

- Повторил единственно для того, чтобы приобрести ваше дрверие, - перебил джентльмен. - Не думайте, ради Бога...

- Я уверена, y вас было доброе намерение. Я верю вам и совершенно спокойна на этот счет.

- Благодарю вас, - сказал джентльмен, пожимая её руку. - Премного вам обязан. Вы отдаете мне справедливость, будьте в этом совершенно уверены. Вы хотели сказать, что я, который знаю историю Джона Каркера...

- Могли принять за гордую выходку, когда я сказала, что горжусь своим братом. Однако, я опять повторяю эти слова и никогда от них не отступлюсь. Вы знаете, было время, когда я не имела никакого права питать в себе подобные чувства, но это время прошло. Унижение многих лет, безропотная покорность судьбе, чистосердечное раскаяние, ужасные сожаления, страдание даже от моей любви, так как он воображает, что я многим для него пожертвовала... ах, сэрь, если вы имеете где-нибудь и над кем-нибудь какую-нибудь власть, заклинаю вас, не подвергайте никого и ни за какое преступление такому наказанию, которое не могло бы быть отменено. Тот, кто создал человеческое сердце, силен всегда произвести в нем чудесные изменения.

- Ваш брат совершенно другой человек, я не сомневаюсь в этом.

- Он был уже другим человеком и тогда, когда над ним разразился смертельный удар, - сказала Герриэт. - Теперь он опять совершенно изменился, и не осталось ни малейших следов его прежней жизни, будьте в этом уверены.

- Но мы идем, - говорил джентльмен, потирая свой лоб и барабаня по столу, как-будто рассуждал с самим собою, - мы идем по прибыльной дороге жизни, не оглядываясь назад, и нет нам времени обращать внимание на эти перемены. Мы заняты, суетимся, хлопочем изо всех сил, и не хватает y нас духу углубиться в эту метафизику, недоступную для школ и коллегий. Словом сказать, мы... мы - деловые люди, - заключил джентльмен, подходя к окну и опять усаживаясь на стул в тревожном состоянии духа.

- Я уверен, - продолжал джентльмен, потирая свой лоб и опять барабаня по столу, - я имею слишком основательные причины быть уверенным, что при однообразной, мертвенной жизни можно помириться со всем на свете. Можно, например, ничего не видеть, ничего не слышать, ничего не знать. Это факт. И пойдет жизнь, как заведенные часы с неизменным взглядом на вещи, дурно ли, хорошо ли, но пойдет, и мы равно привыкаем и к добру, и к злу. Все зависит от привычки, и только от привычки: это я готов повторить перед судом совести, когда буду лежать на смертном одре. От привычки, скажу, я был глух, нем, слепь для миллиона вещей, и от привычки, наконец, я лежал в параличе для всякого доброго дела. "Ты был очень занят, господин, как бишь тебя?" - скажет совесть, - "ступай-ка отдыхать на тот свет".

Джентльмен встал, подошел к окну, пробарабанил какой-то мотив и начал ходить по комнате взад и вперед. Вся фигура его выражала неописуемое волнение. Наконец, он опять взял стул и уселся против хозяйки.

- Мисс Герриэт, вы должны позволить мне быть вашим слугой! Взгляните на меня! Вид мой должен показывать честного человека: я это чувствую. Так ли?

- Да, - отвечала девушка улыбаясь.

- Верю каждому вашему слову. Никогда не прощу себе, что я мог узнать вас хорошо лет двенадцать назад, и не узнал, хотя видел вас несколько раз! Привычка, всегда привычка! Я даже не знаю, как теперь очутился здесь. Но если уже я решился на такую отвагу, вы позволите мне что-нибудь сделать; прошу вас об этом с глубоким моим уважением и преданностью, так как теперь, при взгляде на вас, я проникнут в высокой степени этими чувствами. Позвольте мне что-нибудь сделать!

- Мы довольны, сэр.

- Не совсем, далеко не совсем, я убежден в этом. Некоторые незначительные удобства могут облегчить вашу и его жизнь. Да, мисс, и его жизнь, - повторил джентльмен, воображая, что произвел на нее некоторое впечатление, - я привык думать, что для него все покончено, что ему нечего ждать впереди, и что о нем, стало быть, нечего заботиться. Теперь я переменил мнение. Позвольте мне сделать что-нибудь для него. Вы также должны, в свою очередь, беречь ваше здоровье, по крайней мере, для него, a между тем силы ваши ослабевают.

- Кто бы вы ни были, сэр, - отвечала Герриэт, обратив глаза на его лицо, - я чувствую в отношении к вам глубокую благодарность. Я убеждена, только одна доброта сердца заставляет вас принимать участие в нашем положении. Но мы ведем эту жизнь целые годы; в моем брате совершился нравственный переворот сам собою, без всякого постороннего действия. Теперь, когда вдруг под посторонним влиянием изменится наша жизнь, не уменьшит ли это иекоторым образом в его глазах сознание в себе той нравственной энергии, которая делает его столько достойным любви и уважения? Во всяком случае, я благодарю вас, сэр, и благодарю больше слезами, чем делами.

Разстроганный джентльмен поднес её руку к своим устам, как нежный отец, который ласкает и благодарит послушное дитя.

- Если со временем придет пора, - сказала Герриэт, - когда он отчасти возвратит потерянное положение...

- Возвратит! как он может на это рассчитывать? Возвращение зависит от руки, вооруженной против него на жизнь и смерть. Я, конечно, нисколько не ошибаюсь, когда думаю, что брат питает к нему непримиримую ненависть именно за то, что лишился через него ангела, который служил украшением его жизни.

- Сэр, вы коснулись предмета, о котором никогда не говорим даже мы, - сказала Герриэт.

- Извините, мне следовало бы догадаться. Прошу вас забыть неосторожные слова. Теперь, возвращаясь опять к цели своего визита, я осмеливаюсь просить y вас двух милостей.

- Каких же?

- Во-первых, как скоро вы решитесь на перемену в вашем положении, позвольте мне быть тогда вашей правой рукой. Я очень хорошо знаю, посторонний человек не имеет права на такое снисхождение, но будьте уверены, я не совсем для вас посторонний. Тогда вам известно будет и мое имя, которое теперь бесполезно было бы знать, впрочем, предваряю, оно не имеет большого веса.

- Круг наших друзей, - отвечала Герриэт с кроткой улыбкой, - далеко не так велик, чтобы рассчитывать на знаменитость при выборе знакомых. Принимаю ваше предложение.

- Во-вторых, вы обещайте мне по временам, то есть, утром каждый понедельник, ровно в девять часов, когда я, отправляясь по делам, обыкновенно прохожу мимо ватего дома - привычка! что прикажете делать? я мученик привычки, - говорил джентльмен в припадке странной наклонности сбивать себя с толку, - вы обещаетесь мне в это время сидеть y ворот или под окном. Брат ваш уходит в этот час, но я y вас не прошу позволения заходить к вам в дом. Я даже буду проходить мимо вас молча, не говоря ни слова. Мне только хочется вас видеть и увериться собственными глазами, что вы здоровы. Вам, в свою очередь, не мешает иметь в виду, что y вас есть друг, старый, седой друг, на которого вы вполне можете положиться.

- Теперь мне остается напомнить, - продолжал джентльмен, вставая с места, - что мой визит будет тайной для вашего брата; он отнюдь не должен знать, что есть на свете человек, которому известна история его жизни. Я, однако, рад, что знаю ее, так как она совсем выходит из круга обыкновенных вещей.

С этими словами джентльмен, выходя из дверей, начал, не надевая шляпы, раскланиваться с тем счастливым соединением непринужденной вежливости и непритворного участия, которое могло быть исключительно и единственно выражением благородного сердца.

Многия полузабытые мысли зароились теперь в душе Герриэт Каркер после этого визита. Уже давно ни один гость не переступал через этот порог; давно не раздавался в её ушах музыкальный голос искренней симпатии. Долго еще она видела перед собой благородную фигуру незнакомца и, казалось, внимательно прислушивалась к его словам. Он затронул самую чувствительную струну её сердца и со всею силою пробудил в её душе то роковое событие, которое изменило всю её жизнь.

Герриэт Каркер принялась за работу и старалась высвободиться из-под бремени тяжелых впечатлений, но работа сама собою вывалилась из рук, и мысли её унеслись далеко за пределы повседневных занятий. Мечтая и работая она не замечала, как проходило время и погода изменялась. Горизонт, сначала тихий и ясный, постепенно покрылся облаками; ветер уныло зажужжал в окна, крупные капли дождя забарабанили по кровле, и густой туман, налегший на город, совершенно скрыл его из виду.

В такую погоду она часто с грустью и сожалением смотрела на несчастных тружеников, которые тащились в Лондон по большой дороге, усталые, печальные, как будто предчувствовавшие, что нищета их погрузится в огромном городе, как капля в океане или песчинка на морском берегу. День за днем волочились жалкие скитальцы для насущной корки хлеба, в ведро и ненастье, в зной и стужу, обливаемые потом, продуваемые насквозь холодным ветром. И никогда не возвращались они назад, поглощенные в этом бездонном омуте человеческих сует и треволнений житейского моря, пошлые жертвы госпиталей, кладбища, острога, желтого дома, лихорадки, горячки, тифа, разврата и - смерти!

Пронзительный ветер завывал и бесновался на заброшенном пустыре, с отчаянною яростью; со всех сторон налегли густые тучи, и ночь среди белаго дня воцарилась на мрачном горизонте. Перед окном Герриэт Каркер обрисовалась одна из этих несчастных фигур с позорным клеймом отвратительной нищеты.

Женщина. Одинокая женщина лет тридцати, высокая, правильно сложенная, прекрасная, в нищенских лохмотьях. Пыль, мел, глина, известь, щебень, - все принадлежности загородной дороги, клочками висели на её сером капоте, промоченном до последней нитки. Ни шляпки, ни чепчика на голове, и ничто не защищало её густых черных волос, кроме грязной косынки, которой изорванные концы вместе с волосами заслоняли её широкие черные глаза, окончательно ослепленные ветром. Часто она останавливалась среди дороги и старалась через густой туман разглядеть окружающие предметы.

В одну из таких минут ее заметила Герриэт Каркер; когда её руки опустились на лоб, загоревший от солнца, расчистили на лице громоздившиеся пряди растрепанных волос и клочки изорванной косынки, во всей ей фигуре, дикой и прекрасной, ярко обозначались следы позорного равнодушие и к погоде, и ко всем окружающим предметам Эта ужасная беспечность, в связи с нищетой и диким отчаянием, глубоко растрогала сердце женщины, которая ее наблюдала. Она подумала обо всем, что было унижено и развращено вне и внутри ея: о скромных прелестях души, задавленных и окаменелых, подобно прелестям прекрасного тела, о многих дарах природы, развеянных ветром, как эти растрепанные волосы.

Размышляя об этой прекрасной развалине среди бури и проливного дождя, Герриэт не отворотилась от неё с негодованием, как это на её месте сделали бы тысячи знатных женшин, но пожалела о ней от всего сердца.

Между тем её падшая сестра пробиралась вперед, бросая дикий и туманный взгляд на отдаленный город, закрытый туманом. Походка её была тверда и смела, при всем том усталость измучила ее ужасно, и после минутной нерешительности она уселась на кучу кирпичей. Неумолимый дождь продолжал колотить ее спереди и сзади, но она об этом не заботилась.

Она была теперь насупротив Каркерова дома. Подняв голову, за минуту покрытую обеими руками, она встретилась с глазами Герриэт.

В то же мгновение Герриэт выбежала к воротам и махнула ей рукой.

Странница подошла.

- Зачем вы стоите на дожде? - ласково спросила Гарриет.

- Затем, что мне некуда деваться.

- Но жилые места от вас недалеко. Не угодно ли войти сюда? - Герриэт указала на дверь, - вы найдете радушный прием.

Странница вошла. Ея взор не обнаружил никакой благодарности, и, казалось, дикое сомнение было её единственным чувством. Не говоря ни слова, она села на стул и поспешила сбросить с ноги изорванный башмак, откуда посыпались мусор и щебень. Нога была изранена и в крови.

Герриэт Каркер испустила пронзительный крик. Странница посмотрела на нее с презрительной и недоверчивой улыбкой.

- Израненная нога - эгэ! Какая тут беда? и что вам за дело до израненной ноги y такой женщины, как я?

- Потрудитесь омыть и перевязать вашу ногу, - сказала Герриэт ласковым тоном. - Позвольте подать вам воды и полотенце.

Женщина судорожно схватила её руку и, закрыв ею свои глаза, принялась рыдать, - не как женщина, но как суровый мужчина, застигнутый врасплох в своей необыкновенной слабости. Ея грудь подымалась высоко, глаза горели лихорадочным блеском, и все обличало сильнейшее волнение.

Больше из благодарности, чем по чувству самосохранения, странница обмыла и перевязала израненную ногу. Потом Герриэт предложила ей остаток своего умеренного завтрака и посоветовала перед отправлением в дальнейший путь обогреться и осушить перед камином измоченное платье. Опять больше из благодарности, чем из некоторой заботливости о себе самой, странница уселась перед камином и, не снимая с головы изорванной тряпки, нагревала ее ладонью своей руки. Вдруг, оторвав глаза от камина, она обратилась к радушной хозяйке.

- Бьюсь об заклад, вы думаете теперь, что я была когда-то красавицей не последней. Взгляните на меня.

С каким-то диким неистовством она взъерошила обеими руками свои волосы и потом забросила их назад, как будто в руках её были страшные змеи.

- Вы чужая в этом месте? - спросила Гер риэт.

- Чужая! - отвечала она, приостанавливаясь на каждой фразе и заглядывая в огонь. - Да, чужая, лет десять или двенадцать... Календарей не водится там, где я была. Лет десять или двенадцать... Много утекло воды с той поры. Я совсем не узнаю этой страны.

- Вы были далеко?

- Очень далеко. За морями. Целые месяцы езды сухопутной и морской. Я была там, куда отвозят арестантов, - прибавила она, обратив широкие глаза на свою собеседницу. - Я сама была арестанткой.

- Бог, конечно, простил вас!

- До Бога высоко, a люди близко, да не прощают! - вскричала она, кивая головой на огонь. - Если бы на земле было больше снисхождения, авось и на небе... да что тут болтать об этом!

Это было произнесено тоном подавленной злобы; но когда она встретилась с кротким и любящим взором Герриэт, лицо её утратило суровое выражение.

- Кажется, мы с вами одних лет? - продолжала она, переменяя разговор. - Я, может, постарше годом или двумя. Подумайте об этом.

Она вздохнула, повесила голову и опустила руки с отчаянным видом погибшего человека.

- Все можно загладить, и раскаиваться никогда не поздно, - сказала Герриэт. - Вы, конечно, раскаялись и...

- Нет. Я не из таких. Я не могу и не хочу. И зачем? Толкуют мне об исправлении, о покаянии; a кто, позвольте узнать, раскаялся в обидах, которые мне сделаны?

Она встала, повязала голову платком и поворотила к дверям.

- Куда вы идете?

- Туда, в Лондон.

- В какой-нибудь дом?

- У меня есть мать. Думаю, что есть, а, может, и нет. Она мне столько же мать, сколько её берлога жилой дом, - заключила бродяга с диким смехом.

- Возьмите вот это, - сказала Герриэт, подавая серебряную монету. - Это безделица, но ее достанет вам на один день.

- Вы замужем? - спросила бродяга, принимая монету.

- Нет. Я живу с братом. У нас нет лишних денег, иначе бы я предложила вам больше.

- Вы позволите мне поцеловать вас?

Вместо ответа Герриэт Каркер подставила щеку. Еще раз путница схватила её руку и прикрыла ею заплаканные глаза.

Через минуту она исчезла.

Исчезла в мрачную ночь, в проливной дождь, при завывании сильного ветра. В городе мерцали огни, и туда, через бесплодный пустырь, направила свои стопы странная женщина, готовая погрязнуть в этом бездонном омуте страстей и разврата.

Глава XXXIV.

Еще мать и дочь.

В грязной и мрачной лачуге сидит грязная и мрачная старуха. Она прислушивается к завывапию ветра, к дождевым каплям и, корчась в три погибели, разгребает жалкий огонь в жалком камине. Как скоро дождевая капля, пробиваясь через дырявую кровлю, падает и шипит на потухающем угле, старуха вздрагивает, вздергивает голову и потом опять опускает ее ниже и ниже вплоть до пожелтевшего костлявого остова груди.

Нет в избушке ни одной свечи, и только догоревшее полено из камина проливает тусклый свет на окружающие предметы. Кучи лохмотьев, кучи костей, жалкая постель, два, три изуродованных табурета, две-три хромые скамейки, черные стены, черный потолок, - вот все, на что выглядывал догоравший огонь, похожий на глаз дикого полууснувшего зверя. Съежившись перед огнем грязного, разваливающагося камина, старуха сидела молча, протянув грязные ноги на грязный половик и пялила тусклые буркулы, как ведьма, готовая через минуту, через две, выскочить в трубу на шабаш чертей, из которых один уже выставлялся в половину на стене, в половину на потолке, выделывая страшные гримасы и дожидаясь, по-видимому, чтобы открыть сатанинскую вечеринку адским вальсом вельзевулова изобретения.

Но это был не чорт. В его подобии обрисовывалась только гигантская тень гадкой ведьмы, чавкающей с неутомимою деятельностью. Если бы Флоренса каким-нибудь случаем очутилась в этой берлоге и взглянула на оригинал чудовищной тени, она мигом и без всякого затруднения угадала бы в нем фигуру доброй бабушки Браун, несмотря на то, что её детское воспоминание об ужасной старухе было, может быть, столь же преувеличенным представлением истины, как и отражение тени на стене и потолке. Но Флоренса не приходила, не заглядывала, и м-с Браун, не угаданная никем, спокойно заседала подле дымившейся головешки.

Дождевые капли полились сильнее, но уже не в печь. Старуха быстро подняла голову и начала прислушиваться. Чья-то рука ухватилась за дверь, и в комнате послышались шаги.

- Кто там? - спросила старуха, озираясь через плечо.

- Добрый человек с добрыми вестями.

- С добрыми вестями? Откуда?

- Из чужих краев.

- Из-за моря? - крикнула старуха, вставая с места.

- Да, из-за моря.

Старуха поспешно подгребла уголья и подошла к вошедшей фигуре, которая между тем затворила дверь и остановилась среди комнаты. Быстро опустив руку на её промокший капот и поворотив ее к огню, чтобы разглядеть, старуха испустила жалобный вой, обличавший её обманутую надежду.

- Что с тобою? - спросила фигура.

- У! У! - вопила ведьма, закинув голову назад.

- Да что с тобою?

- Ох! ох! нет моей девки, - завизжала м-с Браун, вздергивая плечами и закинув руки на затылок, - где моя Алиса? где моя красная дочка? Они задушили ее!

- Не задушили, если твое имя - Марвуд.

- Видала ли ты мою девку, а? Видала ли ты мою красотку, ась? Нет ли от неё грамотки?

- Она сказала, что ты не умеешь читать.

- И то правда, не умею. Да, не умею, дьявол меня побери, - визжала старуха, ломая себе руки.

- Что ты не зажжешь свечи? - спросила фигура, осматриваясь вокруг комнаты.

Старуха зачавкала, замямлила, замотала головой, вынула из шкапа сальный огарок, всунула дрожащею рукою в печь, затеплила кое-как и поставила на стол. Грязная светильня горела сперва тускло, так как сало заливало фитиль, и прежде, чем слепоглазая бабушка могла различить что-нибудь с некоторою ясностью, фигура села на скамейку, сложила руки на груди, опустила глаза в землю и, сорвав с головы грязную косынку, положила ее на стол подле себя. Несколько минут продолжалось молчание с обеих сторон.

- Стало быть, моя красотка велела тебе сказать что-нибудь на словах? Что же ты не говоришь? Ну, что она сказала?

- Взгляни, - отвечала фигура.

Повторив это слово с испуганным видом, старуха посмотрела на собеседницу, на стены, на потолок и опять на собеседницу.

Алиса сказала: взгляни еще, матушка!

Старуха опять оглянулась вокруг комнаты с величайшим вниманием и вдруг, выпучив глаза на загадочную незнакомку, испустила пронзительный крик и бросилась к ней на шею.

- Ты ли это, моя девка, моя Алиса? Дочка моя, красотка моя! Живехонька! здоровехонька! опять воротилась к своей матери!

И, повиснув на груди этой женщины, старуха перекачивалась из стороны в сторону, не замечая, что ласки её принимаются холодно и неохотно!

- Девка моя! Алисушка! красотка моя! куколка ненаглядная! опять ты здесь, в родном гнезде!

Бросившись на пол, она положила голову на колени своей дочери, обвив её стан костлявыми руками, и опять начала перекачиваться из стороны в сторону с неистовым обнаружением всех жизненных сил, какие в ней оставались.

- Да, матушка, - отвечала Алиса, поцеловав мать и стараясь, однако же, высвободиться из её объятий, - я здесь, наконец, в родном гнезде. Пусти меня, матушка, пусти. Вставай и садись на стул. Что за нежности? Отойди, говорю тебе.

- Она воротилась еще суровей, чем ушла! - закричала мать, выпучив глаза на её лицо и продолжая держаться за её колени, - она не заботится обо мне! Столько лет я сиротела и вела каторжную жизнь, a она и смотреть не хочет.

- Что ты хочешь сказать, матушка? - возразила Алиса, отодвигая ноги, чтобы удалить привязчивую старуху, - сиротела не одна ты, и каторга была не для тебя одной. Вставай и садись на стул.

Старуха встала, всплеснула руками, завизжала и остановилась с выпученными глазами в нескольких шагах от дочери. Потом, взяв свечу, она обошла ее кругом, осматривая с ног до головы с болезненными стонами и дикими телодвижениями. Затем она села на стул, захлопала руками, закачалась во все стороны и застонала еще страшнее.

Не обращая никакого внимания на горькие жалобы старухи, Алиса скинула мокрый капот, оправила платье и опять уселась на прежнем месте, скрестив руки на груди и обратив глаза на камин. Старуха продолжала бесноваться.

- Неужели ты ожидала, матушка, что я ворочусь такойже молодой, какой уехала отсюда? - начала дочь, обратив глаза на старуху, - неужели думала ты, что жизнь, какую вела я там, за тридевять земель в тридесятом царстве, могла меня разнежить и приготовить к чувствительным свиданиям? Право, слушая тебя, подумаешь, что все это так.

- Не то, не то! - вскричала мать, - она знает это.

- Что же это такое? - возразила дочь, - в сторону все эти намеки, или мне право не трудно будет убраться к чорту на кулички.

- Вот она! вот она! Ой, ой, ой! После стольких лет разлуки она грозит опять покинуть меня! Ой!

- Еще раз скажу тебе, матушка, в разлуке жила не одна ты, - продолжала Алиса, - воротилась суровее, говоришь ты? a ты чего ожидала?

- Суровее ко мне! к своей собственной матери!

- A кто, как не собственная мать причиной этой суровости? - возразила Алиса, скрестив руки и нахмурив брови, как будто решилась подавить в гр?ди всякое нежное чувство, два, три слова, матушка. Если мы теперь понимаем друг друга, нам не к чему заводить ссоры. Я уехала девченкой и воротилась женщиной. Я уехала непокорною дочерью и воротилась назад ничем не лучше; к этому ты должна быть приготовлена. Я не исполняла в ту пору своих обязанностей, надеюсь не исполнять их и теперь. Но дело вот в чем: разве ты исполняла свои обязанности по отношению ко мне?

- Я? - завопила старуха, - обязанности к своей девке? Обязанности матери к собственному детищу!

- Что? разве это дерет твои уши, матушка? - возразила дочь, обратив на нее холодное и суровое лицо, - я об этом надумалась вдоволь на чужой стороне. С младенчества и до сих пор мне продолбили уши о моих обязанностях к людям; но никому ни разу не приходило в голову заикнуться об обязанностях других людей в отношении ко мне. Это меня удивляло и удивляет.

Старуха зачавкала, замямлила, замотала головой, но, наверно, никак нельзя было узнать, какой смысл имели эти гримасы. Может, она сердилась, чувствовала угрызения совести, делала возражения, а, может, просто все это было действием старческой немощи.

- Жила была, - начала дочь с диким смехом и опустив глаза в землю с очевидным презрением и ненавистью к себе самой, - жила была маленькая девочка по имени Алиса Марвуд. Она родилась в нищете, вскормлена в нищете, выросла в нищете. Ничему ее не учили, ни к чему не приготовляли, и никто о ней не заботился.

- Никто! - завопила мать, указывая на самое себя и ударяя себя в грудь.

- Ее ругали, колотили, как собаку, морили голодом, знобили холодом, - вот и все заботы о ней. Других - не знала маленькая девочка, Алиса Марвуд. Так жила она дома, так слонялась и по улицам с толпою других нищих бродяг. И между тем выростала девочка Алиса, выростала и хорошела с каждым днем. Тем хуже для нея. Было бы гораздо лучше, если бы ее заколотили до смерти.

- Ну, ну! Еще что?

- A вот сейчас увидишь. Были цветики, будут и ягодки. Чем больше выростала Алиса Марвуд, тем больше хорошела и обещала сделаться красавицей первейшего сорта. Поздно ее начали учить - и выучили всему дурному. За ней ухаживали, присматривали и в короткое время выдрессировали ее на все манеры. Тогда была ты, матушка, не так бедна и очень любила свою дочь. С девочкой повторилась та же история, какая повторяется двадцать тысяч лет. Она родилась на погибель и - погибла!

- После такой разлуки! - хныкала старуха, - вот чем начинает моя девка!

- Она скоро окончит, матушка. Песня коротка. Была преступница по имени Алиса Марвуд, еще девочка, но заброшенная и отверженная. И повели ее в суд, и судили ее, и присудили. Как сейчас вижу строгих джентльменов, которые разговаривали в суде. Как складно и умильно рассуждал председатель о её обязанностях, и о том, что она попрала в себе божественные дары природы, и о том, что она должна лобызать карающую руку закона, и о том, что добродетель всегда и везде получает достойную награду, a порок - достойное возмездие! Как будто не знал благочестивый джентльмен, что этот же закон, не принявший во время надежных средств спасти невинное создание, обрекал теперь несчастную жертву на неизбежную гибель! Как будто не ведал он, праведный судия, что пустозвонное краснобайство не спасло и не спасет ни одной жертвы, увлеченной нищетою в бездну разврата!

Алису Марвуд приговорили к ссылке и отправили на тот конец света. Она должна была, по определению закона, учиться обязанностям в таком обществе, где не знают никаких обязанностей, и где в тысячу раз больше всякого порока и разврата, чем на её родине. И Алиса Марвуд воротилась женщиной, такой женщиной, какою следует ей быть после всех этих уроков. Придет пора, и конечно, скоро, когда опять поведут ее на суд, и опять услышит она благочестивого краснобая, который еще с большим жаром и с большею торжественностью станет рассуждать о добродетепях и пороках и о возмездии закона. Тогда не станет больше Алисы Марвуд, но с её позором и смертью благочестивые джентльмены не потеряют работы. Свежия толпы преступников и преступниц, мальчиков и девочек, вскормленных в нищете, взлелеянных развратом, не замедлят явиться пред их светлыми очами, и славный кусок хлеба заработают джентльмены, краснобайствующие о прелестях добродетели, об ужасах порока!

Старуха облокотилась на стол и, закрыв лицо обеими руками, притворилась чрезвычайно растроганной, a может быть, она и не притворялась.

- Кончено, матушка. Я все сказала. Теперь, надеюсь, ты не заикнешься о моих обязанностях к тебе. Твоя молодость, конечно, прошла так же, как и моя. Тем хуже для нас обеих. Не буду ни упрекать тебя, ни оправдывать себя. К чему? зачем? Все решено и покончено давным давно. Я не дитя, и ты не сестра благочестивого краснобая, заседающего в суде. Делить нам нечего, и авось ты не станешь переливать из пустого в порожнее. Мы довольно знаем друг друга.

И, однако, при всем унижении она была красавицей в полном смысле этого слова. Самый поверхностный наблюдатель не мог не заметить изящества и редкой правильности её форм даже в минуты бешеной злобы, исказившей черты её лица; когда, наконец, это лицо успокоилось, и в прекрасных черных глазах, обращенных на огонь, заискрилось чувство грусти, её фигура, измученная и усталая, представляла совершеннейшее подобие падшего ангела, осужденного на бесконечные страдания в юдоли плача и скорбей.

Несколько минут длилось молчание с обеих сторон. Старуха, любовавшаеся исподтишка на свою дочь, осмелилась протянуть к ней через стол свою руку и, не встречая сопротивления, прикоснулась к её лицу и начала разглаживать волосы. Алиса не сделала никакого движения. Ободренная этим спокойствием, старуха стремительно подбежала к ней, скинула её башмаки и набросила на её плечи какое-то подобие сухого платья. Во все это время она бормотала бессвязные ласки и с напряженным вниманием всматривалась в черты её лица.

- Ты очень бедна, матушка? - спросила Алиса, осматривая жалкую избенку.

- Горько бедна, мое дитятко.

На лице старухи выразился какой-то неопределенный испуг. Быть может, любуясь дочерью, она припомнила одну из ужасных сцен, какие должны были повторяться часто в её борьбе с отвратительной нищетой, или, может быть, ее взволновало опасение за будущую судьбу воротившейся дочери. Как бы то ни было, старуха остановилась перед Алисой с самым покорным видом, опустила голову и как-будто умоляла о пощаде.

- Чем ты живешь, матушка?

- Милостыней, мое дитятко.

- И воровством?

- Да, по-временам и воровством, да только уж какое мое воровство? Я стара, хила и начинаю всего бояться. Безделку какую-нибудь с мальчишки или девченки, и то все реже и реже. A вот я недавно слонялась за городом, лебедушка моя, и подметила недурную поживу. Я караулила.

- Караулила?

- Я не спускала глаз с одной семьи, мое дитятко, - продолжала старуха умоляющим тоном, предупреждая возражение и упреки.

- С какой семьи?

- Тс!... Не сердись на меня, лебедушка. Я это делала из любви к тебе, поминая свою заморскую красотку.

Старуха взяла и поцеловала её руку. В глазах её опять выразилась просьба о пощаде.

- Это было давненько, мое дитятко: я пробиралась за углом и тут мне удалось заманить к себе его маленькую дочь.

- Чью дочь?

- Не его, Алиса, не его. Что ты на меня так сердито смотришь? Право не его. Это не может быть.

- Чью же? Ты сказала, его дочь.

- Да не кричи так громко. Ты пугаешь меня, касатушка. Дочь м-ра Домби, только м-ра Домби. С той поры я видала их сплошь да рядом. Я видала и его.

При последнем слове старуха съежилась и отпрянула назад, как будто боялась взрыва ярости в своей дочери. Но хотя лицо Алисы, постоянно обращенное на мать, выражало сильнейшее негодование однако она не тронулась с места, только кулаки её теснее прижались к груди, как-будто она хотела этим удержать их от нападения при внезапной злости, которая ею овладела.

- Как мало он думал, кого видел перед собой! - взвизгнула старуха, подымая сжатые кулаки.

- И как мало он об этом заботился! - проворчала Алиса сквозь зубы.

- A мы стояли с ним лицом к лицу. Я разговаривала, и он разговаривал. Я сидела и караулила, когда он ходил в роще между деревьями. При каждом шаге я посылала ему вслед тысячи чертей и проклинала его на все корки.

- Большое ему дело до твоего проклятья! Он, я думаю, живет себе припеваючи.

- Да, ему ни чорта не делается...

Старуха остановилась, так как лицо и вся фигура её дочери исказились страшным образом. Казалось, её грудь хотела лопнуть от напряжений подавляемой злобы. Ея усилия задушить в себе эту бурю были столь же страшны, как и самая ярость. Однако, ей удалось преодолеть себя, и после минутного молчания она спросила:

- Он женат?

- Нет, лебедушка.

- Женится, может быть?

- Не знаю, a кажись, что нет. Но его начальник и приятель женится, и вот где мы поздравим его так, что сам дьявол в присядку запляшет пред его глазами!

Старуха кричала и прыгала, как ведьма в полном разгаре сатанинской вечеринки.

- Мы натешимся, говорю тебе, по горло, и эта женитьба отзовется ему на том свете. Помяни мое слово.

Дочь бросила на нее вопросительный взгляд.

- Но ты измокла, моя касатка, устала, как собака, и проголодалась, как волчица. Чем бы тебя накормить и напоить?

Старуха бросилась к шкафу и, вытащив несколько полупенсов, звякнула ими об стол.

- Вот моя казна, вся тут, и больше - ничего. У тебя нет деньженок, Алиса?

Невозможно описать, какою жадностью наполнились глаза старухи, когда дочь полезла за пазуху за полученным подарком.

- Все?

- Ничего больше. И это подано из состраданья.

- Из состраданья - эхва? - завизжала старуха, впиваясь в серебряную монету, которая, к её отчаянию, все еще была в руках её дочери. - Нутка, посчитаем. Шесть да шесть - двенадцать, да еще шесть восемнадцать. Так! Теперь распорядимся на славу. Сейчас побегу за хлебом и водкой.

И с проворством, необыкновенным в дряхлой старухе, она напялила дрожащими руками дырявую шляпу и накрылась шалью. Монета, к её отчаянию, все еще была в руках Алисы.

- Какая же нам потеха от этой женитьбы? Ты еще не сказала, матушка.

- Да уж будет потеха, - отвечала мать, про должая возиться около лохмотьев, - потеха от гордости, от ненависти, и уж никак не от любви, - потеха от ссоры этих гордецов и от опасности... от опасности, Алиса.

- От какой же?

- Увидишь, a покамест помалчивай. Я знаю, что знаю. Не худо бы им оглядеться и держать ухо востро. A уж моя девка найдет себе местечко, - ух! - какое местечко!

И улучив минуту, когда дочь, занятая размышлением, разжала руку, где хранилась серебряная монета, старуха мгновенно ее выхватила и скороговоркой продолжала:

- Побегу, моя касатка, побегу за хлебом и за водкой. Славно поужинаем.

Говоря это, она перебрасывала деньги с руки на руку. Алиса взяла назад свою монету и прижала ее к губам.

- Что ты, Алиса? целуешь монету? Это похоже на меня. Я часто целую деньги. Оне к нам милостивы во всем, да только жаль, что не кучами приходят.

- Не припомню, матушка, чтобы я прежде когда это делала. Теперь целую эту монету из воспоминания об особе, которая подарила мне ее.

- Вот что! Ну, пожалуй, и я ее поцелую, a надо ее истратить. Я мигом ворочусь.

- Ты, кажется, сказала, матушка, что знаешь очень много, - проговорила дочь, провожая ее глазами к дверям. - Видно без меня ты поумнела!

- Да, моя красотка, - отвечала старуха, обернувшись назад. - Я знаю гораздо больше, чем ты думаешь. Я знаю больше, чем он думает. Я изучила его насквозь.

Дочь недоверчиво улыбнулась.

- Я даже знаю всю подноготную об его брате, Алиса, - продолжала старуха, вытягивая шею и делая отвратительные гримасы. - Этот братец, видишь ты, мог бы за покражу денег отправиться туда, где и ты проживала. Он живет с сестрой, вон там, за Лондоном, подле Северной дороги.

- Где?

- За Лондоном, подле Северной дороги. Я тебе покажу, если хочешь. Домишко дрянной, ты увидишь. Да нет, нет, не теперь, - завизжала старуха, увидев, что дочь вскочила с места, - не теперь. Ведь это далеко отсюда, около мили, a пожалуй, что и больше. Завтра поутру, если захочешь, пожалуй, я тебя поведу. Пора за ужином...

- Стой! - закричала дочь, ухватившись за старуху, которая уже собиралась юркнуть из комнаты. - Сестра хороша как демон, и y ней каштановые волосы?

Озадаченная старуха утвердительно кивнула головой.

- Я вижу тень его самого на её роже! Красный домишко на пустыре стоит на юру? Небольшой зеленый подъезд?

Старуха опять кивнула головой.

- Сегодня я была там! Отдай монету назад!

- Алиса! касатушка!

- Отдай, говорю тебе, нето я тебя задушу.

Вырвав моиету из рук старухи, испускавшей жалобный вой, Алиса оделась на скорую руку в капот и сломя голову бросилась из избы.

Прихрамывая и припрыгивая, мать побежала за дочерью изо всех сил, оглашая воздух бесполезными жалобами. Непреклонная в своем намерении и равнодушная ко всему остальному, дочь, не обращая ни малейшего внимания на бурю с проливным дождем, продолжала бежать вперед по направлению к дому, в котором отдыхала. Через четверть часа ходьбы, старуха, выбившись из сил, настигла свою дочь, и оне обе молча пошли рядом. Старуха не смела больше жаловаться.

В час, или около полночи, мать и дочь оставили за собой правильные улицы и вошли на пустырь, где стоял уединенный домик. Ветер не стесняемый городскими зданиями, завывал теперь на приволье и продувал их со всех сторон. Все вокрут них было мрачно, дико, пусто.

- Вот удобнейшее для меня место! - сказала дочь, приостанавливаясь на минуту и оглядываясь назад. - Я и давеча так думала, когда была здесь.

- Не отдавай назад монету, Алиса, сделай милость! Как нам обойтись без нея? Ведь нам нечего ужинать? Деньги - всегда деньги, кто бы их ни дал. Ругай ее сколько душе угодно, только монету пожалуйста не отдавай.

- Постой-ка, кажется, этот дом их? Так, что-ли?

Старуха утвердительно кивнула головой. Сделав несколько шагов, оне подошли к дверям. В комнате, где сидела Алиса, светился огонек. Оне стукнули, и через минуту явился Джон Каркер со свечею в руке.

Озадаченный странным визитом в такой поздний час, Джон Каркер, обращаясь к Алисе, спросил, что ей нужно.

- Видеть вашу сестру - скороговоркой отвечала Алиса, - женщину, которая сегодня дала мне денег.

Услышав громкий голос, Герриэт вышла из дверей.

- А! ты здесь голубушка! Узнаешь ты меня?

- Да, - отвечала изумленная Герриэ;т.

Лицо, которое так недавно смотрело на нее с любовью и благодарностью, пылало теперь непримиримою ненавистью и злобой; рука, обвивавшаеся вокрут её стана с кроткою нежностью, держала теперь сжатый кулак, и бешеная фурия, казалось, готова была задушить свою жертву. Герриэт, по невольному инстинкту самосохранения, ближе придвинулась к брату.

- Чего ты хочешь? Что я тебе сделала?

- Что ты мне сделала? Ты пригрела меня y камина, напоила меня, накормила и на дорогу дала мне денег. Ты облагодетельствовала меня и... я плюю на твое имя!

Подражая своей дочери, старуха тоже сжала руку в кулак и погрозилась на брата и сестру; но вслед за тем она дернула за подол Алису и шепнула, чтобы та не отдавала монету.

- Если моя слеза капнула на твою руку, пусть она отсохнет! Если я прошептала ласковое слово, пуст оглохнет твое ухо! Если я коснулась твоих губ, пусть это прикосновение будет для тебя отравой! Проклятие на дом, где я отдыхала! Стыд и позор на твою голову! Проклятие на все, что тебя окружает!

Выговорив последния слова, она бросила монету на пол и пришлепнула ее ногою.

- Пусть обратятся в прах твои деньги! Не надо мне ни за какие блага, ни за царство небесное! Я бы скорее оторвала свою израненную ногу, чем осушила ее в твоем проклятом доме!

Герриэт, бледная и трепещущая, удерживала брата, a бешеная фурия продолжала без перерыва:

- Ты сжалилась надо мной и простила меня в первый час моего возвращения? Хорошо! Ты разыграла передо мной добродетельную женщину? Хорошо! Я поблагодарю тебя на смертном одре, я помолюсь за тебя, за весь твой род, за все твое племя! Будь в этом уверена!

И сделав гордый жест, как будто грозивший уничтожением предметов её ярости, она подняла голову вверх и скрылась за дверьми во мраке бурной ночи.

Старуха еще раз с отчаянным усилием уцепилась за её подол и принялась отыскивать на пороге монету с такою жадностью, которая поглотила все её способности. Напрасно. Дочь сильным движением руки поволокла ее за собой, и оне опять понеслись через пустырь к своему жилищу, в глухой закоулок бесконечного города, который теперь совсем исчезал от глаз в непроницаемом тумане. Мать во всю дорогу охала, хныкала, стонала и упрекала, сколько могла, свою непокорную дочь: из-за её упрямства оне теперь должны были остаться без хлеба и водки в первую ночь после двенадцатилетней разлуки!

Уже давно непокорная дочь храпела на своей постели, a её мать еще сидела перед огнем и глодала черствую корку хлеба.

Глава XXXV.

Счастливая чета.

Нет уже более темного пятна на модной улице города Лондона. Гордо смотрит чертог м-ра Домби на противоположные здания, и ни одно не смеет с ним соперничать в громадности и пышном блеске. Дом - всегда дом, как бы он ни был прост и беден. Если эгу пословицу вывернуть на изнанку и сказать: дом все-таки дом, будь он великолепен как дворец, - то окажется, что м-р Домби соорудил в честь своих пенатов чудный алтарь изящества и вкуса.

Вечер. Ярко горят свечи в окнах пышного дома; красноватое зарево каминов отражается на занавесах и мягких коврах; буфет ломится под тяжестью сервиза; стол накрыт великолепно для четырех персон. Обновленный дом первый раз со времени последних перемен принимает праздничный вид. Ждут с минуты на минуту возвращения из Парижа счастливой четы.

Знаменитый вечер уступает в суетливости только свадебному утру. Все сердца преисполнены благоговением и проникнуты торжественным ожиданием. М-с Перч сидит на кухне и кушает чай. Ей было много дела: раз двадцать она обошла пышные аппартаменты, вымеряла по аршинам ценность шелку и левантина и вычерпала из словарей все возможные восклицания, придуманные для выражения выспренних восторгов. Кухарка в самом веселом расположении духа и уверяет всю компанию, что ей теперь нужны гости, да гости, так как она разбитного характера и всегда любила повеселиться; a что гостей будет полон дом, так она готова прозакладывать шесть пенсов. М-с Перч, прихлебывая чай, утвердительно кивает головой и безмолвно соглашается на все пункты. Горничная поминутно вздыхает из глубины души и открыто объявляет, что y неё одно желание - счастья молодым супругам; но супружество, прибавляет она, не что иное, как лотерея, и чем больше об этом думаешь, тем больше привыкаешь дорожить свободой безбрачной жизни. "Конечно, лотерея; да еще хуже, чем лотерея", восклицает м-р Таулисон, суровый, угрюмый и мрачный. "О, если бы теперь война, - прибавляет он, - к чорту всех французов"! Молодой человек вообще того мнения, что всякий иностранец есть француз и непременно должен быть французом по законам природы.

При каждом новом стуке колес вся компания останавливалась и прерывала разговор и вслушивалась; не раз даже раздавалось общее восклицание: "вот они! воть они!" но оказывалось, что это были не они, и фальшивая тревога оканчивалась ничем. Кухарка, видимо, начала сокрушаться о приготовленном обеде, м-р Таулисон больше и больше свирепел против французов, все чувствовали какое-то неопределенное беспокойство, и только один обойщик, чуждый всяких треволнений, спокойно продолжал бродить по комнатам, погруженный в блаженное самосозерцание.

Флоренса готова встретить отца и свою новую мать. Радость или грусть волнует её сердце, робкая девушка сама не знает; но её щеки зарделись ярким румянцем и заискрились необыкновенным блеском. В людской поговаривают втихомолку: как прекрасна сегодня мисс Флоренса, как она выросла! как похорошела, бедняжечка! Затем следует пауза. Кухарка, как душа общества, чувствует, что ей надобно высказать свое мнение. Она говорит: удивительно для меня... но что именно удивительно, не объясняет. Горничная также удивляется, и вместе с ней чувствует глубокое удивление м-с Перч, наделенная от природы завидною способностью приходить в изумление от всего, что поражает удивлением других особ, хотя бы предмет такого удивления скрывался во мраке неизвестности. М-р Таулисон пользуется благоприятным случаем настроить дамские сердца на печальный тон. Он говорит:

- Чемъто окончится вся эта история! Посмотрим, поглядим!

- Как, подумаешь, все устроено на свете! - восклицает кухарка, - право! A уж насчет мисс Флоренсы, м-р Таулисон, я готова побиться об заклад, ей не будет хуже ни от каких перемен.

- Как бы не так! - возражает Таулисон и, скрестив руки, хранит глубокое молчание, уверенный, что его пророчество навело ужас на все общество.

М-с Скьютон, готовая встретить милых детей с отверстыми объятиями, уже давно нарядилась в девический костюм с коротенькими рукавчиками. Зрелые прелести Клеопатры цветут теперь в тени её собственных комнат, которыми она овладела только что сегодня. Уже несколько часов брюзга-старуха сидит под окном и крайне досадует на запоздалый обед.

Где же счастливая чета, ожидаемая этим благословенным домом? Неужели пар, вода, ветер и лошади, - все замедляет свой ход, чтобы продлить блаженство этой четы? неужели слишком много благовонных цветов на её дороге, и она запуталась между розами и лилиями?

Вот она, наконец, вот счастливая чета! Быстро подъехала карета к великолепному дому и остановилась y подъезда; м-р Таулисон и компания бегут на встречу, отворяют дверь, и молодые супруги рука об руку входят в свой чертог.

- Милая Эдифь! - кричит на лестнице взволнованный голос. - Милый Домби! - И коротенькие рукавчики обвиваются попеременно вокруг милаго и милой.

Флоренса также спустилась в залу, но, не смея подойти с своим приветствием, робко выжидает, пока пройдут первые восторги нежнейшего свидания. Глаза Эдифи встретили ее еще на пороге. Небрежно поцеловав в щеку чувствительную родительницу, Эдифь поспешила к Флоренсе и обняла ее с нежностью.

- Как твое здоровье, Флоренса? - спросил м-р Домби, протягивая руку.

Целуя ее, трепещущая Флоренса встретилась с глазами отца. Холоден был взор м-ра Домби; но любящее сердце дочери заметило в нем что-то, похожее на участие. Ей даже показалось, что при взгляде на нее, м-р Домби обнаружил чувство изумления без всякой примеси недоброжелательства или негодования. Не смея более поднять на него глаз, она, однако, чувствовала, чго он взглянул на нее еще раз и взглянул благосклонно. О, какой луч радости оживил все существо её при отрадной мысли, что теперь новая маменька откроет ей неразгаданный секрет приобретать любовь своего отца.

- Надеюсь, м-с Домби, вы не долго станете переодеваться, - заметил м-р Домби.

- Я сейчас буду готова.

- Подавать обед через четверть часа.

С этими словами м-р Домби встал и ушел в свой кабинет. М-с Домби ушла к себе на верх, a м-с Скьютон и Флоренса отправились в зал, где нежная маменька вменила себе в обязанность пролить несколько неудержимых слез, в знак радости о счастьи дочери. Она отирала их еще вышитым кончиком носового платка, медленно и осторожно, когда зять её снова вошел в комнату.

- Ну, что, как понравился вам прелестный Париж? - спросила она его, подавляя свое волнение.

- Холодно было, - отвечал м-р Домби.

- Но зато весело, как всегда, - сказала м-с Скьютон.

- Не очень. Что-то скучно, - возразил Домби.

- Что вы, как можно скучно!

- На меня, по крайней мере, он произвел такое впечатление, - продолжал Домби с важною учтивостью. - М-с Домби нашла его, кажется, тоже скучным; она раза два говорила, что ей не весело.

- Проказница! - сказала м с Скьютон, подходя к входившей в это время дочери, - можно ли говорить такие вещи о Париже!

Эдифь подняла усталые ресницы и прошла в двер, обе половинки которой были торжественно растворены, с целью раскрыть амфиладу новоубранных комнат; но Эдифь едва взглянула на это убранство и села возле Флоренсы.

- Как прекрасно отделаны комнаты! - сказала м-с Скьютон, обращаясь к Домби. - С какой точностью умели они исполнить каждую мыслы Это не дом, a дворец.

- Да, недурно, - отвечал Домби, окинувши взором комнаты. - Я сказал, чтобы не жалели денег, и что можно сделать за деньги, надеюсь, сделаино.

- А чего нельзя за них сделать! - заметила Клеопатра.

- Деньги всемогущи, - подтвердил Домби.

И он торжественно взглянул на жену; но жена молчала.

- Надеюсь, м-с Домби, - сказал он, обращаясь к ней после минутного молчания с особеиною выразительностью, - надеюсь, вы одобряете все эти изменения?

- Да конечно, - отвечала она с надменною беспечностью. - Должно быть прекрасно, так значит и прекрасно.

Насмешливое выражение было, казалось, неразлучно с её гордым лицом; но презрение, с которым она выслушивала намеки на богатство, эти притязания удивить ее почти сказочной роскошью, - это презрение было на лице её чем-то новым, выражавшимся ярче всего другого. Заметил ли это м-р Домби, облеченный в собственное величие, или нет, только случаев заметить это выражение представлялось для него довольно; в настоящую минуту ему очень не трудно было бы понять взгляд, надменно скользнувший по предметам его гордости и остановившийся потом на нем. Он мог бы прочесть в этом взгляде, что все богатства его, будь оне хоть вдесятеро больше, не завоюют ему ни тени покорной мысли в гордой женщине, связанной с ним узами брака, но возстающей против него всею душою. Он прочел бы в этом взиляде, что она презираег его сокровища, но и смотрит на них, как на свою собственность, как на плату, как на низкое и ничтожное вознаграждение за то, что она сделалась его женою. Он прочел бы в нем, что малейший намек на могущество его денег, давая ей повод выражать свое презрение, все-таки унижал ее в собственном мнении и разжигал пожар внутри ея.

Подали и обед; м-р Домби повел Клеопатру, Эдифь и дочь его последовали за ними. Прошедши мимо столика, уставленного серебром и золотом, как мимо кучи сору, и не удостоивши ни одним взглядом окружавшие ее предметы роскоши, она в первый раз заняла свое место за столом и сидела, как статуя.

М-р Домби сам не далеко ушел от статуи и остался доволен неподвижною, гордою и холодною осанкою своей прекрасной сунруги. Она вела себя в его духе, и он находил обращение её прекрасным. Председательствуя за столом с неизменным чувством собственного достоинства, он исполнял обязанности хозяина торжественно и самодовольно, и обед, не предвещавший в будущем ничего особенно привлекательного, прошел в холодной учтивости.

Вскоре после чаю м-с Скьютон, исполненная чувства радости, что любезная дочь её соединена с избранником сердца, - что, впрочем, не мешало ей найти этот семейный обед довольно скучным, как можно было заключить по зевоте, целый час прикрываемой веером, - м-с Скьютон ушла спать. Эдифь тоже ушла потихоньку и не возвращалась. Флоренса же, ходившая на верх к Диогену, застала в зале при возвращении своем только отца, расхаживающего взад и вперед в мрачном величии.

- Извините, папенька. Прикажете уйти? - проговорила она, остановившись y дверей.

- Нет, - отвечал Домби, оглянувшись через плечо, - ты можешь быть или не быть тут, как тебе угодно; ведь это не мой кабинет.

Флоренса вошла и присела с работой к дальнему столику. Она в первый раз с тех пор, как помнит себя, очутилась наедине с отцом, - она, его единственное дитя, его естественная подруга, испытавшая все горе и тоску одинокой жизни, она, любящая, но не любимая, никогда не забывавшая помянуть его в молитве, готовая умереть рано, лишь бы только y него на руках, - она, его ангел-хранитель, на холод и равнодушие отвечавший самоотверженною любовью!

Она дрожала, и взор её омрачался. Домби ходил перед ней по комнате, и фигура его, казалось, росла и расширялась, то сливаясь в неясный очерк, то выступая в резких, определенных формах. Флоренсу влекло к нему, но ей становилось страшно, когда он приближался. Неестественное чувство в ребенке, непричастном злу! Неестественная рука, правившая острым плугом, который вспахал её нежную душу для такого посева!

Опасаясь, как бы не огорчить или не оскорбить его своею скорбью, Флоренса наблюдала за собой и спокойно продолжала работать. Сделавши еще несколько концов по зале, он отошел в темный угол, сел в кресло, закрыл голову платком и расположился заснуть.

От времени до времени Флоренса устремляла взор на то место, где сидел её отец, и стремилась к нему мыслью, когда лицо её склонялось к работе; ей и горько, и отрадно было думать, что он может спать в её присутствии.

Что подумала бы она, если бы знала, что он не сводит с неё глаз, что платок, случайно или с умыслом, упал на лицо, не заграждая его взоров, и что эти взоры ни на минуту не перестают следить за нею?

Когда она глядела в темный угол, где сидел м-р Домби, выразительные глаза её говорили сильнее и увлекательнее всех ораторов в мире, и немой укор их был неотразим. Домби вздыхал вольнее, когда она наклонялась над работой, но продолжал смотреть на нее с тем же вниманием; он всматривался в её белый лоб, и длинные локоны, и неутомимые руки, и ме мог, казалось, отвести прикованных глаз. Что подумала бы она, если бы знала все это?

A что думал он между тем? С каким чувством продолжал он смотреть из-под платка на дочь? Чуял ли он упрек в этой спокойной фигуре, в этом кротком взоре? начинал ли он чувствовать права ея, пробудил ли в нем, наконец, молящий взгляд её сознание жестокой песправедливости?

Минуты теплой симпатии бывают в жизни даже самых угрюмых и черствых людей, хотя они и скрывают это очень старательно. Вид дочери-красавицы, незаметно достигшей полного развития, мог вызвать такую минуту даже и в гордой жизни м-ра Домби. Ее могла вызвать мимолетная мысль, что семейное счастье было от него так близко, a он и не заметил его среди своего черство-мрачного высокомерия. Его могло тронуть немое красноречие взоров дочери, говорившей, казалось: "Отець мой! заклинаю тебя памятью умерших, моим полным страдания детством, полночной встречей нашей в этом мрачном доме, криком, вызванным из груди моей болью сердца, - обратись ко мне, отец мой, найди убежище в любви моей, пока еще не поздно!" - Впрочем, теплое чувство могло быть вызвано и другими, не столь возвышенными мыслями.

Он вспомнил, может быть, что потеря сына вознаграждена теперь новым союзом; даже, может быть, просто причислил Флоренсу к комнатным украшениям. Дело в том, что он продолжал смотреть на нее все с более и более нежным чувством; она начала как то сливаться в глазах его с любимым сыном, так что, наконец, он не мог почти различать их. Он все смотрел, и ему почудилось, что он видит ее наклонившеюся над кроватью малютки, не как соперника, a как ангела-хранителя. В нем пробудилось желание заговорить с ней, подозвать ее к себе. Невнятные, трудные с непривычки слова: "Флоренса, поди сюда!" были уже почти на языке, но их заглушили чьи-то шаги на лестнице.

То была его жена. Она переменила костюм и вошла теперь в пеньюаре, с распущенными волосами, свободно падавшими на плечи. Домби был поражен, но только не переменою нлатья.

- Флоренса, моя милая, - сказала Эдифь, - a я тебя везде искала.

И она села возле Флоренсы, наклонилась и иоцеловала её руку. Домби едва мог узнать жену - так она изменилась. Не только улыбка на её лице была для него новостью, но и все манеры, выражение глаз, тон голоса, участие, очевидное желание понравиться... Нет, это не Эдифь!

- Тише, маменька. Папенька спит.

И вдруг Эдифь опять сталь Эдифью; она взглянула в угол, где сидел Домби, и Домби увидел знакомое лицо Эдифи.

- Я никак не думала, чтобы ты была здесь, Флоренса.

И опять мгновенная перемена! Как нежно прозвучали эти слова!

- Я нарочно ушла пораньше наверх, - продолжала Эдифь, - чтобы поговорить с тобою. Но вошедши в твою комнату, я увидела, что птичка улетела, и напрасно ждала её возвращения.

И будь Флоренса в самом деле птичка, Эдифь не могла бы прижать ее к своей груди нежнее.

- Пойдем, моя милая!

- Папенька, я думаю, не удивится, проснувшись, что меня нет? - нерешительно произнесла Флоренса.

- Ты сомневаешься?

Флоренса опустила голову, встала и сложила работу. Эдифь взяла ее под руку, и оне вышли как сестры. "Даже и походка её что-то не та", подумал м-р Домби, провожая ее глазами за порот.

Часы на колокольне пробили три, a он все еще сидел нелодвижно в углу, не сводя глаз с того места, где была Флоренса. Свечи догорели, в комнате стало темно, но на лице его витала тьма, темнее всякой ночи.

Флоренса и Эдифь долго разговаривали, сидя перед камином в отдаленной комнате, где умер маленький Павел. Бывший там Диоген хотел было сначала не впустить Эдифи, но потом, как будто только из желания угодить своей госпоже, впустил ее и удалился ворча в переднюю. Скоро, однако, он как будто понял, что, несмотря на хорошее намерение, сделал ошибку, какую делают самые лучшие собаки, и, желая загладить проступок, вошел потихоньку опять в комнату, улегся между дамами прямо против огня, высунул язык и начал слушать с самым глупым выражением.

Разговор шел сначала о книгах и занятиях Флореысы и о том, как провела она время со дня свадьбы. Это навело ее на предмет, близкий её сердцу, и со слезами на глазах оиа сказала:

- О, маменька, с тех пор я перенесла много горя!

- Ты, Флоренса? ты перенесла горе?

- Да. Бедный Вальтер утонул.

Флоренса закрыла лицо руками и горько заплакала.

- Скажи мне пожалуйста, - сказала, лаская ее, Эдифь, - кто был этот Вальтер, что ты о нем плачешь?

- Он был брат мой, маменька. Когда умер Павел, мы сказали друг другу: будем братом и сестрою. Я знала его давно, с самого детства. Он знал Павла, и Павел очень любил его; умирая Павел сказал: "береги Вальтера, папенька; я люблю его!" Вальтера ввели тогда к нему, онь был вот здесь, в этой комнате.

- И что же? Берег он Вальтера? - спросила Эдифь.

- Папенька? Он услал его за море, корабль разбило бурей, и Вальтер погиб, - сказала, плача, Флоренса.

- Знает он, что он умер? - спросила Эдифь.

- Не знаю. Как мне знать? - воскликнула Флоренса, припавши к ней, как будто умоляя ее о помощи, и скрывши лицо свое на её груди. - Я знаю, вы видели....

- Постой, Флоренса!

Эдифь была так бледна и говорила таким мрачным голосом, что ей не для чего было зажимать Флоренсе рот рукою.

- Разскажи мне прежде о Вальтере, расскажи мне его историю, всю, подробно.

Флоренса рассказала ей все до мелочей, даже до приязни м-ра Тутса, при имени которого не могла не улыбнуться сквозь слезы, несмотря на все свое к нему расположение. Когда она окончила рассказ, Эдифь, слушавшая ее очень внимательно, сказала:

- Что же ты говоришь, что я видела, Флоренса?

- Что папенька меня не любит, - проговорила Флоренса, быстро прииавши к ней лицом. - Он никогда меня не любил, я не умела заслужить любовь его, я не знала пути к его сердцу, и некому было указать мне его. О, научите меня, как сделать, чтобы он полюбил меня. Научите! Вы это можете!

И, прильнувши к ней еще ближе, Флоренса заплакала после горького признания; она плакала долго в объятиях своей матери, но не так больно, как бывало прежде.

Эдифь, бледная до самых губ, напрасно усиливалась дать спокойное выражение лицу, как будто помертвевшему в гордой красоте; она взглянула на плачущую девушку, поцеловала ее, и сказала ей голосом, понижавшимся с каждым словом в тоне, но не одушевленным никаким другим признаком чувства:

- Флоренса! ты не знаешь меня. Не дай Бог, чтобы ты научилась чему-нибудь от меня!

- От вас? - повторила Флоренса с удивлением.

- Не дай Бог, чтобы я научила тебя, как любить или быть любимой! - сказала Эдифь. Лучше бы было, если бы ты могла научить меня, но теперь уже поздно. Я люблю тебя, Флоренса. Никогда не думала я, чтобы могла привязаться к кому-нибудь так сильно, как привязалась к тебе за это короткое время.

Она заметила, что Флоренса хочет говорить, остановила ее рукою и продолжала:

- Я буду твоим верным другом. Я буду любить тебя так же сильно, если и не так же хорошо, как всякий другой в мире. Ты можешь довериться мне, можешь безопасно раскрывать передо мною твое чистое сердце. Есть сотни женщин, которые годились бы ему в жены лучше меня, Флоренса, но ни одна не полюбила бы тебя так искренно, как я.

- Я знаю это, маменька! - сказала Флоренса, - узнала это с этого счастливого дня!

- Счастливаго! - повторила Эдифь как-будто невольно, и продолжала, - хотя в любви моей и нет никакой заслуги, потому что я почти не думала о тебе, пока тебя не видала, но не откажи мне в награде за мою привязанность, отвечай мне любовью на любовь.

- Не ищи здесь того, чего здесь нет, - продолжала Эдифь, указывая на грудь. - И, если можешь, не покидай меня за то, что не нашла здесь, чего искала. Мало-по-малу ты узнаешь меня лучше, и настанет время, когда ты узнаешь меня, как самое себя. Будь же ко мне снисходительна, и не отравляй единственного сладкого воспоминания в моей жизни.

Слезы, выступившие на глазах ея, доказали, что спокойное выражение лица её было не больше, как прекрасная маска; она сохранила, однако, это выражение и продолжала:

- Ты права: я видела, я знаю, что ты не любима. Но поверь мне, - скоро ты сама в этом убедишься, - никто в мире не годен меньше меня исправить дело и помочь тебе. Не спрашивай меня почему и не говори мне никогда ни об этих отношениях, ни о моем муже; тут мы должны быть, как мертвые друг для друта, должны молчать, как могила.

Несколько времени просидела она молча; Флоренса едва смела дышать; неясные тени истины, со всеми её последствиями, носились перед её устрашенным, недоверчивым воображением. С лица Эдифи, когда она кончила говорить, начало исчезать мраморно-спокойное выражение, и черты его сделались мягче, как всегда бывало при свидании с Флоренсою наедине. Она встала, обняла Флоренсу, пожелала ей доброй ночи и вышла быстро, не оглядываяеь.

Флоренса легла; свет камина слабо освещал комнату; Эдифь возвратилась, говоря, что спальня её пуста, и что ей не спится; она придвинула сгул к камину, села и устремила взор на угасающий огонь. Флоренса, лежа в своей постели, тоже следила за последними переливами огня; красное зарево и благородная фигура Эдифи, с её распущенными волосами и задумчиво горящими глазами, начали мало-по-малу сливаться и, наконец, вовсе исчезли. Флоренса уснула.

Сон не освободил ее, однако, от определенного впечатления предшествовавших ему часов; ей стало тяжело и страшно. Ей снилось, что она отыскивает отца в какой-то пустыне, что всходит по следам его на страшные вершины, спускается в бездонные пропасти, что она может чем-то спасти его от ужасных страданий, но не знает, чем именно, и не может достигнуть цели. Потом он представился ей мертвым; он лежал на этой же постели, в этой самой комнате, и она припала к холодной груди его с сознанием, что он никогда не любил ея. Потом сцена изменилась: передь ней текла река, и слышался знакомый жалобный голос. И она видела издали Павла, протягивающего к ней руки, a возле него стояла спокойно молчаливая фигура Вальтера. Эдифь являлась во всех этих сценах, то на радость, то на горе Флоренсы; наконец, обе оне очутились на краю могилы; Эдифь указала в глубину ея, Флоренса взглянула и увидела лежащую там - другую Эдифь!

В ужасе она вскрикнула и проснулась. Чей-то нежный голос, чудилось ей, говорит ей на ухо: "Успокойся, Флоренса! это только сон!" И она протянула руки, отвечая на ласку своей новой матери, выходящей в дверь. Флоренса вскочила и не знала, на яву или во сне все это происходило; одно только было для неё ясно, что в камине чернел угасший пепел, и что она была одна.

Так прошла ночь после приезда счастливой четы домой.

Глава XXXVI.

Новоселье.

Много прошло подобных дней, с тою только разницей, что новобрачные принимали гостей и ездили с визитами, что y м-с Скьютон собирались по утрам приятели, в том числе непремекно майор Багсток, и что Флоренса уже не встречала более взоров отца, хотя и видела его каждый день. С маменькой она беседовала тоже не много; Эдифь обращалась со всеми в доме, кроме Флоренсы, гордо и повелительно, и Флоренса не могла не заметить этого. Возвращаясь домой, Эдифь всегда приходила к ней или звала ее к себе, и, уходя спать, непременно наведывалась к ней в комнату, в какой бы то час ночи ни было; оне долго просиживали вместе, но всегда в задумчивом молчании.

Флоренса, ожидавшая так много от этого брака, невольно сравнивала иногда настоящее великолепие дома с прежним мрачным запустением его и думала, скоро ли пробудится в нем семейная жизнь? Смутное чувство говорило ей, что теперь никто в нем не дома, хотя все утопают в изобилии и роскоши. Сколько часов днем и ночью провела Флоренса в грустном раздумьи, сколько слез пролила она о погибшей надежде, вспоминая решительные слова Эдифи, что "никто меньше её не способен указать ей пути к сердцу отца!" Скоро Флоренса решилась думать, что Эдифь запретила ей касаться этого предмета в разговоре из сожаления, видя всю невозможность перемены в чувствах м-ра Домби. Безкорыстная во всем, Флоренса решилась скрывать боль от новой раны, чтобы не давать воли темным догадкам. Она все еще надеялась, что семейная жизнь их пойдет лучше, когда все в доме установится своим порядком. О себе она думала мало и горевала меньше.

Если никто из жильцов этого дома и не чувствовал себя дома, зато положено было, чтобы перед глазами публики м-с Домби без отлагательства явилась полной хозяйкой. М-р Домби и м-с Скьютон озаботились устройством целаго ряда торжественных празднеств в честь недавнего бракосочетания; положено было объявить, что м-с Домби принимает в такой-то день, и пригласить, от имени Домби и его супруги, множество разнокалиберного народу обедать y них в назначенный день.

М-р Домби представил список разных магнатов, которых должно пригласить с его стороны; м-с Скьютон, распоряжавшаеся за любезную дочь свою, смотревшую на все эти сборы с гордым равнодушием, представила другой список, в котором были означены имена: братца Феникса, не возвратившагося еще, к ущербу своей движимости, в Баден-Баден, и множество разных мотыльков, порхавших в различные времена вокруг пламени прекрасной Эдифи или её маменьки, без малейшего ущерба для собственных крыльев. Флоренса была включена в число присутствующих за столом по приказанию Эдифи, данному по поводу минутного сомнения и нерешительности со стороны м-с Скьютон; и Флоренса, инстинктивно чувствуя каждую мелочь, задевавшую отца, молча приняла участие в праздниках.

Первый праздник начался с того, что м-р Домби, в огромном накрахмаленном галстухе, вошел в приемную и ходил по ней до обеденного часа. Потом начали приезжать гости: первый явился, с необыкновенной точностью, страшный богач, директор ост-индской компании, в жилете, состроенном, по-видимому, каким-нибудь молодцом, плотником, но в сущности сшитом из нанки. Потом м-р Домби пошел засвидетельствовать свое почтение супруге, с точностью обозначивши час и минуту; потом директор ост-индской компании оказался, касательно беседы, совершенно мертвым, a м-р Домби - совершенно неспособным воскресить его, и директор сидел, уставивши глаза в камин, пока не явилась помощь в образе м-с Скьютон, которую он принял за м-с Домби, и разыпался перед ней в поздравлениях.

Потом явился директор банка, человек, который, по общему мнению, мог купить и перекупить что угодно, и отличался необыкновенной скромностью речей. Он слегка упомянул о своей дачке близ Кингстона на Темзе и прибавил, что если м-ру Домби вздумается когда-нибудь посетить его там, так он угостит его, чем Бог послал. "Я живу пустынником, - продолжал он, - так куда мне звать к себе дам; впрочем, если м-с Домби случится быть в той стороне и вздумается сделать мне честь взглянуть на мой бедный садик с маленьким цветником, так я почту себя чрезвычайно счастливым".

Верный своему характеру, директор банка был одет очень просто: на шее кусок кембрика, толстые башмаки, фрак вдвое шире его персоны и брюки на четверть короче ног. Когда м-с Скьютон упомянула об опере, он сказал, что посещает оперу очень редко, что это не по его карману. Такие речи, по-видимому, очень его услаждали и тешили: он опускал после них руки в карманы и с необыкновенным самодовольством поглядывал на слушателей,

Потом явнлась м-с Домби, прекрасная и гордая; она смотрела на все и на всех с таким презрением, как-будто брачный венок на голове её был сплетен из стальных игол и требовал смирения, a она, очевидно, готова была скорее умереть. С нею вошла Флоренса. Лицо Домби омрачилось, когда он увидел их вместе; но никто этого не заметил. Флоренса не смела взглянуть на него, a Эдифь, в высокомерном равнодушии, не обратила на него ни малейшего внимания.

Скоро приемная наполнилась гостями. Наехали разные директора, председатели компаний, почтенные дамы с целыми магазинами на головахь, братец Феникс, майор Багсток, приятельницы м-с Скьютон, с цветущими, как мак, лицами и жемчугом на морщинистых шеях. В числе последних - молодая дама шестидесяти пяти лет, очень легко одетая, с голой шеей и плечами; она говорила каким-то заманчивым тоном и стыдливо потупляла ресницы; вообще в манерах её было что-то неопределимое словами, что так часто привлекает пылкую юность.

Большая часть гостей м-ра Домби была молчалива, a большая часть гостей м-с Домби - говорлива; между ними не было никакой симпатии, и гости м-с Домби, по какому-то матнетическому согласию, образовали союз против гостей м-ра Домби, которые, одиноко расхаживая по комнатам или забиваясь подальше в разные углы, были затерты обществом, загорожены софами и, сверх разных других неудобств, испытывали толчки по головам от внезапно открывающихся дверей.

Слуга доложил, что подали кушать. М-р Домби повел пожилую даму, похожую на подушку из красного бархата, набитую банковыми билетами; Феникс повел м-с Домби, майор Багсток - м-с Скьютон; юная дама с голыми плечами досталась директору ост-индской компании; остальные дамы выдержали минутный смотр остальных кавалеров; потом пары сперлись в дверях и отрезали от столовой семь смирных джентльменов, одиноко оставшихся в гостиной. Когда уже все сели за стол, вышел еще один из этих семи круглым сиротою, сконфузился, начал улыбаться и, в сопровождении метр-д'отеля, обошел два раза вокруг стола, ища места. Место отыскалось, наконец, по левую руку м-с Домби, после чего он уже окончательно поник головою.

Братец Феникс был в ударе и смотрел молодец молодцом. Но он был ужасно забывчив и рассеян в минуты веселья, и в настоящем случае привел в ужас все общество. Воть как это случилось.

Молодая дама, доставшаеся директору ост-индской компании, посматривала на Феникса очень нежно и умела прилавировать со своим кавалеромь к месту, как раз возле Феникса. Директор был в ту же минуту забыт и, осененный с другой стороны чудовищною черною бархатною наколкою на костлявой голове дамы с веером, пал духом и уничтожился. Феникс и молодая дама разговаривали о чем-то очень живо и весело; оиа так много смеялась его рассказу, что майор Багсток, сидевший против них с м-с Скьютон, спросил, прилично извинившись, нельзя ли узнать, чему они смеются?

- Вздор! - отвечал Феникс, - не стоит рассказывать; анекдот, случившийся с Джаком Адамсом.

Общее внимание было обращено на Феникса.

- М-р Домби, - продолжал он, - верно помнит Джака Адамса; Джака, а не Джоя; Джой - это брат его.

М-р Домби отвечал отрицательно. Но один из семи смирных джентльменов совершенно неожиданно вмешался в разговор, объявив, что он знал его, и прибавил: "Ну, как же, тот, что ходит всегда в гессенских сапогах".

- Истинно, - подхватил Феникс, наклонившись вперед взглянуть на смельчака и одобрить его улыбкой; - это Джак. Джой ходил...

- В сапогах с отворотами! - прервал его смирный джентльмен, в каждом слове выигрывая все более и более во мнении общества.

- Вы, значит, коротко их знаете? - продолжал Феникс.

- Я знал их обоих.

- Славный малый, этот Джак! - сказал Феникс.

- Чудесный, - отвечал смирный джентльмен, ободренный своим успехом. - Один из лучших людей, каких я только знал.

- Вы, без сомнения, слышали уже эту историю?

- Не знаю... расскажите,. - отвечал смирный, закинувшя голову и улыбаясь на потолок, как человек, который уже знает, в чем тут штука.

- Случай сам по себе вздорный, - сказал Феникс, оглядывая гостей с улыбкой, - не стоило бы и рассказывать, да сам-то Джак высказывается тут очень хорошо. Джака пригласили куда-то на свадьбу, - чуть ли не в Баркшир.

- В Шропшир, - счел себя обязанным заметить скромный джентльмен,

- Что? A? Ну, да это все равно, - продолжал Феникс, - дело в том, что его пригласили на свадьбу. Поехал, вот хоть бы и мы, например, имея честь получить приглашение на свадьбу моей любезной родственницы и м-ра Домби, не заставили повторять себе этого два раза и чертовски рады были сойтись по случаю такого события. Джак и поехал. A нужно вам знать, что это прехорошенькая девушка выходила за человека, которого ни в грош не ставила, a согласилась только ради его несметного богатства. Возвратившись со свадьбы в город, Джак встречается с одним из своих знакомых. "Ну, что, Джак? - спрашивает знакомый, - что наша неравная чета?" - Неравная? - отвечал Джак. - Напротив того, дело слажено на чистоту: она как следует,. куплена, он, как следует, продан!

Ужас злектрическою искрою пробежал по всему обществу, Феникс вдруг онемел на самом патетическом месте своего рассказа. Ни единой улыбки не вызвал этот единственный предмет общего разговора в продолжение всего обедаю Воцарилось глубокое молчание; смирный джентльмен, решительно не знавший, в чем состоит анекдот, и в этом отношении невинный, как не рожденный еще младенец, имел несчастие прочесть во взорах всех гостей, что они считают его главнейшим виновмиком неловкой выдумки.

Лицо м-ра Домби вообще было не очень изменчиво; a теперь, облеченное, по случаю праздника, в торжествеыность, не выразило при этом рассказе ничего особеннаго; ои заметил голько, среди всеобщего молчания, что "история хороша". Эдифь быстро взглянула на Флоренсу, ио, впрочемь, оставалась совершенно бесстрастна и равнодушна.

Блюда следовали за блюдами, на столе блестело серебро и золото, лежали кучи разных фруктов; подали дессерт, явилось мороженое, - статья совершенно излишняя за столом м-ра Домби. Обед кончился под громкую музыку беспрестанных ударов молотка, по случаю приезда новых гостей, которым досталось только понюхать, чем пахло в столовой. Когда м-с Домби встала с своего места, стоило посмотреть на её супруга, как он, в накрахмаленном галстуке, стал y дверей растворить их для дам, и как она прошла мимо него с Флоренсой.

Картина была замечательна: y дверей торжественная фигура м-ра Домби; y пустого конца стола жалкая, одинокая фигура директора ост-индской комнании; за ним воинственная фигура майора Багстока, рассказывающего о герцоге Иоркском шестерым из семи смирных джентльменов (седьмой, честолюбивый, был совершенно уничтожен и затерт); в стороне смиренко рисовалась фигура директора банка, выкладывавшего из вилок перед кучкой благоговейных слушателей план своего маленького садика; дальше была задумчивая фигура Феникса, украдкой поправлявшего на голове парик. Но картина эта скоро разрушилась: подали кофе, и гости вышли из столовой.

Давка в приемных комнатах увеличивалась с с каждою минутой; но в гостях м-ра Домби все еще проявлялась врожденная невозможность смешения с гостями м-с Домби, и с одного взгляда можно было узнать, кто чей гость. Единственное исключение делал, может быть, Каркер, который, стоя в кружке, образовавшемся около м-с Домби, был равно внимателен и к ней, и к нему, и к Клеопатре, и к майору, и к Флоренсе, и ко всем; он был равно приветлив с обеими партиями гостей и не принадлежал ни к какой из них.

Флоренса боялась его, и присутствие его стесняло ее. Она не могла отделаться от этого чувства и беспрестанно на него поглядывала; недоверчивость и неприязнь невольно заставляли ее обращать взоры на него. Но мысли её были заняты другим; сидя в сторонке, она чувствовала, как мало участвует отец её во всем происходящем вокрут него, и видела, не без тяжелаго чувства, что ему как будто неловко и невесело, что на него почти не обращают внимания гости, которых, в знак своего особенного уважения, он встречал y самых дверей, что жена его, когда он представлял ей приехавших, принимала их с гордою холодностью и после этой церемонии ни разу не обращалась к ним ни с полусловом. Особенно мучило и приводило в недоумение Флоренсу то, что это делала та же самая Эдифь, которая обращалась с ней так ласково, с такою теплою внимательностью!

И счастлива была Флоренса, что не понимала настоящей причины неловкого положения отца. Но, опасаясь оскорбить его, дать ему заметить, что она все это видит, полная привязанности к нему и вместе с тем благородной приязни к Эдифи, она не отважилась взглянуть ни на него, ни на нее. Она страдала за обоих вместе, и среди движении толпы закралась ей в душу мысль, что лучше бы было для них, если бы никогда не раздавался здесь этот говор гостей, если бы прежнее мрачное запустение дома никогда ne уступало места новому великолепию, если бы забытая дочь иикогда не находила себе друга в Эдифи и продолжала бы жить одиноко, не зная людского участия.

В голове м-с Чикк тоже ворочались подобные мысли, но только оне не возникли и не развивались в ней так мирно. М-с Чик была оскорблена тем, что не получила приглашеыия на обед.

- На меня не обращают решительно никакого внимания; все равно, что на Флоренсу, - сказала она своему мужу.

- Решительно никакого, - подтвердил м-р Чикк, сидевший возле супруги лицом к стене и потихоньку насвистывавший песню.

- Заметно ли хоть сколько-нибудь, что мое отсутствие было бы здесь замечено?

- Нет, нисколько, - ответил м-р Чикк.

- Поль с ума сошел! - сказала м-с Чикк. - Если ты не чудовище, в чем, право, можно усомниться, - произнесла она с достоинством, - так перестань здесь свистеть. Возможно ли, чтобы человек, в котором есть хоть тень человеческого чувства, видел, как эта разряженная теща расхаживает с майором Багстоком, присутствием которого, в числе других сокровищ, мы обязаны вашей Лукреции Токс...

- Моей Лукреции Токс? - повторил с удивлением м-р Чикк.

- Да, - торжественно произнесла м-с Чикк, - вашей Лукреции Токс! Может ли человек, говорю я, видеть перед собою эту тещу и эту гордячку Эдифь, и все эти непристойные старые чучела с голыми шеями, - видеть все это и свистеть!

Это слово было произнесено с такою эмфазою, что м-р Чикк вздрогнул.

- Признаюсь, - заключила м-с Чикк, - это для меня решительно непонятно! Впрочем, если Павел и забыл, что - я, так я не забыла. Я себя чувствую; я член семейства, я не затем сюда явилась, чтобы меня не замечали, я еще не тряпье какое-нибудь, чтобы м-с Домби отирала об меня ноги, - проговорила м-с Чикк, как будто ожидая, что не сегодня, так завтра сделается этим тряиьем.

Она встала и вышла в сопровождении мужа. Впрочем, нужно отдать честь её наблюдательности: ее, действительно, никто не заметил.

Не одна м-с Чикк осталась недовольна; гости м-ра Домби были недовольны гостями м-с Домби за то, что они осматривали их в лорнеты и вслух изъявляли свое удивление вопросами - что это за народ? - a гости м-с Домби жаловались на скуку, и молодая дама, лишенная беседы веселаго Феникса, ушедшего тотчас после стола, объявила тридцати приятельницам, что она умирает с тоски. Все почтенные дамы с магазинами на головахь имели каждая свою причину быть недовольными м-с Домби; директора и председатели были все того мнения, что если уж м-ру Домби непременно надо было жениться, так лучше бы ему выбрать себе жену постарше, хоть и не. красавицу, да зато постепеннее. Едва ли кто-нибудь из всего общества, исключая смирных джентльменов, не считал себя обиженным или пренебреженным хозяевами. Безмолвная дама в черной бархатной наколке онемела от того, что даме в красной бархатной наколке подали прежде нея. Даже сладкие натуры смирных джентльменов немного скисли, неизвестно, от излишнего ли употребления лимонада, или от распространившейся в обществе заразы; они говорили друг другу сарказмы и шептали что-то о неравном браке. Общее нерасположение и неудовольствие проникло даже в переднюю, и заразило лакеев. Мало того, даже факельщики во дворе не ускользнули от этого влияния и сравнивали этот пир с похоронами без траура, при чем ни один из гостей не получил в наследство ни гроша.

Наконец, гости ушли; улица, заставленная экипажами, опустела; догорающия свечи освещали только м-ра Домби, разговаривающего в стороне с Каркером, и м-с Домби с её матерью. Эдифь сидела на оттомане, a Клеопатра, в позе Клеопатры, ждала своей горничиой. Каркер, окончивши разговор с Домби, подошел к Эдифи проститься.

- Какой приятный был вечер, - сказаль он. - Не утомились ли вы?

- М-с Домби, - подхватил Домби, подходя к ним, - довольно прилагала старания, чтобы не утомиться. Крайне жалею, м-с Домби, но я должен сказать вам, я желал бы, чтобы вы приняли на себя сегодня труд утомиться несколько больше.

Она взглянула на него мельком и отвернулась, не отвечая ни слова.

- Мне очень жаль, - продолжал м-р Домби, - что вы не сочли своею обязанностью...

Она опять на него взглянула.

- Что вы не сочли своею обязанностью принять моих друзей с большею внимательностью. Многия из особ, с которыми вы обошлись сегодня так небрежно, м-с Домби, делают вамь честь своим посещением.

- Помните ли вы, что мы здесь не одни, - продолжала она, устремивши на него пристальный взор.

- Нет, пожалуйста, м-р Каркерь, - сказал Домби, останавливая уходящего Каркера, - м-р Каркер, как вам известно, пользуется моим полным доверием; он не хуже меня знает, о чем идет речь. Позвольте вам заметить, м-с Домби, что эти почтенные и богагые особы делают своим посещением честь даже мне.

- Я вас спрашиваю, - повторила оиа с тем же презрительным взглядом, - помните ли вы, что мы здесь не одни?

- Сделайте одолжеыие, - проговорил Каркер, - позвольте мне пожелать спокойной ночи. Хотя эта размолвка, конечно, не может иметь никакого значения...

На этих словах прервала его м-с Скьютон, наблюдавшая за вмражением лица Эдифи.

- Милая Эдифь, любезный Домби, - сказала она, - почтенный друг наш, м-р Каркер, без всякого сомнения, мне позволеио назвать его этим имеием?

- Много чести, - проворчал Каркер.

- М-р Каркер высказал свою мысль, - продолжала м-с Скьютон. - Я сама только что хотела сказать, что все это решительно ничего не значит! Милая Эдифь, любезный Домби! мы очень хорошо знаем, что... После Флоуерсь, после.

Эти слова относились к горничной, которая, увидевши мужчин, быстро ушла назад.

- Что при вашей любви, при священном союзе ваших сердец, размолвка между вами не может быть серьезна. Я очень рада, что этот ничтожный случай дает мне повод сказать, что я не приписываю решительью никакой важности подобным вспышкам и не стану, подобно другим тещам (слышала я, что есть такие тещи на белом свете), вмешиваться в ваши дела.

В строгом взгляде нежной маменьки, устремленном на её детей, можно было прочесть определенное намерение заранее устранить себя от звона их брачных цепей и укрыться под маскою непоколебимой веры в их взаимную любовь.

- Я указал м-с Домби, - сказал м-р Домби очень важно, - что не понравилось мне с иервых же дней нашей брачной жизни, и что я желаю видеть исправленным. Покойной ночи, Каркер! - прибавил он, кивнувши ему головою.

Каркер поклонился повелительной фигуре новобрачной, сверкающие глаза которой были устремлены на мужа, и, уходя, остановился поцеловать милостиво протянутую ему руку Клеопатры.

Если бы прекрасная Эдифь начала упрекать своего мужа, или изменила выражение лица, или вообще нарушила молчание хоть одним словом, когда они остались наедине (Клеопатра поспешила выйти), он нашел бы, может статься, средство отстоять свое дело, взять верх. Но неизмеримое высокомерие, с которым, взглянувши на него, она потупила глаза, не удостоив его ни полусловом, эта невыразимогордая поза, эта холодная, непреклонная решимость, в каждой черте лица ея, - все это уничтожало Домби, и он был против всего этого безоружен. Он удалился от надменной красоты, все черты которой слились в одно чувство презрения,

Был ли он столь низок, что подстерег ее час спустя, на той самой лестнице, где видел когда-то, при лунном свете, Флоренсу с Павлом на руках? Или случился он тут нечаянно, когда Эдифь сходила со свечею в руках из комнаты Флоренсы, с тем непривычным для него выражением лица, которое он подметил уже однажды? Лицо Эдифи не могло, однако же, измениться так, как изменялось его лицо. Никогда, даже в минуты величайшей гордости, не омрачалось оно так ужасно, как лицо Домби в темном углу, в ночь после возвращения домой, и не раз после того, и, наконец, теперь.

Глава XXXVII.

Предостережение.

Флоренса, Эдифь и м-с Скьютон были на другой день вместе; коляска была подана, оне собирались выехать. У Клеопатры был опять свой экипаж, и Витерс, уже не тощий, в куртке и военных шароварах, стоял в обеденный час за креслами леди, кресла были уже без колес, и он не возил их. Волоса его блестели от помады, он был в козловых перчатках и благоухал одеколоном.

Дамы сидели в комнате Клеопатры. Клеопатра, покоясь на софе, только что проснулась и изволила прихлебывать из чашки шоколад в три часа пополудни. Флоуерс хлопотала около воротничков и нарукавчиков и совершала церемонию коронования своей госпожи наколкою из персикового бархата; искусственные розы наколки колебались очень грациозно, как будто от дыхания зефира, но в сущности оттого, что y старухи тряслась голова.

- У меня что-то как будто нервы сегодня расстроены, Флоуерс, - сказала м-с Скьютон. - Руки так и дрожат.

- Вы вчера были душою общества, - отвечала Флоуерс, - a сегодня, вот видите, и должны поплатиться.

Эдифь, стоявшая с Флоренсой y окна, задом к матери, вдруг обернулась, как будто перед ней сверкнула молния.

- Милая Эдифь, y тебя нервы не расстроены? - спросила Клеопатра. - Ты так завидно умеешь владеть собою, но я знаю, и ты будешь мученицей, как несчастная мать твоя. Витерс, кто-то y дверей.

- Визитная карточка, - сказал Витерс, подавая ее м-с Домби.

- Скажите, что я еду со двора, - отвечала оиа, не глядя на карточку.

- Милая Эдифь, - медленно проговорила м-с Скьютон, - как можно дать такой ответ, не взглянувши даже, кто приехал. Подайте сюда, Витерс. М-р Каркер!

- Я еду со двора, - повторила Эдифь так повелительно, что Витерс поспешил передать лакею этоть ответ тем же тоном и выпроводить его вон.

Но слуга скоро воротился и шепнул что-то Витерсу. Витерс, хотя очень неохотно, опять подощел к Эдифи.

- М-р Каркер приказал кланяться и просить уделить ему только минуту; ему надо поговорить с вами о деле.

- Право, душа моя, - сказала Клеопатра самым сладким голосомь, потому что лицо дочери было грозно, - если я смею подать совет, так ...

- Приведите его сюда, - прервала ее Эдифь, и как только Витерс вышел исполнять приказание, она сказала, нахмуривши брови и обращаясь к матери:

- Вам угодно, чтобы я его приняла, так я приму его в вашей комнате.

- Не уйти ли мне? - поспешно спросила Флоренса.

Эдифь кивнула сй в знак согласия головою, но в дверях Флоренса все-таки встретилась с Каркером. Он приветствовал ее с тою же неприятною смесью фамильярности и почтения, как и прежде, сказал, что надеется, что она здорова, - что вчера он с трудом мог узнать ее, так оиа переменилась, и растворил ей для выхода дверь; учтивые, почтительные манеры его не могли, впрочем, скрыть его сознания, что он внушает ей страх.

Потом он прикоснулся к благосклонной ручке Клеопатры и, наконец, поклонился Эдифи. Она холодно, не глядя, ответила на его поклон, не садилась сама и не приглашала его сесть, и ждала, что он скажет.

Гордость, могущество, упорство характера были оплотом Эдифи; но убеждение, что этот человек видел ее и мать её при самом начале знакомства в самом невыгодном свете, что унижение её было для него так же ясно, как для неё самой, что он читает в её жизни, как в раскрытой книге, и понимает малейшие оттенки во взгляде и голосе, - все это лишало ее внутренней силы. Как гордо ни встречала она его, с лицом, требующим покорности, с надменным выражением губ, отдаляющим его на почтительиое расстояние, с негодованием в груди на его навязчивость, с мрачным взором, не дающим упасть на него ни одному светлому лучу из её глаз, и как почтительно ни стоял он перед ней, с молящим и оскорбленным видом и с совершеииою покорностью её воле, - она все-таки сознавала в глубине души, что в сущности роли их не таковы, что могущество и победа на его стороне, и что он сам знает это, как нельзя лучше.

- Я осмелился просить y вас свидания, - сказал Каркер, - и решился сказать, что пришел по делу, потому что ...

- Может быть, м-р Домби поручил вам сделать мне какое-нибудь замечание? - сказала Эдифь. - Вы пользуетесь его доверием в такой непонятной степени, что это меня вовсе не удивит.

- Я не имею от него никакого поручения к леди, проливающей славу на его имя, - отвечал Каркер, - прошу ее только быть справедливой ко мне, униженно просящему ее об этой справедливости, ко мне, простому подчиненному м-ра Домби; прошу ее обдумать, что я находился вчера вечером в совершенно страдательном положении, и что решительно не от меня зависело быть или не быть свидетелем неприятного случая. Я называю этот случай неприятным, - прибавил он, обращаясь наполовину к м-с Скьютон, - единственно в отношении ко мне, имевшему несчастие быть при том. Такая ничтожная размолвка между людьми, искренно друт друга любящими и готовыми друг для друга на всякую жертву, не может иметь никакого значения, как очень верно заметила еще вчера сама м-с Скьютон.

Эдифь не в силах была взглянуть на него и после минутного молчания сказала:

- Но дело, за которым вы пришли...

- Эдифь, душа моя! - прервала ее Клеопатра, - что же это м-р Каркер все стоит. Садитесь, м-р Каркер.

Он ни слова не отвечал матери, но устремил взор на гордую дочь, как будто решился сесть не иначе, как по её приглашению. Эдифь принуждена была сесть и слегка указала ему рукою на стул. Невозможно было сделать жеста холодиее, надменнее, неуважительнее, но и на это она решилась только по принуждению. Этого было довольно. Каркер сел.

- Позволено ли мне будет, - сказал он, обращаясь к м-с Скьютон и выказывая ей ряд белых зубов - (вы поверите мне на слово, что я имею на это достаточные причины), позволено ли мне будет обратиться с тем, что я имею сказать, к м-с Домби, и предоставить ей сообщить это потом вам, её лучшему другу, разумеется, после м-ра Домби?

М-с Скьютон хотела удалиться, но Эдифь остановила ее; Эдифь хотела было остановить и его и с негодованием приказала ему или говорить открыто, или молчать; но когда он проговорил вполголоса:

- Мисс Флоренса, которая только что вышла отсюда...

Она позволила ему продолжать,

Эдифь обратила взор свой на нсго. И когда он, с величайшею, впрочем, почтительностью, маклонился к ней поближе и униженно оскалил зубы, она была, кажется, готова убить его на месте.

- Обстоятельства поставили мисс Флоренсу в несчастное положение, - начал он. - Мне неприятно говорить об этом вам, которая так привизана к отцу ея, которая, естественно, принимает к сердцу каждое касающееся его слово.

Он говорил вообще тихо и внятно, но никакими словами не выразить, как тихо и, вместе с тем, как внятно говорил он в эту минуту, и всякий раз, когда речь касалась того же предмета.

- Но, как человек совершенно преданный м-ру Домби, как человек, жизнь которого протекла в благоговейном созерцании характера м-ра Домби, я могу сказать, не оскорбляя иежной привязаньюсти вашей к супругу, что он, к несчастью, почти не обращал внимания на мисс Флоренсу.

- Знаю, - отвечала Эдифь.

- Вы это знаете! - воскликиул Каркер, глубоко вздохнувши. - Ух! как гора с плеч свалилась! Надеюсь, вам известно тоже, что было причиною этой небрежности, из какого прекрасного источника гордости, я хочу сказать, характера м-ра Домби...

- Оставим его и обратимся к вашему делу, - сказала Эдифь.

- Мне очень жаль, - продолжал Каркер, - что я не могу оправдать м-ра Домби, ью судите обо мне по себе, и вы простите мне, что участие к нему завлекает меня слишком далеко.

Что за пытка для её гордого сердца - сидеть лицом к лицу с этим человеком и выслушивать, как он навязывает ей её ложную клятву перед алтарем, как будто подчует ее подонками густого яда, на которые она не может смотреть без отвращения, и которые не может оттолкнуть прочь! как терзали её душу стыд, гнев, угрызения совести! Она сияла перед ним во всем величии гордой красоты, a в душе чувствовала, что она пресмыкается y ног его!

- Мисс Флоренса, - продолжал Каркер, - была предоставлена попечению (если только это можно назвать попечением) наемных слуг, людей во всех отношениях ниже ея, она была лишена руководителя в юных летах и, естественно, впала в ошибки: забыла, в некоторой степени, свой сан, привязалась к человеку без всякого зыачения, некоемому Вальтеру, которого теперь, к счастью, уже нет на свете, вступила в сношения с моряками, людьми дурной репутации, и старым беглым банкротом.

- Все эти обстоятельства мне известны, - сказала Эдифь, презрительно глядя на Каркера, - и известно также, что вы их извращаете. Впрочем, может быть, оне вам не так известны.

- Извините, - возразил Каркер, - я думаю, никто не знает их лучше меня! Ваше благородное, пламенное сердце, которое повелевает вам защищать вашего почтенного супруга, я уважаю это сердце, я благоговею перед ним. Но что касается до этих обстоятельств (о них-то собственно я и пришел поговорить с вами), я знаю их верно, как человек, пользующийся доверием м-ра Домби; как друг его, могу сказать, я совершенно убедился в истине того, что говорю. Принимая глубокое участие во всем, что до него касается, и, если вам угодно, желая также доказать мое усердие, я долго следил за всем этим сам и чрез других, верных людей, и могу представить безчисленные доказательства в подтверждение моих слов.

Она подняла свои глаза, не выше его рта, но даже и на зубах его могла, кажется, прочесть, что он имеет средства наделать много зла.

- Извините, - продолжал он, - что я осмелился посоветоваться насчет этого с вами. Это потому, что вы, как я заметил, принимаете большое участие в мисс Флоренсе.

Чего он в ней не заметил, чего не знал? Раздосадованная этою мыслью, она прикусила дрожащую губу и слегка кивнула головой в знак согласия.

- Это участие, трогательное доказательства, что все, близкое м-ру Домби, близко и вам, не позволяет мне немедленно сообщить ему все эги обстоятельства, которые ему до сих пор еще неизвестны. И признаюсь вам, это было бы для меня так неприятно, что я готов молчать, если только вы изъявите на это хотя малейшее желание.

Эдифь подняла голову, закинула ее назад и устремила на него мрачный взор. Он встретил его самою любезною улыбкою и продолжал:

- Вы говорите, что я извращаю обстоятельства. Нет! Но положим, что я их извращаю. Неприятное чувство, которое пробуждает во мне этот предмет, проистекает из того, что разоблачение этих связей и отношений, со стороны мисс Флоренсы совершенно невинных, подействует на м-ра Домби, уже предубежденного против дочери, совершенно иначе. Он, вероятно, решится (о чем уже, как мне известно, и подумывал) отделить ее от семейства и удалить из дому. Будьте ко мне снисходительны: вспомните мои близкие отношения к м-ру Домби, мое знание его сердца, мое к нему уважение, почти с самого детства, и вы извините меня, что я осмеливаюсь видеть в нем недостаток, если еще можно назвать недостатком возвышенную стойкость характера, корень которой держится в благородной гордости и сознании могущества, которому все мы должны покоряться, стойкость, которую нельзя переломить, как упорство в других натурах, и которая растет и крепнет с каждым годом, с каждым днем.

Даже и такой незначительный случай, как, например, вчера вечером, подтверждает мои слова не хуже всякого другого, поважнее. Домби и Сын не знают ни часу, ни времени, ни места; они ниспровергают все. Впрочем, я рад, что этот случай доставил мне повод поговорить об этом с м-с Домби, хотя он же навлек на меня её минутное негодование. Меня тревожили все эти обстоятельства, когда м-р Домби призвал меня в Лемингтон. Я увидел вас. Я не мог не видеть, в какое отношение вступите вы скоро с м-ром Домби, к обоюдному вашему счастью, и я тогда же решился обождать, пока вы вступите хозяйкой в этот дом, и поступить потом так, как поступил я теперь. Я чувствую, что не делаю проступка перед м-ром Домби, вверяя то, что знаю, вам; если двое живут одним сердцем, как вы с вашим супругом, то один - полный представитель другого. Следовательно, вам ли, ему ли, сообщу я сведения обо всех этих обстоятельствах, совесть моя равно спокойна. Вас избрал я по тем причинам, которые уже имел честь изложить вам. Смею ли надеяться, что откровенность моя принята, и что ответственность с меня снята?

Долго помнил он взор, которым подарила она его в заключение этой речи. Наконец, после внутренней борьбы, она сказала:

- Хорошо. Считайте это дело оконченным и не упоминайте о нем больше.

Он низко поклонился и встал. Она тоже встала, и он простился с величайшею почтительностью. Витерс, встретивший его на лестнице, остановился, пораженный красотою его зубов и сияющей улыбкой; прохожие на улице приняли его за дантиста, выставившего свои зубы на показ. Те же прохожие приняли Эдифь, когда она поехалл в своем экипаже, за знатную леди, столь же счастливую, сколь богатую и прекрасную. Они не видели ее за минуту перед тем в её комнате, оми не слышали, каким голосом воскликнула она: "О Флоренса, Флоренса!"

М-с Скьютон, лежа на софе и кушая шоколад, не слышала ничего, кроме слова дело, к которому чувствовала смертельное отвращение и которое уже давно вычеркнула из своего словаря. Кроме того, она собиралась сделать опустошительный набег на разные магазины. Итак, м-с Скьютон не расспрашивала дочь и не выказала никакого любопытства. Персиковая наколка наделала ей много хлопот, когда она вышла на крыльцо; погода была ветреная, наколка торчала совсем на затылке и непременно хотела дезертировать, не поддаваясь ни на какие ласки своей владетельницы. Когда карету заперли от ветра, розы опять начали колебаться от дрожания головы. Итак, м-с Скьютон было не до дела.

Не лучше было ей и под вечер. М-с Домби, совершенно одетая, уже с полчаса ждала ее в уборной, a м-р Домби парадировал по гостиной в кислом величии (они собирались куда-то на обед), как, вдруг, Флоуерс, бледная, вбежала к м-с Домби и сказала:

- Извините, я, право, не знаю, что делать с барыней!

- Как, что?

- Да сама не знаю, что с ней сделалось, - отвечала испуганная Флоуерс, - такие гримасы делает!

Эдифь поспешила с ней в комнату матери. Клеопатра была в полном убранстве, в бриллиантах, в коротких рукавах, раздушенная, с поддельными локонами и зубами и другими суррогатами молодости; но паралича обмануть ей этим не удалось; он узнал в ней свою собственность и поразил ее перед зеркалом, где она и лежала, как отвратительная кукла.

Эдифь и Флоуерс разобрали ее по частям и отнесли ничтожный остаток на постель. Послали за докторами; доктора прописали сильные лекарства и объявили, что теперь она оправится, но второго удара не перенесет.

Так пролежала м-с Скьютон несколько дней, бессловесная, уставивши глаза в потолок; иногда она издавала какие-то неопределенные звуки в ответ на разные вопросы; в другое же время не отвечала ни жестом, ни даже движением глаз.

Наконец, она начала приходить в себя, получила до иекоторой степени способность двигаться, но еще не могла говорить. Однажды она почувствовала, что может владеть правою рукою; показывая это своей горничной, она была как будто чем-то недовольна и сделала знак, чтобы ей подали перо и бумагу. Флоуерс, думая, что она хочет написать завещание, немедленно исполнила её желание. М-с Домби не было дома, и горничная ожидала результата с необыкновенным, торжественным чувством.

М-с Скьютон царапала по бумаге, вычеркивала, выводила не те буквы и, наконец, после долгих усилий, написала:

"Розовые занавеси".

Флоуерс, как и следовало ожидать, совершенио стала втупик от такого завещания. Тогда Клеопатра прибавила в пояснение еще два слова, и на бумаге явилась фраза:

- Розовые занавеси - для докторов.

Тут только горничная начала догадываться, что над кроватью надо повесить розовые занавеси, чтобы цвет лица казался лучше, когда приедут доктора. Хорошо знавшие старуху не сомневались в справедливости этой догадки, которую она и сама скоро была в состоянии подтвердить. Розовые занавеси были повешены, и она быстро начала оправляться. Скоро она могла уже сидеть в локонах, кружевной шапочке и шлафроке, с румянами в ямах, где некогда были щеки.

Гадко было видеть, как эта отжившая женщина жеманится, делает глазки и молодится перед смертью, как перед майором. Но болезнь ли сделала ее лукавее и фальшивее прежнего, или она потерялась, сравнивая то, что она в самом деле, с тем, чем хотела казаться, или зашевелилась в ней совесть, которая не могла ни с силою выступить наружу, ни совершенно скрыться во тьме, или, что всего вероятнее, подействовало все это вместе, только результат был тот, что она начала выказывать ужасные претензии на любовь и благодарность Эдифи, хвалить себя без меры, как примерную мать, и ревновать Эдифь ко всем. Забывши сделанное условие, она беспрестанно говорила дочери о её замужестве, как доказательстве её материнской попечительности.

- Где м-с Домби? - спрашивала она y горничной.

- Выехала со двора.

- Выехала? Уж не от меня ли она бегает, Флоуерс?

- Что вы! Бог с вами! Она поехала с мисс Флоренсой.

- С мисс Флоренсой? Да кто мисс Флоренса? Не говорите мне о мисс Флоренсе! Что для меня мисс Флоренса в сравнении со мною?

И слезы были наготове, но их осушали обыкновенно блеск бриллиантов, персиковая наколка (ее она надела ради гостей уже за несколько недель до того, как могла выйдти из комнаты) или вообще какая-нибудь щегольская тряпка. Но когда являлась Эдифь с своей гордой осанкой, история начиналась снова.

- Прекрасно, Эдифь! - восклицала она, треся головою.

- Что с вами, маменька?

- Что со мною! Люди делаются с каждымь днем хуже и неблагодарнее; право, на свете не бьется теперь, кажется, ни одного признательного сердца. Витерс любит меня больше, нежели ты. Он ухаживает за мною больше родной дочери. Право, пожалеешь, что так молода лицом, иначе, может быть, питали бы ко мне большее уважение.

- Чего же вы хотите, маменька?

- О, многаго, Эдифь!

- Недостает вам чего-нибудь? Если так, так в этом вы сами виноваты.

- Сама виновата! - возражала она всхлипывая. - Быть такой матерью, как я была для тебя, Эдифь! Делить с тобою все, почти от колыбели! И видеть от тебя такое пренебрежение! Ты мне как будто чужая. Флоренсу ты любишь в двадцать раз больше. Упрекать меня, говорить, что я сама виновата!..

- Маменька, я ни в чем вас не упрекаю. Зачем вы все говорите об упреках?

- Как же мне не говорить, когда я вся любовь и привязанность, a ты так и ранишь меня каждым взглядом.

- Я и не думаю ранить вас. Забыли вы наше условие? Оставьте прошедшее в покое.

- Да, оставьте в покое! Оставим все в покое, и благодарность матери, и любовь, и самую меня в этой комнате! Привяжемся к другим, которые не имеют никакого права на нашу привязанносты Правосудный Боже! Эдифь! знаешь ли ты, в каком доме ты хозяйка?

- Разумеется.

- Знаешь ли ты, за кем ты замужем? Знаешь ли ты, что y тебя теперь есть и дом, и положение в свете, и экипаж?

- Знаю, все знаю, маменька.

- Не хуже, как было бы за этим, - как бишь его? Грейнджером, если бы он не умер. И кому ты всем этим обязана?

- Вам, маменька, вам.

- Так обними же и поцелуй меня; докажи мне, что ты сознаешься, что нет на свете матери лучше меня. Не убивай меня неблагодарностью, или, право, я сделаюсь таким чучелом, что никто не узнает меня, когда я опять выйду в общество, - даже это ненавистное животное, майор.

И при всем том, когда Эдифь наклонялась и прикасалась к ней холодной щекой, мать в испуге отклонялась прочь, начинала дрожать и кричать, что ей дурно. В другое время случалось, что она униженно просила Эдифь присесть к её постели и смотрела на задумчивую дочь с лицом, безобразие и дикость которого не смягчали даже розовые занавеси.

Дни проходили за днями; розовые занавеси алели на смертной оболочке Клеопатры и её наряде, поношенном больше прежного, в вознаграждение опустошительных следов болезни, на румянах, на зубах, локонах, бриллиантах, коротких рукавах и на всем костюме куклы, без чувств упавшей некогда перед зеркалом. Эти занавеси были свидетелями её невнятных речей, похожих на детский писк, и внезапной забывчивости, являвшейся как-то по собственной прихоти, как будто в насмешку над её фантастическою особою.

Но никогда не были оне свидетелями иного тона в разговоре её с дочерью. Никогда не видели оне улыбки на прекрасном лице Эдифи или нежного выражения дочерней любви в сумрачных чертах ея.

Глава ХХХ?III.

Мисс Токс возобновляет старое знакомство.

Мисс Токс, покинутая другом своим Луизою Чикк и лишенная благосклонности м-ра Домби, - ибо ни за зеркалом камина, ни на фортепиано не красовалось пары свадебных билетов, соединенных серебряною нитью, - мисс Токс пала духом и была очень грустна. Несколько времени не раздавались на Княгинином Лугу звуки известного вальса, растения были забыты, и пыль покрыла миниатюрный портрет предка мисс Токс в напудренном парике.

Но мисс Токс была не в тех летах и не такого характера, чтобы долго предаваться беспо лезной грусти. У фортепиано успели расстроиться только две клавиши, когда опять загремел известный вальс; только одна ветка гераниума засохла от недостатка пищи, когда мисс Токс опять принялась хлопотать около своих растений; и облако пыли покрывало напудренного предка только в продолжение шести недель, после чего мисс Токс дунула на его благообразное лицо и вытерла его замшею.

Мисс Токс, однако же, осиротела. Привязанность ея, как смешно она ни высказывалась, была неподдельна и сильна, и незаслуженное оскорбление со стороны Луизы - как выражалась она сама - глубоко ее огорчило. Впрочемь, сердце мисс Токс было совершенно чуждо всякой злобы. Она провела жизнь без личных мнений, зато и не знала до сих пор злых страстей. Теперь только, когда ей случилось однажды на улице завидеть вдали Луизу Чикк, кроткая натура её возмутилась до такой степени, что она рада была найти убежище в кухмистерской, где и выплакала чувства свои в мрачной столовой, пропитанной запахом говядины.

На м-ра Домби мисс Токс не считала себя вправе жаловаться. Она имела такое высокое понятие о его величии, что теперь, вдали от него, ей казалось, что расстояние между ними всегда было неизмеримо, и что терпеть ее несколько ближе было с его стороны великодушною снисходительностью. Не было на свете, по её мнению, женщины слишком прекрасной для того, чтобы сделаться супругою м-ра Домби и, желая избрать себе жену, он, естественно, должен был искать в высшей сфере. Мисс Токс раз двадцать на день со слезами на глазах повторяла себе эту истину. Она никогда не вспоминала, что он пользовался ею для исполнения своих прихотей и милостиво позволил ей быть одною из нянюшек его сына. Она думала только о том, что, но её собственным словам, "провела в этом доме так много счастливых часов, что она должна вспоминать об этом с благодарностью, и что никогда не перестанет видеть в м-ре Домби одного из самых почтенных и значительных людей".

Но разлученная с неумолимой Луизой и ревнуя к майору (на которого смотрела теперь как-то недоверчиво), мисс Токс нашла, что очень досадно не знать ничего о том, что происходит в доме м-ра Домби. Она привыкла считать Домби и Сына центром, около которого вращается весь мир, и потому решилась возобновить одно старинное знакомство, лишь бы только не оставаться в неведении о делах, так сильно ее интересовавших. М-с Ричардс, как ей было известно, поддерживала, со времени достопамятного свидания с м-ром Домби, сношения с живущими в его доме слугами. Мисс Токс имела, может быть, еще и другую, более нежную побудительную причину посетить семейство Тудля: ей хотелось, может быть, просто поговорить о м-ре Домби с кем бы то ни было.

Итак, однажды вечеромь мисс Токс направила стопы свои к Тудлям. М-р Тудль, черный и закопченый, кушал в это время чай в недрах своего семейства. Существование м-ра Тудля имело вообще только три фазы: он или изволил кушать в упомянутых недрах, или летел над землею по 25 и 50 миль в час, или спал. Он беспрестанно переходил из вихря в покой, но в обоих случаях сохранял мирное равновесие в душе. Он предоставил сердиться, шуметь, пыхтеть и портиться машинам, с которыми был связан неразрывными узами, a сам вел жизнь совершенно безмятежную.

На коленях м-ра Тудля сидели два маленьких Тудля; другие два приготовляли ему чай, и многие другие возились около него; м-р Тудль никогда не был без детей и всегда готов был пополнить их коллекцию.

- Полли, - сказал он, - видела ты Роба?

- Нет, - отвечала Полли, - он, верно, зайдет сегодня.

- A что, теперь он уже не прячется, или прячется, Полли?

- Нет.

- Хорошо, что нет, Полли; не хорошо прягаться, а?

- Конечно; что за вопрос.

- Видите ли, дети, - сказал Тудль, оглядывая свое семейство, - если идешь прямою дорогою, не надо прятаться.

Тудлёнки запищали и зашумели в знак готовности воспользоваться нравоучением.

- Да зачем же применять все это к Робу? - спросила жена.

- Полли, - отвечал Тулль, - что же тут такого сказал я о Робе? Я только так, - к слову пришлось, - странно, право, как подумаешь, как это в голове y человека одно к другому вяжется

И м-р Тудль запил это глубокомысленное замечание чаем и закусил порядочным ломтем хлеба с маслом, приказавши, между прочим, дочерям приготовить побольше кипятку, потому что y него сильно пересохло в горле.

Но, насыщаясь сам, Тудль не забыл и своего потомства; дети уже съели свою вечернюю порцию, но все-таки стерегли экстренные, и потому именно и лакомые кусочки. Тудль кормил их, держа в руке большой ломоть хлеба с маслом; Тудльчики, в законной последовательности, откусывали каждый по кусочку и получали в добавок по ложке чаю. Это доставляло им такое наслаждение, что они пускались, проглотивши свою порцию, плясать и скакать на одной ножке, a потом опять понемногу обступали м-ра Тудля и провожали глазами в его рот куски хлеба и масла, притворяясь, впрочем, очень равиодушными к этим предметам и перешептываясь о чем-то вовсе постороннем.

М-р Тудль, сидя среди своего семейства и подавая пример отличного аппетита, вез на своих коленях двух маленьких Тудлей в Бирмингам и смотрел на прочих через баррьер из хлеба и масла, когда вошел Роб Точильщик, в оригинальной шляпе и траурных шароварах и был встречен всеобщим криком братьев и сестер.

- Как поживаете, матушка? - спросил он, почтительно целуя мать.

- Здравствуй, Роб! - отвечала оиа, обнимая его. - И этот еще станет прятаться! Полно Тудль!

Эти слова относились к м-ру Тудлю, но Роб не пропустил их мимо ушей.

- Как? батюшка опять что-нибудь говорил против меня? - воскликнул он. - О, как это ужасно! провиниться раз в жизни, и то слегка, a потом знать, что родной отец не перестанет попрекать тебя этим заглаза! Право, готов бы, на зло напроказить чего-нибудь.

- Полно, он ничего такого не думал, - сказала Полли.

- A если не думал, так зачем же говорить? Никто не думает обо мне и в половину так дурно, как отец. Готов бы, кажется, шею подставить, лишь бы кто-нибудь снял голову!

Маленькие Тудли вскрикнули при этой отчаянной выходке, и Роб усилил еще более патетический эффект ея, заклкная их не жалеть брата, и говоря, что, если они добрые дети, так должны ненавидеть его.

Наконец, м-р Тудль объяснился, Роб был успокоен, они пожали друг другу руки, и согласие воцарилось в семье; в то же время, очень кстати и к великому удивлению Полли, явилась в дверях, озирая все общество своею милостивою улыбкою, мисс Токс.

- Как поживаете, м-с Ричардс? - сказала она. - A вот я пришла навестить вас. Можно войти?

Веселое лицо м-с Ричардс просветлело гостеприимною радостью; мисс Токс немедленно пригласили сесть; она раскланялась с м-ром Тудлем, развязала шляпку и объявила, что, во-первых, хочет перецеловать всех детей поочередно.

Гонимый судьбою, младший Тудль, родившийся, по-видимому, под несчастною звездою, испытал неудачу и при этой церемонии; играя с шляпою Роба, он надвинул ее на глаза задом наперед так неловко, что не мог снять; испуганному воображению его тотчас же представилась мрачная картина будущности, - ему показалось, что он уже на всю жизнь останется погруженным во мрак и разлученным с друзьями и родными, он начал кричать и барахтаться. Освобожденный из-под шляпы, он предстал с красным, вспотевшим лицом и был взят на руки мисс Токс.

- Вы, я думаю, почти забыли меня? - сказала мисс Токс м-ру Тудлю.

- Нет, - отвечал Тудль, - нет. A с тех пор мы уж довольно постарели.

- Как же вы поживаете? - ласково спросила мисс Токс.

- Слава Богу. Вы как? Что, ревматизм вас еще не беспокоит? Нам всем его не миновать.

- Благодарю вас, - отвечала мисс Токс. - Я с ним еще незнакома.

- Счастливы вы, - сказал Тудль. - В ваши лета много от него страдают. Вот, мать моя...

И Тудль, встретивши глаза жены, залил окончание новою кружкою чаю.

- Теперь, м-с Ричардс, - сказала мисс Токс, - скажу вам прямо, зачем я пришла. Вы, вероятно, заметили, м-с Ричардс, и вы, м-р Тудль, что я разошлась немного кое с кем из моих друзей, и что не посещаю теперь иных, y которых бывала прежде очень часто.

Полли, с женским инстинктом понявшая в ту же минуту о чем идет речь, прищурила глаза в знак того, что понимает мисс Токс. A м-р Тудль, не имевший и предчувствия о настоящем значении её слов, вытаращил глаза в знак совершенного недоумения.

- Что было причиною, возникшей между нами холодности, - продолжала мисс Токс, - об этом говорить нечего и не стоит. Довольно, если я скажу, что питаю глубочайшее уважение к м-ру Домби, также и ко всему, что ему близко.

М-р Тудль, начинавший догадываться, покачал головою и сказал, что слышал об этом, и что, по его мнению, с м-ром Домби трудно ладить.

- Не говорите этого, прошу вас, - возразила мисс Токс. - Не говорите мне этого никогда. Мне это неприятно слышать.

М-р Тудль, ни мало не сомйевавшийся, что замечание его будет принято благосклонно, был ужасно сконфужен.

- Вот что я хотела вам сказать, м-с Ричардс, и вам, м-р Тудль: всякое известие о том, как поживает семейство м-ра Домби, будет для меня очень приятно, и я всегда рада побеседовать с м-с Ричардс об их семье и вспомянуть прошлое время. Мы с м-с Ричардс всегда жили в ладу, и я жалею, что не сблизилась с нею тогда больше, в чем сама виновата. Теперь, по крайней мере, она, верно, не откажет мне в дружбе и позволит посещать ее и быть y нея, как дома?

Полли была очень рада и изъявила свое согласие на дружбу. М-р Тудль не мог дать себе отчета, рад он или нет, и потому сохранил глупейшее спокойствие.

- Вы знаете, м-с Ричардс, и вы, м-р Тудль, - продолжала мисс Токс, - я могу вам быть кое в чем полезна, если вы хотите не считать меня чужою. Я могу, например, учить ваших малюток. Если позволите, я принесу им книжек, и вы увидите, в вечер-другой, сколько оне узнают. Только я не хочу вам мешать, не хочу, чтобы вы считали меня гостьей; вы пожалуйста ые церемоньтесь, м-с Ричардс: штопайте себе, шейте, кормите детей, делайте, что вам нужно: да и вы, м-р Тудль, не чинитесь: закурите вашу трубку.

- Благодарю вас, - проговорил Тудль.

- Чистосердечно говорю вам, - продолжала мисс Токс, - что я буду в восторге, если мне удастся передать кое-какие познания вашим деткам, и сочту себя щедро вознагражденною, если вы просто, без обиняков, согласны на мое предложение.

Сделка была тут же утверждена, и мисс Токс в ту же минуту почувствовала себя до такой степени дома, что немедленно сделала экзамен всем детям и записала их имена, возраст и познания. Экзамен и беседа задержали ее y Тудлей так долго, что ей уже поздно было идти домой одной. Точильщик был еще здесь и учтиво предложил проводить ее, на что она с удовольствием согласилась.

Простившись с Тудлем и Полли и перецеловавши всех детей, мисс Токс ушла с таким легким сердцем, что м-с Чикк обиделась бы, если бы его взвесила.

Скромный Роб хотел идти позади мисс Токс, но она заставила его идти рядом и вступила с ним в долгий разговор.

- Очень рада с вами познакомиться, - сказала она y своего порога. - Надеюсь, мы будем друзьями, и вы посетите меня. Завели ли вы денежную шкатулку?

- Завел миледи, - отвечал Робин, - и уж давненько. Я накопил деньженок на черный день и собираюсь положить их в банк.

- Доброе дело, доброе дело. Рада слышать от вас такие речи. Положите туда и эту полкрону.

- Много вам благодарен, миледи; но мне, право, совестно, что вы тратитесь из-за меня.

- Не беспокойтесь, мой милый: эта безделица меня не разорит, и вы должны ее принять в знак моего расположения, иначе я стала бы сердиться. Прощайте, Робин.

- Прощайте, миледи. Покорно благодарю.

Вслед затем мальчишка разменял подаренную монету и мигом проиграл все деньги. Правила чести и благородства никогда не преподавались в заведении Благотворительного Точильщика. Преобладающей системой в этой школе было лицемерие, прививавшееся с огромным успехом, так что родители и покровители питомцев, окончивших здесь свой курс, рассуждали ииой раз, что уж лучше оставлять детей без всякого воспитания, если оно приносит такие горькие плоды. Другие, более основательные, догадывались, что воспитание должно быть улучшено, и в ожидении такого улучшения немилосердно бранили заведение Благотворительного Точильщика. Между тем опытные начальники знаменитой школы всегда умели вывертываться, указывая обвинителям на тех из своих бывших учеников, которые каким-нибудь чудом спаслись от нравственной порчи и занимали в обществе почетные места. Такие указания ставили втупик всевозможных клеветников, и слава учебного заведения возростала год от году с неимоверным успехом. Да здравствуют все на свете Благотворительные Точильщики!

Глава XXXIX.

Дальнейшие приключения капитана Эдуарда Куттля, морехода.

Быстро летело вперед ничем неудержимое время, и, наконец, был почти на исходе роковой год, назначенный старым Соломоном для вскрытия запечатанного пакета, оставленного при письме испытанному другу. По мере приближения заветного срока, капитан Куттль чаще и чаще смотрел по вечерам на таинственную бумагу, и душой его овладевало невыразимое беспокойство.

Но вскрыть документ одним часом раньше назначенного срока было для честного капитана такою же невозможностью, как вскрыть самого себня для анатомических наблюдений. Он ограничивался только тем, что выкладывал по временам таинственный пакет на стол, закуривал трубку и сидел по целым часам с безмолвною важностью. Случалось, после более или менее продолжительных созерцаний через кольца табачного дыма, капитан постепенно начинал отодвигать свой стул, как будто желая высвободиться из-под чарующего влияния рокового документа. Напрасное покушение! документ мерещился ему на потолке, на обоях и даже на пылающих углях затопленного камина.

Отеческое расположеиие к Флоренсе не получило никакого видоизменения в сердце капитана Куттля. Только со времени последмяго свидания с м-ром Каркером, он начал сомневаться, точно ли его личное участие в сношениях прелестной девушки с несчастным мальчиком было полезно для них обоих в такой степени, как он предполагал сначала. Вдумываясь в эту важную статью, капитан пришел даже к заключению, что, пожалуй, чего доброго, он больше повредил молодым людям, чем принес пользы. Легко представить, каким ужасным раскаянием терзалась душа честного друга после такого страшного предположения. Чтобы наказать себя достойным образом, капитан решился прервать всякое сообщение с живыми существами из опасения повредить кому-нибудь мыслию, словом или делом.

Таким образом, заживо погребенный между инструментами, капитан никогда не отваживался проходить мимо пышного чертога м-ра Домби и никогда не давал знать о своем существовании Флоренсе или мисс Ниппер. Он даже отказался от дружеских приветствий м-ра Перча, и когда тот сделал ему визит, он весьма сухо начал его благодарить и, наконец, открыто объявил, что отказался равь навсегда от всех возможных знакомств. В таком добровольном затворничестве капитан проводил целые днн и даже целые недели, удостоивая по временам двумя-тремя словами только Точильщика, которого вообще он считал образцом бескорыстной преданности и возвышенным идеалом верности. Итак, исключенный от всякого общения с живыми существами, капитан одиноко сидел по вечерам в маленькой гостиной, осматривая со всех сторон документ дяди Соломона, думая о Флоренсе и бедном Вальтере до той поры, пока, наконец, прекрасные и невинные дети начали представляться его фантазии отжившими существами, с которыми можно было увидеться не иначе, как по ту сторону гроба.

При всем том честный капитан, занятый постоянно печальными размышлениями, не переставал заботиться как о нравственном улучшении своей натуры, так равномерно и о развитии умственных способностей Робина. Каждый вечер молодой человек должен был, ио приказанию капитана, прочитывать по нескольку страниц из разных душеспасительных сочинений, и так как Куттль вообще был того мнения, что во всех книгах заключаются назидательные истины, то и оказалось, что восприимчивый мозг его питомца обогатился чрез несколько времени самыми замечательными фактами. Сам капитан каждый воскресный вечер, отправляясь на сон грядущий, прочитывал с новым одушевлением известное нагорное поучение и всегда приходил в неподдельный восторг, когда произносил высокую сентенцию относительно блаженства нищих мира сего. Его теологические способности совершенствовались с необыкновенною быстротой, и постороний наблюдатель мог подумать, что его голова нагружена греческими и еврейскими цитатами.

Но всех посторонних наблюдателей заменял только один Робин, и, должно отдать справедливость, знаменитая школа, в которой он получил предварительное воспитание, развила и усовершенствовала в нем удивительный навык вдохновляться писаниями этого рода. Во-первых, мозг Точильщика наполнен был целыми сотнями иудейских и эллинских имен; во-вторых, ои при первом востребовании, поощряемый громкими влияниями плети, мог повторять, не переводя духу, целые десятки самых трудных стихов; в-третьих... но, в-третьих и в-двадцатых, мы не имеем возможности исчислить здесь с отчетливостью всех превосходных дарований Точильщика, в которых он всенародно упражнялся с детского возраста в одной известнейшей кирке, где с необыкновенным эффектом выставлялись на показ перед глазами удивленных зрителей свои широкие штаны самого яркого кофейного цвета. Все эти способности пригодились теперь как нельзя лучше Робу. Когда капитан переставал читать, Точильщик всегда притворялся проникнутым самыми благоговейными размышлениями, хотя за чтением обыкновенно зевал и кивал головою, чего, однако, никогда не подозревал в нем его добрый хозяин.

С некоторого времени, капитан, как деловой человек, вел аккуратный дневник, наполненный разными остроумными наблюдениями относительно состояния погоды и направления карет и других экипажей. На одной странице четким почерком было записано, что по утру в такой-то день и в таком-то квартале дул сильный западный ветер, a к вечеру в том же квартале начал бушевать пронзительный восточный ветер. На другой странице таким же почерком было приведено в известность следующее обстоятельство: "Сегодня, в одиннадцать часов утра, была y меня, нижеподписавшагося капитана Куттля, перекличка с тремя праздношатающимися молодыми людьми, которые, войдя в магазин, изъявили очевидное намерение купить очки, и однако-ж не купили, a дали обещание явиться сюда для этой же цели в другой раз. Из этого же следует, что торговые дела начинают принимать хороший оборот. Ветер дует благоприятный - Hорд-Вест. К вечеру должно ожидать перемены".

Главнейшим затруднением для капитана был м-р Тутс, который заходил к нему очень часто и не говоря по обыкновению ни одного слова, усаживался в маленькой гостиной и ухмылялся без перерыва полчаса и даже больше. По-видимому, м-р Тутс получил нравственное убеждение, что в целом Лондоне нет места, более удобного и приличного для такого увеселительного занятия. Капитан, вразумленный теперь бедственным опытом, никак не мог решить, был ли м-р Тутс прекраснейшим и любезнейшим молодым человеком, или, напротив, отъявленным, продувным лицемером. Его частые разговоры о мисс Домби казались в настоящем случае очень подозрительными; однако же, капитан решился до некоторого времени не высказывать своих подозрений и вообще вел себя очень осторожно, поглядывая на своего гостя с необыкновенною проницательностью и лукавством.

- Капитан Гильс, - говаривал по обыкновению м-р Тутс, - что же вы скажете насчет моего предложения? буду ли я когда-нибудь удостоен вашего знакомства?

- A вот что я вам скажу на этот счет, молодой человек, - отвечал по обыкновению капитан, принявший свои меры в настоящем образе действования - об этом надобно подумать, да и подумать.

- Капитан Гильс, это очень любезно с вашей стороны, - возражал м-р Тутс, - я обязан вам, как нельзя больше. Уверяю вас честью, капитан Гильс, ваше знакомство будет, что называется, для меня величайшим благодеянием и даже одолжением. Ей-Богу, капитан Гильс!

- Постой, постой дружище, - продолжал капитан благосклонным тоном - я ведь еще не знаю тебя; так или нет?

- Именно так, м-р Гильс... да только вы никогда не узнаете меня, капитан, если не будете искать моего знакомства.

Пораженный оргинальностью этого замечания, капитан несколько времени безмолвно созерцал особу м-ра Тутса.

- Хорошо сказано, мой друг, и совершенно справедливо, - заметил, наконец, капитан, утвердительно кивая головою. - Теперь вот в чем штука: вы уже давно сообщили мне некоторые наблюдения, и, если я вас хорошо понимаю, то оказывается, что вы питаете чувство удивления к одной из прелестных девушек?

- Капитан Гильс, - отвечал м-р Тутс, делая отчаянные жесты рукою, в которой держал шляпу, - дело идет здесь не об удивлении. Уверяю вас честью, вы вовсе не понимаете моих чувств. Если бы я мог окрасить себе рожу черной краской и сделаться рабом мисс Домби, о, я счел бы себя самым счастливым... да что тут толковать, если бы я мог переселиться в кожу собаки мисс Домби, я... я... уверяю вас честью, м-р Гильс, я бы не устал всю жизнь вилять перед ней своим хвостом. Ей-Богу, капитан!

М-р Тутс произнес последния слова с заплаканными глазами и с неописуемым волнением прижал шляпу к своему сердцу.

- Послушай, дружище, - возразил капитан, проникнутый глубоким сочувствием, - если ты не шутишь...

- Капитан Гильс, - закричал м-р Тутс, - я в таком состоянии духа и так далек от всяких шуток, что если бы мне можно было дать клятву на раскаленном свинце, или если бы мне приказали залить свое горло растопленным сургучем, уверяю вас, м-р Гильс, я бы изуродовал себя с величайшим наслаждением.

И с этими словами м-р Тутс поспешно озирался вокруг комнаты, как-будто приискивал новые мучительные средства для выполнения лютых своих намерений. Капитан сильным движением руки нахлобучил свою шляпу, выступил вперед к Тутсу, дернул его за фалды фрака и, устремив на него проницательный взор, обратился к нему с такими словами:

- Если ты не шутишь, приятель, то ясно, ты сделался предметом сострадания, a сострадание есть драгоценнейший перл в царственном венце Британии, как это изложенно в нашей национальной песне "Rule Britannia", которую знает и поет в честь Англии весь образованный мир. Держись крепче, мой друг! Дано здесь от тебя предложение, которое озадачивает меня. A почему? A потому, что я плыву по этим водам один, и нет для меня товарища в этом океане, и никто даже не может быть моим товарищем. Держись крепче! Ты начал первый салютовать меня именем прекрасной молодой леди, - хорошо! Если ты и я хотим продолжать наше знакомство, то имя этой леди никогда не должно быть произносимо между нами. Я не знаю, какой вред могли бы мы нанести свободным произнесением этого имени, только... словомь сказать, язык мой с этой минуты остается на привязи. Хорошо ли ты понял меня, дружище?

- Хорошо, капитан Гильс, только вы извините меня, если я не всегда буду вам покорен. Клянусь честью, м-р Куттль, мне было бы очень трудно никогда не говорить о мисс Домби. Это запрещение ляжет тяжелым бременем на мою душу, и мне всегда будет казаться, что меня дубиной бьют по голове.

С этими словами м-р Тутс патетически схватился за голову обеими руками, как будто уже начинал чувствовать энергические удары.

- В таком случае, мой милый, - сказал каиитан, - вот тебе мое неизменное условие. Если ты не сумеешь держать языка на привязи, то отваливай один на широкую дорогу, и - желаю тебе счастливого пути!

- Капитан Гильс, - бормотал Тутс, - не знаю почему, только когда я пришел сюда первый раз, мне показалось, будто в вашем присутствии я могу гораздо свободнее разговаривать о мисс Домби, чем во всяком другом месте. Поэтому, капитан Гильс, если вы доставите мне удовольствие вашего знакомства, я почту себя счастливым принять без всяких ограничений все ваши условия. Я желаю быть честным человеком, капитан Гильс, и следовательно я принужден сказать, что мне невозможно не думать о мисс Домби. Уж вы меня извините, a я, как честный человек, повторяю еще раз, что мне в вашем присутствии никак нельзя не думать о мисс Домби.

- Мысли человека, мой милый, то же самое, что ветер, сказано в Писании, и никто не может отвечать за них ни на одну секунду времени. Чувства - совсем другое дело, a насчет мыслей толковать не станем. Договор между нами идет только относительно слов.

- Что касается до слов, капитан Гильс, - возразил м-р Тутс, - мне кажется, я могу поудержать себя.

Затем Тутс подал капитану руку, и тот, наконец, чувствуя всю важность своего снисхождения, торжественно заключил с ним дружеский договор. Тутс почувствовал чрезвычайную радость после такого приобретения и ухмылялся с необыкновенным восторгом во все остальное время этого визита. Капитан, с своей стороны, обрадованный своим положением покровителя, находился также в самом приятном расположении духа и втайне благодарил себя за свою проницательность и осторожность.

Но в тот же вечер капитан был очень неприятно изумлен наивным предложением другого юноши, предложением Точильщика. Напившись чаю, этот невинный юноша безмолвно смотрел несколько времени на своего хозяина, который между тем с большим достоинством читал газету с очками на глазах, и прервал молчание гаким образом:

- Кстати, капитан Куттль, прошу извинить, вам, я думаю, нельзя будеть обойтись совсем без голубей?

- Конечно, мой милый, a что?

- A то, что мне придется взять от вас своих голубей, капитан.

- Как так? - вскричал капитан, приподнявь немного свои густые брови.

- Да так, я отхожу от вас, капитан, если вам угодно.

- Отходишь? Куда же ты отходишь?

- A разве вы не знаете, капитан, что я собирался вас оставить? - спросил Робин с пресмыкающеюся улыбкой.

Капитан положил газету на стол, скинул очки и посмотрел с напряженным вниманиемь на беглеца.

- О да, капитан, - продолжал Точильщик, - я отхожу, и заранее хотел бы предупредить вас. Я думал, впрочем, вы уже сами об этом догадались. Ну, так теперь, если вы позаботитесь обезпечить себя на этот счет, так оно, знаете, и мне было бы приятно. Впрочем, пожалуй, что до завтрашнего утра вам будет не легко обезпечить себя: как вы думаете об этом, капитан?

- И ты, мой милый, собираешься бежать от меня вмесге с своими знаменами? - сказал капитан, внимательно посмотрев на его лицо.

- О, это уже слишком жестоко для бедного парня, капитан! - вскричал разнеженный Точильщик, приведенный в негодование последними словами своего хозяина, - он от всей души даеть вам добрый совет, a вы уж и сердитесь, Бог знает зa что, и называете его беглецом! Вы не имеете никакого права называть бедного парня подобными именами. Как вам не совестно клеветать на человека потому только, что он y вас служит? Сегодня вы его хозяин, a завтра он и зиать вас не хочет. Чем я вас оскорбил? Как хотите, капитан, я прошу вас сказать, чем я провинился перед вами?

Обиженный Точильщик заревел навзрыд и приставил рукава к своим глазам.

- Так уж пожалуйста, капитан, - вопиял Точильщик, - скажите и докажите, в чем я провинился! Что я вам сделал? Разве я украл y вас что-нибудь? Разве я поджигал ваш дом? Если поджигал, так зачем вы не представили меня судье? Но прогонять от себя мальчика за то, что он был хорошим слугою, обижать его на каждом шагу ни за что, ни про что, помилуйте капитан, разве так добрые люди награждают за верную службу?

И сопровождая все эти жалобы пронзительным визгом, Роб осторожно пятился к дверям.

- Ты уж приискал себе другое место, любезнейший? - сказал капитан, с беспокойством озирая своего слугу.

- Да, капитан, с той поры, как вы забрали в голову спровадить меня, я приискал себе другое место, - голосил Роб, отступая назад все больше и больше. - Надеюсь, что местечко будет недурное, и уж, по крайней мере, там никто не станет бросать в меня грязью за то, что я бедняк, и, будто бы, за то еще, что не могу беречь чужого добра. Да, местечко приискано, и, надеюсь, меня примут там без всякой рекомендации; я бы ушел туда сегодня, не сказав ни полслова, да только мне хотелось оставить здесь после себя доброе имя.. A вам стыдно упрекать невинного парня за его бедность: отплати вам Господь Бог, капитан Куттль, за вашу неправду.

- Послушай, любезный, - возразил капитан миролюбивым тоном, - словами ты ничего не возьмешь; советую тебе замолчать.

- Да и вам нечего взять вашими словами, капитан Куттль, - возразил невинный Точильщик, заливаясь еще более громким плачем и продолжая отодвигаться к дверям. - Вам не отнять y меня доброго имени.

- Любезный, есть на свете одна вещица, которую зовут петлей на шею. Слыхал ты о ней?

- А, слыхал ли я об этой вещице, то есть о веревке-то слыхал ли я, капитан Куттль? Нет, с вашего позволения, никогда не приходилось слышать.

- Ну, так надеюсь, услышишь, мой милый, если не будешь уважать команды. Становись в строй - и марш налево кругом! Чтобы духу твоего здесь не пахло.

- Так вы меня прогоняете, капитан! - кричал Робин, обрадованный успехом своей хитрости. - Хорошо, я иду от вас прочь: прощайте, добрый хозяин. Надеюсь, по крайней мере, вы не отнимете y бедного парня его жалованья!

Капитан немедленно вытащил из шкафа свою жестянку, и, сосчитав деньги, высыпал их на стол перед глазами Точильщика. Робин, еще более оскорбленный негодованием своего хозяина, начал подбирать серебряные монеты, обливая каждую горькими слезами и увязывая каждую отдельно в узлы своего носового нлатка; потом он побежал на чердак и положил в карманы своих голубей; потом, входя опять в магазин, забрал из-под прилавка свою постель и, делая из неё огромный узел, заревел отчаянным голосом, как будто прощался с превеликим отчаяньем со своим старым жильем. "Прощайте, капитан, доброй ночи; я оставляю вас без всякой злобы!" И вслед за тем, выходя из дверей, толкнул наотмашь маленького мичмана и выбежал на улицу с полным сознанием своего торжества.

Капитан, предоставленный самому себе, снова забрал в свои руки огромный лист газеты и продолжал читать с величайшим усердием, как будто ничего особенного не произошло в его квартире. Но прочитав четыре огромных столбца, он не понял ии одного слова, и на каждой строке мерещился ему Точильщик, бежавший сломя голову по лондонской мостовой с своей постелью и голубями.

Сомнительно, чувствовал ли когда достойный капитан свое совершенное одиночество в такой ужасной степени, как в эту минуту. Старый дядя Соломон, Вальтер и "ненаглядное сокровище" были теперь для него действительно потеряны, и теперь только м-р Каркер надул и одурачил его самым ужасным образом. Все эти особы сосредоточились для него в фальшивом Робине, с которым так давно привык он соединять свои задушевные воспоминания; он доверял вполне негодному лицемеру, и это чувство служило для него отрадой; Точильщик так долго был его единственным собеседником, оставшимся из всей компании старого корабельного экипажа; вместе с ним еще удерживал он под комадой маленького мичмана и привык думать, что кораблекрушение, со всеми своими несчастными гтоследствиями, обрушилось на них обоих. И вот теперь этот фальшивый Точильщик оказался негодяем, изменником, и вертепом его злодейства была маленькая гостиная, где он так спокойно храпел каждую ночь под своим прилавком. Чего же больше? Если бы в эту минуту магазин разрушился до основания и провалился сквозь землю со всеми своими инструментами, Куттль никак бы не почувствовал более ужасного беспокойства.

Поэтому капитан читал газету с глубочайшим вниманием, но без всякого сознания, и поэтому он не сказал самому себе ничего о Благотворительном Точильщике, не признавался самому себе, что он думал о Точильщике, и не открывался самому себе, что теперь, без Точильщика, он был так же одинок и несчастен, как Робинзон Крузо на своем острове.

С таким же глубокомысленным видом отправился он из дому и уговорился с одним юношей, чтобы тот каждый вечер и каждое утро приходил закрывать и открывать окна в магазине деревянного мичмана. Потом он пошел в харчевню кушать свою ежедневную порцию, которую до этой поры разделял с Точильщиком, и в трактир выпить бутылку пива. "Я теперь одинок, моя матушка, сказал он трактирщице, - нет больше со мной молодого человека, моя милая мисс". Когда наступила ночь, капитан, вместо того, чтобы идти по обыкновению на чердак, устроил свою постель в магазине под прилавком, так как теперь некому было оберегать движимое и недвижимое имущество деревянного мичмана.

С этой поры капитан регулярно каждое утро вставал в шесть часов и нахлобучивал свою лощеную шляпу с таким же видом, с каким некогда Робинзон Крузо оканчивал свой туалет из козловой кожи, и хотя его опасения, со стороны нападения дикого племени, олицетворенного особою м-с Мак Стигнер, значительно охладели, однако же, по привычке, он все еще продолжал наблюдать свои оборонительные операции и никогда не мог с удовлетворительным спокойствием смотреть из окон магазина на женские шляпки. Даже м-р Тутс перестал навещать его, объявив письменно о своем отсутствии из Лондона, и теперь, в этом совершенном запустении, дико начинал звучать в ушах капитана даже собственный его голос.

Наконец, когда заветный год уже совсем окончился, капитан серьезно начал размышлять о вскрытии запечатанного пакета; прежде он всегда решился бы приступить к этому действию в присутствии Точильщика, вручившего ему этот документ; но так как он знал, что на всяком корабле запечатанные бумаги открываются в присутствии по крайней мере одного лица, то теперь совершенное отсутствие свидетеля приводило его в крайнее недоумение. При таком затруднении капитан в одно прекрасное утро с необыкновенным восторгом узнал о возвращении в лондонскую гавань капитана Джона Бенсби, командира "Осторожной Клары". К этому философу он немедленно отправил по городской почте письмо с покорнейшей просьбой навестить его как можно скорее по одному делу чрезвычайной важности, при чем в пост-скрипте предлагалась другая убедительнейшая просьба, чтобы достопочтенный друг ненарушимо хранил тайну относительно местопребывания капитана Куттля. Бенсби, как мудрец, привыкший во всех случаях действовать по убеждению, через несколько дней отправил своему приятелю ответ, долженствовавший убедить его, что он, командир "Осторожной Клары", получил во всей исправности означенное письмо. Но вслед за тем он отправил нарочного к почтенному капитану доложить, что он явится к нему в тот же вечер.

Капитан, обрадованный желанным известием, поспешил изготовить трубки, ром и воду и ожидал своего гостя в маленькой гостиной. В восемь часов чуткое капитанское ухо услыщало за дверьми хриплый голос, похожий на мычание морского быка, и вслед за ним стук палкою в замочную скобку, что обозначало ясно, что Бенсби стоит перед деревянным мичманом. Когда дверь отворилась, в комнату медленными шагами вдвинулась краснощекая фигура с огромным глазом, обращенным в темную даль, на расстояние, по крайней мере, десяти миль.

- Бенсби, - сказал капитан, ухватив гостя за другую руку, - что нового, товарищ, что новаго?

- Товарищ, - отвечал басистый голос из груди Бенсби, не направленный ни к кому в особенности, - все подобру, все поздорову.

- Бенсби, - отвечал капитан, озадаченный с первых звуков необыкновенной премудростью своего друга, - вот ты стоишь здесь, как человек, который может подать мнение ярче и светлее всякого бриллианта. Было время, когда ты стоял точь-в-точь на этом же самом месте и подал такое мнение, в котором каждая буква содержала неоспоримую истину.

- Какую же? - промычал Бенсби, первый раз взглянув на своего друга. - Если так, почему же нет? Следовательно - быть по сему!

Эти слова погрузили капитана в бездонное море созерцаний и догадок. Оракул, между тем, немедленно при входе в гостиную, протянул руку к столу, налил стакан крепкого грогу, выпил его, не переводя духа, и, усевшись на стул, закурил трубку. Капитан Куттль, подражая во всех этих действиях своему другу, уселся в противоположном углу камина и начал наблюдать с невыразимым любопытством великого командира, которого невозмутимое спокойствие представлялось ему недостижимым идеалом. Выкурив трубку и выпив еще стакан грогу, командир "Осторожной Клары" объявил, что его зовут Джоном Бенсби. Капитан Куттль, считая такое объявление поощрением к началу разговора, подробно рассказал всю историю старика Соломона со всеми переменами, случившимися после его бегства, и в заключение рассказа положил на стол запечатанный пакет.

После длинной паузы, Бенсби кивнул головою.

- Вскрыть? - спросил капитан.

Бенсби кивнул опять.

Капитан разломал печать, и перед глазами его открылись два конверта с надписями: "Последняя Воля и Завещание Соломона Гильса" и "Письмо к Неду Куттлю".

Бенсби, обратив глаза на потолочное окно, приготовился выслушать содержание. Капитан откашлялся, вытер лоб носовым платком и начал грамогласно читать письмо:

"Милый мой Нед Куттль, оставляя теперь Лондон для отправления в Вест-Индию...

Здесь капитан приостановился и с беспокойством взглянул на Бенсби, который продолжал смотреть на потолочное окно.

..."в надежде получить какия-нибудь известия о моем милом племяннике, я был уверен, что ты, узнав о моем намерении, или постараешься меня остановить, или поедешь вместе со мною. Вот почему я решился сохранить свой отъезд в глубокой тайне. Когда ты прочтешь это письмо, любезный друг, меня, по всей вероятности, уже не будет на свете. Тогда ты легко простишь меня за безразсудное предприятие и еще легче представишь отчаяние, с каким старый друг твой скитался по неизвестным странам. Теперь всему конец. Я не имею почти никакой надежды, что бедный мой племянник прочтет когда-либо эти слова и обрадует тебя присутствием своего прекрасного лица".

- Да, да, - сказал капитан Куттль в печальном размышлении, - не видать нам прекрасного юношу. - Он остался на веки вечные...

М-р Бенсби, наделенный от природы музыкальным ухом, внезапно заревел: "в Бискайском заливе, о!" Это восклицание до такой степени растрогало доброго капитана, что он расплакался как ребенок и с трудом мог. продолжать прерванное чтение:

"Но если сверх чаяния, при вскрытии этого письма, милый Вальтер будет при тебе, и после когда-нибудь узнает о моей судьбе, то да будет на нем мое благословение! Если приложенный документ составлен не по законной форме, беды надеюсь, не будет никакой, потому что здесь идет дело только о тебе и о нем, и мое полное желание состоит в том, чтобы он мог беспрепятственно вступить во владение моим скудным достоянием, a если, чего Боже сохрани, он умер, то в таком случае, Нед Куттль, все имение принадлежит тебе. Ты исполнишь мое желание, как я надеюсь; благослови тебя Бог за твою любовь и за все твои услуги старику Соломону Гильсу".

- Бенсби! - воскликнул капитан, торжественно обращаясь к непогрешимому оракулу. - Что ты на все это имеешь сказать? Вот ты сидишь здесь, как человек, привыкший ломать голову с нежного младенчества по сие время, и самые головоломные мнения тебе ни почем. Итак, что ты на все это имеешь сказать?

- Если случилось, - отвечал Бенсби с необыкновенной торопливостью, - что он действительно умер, то мое мнение такого рода, что ему никогда не возвратиться назад. A буде случилось так, что он еще жив, то мнение мое будет то, что, пожалуй, он и воротится. Сказал ли я, что он воротится? Нет. A почему нет? A потому, что смысл этого замечания скрывается в применении его к делу!

- Бенсби! - сказал капитан Куттль, уважавший мнения своего друга именно за трудность делать из них применение в каком бы то ни было случае, - Бенсби, глубоки твои мысли и неизмеримы для людей с обыкновенным умом, но что касается до воли, здесь изложенной, я не могу и не хочу вступать во владение имуществом, сохрани Бог! Я буду только хранить и опекать для законного владельца и, надеюсь, что этот законный владелец, старик Соль, еще жив, и воротится назад, несмотря на то, что до сих пор нет о нем никаких известий. Теперь, Бенсби, надо знать твое мнение относительно этих бумаг; не должно ли нам обозначить на конвертах, что такиято бумаги в такой-то день вскрыты в присутствии Джона Бенсби и Эдуарда Куттля?

Не приискав никакого возражения, Бенсби прищурил глаз и, взяв перо, подмахнул на конверте свое имя, избегая с замечательною скромностью употребления заглавных букв. Капитан Куттль, после такой же подписи, запер конверты в железный сундук и попросил своего гостя выпить еще стакан грогу и выкурить еще трубку американского табаку; потом, угостив и себя точно таким же образом, облокотился на камин и принялся размышлять о чудных судьбах бедного инструментального мастера.

Размышление было прервано таким ужасным и непредвиденным обстоятельством, что капитан Куттль без помощи друга Бенсби, считал бы себя погибшим навсегда с этого рокового часа.

Каким образом капитан, озабоченный приемом знаменитого друга, позабыл затворить и запереть дверь, - вопрос совершенно непостижимый для самых гениальных знатоков человеческого сердца. Но в эту самую минуту, с необыкновенным гвалтом, ворвалась в маленькую гостиную беспардонная м-с Мак Стингер, с маленьким Александром в своих материнских объятиях. За нею, с таким же шумом и с явным намерением мести, следовали Юлиана Мак Стингер и нежный её братец Карл Мак Стингер.

Мгновенно капитан Куттль понял всю опасность своего положения. Юркнув в маленькую дверь, которая вела из гостиной к лестнице погреба, капитан стремглав бросился вперед, как человек, занятый одною мыслью искать спасения в недрах земли от угрожающей беды. Но, к несчастью, он не успел привести в исполнение своего отчаянного плана, потому что в то же мгновение, с раздирающими воплями, ухватились sa его ноги Юлиана и старший её братец, употребляя неимоверные усилия удержать на поверхности земли своего старого друга. М-с Мак Стингер между тем, бросив юного птенца на пол, с остервенением ухватилась за капитана, как будто угрожая изорвать его в куски перед глазами изумленного Бенсби.

Крики двух старших Мак Стингеров и отчаянный вопль младшего, Александра, довершили ужасную суматоху этой сцены. Наконец, воцарилось молчание, и капитан, задыхаясь от страшного волнения, с кротким и смиренным видом остановился перед м-с Мак Стингер.

- О, капитан Куттль, капитан Куттль! - возопила м-с Мак Стингер, выставляя вперед свой подбородок и приводя его в гармоническое согласие с тем, что могло бы быть названо кулаком, если бы учтивость позволяла нам приписать это орудие прекрасной даме. - О, капитан Куттль, капитан Куттль! как вы можете смотреть мне прямо в глаза и тотчас же не провалиться сквозь землю!

- Держись крепче, Нед Куттль! - бормотал капитан, объятый судорожным трепетом.

- О, я была слишком слаба и доверчива, когда приняла вас под свою кровлю, капитан Куттль! - продолжала кричать м-с Мак Стингер. - Каких благодеяний не испытал от меня этот человек! какими милостями я не осыпала его! Мои дети любили и уважали его, как отца, и ни один жилец в нашей улице, даже ни один хозяин не пользовался в своем доме такими льготами! Он обжирался, опивался, и я, как набитая дура, сыпала для него деньги горстями, содержала в чистоте его комнату, выметала полы каждое утро и готовила для него чай с материнскою заботливостью... a он, ...чем же, спрашивается, он награждает бедную женщину?

М-с Мак Стингер остановилась перевести дух, и её лицо запылало полным сознанием своего торжества и победы над обвиненным преступником!

- A он... он бежит от меня прочь! Он пропадает без вести целые двенадцать месяцев! И от кого бежит он? От женщины, которая была ему благодетельницей! Вот его совесть, вот его благодарность! Он не смеет даже поднять на меня свои бесстыжие глаза и увертывается как подлейший трус!... Да если бы, - чего Боже избави! - увернулся от меня мой собственный детеныш, я бы взбудоражила его спину такими пузырями, каких бы он век не позабыл.

Молодой Александр счел, с своей стороны, необходимым принять эту выходку за положительную угрозу, за которою должно было последовать немедленное исполнение, и, на этом основании, вздернув свои ноги кверху, завизжал таким отчаяннымь голосом, что м-с Мак Стингер принуждена была взять своего птенца на руки и успокоить его энергическим качаиием.

- Чудо что за человек, этот капитан Куттль! - продолжала м-с Мак Стингер, делая особое ударение на первых слогах капитанского имени, - он изволит преспокойно засыпать в своей постели, прибирает свои вещи, пускается в глухую полночь, как отъявленный вор, a бедная женщина, сломя голову, бегает за ним из конца в конец, как сумасшедшая, и расспрашивает о своем жильце! О, чудо, что за человек этот капитан Куттль! ха, ха, ха, ха! Он слишком заслужил все эти беспокойства, и поневоле сойдешь по нем с ума. Награди вас Бог! ха, ха, ха! Однако, почтенный капитан Куттль, я желаю знать: угодно вам воротиться домой?

Встревоженный капитан посмотрел на свою шляпу, как будто собирался немедленно выполнить строгое приказание своей неумолимой властительницы.

- Капитан Куттль, - повторила м-с Мак Стингер тем же решительным голосом, - я желаю знать: угодно вам воротиться домой, сэр?

Капитан, казалось, совершенно готов был идти, и хотел только устроить это дело без шума и без огласки.

- Стоять смирно! - заревел, наконец, Бенсби оглушающим голосом. - Погодите, матушка моя! Чего вы хотите?

- A вам чего угодно от меня? - возопила м-с Мак Стингер. - Что вы за человек, желала бы я знать? Разве вы квартировали когда-нибудь в девятом номере, на Корабельной площади? Я еще, слава Богу, не выжила из ума и хорошо комню, вы никогда не были моим жильцом. Прежде меня жила в девятом номере м-с Джолльсон, и, быть может, вы принимаете меня за нее.

- Ну, ну отваливай прочь! - завопил м-р Бенсби, - я заставлю вас замолчать, взбалмошная баба!

Куттль, несмотря на высокое мнение о могуществе своего друга, едва верил своим глазам. М-р Бенсби смело подошел к м-с Мак Стингер и обхватил ее своею рукою. К величайшему удивлению, храбрая дама потеряла все свое мужество, залилась горькими слезами и объявила, что теперь из неё можно все сделать.

Обомлевший капитан увидел потом, как его друг вывел неумолимую женщину в магазин, как воротился через минуту в гостиную за ромом и водою и как, наконец, усмирил ее совершенно, не произнеся ни одного слова. Вслед за тем Бенсби надел свою мохнатую бекешь и сказал: "Куттль, мне надо теперь проводить под конвоем эту сволочь". Эти слова поразили капитана гораздо большим изумлением, как если бы его самого хотели сковать в железо и спровадить на Корабельную площадь. Через несколько минут м-с Мак Стингер, кроткая как овечка, побрела со своими агнцами из дверей в сопровождении всемогущего командира "Осторожной Клары". Капитан Куттль едва имел время вынуть из комода свою жестянку и украдкой всунул несколько монет в руки Юлианы Мак Стингер, которую он всегда любил с отеческою нежностью. Затворяя дверь, Бенсби проговорил своему другу, что через несколько минут он зайдет к нему опять.

Когда капитан Куттль воротился в маленькую гостиную и попрежнему остался одиноким, бессвязные мечты толпами зароились в его голове, и казалось ему, как будто он освободился от тяжелаго сна, полного фантастических видений. Затем перед его фантазией предстал во всем величии колоссальный образ командира "Осторожной Клары", вызвавший в нем неописуемое благоговение.

Прождав понапрасну несколько минут своего великого друга, капитан начал питать в своей душе мучительные сомнения другого рода. Почем знать, - думал он, - может быть, хитрая лисица нарочно заманила честного командира на Корабельную плошадь и теперь содержит его под строгим караулом, как заложника, вместо него. В этом последнем случае благородный Куттль считал своею обязанностью немедленно идти на выручку и освободить своего приятеля из тяжелаго плена. A могло случиться и то, что м-с Мак Стингер пристыдила и осрамила его всенародно, так что теперь Бенсби боится показаться на свет после своего унижения. Много и других более или менее основательных предположений настроил капитан, и через час времени его беспокойства возросли до неимоверной степени. Наконец, сильный стук в дверь возвестил о прибытии командира "Осторожной Клары". Бенсби воротился один и собственными руками втащил в магазин огромный ящик, в котором Куттль немедленно узнал свой сундук, хранившийся в доме м-с Мак Стингер. Это обстоятельство поразило капитана тем большим изумлением, что м-р Бенсби был гораздо более чем под куражем от радушного приема, который, по всей вероятности, был оказан ему на Карабельной площади.

- Куттль, - сказал командир, поставив сундук на пол и отворив крышку, - все ли здесь твои вещи?

Капитан, заглянув в сундук, поспешил дать утвердительный ответ.

- A ведь славно я обработал это дельцо, не правда ли, товарищ? - сказал Бенсби.

Восторженный капитан, в знак своего совершенного согласия, схватил его за руку, но едва собрался сделать дружеское пожатие, как вдрут Бенсби стремительно вырвал свой кулак и, отворив дверь магазина, побежал, сломя голову, на "Осторожную Клару". Было ясно, что великий человек, раз исполнив задуманный план, не решался тратить попусту время в жилище своего друга.

Капитан, с своей стороны, не отважился побезпокоить его своим визитом на другой день и решился выждать более благоприятного случая для свидания с достойным командиром. Таким образом, капитан начал опять свою одинокую жизнь, погружаясь в бесконечное раздумье о старике Соломоне и дожидаясь его возвращения. Его надежды на этот счет с каждым днем получали более и более определенный характер, и маленькая гостиная убрана была таким образом, как будто инструментальный мастер уже был в пределах Лондона и готовился вступить во владение своим имуществом. В нежном беспокойстве об отсутствующем друге, капитан позаботился даже снять со стены миниатюрный портрет Вальтера из опасения, чтобы этот милый образ не встревожил старика в первые минуты свидания. Томимый сильными предчувствиями, добрый моряк иной раз по целым часам стоял y дверей подле деревянного мичмана в ожидании его старого хозяина, и в одно воскресенье приготовил даже две порции обеда, чтобы разделить их с дядею Соломоном. Но проходили дни, недели, месяцы, и не являлся старик Соломон, и соседи каждый вечер видели y дверей инструментального мастера капитана Куттля в его лощеной шляпе с понурою головою и с руками, опущенными в карманы.

Глава XL

Супружеские сцены.

Не в порядке вещей, чтобы такой человек, как м-р Домби, соединенный с такою женщиною, как м-с Эдифь, утратил сколько-нибудь деспотическую грубость своего характера. Не в порядке вещей, чтобы холодные, железные латы гордости, в которые он был постоянно закован, смягчились и получили большую ковкость от всегдашнего соприкосновения с гордым презрением и неукротимым высокомерием. Такие натуры носят в самих себе печать отвержения и проклятия. Если, с одной стороны, уступчивость и покорность раздувают эти дурные наклонности, с другой - всякое сопротивление придает им больше и больше необузданной упругости. Зло возрастает с неимоверной быстротой от противоположных крайностей, встречаемых на своем пути. Приятности и огорчения равно содействуют к возбуждению растительной силы, сокрытой в негодных семенах. Встречает ли подобный человек уважение со всех сторон или ненавистное презрение, он одинаково хочет быть властелином, как Люцифер, основавший свои владения в мифологических подземельях.

При холодной и высокопарной надменности, м-р Домби вел себя, как необузданный тиран в отношении к своей первой жене. Он был для неё "господином Домби" в ту минуту, когда она увидела его в первый раз, и остался для неё "господином Домби", когда она умерла. В продолжение всей супружеско.й жизни он ни разу не переставал обнаруживать перед ней свое недосягаемое величие, и она, с своей стороны, ни разу не переставала подчиняться всем его капризам. Он всегда заседал на вершине своего трона, a она скромно занимала свое место на нижних ступенях этого седалища. Женившись теперь во второй раз, он рассчитал, что характерь его другой жены, непреклонный для всех, согнется, однако, под тяжестью того ярма, под которым он ее закабалит. Он воображал, что, при высокомерии Эдифи, его собственная величавость будет выдаваться с особенною рельефностью. Ему и в голову не приходила возможность смелаго сопротивления его деспотической власти. И вот теперь, на каждом шагу его ежедневной жизни, перед ним холодное, гордое, непреклонное лицо его жены. Его собственная гордость, по естественному ходу вещей, пустила новые отпрыски от своего плодовитого корня и сделалась сосредоточеннее, угрюмее, мрачнее, брюзгливее, неуступчивее.

Таким образом, кто носит эти железные латы, носит вместе с ними неисцелимую язву в своем сердце, и нет ему средства прийти в мирное отношение с окружающим светом. Он огражден против всякой симпатии, против всякой нежности, всякого сочувствия, углубляются неисцелимые раны с каждым днем, хотя их наносит собственная рука, вооруженная гордостью.

Были такие раны в его сердце. Он чувствовал их болезненность посреди одиночества в своих великолепных комнатах, в которых теперь опять по-прежнему проводил он по целым часам, как затворник, отделенный от света. Он чувствовал, что ему суждено быть гордым и могущественным, и между тем не видел никакого благоговения к своей особе там, где ему следовало быть всемогущим. Кто устроил эту судьбу? Чье предопределение тяготеет над его жизнью?

Чье? Кто приобрел беспредельную любовь его жены, когда она лежала на смертном одре? Кто отнял y него новую победу над сердцем его сына? Кто, одним словом, мот сделать больше, чем сам он со всеми своими средствами? Он отнял от этой особы свою любовь, свое внимание, свою заботливость, и однако ж она процветала, прекрасная как ангел, между тем как все, что дорого была для его сердца, умирало при первом вступлении в жизнь. Кто преграждал ему дорогу на всех ступенях его деятельности, как не эта же особа, которую он презирал в детстве и к которой питал теперь в своем сердце решительную ненависть?

Да и трудно теперь ему высвободиться от этого чувства, хотя он не мог удержаться от приятного изумления при взгляде на это невинное создание, которое с такою любовью обвилось вокруг его шеи после его возвращения с молодою женою. Он знал теперь, что она прекрасна, он не мог не согласиться, что она привлекательна, и яркий расцвет её женственных прелестей пробуждал во всех невольное изумление. Но и это обстоятельство в глазах его обращалось к её же вреду. Несчастный, он понимал свое отчуждение от всякого человеческого сердца, и между тем осмеливался питать неопределенную жажду любви, которую он отвергал всю свою жизнь. В его душе обрисовывалась изуродованная картина его прав, и в то же время сознание собственной неправды отнимало y него всякую возможность примирения с самим собою. Чем достойнее она казалась в его глазах, тем большее требование он готов был противопоставить её покорности и подчинению. Когда же, в самом деле, она обнаруживала перед ним свою покорность? Разве она составляла красу его жизни или Эдифи? Разве её прелести обнаруживались первоначально для него или для Эдифи? Да, он и она никогда не были друг к другу в таких отношениях, как отец и дочь, они всегда были отчуждены, и теперь разве она не преграждала дорогу к его счастью? Ея красота смягчила натуру, которая упорно противится его влиянию: неестественное и вместе ненавистное торжество.

Мог на это м-р Домби посмотреть с другой точки зрения, и, в таком случае, торжество его дрчери послужило бы для него поводом переменить к ней свои отношения, но он подавил в себе всякое человеческое чувство, и только одна гордость управляла движениями его души. Он ненавидел свою дочь!

Теперь этому мрачному демону, терзавшему его душу, Эдифь противопоставила во всей полноте свою собственную гордость. Как муж и жена, они счастливыми никогда не могли быть; но ничто не способно было сделать их столь несчастными, как упорная борьба этих сходных и вместе чудовищно-противоположных начал. Он хотел противопоставить ей свое величавое властительство и вынудить от неё признание своих прав; она, с своей стороны, готова была выдержать смертельную пытку, и лицо её даже пред последним издыханием было бы проникнуто неукротимым презрением к этому властелину. Объявлять свои права на Эдифь ему, м-ру Домби! Как мало подозревал он, какая буря разыгралась в её душе перед тем, когда брачный венец возложен был на её голову.

М-р Домби решился, наконец, показать, что он был властелин, и что кроме него не должно быть другой воли. Гордый сам, он желал видеть и в ней такое же свойство, но не к нему должна была относиться её гордость. Сидя один в своем кабинете, он свирепел от представления, что его жена разъезжает по всему городу, не обращая никакого внимания на его неблагосклонность и неудовольствие, как-будто он был только её конюхом. Ея холодное, высокомерное равнодушие вонзалось острым кинжалом в его честолюбивое сердце, и он решился пробудить в ней сознание её долга.

Думая несколько суток сряду об этом важном предмете, он в одну ночь решился отправиться в её отделеыие, как скоро ему было доложено о её позднем возвращении домой. Эдифь сидела одна в своем великолепном платье и не ожидала никакого визита. Ея лицо выражало глубокую задумчизость, когда он вошел в её комнату; но физиономия красавицы тотчас же изменилась, и м-р Домби увидел в противоположном зеркале отражение её нахмуренных бровей.

- М-с Домби, - сказал он при входе, - мие надобно сказать вам несколько слов.

- Завтра, - отвечала Эдифь.

- Всего лучше теперь, м-с Домби. Вы ошибаетесь в своем положении. Я привык сам назначать время и не требую такого назначения от других. Кажется, вы совсем не понимаете, кто я и что я для вас, м-с Домби.

- Надеюсь, что я понимаю это очень хорошо.

Сказав это, она сложила на груди свои белые руки, украшенные золотом и бриллиантами, и отворотила от него свои глаза.

Будь она менее прекрасна и величественна в своей холодной позе, впечатление, произведенное на м-ра Домби, могло бы быть для неё более благоприятным. Но гордый супруг во всей её фигуре заметил выражение власти, обдавшей его холодом с ног до головы. Он осмотрелся кругом комнаты; там и сям в беспорядке разбросаны были драгоценные принадлежности её туалета, разбросаны не по беспечности, не по капризу, a из полного и упорного презрения ко всем этим драгоцениостям. Так, по крайней мере, думал м-р Домби и был уверен, что думал справедливо. Гирлянды, плюмажи, драгоценные камни, кружева, шелковые и атласные материи, - все это было скомкано кое-как, и ни на что не обращалось никакого внимания. Самые бриллианты - брачный подарок - вздымались и волновались на её груди с каким-то нетерпением, как будто хотели насильственно разорвать золотую цепь на её шее.

М-р Домби почувствовал невыгоду своего положения и на этот раз не скрыл своего чувства. Странный и торжественный среди этой груды роскошной мишуры, он вполне сознавал свою неловкость, и уже начинал бросат презрительные взгляды на гордую красавицу, величавые позы которой отражались в роскошных зеркалах. Встревоженный и раздраженный, он, наконец, сел и продолжал таким образом:

- М-с Домби, между нами, как видно по всему, произошло некоторое недоразумение. Нам должно объясниться. Ваше поведение, сударыня, мне не нравится.

Эдифь опять только взглянула на него и опять немедленно отвернула глаза; но это мимолетное движение стоило многих страниц блистательной речи.

- Повторяю, м-с Домби, ваше поведение мне не нравится. Оно должно быть исправлено; я уже имел случай говорить вам об этом и теперь возобновляю свое требование.

- Вы выбрали удобный случай для вашего первого упрека, сэр, и теперь принимаете удобную манеру повторить ваш второй упрек. Вы возобновляете свои требования? Слушаю, сэр, продолжайте!

- Я сделал вас своею женою, сударыня, - начал м-р Домби оскорбительновеличавым тоном. - Вы носите мое имя. Ваша судьба связана с моим положением и моею репутациею. Не считаю нужным говорить, за какую честь вменяет вам общество такую связь; но я должень сказать, что привык вокруг себя видеть приличную зависимость и подчиненность и не потерплю их нарушения, в особе, до которой это касается ближайшим образом.

Эдифь пристально взглянула на своего властелина. Ея губы дрожали, грудь волновалась, лицо попеременно бледнело и покрывалось багровым румянцем. Все это видел и понимал м-р Домби; но он не видел и не понимал, что одно слово удерживало еще взрывы гордой красавицы, и это слово было - Флоренса?

Глупец! он думал, что Эдифь начинает его бояться!

- Вы слишком неразсчетливы, сударыня, - продолжал м-р Домби, - и ваши поступки переступают за пределы благоразумия. Вы слишком много тратите денег, заводя светские связи, совершенно бесполезные для меня. Вам давно следовало образумиться и понять, как это для меня неприятно. Я требую, чтобы во всех этих отношениях произведена была совершенная перемена. Я знаю, что при новизне положения, которое вдруг позволяет располагать огромными средствами, женщины способны впадать в противоположную крайность. Ваши крайности слишком чрезмерны и требуют ограничения. Желаю, чтобы м-с Грейнджер воспользовалась своими прежними опытами для благоразумия, какое требуется от м-с Домби.

Тот же пристально устремленный взгляд, дрожащия губы, волнующаеся грудь, лицо, попеременно бледное и багровое, и повторенный, насильственно-вырвавшийся из сердца шепот: Флоренса! Флоренса! служили ответом м-ру Домби на его вступительную речь.

Гордость м-ра Домби возвысилась еще более, когда он заметил в ней эту перемену. Раздутая сколько прежним её презрением, столько же настоящею её покорностью, она возвысилась до неимоверной степени в его груди и перешла все возможные пределы. Стало быть, теперь нет никакого сомнения, что никто в свете не можеть противиться его всесильным распоряжениям! Он решился усмирить свою жену, и усмирил едва ли не в одно мгновенье! Чего же больше?

- Далее, - продолжал м-р Домби тоном верховного властительства, - вы должны понять с отчетливою ясностью, что я привык видеть беспрекословное повиновение своей воле. Свет должен видеть, что я теперь не отступил ни на шаг от своих однажды принятых и утвержденных правил. Ваше повиновение - мое неотъемлемое право, и еще раз я требую его раз навсегда. Я возвел вас на самую высокую ступень общественной лестницы, и, конечно, никто не будет изумлен, если прежняя м-с Грэйнджер будет оказывать беспредельное повиновение м-ру Домби. Слышите ли вы это, м-с Домби?

Ни одного слова в ответ. Ни малейшей перемены в лице. Ея глаза попрежнему были обращены на него.

- Я слышал от вашей матушки, м-с Домби, - продолжал м-р Домби с величавой важностью, - что доктора рекомендуют брайтонский воздух для её здоровья. Это, конечно, знаете вы сами. М-р Каркерь был так добр ...

Эдифь быстро изменилась. Ея лицо и грудь зарделись таким образом, как будто бы на них отразился яркий свет угрюмого солнечного заката. Заметив такую перемену, но объясняя ее к совершенному своему удовольствию, м-р Домби продолжал:

- М-р Каркер был так добр, что уже съездил в Брайтон и нанял там временную квартиру. После вашего возвращения в Лондон, я приму необходимые меры для введения лучшего порядка в своем доме. Прежде всего, если удастся, я найму в Брайтоне почтенную особу, по имени м-с Пипчин, которая уже пользовалась значительным доверием моего семейства. Ей будет поручена должность ключницы. Вы понимаете, что дом, которым управляет м-с Домби только по имени, a не на самом деле, требует особого надзора.

Эдифь переменила свою позу еще прежде, чем он дошел до этих слов. Ея глаза попрежнему были обращены на него, но она судорожно повертывала вокруг своей руки драгоценный браслет, и новертывала с таким отчаянным усилием, что на белой руке её показалась багровая полоса.

- Еще одно замечание, м-с Домби. Мне показалось, что мой намек на м-ра Каркера вы приняли каким-то особенным образом. Прежде вам угодно было изъявить свое неудовольствие, когда в присутствии этого агента я сделал вам замечание относительно холодного приема моих гостей. Вам придется, сударыня, преодолеть подобные чувства и приучиться заранее к этим сценам, которые, по всей вероятности, будут повторены; во всяком случае, вы примите зависящия от вас средства не подавать мне вперед повода к жалобам на вас же самих. М-р Каркер пользуется полным моим доверием, и, надеюсь, вы, сударыня, удостоите его такого же доверия.

Здесь м-р Домби еще раз взглянул на свою супругу и окончательно убедился, что подчинил ее своей власти. С минуту не говорил он ни слова, спокойно наслаждаясь своим торжеством. Его гордость, как и следовало ожидать, получила в этот промежуток значительное приращение, и он уже продолжал более решительным и самовластным тоном:

- Надеюсь, м-с Домби, вы избавите меня от необходимости посылать к вам м-ра Каркера с выговорами и замечаниями относительно вашего поведения. Всякие мелкие ссоры, вы понимаете, несовместны ни с моим положением в свете, ни с моими личными достоинствами, и я бы желал окружить соответствующим уважением даму, которая возведена мною на блистательную степень высоты. Если же вы не воспользуетесь этим уроком, м-р Каркер не замедлит явиться с неприятным поручением повторить вам мою волю.

Затем м-р Домби горделиво встал со стула и нриготовился выйти из комнаты, повторяя самому себе:

- Теперь она знает меня и понимает мои решения.

Рука, сжимавшая браслет, теперь с таким же волнением перенеслась на грудь. Не изменяя своего лица, Эдифь сказала, наконец, тихим голосом:

- Погодите! Ради Бога, погодите! - Почему же не говорила она прежде? Какая внутренняя борьба отнимала y неё язык в эти минуты, когда она вперила в него свой пытливый взор с неподвижностью статуи, взор, не выражавший ни ненависти, ни любви, ни гордости, ни унижения, ни покорности, ни сопротивления?

- Разве я искушала вас искать моей руки? Разве я употребляла какое-нибудь средство победить вас? Была ли я к вам более благосклонною, когда вы меня добивались или после совершения нашего брака? Разве теперь я не та же, какою была прежде?

- Не к чему входить во все эти подробности, - сказал м-р Домби.

- Неужели вы думали, что я вас любила? неужели вы не знали, что я не могу вас любить? Гордый человек, заботились ли вы приобрести мое сердце? Решались ли вы когда-нибудь позаботиться о такой ничтожной вещи? Было ли об этом произнесено хоть одно слово в нашей торговой сделке, с вашей и моей стороны?

- Эти вопросы, сударыня, не имеют никакой связи с моими намерениями.

Эдифь быстро поднялась с места и остановилась между дверью и мужем, чтобы загородить ему дорогу. Она вытянулась во весь рост, и её взор прямо упадал на его глаза.

- Вы ответили мне на каждый из этих вопросов, ответили прежде, чем я заговорила, и могли ли не отвечать, когда вам известна жалкая истина во всей её наготе. Теперь скажите, если б я любила вас до обожания, могла ли бы не предаться вам всем существом своим, как вы этого требуете? Если бы мое сердце находило в вас божество, если бы оно было чисто и неиспытано, могли ли бы вы в настоящий час явиться ко мне со своими упреками и наставлениями?

- Вероятно, нет, - холодно отвечал м-р Домби.

- Теперь вы знаете меня, - продолжала Эдифь, устремив на него тот же проницательный взгляд, - вы смотрите теперь на мои глаза, и конечно читаете пламень страсти, пылающий на моем лице... Вы знаете всю мою историю, вы заговорили о моей матери. Неужели вы думаете, что тем или другим способом вы можете меня унизить до покорности и повиновения вам?

М-р Домби улыбнулся точно так, как мог бы улыбнуться при вопросе, может ли он поднять десять тысяч фунтов стерлингов. М-с Домби, подняв свою руку, продолжала:

- Если, при необыкновенных чувствах, есть в моих словах что-нибудь необыкновенное, то ничего, по крайней мере, не будет необыкновенного в этой апелляции, которую я намерена вам сделать. Смысл её очень ясен, и вы должны меня выслушать.

М-р Домби принужден был сесть на софу. Ему показалось, что на глазах Эдифи сверкали слезы, возбужденные, как он думал, его строгою речью.

- Если теперь я решилась высказывать мысли, почти невероятные для меня самой, и высказывать человеку, который сделался моим мужем, при том такому мужу, как вы, м-р Домби, то, надеюсь, вы поймете, может быть, важность моего объяснения. Впереди перед нами мрачная цель: если бы нам одним суждено было достигать до нея, беда была бы небольшая, но к судьбе нашей припутаны другия.

Другия! м-р Домби догадывался, кого должно разуметь под этими другими, и нахмурил брови.

- Я говорю вам ради этих других: их судьба одинаково касается и вас и меня. Со времени нашей свадьбы вы поступали со мной горделиво, и я отплачивала вам тою же монетой. Каждый день и каждый час вы показывали всем на свете, что я не помню себя от радости, удостоившись чести сделаться вашей супругой. Я, с своей стороны, не чувствовала никакой радости и показывала другим, что не чувствую. Вы не хотите понимать, что каждый из нас идет своей особой дорогой, a между тем ожидаете от меня постоянной внимательности и уважения, которого никогда вам не дождаться.

Это "никогда" произнесено было с оглушительною выразительностью.

- Я не чувствую к вам никакой нежности, - это вы знаете. Вы и не заботитесь о ласках своей жены, если бы даже y ней доставало глупости быть с вами любезной. В вас не бывало и нет даже тени супружеской любви. Но так или иначе, мы связаны неразрывно, и в этом несчастном узле, который спутывает нас, запутаны и другие. Мы оба должны умереть; но мы оба до самой смерти соединены общим участием в судьбе ребенка. Станем уступать друг другу!

М-р Домби поднял голову, перевел дух и будто хотел сказать: "о, только-то!" Глаза Эдифи засветились необыкновенным блеском, и лицо её побледнело как мрамор.

- Этих слов и значения, с ними соединенного, не купить от меня никакими сокровищами мира. Если раз вы отвергнете их, как бессмысленные звуки, будьте уверены, никакое богатство и никакая власть не заставят меня к ним возвратиться. Я их обдумывала давно, взвесила всю их важность и не изменила великой истине, сокрытой в их значении. Если вы согласитесь на уступки, с своей стороиы, я могу обещать такую же уступчивость. Мы - самая несчастная чета, и различные причины искоренили в каждом из нась всякое чувство, которое благославляет или оправдывает супружество; но с течением времени могли бы еще между нами водвориться некоторые дружественные отношения. По крайней мере, я стану стараться об этом, если и вы употребите такое же старание. Заглядывая в будущность, я могу обещать лучшее и более счастливое употребление из своей жизни, нежели то, какое было сделано мною из первых лет моей молодости.

Все это произнесено было тихим и ровным голосом без повышения и понижения. Окончив речь, она опустила свою руку, но глаза её продолжали с одинаковою внимательностью наблюдать физиономию мужа.

- Милостивая государыня, - сказал м-р Домби с искренним достоинством, - я не могу согласиться на такое необыкновенное предложение.

Не изменяясь в лице, Эдифь все еще смотрела на него.

- Я не могу, - продолжал м-р Домби, возвышая голос, - заключать с вами никаких условий, никаких договоров. Все и всегда будет зависеть от моего собственного мнения. Я сказал свое последнее слово, свой ultimatum, сударыня, и требую, чтобы вы серьезно об этом подумали.

С какою быстротою изменилось теперь это лицо, прежде светлое и спокойное! Какое зарево презрения, негодования, гнева, отвращения запылало в этих открытых, черных глазах при встрече с ненавистным и низким предметом! Не было больше тумана принужденности в этой гордой фигуре, и м-р Домби к невыразимому ужасу ясно прочел свой приговор.

- Ступайте вон, сэр! - сказала она, указывая на дверь повелительною рукою, - наше первое и последнее объяснение кончилось. Ничто с этой минуты не может нас оттолкнуть сильнее друг от друга.

- Я приму свои меры, сударыня, - сказал м-р Домби, - и вы можете быть уверены, грозные восклицания меня не испугают.

Она поворотилась к нему спиной и, не сказав ни слова, села перед зеркалом.

- Время, надеюсь, образумит вас, сударыня, и возвратит к своему долгу. Советую вам успокоиться.

Эдифь не отвечала. М-р Домби не заметил в зеркале никакого внимания к его особе, как будто он был невидимым пауком на стене, или тараканом на полу, или, наконец, такою гадиною, о которой не стоит думать, как скоро ее раздавили своими ногами.

Выходя из дверей, он оглянулся еще раз на роскошную и ярко освещенную комнату, посмотрел на драгоценные, в беспорядке разбросанные предметы, фигуру Эдифи в её богатом платье и на лицо Эдифи, отражавшееся в зеркале. Постояв с минуту, он побрел в свою храмину философического размышления, унося в душе живой образ всех вещей и несказанно удивляясь, как все это случилось в его присутствии.

Впрочем, м-р Домби ни мало не уронил своей важности и надеялся, что все дела устроются к его благополучию. При таком мнении он и остался.

Он не располагал провожать лично свою семью в Брайтон; но поутру в день отъезда, случившагося очень скоро, он грациозно известил Клеопатру, что не замедлит в скором времени личко осведомиться о её здоровьи. Клеопатра должна была торопиться к целительным водам, так как её грешное тело разрушалось слишком заметно.

Не было покамест никаких признаков второго паралича, но старуха еще не оправилась от первого удара. Ея немощи увеличивались со дня на день, и в её умственных способностях происходила страшная путаница. Потемневшая память выворачивала перед нею все предметы на изнанку, и с некоторого времени она получила странную привычку перемешивать имена двух своих зятей, мертвого и живого. Иной раз м-р Домби являлся ей под фигурой покойного воина, и она безразлично называла его "Грэйнжби" или "Домбер".

При всем том м-с Скьютон была молода, даже очень молода, и в день отъезда явилась к завтраку в щегольском девичьем наряде. На ней была новая, нарочно для этого случая заказанная шляпка и дорожное платье, вышитое в магазине первой модистки. Не легко было устраиватьв приличном виде цветы на её девственном челе или поддерживать шляпку на затылке её головы, качавшейся без всякой надобности. Шляпка странным образом сваливалась всегда на один бок, и горничная Флоуэрс должна была беспрестанно поправлять головной убор своей госпожи.

- Любезнейший Грэйнжби, вы должны непрем ... обещ. ... - м-с Скьютон получила привычку сокращать большую часть своих слов, - повидаться с нами как можно скорее.

- Я уже сказал, сударыня, - отвечал м-р Домби с обыкновенною важностью, - что дня через два я приеду в Брайтон.

- Спасибо, Домбер!

В завтраке принимал участие и майор Багсток, который пришел проститься с отъезжавшими дамами. Он сказал:

- Помилуй Бог, сударыня, вы совсем не думаете о старом Джое и не хотите, чтобы он заехал навестить вас.

- "Таинственный" злодей, кто ты такой? - пролепетала Клеопатра.

В это время горничная Флоуэрс стукнула по её шляпке, как-будто хотела пособить её памяти. М-с Скьютон прибавила: - о, это ты, негодное созданье!

- Чертовски странная история, - шептал майор м-ру Домби, - плохая надежда, сэр; никогда она не закутывалась, как следует. - Майор был застегнут до подбородка. - Как вы могли, миледи, позабыть Джоя Багстока, старичину Джозефа, вашего всегдашнего раба? Он здесь налицо, к вашим услугам. Его мехи раздуваются для вас, - кричал майор, энергически ударяя себя по груди.

- Милая моя, Эдифь Грэйнжби, - запищала Клеопатра, - диковинная вещь, что майор ...

- Багсток! Джозеф Багсток! - вскрикнул майор, увидев, что она не может припомнить его имени.

- Ну, все равно, о чем тут хлопотать? - сказала Клеопатра. - Эдифь, мой ангел, ты знаешь, я никогда не могла запоминать имен - о, как бишь это? - диковинная вещь, что всякий собирается навещать меня. Я еду не надолго. Я скоро ворочусь. Может подождать, кто хочет меня видеть.

Говоря это, Клеопатра осмотрелась вокруг стола, и её вид выражал крайнюю встревоженность.

- Зачем мне гости? не нужно мне гостей, я хочу быть одна. Немножко покою, да поменьше всяких дел, - вот все чего я желаю. Гадкие твари не должны ко мне приближаться, пока я не освобожусь от этого состояния.

И, кокетничая, она хотела ударить майора своим веером, но вместо того опрокинула чашку м-ра Домби, которая стояла далеко от майора.

Потом м-с Скьютон подозвала Витерса и строго приказала ему смотреть за её комнатой. Там, говорила она, нужно сделать несколько мелочных перемен до её возвращения. Витерс тотчас же должен был приняться за выполнение этого поручения, так как могло статься, что она на этих же днях воротится из Брайтона в удовлетворительном состоянии здоровья. Витерс выслушал приказание с приличным подобострастием и обещал совершенное повиновение; но, отойдя на несколько шагов от своей госпожи, он невольно взглянул странным образом на майора, a майор невольно взглянул странным образом на м-ра Домби, a м-р Домби также невольно взглянул странным образом на Клеопатру, a Клеопатра невольно тряхнула головой и, забарабанила по тарелке ложкой и вилкой, как будто эти инструменты были игральными кастаньетами.

Одна Эдифь во время завтрака ни на кого не подымала глаз и, казалось, не была огорчена ни словами, ни поступками своей матери. Она слушала её бессвязную болтовню или, по крайней мере, когда нужно, обращала к ней свою голову и давала лаконические ответы. Когда м-с Скьютон слишком завиралась или забывала начатую реч, Эдифь одним словом выводила ее на настоящую дорогу. Несмотря на страшную запутанность идей, немощная мать была, однако, верна себе в одном пункте - в том, что постоянно наблюдала за дочерью. Она смотрела на её прекрасное, строгое лицо или с видом боязливого удивления, или с судорожными гримасами, которые должны были представлять улыбку, и тут же, воображая её презрение, она начинала хныкать и мотать головой. Все это показывало, что преобладающая мысль глубоко запала в её душу и ни мало не утратила своей энергии. От Эдифи иногда она обращалась к Флоренсе, но тут же опять голова её кивала на Эдифь.

После завтрака, м-с Скьютон, поддерживаемая с одной стороны горничною Флоуэрс и подпираемая сзади долговязым пажем, кокетливо оперлась на руку майора и побрела к экипажу, который должен был отвезти в Брайтон ее, Флоренсу и Эдифь.

- A разве Джозеф подвергается совершенному изгнанию? - сказал майор, вспрыгнув на ступени кареты и выставляя вперед свое багровое лицо. - Чорт побери! неужели жестокосердая Клеопатра запретит верному Антонию показываться на её глаза.

- Отойди прочь, - воскликнула Клеопатра, - терпеть тебя не могу. Можешь навещать меня, когда я ворочусь, только веди себя хорошенько.

- Позвольте верному Джозефу питать надежды, миледи, или он умрет с отчаяния, - воскликнул майор.

Клеопатра вздрогнула и отпрянула назад.

- Милая Эдифь, - запищала она, - скажи этому человеку ...

- Что?

- Как он смеет! ... о Боже мой, как он смеет в моем присутствии произносить такие страшные слова.

Эдифь движением руки приказала ехать, и карета двинулась вперед. Осгавшись наедине с м-ром Домби, майор, закладывая руки назад, воскликнул с таинственным видом:

- Сэр, вы должны услышать от меня неприятную истину: наш прекрасный друг переехал в странную улицу.

- Что вы хотите этим сказать, майор?

- Да то, что вы скоро осиротеете, почтеннейший Домби, бедный сын!

Это шуточное обращение, казалось, вовсе не понравилось Домби, и майор, кашлянув два, три раза, счел необходимым принять серьезное выражение.

- Чорт побери, - сказал он, - бесполезно было бы скрывать истину. Старина Джо, сударь мой, видит насквозь человеческую натуру, и это, прошу извинить, его всегдашний талант. Если вы понимаете старика, вы должны понимать его таким, каков он есть. Старина, сударь мой, тертый калач и перебывал тысячу раз во всяких тисках. Домби, мать вашей жены - на пороге вечности!

- Конечно, м-с Скьютон очень расстроена, - возразил м-р Домби с глубокомыслием философа.

- Разстроена, Домби! - сказал майор, - она сокрушена и разбита вдребезги.

- Перемена воздуха и медицинские пособия, надеюсь, еще могут возстановить её силы.

- Нет, сэр, не надейтесь. Чорт побери, сэр, она никогда не закутывалась как следует; a если человек не закутывается как следует, - продолжал майор, застегивая верхния пуговицы своего сюртука, - то ему не на что опереться впереди. Умрет она, сударь мой, должна умереть, и нет для неё никакого спасения. Я говорю без прикрас, Домби, без фигур, без утонченности. Продувной старикашка видел свет, и желал бы я знать, в чем и когда ошибался великобританский майор, Джозеф Багсток.

Сообщив это драгоценнейшее сведение, майор немедленно потащился со своими раковыми глазами и апоплексическими свойствами в известный клуб, и там ухмылялся во весь остаток дня, набивая свое чрево жирным ростбифом и заливая горло шотландским пивом.

В тот же вечер прелестная Клеопатра благополучно прибыла в Брайтон и, разобранная на части, отправилась в постель, где она предетавляла образчик самого чудного скелета, достойного кисти художника.

На консилиуме докторов было решено, что м-с Скьютон будет выезжать на морской берег, и было бы не худо, еслиб её в-пр-во делала маленькие прогулки пешком. Эдифь всегда с неизменною точностью ухаживала за своею матерью, и оне выезжали всегда вдвоем. Теперь, когда Клеопатра заживо начала разлагаться на составные элементы, Эдифь чувствовала особенную неловкость от присутствия Флоренсы и, поцеловав ее, она сказала, что желала бы оставаться с матерью наедине.

Однажды м-р Скьютон была особенно в ревнивом и брюзгливом расположении духа, которое быстро развилось в ней после первого паралича. Мать и дочь по обыкновению молча ехали в карете. М-с Скьютон, полюбовавшись на Эдифь, вдрут схватила её руку и начала покрывать нежными поцелуями. Рука оставалась неподвижною во все время этих нежностей, как будто не было в ней ни малейшей способности к обнаружению чувствительности. М-с Скьютон начала вздыхать, хныкать, стонать, говоря в миллионный раз, что она мать, и что неблагодарное детище ее забывает. Эта сцена возобновилась и теперь при выходе из кареты, когда старуха, поддерживаемая Витерсом и опираясь на свой костыль, прихрамывая, собралась идти пешком по морскому берегу; карета ехала сзади, a Эдифь пошла немного поодаль от своей матери.

Был пасмурный, ветряный день. Мать и дочь гуляли одне. М-с Скьютон по обыкновению напевала вполголоса свои монотонные жалобы; Эдифь по обыкновению шла поодаль, не говоря ни слова. Вдруг перед ними появились две женские фигуры, до того похожия на них самих, что Эдифь остановилась.

Почти в то же время остановились и фигуры. Одна, в которой Эдифь признавала уродливую тень своей матери, заговорила о чем-то с большой важностью, делая прямо на них указательные жесты, после чего другая фигура выступила вперед, и Эдифь с невольным ужасом заметила в ней подобие самой себя. Продолжая вглядываться в этих странных женщин, Эдифь увидела, что оне одеты были весьма бедно, как бродяги, таскающиеся по захолустьям городов. Молодая женщина неслз какое-то рукоделье, вероятно, на продажу; старуха переваливалась с пустыми руками.

И между тем, несмотря на бесконечную разницу в костюме, в осанке, в красоте, Эдифь невольно продолжала делать сравнение между собой и этой молодой женщиной. Быть можеть, она заметила на её лице те же следы, которые еще оставались в её собственной душе. Когда, в свою очередь, женщина, выступая вперед, устремила на нее свой проницательный взгляд, выражавший, казалось, такие же мысли, Эдифь почувствовала невольную дрожь, как будто погода переменилась, и ее обдало пронзительыым дуновением ветра.

Обе пары теперь сошлись. Старуха, протягивая руку, начала просить милостыню y м-с Скьютон. Молодая женщина и Эдифь, останавливаясь одна против другой, обменялись значительными взглядами.

- Что вы продаете? - спросила Эдифь.

- Только вот эти лохмотья, - небрежно отвечала молодая женщина, выставляя свой товар. - Прежде я продавала самое себя.

- Не верьте ей, добрая леди, - прокаркала старушенка, обращаясь к м-с Скьютон, - не верьте, что она говорит. Она любит болтать разный вздор. Это моя красотка, моя непокорная дочь. Я только и слышу от неё упреки да перебранки за все, что для неё сделала. Она и теперь своими глазами бранит бедную старуху-мать.

Когда м-с Скьютон дрожащею рукою вытащила кошелек, чтобы достать денег, голова её почти стукнулась с головою нищей, которая жадно впилась глазами в золотые и серебряные деньги.

- Кажется, я видала вас где-то, - сказала Эдифь, - обращаясь к старухе,

- Видели, моя красавица, - промямлила нищая, делая отвратительный книксеи. - В Уоррике. В роще. Поутру между деревьями. Вы не хотели мне дать ни полушки, a добрый джентльмен дал, и много дал, спасибо ему!

Говоря это, старуха подняла костлявую руку и выделывала страшные гримасы, обращенные к м-с Домби.

- Но к чему останавливать меня, Эдифь, - сказала м-с Скьютонь, с гневом предупреждая возражения дочери. - Это превосходная женщина и добрая мать, я уверена в этом. Ты ничего не знаешь.

- Спасибо, добрая леди, спасибо! - бормотала старуха, протягивая свою жадную руку. - Награди вас Бог; вы, как и я, превосходная мать.

- И уверяю мис, друг мой, - всхлипывала м-с Скьютон - и y меня тоже непокорная дочь, неблагодарная за все мои заботы. Дайте руку. Вот так. Вы женщина с чувством, с душою, с сердцем, и - что бишь еще? - ну, и прочая.

- О, да! моя леди, да!

- Да, я уверена в этом. Мою дочку зовут Грэйнжби. Давайте опять руку, вот так. Теперь сь Богом, можете идти, и я надеюсь, Эдифь, - продолжала м-с Скьютон, обращаясь к дочери, - что теперь y тебя побольше будет внимания попечительности и ... чего бишь еще? я всегда забываю имена. Ты научишься теперь уважать свою мать. На свете не много таких матерей. Пойдем, Эдиеь.

Когда развалины Клеопатры потащились вперед с жалобами и вздыханиями, нищая сттруха также заковыляла своей дорогой, нересчитывая поданные деньги и самодовольно чавкая губами. Ни словом больше и ни однимь жестом не обменялись между собою Эдифь и молодая женщина, но ни на одно мгновение оне не спускали друг с друга своих проницательных глаз. В этом наблюдательном положении оне оставались до той поры, пока, наконец, Эдифь, как бы пробужденная от сна, тихо двинулась вперед.

- Ты прекрасная женщина, - бормотала жалкая копия Эдифи, смотря ей вслед, - но красота не спасает нашу сестру. Ты гордая женщина, но гордость не спасает нашу сестру. Нам нечего теперь разглядывать друт друга, когда-нибудь мы встретимся опять!

Глава XLI.

Опять заговорили морские волны, и как заговорили!

Ничего, однако. В Брайтоне по приезде её в-пр-ва м-с Скьютон не произошло особых перемен. Все постарому. Волны без умолку повторяют свои неизведанные тайны, пыль столбами клубится по песчаному берегу; ветры и облака спешат вперед в заповеданную даль; паруса, в лунную ночь, как белые руки, без устали манят к незримым областям.

Нежная, меланхолическая Флоренса опять задумчиво бродит по знакомым местам, где она столько грустила, где была так счастлива, где они так часто беседовали под говор волны, бросавшей брызги на его коляску. Флоренса думает о нем, и слышится ей в бурномь рокоте моря вся его история, все мысли и чувства, все слова, и находит она, что с той поры её собственная жизнь с неопределенными надеждами и печалями в пустынном доме и великолепном дворце была олицетворением чудных звуков таинственной песни.

Слышит на водах requiem маленького Павла и м-р Тутс, добрый м-р Тутс, который тоже приехал в Брайтон - вы понимаете - случайно. Безмолвно и в почтительном отдалении бродит он по морскому берегу за обожаемой фигурой, не смея потревожить её спокойствия, и морские волны звучат в его ушах вечным мадригалом Флоренсе. Да! и смутно представляет себе бедный Тутс, что волны ему самому напоминают время, когда еще никто не называл его блаженным, между тем как теперь он глуп, даже очень глуп и годен только на потеху другим людям. Все это с отчетливою ясностью понимает м-р Тутс и горько оплакивает свое юродство. A было чему радоваться: м-р Тутс в Брайтоне один, без Лапчатого Гуся, который на счет своего клиента удалился для гимнастических эволюций на веселую дачу, чтобы вступить там в состязание с одним знаменитым боксером, который за свою удаль был прозвань "Сорви-Голова".

Но вот м-р Тутс ободряется, переводит дух и, тихим шагом, нерешительно, приближается к Флоренсе. Он заикается, молчит и, подступая к своему божеству, с превеликим изумлением восклицает:

- Вообразите м-с Домби ... ах, какие чудеса, вот уж совсем не думал вас здесь встретить!

В действительности же, м-р Тутс следовал за каретой по пятам и, нет сомнения, поехал бы за ней на тот край света.

- С вами и Диоген, м-с Домби! - возгласил м-р Тутс, наэлектризованный прикосновением маленькой ручки, поданной ему с благосклонностью.

Конечно, Диоген здесь, и, конечно, м~р Тутс имел основательную причину говорить о Диогене, потому что тот, после громкого лая, изъявил отчаянное намерение поздороваться с великолепными ногами Тутса. Флоренса ласково остановила верного пса.

- Прочь, Диоген, прочь! Разве забыл ты, кто первый нас познакомил? Как тебе не стыдно, Диоген!

Конечно, стыдно, и, во избежание стыда, Диоген запрыгал, заскакал, залаял, отбежал прочь, воротился назад, завилял хвостом и опрометью бросился вперед на какого-то господина, проходившего мимо. М-р Тутс, так же как Диоген, готов был изъявить усердное желание растерзать на куски всякого нахала, осмеливающагося своим появлением нарушить покой владычицы его сердца.

- Диоген теперь на своей родине, мисс Домби, не так ли?

Флоренса улыбнулась.

- A я, мисс Домби... прошу извинить ... но, если вам угодно завернуть к Блимберам, я... я только что к ним собирался.

Флоренса, не говоря ни слова, протянула маленькую ручку, и молодые люди, предшествуемые Диогеном, отправились вперед. Ноги подкашиваются y м-ра Тутса; одетый блистательнейшим образом он чувствует, однако, что платье ему не впору, и с ужасом осматривает морщины на образцовых произведениях Борджеса и компаиии.

Вот они уже перед фасадом докторского дома, скучного и педантичного, как всегда. Сиротливо смотрит на Флоренсу верхнее окошко, откуда в былые времена выглядывало на нее бледное личико, вдруг озарявшееся ярким румянцим, и маленькая худощавая ручка с нетерпением посылала ей воздушные поцелуи.

Доктор Блимбер с своими учеными книгами возседал в кабинете, м-с Блимбер, в шляпке небесного цвета, и мисс Корнелия Блимбер с своими русыми кудрями и светлыми очками, работающая, как могильщик, в повапленных гробах мертвых языков ... a вот и стол, на котором он, "новый питомец" школы, сидел унылый и задумчивый, как философ, погруженный в думы о суете "мира. Все по-прежнему. Прежние мальчики гудят, как шмели за старыми книгами, в старой комнате, со старыми учителями, и унылый однообразный говор уныло раздается по всей храмине ученого мужа, доктора всех наук.

- Тутс, - говорит д-р Блимбер, - очень рад вас видеть, любезный Тутс.

М-р Тутс ухмыляется.

- И видеть вас в таком приятном обществе! - продолжает д-р Блимбер.

М-р Тутс краснеет, как пион, и обьясняет, что имел удовольствие встретиться случайно с мисс Домби, и как она, мисс Домби, пожелала видеть старые места, то вот они здесь.

- Вам конечно, мисс Домби, - продолжал м-р Блимберь, - будет приятпо взглянуть на наших молодых друзей. Все ваши прежние товарищи, Тутс. Кажется, вновь никто не прибыл в нашу маленькую академию после м-ра Тутса? - прибавил д-р, обращаясь к мисс Корнелии.

- Кроме Байтерстона, - отвечает Корнелия.

- А, да! Байтерстон поступил после м-ра Тутса. Он для вас новое лицо, любезный Тутс.

Новое лицо и для Флоренсы, потому что в учебной зале Байтерстон заседает в высочайших воротничках, в накрахмаленном галстухе и с огромными часами в карманном жилете. Но прежний мученик воспитательно-образовательного заведения м-с Пипчин страдает и теперь в классической теплице д-ра Блимбера. Верно уж ему так на роду написано. Его руки и лицо запачканы чернилами; его лексикон страдает водянкой от беспрестанных справок и, потеряв способнось закрываться, зевает немилосердно от чрезмерной усталости. Зевает и сам хозяин бедной книги, притиснутый сильным давлением оранжерейной атмосферы; но в зевоте Байтерстона проглядывает непримиримая злоба, обращенная на "старика Блимбера", с которым авось когда-нибудь он встретится в Индии и, уж если встретится, не найти ему спасения от поклонников Багадевы, поставляющих для себя священным долгом отправлять на тот свет возможно большее количество человеческих душ, стесненных в здешней жизни узами грешной плоти; старик Блимбер, связанный по рукам и ногами кули, сиречь индийскими рабами м-ра Байтерстона, будет вожделенной жервой для этих ревнителей человеческого спасения. Так грозит бенгалец Байтерстон и страшна его угроза, созревающая в мстительной душе.

Бриггс в поте лица работает на мельнице человеческой премудрости; Джонсон и Тозер вместе с ним ворочают жернова классического ведения. Все - как и прежде. Старшие воспитанники с необыкновенными усилиями стараются забыть познания, приобретенные в младших классах. Все учтивы и бледны, как всегда. Магистр Фидер только что завел на своем органе Геродота и гудит изо всех сил, готовый при первом востребовании прогудеть другую арию в классическом роде.

Визит освобожденного Тутса произвел весьма заметное волнение даже между этими серьезными и чопорными молодыми джентльменами: это, в их глазах, ни больше, ни меньше, как герой, перешедший Рубикон и одержавший блистательные победы на поприще новой жизни. Его великолепные панталоны, синий фрак с блестящими пуговицами, его галстук с огромной бриллиантовой булавкой, - все это становится предметом трепетного благоговения длн прежних товарищей м-ра Тутса. Не удивляется один Байтерстон, желчный Байтерстон, который смотрит даже с некоторым презрением на светского модника и не скрывает этого презрения. "Посмотрел бы я, - шепчет Байтерстон, - как бы он разыграл эту роль в Бенгалии, там, где я родился, где живут мои родственники. Матушка однажды подарила мне изумруд, принадлежавший самому радже и вынутый из-под его скамейки, огромный, богатейший изумруд, который, господа, не мерещился вам и во сне! Вот оно так!"

Вид Флоренсы теперь, как и прежде, возбуждает нежнейшие страсти в сердцах молодых джентльменов, кроме, однако, Байтерстона, который, по духу противоречия, остается холодным и твердым как гранит. Мрачная ревность возникает в сердце м-ра Тутса, особенно, когда Бриггс открыто выразил мнение, что он, Тутс, собственно говоря, отнюдь не старше своих прежних товарищей. Дерзкая мысль немедленно опровергнута торжественным и громогласным обращением к Фидеру, магистру всех искусств:

- Как ваше здоровье, Фидер? - воскликнул м-р Тутс, - я, вы знаете, остановился в гостииице "Водфорд". Не угодно ли вам сегодня пожаловать ко мне откушать. Попируемь на славу и помянем старину за шипучей бутылкой.

Магистр Фидер вежливо раскланивается и благодарит. После такой демонстрации ни одинь дерзновенный не смеет сомневаться в неоспоримом старшинстве м-ра Тутса.

Следуют затем церемонные поклоны, пожатия рук и пламенные желания со стороны каждого джентльмена унизить Тутса в глазах мисс Домби. Обозрев с приличными улыбками и остроумными замечаниями свою прежнюю конторку, м-р Тутс выходит из классной залы с м-с Блимбер и мисс Корнелией Блимбер. Доктор всех наук выходит последним и, затворяя дверь, громогласно произносит:

- Господа, мы начнем теперь наши занятия!

Эти слова мерещатся доктору и в говоре морской волны, и в мечтах его фантазии, и ничего больше, кроме этих слов, не слышит д-р Блимбер всю свою жизнь.

Затем м-с Блимбер и Корнелия Блимбер ведут Флоренсу наверх, туда, где покоился её маленький братец. Деликатный Тутс, признавая себя лишним в таком обществе, разговаривает с доктором в его кабинете, или, правильнее, вслушивается в разговор д-ра Блимбера и дивится, как он некогда был столь глуп, что считал докторский кабинет великим святилищем, a самого доктора с его круглыми ногами, похожими на валы церковного органа, - страшным человеком, способным возбуждать благоговейные размышления и чувства. Вскоре Флоренса спускается вниз и прощается с докторской семьей. М-р Тутс делает то же. Диоген, теребивший все это время подслеповатого швейцара, выбегает из дверей и весело лает на соседнюю меловую гору.

М-р Тутс, заметивший слезы на глазахь Флоренсы, чувствует отчаянную неловкость и теперь только догадывается, что ему не следовало предлагать ей этого визита. Но Флоренса говорит, что ей очень приятно было взглянуть на все эти места, и Тутс успокаивается совершенно. Вот уже они подходят к жилищу м-с Домби. Голоса морских волн и нежиый голосок прощающейся Флоренсы отуманивают опять Тутса, и он никак не может расстаться с маленькой ручкой своей спутницы.

- Мисс Домби, прошу извинить, - говорит м-р Тутсь в жалком смущении, - но если вы позволите мне ... мне ... позволите...

Невинная простодушная улыбка Флоренсы совсем сбивает его с толку.

- Если вы позволите мне или не сочтете слишком большою дерзостью, мисс Домби, если бы я мог, разумеется без всякого повода с вашей стороны, мог надеяться, вы знаете сами, мисс Домби ...

Флоренса бросает на него вопросительный взгляд. М-р Тутс чувствует настоятельную необходимость продолжать начатую речь:

- Мисс Домби, право, то есть, клянусь, мисс Домби, я так вас обожаю, что не понимаю, что со мною делается. Я жалкая скотина, мисс Домби. Будь мы теперь не на площади, мисс Домби, я бы стал перед вами на колени и со слезами начал бы вас умолять, - разумеется, без всякого повода с вашей стороны, - чтобы вы оставили мне надежду, что я, то есть, что я могу... когда-нибудь... со временем... счастье всей моей жизни...

- О, перестаньте, м-р Тутс, ради Бога, перестаньте! - вскричала взволнованная Флоренса. - Остановитесь, и ни слова больше ... из дружбы и благосклонности ко мне, добрый м-р Тутс.

Озадаченный Тутс стоит с разинутым ртом и не говорит ни слова. Невинное лицо девушки опять обращается к нему с простодушной и откровенной улыбкой.

- Благодарю вас, м-р Тутс. Вы были так добры ко мне и столь любезны, что я надеюсь, я уверена, вы теперь хотели со мной только проститься, и ничего больше; не правда ли?

- Ей Богу, правда, мисс Домби; я... я вот только и хотел с вами проститься, ничего больше. Вы угадали.

- Ну, так прощайте, м-р Тутс!

- Прощайте, миссъДомби! Надеюсь, вы больше не станете об этом думать. Покорно вас благодарю. Это ничего... то есть, совершенно и решительно ничего. Прощайте!

Бедный Тутс с отчаянием в душе отправляется в свою гостиницу, бросается на постель, мечется во все стороны, и долго лежит, и горько тоскует, как человек, сраженный непредвиденными ударами рока. Но приходит м-р Фидер, Тутс вскакивает с постели и готовится устроить великолепный обед.

Благодетельное влияние гостеприимства, этой патриархальной добродетели, неразлучио соединенной с влияниями Бахуса, открывает сердце м-ра Тутса и развязывал его язык для дружеского разговора. Он не рассказывает м-ру Фидеру о происшествии на углу Брайтонской площади; но когда магистр искусств спрашивает: "ну, что?" - м-р Тутс отвечает, что "оно ничего, совершенно и решительно ничего", и этот ответ ставит втупик м-ра Фидера. Потом м-р Тутс прибавляет, что ему неизвестно, с чего взял этот Блимбер делать обидные намеки насчет его прогулки с мисс Домби; если это наглая дерзость, он разделается с ним по-свойски, будь он доктором миллион раз. "Впрочем, - заключает м-р Тутс, - это, разумеется, сделано по глупости, ни больше, ни меньше, и в таком случае не из-за чего бесноваться". М-р Фидер совершенно согласен с этим мнением.

Впрочем, Фидер, как искренний друг, удостаивается более откровенных объяснений с тем только, чтобы все оставалось между ними в глубокой тайне. После двух-трех бокалов предлагается тост за здоровье мисс Домби:

- Фидер! - воскликнул м-р Тутсь, - тебе никогда не понять благоговейных чувств, с какими я предлагаю этот тост!

- О, да, любезный Тутс, - отвечал м-р Фидер, - я очень хорошо понимаю тебя. Эти чувства всегда обращаются к твоей чести!

И м-р Фидер крепко жмет руку своего друга.

- Вот что, любезный Тутс, если тебе понадобится брат, радушный, кровный брат, готовый за тебя в огонь и в воду, ты знаешь, где найти такого брата. Два, три слова через какого-нибудь приятеля, и я весь к твоим услугам. На этот раз, любезный друг, вот тебе мой искренний совет: выучись играть на гитаре, непременно выучись. Женщины любят музыку и благосклонно смотрят на всякого виртуоза. Это уж я знаю по собственному опыту.

Затем м-р Фидер, магистр всех искусств, открывает тайну, что он имеет виды на Корнелию Блимбер. И почему же не иметь? Беды нет никакой, что Корнелия носит очки: это даже к ней очень идет. Уж доктор довольно пожил на своем веку, хлопоталь, возился, и ему пора бы теперь сдать свое заведение в надежные руки; a кого, спрашивается, найдет он надежнее Фидера и своей возлюбленной дочери?

- Мое мнение то, - продолжал м-р Фидер, - как скоро умный человек набил карман, на немь лежит непременная обязанность передать свои дела. Уж лучше меня, признаться сказать, Блимберу не отыскать достойного преемника в целом свете. Ну, a если Корнелию взять в руки, она будет чудесной женой. Это ясно, как день.

В ответ на это, м-р Тутс импровизирует великолепный панегирик Флоренсе Домби и таинственно намекает, что он готов с отчаяния разбить себе череп. М-р Фидер говорит, что это было бы черезчур безразсудно, и, утешая закадычного друга, рисует портрет Корнелии с её очками и другими учеными ирииадлежностями.

Так проводят вечер закадычные друзья. Когда наступила ночь, м-р Тутс провожает домой м-ра Фидера и расстается с ним y ворот докторского дома. Но лишь только Тутс исчез, Фидер опять спускается вниз и бродить один по морскому берегу, обдумывая планы будущей жизни. И слышится ему в говоре морских волн, что д-р Блимбер с отверстыми объятиями, вручает ему ученую Корнелию, и уже видит Фидер, как доктор передельшает свой дом и окрашивает его в яркую краску. Все эти мечты до бесконечности разнеживають классическое сердце Фидера, магистра всех искусств.

М-р Тутс равномерно бродит взад и вперед, любуется на футляр, в котором хранится его драгоценный бриллиант, и в плачевном состоянии духа взирает на окно, где мерцает огонек, и где, думает м-р Тутс, сидит Флоренса за ночной работой. Но ошибается Тутс. Флоренса давным-давно покоится сладким сном в своей спальне, и в душе её стройно возникают одна за другой минувшие сцены, отрадные и вместе грустные для любящего сердца. Комната, где мерцает огонек, принадлежит м-с Скьютон, выступившей теперь на ту же сцену, где некогда страждущий мальчик закончил последний акт возникающей жизни. Ta же сцена разыгрывается и теперь, но как она противоположна прежней! Старуха не спит, старуха стонет и ворчит. Грязная и омертвелая, она дико мечется на своем болезненном одре, и подле нея, в ужасе от совершеннейшего равнодушие при взгляде на предсмертные муки, сидит Эдифь. Что же говорят им морские волны во мраке ночной тишины?

- Каменная рука... огромная, страшная рука... Эдифь, за что же она хочет поразить меня? Разве ты не видишь, Эдифь.

- Ничего нет, матушка. Это лишь мечты вашего воображения.

- Мечты, все мечты! Да посмотри сюда, будто уж ты ничего не видишь?

- Право, ничего нет, матушка. Разве я сидела бы так спокойно, если бы тут было что-нибудь.

М-с Скьютон вздрагивает и дико смотрит на дочь.

- A зачем ты так спокойна? Тебе ничего, все ничего. Вот она... воть опять эта страшная лапа, нет, это не мечта! Мне тошно на тебя смотреть, Эдифь!

- Очень жаль, матушка.

- Жаль! Тебе всегда чего-нибудь жаль... да только не меня!

И с этими словами она испускает пронзительный вопль. Перебрасывая голову с боку на бок, брюзгливая старуха еще раз напоминает о своих материнских правах и распространяется о дочерней неблагодарности. Ей приходит на мысль другая несчастная мать, которую оне встретили, и при этом она делает общее заключение, что все превосходные матери терпят невзгоды от детей. Продолжая бессвязную болтовню, она вдруг останавливается, смотрит на свою дочь, жалуется, что сходит с ума, и скрывает под подушку свое лицо.

Эдифь из сострадания нагибается к ней и говорит. Больная старуха перевертывается и с дикимь ужасом схватывает за ииею свою дочь.

- Эдифь! мы скоро поедем домой, не правда ли? Уверена ли ты, что я ворочусь домой?

- Да, матушка, да.

- A зачем он сказал, как бишь его? я всегда забываю имена.... зачем выговаривал майор это гадкое слово? ведь он выговорил его, Эдифь? да или нет?.. со мной не будет этого, не будет, не будет!

Опять и опять больная старуха заглядывает в угол и видит каменную руку, протянутую, говорит она, из какого-то гроба, и готовую ее поразить. Наконец, опускается рука, и старуха, скорченная и сгорбленная, недвижно лежит на постели, и половина её грешной плоти - смердящий труп,

Но этот труп расписан, разрумянен, расфранчен и выставлен на поругание солнцу, выезжает по временам из ворот отеля и, катаясь, таращит впалые глаза на проходящую толпу в надежде еще раз завидеть добрейшее созданье, превосходнейшую мать, которая терпит горе от непокорной дочери. Да, м-с Скьютон все еще продолжает кататься по берегу моря, но ветер не дует освежающей прохладой на омертвелое лицо, и в говоре океана не слышится ей отрадное слово. Она лежит и прислушивается по целым часам к плеску волны; но дик и мрачен этот голос, и падает он тяжелой тоской на её слух, и тусклые взоры, устремленные вдаль не видят ничего, кроме страшной картины опустошения между небом и землею.

Флоренсу видит она редко и никогда не может на нее взглянуть без кислой гримасы, обнаруживающей её крайнее недоброжелательство. Эдифь безотлучно сидит подле и удаляет Флоренсу от болезненного одра. Одинокая в своей спальне, Флоренса вся дрожит при мысли о смерти в таком образе и часто, просыпаясь среди тревожных видений, с трепетом озирается вокруг, как будто смерть уже пришла. Никого нет при больной, кроме Эдифи, и хорошо, что посторонние глаза не видят отвратительной жертвы. Дочь, и только одна дочь - свидетельница последней борьбы между жизнью и смертью.

Исчезает даже последняя тень на мертвенном лице, и густое покрывало скрывает от глаз туманный свет. Ея блуждающия под одеялом руки, соединяются одна с другой, протягиваются к дочери, и из напряженной груди еще раз вырывается голос:

- Не я ли вскормила тебя!

Но это был уже не человеческий голос... Эдифь становится на колени и, наклоняясь к уху умирающей, отвечает:

- Мать можешь ли ты меня слышать?

Впалые глаза открываются, и голова усиливается сделать утвердительное движение.

- Помнишь ли ты ночь перед свадьбой?

Голова остается без движения, но выражает, однако, каким-то способом утвердительный ответ.

- Тогда я сказала, что прощаю твое участие в в ней, и молилась, чтобы Бог простил меня. Я сказала, что все кончено между нами. Теперь повторяю то же. Поцелуй меня, мать.

Эдифь прикасается к белым губам, и на минуту все затихло. Потом скелет Клеопатры, с девической улыбкой на устах, еще раз делаеть усилие приподняться с ностели.

Задернем розовые занавеси. Другое что-то пробегает по ним кроме ветра и облаков. Плотнее задернемь розовые занавеси.

ГИечальная весть немедленно достигла в городе до ушей м-ра Домби, который, в свою очередь, немедленно известил кузена Феникса, еще не отправившагося в Бадень-Баден. Такой человек, как лорд Феникс, превосходнейший человек, и, разумеется, с ним можно, даже должно советоваться, особенно в таких важных случаях, как свадьба или похороны, что совершенно все равно для добрейшего кузена.

- Клянусь честью, Домби, я растроган до глубины души. Какой печальный случай! Бедная тетушка! Кто мот бы подумать?

- Неожиданный случай! - замечает м-р Домби.

- Неожиданный, - да. Она была живуча, как дьявол и мастерски подделывалась под молодую даму. В день вашей свадьбы, Домби, я был уверен, что ее хватит, по крайней мере, лет на двадцать, если взять в рассчет... ну, вы знаете. Словом сказать, в Бруксовом трактире я напрямик сказал Джоперу - вы, конечно, знаете - один глаз стеклянный ...

М-р Домби делает отрицательный жест.

- A относительно похорон, - говорит он, занятый преобладающей мыслью, - y вас нет никаких особых планов?

- Как бы сказать вам, Домби... то есть, я, право, не знаю, - отвечал кузен Феникс, поглаживая подбородок оконечностями своих пальцев, - есть y меня в парке мавзолей, но запущен так, что... словом сказать, мавзолей этот ни к чорту не годится. Не сиди я, что называется, на экваторе, я бы отделал его заново; но, кажется, с некоторого времени завели анафемскую привычку делать там пикники, то есть, между железными перилами.

М-р Домби согласен, что мавзолей не годится.

- A церковь чудо как хороша, - задумчиво продолжает кузен Феникс, - редкий образец старинной англо-норманской архитектуры. Леди Джени Финчубри - вы ее разумеется знаете... перетянута корсетом в ниточку - леди Финчубри отлично срисовала эту церковь. Только та беда, что ее, вы понимаете, испортили штукатуркой. Да и то сказать, ехать было бы слишком далеко.

- Не лучше ли похоронить в самом Брайтоне? - спрашивает м-р Домби.

- Что правда, то правда, Домби. Я сам того же мнения. Никаких хлопот, знаете, да и место веселое, бесподобное во всех отношениях.

- Когда же?

- Когда угодно, для меня совершенно все равно. Я готов с величайшим удовольствием - печальное, разумеется, удовольствие - проводить хоть сейчас свою почтенную тетку к прадедам... словом сказать, проводить в могилу, - заключает кузен Феникс, не умевший придумать более красноречивой фразы.

- Можете ли вы оставить город в понедельник?

- Вполне могу.

Таким образом, было решено, что м-р Домби заедет за лордом в понедельник, и они оба отправятся из города в одном экипаже. На прощанье кузен Феникс сказал:

- Мне, право, очень жаль, Домби, что вы так много беспокоитесь.

- Ничего, - ответил м-р Домби, - должно быть готовым ко всему.

В назначенный день, кузен Феникс и м-р Домби, единственные представители друзей и родственников покойной леди, едут в Брайтон провожать её бренные останки на место вечного покоя. На дороге кузен Феникс, выглядывая из траурной кареты, узнает множество знакомых, но из приличия не обращает на них никакого внимания, и только когда они проходять, громко называет их по именам для сообщения сведений м-ру Домби, например: "Том Джонсон. Джентльмен с пробочной ногой, день и ночь играет в карты в трактире Уайта. Как ты очутился здесь, Томми? Вот этого господина, что едет на кургузой кобыле чистейшей породы, зовут Фоли. Это - девицы Смальдеры" и так далее. Во время панихиды кузен Феникс был очень печален. "Такие случаи, - думает он - заставляют умного человека призадуматься не на шутку, да и, правду сказать, сам я довольно ветх". Его глаза, при этой мысли, покрываются влагой. Но вскоре он оправляется совершенно, a за ним и другие родственники и друзья м-с Скьютон, из которых майор Багсток беспрестанно толкует в своем клубе, что она никогда не закутывалась как следует, от этого и вся беда. Между тем молодая шестидесятилетняя дама, приятельница покойницы, взвизгнув несколько раз, высказывает положительное мнение, что покойнице было не меньше ста тридцати лет, и уж костям её давно пора на место. A всего лучше не говорить о ней ни слова.

И лежит мать Эдифи в сырой земле, и забыли ее милые друзья, глухие к говору волн, охрипших от беспрестанного повторения неизведанных тайн. И не видят они пыли, которая клубится столбами по песчаному берегу, не видят белых рук, которые в лунную ночь манят к незримым областям. Но ничего не изменилось на прибрежьи неведомого моря, и Эдифь стоит здесь одна и прислушивается к его волнам, и мокрая, полусгнившая трава, падая к её ногам, устилает путь её жизни.

Чарльз Диккенс - Торговый дом Домби и сын. 05., читать текст

См. также Чарльз Диккенс (Charles Dickens) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Торговый дом Домби и сын. 06.
Глава XLII. Правая рука мистера Домби и случайно случившаеся случайнос...

Торговый дом Домби и сын. 07.
Глава XLIX. Мичман делает открытие. Флоренса не вставала долго. Утро с...