Чарльз Диккенс
«Признание конторщика.»

"Признание конторщика."

Должность конторщика в Обществе Резчиков исполнялась членами моей фамилии в течение целаго столетия. Прадед мой был избран в эту должность в 1749 году. Место его заступил младший брат, с кончиною которого был избран дед мой девятью голосами из двенадцати, так что при этом случае всякая оппозиция исчезла. Наш род утвердился. Когда скончался мой дед, отец мой прошел чрез весь церемониял созвания членов Совета и отобрания их голосов. С окончанием этого церемонияла, члены Совета единодушно провозгласили отца моего наследником моего деда; впрочем, всякий, кто только знал о существования Общества Резчиков, заранее знал также и о том, что отец мой непременно будет избран. Переход этой обязанности от отца ко мне был чрезвычайно легок, даже, можно сказать, вовсе не чувствителен. Когда я сбросил с себя желтые брюки и вышел из "школьной синей курточки", с некоторыми сведениями в греческом языке, но зато без всяких сведении в счетоводстве и делопроизводстве, меня тотчас же пересадили из школы за конторку моего отца, которая обнесена была решоткой и находилась в углу огромной залы, подле закрашенного белой краской окна. Старшина и двенадцать членов, составлявших Совет, увидели меня при первом собрании. Один погладил меня по головке и предсказывал при этом случае будущую мою значительность, а я между тем, раскрасневшись как рак, сидел и удивлялся тому, кто бы мог сказать ему обо мне. Другой, носивший кушак и синий кафтан почти пол-столетия, стал экзаменовать меня в классических познаниях, но сам сделал несколько грубых ошибок и оставил меня в покое, прибавив, что он уже давно вышел из школы и потому затрудняется состязаться со мной. Наконец отец мой и я поочередно присутствовали в заседаниях, и когда старость и дряхлость овладели им, то все обязанности по конторе вполне возложены были на меня. Со смертию отца не произошло ни малейшей перемены. Двенадцать членов подняли двадцать-четыре руки свои, и избрание мое занесено было в протокол.

Присутственное место, или так называемая контора Резчиков, есть такое место, которое но совсем-то легко отыскать; оно знакомо только было старшине и двенадцати членам; конечно, случалось и другим отъискивать его, но до этого нет дела. Часть города, в которой находилась эта контора, уцелела от великого пожара; он повернул от неё в сторону в весьма недальнем расстоянии, вероятно, вследствие переменившагося ветра, и оставил контору и еще несколько соседних домов неприкосновенными. Чтобы попасть в нее, необходимо нужно было, во первых, пройти чрез узкий переулок, выходивший с улицы Темзы; потом через вымощенный двор, подле церковной ограды, и наконец по непроходимому двору, в конце которого стоял античный подъезд к Конторе Резчиков. Над самым входом в него находилось резвое из дуба изображение Страшного Суда, которое, как надобно полагать, стоило старинным членам почтенной гильдии больших трудов и времени. Пройдя этот подъезд, вы входите на маленький квадратный двор, вымощенный черным и белым камнем, расположенным в виде алмазной грани, и видите перед собой самую контору, с тремя каменными ступеньками, ведущими в нее, и с деревянным портиком.

Это уединенное здание, безмолвное и глухое, хотя и находившееся в сердце многолюдного города, было местом моего жительства в течение почти шестидесяти лет. Чрез долгую мою привычку к этому месту, я, можно сказать, и сам уподобился ему. Я точно также безмолвен, одинок и крепко держусь старинных обычаев, хотя, мне кажется, не имею этой стойкости в природном характере... Но к чему мне говорить о природном характере? кого из вас не меняет время и влияние внешних причин? Как бы то ни было, находясь в школе, я был веселый мальчик, хотя школа наша едва ли располагала кого нибудь к веселости. Только с принятием отцовской должности я должен был покориться условному существованию, которое веду по настоящее время. По стенам конторы были развешены портреты моих предков: все они имели удивительное сходство, не только в чертах лица, но и в самых костюмах, исключая только первых двух, которые носили напудренные парики. Отец мой с особенною гордостию носил наряд, который в молодости его почитался модным, и которому он отдавал полное преимущество пред всеми новейшими улучшениями. Я сам для того только сбросил с себя синюю курточку школьного мальчика, чтоб надеть новый костюм, который равномерно возбуждал насмешки дерзких ребятишек. Фамильный костюм ваш состоял, imprimis, в коротких панталонах, оканчивающихся на коленях пряжками, потом - в синем длиннополом сюртуке с светлыми пуговицами и наконец в огромном белом галстухе, расстилавшемся во всей груди и украшенном по средине сердоликовой булавкой. Эта же самая булавка усматривается на всех портретах. Я носил эту одежду в течение всей моей жизни, за исключением непродолжительного промежутка, когда я изменил ее, для того, чтобы в самом скором времени снова возвратиться к ней.

Если счастие состоит в том, чтобы иметь множество друзей, то я должен быть счастливейшим человеком в мире. Старые резчики, соседи, пансионеры нашего Общества, решительно все до ключницы моей и до Тома Лотона, единственного моего писца, относились обо мне весьма снисходительно, и я знал, что они говорили это любя меня от чистого сердца. Житейские дела мои шли как нельзя лучше. Я не знал борьбы со светом для приобретения пропитания, не знал, что значат горести и неудачи, которым подвергались другие люди. Читая подобные вещи в книгах, я считал их баснословными. Средства к моему существованию сами собой давались мне в руки. Годовой доход мои состоял из двух-сот фунтов, готовой квартиры, угля и свечей, которых отпускалось даже более чем требовалось; впрочем, я всегда находил средства поделиться моими избытками и никогда не делал сбережений. Но при всем том не могу сказать, чтобы я был счастлив. Я всегда чувствовал в душе своей, что был прикован к образу жизни не по моим наклонностям. Я не говорю, что в другой сфере повел бы, может быть, самую бурную жизнь; нет, мне кажется, что я более был склонен к мыслящей, нежели к деятельной жизни, хотя чувствовал, что еслиб находился в другом кругу общества, еслиб знал более о жизни я испытал больше перемен, то был бы гораздо счастливее. Мысль о суетности жизни и похвальное стремление удаляться от всяких искушений - были внушены мне в самой ранней моей юности. "Катящийся камень не обростает мхом" - была главная пословица, которую я часто слышал из уст моего родителя. Эти правила, посеянные довольно рано, пустили глубокие корни, хотя, может быть, в неплодоносную почву. Кроме того, живя под одной кровлей с отцом, я чувствовал какое-то беспокойство при каждом шопоте моих душевных склонностей, противных желаниям родителя, и я старался заглушить их. Таким образом, в течение времени, я сделался тем, чем теперь есть, - не мизантропом, благодаря Бога, но робким и в некоторой степени меланхоличным. В вашем доме не существовало веселья, исключая только Святок, которые мы проводили в полном удовольствии. В это время отец мой любил выказать все свое чопорное гостеприимство. Два или три вечера обыкновенно посвящались нашему веселью, в котором участвовали и старые и малые - по большой части все резчики или дети резчиков. После смерти отца моего я сохранил этот обычай. Часто бывало в то время, как я сидел окруженный счастливыми друзьями, какая нибудь хорошенькая, молоденькая женщина делывала мне лукавый намек на упорную решимость умереть старым холостяком, вовсе не думая, что беспечные слова её огорчали меня, поражали в самое сердце и заставляли задумчиво обращаться к камину. Может быть, я еще и женился бы, еслиб нашел себе подругу; доход мой был невелик, но многие люди пускаются в семейную жизнь, имея гораздо меньше моего. Так или иначе, но только на сорок-пятом году моей жизни я все еще оставался не женатым, серьёзным и брюзгливым, - словом сказать, настоящим типом старого холостяка. Это происходило не от равнодушие, потому что я от природы был чувствителен и признателен и к женщинам имел особенное уважение. Я представлял их себе образцом всего прекрасного и благородного, но при всем том в присутствии их я только и мог робко любоваться ими, мало говорить и много думать о них после их ухода.

Один из главных результатов моей репутации за скромную и серьезную наружность заключался в исполнении безчисленного множества древних завещаний, возложенных на меня умирающими друзьями. Другой бы непременно подумал, что против меня сделан заговор, целью которого было обременить меня доказательствами доверия. Запас траурных колец был у меня весьма значительный. Выражение "девятнадцать гиней за его труды" звучало для меня знакомыми звуками. Наконец я принужден был заранее намекать какому нибудь престарелому и больному резчику, что обязанности мои в этом роде так многочисленны, что я едва успеваю исполнять их. Но, вопреки всем моим возражениям, один старый резчик, добрый мой знакомец, по имени Которн, неотступно просил меня быть его душеприкащиком. Он успокоивал меня уверением, что в помощь мне назначил еще одного приятеля, с которым мы должны были вместе исполнять предназначенные по духовной обязанности и принять на себя опеку над его дочерью Люси. Отказаться не было возможности; к счастию моему, товарищ мой, вступив в обязанности опекуна, редко беспокоил меня, разве только когда принуждала к тому необходимость. Таким образом, дела наши шли спокойно несколько лет. Дочь покойного Которна сделалась прекрасной девицей девятнадцати лет, с голубыми глазами, белокурыми волосами, струистыми как солнечный блеск на поверхности гладкой воды, колеблемой легким ветерком. Во время болезни старика я часто видел ее у него в доме и уже тогда считал красавицей. Встречая ее на лестнице со свечой в руке, я полагал, что свет разливался от прелестного лица ея, и что, поднимаясь по ступенькам, она не касалась земля ногами, но плавно летела по воздуху. Чувство моего уважения к ней простиралось до крайней степени; я заключаю это из того, что редко решался говорить с ней, и мне кажется, что с первого раза она уже считала меня за сурового и холодного человека. Наконец опекун её умер, и хотя я заранее знал, что при этом случае обязанность его перейдет ко мне, но, признаюсь, действительность поразила меня своею внезапностью. Я едва мог верить, что с этого времени Люси должна смотреть на меня как на единственного своего защитника. Как бы то ни было, дела моего товарища в короткое время приведены были в порядок, и Люси переехала жить в старинный наш дом.

Люси очень скоро позабыла первую свою антипатию ко мне, и мы сделались добрыми друзьями. Я выводил ее по старому дому, показал ей библиотеку, картины и вообще все, что было приятного и любопытнаго. Позади дома находился садик, в котором Люси в хорошую погоду любила сидеть за своей работой. Правда, садик этот был очень не велик, но все же садик, и в добавок еще среди самого Лондона. В нем находилось множество кустарников, два или три огромных дерева, и, в добавок, на гладкой лужайке построена была сельская беседка. Хотя зелень в нем, вообще можно сказать, была не завидная, но зато задний фасад дома имел довольно живописный вид. Нижняя половина его покрывалась листьями смоковницы, ветви которой прибиты были к стене гвоздиками, а полуразвалившиеся ступеньки охранялись по обеим сторонам огромными кустами алоэ, посаженными в зеленых кадках. Это было любимое место Люси. По утрам она тут работала или читала, а перед обедом учила двух маленьких племянниц нашей ключницы читать и писать. Иногда, по вечерам, я брал из библиотеки какую нибудь старинную книгу, читал ей вслух и иногда заставлял ее смеяться. Мне помнится, что один перевод испанского романа in-folio, напечатанный в XVII столетии, чрезвычайно забавлял ее. Самый перевод составлял половину книги, а другая половина заключалась в предисловиях. Так, например, тут находились: "Апология переводчика за свой труд", "Наставление, нам должно понимать эту книгу", "Обращение ж ученому читателю", другое - "К благоразумному и благовоспитанному читателю", третье - "К простонародному читателю", и так далее; наконец перед самым переводом испанского романа помещено было множество английских и латинских стихов, в похвалу книги и переводчику, вышедших из под пера знаменитых поэтов того времени.

По воскресеньям мы сидели в церкви на одной скамейке. Наблюдая, с каким усердием молилась Люси, я часто забывал читать свои молитвы. Мне казалось, что только одна Люси умела произносить надлежащим образом слова християнской любви. Мне досадно было слушать, как старый надсмотрщик нашего прихода, которого я тогда считал за человека дурной нравственности, повторял теже самые слова хриплым своим голосом; мне кажется, я готов был просить его читать про себя.

Таким образом, жизнь молодой девицы в нашем доме протекала, по моему мнению, не совсем-то весело, хотя Люси, повидимому, была счастлива и совершенно довольна. Что до меня, то хотя мне и жаль было моего опекуна-товарища, но я благословлял тот день, в который Люси переехала в наш дом; я пожалел даже, что отказался быть опекуном с самого начала: она выросла бы с самого детства на моих глазах и научилась бы смотреть на меня, как на отца. Живя с ней вместе и примечая все её действия и помышления, даже и тогда, когда она вовсе не подозревала, что наблюдают за ней, я почитал ее непорочнее всех непорочнейших моих идеалов. Еслиб я и вздумал в мои лета жениться, то, признаюсь, отложил бы это намерение до той поры, пока Люси не сыскала бы достойного мужа.

По старинному завещанию нашего Общества, мы раздавали, накануне Рождества, двадцати-четырем бедным часть хлеба, вязанку дров и по два шиллинга и десяти пенсов на каждаго. Бедные эти состояли из престарелых мужчин и женщин. По другому старинному правилу, до сих пор еще не отмененному, полагалось, чтобы все облагодетельствованные собирались в первый присутственный день, аккуратно в полдень) "принести благодарность за подарок". В первое Рождество после приезда Люси, она просила меня позволить ей раздавать подарки, и я согласился. Подперев лицо ладонью, я стоял подле конторки, внимательно наблюдал за Люси и вслушивался в её разговор с бедняками. Вслед за удовольствием слушать, как она говорила с маленькими детьми, я восхищался её разговором с милыми стариками и старухами. Я находил что-то особенно приятное в контрасте двух пределов человеческой жизни: в прекрасной юности и в преклонной, покрытой морщинами старости. Люси внимательно выслушивала однообразные жалобы стариков, утешала их, как умела, некоторых брала за смуглые, костлявые руки, помогая спускаться с лестницы. Не знаю, что со мной делалось в тот день. Облокотясь на ладонь, и стоял углубленный в размышления; мне казалось, я потерял ту инстинктивную способность, с которою мы исполняем самые простые действия нашей ежедневной жизни. Передо мной лежали счоты, которые я должен был поверить, но несколько раз принимался за них - и ничего не мог сделать. Как простые слова ежедневного разговора, срывающиеся с губ наших в одно время с мыслию, делаются неясными, неопределенными, если мы задумаемся об их происхождении и несколько раз повторив их про себя, так точно, когда я остановился долго на мысли о работе, которая лежала передо мной, эта работа сделалась чрезвычайно трудною. Я передал счеты моему писцу, Тому Лотону, сидевшему против меня.

Бедный Том Лотон! мне казалось, что он несколько раз взглядывал на меня с заметным беспокойством. Ни одно существо на всей земле не любило меня так искренно, как Том. Правда, я сделал ему несколько благодеяний, но я часто делал их и другим, только другие очень скоро позабыли им. Благодарность Тома обратилась в искреннюю привязанность ко мне, и он, находясь почти каждый день со мной, не пропускал случая выказать ее. Том Лотон был прекрасный молодой человек и большой фаворит вашей ключницы, которая частенько говаривала, что "она любит его за любовь его к матери, и что он был точь-в-точь таким, каким был бы сын ея, еслиб смерть не похитила его." Том любил чтение, и когда писал стихи и дарил их своим друзьям, переписав сначала четким почерком. В некоторых случаях он был очень острый малый, но ужь зато в других простота его доходила до ребячества. Характер его был самый скромный и самый добрый, что известно было лажа детям. Никакие шутки, ни даже насмешки, не вызывали на лицо его и малейшей тени неудовольствия.

Тому предстояло пронести канун Рождества вместе с вами я, по принятому обыкновению, приготовлять тосты и разливать эль; поэтому, когда кончилась раздача подарков, он оставил меня и побежал домой - переодеться для предстоящего случая. Я же еще стоял задумавшись подле конторки, пока короткий зимний день не заменился вечером. Вошла Люси и позвала меня, объявив, что чай подан на стол.

- Мы думали, что вы заснули, сказала она. - Мистер Лотон пришел.

Мы расположились в старинной гостиной, вокруг яркого огня, между тем как Люси приготовляла чай. Она приготовила бы и тосты; но Том сказал, что он лучше позволит ослепить себя, нежели уступит ей это занятие. Пришла наша ключница; спустя немного, пришел старый резчик с маленькой дочерью. Мы просидели до полночи. Резчик рассказал несколько анекдотов про знакомых моего отца, а Том рассказал историю про какое-то привидение; которую слушали с замиранием сердца и притаив дыхание, пока не открылось, что все это был сон. Один только я чувствовал внутреннее беспокойство и говорил очень мало. Помнится даже, что на какое-то замечание резчика и ответил довольно резко. Он погладил Люси по головке и выразил свое предположение, что она скоро выдет замуж и покинет нас, стариков. Я не мог перенести мысли, что она покинет нас, хотя и был убежден, что рано или поздно, но это должно случиться. Люси никогда еще не казалась мне такою интересною, как в этот вечер. Маленькая девочка, утомленная игрой, задремала, склонив головку свою на колени Люси; и когда Люси говорила с вами, рука её была опутана шелковистыми кудрями ребенка. Я пристально смотрел на все и жадно ловил каждое её слово. Едва только Люси замолкала, как беспокойство мое возвращалось. Тщетно старался я разделять их непринужденную веселость. Мне хотелось остаться одному,

В ту ночь, когда я сидел в своей маленькой спальне, и все еще думал о Люси. Голос её все еще звучал в моих устах; я закрывал глаза, и Люси рисовалась передо мной, с её кротким прелестным личиком, и золотым маленьким медальоном, повешенным на её мраморной шейке. Я заснул, и во сне мне представлялась одна только Люси. Я проснулся - и, в ожидания рассвета, все еще думал о ней. Таким образом прошли наши Святки. Иногда во мне рождалось довольно приятное чувство; а иногда я почти желал никогда не видеть ее. Безпокойство и тоска не покидали меня; о чем я беспокоился, о чем тосковал, - решительно не знаю. Я сделался совсем другим человеком, - совершенно не тем, каким я был не звавши ее.

Наконец, когда я перестал скрывать от себя, что любил ее пламенно и нежно, - пламеннее, чем кто нибудь мог любить, - я начал сильно тревожиться. Я знал, что сказали бы другие, еслиб узнали про мою любовь. Люси имела небольшое состояние, а я не имел ничего, и, что еще хуже, мне было сорок-пять лет, а ей только минуло двадцать. Кроме того я был её опекуном; умирающий отец Люси поручал ее моему попечению, в полной уверенности, что если она попала под мою защиту, то я стану действовать в её пользу, так же, как и сам он, оставаясь в живых, действовал бы. Я знал, что был бы ревнив, сердит со всяким, кто только обнаружил бы к ней хотя малейшее расположение. Но при всем том я спрашивал самого себя: неужели мне должно удалять от неё того, что мог бы сделать ее счастливою, кто полюбил бы ее как я любил, и, кроме того, по своей молодости и привычкам, гораздо больше нравился бы ей? Еслиб даже случайно я и приобрел её расположение, неужели люди не сказали бы, что я несправедливо употребил влияние моей власти над ней, или что я нарочно держал ее взаперти от общества, так что Люси, в совершенном неведении о жизни, ошибочно приняла чувство уважения за более сильное чувство души? Мало этого: справедливо ли было бы с моей стороны, еслиб я, откинув все людские предположения, взял бы за себя молодую и прелестную девицу и навсегда запер бы ее в угрюмом вашем доме, уничтожил бы в ней природную её веселость и постепенно приучил бы ее к моим старым привычкам? Я видел эгоизм во всех моих помышлениях и решился завсегда изгнать их из моей души.

Но эти мысли не покидали меня. С каждым днем я открывал в Люси какое нибудь новое достоинство, которое сильнее и сильнее раздувало мою страсть. Я следил за каждым её шагом. Я часто украдкой ходил по комнатам, в надежде увидеть ее, не быв замеченным, услышать её голос, и потом также украдкой уйти, не потревожив ея. Однажды я на цыпочках приблизился к полуоткрытой двери и увидел ее. Она задумчиво смотрела за свечу, работа лежала подле вся нетронутою. Я старался разгадать, о чем она думала: быть может, в невинное сердце её запало воспоминание о друге, которого уже нет в живых, а быть может и размышление о ком нибудь другом, более милом сердцу, занимает ее. Последняя мысль как тонкий яд пробежала во мне, и я затрепетал. Мне показалось, что она пошевелилась; или это только была игра воображения? во всяком случае, я торопливо отвернулся от дверей, на цыпочках пошел в контору, не смея оглянуться, пока не добрался до своего угла.

Каждый замечал перемену во мне. Иногда Люси с беспокойством поглядывала на меня и спрашивала о моем здоровье. Тому Лотону грустно было видеть во мне уныние, пока наконец он сам не сделался серьёзным как старик. Иногда с книгой в руке я садился против Люси. Когда я переставал читать, и Люси замечала, что чтение не доставляет мне удовольствия, она уже более не принуждала меня. Я глядел на страницы без всякой мысли об их содержании, единственно только затем, чтоб избегнуть её взглядов. Однажды вечером я вдруг оттолкнул от себя книгу и, взглянув на Люси смело и пристально, чтоб заметить выражение её лица, сказал:

- Люси, мне кажется, ты начинаешь скучать моими скучными привычками. Ты уже больше не любишь меня, как любила несколько месяцев тому назад.

- О, нет! отвечала Люси: - я по прежнему люблю вас. Я не знаю, что вам вздумалось говорит об этом. Может быть, я чем нибудь огорчила вас. Да, да, говорили она: - верно я сказала что нибудь и огорчила вас, хотя, признаюсь вам, я сделала это без всякого умысла. За это-то вы и обходитесь со мной так холодно и не хотите оказать мне, что я сделала.

Люси подошла ко мне, взяла мою руку и со слезами на глазах просила меня сказать, что она сделала.

- Я знаю, говорила она: - кроме вас, у меня нет другого, такого доброго, великодушного друга. Отец мой умер прежде, чем я узнала, какого великого друга имела в нем; но если б он жил, я никогда не любила бы его столько, сколько люблю вас.

- Ну хорошо, хорошо, Люси, сказал я. - Я новое не хотел огорчать тебя. Я сам не знаю, почему я сделал тебе упрек. Я нездоров; а в этом положении я часто не знаю что говорю.

- Ну так поцалуйте же меня, сказала Люси: - и скажите, что вы на меня не сердитесь больше, и ради Бога не думайте, что мне наскучило жить в вашем доме. Я буду делать все, чтоб только сделать вас счастливым. Я не стану больше просить читать для меня вслух. В другой раз я нарочно оставлю работу свою и сама буду читать для вас. Я видела, что вы скучали, беспокоились, молчали, и нарочно сама ничего не говорила, потому что я вовсе не знала причины вашей грусти. Напрасно вы думали, что я скучаю здесь. Теперь я всеми силами буду стараться развеселить вас. Я буду читать и петь для вас; иногда будем играть в шашки, как делывали мы прежде. Откровенно говорю вам, что я люблю этот дом и всех, кто в нем живет. Во всю жизнь мою и не была так счастлива, как со времени моего переезда сюда.

Я положил руку на её голову и поцаловал ее в лоб, не сказав ни слова.

- Вы дрожите, сказала Люси: - это не одно нездоровье, у вас верно есть печаль, которая тревожит вас. Скажите мне, что сделалось с вами: не могу ли я сколько забудь утешить вас? У меня нет такой опытности, как у вас; но случается, что молодость иногда может посоветовать не хуже старости и самого лучшего опыта. Не увеличиваете ли вы свое беспокойство, слишком много думая о нем? Вероятно, вы до тех пор думаете, что ум ваш начинает покрываться туманом, чрез который вам не видно никакого выхода; между тем как я, взглянув на это в первый раз, тотчас же увижу, что нужно сделать. Кроме того, продолжала она, заметив мою нерешимость: - если вы не скажете мне, я постоянно буду беспокоиться и беспрестанно буду представлять себе сотни зол, из которых каждое гораздо хуже, чем существующее на самом деле.

- Нет, Люси, сказал я: - я нездоров; я чувствовал это вот уже несколько дней, а сегодня мне особенно нехорошо. Я пойду спать и знаю, что к утру мне будет получше.

Я зажег свечу и, пожелав Люси спокойной ночи, оставил ее и пробрался в свою спальню. Я не мог долее оставаться с ней, опасаясь искушения открыть свою тайну. Не знаю, каким образом мог я перенести воспоминание о кротких, искренних словах ея, которые были для меня мучительнее самого холодного презрения! Она говорила, что любила меня как отца. В порыве добросердечия своего я откровенности она намекнула мне о моих летах и опыте. Неужели я и в самом деле кажусь таким стариков? Да. Впрочем, я знал, что не лета мои состарели меня: всему причиной были мои грубые манеры, мое серьёзное и задумчивое лицо; они-то и придавали мне старообразный вид даже и в самом цвете моих лет. О, как горько жаловался я на своего отца, который закрыл от меня сведения о всем, что делает жизнь прекрасною, который, скрыв от меня всякое сравнение, уверял, что жизнь подобная его жизни есть самая лучшая. Поздно я заметил свое заблуждение, но еще позднее было исправить его. Я с отвращением окинул взором свой старинный костюм, свой огромный галстух; даже самая прическа моя, ниспадая назад длинными рядами, казалась чрезвычайно старинною. Вообще моя наружность вся похожа была на наружность человека, который проспал ровно пол-столетия. Я уверен, что меня пустили бы в маскарад в подобном костюме, без всякого в нем изменения, и подумали бы, что я нарочно для этого случая взял его на прокат. Но вдруг новая надежда родилась во мне. Мне нужно переменить образ жизни, мне нужно казаться как можно более веселым, мне нужно носить современную одежду и вообще стараться не показывать из себя человека старее моих лет.

Такого спокойствия души, какое принесли с собой эти мысли, я не знавал в течение многих дней. Я удивлялся, почему то, что казалось так очевидным, не приходило мне в голову раньше. Но я продолжал мечтать и, вместо того, чтобы придумать что нибудь возможное, полезное, без всякой пользы рассматривал только свои затруднения. Во всяком случае я решил, что отчаяваться не должно. Сорок-пять лет еще не великая старость. Я привел на память множество примеров, в которых старики женились на молоденьких и впоследствии жили очень счастливо. Я вспомнил одного из наших старшин, который в шестьдесят лет женился на молоденькой и очень хорошенькой женщине, и каждый видел, как они были счастливы и как она любила своего мужа за его лета; но нужно же было тут вмешаться какому-то головорезу, который незаметным и искусным образом поколебал её супружескую верность, и она убежала с ним. Я уверен, что Люси этого не сделает: я очень хорошо знал её врожденные чистосердечие и преданность, и потому не имел ни малейшей причины опасаться подобного результата. Вслед за тем я представлял себе, до какой степени буду добр и снисходителен к ней, каким образом стану избирать все средства, чтоб только доставить удовольствие юной душе ея, так что Люси сама увидит наконец, что вся жизнь моя предана ей, и тогда полюбят меня всей душой. Я составлял уже подробный план будущему образу нашей жизни. Я стал бы приглашать друзей и сами бы мы посещали их. В зимние вечера мы вместе играли бы в шашки, а иногда я брал бы ее в театр. Летом мы выезжали бы за город, бродили бы целый день в спокойных, тенистых местах, любовались бы сельской природой и к вечеру возвращались домой. Эти сладкие мысли убаюкивали меня на ночь и приносили с собой упоительные грёзы.

На другой день я отправился к портному, и он принял мой заказ с видимым изумлением. Через несколько дней новое платье было готово, и я навсегда, или, лучше сказать, мне казалось, что навсегда, сбросил с себя маскарадный костюм. Я чувствовал какую-то неловкость в новом моем наряде; впрочем, я надеялся скоро привыкнуть к нему, тем более, что в нем я действительно казался гораздо моложе. Что бы оказал мой отец, еслиб он вздумал посетить в тот день землю и взглянуть на меня? Только с волосами я никак не мог справиться: я всячески старался причесать их на-бок, а они как нарочно принимали прежнее свое положение и становились торчком или уклонялись назад. Сорок-пять лет они приглаживались по одному направлению, и мне кажется, чтоб приучить их к новой прическе, нужно было употребить еще сорок-пять лет. Я спустился вниз, стараясь показывать вид, как будто в наружности моей не случалось ничего необыкновеннаго. День был присутственный: старшина и члены с изумлением взглянули на меня и, вероятно, засмеялись бы, еслиб большая часть из них давно уже не отвыкла смеяться. Однако, некоторые закашляли, а один из них обратился ко мне с самими простыми вопросами, вероятно, для того, чтоб удостовериться в безопасном состоянии моего рассудка. Мне было немного досадно: какое им дело до меня, если я вздумал сделать некоторые изменения в моей одежде! Как бы то ни было, я не сказал ни слова и спокойно принялся за дело. Том Лотон находился тут же. Для него этот день был довольно приятный: он получил прибавку к жалованью. Но, несмотря на это, Том с состраданием смотрел, на меня и очевидно думал вместе с прочими, что я рехнулся. Я ни на что не обращал внимания; напротив того, был как нельзя более доволен, потому что Люси приятно было видеть перемену в моей одежде и в моем обращении. Я смеялся и шутил с ней; а она, по обещанию, читала мне и пела. Дела мои шли таким образом несколько времени, как вдруг прежнее беспокойство снова возвратилось ко мне. Я видел, как мало подозревала она, что я любил ее более, чем друг, а, все еще опасаясь открыть ей истину, я чувствовал, что положение мое не улучшится в течение многих лет. А чрез то мало по малу я снова возвратился к прежней моей грусти и снова сделался уныл и задумчив.

Однажды вечером, чувствуя в себе какое-то лихорадочное состояние и сильное беспокойство, я спустился из своей маленькой комнатки в сад и гулял в нем с открытой головой. Ночь за ночью, сон мой прерывался тревожными грёзами, которые исчезали при первом моем пробуждении и оставляли во мне чувство уныния, не покидавшее меня в течение целаго дня. Я начинал думать иногда, что рассудок оставляет меня. В это время работы накопилось бездна. Тому Лотону и мне предстояло просиживать за ней целые вечера, но я все предоставил Тому, потому что сам не имел возможности сосредоточить свое внимание над скучными бумагами. Я прошелся взад и вперед несколько раз, как вдруг, проходя под окном, где Тон оставался за работой, я услышал, что он с кем-то разговаривал. Одно слово, долетевшее до моего слуха, подстрекнуло мое любопытство, и я поднялся на каменный прилавок и начал прислушиваться. Форточка, служившая для очищения воздуха в конторе, были отворена, и мне ясно был слышен весь разговор, особливо когда я приставил к отверстию ухо. Лампа была накрыта колпаком, стекла закрашены, следовательно меня никто не мог увидеть, - да, признаться, и мне не было видно довольно ясно; но сцена, которая открылась мне, удвоила мое зрение.

Я видел две фигуры: одна из них принадлежала Тому, а другая, рядом с первой, Люси! Вся кровь бросилась мне в голову Тысяча маленьких огоньков заискрилась в моих глазах. Я едва держался на ногах; но, сделав усилие, я прильнул к окну и обратился в слух. Голос Люси я услышал первым.

- Тс! сказала она: - я слышу шум; кто-то идет сюда. Спокойной ночи! спокойной ночи!

- Я ничего не слышу, отвечал Том: - это ветер сбивает засохшие листья и бросает их в окно.

Казалось, они оба стали вслушиваться, а потом опять заговорили.

- О, мисс Люси, не бегите от меня так скоро, поговорите со мной еще немного. Теперь мне редко удается видеть вас; а если и случится иногда, то как нарочно при других, так что мне нет никакой возможности высказать вам все, что лежит на моей душе. Целый день я думаю об вас, а ночью с нетерпением ожидаю наступления утра, чтоб снова находиться в одном доме с вами, в надежде увидеть вас перед уходом, - хотя надежды эти почти никогда не сбываются. Мне кажется, я во всем несчастлив, исключая только.... мне кажется, что вы любите меня немного.... скажите правду, Люси.

- Да, Том, я люблю, и даже очень люблю. Я говорила уже вам несколько раз и не стыжусь повторить это. Я ни от кого на скрыла бы любви своей, еслиб вы не запрещали мне. Но к чему мне тревожить себя пустыми опасениями, почему вы считаете себя несчастным? Я не знаю, почему бы мне не открыться ему во всем. Он самое добрейшее создание в мире, и я знаю, что отнюдь не станет противиться тому, что так близко касается моего счастия. Кроме того, вы его лучший любимец, и я уверена, что он будет в восторге от одной мысли, что мы полюбили друг друга.

- Нет, Люси, нет! вы ни слова не должны говорить ему. Что он подумает обо мне? что он подумает о Томе Лотоне, который кроме маленького жалованья ничего на имеет, а между тем вздумал иметь виды на богатую невесту, которые, не сказав ему ни слова, целые месяцы ставит западни - я употребляю в этом случае его выражение - который наносит позор ему, как вашему опекуну, допустившему бедного писца своей конторы говорить с вами наедине.

- Все это вы говорили мне много раз; но ни в каком случае это не может быть препятствием нашему счастию. Деньги мои делаются для нас несчастием, и я готова даже отказаться от них, в полной уверенности, что мы и без них будем счастливы. Еслиб нам пришлось ждать долго, то мы могли бы тогда видеться открыто; нам не нужно было бы искать случаев для тайных свиданий и опасаться, что мы поступаем дурно. Вы не знаете, Том, что одна мысль об этом делает меня несчастною. Прежде я никогда не имела тайны, которую боялась бы открыть пред целым миром, а теперь вечер за вечером я просиживаю с тем, от которого ничего не должна бы скрывать, и чувствую, что я обманываю его. Каждый раз, как только он взглянет на меня, мне так и кажется, что он все уже знает, что он считает меня лукавой девушкой и хочет узнать, долго ли я буду разыгрывать свою роль. Несколько раз я покушалась рассказать ему все, вопреки вашим советам, и упросить его, чтобы он не сердился, что я несмела признаться ему прежде. Я приняла бы на себя всю вину и сказала бы, что я уже любила вас прежде вашего признания. Одним словом, лучше сказать, нежели оставаться в таким неприятном положении!

- Люси! воскликнул Том, прерывающимся голосом: - вы не должны.... вы не должны даже думать об этом. Я не могу представит себе, чтобы в вышло тогда, еслиб он узнал про все. Это погубило бы нас, быть может, даже послужило бы причиной к нашей вечной разлуке, заставило бы его ненавидеть нас обоих и не прощать нас до самой своей смерти. О, Люси! я еще не все сказал вам. У меня есть еще что-то весьма серьезное.

- Скажите, что же это? Вы пугаете меня!

- Подойдите сюда поближе: я скажу вам на ушко. Но нет, нет! я не скажу. И пожалуста не просите, чтобы я сказал вам. Это еще может быть, одна только мечта, которая запала в мою голову, потому что я очень беспокоюсь за нас и представляю себе всякого рода бедствия, которые являются как будто нарочно для того, чтоб сделать нас несчастными. Но, ах! если догадки моя справедливы, то мы и в самом деле несчастны. Мне кажется, никакое несчастие не может сравняться с этим.

Глаза Люси наполнились слезами.

- Я не уйду в гостиную, сказала она: - пока он не придет туда и не спросит меня, о чем я плачу. Теперь он в своей комнате и, вероятно, скоро спустится вниз; я решительно не могу показаться ему в этом положения. О, Том! перестаньте мучить меня, скажите мне, что вы хотели сказать?

- Я не могу сказать, отвечал Том. - Несправедливо было бы с моей стороны даже заикнуться об этом, пока действительно не удостоверюсь в моем подозрении. Позвольте мне отереть ваши глаза. Теперь можете итти, иначе отсутствие ваше будет заметно.

Том два раза пожелал ей "спокойной ночи", и при каждом разе я видел, как, рука его обнимала стан Люси и как он цаловал ее.

- Люси! сказал Том, и Люси снова воротилась к нему.

- Право не знаю, зачем я воротил вас. Кажется, затем только, чтоб еще раз взглянуть на вас и сказать вам, что так как, может быть, долго не увижу вас и еще дольше, может быть, не удастся поговорить с вами, то....

- Что же вы хотите сказать теперь?

Я трепетал за то, что намерен был сказать Том, и, в сильном беспокойстве подслушать слова его, я еще ближе приставил свое ухо - и как-то нечаянно задел за форточку.

- Слышите! Мне кажется, кто-то идет сюда. Уйдите, Люси, уйдите! сказал Том. - Спокойной ночи! спокойной ночи!

И Люси порхнула во конторе и в ту же минуту исчезла.

Прислушиваясь с сильным напряжением к разговору, я не имел времени почувствовать ужасный удар, так неожиданно нанесенный мне. Только в то время, как замолкли голоса их, я узнал, что все надежды мои рушились в одну минуту. Спустившись с прилавка, я снова начал ходить взад и вперед, но только скорее прежняго. О, Том Лотон! этого я не ожидал от тебя!

Я опустился на скамейку и, в первый раз в течение многих лет моей жизни, плакал как ребенок. Я не мог не сердиться на них. "О! - думал я, - Том Лотов, ты прав в своем предположении, что я никогда не прощу тебя за это. Ты отнял у меня единственную надежду моей жизни. Я до гроба стану ненавидеть тебя. Люси тоже виновата; но я сердит только на тебя, Том. Чтоб защитить тебя, она хотела сказать мне - бедное дитя! - что она одна во всем виновата; но я знаю теперь все. Ты ставил западни ей; ты обольстил ее; сердце твое само говорило тебе, когда ты приписывал эти слова моим устам."

Я несколько раз принимался ходить и садиться. Сердце мое разрывалось на части, и я громко стонал. Довольно долго я продолжал порицать моего соперника. Но с наступлением ночи гнев мой затих, и место его заступило лучшее чувство. Я спокойнее и решительнее смотрел на мое несчастие. Я видел, как бесполезно, как несправедливо было бы мое преследование, и чувствовал весьма натуральным, что молодая девица скорее полюбят молодого человека, нежели старика. Таким образом, с грустным и уничиженным духом я решился ободрить их любовь и наконец соединить их. Богу одному известно, чего мне стоила эта решимость; впрочем, она принесла с собой спокойствие души, убеждение в справедливом поступке, которое поддерживало меня в моем намерении. Я не хотел медлить ни одним днем, опасаясь, чтобы решимость моя не поколебалась. На другое утро я спустился в гостиную и, приказал тому Лотону следовать за мной, остановился там перед ним и Люси. Том был бледен; казалось, что он сильно страшился моего гнева.

- Я ожидаю, сказал я: - откровенного и немедленного ответа на вопрос, который намерен предложить вам. Скажите мне, давали ли вы обещание быть верными друг другу?

Том побледнел еще больше, и прежде чем мог собраться с духом, Люси уже отвечала за него, призналась во всем и в заключение сказала, что она принимает всю вину на себя; но при этом Том прервал ее, воскликнув, что всему виной один только он.- Винить тут нельзя ни того, ни другую, сказал я: - нехорошо только, что вы скрывали от меня; впрочем, ни это прощаю вам.

Спустя три месяца после моего позволения назначен был день сватьбы. Я видел, что Том и Люси были счастливейшие создания на земле. Они вовсе не знали моей тайны. Хотя нет ни малейшего сомнения, что Том подозревал мою любовь, и что он именно на нее и намекал во время разговора с Люси в конторе, но готовность, с которою я изъявил свое согласие, совершенно обманула его. Он купил небольшой домик, хозяйство для которого было вполне приготовлено. Но накануне их сватьбы сердце мое изменило мне. Я и тогда еще чувствовал, что любовь к Люси не остыла во мне, и я не мог перенести мысли об её замужеств. Я чувствовала, что мне нужно было уехать и не возвращаться, пока не пройдет этот день; поэтому я объявил, что неожиданно получил письмо, по которому немедленно должен отправиться в провинцию, и что это обстоятельство отнюдь на должно служить препятствием к их сватьбе в назначенный день. В тот же вечер я выехал из Лондона, не зная и не заботясь, куда именно.

Я один только знал, каковы были мои чувства в течение вынужденного моего отсутствия. С возвращением моим, Контора Резчиков была безмолвна. - Люси навсегда уехала; и я снова остался один-одинешенек в старом нашем доме.

Я остался и теперь еще в нем.

Чарльз Диккенс - Признание конторщика., читать текст

См. также Чарльз Диккенс (Charles Dickens) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Призрак покойного мистера Джэмса Барбера.
- Ты говоришь: счастие ; нет! вовсе не правда! Подобного ничего не сущ...

Приключения Оливера Твиста. 01.
Charles Dickens The Adventures of Oliver Twist , 1837-1839 перевод А. ...