Чарльз Диккенс
«Давид Копперфильд. Том 2. 05.»

"Давид Копперфильд. Том 2. 05."

Глава ХХIV

ЕЩЕ ОДИН ВЗГЛЯД В ПРОШЛОЕ

Еще раз должен я прервать свое повествование.

О моя женушка-детка! Среди множества проносящихся в моей памяти образов есть один тихий, спокойный. В своей чистой любви и детской красоте, он говорит мне: "Остановитесь, подумайте обо мне! Повернитесь и взгляните на Цветочек, взгляните, как он клонится к земле!"

И я повинуюсь. Все остальное заволакивается дымкой и исчезает... Снова мы с Дорой в нашем коттедже; я не знаю, давно ли она больна: я так привык к этому, что потерял уже представление о времени. Если считать неделями и месяцами, это, быть может, и не так уж много, но при моих повседневных переживаниях время это кажется мне таким бесконечным и таким тяжким. Мне уж больше не говорят: "Вот обождите еще несколько деньков". И я все больше и больше начинаю бояться, что никогда не засияет тот солнечный день, когда я увижу мою женушку-детку, бегущую со своим старым другом Джипом.

Песик как-то вдруг постарел. Быть может, он чувствует, что его хозяйке недостает чего-то, что и его оживляло и молодило. Он тоскует, плохо видит, вообще как-то весь ослабел. Бабушка огорчена, что Джип уже не лает на нее, а когда она сидит у постели Доры (где песик лежит все время), подползает к ней и, ласкаясь, лижет ей руку.

Дора лежит, улыбаясь нам. Она прелестна, никогда не слышно от нее ни одного слова жалобы или недовольства; она уверяет, что мы очень добры к ней, что ее дорогой, заботливый мальчик извелся из-за нее, а неутомимая бабушка совсем не спит, не переставая ласково ухаживать за ней. Иногда навещают Дору ее маленькие тетушки-птички, и мы вспоминаем с ними день нашей свадьбы и все то счастливое время. Какое странное затишье наступило в моей жизни и во всем вокруг меня! Кажется даже, как будто все остановилось.

Я сижу в уютной, тщательно прибранной полутемной комнате, и голубые глазки моей женушки-детки устремлены на меня, а нежные ее пальчики покоятся на моей руке. Много, много часов провел я так, но за все это время особенно ярко запечатлелись в моей памяти три момента.

Утро. Бабушка только что убрала и принарядила Дору, и моя женушка-детка показывает мне, как еще вьются по подушке ее чудесные длинные блестящие волосы, и говорит, как ей нравится, когда они, распущенные, уложены в сетку.

- Не думайте, насмешник, что я тщеславна, - говорит она, заметив, что я улыбаюсь. - Мне нравятся мои волосы потому, что вы всегда находили их такими красивыми, и еще потому, что когда я только начала думать о вас, я помню, как, бывало, глядя в зеркало, спрашивала себя: было бы вам приятно, если б я вам подарила на память локон? А помните, Доди, каким глупеньким мальчиком вы были, когда этот локон я дала вам?

- И было это, Дора, как раз в тот день, когда вы рисовали подаренный мной букет цветов и я сказал вам, как горячо люблю вас.

- А я тогда не захотела признаться вам, - продолжала Дора, - что над этим самым букетом я, решив, что вы на самом деле любите меня, плакала радостными глазами. Знаете, Доди, когда я снова буду бегать, как прежде, мы с вами непременно отправимся в те места, где когда-то были такими глупыми, хорошо? Там мы побродим по знакомым уголкам и побываем на могиле моего бедного папы.

- Непременно сделаем это, - согласился я, - и, наверно, замечательно проведем с вами время. Смотрите только, дорогая моя, поскорее выздоравливайте!

- О, я скоро выздоровлю! Вы себе представить не можете, насколько мне стало лучше!

Вечер. Я сижу на том же стуле, у той же кровати, и передо мною то же личико. Мы молчим, но на личике бродит улыбка. Я уже перестал носить вниз и вверх по лестнице мою легкую ношу: женушка-детка целыми днями лежит здесь.

- Доди!

- Что, дорогая моя?

- Помните, Доди, вы недавно говорили мне, что мистер Уикфильд плохо себя чувствует, и вот после этого вы не сочтете неблагоразумным то, что я собираюсь сказать вам?.. Мне хочется видеть Агнессу, очень хочется видеть ее!

- Я ей напишу об этом, дорогая моя.

- Так напишете?

- Сейчас же это сделаю!

- Какой хороший, добрый мальчик Доди, возьмите меня на руки! Не думайте, дорогой, что это каприз: мне в самом деле очень нужно повидаться с Агнессой.

- Верю, дорогая моя, и стоит мне написать Агнессе, как она сейчас же приедет.

- Вам теперь очень скучно, когда вы спускаетесь вниз? Ведь правда? - шепчет Дора, обнимая меня за шею.

- Как могу я не скучать, любимая моя, когда я вижу перед собой ваш пустой стул?

- Мой пустой стул, - повторяет она и, прижавшись ко мне, некоторое время молчит. - И вам действительно нехватает меня? - с сияющей улыбкой допытывается она. - Меня, такой жалкой, легкомысленной, глупенькой?

- Чье же отсутствие, родная моя, могу я так чувствовать?

- О муженек мой! Как я рада, а вместе с тем как мне грустно! - шепчет она, еще крепче прижимаясь ко мне и обнимая меня обеими руками.

Она и смеется и плачет, а потом успокаивается я уверяет, что совершенно счастлива.

Совершенно счастлива, - повторяет она. - Только, пожалуйста, все-таки напишите Агнессе. Скажите, что я целую ее и очень, очень хочу ее видеть. Ничего не хочу так, как этого!

- Надеюсь, кроме того, Дора дорогая, чтобы опять стать здоровой.

- Ах, Доди! Порой мне кажется, - я ведь всегда была глупенькой, - что этого никогда уж не будет!

- Не говорите этого, Дора! Не думайте этого, любимая моя!

- Мне самой хотелось бы не думать об этом, Доди, да думается! Но я все-таки очень счастлива, хотя моему дорогому мальчику и скучно видеть пустой стул своей женушки-детки...

Ночь. И я опять с ней. Приехала Агнесса, провела с нами весь день и ночь. Мы все - она, бабушка и я - сидели с Дорой до самого утра. Говорили мы немного, но у моей женушки-детки был довольный и веселый вид. А теперь - мы с ней вдвоем.

Знаю ли я, что моя женушка-детка скоро покинет меня? Я был предупрежден, и для меня это не явилось неожиданностью, но я не могу сказать, чтобы в глубине души верил этому. Не в состоянии я примириться с этим! Не раз сегодня я выходил из комнаты, чтобы поплакать на свободе. Я стараюсь покориться своей судьбе, как-нибудь утешиться, но мне это не удается. Все-таки я не в силах осознать неизбежности конца. Я держу ее ручку в своей, прижимая ее сердце к своему, чувствую, как она любит меня, и слабая тень надежды на ее спасение, наперекор всему, теплится в моей душе.

- Мне хочется что-то сказать вам, Доди. За последнее время я не раз собиралась сделать это. Вы ничего не имеете против этого? - добавила она с милой улыбкой.

- Могу ли я иметь что-либо против этого! Что вы, моя любимая!

- Да потому, что я не знаю, как вы отнесетесь к моим словам. Быть может, вы сами не раз думали об этом, Доди, дорогой. Мне кажется, что я была слишком молода.

Я кладу свою голову на подушку подле нее, а она смотрит мне в глаза и продолжает тихонько, ласково говорить. Мало-помалу я начинаю с болью в сердце замечать, что бедняжка говорит о себе как о ком-то, покончившем счеты с жизнью.

- Боюсь, дорогой мой, что я была слишком молода, и не только годами, но и опытом, умом и вообще всем. Я была такой маленькой глупышкой. Боюсь сказать, но, мне кажется, было бы лучше, если б наша детская любовь окончилась ничем и мы забыли бы о ней. Я начинаю думать, что не годилась вам в жены.

Пытаясь удержать слезы, я говорю:

- Любимая моя, вы столько же годились в жены, как я в мужья.

- Не знаю, может быть, - отвечает она, по-старому встряхивая локонами. - Но, если б я была лучшей женой, то из вас могла бы сделать лучшего мужа. Притом вы такой умный, а я никогда умной не была.

- Мы были с вами очень счастливы, милочка моя!

- Я была счастлива, очень счастлива, но с годами моему дорогому мальчику его женушка-детка была бы в тягость. Она все меньше и меньше годилась бы в подруги его жизни, и он все больше и больше чувствовал бы, что ему чего-то нехватает дома. А перемениться она не могла. Все складывается к лучшему.

- Дора, дорогая, любимая, не говорите так! Каждое ваше слово звучит для меня упреком!

- О, совсем нет! - возражает она, целуя меня. - Дорогой мой, вы никогда не заслуживали этого, и я слишком любила вас, чтобы когда-нибудь всерьез упрекнуть в чем-либо. Вот это да еще то, что я была хорошенькой или казалась вам такой, - единственные мои достоинства. А правда, тоскливо одному там, внизу, Доди?

- Очень! Очень!

- Не плачьте!.. А скажите, стул мой все там же? Он стоит на своем старом месте?.. Ах, как плачет мой бедный мальчик! Ну, полноте, не надо! Теперь обещайте мне, что вы исполните мою просьбу: я хочу видеть Агнессу. Когда вы спуститесь вниз, скажите ей об этом и пошлите ее сюда. Пока мы с ней будем говорить, никого не пускайте сюда, даже бабушку. Я хочу говорить с Агнессой одна, да, говорить с глазу на глаз...

Я обещаю ей, что она немедленно поговорит так, как она хочет, но не в силах расстаться с ней, - я слишком убит горем.

- Говорю вам: все к лучшему, - шепчет она, обнимая меня. - Прошло бы несколько лет, Доди, и вы бы уж не так любили свою женушку-детку. Хорошо еще, если б, разочаровавшись в ней, вы любили бы ее вполовину того, как сейчас! Я прекрасно знаю, что я была и слишком молода и слишком глупа. Поверьте, так гораздо лучше...

Спустившись в гостиную, я застаю там Агнессу и передаю ей просьбу Доры. Она сейчас же идет к ней наверх, а я остаюсь один с Джипом. Его пагода стоит у камина. Он лежит в ней на своей фланелевой постельке и время от времени жалобно стонет, пытаясь уснуть. Я выглядываю в окно. Высоко на небе сияет луна. Горячие слезы льются из моих глаз, и на сердце так тяжко, тяжко...

Я сижу у камина и в глубине души упрекаю себя за мысли, порой приходившие мне в голову во время моей супружеской жизни. Я припоминаю все мельчайшие недоразумения, бывшие между мной и Дорой, и чувствую, как верно то, что жизнь состоит из мелочей. Из моря воспоминаний встает передо мной образ дорогой девочки - такой, какой я впервые увидел ее. Образ этот овеян прелестью нашей юной любви со всеми ее чарами. Неужели и в самом деле было бы лучше, если б мы только по-детски любили друг друга, а потом забыли об этом? Отвечай, недисциплинированное сердце!

Не знаю, сколько времени сижу я так у камина. Меня выводит из задумчивости старый товарищ моей женушки-детки. Он начинает что-то беспокоиться, выползает из своей пагоды, смотрит на меня, тащится к двери и принимается визжать, чтобы его пустили наверх.

- Сейчас нельзя, Джип, нельзя!

Он очень медленно возвращается ко мне, лижет мне руку и глядит на меня своими тусклыми глазками.

- Ах, Джип, быть может, никогда уж не придется увидать ее!

Он ложится у моих ног, вытягивается, словно собирается заснуть, взвизгивает и околевает...

- Ах, Агнесса, смотрите, смотрите!

Какое сочувствие, какое горе написано на ее лице! Слезы ручьем бегут по щекам. Ни слова не говоря, она рукой показывает мне на небо.

- Агнесса?!.

Все кончено...

В глазах моих темнеет, и некоторое время я ничего не сознаю...

Глава ХХV

МИСТЕР МИКОБЕР ДЕЙСТВУЕТ

И поныне я не представляю себе ясно, когда был впервые поднят вопрос о моей поездке за границу и как мы все сошлись на том, что мне необходимо искать успокоения в путушествии с его сменой впечатлений. Во всем, что мы думали, говорили и делали в это горестное время, так сказалось спокойное влияние Агнессы, что, мне кажется, ему следует приписать и этот проект.

С того незабвенного мгновения, когда Агнесса встала передо мной с поднятой к небу рукой, она была добрым гением моего опустевшего дома. Позже я узнал, что моя жена-детка умерла на ее груди с улыбкой на устах. Когда я очнулся от обморока, она смягчила мое горе слезами сострадания, а слова ее дышали миром и надеждой.

Но продолжаю свое повествование.

Я должен был уехать за границу. Теперь, когда Дора была похоронена, мне оставалось только дождаться того, что мистер Микобер называл "окончательным распылением" Гиппа, а также отплытия эмигрантов. По настоянию Трэдльса, все время после "извержения" работавшего в Кентербери и проявившего себя в эту горестную пору моим самым нежным и преданным другом, мы - то есть бабушка, Агнесса и я - также поехали в Кентербери, Здесь мы начали с того, что направились прямо к мистеру Микоберу, где нас уже ждал со своими книгами и бумагами Трэдльс. Когда бедная миссис Микобер увидала меня в трауре, она была очень потрясена: видимо, многие тяжелые годы не убили ее доброты.

- Ну, мистер и миссис Микобер, обсудили ли вы мое предложение эмигрировать? - таковы были первые слова моей бабушки, когда мы с ней сели.

- Дорогая мадам, - ответил мистер Микобер, - пожалуй, невозможно лучше выразить то решение, к которому пришли мы - миссис Микобер, ваш покорный слуга и, могу прибавить, наши дети, - как воспользовавшись словами одного знаменитого поэта: "Наша ладья - на берегу, а наша барка - в море!"

- Прекрасно, - сказала бабушка. - Я жду много доброго от вашего разумного решения.

- Мэм, вы оказываете нам много чести, - ответил мистер Микобер. Затем, указывая на сделанные им в записной книжке пометки, продолжал: - Что касается вашей денежной помощи в этом нашем предприятии, то я считаю нужным оформить все принимаемые мною на себя долговые обязательства по всем правилам, принятым в деловом мире, причем с точным указанием сроков уплаты: восемнадцать, двадцать четыре и тридцать месяцев.

- Устраивайте все, как вам будет угодно, сэр! - сказала бабушка.

- Мэм, мы с миссис Микобер глубоко чувствуем трогательную доброту наших друзей и покровителей. Но, повторяю, я хочу, чтобы все было оформлено, как между деловыми людьми.

Бабушка заметила, что раз обе стороны согласны на все, это нетрудно сделать.

- А теперь, мэм, - продолжал с некоторой гордостью мистер Микобер, - прошу разрешения доложить вам о наших домашних приготовлениях к предстоящей нам новой жизни - приготовлениях, которым, понятно, мы всецело отдаемся. Моя старшая дочь ежедневно в пять часов утра посещает скотный двор, чтобы научиться процессу (если это можно назвать процессом) доения коров. Мои младшие дети получили инструкцию наблюдать как можно ближе привычки свиней и домашней птицы в беднейших кварталах города. Их даже два раза при этом едва не переехали. Сам я в последние две недели уделяю много внимания хлебопечению. Мой же сын Вилькинс, вооружившись тросточкой, выгоняет на пастбище рогатый скот, когда это позволяют ему делать пастухи.

- Чудесно! - одобрила бабушка. - А миссис Микобер, я уверена, также не теряла времени?

- Дорогая мадам, - отвечала миссис Микобер с деловым видом, - осмеливаюсь сознаться, что я активно не занималась вопросами, непосредственно связанными с земледелием или животноводством, хотя и хорошо знаю, что они потребуют моего внимания на чужбине. Время, которое я могу урвать от моих домашних обязанностей, я посвящаю переписке с моими родственниками с целью примирить их с мистером Микобером, которого они никогда не могли понять.

Мистер Микобер был несколько взволнован упоминанием об этих родственниках, но миссис Микобер быстро успокоила его, сказав:

- Они неспособны понять вас, мистер Микобер, в этом их несчастье, и я могу только жалеть их.

Тут мистер Микобер, поглядев на кучу книг и бумаг, лежащих перед молчавшим все время Трэдльсом, подал руку жене и церемонно удалился с ней, оставив нас одних.

- Мой дорогой Копперфильд, - начал Трэдльс после их ухода, откинувшись на спинку стула и глядя на меня с таким чувством, что глаза его покраснели, а волосы стали дыбом, - я не прошу у вас извинения за то, что обеспокоил вас вызовом по этому делу: я знаю, что вы глубоко заинтересованы в нем, и к тому же, оно может несколько рассеять вас. Хочу надеяться, дорогой друг, что вы не очень переутомились?

- Нет, я чувствую себя, как обыкновенно, - сказал я помолчав. - А вот о ком мы должны прежде всего подумать - так это о бабушке. Вы знаете, как много ей пришлось потратить сил.

- Конечно, конечно, - согласился Трэдльс, - разве можно забыть об этом?

- Но и это не все, - прибавил я. - Последние две недели она пережила какую-то новую тревогу и ежедневно бывала в Лондоне. Несколько раз она отсутствовала с раннего утра до позднего вечера. Знаете, Трэдльс, накануне нашей поездки сюда она вернулась домой почти в полночь, Вы ведь знаете, как бабушка всегда заботится о других. И вот теперь она ничего не хочет говорить мне, видимо боясь меня огорчить.

Бабушка, бледная и с глубокими морщинами на лице, сидела неподвижно, пока я не кончил; тут она заплакала и положила свою руку на мою.

- Ничего, Трот, ничего! Этого больше не будет, - промолвила она. - Со временем вы узнаете, в чем дело... А теперь, дорогая Агнесса, давайте займемся делами.

- Я должен отдать справедливость мистеру Микоберу, - начал Трэдльс: - хотя он как будто и не очень рьяно работал для себя, но для других он трудился неутомимо. Никогда не видал я подобного человека! С каким пылом погружался он день и ночь в бумаги и конторские книги! А что сказать о невероятном количестве писем, написанных им мне и передаваемых часто из рук в руки через стол, когда ему было легче сказать, в чем дело!

- Письма! - воскликнула бабушка. - Да, я думаю, что он их и во сне пишет!

- И мистер Дик, - продолжал Трэдльс, - творил здесь просто чудеса! С непревзойденным усердием сторожил он Уриа, а как только его освободили от этого, он всецело посвятил себя интересам мистера Уикфильда. И надо правду сказать, что его жажда помочь нам в нашем расследовании и его несомненная полезность в выполнении разнообразных наших поручений усиливали нашу энергию.

- Дик - замечательный человек! - воскликнула бабушка. - Я всегда говорила это. Вам это известно, Трот!

- Я счастлив сказать вам, мисс Уикфильд, - мягко и серьезно продолжал Трэдльс, - что за время вашего отсутствия состояние мистера Уикфильда значительно улучшилось. Избавившись от "домового", так долго подавлявшего его, и от преследовавших его страхов, он стал совсем другим человеком. Временами к нему даже возвращалась его былая способность сосредоточивать свое внимание и память на отдельных деловых вопросах, и тогда он бывал в состоянии помочь нам выяснить некоторые обстоятельства, в которых без него мы не могли бы разобраться. Но перехожу вкратце к сути дела. Подсчитав наши ресурсы и приведя в порядок уйму бумаг, частью неумышленно запутанных, частью запутанных сознательно и подделанных, мы приходим к выводу, что мистер Уикфильд может ликвидировать свое дело без всякого ущерба для своих клиентов.

- Слава богу! - горячо воскликнула Агнесса.

- Но, - прибавил Трэдльс, - при этом ему остается так мало на жизнь (всего каких-нибудь несколько сот фунтов стерлингов, даже при условии продажи дома), что, пожалуй, было бы лучше, мисс Уикфильд, если бы он сохранил часть своих старых дел. Теперь, когда он освободился от "домового", его друзья могли бы помогать ему своими советами. Вы сами, мисс Уикфильд, Копперфильд, я...

- Я думала об этом, Тротвуд, - сказала Агнесса, глядя на меня, - и чувствуя, что этого не надо делать, несмотря даже на совет друга, которому я так обязана и так благодарна.

- Я ведь не советую этого, - заметил Трэдльс, - только считаю нужным подать эту мысль, не больше.

- Я счастлива, что вы так говорите, - ответила уверенным тоном Агнесса, - ибо это дает мне надежду, почти уверенность, что мы с вами одинаково смотрим на вещи. Дорогой мистер Трэдльс и дорогой Тротвуд, чего мне еще желать, раз папа свободен и сохранил свою честь? Я всегда мечтала о том, что когда мне удастся избавить его от тяжелых трудов, я смогу вернуть ему хотя частицу его любви и заботы обо мне и посвятить ему свою жизнь. В течение многих лет я горячо надеялась на это. Взять на себя наше будущее будет великим счастьем для меня.

- Но каким образом? Думали вы об этом, Агнесса?

- Часто думала! Меня не пугает будущее, дорогой Тротвуд! Я уверена в успехе. Так много людей знают меня здесь и хорошо ко мне относятся. Не сомневайтесь во мне. Нам не много нужно. Если я, взяв в аренду наш дорогой старый дом, открою школу, я буду счастлива, зная, что приношу пользу.

Уверенный и веселый голос Агнессы, так живо напомнивший мне и ее дорогой старый дом и мой, теперь такой пустынный и печальный, до того взволновал меня, что я не мог произнести ни слова. Трэдльс на минуту сделал вид, что усердно ищет чего-то в бумагах.

- А теперь, мисс Тротвуд, - обратился Трэдльс к бабушке, - поговорим о вашем имуществе.

- Хорошо, сэр, - со вздохом сказала бабушка. - Если оно потеряно, я перенесу это, а если оно уцелело, я буду рада получить его. Вот все, что я могу сказать.

- Оно составляло вначале, мне кажется, восемь тысяч фунтов стерлингов в ценных бумагах, - сказал Трэдльс.

- Да, - ответила бабушка.

- Я же могу дать отчет только в пяти, - смущенно проговорил Трэдльс.

- В пяти тысячах или в пяти фунтах? - спросила бабушка со странным спокойствием.

- В пяти тысячах фунтов, - ответил Трэдльс.

- Это все, что осталось, - заявила бабушка: - я сама продала бумаг на три тысячи фунтов. Одну тысячу я заплатила за ваше место проктора, дорогой Трот, а две остальные сохранила при себе. Когда я потеряла остальное имущество, я сочла благоразумным ничего не говорить вам об этой сумме, но придержать ее про черный день. Мне хотелось посмотреть, как вы справитесь с испытанием, Трот, и вы благородно вышли из него, всегда уверенный в себе и самоотверженный! Так же вел себя и Дик... Не говорите мне ничего, так как я чувствую, что мои нервы немного пошаливают.

Никто не подумал бы этого, видя, как прямо сидит она со скрещенными на груди руками: она удивительно владела собой.

- Тогда я могу сказать, - с восторгом воскликнул Трэдльс, - что все ваши деньги целы!

- Не поздравляйте меня никто! - воскликнула бабушка. - А скажите, сэр, каким образом они могут быть целы?

- Вы ведь думали, что они были растрачены мистером Уикфильдом? - спросил Трэдльс.

- Да, - ответила бабушка, - и поэтому предпочитала молчать... Агнесса, не говорите мне ни слова!

- Действительно, - сказал Трэдльс, - бумаги были проданы в силу данной вами доверенности, и мне незачем говорить вам, кто продол их и за чьей подписью. Мошенник позже заявил мистеру Уикфильду и даже доказывал цифрами, что он употребил эти деньги, в соответствии с данными ему общими распоряжениями, на уплату долгов другим клиентам. К несчастью, мистер Уикфильд, чувствуя себя слабым и беспомощным в руках Гиппа, позже принял участие в этом обмане, выплачивая вам проценты на уже не существующий капитал.

- А в конце концов взял всю вину на себя, - заговорила бабушка, - и написал мне сумасшедшее письмо, обвиняя себя в воровстве и неслыханных злодеяниях. В ответ на это я одним ранним утром пришла к нему, потребовала свечу, сожгла письмо и сказала ему, что если он сможет когда-нибудь уплатить мне и реабилитировать себя, пусть он это сделает, а нет - так ради его дочери все надо держать в тайне... А теперь, если кто-нибудь вздумает сказать мне что-либо, я тотчас же уйду.

Мы все молчали. Агнесса закрыла лицо руками.

- Ну, дорогой друг, - немного погодя обратилась бабушка к Трэдльсу, - вы действительно отобрали у него деньги?

- О да! - ответил он. - Мистер Микобер припер его к стенке таким множеством доказательств, что он не мог вывернуться. Наиболее замечательно то, что он присвоил деньги не столько даже из-за своей непомерной жадности, сколько из ненависти к Копперфильду. Он прямо сказал мне это, прибавив, что охотно потратил бы еще такую же сумму, лишь бы нанести ущерб Копперфильду.

- Вот как! - проговорила бабушка, задумчиво хмуря брови и глядя на Агнессу. - А что с ним самим?

- Не ведаю, - ответил Трэдльс. - Он уехал со своей маменькой, и та все время продолжала кричать, умолять и каяться. Они уехали ночным лондонским дилижансом, и я ничего не знаю о нем, кроме того, что, уезжая, он проявил большую неприязнь ко мне, не меньшую, чем к мистеру Микоберу. Я не скрыл от него, что мне это доставляет только удовольствие.

- А как вы думаете, Трэдльс, есть у него деньги? - спросил я.

- О да, вероятно, есть, - с серьезным видом ответил мой друг, качая головой. - Он должен был немало прикарманить разными способами. Но деньги не удержат его от новых преступлений. И всегда он будет ненавидеть всякого, кто хотя бы нечаянно станет между ним и его низменными целями. За это говорит все его поведение здесь.

- Он просто чудовищно подл и низок! - сказала бабушка. - А как с мистером Микобером?

- О! - весело отозвался Трэдльс. - Я обязан еще раз воздать должное мистеру Микоберу. - Если бы не его терпение и настойчивость в течение столь продолжительного времени, мы никогда не добились бы ничего путного. И, мне кажется, необходимо отметить удивительное бескорыстие мистера Микобера: он ведь мог так много получить от Уриа за свое молчание!

- Я такого же мнения, - заметил я.

- А что, по-вашему, ему следовало бы дать? - спросила бабушка.

- У него есть вексельные долги Уриа Гиппу: тот брал с него векселя на деньги, выданные авансом, - проговорил несколько смущенный Трэдльс.

- Ну, их надо уплатить, - заявила бабушка, - А какую это составит сумму?

- Сто три фунта пять шиллингов.

- Сколько же мы ему дадим всего, включая эту сумму? Мне думается, пятьсот фунтов? Не так ли? - предложила бабушка. - А с вами, дорогая Агнесса, мы потом сговоримся о вашей доле в этих пятистах фунтах.

Мы с Трэдльсом рекомендовали дать мистеру Микоберу небольшую сумму наличными и взять на себя оплату его векселей, когда Уриа предъявит их. Мы также посоветовали оплатить снаряжение и переезд в Австралию мистера Микобера с семьей и дать ему перед отъездом сто фунтов стерлингов, придав всему этому форму займа, подлежащего в дальнейшем оплате. Я предложил, кроме того, заинтересовать мистера Микобера и мистера Пиготти судьбой друг друга в расчете на их взаимную поддержку в будущем, а также вручить мистеру Пиготти вторые сто фунтов для передачи их потом мистеру Микоберу.

Видя, что Трэдльс озабоченно поглядывает в сторону бабушки, я напомнил ему, что он собирался сказать еще что-то.

- Вы со своей бабушкой простите меня, Копперфильд, если я коснусь тяжелой для вас темы, - нерешительно проговорил Трэдльс, - но я считаю необходимым напомнить вам об угрозе Уриа, в памятный день разоблачений мистера Микобера, по адресу... супруга вашей бабушки.

Бабушка, сохраняя видимое спокойствие, молча кивнула головой.

- Быть может, - заметил Трэдльс, - это была лишь не имеющая значения дерзость?

- Нет, - возразила бабушка.

- Значит, простите... есть такой человек, и он целиком во власти Гиппа?

- Да, друг мой! - ответила бабушка.

Огорченный Трэдльс объяснил нам, что мы больше не имеем власти над Уриа Гиппом и он несомненно, если только сможет, не преминет нанести нам любой ущерб или неприятность.

Бабушка продолжала оставаться спокойной, только несколько слезинок скатилось по ее лицу.

- Вы совершенно правы, - наконец сказала она. - Было очень предусмотрительно с вашей стороны напомнить об этом.

- Можем ли мы, я или Копперфильд, предпринять что-либо? - мягко спросил Трэдльс.

- Ничего, - ответила бабушка. - Тысячу раз благодарю вас! Все это пустая угроза, дорогой мой Трот! Позовите мистера и миссис Микобер. И никто ничего не говорите мне!

Сказав это, она разгладила рукой свое платье и, выпрямившись на стуле, стала глядеть на дверь.

- Ну, мистер и миссис Микобер! - обратилась к ним бабушка, когда они вошли. - Мы обсуждали... простите, что так долго... ваш переезд в Австралию. Вот на чем мы порешили...

И она рассказала им, к величайшему их удовлетворению, что им надлежало узнать. Особенную радость проявил мистер Микобер, предвкушая удовольствие подписать несколько векселей на имя бабушки, и немедленно помчался за вексельными бланками. Но через пять минут он вернулся, рыдая, в сопровождении чиновника, предъявившего ему к немедленной оплате (под угрозой ареста) вексель Уриа Гиппа. Заранее готовые к этому, мы тотчас же оплатили вексель, чиновник ушел, а мистер Микобер, сияя, уселся за стол и принялся подписывать векселя. Он проделывал это с таким усердием и восторгом, что было просто забавно смотреть на него.

Так закончился этот вечер. Мы с бабушкой чувствовали себя измученными горем и утомленными, а завтра нам предстояло ехать обратно в Лондон. Было решено, что Микоберы последуют за нами, как только распродадут свою обстановку, что дела мистера Уикфильда будут возможно скорее урегулированы Трэдльсом, а тем временем Агнесса приедет в Лондон...

Мы переночевали в милом старом доме. Теперь, когда он был освобожден от присутствия Гиппов, в нем легко дышалось, и я спал в своей прежней комнатке, как человек, вернувшийся домой после кораблекрушения.

На следующий день мы отравились в Лондон, но не ко мне, а к бабушке. Когда мы по-старому сидели с ней одни, перед тем как итти спать, она сказала:

- Трот, вы действительно хотите знать, чем я была озабочена в последнее время?

- Да, бабушка! Теперь, больше чем когда-либо, я не хотел бы оставаться в стороне, когда вы переживаете какое-нибудь горе или беспокойство.

- У вас самого было достаточно горя, дитя мое, и без моих маленьких огорчений, - нежно сказала бабушка. - Иного основания скрывать от вас что-либо, Трот, у меня нет.

- Я хорошо знаю это. А теперь, бабушка, расскажите мне, в чем дело.

- Хотите проехаться со мной завтра утром? - спросила она.

- Конечно.

- Значит, в девять, - сказала бабушка. - И тогда, дорогой мой, я расскажу вам все, все!

Ровно в девять мы выехали в маленькой коляске в Лондон.

После продолжительной езды по улицам мы остановились у большого госпиталя. Возле него у самого входа стояли простые погребальные дроги. Возница узнал бабушку и, по ее знаку, тихо поехал впереди нас.

- Вы понимаете теперь, Трот? - промолвила бабушка. - Он скончался...

- И скончался в госпитале?

- Да!

Она сидела неподвижно подле меня, но я опять увидел слезы на ее щеках.

- Он и раньше бывал здесь, - начала рассказывать бабушка, - давно уж он болел: его организм последние годы был надломлен. Недавно, узнав, в каком он состоянии, он просил вызвать меня. Его мучило раскаяние, очень мучило.

- Вы, конечно, откликнулись, бабушка?

- Я навестила его и после того немало пробыла с ним.

- Он умер в ночь перед нашей поездкой в Кентербери? Не так ли? - спросил я.

Бабушка кивнула головой.

- Теперь уж никто не может повредить ему, - проговорила она, - то была пустая угроза.

Мы выехали из города, направляясь к Горнейскому кладбищу.

- Лучше здесь, чем в городе, - заметила бабушка. - Он родился здесь.

Мы вышли из коляски и проводили простой гроб к могиле в углу кладбища, где он и был похоронен.

- Тридцать шесть лет тому назад, мой дорогой, я вышла замуж, - проговорила бабушка, когда мы шли обратно к коляске. - Да простит нас всех господь!

Мы молча сели в экипаж, и она долго молчала, держа мою руку. Потом она вдруг неожиданно залилась слезами.

- Это был красивый мужчина, когда я вышла за него, Трот, и как он ужасно изменился! - промолвила она.

Бабушка недолго плакала. Слезы облегчили ее; она успокоилась и даже повеселела.

- Мои нервы что-то немного не в порядке, - заметила она, - иначе я не проявила бы такой слабости. Да простит нас всех господь!

Мы вернулись в ее домик в Хайгейте и здесь нашли доставленное утренней почтой письмецо от мистера Микобера.

"Дорогая мэм и Копперфильд! - писал он. - Благодаря проискам Уриа Гиппа я вновь арестован за неуплату по другому выданному ему мною векселю, и дни мои в долговой тюрьме сочтены".

Под этим была приписка:

"Я вскрыл письмо, чтобы сообщить вам, что наш общий друг мистер Томас Трэдльс (он еще не уехал отсюда и прекрасно выглядит) уплатил по векселю со всеми расходами от имени благородной мисс Тротвуд, и я с семьей на вершине земного блаженства!"

Глава ХХVI

БУРЯ

Теперь я подхожу к событию, оставившему такой неизгладимый след в моей душе, событию такому ужасному, связанному такими бесконечно разнообразными нитями со всем предшествующим, что с самого начала моего повествования оно, словно какая-то громадная башня на равнине, все росло и росло в моих глазах и бросало тень даже на дни моего детства.

Это ужасное событие в течение многих лет я не переставал видеть во сне; и, когда, страшно потрясенный таким сновидением, я вскакивал, мне чудилось, что в моей спокойной комнате среди ночной тишины все еще бушует его ярость.

Оно и теперь снится мне, хоть и гораздо реже. Но буря или даже случайное упоминание о морском береге сейчас же, в силу ассоциации, необыкновенно ярко воскрешает его в моей памяти. Постараюсь описать все так, как оно происходило, В сущности, тут даже не воспоминание, - я это вижу, это снова совершается на моих глазах.

Приближалось время, когда корабль, на котором отправлялись эмигранты, должен был отплыть, и моя милая старая няня (она была страшно убита моим горем) приехала в Лондон, Я постоянно бывал с нею, с ее братом и Микоберами (все они проводили много времени вместе), но Эмилии так ни разу и не видел.

Однажды вечером, незадолго до отплытия корабля, мы были одни с Пиготти и ее братом. Заговорили о Хэме. Няня рассказала нам, как нежно он простился с ней, как спокойно и мужественно держал себя, что особенно было удивительно в последнее время, когда, по ее мнению, на душе у Хэма было особенно тяжко. Любящая тетка могла без конца говорить о своем племяннике, а мы с не меньшим интересом, чем она повествовала, слушали ее.

Мы с бабушкой распрощались с нашими коттеджами в Хайгейте: я собирался путешествовать, а бабушка вернуться в Дувр. У нас с ней была временная квартира в Ковент-Гардене. Когда в тот вечер я, после всех рассказов о Хэме, пешком возвращался домой, я задумался о нашем с ним последнем разговоре в Ярмуте и тут решил, что лучше теперь же написать Эмилии, чем передавать ей письмо через дядю, уже прощаясь с ним на корабле, как я первоначально хотел было сделать. Мне пришло в голову, что Эмилия, прочитав мое письмо, быть может, пожелает послать через меня несколько прощальных слов несчастному человеку, так любившему ее. Во всяком случае, думалось мне, ей следует дать возможность так поступить. И вот, придя домой, прежде чем лечь в постель, я написал Эмилии. Начал я с того, что недавно виделся с Хэмом, а затем дословно передал все, что он просил сообщить ей. И если бы я даже имел право добавить что-либо от себя, то этого не следовало бы делать: ни я, ни кто другой не смог бы лучше самого Хзма сказать о том, как он верен и добр.

Я написал еще записку мистеру Пиготти с просьбой передать Эмилии прилагаемое письмо и, запечатав то и другое вместе, распорядился отнести этот пакет рано утром по адресу. Лег я на рассвете, но, будучи расстроен более, чем мне это казалось, я заснул, только когда уже взошло солнце. Долго я спал, но сон не освежил меня. Проснулся я, почувствовав, что возле меня бабушка.

- Трот, дорогой мой, - сказала она, - видя, что я открыл глаза, - я все не решалась будить вас. Здесь мистер Пиготти. Можно ли ему войти?

Я ответил, что рад его видеть, и он вскоре появился.

- Мистер Дэви, - начал он, пожав мне руку, - я отдал Эмилии ваше письмо, и вот ее ответ. Она поручила мне, сэр, просить вас прочесть то, что она написала, и, если вы там не найдете ничего обидного, передать это письмо...

- А сами вы прочли его? - спросил я. Он с грустным видом кивнул головой.

Я открыл письмо. Вот что было в нем:

"До меня дошло то, что вы поручили передать мне. Как выразить вам свою благодарность за вашу великую, благословенную доброту! Слова ваши глубоко запечатлелись в моем сердце. Там я буду хранить их до конца своих дней. Они для меня острые тернии, а вместе с тем в них столько утешения! Я молилась над ними, много молилась... Видя, какие вы оба с дядей, я могу представить себе, каков должен быть господь, и нахожу в себе силы взывать к нему.

Прощайте, дорогой мой, друг мой. Теперь прощайте навсегда в этом мире! Если на том свете я получу прощение и, быть может, вновь стану невинным младенцем, тогда увидимся. Тысячу раз благодарю вас и благословляю! Прощайте навсегда!"

Таково было это залитое слезами послание.

- Мистер Дэви, могу я сказать ей, что вы не находите в этом письме ничего обидного и так добры, что беретесь передать его? - спросил меня мистер Пиготти, когда я кончил читать.

- Разумеется, - ответил я. - Но, знаете, я думаю...

- Что, мистер Дэви?

- Да думаю побывать в Ярмуте, - сказал я. - Времени больше, чем надо для того, чтобы до отплытия вашего корабля съездить туда. А у меня из головы не выходит, до чего одиноко должен сейчас чувствовать себя Хэм. И мне кажется, если я отвезу ему ее письмо, а вы, покидая Англию, сможете сказать племяннице, что оно передано, это должно порадовать их обоих. Я ведь торжественно обещал этому дорогому, славному малому как можно лучше выполнить его поручение и непременно хочу это довести до конца. Поездка же для меня ничего не составляет. Нигде не нахожу я себе места, и проехаться будет мне только полезно. Да! сегодня же еду в Ярмут.

Хотя мистер Пиготти, беспокоясь обо мне, и пытался отговорить меня от этой поездки, но я видел, что моя идея и ему улыбается, а это еще больше побуждало меня ехать. По моей просьбе, он сходил в контору дилижансов и взял мне билет на козлах рядом с кучером. В этот же вечер я пустился в путь по той дороге, по которой мне уж столько раз приходилось ездить при самых разнообразных обстоятельствах.

- Не находите ли вы, что небо какое-то особенное? - спросил я кучера на первой остановке. - Я не помню, чтобы когда-либо видывал подобное.

- Мне тоже не случалось, сэр, - отозвался кучер.- Это предвещает сильный ветер. Как бы вскорости море не натворило много бед.

Небо представляло собой мрачный хаос, в страшном беспорядке неслись по нему тучи, местами похожие на черный дым от горящего сырого дерева. Они громоздились причудливыми глыбами, а между ними виднелись бездонные пропасти. Среди всего этого порой проглядывала, словно перепуганная царящим кругом смятением, луна и, казалось, собиралась стремглав лететь куда-то. Весь день дул ветер; теперь же он усилился и загудел. Прошел какой-нибудь час, и небо стало еще мрачнее, а ветер ревел еще яростнее.

Ночью тучи заволокли все небо, стало совсем темно, и ветер превратился в ураган. Наши лошади едва держались на ногах. Не раз среди тьмы они или поворачивали в сторону, или останавливались, отказываясь итти дальше, и мы не на шутку боялись, что наш дилижанс вот-вот перевернется. По временам бил прямо в лицо дождь, похожий на град, и тогда, не имея больше сил бороться со стихией, мы старались укрыться где-нибудь под деревьями или под стеной.

С рассветом буря еще более разъярилась. Мне случалось бывать в Ярмуте, когда рыбаки говорили, что свирепствует настоящий шторм, но никогда не видел я ничего, сколько-нибудь напоминающего эту бурю. Мы добрались до Ипсвича, конечно, с большим опозданием. На рыночной площади толпился народ: это жители города повскакивали среди ночи со своих постелей, напуганные грохотом обрушивающихся труб. Некоторые из них, бывшие во дворе гостиницы, где мы меняли лошадей, нам рассказывали, что ветром сорвало с крыши колокольни громадные свинцовые листы и они, сброшенные в соседний переулок, совсем загородили его. Рассказывали также, что крестьяне, прибывшие из соседних деревень, видели на дороге вырванные с корнями большие деревья и разметанные по полям скирды хлеба. Буря же не только не унималась, а, напротив, становилась все яростнее и яростнее.

По мере того как мы пробивались к морю, откуда вырывался ураган, он делался еще более свирепым. Задолго до того как мы увидели море, мы уже чувствовали на губах его влагу, и оно осыпало нас солеными брызгами. Вода затопила на несколько миль ярмутскую равнину. Каждая, можно сказать, лужа выступила из берегов и хлестала по колесам нашего дилижанса. Когда перед нами открылось море, то колоссальные валы у горизонта, вздымавшиеся над пучиной, казались громадными домами и башнями на далеких берегах.

Наконец мы достигли Ярмута. Жители, пригнувшись, с растрепанными волосами, выбегали из домов нам навстречу, дивясь, как это нашему дилижансу удалось пробраться в такую ночь.

Я остановился в той же знакомой гостинице и пошел поглядеть на море. С трудом, едва держась на ногах, я пробирался по улице, занесенной песком, морским илом и пеной. Каждую минуту на меня могла свалиться с крыши черепица или плитка графита. На перекрестках, где особенно свирепствовал ветер, приходилось, чтобы удержаться, хвататься за проходящих. Достигнув берега, я убедился, что здесь, не говоря уже о лодочниках, была добрая половина ярмутских жителей. Они прятались за зданиями, выглядывали из-за них, и только некоторые смельчаки отваживались выходить туда, откуда открывался более широкий вид на море; но, не будучи в силах противостоять чудовищным порывам бури, смельчаки эти, согнувшись и проделывая всевозможные зигзаги, сейчас же возвращались назад.

Присоединившись к толпе, я увидел плачущих женщин, мужья которых отправились на ловлю сельдей или устриц и легко могли погибнуть, прежде чем достигнут надежной пристани. Тут же стояли седые, старые моряки; они с озабоченным видом поглядывали то на море, то на небо и о чем-то перешептывались между собой. В большом волнении и тревоге были судовладельцы. Дети жались к старшим и робко заглядывали им в глаза. Даже у здоровенных моряков - и у тех был смущенный и встревоженный вид; они из-за своих прикрытий смотрели на море в подзорную трубу, словно наблюдая за действиями врага.

Ветер, вздымая целые тучи песка и мелких камушков, дул с оглушающим ревом прямо в лицо, и только в промежутках между его порывами можно было разглядеть море. И вот когда наконец мне удалось увидеть то, что там творится, я был поражен. Колоссальные волны, идя стенами, пенясь, разбивались на берегу с такой силой, что казалось, - самая меньшая из них способна поглотить весь город. Словно силясь подкопаться под берег, оставляя на нем глубочайшие ямы, волны эти с глухим ревом уходили назад. Некоторые из этих водяных чудовищ с белыми гребнями разбивались, не достигнув берега, но, будто не утратив от этого силы бешенства, они стремились соединиться с другими волнами, как бы спеша воссоздать новое чудовище. Движущиеся водяные холмы превращались в глубокие долины, над которыми порой проносился буревестник, а из этих движущихся долин снова поднимались холмы. Водяные массы с глухим ревом потрясали взморье, постоянно меняя и место и вид. Фантастический берег на горизонте вместе со своими домами и башнями то поднимался, то опускался. А по небу неслись зловещие черные тучи. Мне казалось, что на моих глазах совершается какая-то ломка, во всей природе происходит какой-то сдвиг.

Не найдя Хэма на берегу среди толпы, сбежавшейся смотреть эту памятную бурю (по словам старожилов, такой никогда не бывало на всем побережье), я направился к его дому. Он был заперт. Так как на мой стук никто не отозвался, я прошел задворками и переулками на верфь, где он работал. Там я узнал, что его, как искусного мастера, вызвали в Лоустофт, где спешно нужно было починить какое-то пострадавшее судно. Но при этом мне сказали, что он должен возвратиться на следующий день к началу работы.

Я вернулся в гостиницу, умылся, переоделся и попробовал заснуть, но мне это не удалось. Было уже пять часов пополудни; я спустился в ресторанный зал и сел у камина. Не прошло и пяти минут, как лакей, явившийся сюда как будто для того, чтобы помешать огонь в камине, сообщил мне, что уже два угольщика со всем экипажем пошли ко дну неподалеку от Ярмута, а несколько других кораблей на рейде борются с бурей, стремящейся выбросить их на берег.

- Спаси, господи, их и несчастных матросов, если им придется вынести еще одну ночь, подобную вчерашней! - прибавил лакей.

Я был чрезвычайно подавлен, чувствовал себя очень одиноким и почему-то беспокоился о Хэме гораздо больше, чем было для этого оснований. Пережитое за последнее время повлияло на меня сильнее, чем я думал, а тут еще эта медлительная борьба с бурей утомила и как бы ошеломила меня. В моей голове все спуталось, и я потерял ясное представление о времени и месте. Вероятно, я нисколько не удивился бы, если бы, выйдя на улицу, встретил человека, который мог в эту минуту быть только в Лондоне. Словом, на меня нашла какая-то странная рассеянность. Только воспоминания, связанные с Ярмутом, были ясны и живы.

Находясь в таком душевном состоянии и слыша рассказы лакея о погибших и гибнущих судах, я невольно стал еще больше беспокоиться о Хэме. Меня начала мучить мысль, что он, пожалуй, вздумает возвратиться из Лоустофта морем и может погибнуть. Мысль эта до того не давала мне покоя, что я счел нужным еще до обеда сходить на верфь и спросить у судостроителя, считает ли он вероятным, чтобы Хэм вернулся морем. Я решил, если у судостроителя будет хотя малейшее на этот счет сомнение, немедленно же отправиться в Лоустофт и привезти оттуда с собой Хэма. Наскоро заказав обед, я пошел на верфь и застал судостроителя с фонарем в руке, запиравшего ворота на замок. В ответ на мой вопрос он только расхохотался, а затем сказал, что опасаться совершенно нечего, ибо ни один человек не только в своем уме, но и сумасшедший не пустится в море в подобную бурю, не говоря уже о Хэме Пиготти - прирожденном моряке.

Покраснев за свою глупость, я направился обратно в гостиницу. Если подобная буря могла, усилиться, то мне казалось, что она еще усиливается. Рев и завывание ветра, дребезжание дверей и окон, вой в трубах, сотрясение дома, приютившего меня, грозный шум моря - все это было еще страшнее, чем утром. Спустившийся ночной мрак к действительным ужасам прибавлял еще новые, воображаемые. Я не был в состоянии есть, нигде не находил себе места, ни на чем не мог сосредоточиться. Что-то внутри меня откликалось на свирепствующую за окнами бурю, будило спавшие воспоминания и приводило их в смятение. Но, как ни метались вместе с бушующим морем мои мысли, на переднем плане все время была буря и беспокойство о Хэме.

Я почти не дотронулся до обеда, а, стараясь подбодрить себя, выпил стакан или два вина. Но это не помогло. Сидя у камина, я только погрузился в тяжелую дремоту, не переставая сознавать, где я, не переставая слышать свирепствующую за окнами бурю. Но к этому присоединилось еще что-то новое и ужасное. Когда я проснулся, или, вернее, стряхнул с себя то летаргическое26 состояние, в котором находился, я весь дрожал от какого-то неопределенного, непонятного страха.

Я стал ходить взад и вперед по комнате, пробовал читать старую газету, прислушивался к чудовищному гулу, всматривался в горящий в камине огонь - и видел мелькающие в нем лица, фигуры, сцены... Наконец, не имея больше сил выносить однообразное тиканье безмятежных стенных часов, я решил лечь спать. В эту ночь успокоительным образом подействовало на меня то, что несколько служащих гостиницы сговорились бодрствовать всю ночь.

Пошел я спать чрезвычайно утомленным, в очень подавленном состоянии, но не успел лечь, как усталость и подавленность исчезли, словно по мановению волшебного жезла: спать мне больше не хотелось, а чувства мои как-то особенно обострились. Так пролежал я целые часы, прислушиваясь к завыванию ветра и гулу морских волн. Порой мне чудилось, что я слышу то крики, доносящиеся с моря, то сигнальные выстрелы из пушек, то грохот обрушивающихся домов. Не раз я вставал, подходил к окну, но ничего не видел, кроме отражения горящей свечи и собственного измученного лица, глядевшего на меня из ночной тьмы.

Наконец мое нервное состояние дошло до того, что я вскочил, оделся и сошел вниз. В просторной кухне, где в полутьме я заметил висевшие на потолочных балках окорока и связки лука, сидели в различных позах вокруг стола, нарочно придвинутого от печи к двери, служащие, решившие бодрствовать до утра. Хорошенькая девушка, закрывшая себе уши передником, увидев меня в дверях, вскрикнула, вероятно приняв меня за привидение. Но остальные обнаружили большее присутствие духа и были очень рады, что общество их увеличилось лишним человеком. Один из мужчин, видимо продолжая начатый разговор, спросил меня, какого я мнения относительно местопребывания душ только что погибшей команды потонувших судов: успокоились ли они в новой жизни, или продолжают все еще носиться над бушующим морем?

Пробыл я в кухне, по всей вероятности, часа два. Один раз я решился было открыть дверь и выглянул на пустынную улицу. По ней попрежнему несло песок, водоросли и брызги. Я не смог потом сам закрыть дверь и должен был прибегнуть к посторонней помощи.

Когда я вернулся в свою комнату, она показалась мне мрачной и пустынной, но я был так утомлен, что не успел лечь в постель, как погрузился в глубочайший сои, словно полетел с высокой башни в пропасть. Помнится, что сначала, хотя мне и снились совсем другие места и сцены, но все же до меня доносилась буря. Вскоре, однако, и эта связь с действительностью исчезла, и я с какими-то двумя друзьями осаждал какой-то город под грохот пушечной канонады...

Грохот этих пушек был так оглушителен и непрерывен, что я не мог расслышать чего-то, что мне очень хотелось слышать. Наконец я сделал над собою усилие и проснулся. На дворе был день - восемь или девять часов. Вместо пальбы пушек неистовствовала буря, и кто-то, стуча в дверь, звал меня по имени.

- Что случилось? - крикнул я.

- Кораблекрушение, сэр, и совсем близко от берега!

Я сейчас же вскочил и начал расспрашивать о подробностях.

- Погибает испанская или португальская шхуна, груженная фруктами и вином... Спешите, сэр, если хотите еще увидеть. Там, на берегу, считают, что каждую минуту она может пойти ко дну!

Взволнованный голос продолжал на лестнице кричать о погибающей шхуне. Я наспех оделся и выскочил на улицу. Целая толпа неслась передо мной, все в одном направлении к берегу. Я побежал с ней и, обогнав многих, вскоре увидел перед собой разъяренное море.

Ветер за ночь как будто немного стих, но это было так же заметно, как если бы в той пальбе, которую я слышал во сне, убавилось полдюжины из сотен выстрелов. Зато море, бушевавшее вею ночь, было гораздо ужаснее, чем накануне, Казалось, оно все вздулось. Страшно было видеть, как шли эти бесконечные буруны, вздымаясь один над другим на огромную высоту, и, обгоняя друг друга, с чудовищным, оглушительным шумом разбивались о берег...

Сначала я до того был ошеломлен завыванием бури, ревом волн, невыразимым смятением толпы, такие должен был делать усилия, чтобы самому удержаться на ногах при этом вихре, что ничего не видел, кроме пенистых гребней гигантских волн. Полуодетый лодочник, стоявший рядом со мной, указал мне обнаженной рукой (на ней была вытатуирована стрела, острием вперед) влево, и тогда - о, боже! - я видел эту шхуну почти у самого берега. Одна из ее мачт, переломившись в шести-восьми футах от палубы, свалилась за борт, опутанная парусами и снастями. Под влиянием непрекращающейся отчаянной качки эти обломки с невероятной силой ударяли по шхуне, как бы стремясь обратить ее в щепы. На шхуне пытались избавиться от этих опасных обломков: когда волны повернули ее к нам боком, я ясно увидел людей, работавших над ними с топорами в руках. И среди этих людей особенно выделялся своей энергией один, с длинными кудрявыми волосами. Вдруг с берега раздался громкий крик, которого не мог заглушить ни рев ветра, ни шум моря: огромная волна прокатилась по шхуне и смыла с ее палубы в кипящую водяную бездну, словно игрушки, людей, доски, ящики, бочонки...

Вторая мачта еще держалась. На ней висели обрывки парусов и перепутанных снастей; ветер с силой трепал их во все стороны. По словам моего соседа-рыбака, шептавшего мне на ухо хриплым голосом, шхуна эта уже раз садилась на мель, снялась было с нее и теперь снова села. По его мнению, она должна была треснуть посредине, и даже для меня это было ясно, ибо злосчастную шхуну трепало и било с такой чудовищной силой, против которой не могло долго устоять ни одно произведение рук человеческих. Рыбак еще продолжал шептать мне на ухо, когда с берега раздался новый крик сострадания: снова гигантская волна покрыла шхуну. Из-под волн вместе со шхуной вынырнуло только четыре человека, уцепившихся за снасти уцелевшей мачты. Среди них выше всех виднелась энергичная фигура кудрявого человека.

На шхуне висел колокол, и, так как ее качало и бросало, словно какое-нибудь живое беснующееся существо, колокол не переставал звонить. Ветер приносил нам этот точно похоронный звон по несчастным, цеплявшимся еще за жизнь людям. Волны снова хлынули на шхуну, и, когда она показалась из поды, у мачты ее было уже всего два человека Отчаяние среди толпы на берегу все росло: мужчины со стоном ломали себе руки, женщины плакали и кричали, отворачиваясь от страшной картины. Некоторые, как безумные, бегали взад и вперед по берегу, моля спасти несчастных, для которых, увы, уже не было спасения. Я был в числе этих бегающих; вне себя, я молил знакомых рыбаков не дать погибнуть на наших глазах этим двум, еще уцелевшим.

Рыбаки, сами взволнованные, стали разъяснять мне (уж не знаю, как это им удалось), что час тому назад отважными моряками была спущена на воду спасательная лодка, но они были бессильны что-либо сделать. А так как не может найтись такого безумного смельчака, который, обвязав вокруг себя канат, пытался бы достигнуть шхуны вплавь, то спасение этих несчастных надо считать делом безнадежным.

Тут я заметил, что в толпе происходит какое-то движение, что-то новое привлекло ее внимание. Толпа расступилась, и показался Хэм. Я бросился к нему, помнится, с намерением молить его спасти погибающих. Но как ни был я взволнован происходящим на моих глазах, а когда прочел на лице Хэма непоколебимую решимость, когда увидел его взгляд, устремленный в морскую даль, - тот самый загадочный взгляд, который подметил тогда, в первое утро после бегства Эмилии, - я понял, какая опасность грозит ему. И я ухватился за него обеими руками и стал молить рыбаков, с которыми только что говорил, не слушать Хэма, не принимать участия в его самоубийстве, не дать ему двинуться с места.

В это время на берегу опять раздались крики. Бросив взгляд на погибающую шхуну, мы увидели, как жестокий парус хлестал раз за разом несчастного, цеплявшегося за нижнюю часть вантов, и хлестал его до тех пор, пока наконец не сбросил в пучину. Затем, снова торжествуя победу, парус взвился вверх и стал кружиться вокруг уцелевшего энергичного человека, одиноко стоявшего у мачты.

Я почувствовал, что в такой момент, при такой решимости спокойного, охваченного отчаянием Хэма, которому, к тому же, привыкла повиноваться добрая половина присутствующих, мои мольбы были так же бессильны, как если бы я с ними обратился к ветру.

- Мистер Дэви, - сказал Хэм с добрым, веселым видом, схватив мои обе руки, - если мне сейчас суждено умереть умру, а если нет - буду ждать своего конца. Всевышний да благословит вас, да благословит он всех! Товарищи, готовьте все, что нужно, - я иду...

Меня легонько оттеснили от Хэма, и народ вокруг не пускал к нему. Я смутно понял, что меня старались убедить в том, что раз уж Хэм решил отправиться на помощь погибающему, то если бы даже никто из присутствующих не захотел оказать ему в этом содействия, и тогда он пошел бы, а своим вмешательством я только могу взволновать тех, кто принимает меры к сохранению его жизни. Не знаю уж, что я отвечал и что мне возражали, но я видел, как народ суетится на берегу, как кто-то тащит канат, предварительно прикрепив его к кабестану27. Но вот столпилось столько людей, что они совсем закрыли от меня Хэма, Еще минута - и я вижу его одного, о матросском костюме, с канатом в руках; другой канат обвязан у него вокруг пояса. Несколько самых сильных моряков держатся на малом расстоянии друг от друга за этот канат, большая часть которого, свернутая бухтой, лежит у ног Хэма.

Даже для меня, неопытного, не было никакого сомнения в том, что шхуне вот-вот грозит гибель. Я видел, что она каждую минуту готова развалиться надвое и жизнь одинокого человека на мачте висит на волоске. Но он все еще держался. На нем была какая-то особенная шапочка, не похожая на матросскую, более красивого красного цвета. И, в то время как последние доски, отделявшие его от гибели, трещали и гнулись, а у ног его раздавался погребальный звон колокола, он махал этой красной шапочкой. Когда я увидел, как он машет ею, я чуть не помешался: это напомнило мне когда-то горячо любимого друга.

Хэм стоит один на берегу; за ним, притаив дыхание, - безмолвная толпа, перед ним, - бушующее море. Он наблюдает за морем, ожидая удобного момента. Когда особенно большая волна отхлынула назад, Хэм, кинув взгляд на моряков, державших канат, бросается за волной; еще момент - и он уже борется с водяной стихией. Он то взлетает на гребни колоссальных волн, то опускается в глубокие лощины между ними, порой совсем исчезая в пене. Но, несмотря на все геройские усилия Хэма, его все-таки отбрасывает к берегу. Смельчака поспешно вытаскивают из воды.

Он ранен. С того места, где я стою, мне видна кровь на его лице, но сам он не обращает на это ни малейшего внимания. Хэм торопливо делает указания, чтобы длиннее отпустили канат, - я это заключаю по движению его руки, - и снова бросается за отхлынувшей волной. Снова устремляется он к погибающей шхуне, снова то взлетает на гребни волн, то опускается с ними, исчезая в пене; валы то отбрасывают его к берегу, то несут к шхуне, а он все борется и борется с необыкновенной силой и мужеством. Расстояние само по себе ничтожно, но грозная сила ветра и волн делает эту борьбу смертельной. Наконец Хэму удастся приблизиться к шхуне; еще одни взмах его мощных рук - и он бы уцепился за нее, но в этот миг из-за шхуны надвигается, словно гора, чудовищный зеленый вал, и Хэм могучим прыжком взлетает на него. Вал перекатывается через шхуну, и... она исчезает.

Бросившись к месту, где вытягивали канат, я увидел и волнах несколько обломков, словно от разбитой бочки. Ужас был написан на всех лицах.

Хэма вытащили к самым моим ногам бесчувственного, мертвого. Его перенесли в ближайший дом. Теперь уж никто не препятствовал мне быть подле него, и я принимал самое деятельное участие в попытках вернуть его к жизни. Но гигантская волна убила Хэма наповал, и его благородное сердце успокоилось навсегда...

Когда все средства вернуть Хэма к жизни оказались тщетными, я сел подле кровати, на которую его положили. Вдруг я услышал, что меня шопотом зовут. То был рыбак, знавший меня много лет, еще в те времена, когда мы с Эмилией были детьми.

Слезы струились по его обветренному бледному лицу, белые губы дрожали.

- Сэр, - прошептал он, - можете ли вы выйти на минутку?

В его взгляде я прочел что-то, снова пробудившее во мне воспоминание о прежнем друге. В ужасе, едва держась на ногах и опираясь на руку рыбака, я пробормотал:

- Что? Выбросило еще тело?

- Да, - тихо ответил рыбак,

- Это кто-нибудь, кого я знаю? - спросил я.

Он ничего на это не сказал, но молча повел меня на берег, и здесь, где когда-то мы с Эмилией детьми собирали ракушки, а теперь обломки разбитой этой ночью старой баржи, обитателям которой Стирфорт причинил столько зла, - лежал он, заложив руку под голову так, как часто я видел его лежащим в дортуаре Салемской школы...

Глава ХХVII

НОВАЯ И СТАРЫЕ РАНЫ

Вам не было надобности, Стирфорт, говорить мне при нашем последнем свидании (как далек я был от мысли тогда, что оно - последнее!): "Вспоминайте меня только с лучшей стороны". Я всегда так и вспоминал вас, и мог ли я теперь сделать иначе, видя то, что было пред моими глазами?

Принесли носилки, уложили его на них, покрыли флагом и понесли в город. Все люди, несшие его, знали его, ходили с ним под парусами в море и видели его веселым и смелым. Подойдя к коттеджу, где лежал мертвый Хэм, они остановились на пороге и стали шептаться. Я понял, что они не находят возможным положить оба трупа в одном и том же помещении. Мы двинулись дальше в город и сложили ношу в гостинице. Несколько придя в себя, я послал за Джорамом и просил его добыть катафалк, чтобы этой же ночью отвезти Стирфорта в Лондон. Я знал, что забота об этом и тяжкая обязанность подготовить мать к ужасной встрече может лечь только на меня. И мне очень хотелось как можно лучше выполнить свой долг.

Я выбрал для путешествия ночное время, чтобы своим отъездом возбудить меньше любопытства. Но хотя, когда я выехал, сопровождаемый катафалком, и было уже около полуночи, тем не менее нас ожидало немало народу и перед гостиницей, и дальше по улицам, и даже за городом. Но в конце концов я остался один среди черной ночи и широких полей у пепла моей юной дружбы.

Прекрасным осенним днем, около полудня, когда почва была пропитана ароматом опавших листьев, а солнце светило сквозь еще уцелевшую желто-красно-коричневую листву деревьев, я прибыл в Хайгейт. Последнюю милю я шел пешком, обдумывая, как мне следует поступить. Катафалк, следовавший за мной всю ночь, я оставил на дороге впредь до моего распоряжения.

Дом Стирфортов, когда я подошел к нему, выглядел все так же. Ставни были закрыты. Ни признака жизни на мрачном мощеном дворе с его крытой галереей. Ветер почти стих, и все было неподвижно.

Я не сразу решился позвонить у калитки, а когда наконец позвонил, самый звук колокольчика, показалось мне, говорил о цели моего прихода. Вышла маленькая служанка с ключом в руке. Отпирая калитку, она посмотрела на меня с серьезным видом и сказала:

- Прошу прощенья, сэр! Вы, верно, нездоровы?

- Я много пережил и устал.

- В чем дело, сэр? Мистер Джемс?..

- Тсс... - сказал я. - Да, случилось нечто, о чем я должен сообщить миссис Стирфорт. Дома ли она?

Девушка озабоченно ответила, что ее госпожа теперь очень редко выходит из дому, не покидает своей комнаты, никого не принимает, но меня примет. Сейчас она наверху я мисс Дартль с нею. Что ей передать?

Наскоро приказав ей быть осторожной, передать только мою карточку и сказать, что я ожидаю внизу, я присел в гостиной. Комната эта утратила свой прежний веселый вид. Ставни были наполовину прикрыты. А к арфе, видимо, давно не прикасались. Детский портрет Джемса висел на стене. Здесь же стоял письменный столик, в котором мать хранила его письма. Я подумал, перечитывает ли она их теперь и станет ли перечитывать в будущем?

В доме было так тихо, что я слышал легкие шаги девушки, поднимавшейся по лестнице. Вернувшись, она сообщила мне, что миссис Стирфорт нездорова и не может cойти вниз, но, если я поднимусь в ее комнату, она будет рада видеть меня. Через несколько мгновений я стоял уже перед ней.

Она была в комнате сына, а не в своей. Я понимал, конечно, что миссис Стирфорт заняла эту комнату потому, что она напоминала ей о сыне; даже все его вещи она оставила на прежних местах. Однако, здороваясь со мной, она тихо заметила, что ушла из своей комнаты потому, что та была неудобна во время ее нездоровья, и вид при этом у нее был величественный, не допускающий никаких сомнений в истине ее слов.

Роза Дартль, как всегда, находилась у ее кресла. Едва темные глаза Розы остановились на мне, как я понял, что она ждет от меня дурных вестей. Сразу же проступил шрам на ее губе. Она на шаг отодвинулась за кресло, чтобы спрятать свое лицо от миссис Стирфорт, и не сводила с меня своих пронзительных глаз.

- Мне очень грустно видеть вас в трауре, сэр, - начала миссис Стирфорт.

- К несчастью, я овдовел.

- Слишком молоды вы для такой утраты, - заметила она, - я огорчена, слыша это. Надеюсь, время принесет вам облегчение.

- Хочу надеяться, - проговорил я, глядя на нее, - что время принесет облегчение всем нам. Дорогая миссис Стирфорт, все мы должны верить этому, даже в самом тяжком несчастье.

Мой серьезный вид и слезы на моих глазах возбудили в ней тревогу. Я попытался придать твердость моему голосу, произнося имя Джемса, но он все-таки у меня дрогнул. Два или три раза она тихо повторила это имя про себя, затем, обращаясь ко мне, сказала с деланным спокойствием:

- Сын мой болен?

- Очень болен.

- Вы видели его?

- Видел.

- Вы помирились?

Я не мог сказать ни да, ни нет. Она слегка повернула голову в сторону Розы Дартль, и в этот момент я одними губами сказал Розе: "Умер!"

Я перехватил взгляд миссис Стирфорт, чтобы не дать ей возможности оглянуться назад и, еще не подготовленной, узнать истину по отчаянью Розы Дартль, в ужасе закрывшей лицо руками.

Красавица-леди (о, как была она похожа на своего сына!) смотрела на меня в упор, приложив руку ко лбу. Я умолял ее быть спокойной и приготовиться к тому, что я должен ей сказать, но лучше было бы мне молить ее плакать, ибо она сидела, как каменная статуя.

- Когда я был здесь в последний раз, - начал я заикаясь, - мисс Дартль сказала мне, что Джемс увлекается плаванием на яхте. Предпоследнюю ночь на море свирепствовала страшная буря. Если в эту ночь он был на море и, как говорят, у опасного берега, и если тот корабль, который видели, был действительно кораблем, где...

- Роза! - позвала миссис Стирфорт. - Подойдите ко мне!

Та неохотно подошла, не проявляя никакой симпатии. Ее глаза горели огнем, и, став перед матерью Джемса, она разразилась страшным смехом.

- Ну, теперь ваша гордость удовлетворена, сумасшедшая женщина? Да?! - крикнула Роза. - Теперь, когда он заплатил за свою вину пред вами жизнью! Слышите вы - своей жизнью!

Миссис Стирфорт в оцепенении упала на спинку кресла, застонала и широко открытыми глазами уставилась в лицо Розы Дартль.

- Да! - кричала Роза, страстно колотя себя в грудь. - Смотрите на меня! Со стонами и рыданьями смотрите на меня! Смотрите сюда, - показала она на шрам, - на дело рук нашего умершего сына!

Стоны, время от времени вырывавшиеся из-за стиснутых зубов матери, хватали меня за сердце. Они были такие истинные, сдавленные и сопровождались каким-то судорожным движением головы. Лицо же как будто застыло в своем отчаянии.

- Вы помните, когда он это сделал? - продолжала Роза. - Помните вы, как, унаследовав ваш характер (а вы еще так потакали его гордости), он сделал это, обезобразив меня на всю жизнь? Смотрите на меня, отмеченную его злобой, и мучайтесь тем, что вы из него сделали!..

- Мисс Дартль! - умолял я ее. - Ради Богa!..

- Буду говорить! Молчите вы!.. - крикнула она, сверкнув в мою сторону глазами. - Смотрите на меня, надменная мать вероломного и надменного сына! Оплакивайте то, что вы вскормили его, то, что вы испортили его, оплакивайте, что потеряли его! Оплакивайте меня!

Она судорожно сжимала руки и так дрожала всем своим худым, иссохшим телом, что казалось - страсть вот-вот убьет ее.

- Вы не могли простить ему его упрямство! - кричала она. - Вас оскорблял его надменный характер! Вы, с вашими седыми волосами, восставали против этих двух его черт, которыми сами же наградили его при рождении! Вы от колыбели делали его таким, каким он был, и не давали ему стать тем, чем он мог бы быть. Что же, теперь не вознаграждены вы за свои труды?..

- Постыдитесь, мисс Дартль! Какая жестокость! - крикнул я.

- Нет! Буду говорить! Никакая сила не остановит меня! Я молчала все эти годы. Что же, молчать мне и теперь? Я любила его сильнее, чем когда-либо любили его вы! - она гордо повернулась к его матери. - Если бы я была его женой, я рабски исполняла бы все его капризы за одно слово любви в год. Вы были требовательны, горды, мелочны и эгоистичны. Моя любовь была бы преданной и вознаградила бы его за все, что он терпел от вас. Когда он был моложе и чище, он тоже любил меня. И, в то время, как он был груб с вами, меня он прижимал к своей груди. Но он унизил меня, он превратил меня в игрушку, в куклу, которую берут или бросают по настроению минуты... Когда мы разошлись с ним, вы не были огорчены. С того дня я стала для вас обоих чем-то вроде поломанной мебели. Вы забывали, что у меня есть глаза, уши, чувства, воспоминания... Вы стонете? Оплакивайте то, что вы из него сделали, а не свою любовь! Я говорю вам: было время, когда я любила его сильнее, чем вы когда-либо любили его!

Она уставилась своими пылающими злобой глазами в застывшее, с остановившимся взором лицо несчастной матери, и, когда у той снова вырвался стон, глаза ее нисколько не смягчились, словно перед ними было не лицо, а портрет.

- Мисс Дартль, - заговорил я, - если вы можете быть до того жестокой и не жалеть этой несчастной матери...

- А кто жалеет меня? - резко отозвалась она. - Мать сама посеяла это и пусть стонет теперь над тем, что сегодня жнет!

- А если его недостатки... - начал я.

- Его недостатки! - крикнула Роза, заливаясь горючими слезами. - Кто смеет клеветать на него? По своим душевным качествам он был в миллион раз выше тех, кого удостаивал своей дружбой.

- Никто не мог любить его больше моего, никто не может сохранить о нем более дорогого воспоминания, чем я, - ответил я, - но я хотел сказать, что если вы не чувствуете сострадания к его матери или если его недостатки... ведь вы сами же с большой горечью отзываетесь о них...

- Это ложь! - крикнула она, начиная рвать свои черные волосы.

- Если его недостатки вы не можете забыть, - продолжал я, - то взгляните на эту несчастную так, словно вы никогда раньше не видели ее, и окажите ей помощь.

Все это время миссис Стирфорт находилась в том же состоянии - неподвижная, застывшая, с устремленным в одну точку взором. Так же время от времени у нее вырывался вздох и беспомощно дергалась голова. Иных признаков жизни она не подавала.

Вдруг мисс Дартль опустилась перед нею на колени и стала ей расстегивать платье.

- Будьте вы прокляты! - крикнула она, оглянувшись на меня со смешанным выражением ярости и горя. - Будьте прокляты! Уходите!

Я вышел, но тотчас же вернулся, чтобы позвонить слугам. Роза, держа в объятиях бесчувственную миссис Стирфорт, плакала над ней, целовала ее, звала ее, прижимала к груди, точно ребенка, всячески стараясь привести ее в себя. Не боясь больше оставить ее с миссис Стирфорт, я бесшумно вышел и, уходя из дома, поднял слуг на ноги.

Позже я вернулся, и мы уложили тело Джемса в комнате его матери. Мне сказали, что миссис Стирфорт все в том же состоянии; мисс Дартль ни на минуту не покидает ее. Доктора перепробовали много средств, но напрасно: несчастная мать лежит, как статуя, и лишь время от времени слабо стонет.

Я обошел мрачный дом и закрыл оконные ставни. Последними закрыл я ставни комнаты, в которой лежал Джемс. Я прижал к сердцу его ледяную руку, и весь мир казался мне погруженным в мертвое молчание, прерываемое лишь стонами его матери...

Глава ХХVII

ЭМИГРАНТЫ

Мне предстояло сделать еще одну вещь, прежде чем отдаться своим переживаниям. Нужно было скрыть случившееся от уезжающих и отправить их в путешествие в счастливом неведении, Нельзя было терять ни минуты.

Этим же вечером я отвел мистера Микобера в сторону и поручил ему позаботиться, чтобы мистер Пиготти не узнал о происшедшей катастрофе. Он горячо взялся за это и тут же решил перехватывать все газеты, из которых старик мог бы узнать о случившемся.

- Если что-либо дойдет до него, сэр, - заявил мистер Микобер, ударяя себя в грудь, - то не иначе, как пройдя предварительно через это тело.

Тут я должен заметить, что мистер Микобер, применяясь к своему новому общественному положению, приобрел вид отважного охотника на диких зверей, вид боевой, готовый отразить всякое нападение. Его можно было принять за сына пустыни, давно привыкшего к жизни вдали от цивилизации и готовящегося вернуться в свои дебри. Он обзавелся среди прочих вещей клеенчатой одеждой и просмоленной соломенной шляпой с очень низкой тульей. В этой грубой одежде, с простой подзорной трубой подмышкой, поглядывая на небо, словно определяя погоду, он больше походил на моряка, чем сам мистер Пиготти. Вся его семья была, если можно так выразиться, готова к бою. Миссис Микобер я застал в самой скромной, закрытой шляпке, завязанной под подбородком, и шали, превратившей ее в настоящий пакет с большим узлом на спине. Одежда мисс Микобер была также приспособлена для бурной погоды. Мистер Микобер младший утопал в шерстяной фуфайке и самом лохматом из когда-либо мною виденных матросских костюмов. А дети, словно мясные консервы, были упакованы в непроницаемые покрышки. И мистер Микобер и его старший сын ходили с засученными рукавами, точно готовые каждую минуту итти на помощь куда угодно и по первому призыву с матросской песней броситься вверх на палубу поднимать паруса.

В таком виде мы с Тредльсом нашли их поздним вечером на пристани, наблюдающими за отплытием лодки с частью их багажа. Я по приезде сообщил Трэдльсу об ужасном происшествии; оно сильно поразило его, и теперь мой друг пришел, чтобы помочь мне сохранить все в секрете от мистера Пиготти и его племянницы. Здесь же я отвел в сторону мистера Микобера и заручился его обещанием помогать мне.

Семейство Микоберов помещалось у этой самой пристани, в небольшом грязном, полуразрушенном постоялом дворе, где некоторые комнаты свисали над рекой. Так как наши эмигранты привлекали к себе внимание любопытных соседей, то мы были рады скрыться в их комнате. Бабушка и Агнесса были уже здесь и усердно шили что-то детям в дорогу. Моя Пиготти, со своим старым рабочим ящиком, сантиметром и неизменным куском восковой свечи, не торопясь помогала им.

Нелегко было отвечать на вопросы моей старой няни, но еще труднее было прошептать мистеру Пиготти, что письмо передано и что все обстоит благополучно. Тем не менее я удачно проделал и то и другое и порадовал обоих. Если я тут и проявил некоторое волнение, то это легко можно было приписать моему собственному горю.

- Когда же отплывает корабль, мистер Микобер? - спросила бабушка.

Мистер Микобер, считая необходимым постепенно подготовить мою бабушку или, быть может, собственную жену, ответил:

- Скорее, чем я вчера ожидал.

- Вам, верно, сообщили об этом с корабля? - поинтересовалась бабушка.

- Да, - ответил он.

- Ну, хорошо, и он отплывает...

- Мэм, мне сообщили, что мы должны быть на корабле завтра, к семи часам утра.

- О! это что-то очень уж скоро, - сказала бабушка. - Так, значит, это факт, что корабль уже уходит в море, мистер Пиготти?

- Да, мэм! Корабль спустится утром по реке. Если мистер Дэви и моя сестра приедут завтра после полудня в Грэвсенд, то они смогут еще попрощаться с нами на корабле.

- Так мы и сделаем, - заявил я, - будьте уверены!

- До тех пор и пока мы не выйдем в море, - заявил мистер Микобер, бросая на меня многозначительный взгляд, - мы с мистером Пиготти будем вместе непрерывно сторожить наши вещи... Эмма, душа моя, - обратился он к жене, - мой друг Трэдльс сейчас шопотом испросил у меня разрешение заказать все нужное для приготовления напитка, особенно связанного в нашем представлении с ростбифом старой Англии. В обычных условиях я не решился бы просить мисс Тротвуд и мисс Уикфильд выпить с нами, но...

- Скажу за себя, мистер Микобер, - отозвалась бабушка, - я с величайшим удовольствием выпью за ваше счастье и успехи.

- И я, - улыбаясь, промолвила Агнесса.

Мистер Микобер немедленно спустился в буфет, где, повидимому, чувствовал себя как дома, и через некоторое время вернулся с дымящимся кувшином.

Не мог я не заметить, что он, как заправский поселенец, снимал с лимонов корку своим складным ножом в добрый фут и демонстративно вытирал его о рукав сюртука. Я обратил внимание так же на то, что и миссис Микобер и двое старших детей были вооружены таким же грозным оружием, в то время, как у младших детей болталось через плечо на крепком шнурке по деревянной ложке. Точно так же, очевидно в предвидении жизни на корабле, а затем в дебрях Австралии, мистер Микобер налил пунш своей жене и старшим детям не в стаканы, в изобилии имевшиеся здесь же в комнате, а в противные жестяные кружки, и сам все время пил из полулитрового жестяного котелка, который он с величайшим удовольствием в конце вечера спрятал в карман.

- Мы порываем с роскошью старой родины, - с живейшим удовлетворением произнес мистер Микобер. - Жители лесов не могут, конечно, ожидать встретить там утонченные удобства страны изобилия.

Тут в комнату вошел мальчик и доложил, что мистера Микобера ждут внизу.

- Я предчувствую, - сказала миссис Микобер, опуская свою жестяную кружку, - что это кто-нибудь из моей родни.

- Если это так, моя дорогая, - заметил мистер Микобер, по обыкновению вспыхнув при упоминании о родичах супруги, - то кто бы это ни был, мужчина или женщина, но этот представитель вашего рода, так долго заставивший нас ждать себя, пожалуй, может теперь подождать и меня.

- Микобер, - тихо сказала ему супруга, - в такое время, как сейчас... Если мои родственники поняли наконец, что они потеряли в прошлом благодаря своему поведению, и хотят теперь протянуть нам руку дружбы, не следует отталкивать ее.

- Да будет так, моя дорогая!

- Если не ради них самих, то ради меня, Микобер.

- Эмма! - ответил он. - Против такой постановки вопроса в такой момент возражать невозможно. Но даже и теперь я не могу обещать, что брошусь на шею вашему родичу; тем не менее, поверьте, представитель вашего рода, ожидающий сейчас внизу, в ответ на свой родственный пыл не встретит с моей стороны холодного приема.

Мистер Микобер вышел и некоторое время отсутствовал. Наконец вновь появился тот же мальчик и подал мне написанную карандашом записку, из которой я узнал, что мистер Микобер, вновь арестованный за неоплату еще одного векселя Гиппа, пребывает в полном отчаянии и просит передать с подателем сего его нож и жестяной котелок, могущие пригодиться ему в тюрьме в немногие, еще оставшиеся ему дни жизни. Кроме того, мистер Микобер просил в виде последнего проявления дружбы препроводить его семейство в приходский работный дом, а затем забыть, что он вообще когда-либо существовал.

Конечно, я ответил на эту записку тем, что спустился с мальчиком вниз, чтобы уплатить по векселю. Мистер Микобер сидел в углу, мрачно глядя на полицейского чиновника, взявшего его в плен. Будучи освобожден, он с величайшим жаром обнял меня и тотчас же вписал в свою записную книжку новый долг, с точностью до полупенни.

По возвращении наверх мистер Микобер, объяснив свое отсутствие не зависящими от него обстоятельствами, вытащил из кармана заготовленный лист с подробным перечнем всех его долгов моей бабушке, на общую сумму в сорок один фунт десять шиллингов и одиннадцать с половиной пенсов, торжественно подписал его и вручил, рассыпаясь в благодарностях мистеру Трэдльсу.

- Я все же предчувствую, - промолвила миссис Микобер, задумчиво покачивая головой, - что мои родственники явятся на корабль перед самым нашим отплытием.

У мистера Микобера было, видимо, свое предчувствие по этому поводу, но он промолчал.

- Миссис Микобер, - обратилась к ней бабушка, - если у вас в дороге будет случай переслать письма на родину, вы непременно должны дать нам знать о себе.

- Дорогая мисс Тротвуд, - ответила та, - я буду очень счастлива при мысли, что кто-то ждет от нас вестей. Не премину писать вам. Мистер Копперфильд как старый друг также, наверно, не будет ничего иметь против получения время от времени сведений от особы, которая знала его в те времена, когда близнецы наши были еще несмышленышами.

Я заявил, что надеюсь слышать о них каждый раз, как только она будет иметь случай написать мне.

- Таких случаев будет, надеюсь, немало, - заметил мистер Микобер. - Океан в эту пору кишит судами, и мы, наверно, встретим их множество. А переход наш пустячный, - прибавил он, играя своим лорнетом, - пустячный переход! Дальность эта мнимая.

Теперь мне кажется таким странным и в то же время так похожим на мистера Микобера - говорить о переезде из Англии в Австралию, словно о маленькой прогулке через Ламанш, а отправляясь из Лондона в Кентербери, держать себя так, будто он уезжает на край света.

- Во время путешествия я буду рассказывать длинные истории, - продолжал мистер Микобер, - и я уверен, что никто не будет иметь ничего против того, чтобы, сидя у корабельного очага, послушать пенье моего сына Вилькинса, а миссис Микобер, когда приобретет "морские ноги" (надеюсь, в этом выражении нет ничего непристойного), также будет петь своего "Маленького Тафлина". С носа нашего корабля часто видно будет, как играют дельфины, а со штирборта28 и бакборта29 можно будет насмотреться на множество интереснейших вещей. Одним словом, - закончил мистер Микобер со своим былым барским видом, все и наверху и внизу у нас будет, вероятно, так восхитительно, что когда наблюдатель, поставленный у грота30, крикнет "Земля!", мы будем чрезвычайно удивлены.

Тут он с восторгом выпил содержимое своего жестяного котелка, словно он уже закончил путешествие и выдержал блестяще экзамен у самых компетентных знатоков морского дела.

- На что я главным образом надеюсь, дорогой мистер Копперфильд, - заговорила миссис Микобер, - так это на то, что когда-нибудь мы сможем жить на старой родине в каких-нибудь отпрысках нашего рода. Не хмурьтесь, Микобер: я сейчас говорю не о своих родственниках, а о детях наших детей. И как бы ни был могуч новый представитель нашей семьи, я не могу забыть о родовом древе. И вот, когда наше потомство достигнет высокого положения и богатства, я, откровенно говоря, хотела бы, чтобы это богатство полилось в сокровищницы Британии.

- Дорогая, - проговорил мистер Мико6eр, - пусть Британия живет, как ей будет житься. Я вынужден сказать, что она не много сделала для меня, и у меня нет особого желания заботиться о ней.

- Микобер, здесь вы неправы, - возразила миссис Микобер. - Уезжая в далекие края, вы не ослабляете, а усиливаете связь между собой и Альбионом31.

- Эта связь, душа моя, - заметил мистер Микобер, - не наложила на меня, повторяю, таких обязательств, чтобы я уклонялся от новых связей.

- Микобер, скажу опять, - настаивала миссис Микобер, - что вы неправы. Вы не знаете своих сил, а они даже при вашем переселении усилят, а не ослабят связь между вами и Альбионом.

Мистер Микобер сидел в своем кресле, приподняв брови, не зная, принять ему или отказаться от предлагаемых ему его женой лестных перспектив.

- Дорогой мистер Копперфильд! - обратилась ко мне миссис Микобер. - Я хочу, чтобы мистер Микобер понял свое положение. Мне представляется чрезвычайно важным, чтобы мистер Микобер, уже с момента посадки на корабль понимал свое положение. Мы давно знакомы с вами, дорогой мистер Копперфильд, и вам хорошо известно, что я не обладаю темпераментом мистера Микобера. У меня, если я могу так выразиться, чрезвычайно практические наклонности. Я знаю, что нам предстоит длительное путешествие, знаю, что оно принесет нам много лишений и неудобств. На эти факты я не могу закрыть глаза. Но я знаю и то, что представляет собою мистер Микобер. Я знаю скрытые его силы. И поэтому я считаю жизненно важным, чтобы мистер Микобер понял свое положение!

- Душа моя, - заметил тот, - быть может, вы позволите мне указать вам, что вряд ли я могу в настоящий момент понять свое положение.

- Я думаю, Микобер, что это не так, по крайней море не совсем так, - возразила она. - Дорогой мистер Копперфильд! Положение мистера Микобера необычно. Мистер Микобер отправляется в далекие края специально для того, чтобы впервые быть вполне понятым и оцененным. Я хочу, чтобы мистер Микобер, став на носу корабля, решительно заявил: "Я иду на завоевание этой страны! Есть у вас почести? Есть у вас богатства? Есть у вас доходные местa? Подайте их мне! Они мои!"

Мистер Микобер, глядя на нас, видимо, думал, что в словах его супруги было немало хорошего.

- Я хочу, чтобы мистер Микобер, - продолжала она, - был Цезарем своей собственной судьбы! Хочу, дорогой мой мистер Копперфильд, чтобы с первого же момента этого путешествия мистер Микобер, став на носу корабля, воскликнул: "Довольно проволочек! Довольно обманутых надежд! Довольно скудных средств! То было на старой родине, а здесь - новая, которая должна вознаградить меня. Подайте же мне все!"

Тут мистер Микобер с решительным видом сложил руки на груди, словно он уже стоял на носу корабля...

- А если так, - сказала миссис Микобер, - если мистер Микобер поймет свою миссию, то не права ли я, что он усилит, а не ослабит, свою связь с Британией? Разве не почувствуется на родине влияния крупной личности, проявившей себя в другом полушарии? Могу ли я быть такой малодушной и допустить, что мистер Микобер, завоевав себе благодаря своим талантам власть в Австралии, был бы ничем в Англии? Нет! Такое нелепое малодушие делало бы меня недостойной и себя (хотя я только женщина) и своего папы!

Убеждение миссис Микобер в неоспоримости ее аргументов сообщало ее. тону небывалый моральный подъем.

- Вот почему, - продолжала она, - я так хочу, чтобы в будущем мы снова жили на родной земле. Мистер Микобер может стать... да, я не скрываю от себя этой возможности, что он станет исторической, личностью, и тогда ему нужно будет снова появиться в стране, которая его родила, но не сумела найти ему применения!

- Душа моя! - заявил мистер Микобер. - Я не могу не быть тронутым вашей любовью и всегда готов положиться на ваш здравый смысл. Что будет, то будет! Да сохранит меня бог, чтобы я лишил свою родину какой-либо частицы богатств, которые могут собрать наши потомки!

- Это похвально, - заметила моя бабушка, кивая мистеру Пиготти, - и я пью за всех вас, за ваши успехи и благоденствие!

Мистер Пиготти спустил со своих колен двух детей, которых нянчил, и присоединился к мистеру и миссис Микобер, чтобы, в свою очередь, выпить за наше здоровье. Когда же после этого он и Микоберы сердечно пожали друг другу руки и загорелое лицо старого моряка осветилось улыбкой, я почувствовал, что он пробьет себе дорогу, завоюет себе доброе имя и будет любим всюду, куда бы ни попал.

Даже детей заставили зачерпнуть деревянными ложками содержимое котелка мистера Микобера, и они тоже выпили за наше здоровье. После этого моя бабушка и Агнесса встали и начали прощаться. Это было горестное прощание. Все плакали. Дети до последнего мгновения висели на Агнессе. Мы оставили бедную миссис Микобер в отчаянии, плачущей и рыдающей у тускло горящей свечи.

Приехав на следующее утро к Микоберам, я узнал, что они уже в пять часов утра на лодке перебрались на корабль. Тут я почувствовал, какую пустоту создают такие отъезды. Хотя я видел Микобера на этом свисающем над водой постоялом дворе и на пристани только один раз накануне вечером, но оба эти места показались мне печальными и заброшенными.

В этот же день после полудня мы с моей старой няней отправились в Грэвсенд и нашли корабль эмигрантов на реке, среди множества лодок. Дул попутный ветер, и на верхушке его мачты развевался флаг, сигнализирующий отплытие. Я нанял лодку, и мы добрались до корабля.

Мистер Пиготти ждал нас на палубе. Он рассказал мне, что мистер Микобер был только что снова (в последний раз) арестован за неоплату векселя Гиппа, но что он, Пиготти, выполняя мои указания, уплатил следуемую сумму. Я сейчас же вернул ему деньги, и мы прошли с ним в междупалубное помещение. Здесь мои страхи, что до мистера Пиготти могли дойти слухи о катастрофе в Ярмуте, окончательно рассеялись; вынырнувший из мрака мистер Микобер дружески-покровительственно взял мистера Пиготти под руку и сказал мне, что они почти не расставались с прошлого вечера.

Кругом все было так необычно для меня, так тесно и темно, что сначала я почти ничего не мог разобрать, но мало-помалу глаза мои стали привыкать к темноте, и мне показалось, что я стою перед картиной Остэда32. Среди больших бимсов33, рымболтов34 и других корабельных принадлежностей, коек эмигрантов, их ящиков, узлов, бочонков и разного другого багажа, среди всего этого, освещенного кое-где качающимися фонарями, а кое-где желтоватым светом, пробивающимся через люки, кучками толпились пассажиры. Тут они заводили новые знакомства, прощались, разговаривали, смеялись, плакали, закусывали и выпивали. Одни из них уже устраивались на нескольких доставшихся им футах, и даже их детишки сидели уже на своих креслицах; другие же, отчаявшись добыть себе место, где можно было бы отдохнуть, печально бродили из угла в угол. Казалось, что в этом узком междупалубном пространстве собрались все возрасты и все профессии: от грудных младенцев, которым не было и двух недель, до согбенных стариков и старух, которым осталось жить, быть может, не более двух недель, от земледельца, уносившего на своих сапогах (в буквальном смысле слова) землю Англии, до кузнеца, чья кожа была еще пропитана сажей и дымом.

Оглядываясь вокруг, я заметил сидящую у дверей рядом с одним из детей Микоберов женщину, похожую на Эмилию. С ней прощалась, целуя ее, другая женщина, которая затем, спокойно пробиваясь сквозь толпу, направилась к выходу. Что-то в ней напомнило мне Агнессу, но среди всей этой суматохи, к тому же будучи очень взволнован, я вскоре потерял ее из виду. Единственное, что я сознавал, это то, что посетителей уже предупредили о необходимости покинуть корабль, что моя няня плачет, сидя на ящике рядом со мной, а миссис Гуммидж с помощью какой-то молодой миссис в черном приводит в порядок вещи мистера Пиготти.

- Не хотите ли еще что-нибудь сказать мне, мистер Дэви? - спросил мистер Пиготти. - Не забыли ли вы чего-нибудь?

- Да, хотел еще спросить вас о Марте...

Старик прикоснулся к плечу молодой женщины в черном, та выпрямилась, и я увидел Марту.

- Да благословит вас бог, добрый человек! - воскликнул я. - Вы, значит, берете ее с собою?

Марта ответила за него, разразившись слезами. Я ничего больше не в силах был сказать, а только крепко пожал руку этому чудесному человеку, чувствуя к нему необыкновенную любовь.

Провожающие поспешно покидали корабль. Мне оставалось исполнить мой последний, тягостный долг - рассказать старику то, что поручил мне передать ему при прощании его благородный племянник. Мистер Пиготти был глубоко растроган. Но, когда, в свою очередь, он просил меня передать тому, кто уже не мог услышать это, о том, как он его любит и жалеет, я взволновался еще больше старика.

Наступил момент расставания. Я обнял его, взял под руку свою плачущую няню и поспешил к выходу. На палубе я распрощался с бедной миссис Микобер. Она с рассеянным видом смотрела вокруг себя, все еще ожидая появления своих родичей, и последнее, что она мне сказала, было: "Я никогда не покину мистера Микобера".

Мы пересели в нашу лодку и остановились на небольшом расстоянии, чтобы видеть отплытие корабля. Был спокойный, ясный закат солнца. На фоне красного неба отчетливо вырисовывался отплывающий корабль с мельчайшими его деталями. Весь экипаж и все его пассажиры с обнаженными головами столпились на палубе. Царило безмолвие. Я никогда не видывал такого печального и в то же время полного надежд зрелища!

Но вот паруса взвились, и корабль тронулся... С лодок грянуло "ура". Оно было подхвачено на корабле и отдалось многократным эхом на воде. Сердце мое забилось, когда я услышал эти крики, увидел, как отплывающие махали шляпами и платками. И тут я заметил Эмилию. Она стояла возле дяди, прислонясь к его плечу. Старик указывал в нашу сторону, и она, найдя нас, помахала на прощанье мне рукой. Эмилия! Прелестный поникший цветок! Прильни доверчиво своим разбитым сердцем к тому, кто прильнул к тебе с великой любовью!

Стоя в розовом свете заката высоко на палубе, в стороне от всех, они, прижавшись друг к другу, торжественно уплывали вдаль...

Когда мы пристали к берегу, ночь уже спустилась на холмы Кента. Мрачная ночь воцарилась и в моей душе.

Глава ХХIХ

ЖИЗНЬ ЗА ГРАНИЦЕЙ

Надо мной спустилась ночь, длинная и мрачная, тревожимая призраками обманутых надежд, многих дорогих воспоминаний, многих ошибок, многих бесплодных сожалений и горестей.

Я уехал из Англии, даже тогда еще не сознавая вполне, как тяжел был удар, обрушившийся на меня. Я покинул всех, кто был дорог мне, и отправился путешествовать. Мне казалось, что горе позади, что я уже справился с ним. Подобно тому, как человек, смертельно раненный на поле сражения, в первую минуту едва замечает, что он ранен, так и я, очутившись один со своим недисциплинированным сердцем, не отдавал себе отчета в том, как тяжко оно ранено, какая борьба с ним предстоит мне. Сознание этого явилось у меня не вдруг, а мало-помалу, так оказать, по крупинкам. Чувство одиночества, с которым я уехал за границу, все росло и углублялось с каждым часом. Вначале то, что я переживал, мне казалось только тяжелым горем по умершей жене; ничего другого я не различал в своей душе. Но как-то незаметно я стал сознавать, что лишился и любви, и дружбы, и участия. Все было разбито: мои юные надежды, моя первая любовь, весь воздушный замок моей жизни; а вместо всего этого передо мной до самого горизонта простиралась безотрадная пустыня.

Если в горе моем была доля эгоизма, я не сознавал этого. Я оплакивал свою женушку-детку, так рано, во цвете лет, унесенную в могилу; оплакивал друга, который мог бы завоевать любовь и вызвать восхищение тысяч, так же точно, как когда-то покорил меня; оплакивал разбитое сердце, нашедшее успокоение в бурном море; оплакивал и остальных скитающихся обитателей той убогой старой баржи, где ребенком я, засыпая, прислушивался к завыванию ветра.

Все больше и больше впадал я в уныние и наконец потерял совсем надежду выйти когда-либо из этого тягостного состояния. Я скитался с места на место, всюду нося за собой свое горе. Теперь только начал я сознавать его в полной море, совсем падая под его тяжестью. Я не верил, что когда-нибудь может стать легче.

В своем отчаянии я решил, что непременно должен умереть. Иногда мне приходило в голову, что лучше было бы умереть дома, и я перебирался ближе к родине. А затем меня вдруг тянуло уехать подальше, и я переезжал из города в город, как бы от чего-то убегая и что-то ища.

Я не в силах описать одну за другой тяжкие стадии того мучительного душевного состояния, через которое я прошел. Есть сны, рассказать которые можно только в общих чертах, и, когда теперь я заставляю себя припомнить это время, оно мне кажется одним из подобных снов: словно во сне, проезжая через эти заграничные города, я брожу среди дворцов, соборов, парков, картин, замков, могил, причудливых улиц, среди всех этих памятников истории и человеческой фантазии, и проделываю я все это, таща за собою тяжкое бремя тоски, почти не замечая того, что проносится и исчезает перед моими глазами... Безразличие ко всему, что не было моей тоской, мрачной пеленой опускалось на мое недисциплинированное сердце. Но вот наконец, слава богу, среди этой мрачной ночи стала заниматься заря....

Я был в это время в Швейцарии. Добрался я туда из Италии через один из больших альпийских перевалов и странствовал с проводником по самым уединенным горным местам. Конечно, я не мог не изумляться, не чувствовать величия высочайших горных вершин, глубочайших пропастей, с шумом низвергавшихся горных потоков, ледяных и снежных полей, но сердцу моему это ничего не говорило.

Однажды перед заходом солнца я спускался в долину, где должен был ночевать. Пробираясь по вьющейся среди скал горной тропинке, я видел эту долину, залитую заходящим солнцем. Расстилавшаяся перед моими глазами мирная картина пробудила в моей душе давно заглохшее чувство красоты, спокойствия, умиротворения. Помню, я остановился и тут почувствовал, что в тоске моей уже не было столько подавленности, столько отчаяния, как раньше; у меня даже мелькнула мысль, что, пожалуй, и для меня могут еще наступить лучшие времена.

Я спустился в долину, когда вечернее солнце еще сияло на далеких снежных вершинах, нависших над ней, словно вечные облака. Лощина у подошвы гор, где приютилась деревушка, была покрыта роскошной яркозеленой растительностью, а над нею поднимались темные хвойные леса, защищавшие эту деревушку в зимнюю пору от грозных лавин и снежных метелей. Выше громоздились уступами серые скалы, среди которых изумрудами зеленели пастбища, а над ними белели ослепительные снега и сверкали прозрачные льды. Там и сям по склонам гор были разбросаны, словно точки, деревянные домики; благодаря соседству с горами-великанами они казалась игрушечными. Такой же игрушечной выглядела и деревушка со своим деревянным мостом, перекинутым через горный поток, несшийся с шумом по скалам среди деревьев. В тихом воздухе откуда-то издалека, словно из проходящего облака, доносилась пастушья песня... И вдруг среди этого безмятежного спокойствия великая природа заговорила, смягчила мое сердце, и я, упав на зеленую траву, заплакал так, как не плакал со дня смерти Доры.

Всего за несколько минут перед этим я получил пачку писем, и, чтобы прочитать их на свободе, я, пока готовился ужин, вышел из деревни. За последнее время много писем не дошло до меня, и я давно не имел вестей от близких. Сам я за все время своего пребывания за границей не был в силах писать настоящие письма, а ограничивался короткими весточками, гласившими о том, что я здоров и приехал туда-то.

Когда я открыл пакет, первое, что я увидел, было письмо Агнессы. Она писала о том, что счастлива, чувствуя себя нужной и полезной, и что дело ее, как она и ожидала, преуспевает.

Это все, что она рассказала мне о себе. Остальное письмо было полно мной. Она не давала мне советов, не убеждала помнить о долге, а только со свойственным ей жаром говорила о том, как верит в меня. По ее словам, она не сомневалась в том, что при таком характере, как мой, самое горе должно принести мне пользу: испытания и потрясения могут только сделать мой характер более энергичным и благородным. Говоря с гордостью о моей славе, она вместе с тем была убеждена, что я буду продолжать работать и приобрету еще более славное имя. Такие люди, как я, по ее мнению, от горя не слабеют, а делаются еще сильнее. Как тяжелые дни моего детства способствовали тому, что я стал таким, каков я теперь, так и более тяжелые переживания последнего времени побудят меня стать лучше, чем я есть, а многому, чему научило меня горе, я смогу научить и других. Заканчивала она письмо тем, что любит меня, как сестра, что мысленно всюду со мной и, гордясь мной в настоящую минуту, с еще большей гордостью думает о том, что мне предстоит совершить.

Я спрятал это письмо у себя на груди, и мне не верилось, что я мог быть таким, каким был еще час назад! Когда вдали умолкли голоса, когда лучезарные облака померкли и все краски долины потускнели, а белые снежные вершины слились с бледным вечерним небом, я почувствовал, что на душе моей становится светлее, омрачавшая ее темная ночь уходит и нет у меня слов, чтобы выразить, как я люблю Агнессу, насколько она мне дороже, чем когда-либо раньше.

Много раз перечитал я ее письмо и в тот же вечер ответил на него. Я писал ей, до чего нужна мне ее помощь, уверял ее, что вдали от нее я не тот и никогда не был тем, чем она меня считает, но что ее письмо влило в меня новые силы и я попытаюсь стать таким, каким она хочет видеть меня.

И я действительно сделал такую попытку. Через три месяца должен был исполниться год со смерти Доры. И я положил себе до этого дня не принимать никаких решений, а пока, по совету Агнессы, стараться взять себя в руки. Все три месяца я прожил в этой долине и ее окрестностях.

В назначенный себе срок я решил еще некоторое время пожить вдали от родины, а пока остаться в Швейцарии - она стала мне дорога по воспоминаниям того вечера - и взяться снова за перо, за работу.

Покорно стал я выполнять и другие указания Агнессы: я искал утешения в природе, а она в нем никогда не отказывает людям. Я старался разжечь в своей душе угасший за последнее время интерес к людям, и вскоре у меня появилось в здешней долине почти столько же друзей, сколько было в Ярмуте. Когда я расставался с ними, уезжая зимовать в Женеву, а весной снова вернулся, их сожаления при прощании и радостные приветствия при встрече очень тронули меня, хотя и высказаны были они не на моем родном языке.

Терпеливо, упорно работал я с утра и до ночи. Я написал повесть, по содержанию близкую моим собственным переживаниям, и послал ее Тредльсу. Тот сговорился с одним издателем о напечатании ее на очень выгодных для меня условиях. Вести о моей растущей славе доходили до меня от случайно встречаемых путешественников. Отдохнув и на время переменив обстановку, я с прежним жаром принялся за новую увлекшую меня тему. По мере того, как я писал, работа все больше и больше захватывала меня, и я напрягал все силы, чтобы она вышла как можно лучше. По счету это было мое третье беллетристическое произведение. Я не успел дописать его до половины, как однажды, в минуту отдыха, решил вернуться на родину.

Несмотря на то, что я много уделял времени научным занятиям и литературной работе, я давно приучил себя к сильным физическим упражнениям. Благодаря этому мое здоровье, подорванное при отъезде из Англии, совершенно восстановилось. Немало я перевидал, побывал во многих странах и, надо думать, увеличил запас своих знаний.

Теперь мне кажется, я воскресил в своей памяти все, что нужно было воскресить из времени моего пребывания за границей, все, за исключением одного обстоятельства. И сделал я это не оттого, что имел намерение умолчать о чем-нибудь, - нет (я говорил уже здесь о том, что это повествование является моими правдивейшими воспоминаниями), а потому только, что мне хотелось выделить эти тайные переживания моей души и коснуться их уже подконец.

Приступаю к этому.

Для меня самого неясно, когда впервые понял я свою ошибку, понял, что предметом моей первой любви могла быть Агнесса. Не могу сказать, в какой момент мне пришло в голову, что я, своевольный, капризный мальчик, сам отверг сокровище ее любви. Мне кажется, мысль эта неясно стала зарождаться в моей голове еще в первый год моей супружеской жизни, когда я начал сознавать, что мне нехватает чего-то недостижимого. Затем, когда я, потеряв Дору, чувствовал себя таким убитым и одиноким, эта мысль воскресла в моей голове в форме сожаления и упрека самому себе.

Если б в это время я часто виделся с Агнессой, то, будучи в отчаянии, потеряв самообладание, я, наверное, выдал бы себя.

Смутная боязнь этого, в сущности, и побудила меня жить вдали от родины. Для меня была невыносима мысль, что я могу потерять малейшую долю ее сестриной любви, а выдать мою тайну - значило бы создать между нами не существовавшую до сих пор преграду.

Я не мог забыть, что ее сестрина любовь была добровольным делом моих рук, моего образа действий. Если б даже она когда-либо и любила меня иной любовью, - а порой мне казалось, что такое время было, - то я сам оттолкнул эту любовь. Еще когда мы были детьми, я привык смотреть на Агнессу, как на сестру. Свою первую страстную любовь я отдал другой, а то, что мог бы сделать, я не сделал. И если теперь она относилась ко мне, как к брату, то это, повторяю, дело моих рук и ее благородного сердца.

Когда я мало-помалу стал приходить в себя, когда я пытался разобраться в том, что происходило в моей душе, и сколько-нибудь приблизиться к тому, что хотела видеть во мне Агнесса, мне подчас рисовалась возможность, после длиннейшего испытания, исправить прошлые ошибки и удостоиться счастья стать ее мужем. Но со временем эта призрачная надежда стала исчезать и совсем умерла.

Я говорил себе, что если когда-нибудь она любила меня больше, чем брата, то теперь она должна быть для меня еще священнее, чем прежде. Ведь она помнит, что она являлась поверенной моих тайн, помнит, как ей нужно было побороть свое чувство, чтобы относиться ко мне по-дружески и по-братски. Если же она никогда не любила меня, то как мог я надеяться, что теперь она полюбит?

Я всегда считал себя слабым по сравнению с ней, такой твердой и сильной духом. А теперь я все больше и больше чувствовал это. Когда-то, пожалуй, мы с ней и могли быть ближе друг для друга, но время ушло, я упустил его и сам виноват, что ее потерял.

Конечно, все эти бесплодные сожаления очень терзали меня. В то же время совесть говорила мне, что честь и долг не позволяют мне теперь навязывать себя, смотрящего на все так безнадежно, милой девушке, от которой, будучи жизнерадостным, полным надежд, я сам легкомысленно отвернулся. Я даже не старался скрыть от себя, что люблю Агнессу и предан ей всей душой, но вместе с тем я уверил себя, что теперь слишком поздно и единственное, что остается делать, это беречь наши братские отношения.

Все это мучило и волновало меня с момента отъезда за границу и до самого возвращения на родину...

Прошло три года, как отплыл корабль с эмигрантами. И вот я снова стою на том же месте, только на палубе пакетбота, доставившего меня на родину, стою в тот же самый час солнечного заката и смотрю на розовую воду, в которой тогда отражался корабль, отплывавший с моими друзьями в далекую Австралию.

Три года... Как долго тянулись они, когда переживались один за другим, а теперь мне казалось, что они пролетели мгновенно. Мила мне родина, мила Агнесса, но она не моя и никогда не будет моей... А могла бы быть... Но все это позади.

Глава ХХХ

ВОЗВРАЩЕНИЕ

Я приехал в Лондон холодным осенним вечером. Было темно, шел дождь, и я в одну минуту увидел больше грязи и тумана, чем за весь последний год за границей. Из таможни я пошел пешком и только у Обелиска нашел извозчика. Хотя и фронтоны домов и вздувшиеся под ними водосточные канавы казались мне старыми друзьями, но все-таки я не мог не сознаться, что друзья эти очень закопчены. Я часто замечал, что когда уезжаешь из какого-нибудь хорошо знакомого места, то это как бы служит сигналом для перемены в нем. И вот из окна моей извозчичьей кареты я заметил, что старинный дом на Флит-стрит, к которому, наверное, сотню лет не прикасалась рука ни маляра, ни плотника, ни каменщика, был снесен. Заметил я также, что соседняя улица, бывшая в почете за древность, но известная своими антисанитарными условиями и неудобствами, осушена и расширена. Тут у меня мелькнуло в голове, что, пожалуй, за это время мог постареть и самый собор св. Павла.

К некоторым же переменам в судьбе моих друзей я был подготовлен. Моя бабушка давно вернулась в Дувр, а у Трэдльса уже вскоре после моего отъезда появилась кое-какая адвокатская практика. Он жил теперь в номерах гостиницы Грэя и в последних письмах говорил мне о своих надеждах скоро соединиться с "самой милой девушкой на свете".

Они ожидали меня к рождеству, и им даже в голову не приходило, что я могу так скоро вернуться. Я нарочно ввел их в заблуждение ради удовольствия сделать им сюрприз. Однако я оказался настолько непоследовательным, что испытал разочарование, не будучи никем встречен. Молча и одиноко ехал я в извозчичьей карете по туманным улицам Лондона.

Однако вид хорошо знакомых и весело освещенных лавок благотворно подействовал на меня, и, когда я подъехал к дверям гостиницы Грэя, я уже снова пришел в хорошее настроение.

- Знаете ли вы, где здесь живет мистер Трэдльс? - спросил я официанта, греясь у огня в ресторане гостиницы.

- Во дворе, квартира номер два, сэр.

Горя нетерпением скорее увидеть своего милого старого друга, я наскоро пообедал, что, конечно, не подняло меня в глазах старшего официанта, и вышел во двор. Скоро я нашел квартиру номер два и, узнав из надписи на двери, что мистер Трэдльс занимает комнаты верхнего этажа, стал подниматься по старой, трясущейся, плохо освещенной лестнице.

Пока я, спотыкаясь, поднимался по ней, мне показалось, что я слышу приятный смех. То был смех ни прокурора, ни адвоката, ни прокурорского или адвокатского клерка, - то был смех двух или трех веселых девушек. Но, остановившись, чтобы прислушаться, я случайно попал ногой в дыру на ступеньке лестницы и, падая, нашумел, а когда поднялся на ноги, смеха больше не было слышно.

Подвигаясь более осторожно, ощупью, наверх, я с сильно бьющимся сердцем обнаружил открытую парадную дверь с карточкой мистера Трэдльса. Я постучал. Изнутри донесся шум какой-то возни, и больше ничего. Я снова постучал.

Появился запыхавшийся разбитной небольшого роста парень, полулакей-полуписец, и недоверчиво взглянул на меня.

- Дома ли мистер Трэдльс? - спросил я.

- Да, сэр, но он занят.

- Мне надо видеть его.

Поглядев на меня немного, разбитной парень решил все-таки впустить меня и, раскрыв шире дверь, ввел меня сначала в небольшую переднюю, а затем в маленькую гостиную. Здесь за столом, согнувшись над бумагами, сидел мой старый друг (видимо, также запыхавшийся).

- Боже милостивый! - воскликнул Трэдльс, поднят глаза. - Да это Копперфильд! - и он с восторгом бросился ко мне.

Мы крепко обнялись.

- Все ли благополучно, дорогой Трэдльс?

- Все благополучно, дорогой мой Копперфильд! Одни только добрые вести!

Мы оба с ним плакали от радости.

- Дорогой мой! - начал Трэдльс, возбужденно ероша свои и без того взъерошенные волосы. - Дорогой мой Копперфильд! Так давно утраченный и вновь обретенный друг! Как я рад вас видеть! Однако до чего вы загорели! Как я рад вам! Клянусь жизнью и честью, никогда не был я так рад, любимый мой Копперфильд, никогда!

Я же был не в силах выразить свои чувства, не мог выговорить ни слова.

- Дорогой мой! - все повторял Трэдльс. - А как вы стали знамениты, мой прославленный Копперфильд! Боже мой! Когда же вы приехали, откуда приехали, что вы там делали?

Не дожидаясь моих ответов, Трэдльс втолкнул меня с кресло у камина и все время одной рукой помешивал огонь, а другой дергал мой галстук, принимая его, вероятно, за пальто. С каминными щипцами в руке он снова обнял меня, а я обнял его, и оба мы с ним, смеясь и вытирая слезы, все пожимали друг другу руки.

- Подумать только! - сказал Трэдльс. Вы должны были так скоро приехать, а на церемонию, дорогой старина, не попали.

- На какую церемонию, дорогой Трэдльс?

- Боже мой! - воскликнул он, по обыкновению широко раскрыв глаза. - Да разве вы не получили моего последнего письма?

- Конечно, нет, если оно сообщало о какой-то церемонии.

- Дорогой мой Копперфильд, - проговорил Трэдльс, запустив снова обе руки себе в волосы, а затем кладя их мне на колени, - ведь я женился!

- Женился? - радостно крикнул я.

- Слава богу, да! - подтвердил Трэдльс. - Нас с Софи повенчал в Девоншире преподобный отец Гораций! Да вот, дорогой мальчик, она здесь, за занавеской... Смотрите!

В этот момент, к моему изумлению, "самое милое существо в свете", смеясь и краснея, вышло из своего убежища. И мне никогда не приходилось видеть молодой женщины более веселой, милой, счастливой и сияющей! Я не мог не высказать этого, не мог, как старый приятель, тут же не расцеловать ее и от всего сердца не пожелать им счастья.

- Что за восхитительная встреча! - воскликнул Трэдльс. Ну, до чего вы загорели, дорогой мой Копперфильд! Боже мой, как я счастлив!

- И я также! - отозвался я.

- А я-то как счастлива! - смеясь и краснея, заявила Срфи.

- Мы все так счастливы, как только можно быть! - с восторгом сказал Трэдльс. - Даже девочки счастливы!.. Ах, я совсем было и забыл о них!

- Забыли? О ком? - спросил я.

- О девочках - сестрах Софи, - пояснил Трэдльс. - Они гостят у нас: приехали посмотреть Лондон. Дело в том, что... А, скажите, Копперфильд, не вы ли это полетели на лестнице?

- Да, - ответил я смеясь.

- Так вот, когда вы упали, я играл с девочками в "углы". Но, так как это не вяжется с профессией адвоката и не предназначается для глаз клиента, они моментально удрали. А теперь я не сомневаюсь, что они... подслушивают нас, - прибавил Трэдльс, глядя на дверь.

- Очень жалею, что я вызвал такое смятение! - рассмеялся я.

- Честное слово, вы не сказали бы этого, - продолжал Трэдльс, пребывая в том же восторженном состоянии, - если б видели, как они убежали, заслышав ваш стук, вновь прибежали, чтобы поднять оброненные ими гребни, и наконец умчались, как сумасшедшие! Душа моя, не приведете ли вы сюда девочек?

Софи быстро вышла, и мы услышали встретивший ее в соседней комнате взрыв хохота.

- Не правда ли, мелодично, дорогой Копперфильд? - спросил Трэдльс. - Очень приятно слушать, как веселье оживляет эти дряхлые комнаты! Для несчастного холостяка, одиноко прожившего всю жизнь, это, знаете ли, в самом деле восхитительно... очаровательно! Бедняжки, они так много потеряли, лишившись Софи: она ведь, уверяю вас, Копперфильд, всегда была и осталась самым милым существом в свете, и вот меня невыразимо радует, что эти девочки в таком прекрасном настроении. Общество их - прелестнейшая вещь, Копперфильд! Правда, это не совсем подходит к моей профессии, но это чудесно!

Заметив, что он немного смутился, и поняв, что, при его сердечной добротe, он боится сделать мне больно своей жизнерадостностью, я поспешил согласиться с ним, и это было так искренне, что, видимо, облегчило его душу и доставило ему большое удовольствие.

- Сказать вам правду, дорогой Копперфильд, - заметил он, - весь наш домашний строй совершенно не подходит к моей профессии. Даже Софи не следовало бы быть здесь, а что поделаете? У нас нет другого помещения. Мы в утлой ладье пустились по житейскому морю, но мы готовы к лишениям. К тому же, Софи - необыкновенная хозяйка! Вы будете удивлены тем, как она умудрилась разместить всех девочек. Я сам до сих пор не понимаю хорошенько, как ей это удалось.

- А много живет у вас этих молодых леди? - поинтересовался я.

- Здесь, - таинственно понижая голос, проговорил Трэдльс, - старшая - красавица Каролина, потом Сарра, та, знаете, о которой я вам говорил, что у нее неладно с позвоночником (теперь она чувствует себя несравненно лучше). Здесь же и обе младшие, воспитанницы Софи. Здесь и Луиза.

- Да что вы! - воскликнул я.

- Представьте себе! - подтвердил Трэдльс. - У нас только три комнаты, но Софи удивительнейшим образом устраивает девочек, и они даже спят со всевозможными удобствами. Три - в той комнате, а две - в этой.

Я невольно оглянулся в поисках уголка для мистера и миссис Трэдльс. Мой друг понял меня.

- Ну, как я вам уже говорил, мы умеем мириться с обстоятельствами, - пояснил Трэдльс. - Например, на прошлой неделе мы устраивали себе постели вот здесь на полу. Но у нас есть еще комната на чердаке (очень славная комнатка, когда до нее доберетесь), и Софи сама оклеила ее обоями, желая сделать мне сюрприз. Теперь это - наша с ней комната. Прекрасный уголок, да еще с великолепным видом!

- И наконец-то вы счастливы, женаты, дорогой мой Трэдльс! - воскликнул я. - Как я рад за вас!

- Благодарю вас, дорогой Копперфильд!

И мы тут еще раз крепко пожали друг другу руки.

- Я счастлив так, как только может быть счастлив человек! - сияя, проговорил Трэдльс. - Взгляните-ка... там наш старый друг! (Он с торжествующим видом кивнул в сторону цветочной вазы и подставки). А вот и столик с мраморной доской! Вся остальная обстановка, как видите, проста и практична. Что же касается серебра, то у нас в доме даже нет ни одной серебряной чайной ложечки.

- Значит, все должно быть заработано, не так ли? - весело сказал я.

- Совершенно верно, - ответил Трэдльс, - все должно быть заработано. Конечно, пока у нас есть нечто, имеющее форму чайных ложечек, но оно из белого металла.

- Тем лучше будет блестеть серебро, когда оно появится, - заметил я.

- Именно то, что мы говорим! - воскликнул Трэдльс.- Видите ли, дорогой Копперфильд, когда я... (здесь он снова таинственно понизил голос)... когда я провел тот процесс, который оказал мне такую услугу в моей адвокатской карьере, я отправился в Девоншир и серьезно поговорил наедине с преподобным Горацием. Я подчеркнул тот факт, что Софи, - она, уверяю вас, Копперфильд, самое милое существо...

- Не сомневаюсь в этом, - перебил я его.

- Действительно, она такова, - продолжал Трэдльс. - Но, боюсь, я отвлекся от своей темы. Ведь я упомянул о преподобном Горации?

- Да, вы сказали, что подчеркнули тот факт...

- Совершенно верно: тот факт, что мы с Софи уже давно помолвлены и что она, с разрешения родителей, будет более чем довольна выйти за меня... Одним словом, - докончил он со своей прежней открытой улыбкой, - готова выйти и с чайными ложечками из белого металла. Hу, прекрасно! Я предложил тут преподобному Горацию... (Великолепнейший священник, скажу я вам, Копперфильд, и должен бы быть епископом или, по крайней мере, получать достаточный оклад для безбедной жизни). Итак, я предложил ему, что мы с Софи обвенчаемся, как только я добьюсь дохода в двести пятьдесят фунтов стерлингов и буду иметь шансы на такой же или несколько больший доход в следующем году, да к тому же, еще смогу, хотя и просто, обставить небольшую квартирку. Я взял на себя смелость напомнить ему, что мы терпеливо ожидаем уже много лет и что если Софи чрезвычайно полезна в доме, то это не должно было бы служить в глазах любящих ее родителей помехой для устройства ее личной жизни.

- Конечно, не должно было бы, - согласился я.

- Я рад, что вы такого же мнения, Копперфильд, ибо, не касаясь преподобного Горация, я считаю, что родители, братья и прочие иногда довольно эгоистичны в таких случаях. Ну, я также указал ему, что горячо желаю быть полезным всему семейству, и если я сделаю карьеру, а что-нибудь случится с ним, преподобным Горацием...

- Понимаю, - вставил я.

- ...или с миссис Крюлер, то для меня будет счастьем заменить девочкам отца. Он удивительно отозвался на мои слова, сказал очень много для меня лестного и взялся добиться согласия миссис Крюлер. Очень трудно пришлось им с ней: она сильно огорчилась, и это подействовало сначала на ее ноги, затем на грудь и наконец на голову. Она, как я уже говорил вам, превосходная женщина, но не всегда владеет своими членами. Стоит ей взволноваться чем-либо, как это сейчас же отражается на ее ногах. А здесь пошло и дальше - на грудь и на голову, словом, это самым ужасным образом повлияло на весь организм. Однако неустанная заботливость и нежность поставили ее на ноги, - и вот мы уже шесть недель, как женаты. Вы не имеете представления, Копперфильд, каким чудовищем почувствовал себя я, когда увидел, что все семейство заливается слезами и падает в обморок. Миссис Крюлер не пускала меня к себе на глаза до самого нашего отъездеда: она все не могла простить мне, что я лишаю ее дочери. Но она - доброе создание и позже все-таки простила. Не далее как сегодня утром я от нее получил чудесное письмо.

- Одним словом, дорогой мой друг, - сказал я, - вы добились счастья, которого заслуживаете.

- О, вы ко мне пристрастны! - рассмеялся Трэдльс. - Но мне действительно можно позавидовать! Я упорно работаю и без конца изучаю законы. Встаю я ежедневно в пять часов утра и ничего не имею против этого. Днем я прячу девочек, а вечером веселюсь с ними. И, поверьте мне, я весьма огорчен тем, что они скоро уезжают домой... Но вот и они! - сказал Трэдльс, обрывая свой шопот и повышая голос. - Позвольте вас познакомить: мистер Копперфильд, мисс Каролина, мисс Сарра, мисс Луиза, Маргарет и Люси!

Это был чудесный букет роз - такой свежий и здоровый вид имели барышни. Все они были прехорошенькие, а мисс Каролина - настоящая красавица. Но в ясных глазах Софи светилось столько чего-то милого, веселого и задушевного, что я понял: мой друг не ошибся в своем выборе. Мы все сели вокруг камина. Тем временем разбитной малый (я догадался, что он тогда так запыхался, спешно раскладывая для виду бумаги) очистил стол от бумаг и расставил на нем чайные принадлежности, после чего он ушел спать, сильно хлопнув за собой выходной дверью, а миссис Трэдльс спокойно и весело принялась готовить чай и поджаривать хлеб в камине. Занимаясь этим, она рассказала мне, что видела Агнессу. Том возил ее во время свадебного путешествия в Кент, где она побывала также у моей бабушки. Обе они, и бабушка и Агнесса, были здоровы и не переставая говорили только обо мне, и Том, она была уверена, во время моего отсутствия все думал обо мне. Как видно, Том был для своей супруги авторитетом во всем, был ее идолом, и ничто никогда не смогло бы свергнуть Тома с того пьедестала доверия, любви и почитания, который она ему воздвигла в своем сердце.

Мне очень нравилось, с каким почтением относилась чета Трэдльсов к "Красавице". Не думаю, чтобы я считал это очень разумным, но это было восхитительно и так соответствовало их характерам. Если Трэдльс когда-либо и жалел о том, что еще не заработал на серебряные чайные ложечки, то, не сомневаюсь, лишь в тот момент, когда он подавал Красавице чай. А его кроткая жена, я убежден, могла бы отстоять себя только как сестра Красавицы. То, что мне казалось в Красавице капризами, избалованностью, явно рассматривалось Трэдльсом и его женой как проявление права первенства, как нечто, что было дано ей самой природой. Родись Красавица царицей улья, а чета Трэдльс - рабочими пчелами, они не могли бы чувствовать ее превосходство больше, чем теперь.

Меня очаровывала доброта, с какой они забывали себя. То, что они так гордились этими "девочками" и выполняли все их прихоти, было в моих глазах наилучшим доказательством их собственных достоинств. Каждые пять минут какая-нибудь из своячениц Трэдльса просила его принести одно, отнести другое, поставить вверх или вниз третье, разыскать или достать что-либо. Точно так же не могли они обойтись и без Софи. Если у кого-нибудь растрепались волосы - никто, кроме Софи, не мог привести их в порядок. Kто либо из них забывал мотив песенки, название какого-нибудь места в Девоншире только Софи могла вспомнить все это. Нужно было написать о чем-либо домой - это можно было доверить только Софи. "Девочки" были здесь полными хозяевами, а Софи и Трэдльс прислуживали им. И в то же время, при всех своих требованиях, сестры проявляли большую нежность и уважение к Софи и к Трэдльсу. Я уверен, что ни одна столь взъерошенная голова и вообще никакая голова не бывала осыпана таким градом поцелуев, как его, когда я с ними простился и Трэдльс пошел провожать меня в гостиницу.

Долго еще после того, как я, пожелав Трэдльсу доброй ночи, пришел к себе, я с удовольствием вспоминал эту сцену.

Усевшись перед горящим камином в кафе-ресторане Грэя, я на свободе стал думать о счастье Трэдльса. Но постепенно в пламени камина предо мной стали проходить одна за другой картины моего собственного прошлого... Теперь я мог думать об этом прошлом с грустью, но без горечи, а в будущее смотреть без уныния. В сущности, у меня не было больше семейного очага. Ту, которой я мог бы внушить более нежную любовь, я приучил быть сестрой. Она выйдет замуж, другие предъявят права на ее нежность, и она никогда не узнает о любви, распустившейся в моем сердце. Было лишь справедливо, что я нес последствия своего безрассудного увлечения; я пожинал то, то посеял.

Я сидел и думал, действительно ли мое сердце готово к этому, смогу ли я вынести все и спокойно сохранить в ее доме то место, какое она занимала в моем? Вдруг глаза мои остановились на лице, которое как будто могло появиться только в пламени камина, вызвавшем во мне столько воспоминаний прошлого.

Маленький доктор Чиллип, оказавший мне добрые услуги при моем появлении в этом мире, сидел, читая газету, в противоположном углу кафе-ресторана. Прошло немало лет, но этот мирный, мягкий, спокойный человечек так мало изменился, что, казалось мне, выглядел почти так же, как в тот день, когда, сидя в нашей гостиной, он ожидал моего рождения.

Мистер Чиллип покинул Блондерстон шесть или семь лет назад, и с тех пор я его не видал. Он безмятежно читал газету, склонив свою маленькую голову набок, а возле него стоял стакан горячего глинтвейна. Вид у него был такой, словно он готов просить извинения даже у газеты за то, что осмеливается читать ее.

Я подошел к нему со словами:

- Как поживаете, мистер Чиллип?

Он был смущен неожиданным приветствием совершенно незнакомого для него человека и, как всегда, тихо ответил:

- Благодарю вас, сэр! Вы очень добры! Благодарю вас! Надеюсь, и вы в добром здравии?

- Вы не узнаете меня? - спросил я.

- Видите ли, сэр, - ответил мистер Чиллип с очень мягкой улыбкой, покачивая головой, у меня такое впечатление, что ваше лицо мне как будто знакомо, но я действительно не могу вспомнить ваше имя, сэр.

- А между тем это имя вы знали задолго до того, как я сам узнал его, - ответил я.

- В самом деле, сэр? - проговорил мистер Чиллип. - Возможно ли, что я имел честь, сэр, быть при исполнении своих обязанностей, когда...

- Да, - сказал я.

- Боже мой! - воскликнул мистер Чиллип. - Но, несомненно, вы сильно изменились с тех пор, сэр!

- Вероятно, - согласился я.

- Ну, хорошо, сэр. Надеюсь, вы извините меня, что я вынужден спросить у вас ваше имя.

Узнав мое имя, он был так растроган, что даже пожал мне руку, а это было для него невероятным подвигом, так как обычно он едва протягивал кончики пальцев и даже избегал, чтобы кто-либо как следует пожал их. Впрочем, он тотчас же засунул свою руку в карман, как только ему удалось освободить ее, и, повидимому, чувствовал облегчение от того, что вернул ее невредимой.

- Боже мой! - промолвил мистер Чиллип, разглядывая меня, склонив голову набок. - Вы, значит, мистер Копперфильд? А знаете, сэр, мне кажется, я узнал бы вас, если бы только осмелился попристальнее вглядеться, вы очень похожи на вашего бедного батюшку.

- Я никогда не имел счастья видеть своего отца, - заметил я.

- Совершенно верно, сэр, - подтвердил мистер Чиллип, - и что было печально во всех отношениях. До наших краев, сэр, докатилась молва о вашей славе. Вы, наверное чувствуете вот здесь (он дотронулся указательным пальцем до своего лба) очень сильное возбуждение? Должно быть, это очень утомительное занятие, сэр? - неожиданно прибавил он.

- Где же вы теперь живете? - спросил я, усаживаясь подле него.

- В нескольких милях от Бори-Сен-Эдмунс, сэр. Миссис Чиллип получила по наследству от отца небольшое именьице в этой местности, а я купил там врачебную практику, и вы, наверно, сэр, будете рады слышать, что я преуспеваю. Моя дочь cтановится совсем большой девочкой, сэр, и ее мать должна была на последней неделе распустить две складки на ее платьицах. Вот так летит время, сэр!

При этом он поднес пустой стакан к губам. Я предложил наполнить его и выпить со мной за компанию.

- Хорошо, сэр, - ответил он своим тихим голосом. Правда, я не привык пить столько, но не могу отказать себе в удовольствии побеседовать с вами. Боже мой, кажется, еще вчера я имел честь лечить вас от кори! И вы прекрасно справились с ней, сэр!

Я поблагодарил за эту похвалу и заказал глинтвейн.

- Совершенно необычайное для меня легкомыслие, заметил мистер Чиллип, помешивая глинтвейн, - но я не могу противостоять при таком чрезвычайном случае... У вас нет семьи, сэр?

Я покачал отрицательно головой.

- Я слышал, сэр, вы понесли недавно тяжелую утрату, - продолжал мистер Чиллип, - мне сообщила об этом сестра вашего отчима. Очень решительный характер, сэр, не правда ли?

- Да, - ответил я, - довольно-таки решительный. А где вы видели ее, мистер Чиллип?

- Разве вам не известно, сэр, что ваш отчим снова мой сосед?

- Нет, не знал этого.

- Да, да, сэр! Он женился на одной молодой леди из наших мест с очень неплохим именьицем. Бедная женщина!.. Но вcе-таки, сэр, как ваша голова? Не очень ли утомительно для нее? - спросил мистер Чиллип, с восхищением глядя на меня.

Я снова замял этот вопрос и вернулся к Мордстонам.

- О том, что он снова женился, я был осведомлен, - сказал я. - А вы лечите у них?

- Не всегда. Меня только иногда приглашают. Уж очень решительные люди мистер Мордстон и его сестрица.

Мой выразительный взгляд, а также выпитое вино заставили его затрясти головой и воскликнуть:

- Боже мой! Вспоминаются старые времена, мистер Копперфильд!

- Что же, брат с сестрой остались верны себе и поныне? - спросил я.

- Видите ли, сэр, - отвечал мистер Чиллип, - врач, лечащий в семейных домах, должен не иметь ни глаз, ни ушей для всего, что не касается его специальности. Все же я должен сказать вам, сэр: у них очень суровые правила как для этой, так и для будущей жизни.

- Ну, будущая жизнь, я полагаю, устроится без их содействия, - ответил я. - А что делают они в этой?

Мистер Чиллип потряс головой, помешал свой глинтвейн и прихлебнул его.

- А она была очаровательной женщиной, - жалобным тоном проговорил он.

- Вы говорите о теперешней миссис Мордстон? - спросил я.

- Да, сэр, она была очаровательной, милейшей женщиной. Миссис Чиллип того мнения, что замужество совершенно надломило ее и она близка к сумасшествию. А женщины, - робко добавил мистер Чиллип, - ведь очень наблюдательны, сэр.

- Я полагаю, они должны были сломить ее, стремясь переделать на свой лад, - сказал я.

- Да, сэр, смею уверить вас, что на первых порах происходили жестокие ссоры, а теперь она превратилась в какую-то тень. Я не колеблясь скажу, пусть это будет между нами, что с тeх пор, как сестра явилась на помощь к брату, они вместе довели ее почти до идиотизма.

- Охотно верю этому, - отозвался я.

После этого мистер Чиллип с полчаса пространно рассказывал мне о своих делах.

- А знаете ли, мистер Копперфильд, - вдруг вспомнил он, - мне понадобилось немало времени, чтобы притти в себя от обращения со мной той ужасной женщины в ночь вашего рождения!

Я сказал ему, что как раз завтра рано утром еду к той самой бабушке, которая навела на него в ту ночь такой ужас, и прибавил:

- Она - одна из наилучших и сердечнейших женщин в мире, в чем легко убедились бы, узнав ее ближе.

Но даже одно упоминание о возможности когда-либо снова увидеть ее явно ужаснуло мистера Чиллипа. Он проговорил слабо улыбаясь;

- В самом деле, сэр? Действительно? - и почти сейчас же попросил свечу и отправился спать, словно ища в постели полной безопасности.

Была полночь. Чрезвычайно усталый, я тоже отправился на покой. Следующий день я провел в дуврском дилижансе. Благополучно добравшись до места, я ворвался в столь знакомую мне гостиную в то время, как бабушка сидела там за чаем (уже в очках), и был встречен с распростертыми объятиями и радостными слезами ею, мистером Диком и дорогой моей старой Пиготти, исполнявшей здесь обязанности экономки. Когда, несколько успокоившись, мы стали мирно беседовать, бабушку очень позабавил рассказ о моей встрече с мистером Чиллипом и о том ужасе, с каким он вспоминает о ней.

Глава ХХХI

АГНЕССА

Оставшись наедине с бабушкой, мы проговорили с ней до глубокой ночи. Она мне рассказала, что все письма наших эмигрантов дышали радостью и были полны надежд; что мистер Микобер в самом деле, как и заверял, переслал несколько небольших сумм денег в уплату выданных им "денежных обязательств", что Дженет, снова поступившая к бабушке, когда та вернулась в Дувр, забыла свою ненависть к мужскому полу и вышла замуж за преуспевающего трактирщика, причем бабушка сделала приданое невесте и почтила своим присутствием брачную церемонию. Впрочем, все это было более или менее известно мне из бабушкиных писем. Мистер Дик, конечно, также не был забыт. Я узнал, что он не перестал заниматься перепиской всего, что только попадается ему под руку, и, воображая, будто он занят полезным делом, держится на почтительном расстоянии от короля Карла I. Тут бабушка не могла не прибавить, какой для нее радостью и удовлетворением в жизни служит то, что мистер Дик живет свободным и счастливым, вместо того чтобы томиться однообразной жизнью в какой-нибудь психиатрической лечебнице. В заключение бабушка высказала взгляд (далеко не новый), что только она одна вполне постигла, что это за человек.

- А когда вы думаете, Трот, поехать в Кентербери? - вдруг спросила она, ласково поглаживая мою руку. (Мы с ней, по нашей всегдашней привычке, сидели у горящего камина).

- Завтра же утром я хочу достать себе лошадь и поехать туда верхом, конечно, если только вы, бабушка, также не пожелаете отравиться вместе со мной в экипаже,

- Нет! - по своему обыкновению отрезала бабушка.- Я останусь дома.

- Ну, в таком случае я завтра еду верхом, - сказал я.- И сегодня еще я не преминул бы остановился в Кентербери, если б ехал не к вам, бабушка, а к кому-либо другому.

Видимо, она была довольна моими словами, но все-таки возразила:

- Ну что вы, Трот! Мои старые кости могли бы подождать и до завтра.

Проговорив это, она снова стала нежно гладить мою руку, в то время как я задумчиво смотрел в огонь.

Задумчиво потому, что, снова очутившись так близко от Агнессы, как мог я но почувствовать с новой силой давно мучивших меня сожалений! Мне казалось, что в ушах моих снова звучат бабушкины слова: "О Tрот! Какой вы слепой, слепой, слепой!" Теперь, увы, я лучше понимал эти слова, чем тогда, когда передо мной лежала еще нетронутая молодая жизнь...

Мы оба молчали несколько минут. Подняв глаза, я увидел, что бабушка пристально смотрит на меня, как бы стараясь прочесть мои мысли.

- Отец Агнессы постарел и совсем поседел, - заговорила бабушка, - но вообще он очень изменился к лучшему, можно сказать - стал новым человеком. А Агнесса все такая же хорошая, такая же красавица, такая же серьезная и самоотверженная, какой была всегда. У меня, Трот, просто нехватает слов для похвал этой чудной девушке!

В этой фразе бабушки звучало восхищение Агнессой и какой упрек мне! В самом деле, как мог я отвернуться от своего счастья!

- Если тех девочек, которых Агнесса теперь воспитывает, - продолжала бабушка, - она сделает похожими на себя, то, клянусь богом, жизнь ее не пройдет даром! Ведь она видит свое счастье в том, чтобы быть полезной, - добавила бабушка, растроганная до слез.

- А есть ли у Агнессы... - скорее громко подумал, чем сказал я.

- Ну, продолжайте, что есть у Агнессы? - резко отозвалась бабушка.

- ...какой-нибудь поклонник?

- Да их множество! - воскликнула бабушка с чувством оскорбленного достоинства. - Она, дорогой мой, со времени вашего отъезда раз двадцать могла выйти замуж!

- Я не сомневаюсь в этом, - ответил я, - нисколько не сомневаюсь, но есть среди поклонников кто-нибудь, достойный ее? Ведь за иного она не пойдет.

Бабушка задумалась и некоторое время просидела молча, опершись подбородком на руку, затем, медленно переведя на меня взгляд, проговорила:

- Мне кажется, Трот, что она любит кого-то.

- И взаимно? - спросил я.

- Трот, - с серьезным видом ответила она, - я не могу этого сказать. Мне, быть может, не следовало бы даже говорить и то, что я сказала. Она ведь никогда не поверяла мне этого, - я только подозреваю.

Говоря это, бабушка так пристально и беспокойно глядела на меня (я заметил даже, как дрожь пробежала по ней), что я не мог больше сомневаться в ее проницательности: она догадывалась, что творится в моей душе.

- Если, бабушка, ваше предположение верно, - снова начал я, - а надеюсь, что это так...

- Я ведь не знаю, так ли это, - перебила меня бабушка. - Вы не должны придавать значения моим словам и ни в каком случае о них не упоминать. Быть может, предположения эти неосновательны, и я не имела права говорить о них.

- Но если ваше предположение основательно, - возразил я, - то, конечно, Агнесса, когда найдет нужным, скажет мне об этом. Ведь, бабушка, не может же сестра, с которой я всегда был так откровенен, пожелать скрыть что-либо от меня!

Бабушка медленно отвела от меня глаза и, задумавшись, закрыла их рукой. Mинуту спустя она положила другую руку мне на плечо, и так, оба заглядывая в прошлое, мы молча просидели до тех пор, пока надо было итти спать.

На следующий день рано утром я отравился туда, где протекли мои школьные дни. Не могу сказать, чтобы я был вполне счастлив от сознания, что одерживаю над собой победу, и даже от перспективы скоро увидеть Агнессу.

Быстро промелькнула хорошо знакомая дорога, и я очутился среди улиц, которые знал так, как школьник знает свой учебник. Я оставил лошадь на постоялом дворе и пешком пошел к старому дому Уикфильдов; войти в него cрaзу я не был в силах - слишком было переполнено мое сердце; я прошел дальше, но вскоре вернулся. Проходя мимо небольшого окна маленькой комнаты в башенке, где некогда работал сначала Уриа Гипп, а потом мистер Микобер, я заглянул туда и увидел, что теперь в ней не контора, а маленькая гостиная. Но внешний вид старинного дома совсем не изменился, он был в таком же порядке, так же чист, как к в тот день, когда я впервые увидел ею мальчиком. Дверь мне открыла незнакомая служанка, и я попросил ее передать мисс Уикфильд, что ее хочет видеть джентльмен, у которого есть поручение к ней от ее друга, живущего за границей. Служанка провела меня по старинной величественной лестнице (предупредив о количестве ступенек, которые я знал на память) и ввела в совсем прежнюю гостиную. Книги, которые мы когда-то читали вместе с Агнессой, стоили ни своих полках; парта, за которой я столько вечеров учил уроки, стояла у того же стола. Все незначительные изменения, внесенные во время пребывании Гиппов, исчезли бесследно.

Я стоял у одного из окон гостиной и смотрел на дома по ту сторону старинной улицы, и мне вспомнилось, как в первое время моей жизни здесь, я, бывало, в дождливые сумерки следил за тем, что делается в этих домах; вспомнилось, как я строил предположения относительно людей, появлявшихся в окнах, как я провожал глазами поднимавшихся и спускавшихся по лестницам; вспомнился мне стук деревянных подошв женщин по тротуару, косой дождь, переполнявший водосточные трубы и заливавший улицу. И я так живо переживал жалость, с которой в те сырые сумерки я смотрел на проходящих прихрамывающих пешеходов с их узелками за спиной на конце палки, что мне казалось, будто я снова чувствую запах мокрой земли, листьев, колючек, ощущаю самое дуновение ветерка во время моих собственных тяжелых странствований.

Вдруг скрипнула маленькая дверь. Я вздрогнул, оглянулся, и мои глаза встретились с чудесными ясными глазами Агнессы. Она остановилась и схватилась руками за сердце. Я бросился к ней и обнял...

- Агнесса, дорогая моя девочка, я напугал вас!

- Heт, нет! Я так рада видеть вас, Тротвуд!

- А какое для меня счастье снова видеть вас, дорогая Агнесса!

Я прижал ее к своему сердцу, и некоторое время мы оба молчали... Затем мы сели с ней рядом, и она с приветливой улыбкой повернула ко мне свое ангельское личико, личико, о котором я так мечтал все эти годы!

Она была такая красивая, хорошая, искренняя! Я так был ей обязан, так дорога была она мне, что я не мог найти слов, чтобы выразить свои чувства. Я пытался было говорить, но любовь и радость делали меня немым.

С милым, свойственным ей одной спокойствием Агнесса вывела меня из моего смятения. Она заговорила о времени перед нашей разлукой, об Эмилии, которую тогда тайком не раз навещала, с нежностью упомянула о могиле Доры. Благодаря непогрешимому инстинкту своего благородного сердца она до того деликатно прикасалась к струнам моей памяти, что ни одна из них не задребезжала. И я прислушивался к этой грустной, издалека доносившейся мелодии, не страдая от пробуждаемых ею в моей душе воспоминаний. Да и как это могло быть, когда с этими всеми воспоминаниями сливалась она, Агнесса, ангел-хранитель моей жизни!

- А как вы, Агнесса? - спросил я, когда она умолкла. - Расскажите мне о себе. Ведь все эти годы вы о себе почти ничего не сообщали!

- Что же мне рассказать вам! - промолвила она со своей лучезарной улыбкой. - Папа здоров. Живем мы с ним спокойно в нашем собственном, возвращенном нам доме. Тревоги наши рассеялись. A раз вы знаете это, дорогой Тротвуд, то вы все знаете.

- Все, Агнесса? - спросил я.

Удивленная и несколько смущенная, она посмотрела на меня.

- И, кроме этого, ничего другого, сестрица? - снова спросил я.

Она побледнела, покраснела и снова побледнела, потом, как мне показалось, спокойно-грустно улыбнулась и покачала головой. Я хотел навести ее на то, на что намекала мне бабушка. Как ни горько было мне услышать ее признание, но надо же было образумить свое сердце и исполнить долг брата относительно нее. Однако, видя, что ей не по себе, я заговорил о другом.

- У вас много работы, дорогая Агнесса?

- Со школой? - спросила она, уже смотря на меня со своим обычным безмятежным спокойствием.

- Это, должно быть, очень утомительно, - заметил я.

- Работа с девочками так приятна, что было бы просто неблагодарно с моей стороны назвать ее трудной, - возразила Агнесса.

- Я знаю, хорошее дело для вас никогда не трудно, - сказал я.

Снова она покраснела, потом побледнела, и, когда опустила голову, я заметил на ее губах ту же грустную улыбку.

- Вы ведь подождете папу, - вдруг весело заговорила она, - и проведете с нами весь день? Не правда ли? А может быть, вы и переночуете в вашей собственной комнате? Мы всегда зовем ее вашей.

Я ответил, что ночевать не могу, так как обещал бабушке вернуться к ночи, а целый день проведу с ними с превеликим удовольствием.

- Я на некоторое время должна вас оставить, - сказала Агнесса, - но в вашем распоряжении, Тротвуд, старые ваши друзья: книги и фортепиано.

- Даже цветы прежние! - воскликнул я. - Во всяком случае, такие же, как прежде!

- Во время вашего отсутствия, - сказала с улыбкой Агнесса, - мне доставляло большое - удовольствие приводить все в доме в тот самый вид, в каком он был в годы нашего детства. Ведь, по-моему, тогда мы были очень счастливы с вами!

- Еще как счастливы! - воскликнул я.

- И всякая вещица, напоминавшая мне о моем братце, была для меня приятным компаньоном, - весело прибавила Агнесса, глядя на меня своими милыми глазами. - Даже это, - указала она на корзиночку, наполненную ключами, висевшую у ее пояса, - даже это напоминало мне своим звяканьем наше доброе старое время.

Она еще раз улыбнулась и вышла в ту же дверь, в которую вошла.

Теперь мне надо было благоговейно хранить ее сестрину привязанность. Это все, что мне оставалось и было драгоценно. Если б я поколебал ее дружеское доверие, вошедшее в привычку, все могло погибнуть навсегда и безвозвратно. Я прекрасно сознавал это, и чем сильнее я любил Агнессу, тем больше надо было не забывать об этом.

Я пошел пройтись по улицам. Когда я увидел мясника (теперь он был констеблем) и атрибут его служебного положения - дубинку, висевшую тут же, мне захотелось побывать на том месте, где некогда происходил наш с ним поединок. Очутившись здесь, я предался воспоминаниям о мисс Шеферд, о старшей мисс Ларкинс, о всех этих пустых увлечениях того времени, неизменно кончавшихся разочарованиями. Из всего этого для меня продолжала существовать одна Агнесса, и она, бывшая всегда для меня лучезарной звездой, теперь сияла еще выше, еще ярче...

Вернувшись, я застал дома мистера Уикфильда; он уже пришел из своего сада, находящегося милях в двух от города, где он почти ежедневно работал. Я нашел его именно таким, каким мне его описывала бабушка. Он казался лишь тенью своего великолепного портрета, висевшего на стене.

Обедали мы в обществе пяти-шести девочек, учениц Агнессы. Мир и спокойствие, издавна неразрывно связанные в моей памяти с этим домом, теперь снова воцарились в нем. Так как после обеда мистер Уикфильд не пил вина, а я также от него отказался, то мы с ним тотчас же поднялись в гостиную. Здесь Агнесса и ее маленькие воспитанницы работали, пели и играли. После чая девочки ушли спать, а мы, оставшись втроем, заговорили о минувших днях.

- Я о многом в прошлом могу очень пожалеть, во многом могу горько раскаиваться, - сказал мистер Уикфильд, качая седой головой. - Вам хорошо это известно, Тротвуд. Но, представьте, если бы даже я был в силах, то ничего не вычеркнул бы из того, что было.

Я легко мог этому поверить, видя подле него лицо его дочери.

- Зачеркивая свое печальное прошлое, - продолжал мистер Уикфильд, - я должен был бы вместе с тем вычеркнуть терпение, преданность, верность, дочернюю любовь, а сделать это я не хотел бы даже такою ценой.

- Понимаю вас, сэр, - тихо промолвил я. - И теперь и всегда я с благоговением отношусь и относился к вашим отцовским чувствам.

- Но никто не знает, даже и вы, Тротвуд, - горячо прибавил он, - что только сделала, что вытерпела, какую тяжелую борьбу вынесла она, дорогая моя Агнесса!

Желая заставить отца замолчать, Агнесса с умоляющим видом положила руку ему на плечо и была очень бледна при этом.

- Ну, хорошо, хорошо, - проговорил со вздохом мистер Уикфильд, отказываясь, как мне показалось тогда, от намерения рассказать о тех тяжелых переживаниях дочери, которые могли иметь отношение к тому, на что намекала бабушка. - Я ведь вам, Тротвуд, никогда не рассказывал о матери Агнессы. Быть может, вы слыхали о ней от кого-нибудь другого?

- Нет, сэр.

- Рассказ будет недолог, хотя выстрадано было много. Она вышла за меня замуж против воли отца, и тот отрекся от нее. Ожидая появления Агнессы, она молила его о прощении. Но это был человек очень суровый, а мать ее давно умерла, и он оттолкнул ее, разбил ей сердце.

Агнесса тут оперлась на плечо отца и обняла его за шею.

- У нее было кроткое, любящее сердце, - продолжал мистер Уикфильд, - и оно было разбито. Я знал, как оно нежно... кто мог знать это лучше меня? Она горячо любила меня, но счастлива никогда не была. Втайне изнывала она под гнётом горя. И вот, когда отец в последний раз оттолкнул ее, - много раз она молила его, - бедняжка, будучи слабого здоровья и постоянно в подавленном состоянии духа, зачахла и умерла. Она оставила мне двухнедельную Агнессу и седые волосы, которые, помните, вы видели у меня, впервые появившись у нас. - Тут он поцеловал Агнессу. - Любовь к дорогой крошке у меня была нездоровая, да и вся моя душа была больна. Но об этом я не стану распространяться: ведь я не о себе хотел говорить, а о ее матери и о ней самой. Какова вообще Агнесса, мне излишне говорить, но я всегда находил, что на ее характере отразилась грустная история ее матери. Именно это я и хотел сказать вам сегодня, когда мы снова втроем - после таких больших перемен... Ну, я кончил.

Агнесса поднялась и, тихонько подойдя к фортепиано, сыграла нам несколько пьес, которые не раз, бывало, мы слушали в этой самой гостиной.

- Вы снова собираетесь уехать за границу? - спросила меня Агнесса, перебирая пальцами клавиши (я стоял подле вес).

- А какого мнения на этот счет моя сестрица?

- Я надеюсь, что больше не уедете.

- В таком случае, Агнесса, я не собираюсь ехать.

- Раз вы спрашиваете меня, мне кажется, я должна сказать, что вам не следует покидать Англию, - ласково проговорила Агнесса. - Благодаря все растущей известности и успеху вы имеете более возможности, чем раньше, делать добро. И если ваша сестра может ждать, то это не значит,что время будет стоять на месте и ждать.

- Тем, чем я стал, вы сделали меня, Агнесса. И вы это знаете лучше моего.

- Я, Тротвуд?

- Да, Агнесса, дорогая моя девочка! - воскликнул я, наклоняясь к ней. - Еще в момент нашей встречи мне хотелось сказать вам то, о чем я не переставал думать с тех пор, как умерла Дора. Помните, милая Агнесса, когда вы сошли в маленькую гостиную, вы указали мне рукой на небо?

- Ах, Тротвуд! - ответила она с глазами, полными слез. - Такое любяшее, такое доверчивое, такое юное существо! Могу ли я когда-нибудь забыть ее!

- Так вот, сестрица, я часто потом думал о том, что такой, какой я вас видел в тот момент, вы были для меня и всегда. Всегда вы мне указывали ввысь, всегда вели меня к добру, всегда старались направить меня к благородным целям.

Она покачала головой и сквозь слезы улыбнулась той же спокойной, грустной улыбкой.

- И я так благодарен вам, Агнесса, так обязан, что не нахожу слов для выражения своих чувств! Хочу, чтобы вы знали, а не знаю, как сказать вам, что в течение всей моей жизни я буду смотреть на вас, как на свою путеводную звезду. Что бы ни случилось, какие бы перемены ни произошли, какие бы ни появились у вас новые привязанности, вы будете всегда моей путеводной звездой, всегда я буду любить вас, как люблю сейчас, и всегда вы будете для меня утешением и поддержкой! Любимая сестрица! До самой моей смерти вы будете стоять перед моими глазами, указывая мне ввысь!..

Агнесса взяла мою руку и сказала, что гордится мной и тем, что я сказал о ней, хотя, конечно, мои похвалы и преувеличены. Потом она стала тихонько играть, не сводя с меня глаз. Вдруг на ее лице промелькнула тень грусти. Это заставило меня вздрогнуть, но тень эта сейчас же исчезла, и она снова продолжала играть, глядя на меня со своей милой, спокойной улыбкой.

Я возвращался в Дувр глухой ночью; за мной мчался вечер, как беспокойное воспоминание. Я думал о грусти, промелькнувшей на ее лице, и в сердце мое вкралась боязнь, что она несчастлива. Я не был счастлив, но мне удалось честно поставить крест на прошлом. Я только мечтал, что когда-нибудь, в таинственной будущей жизни, я буду любить ее неведомой на земле любовью и тогда скажу ей, какую борьбу мне пришлось вынести здесь, любя ее.

Глава ХХХII

МНЕ ПОКАЗЫВАЮТ ДВУХ ИНТЕРЕСНЫХ КАЮЩИХСЯ

Временно, во всяком случае до окончания моей книги, на что должно было уйти несколько месяцев, я поселился в доме бабушки в Дувре. И здесь, расположившись у того самого окна, из которого я когда-то, впервые попав под эту крышу, смотрел на луну, я спокойно продолжал свою работу.

Выполняя намерение упоминать о своих беллетристических произведениях только тогда, когда они имеют прямое отношение к моему повествованию, я умалчиваю о стремлениях, восторгах, беспокойствах, торжествах, связанных с моей литературной деятельностью. О том же, как я отдавался этой деятельности всей душой, тратя на нее всю энергию, на которую только способен, я уже говорил здесь. Мне думается, если мои книги представляют собой какую-нибудь ценность, они сами пополнят недоговоренное мной. А если они бесполезны, то, что бы я ни рассказывал, никому это интересно не будет.

Время от времени, когда мне или хотелось окунуться в столичный шум, или надо было посоветоваться с Трэдльсом по какому-нибудь деловому вопросу, я бывал в Лондоне. Трэдльс во время пребывания моего за границей вел мои дела с большим здравым смыслом, и они процветали. Так как благодаря своей известности я стал получать от совершенно незнакомых мне людей огромное количество писем, большею частью настолько бессодержательных, что на них было очень трудно отвечать, я условился с Трэдльсом, что мое имя будет стоять на его дверях и ему будут доставлять мою корреспонденцию. И вот преданный своему делу почтальон притаскивал сюда для меня целые груды писем. Приезжая в Лондон, я занимался ими, изображая государственного мужа без соответственных окладов.

"Девочки" Крюлер к этому времени уехали домой. Софи, спрятавшись в задней комнате с видом на крошечный садик, сидела по целым дням за работой. Часто заставал я ее за писанием, и она всегда при моем появлении захлопывала тетрадь и торопливо прятала ее в стол. Сначала это удивляло меня, но вскоре тайна раскрылась. Однажды Трэдльс, только что вернувшись из суда, вынул из своего стола бумагу и спросил меня, что я думаю о почерке, которым она написана.

- О, не надо Том! - воскликнула Софи, гревшая в этот момент его туфли перед камином.

- А почему же нет, дорогая моя? - возразил Том с восторженным видом. - Копперфильд, что вы скажете об этом почерке?

- Великолепный почерк для деловых бумаг, - сказал я. - Мне кажется, я никогда не видел такой твердой руки.

- Правда, не похоже на женскую руку? - допрашивал Трэдльс.

- Женскую? - повторил я. - Ни в коем случае!

Трэдльс разразился смехом и с восторгом сообщил мне, что это почерк Софи. Он тут же рассказал, что его женушка торжественно заявила ему, что так как ее мужу вскоре понадобится секретарь, этим секретарем будет она - Софи. "Самая милая женщина на свете" была очень сконфужена и заметила, что, конечно, Том, став судьей, не будет уж так охотно разглашать подобные вещи. Но Том отрицал это, уверяя, что всегда, при любых обстоятельствах, будет гордиться этим.

- Какая чудесная и очаровательная жена у вас, дорогой мой Трэдльс! - сказал я, когда Софи, смеясь, вышла.

- Дорогой Копперфильд, - ответил Трэдльс, - она, без всякого сомнения, самая милая женщина в мире! Как удивительно она хозяйничает! Как она экономна! Какой у нее порядок, и как при всем этом она весела, Копперфильд!

- Вы счастливец! - сказал я. - Да, я верю, что вы оба принадлежите к числу счастливейших людей на свете.

- Я и не сомневаюсь в том, что мы с Софи самые счастливые люди на свете, - заявил Трэдльс. - Когда я вижу, как она поднимается до света, при свечах, чтобы хлопотать по хозяйству, как во всякую погоду еще до прихода клерков в контору отправляется на рынок, а затем из самых простых продуктов создает такие чудные обеды, с разными там пирогами и пудингами, как она все содержит в чистоте и порядке, будучи притом сама всегда так аккуратно и мило одета, как сидит со мной до поздней ночи, - так вот, когда я вижу все это и чувствую, какая она кроткая, как подбадривает меня, живет для меня, я, клянусь, Копперфильд, порой не верю своему счастью.

Тут он стал надевать туфли и, казалось, даже к ним чувствовал нежность, - ведь они были согреты его Софи, - а затем с наслаждением вытянул ноги на решетке камина.

- Положительно порой не верю своему счастью, - еще раз повторил Трэдльс. - А наши развлечения! Боже мой! Правда, они стоят недорого, но как удивительны! Вот вечером, когда остаемся дома, запрем наружную дверь, спустим занавеси (ее произведение), и станет так уютно, что уютнее нам нигде не может быть. А когда погода хороша и вечером мы пойдем с ней пройтись, улицы щедро дарят нас радостями, Мы рассматриваем блестящие витрины ювелирных магазинов, а я показываю Софи, какую из золотистых змей с бриллиантовыми глазками, извивающихся по белому атласу, я преподнес бы ей, если бы у меня были на то средства. А Софи показывает мне золотые часы и многое другое, что подарила бы мне, будь она в состоянии это сделать. Потом мы в витринах начинаем выбирать серебряные ложки, вилки, рыбные ножи, щипцы для сахара, которые охотно купили бы, имей мы оба с ней на это деньги, и мы отходим от витрин совершенно довольные, словно и в самом деле приобрели все это! Затем, когда гуляя по скверам и большим улицам, мы набредем на дом, который сдается в наем, мы иногда осматриваем его и обсуждаем, подошел ли бы он нам, если бы я стал судьей, и начинаем уже распределять комнаты: вот эта комната - для нас, вот эта - для наших девочек ... и так далее. По временам мы бываем в театре и, сидя в самых задних рядах партера, наслаждаемся игрой артистов, веря каждому их слову. По дороге домой мы покупаем что-нибудь в съестной лавочке и, придя к себе, роскошно ужинаем, болтая обо всем виденном. Право, Копперфильд, будь я лорд-канцлер, мы не могли бы доставлять себе больше удовольствий!

"Кем бы вы ни были, дорогой Трэдльс, - подумал я, - все, что бы вы ни делали, всегда будет и мило и хорошо".

- Кстати, - спросил я вслух, - вы теперь, надеюсь, уж не рисуете скелеты?

- В сущности, я не могу сказать, что не делаю этого, дорогой мой Копперфильд, - ответил Трэдльс, смеясь и краснея. - На днях, когда я сидел в суде на одной из задних скамей с пером в руке, мне пришла фантазия проверить, сохранил ли я эту способность, и, боюсь, на скамье оказался нарисованный скелет... в парике!

Мы с ним искренне посмеялись. Затем, глядя с улыбкой на огонь в камине, Трэдльс примирительным тоном проговорил.

- Ах, этот старый Крикль!

- А представьте, у меня письмо от этого старого скота, - сказал я.

- От директора Крикля? - воскликнул Трэдльс. - Быть не может!

- Среди лиц, привлеченных моей растущей известностью, которые обнаружили, что они всегда были очень привязаны ко мне, оказался и этот самый Крикль, - пояснил я, поглядывая на груду писем. - Но он, Трэдльс, уже не директор школы: это дело он оставил и теперь является членом городского магистрата в Мидльсексе.

Я ожидал, что Трэдльс удивится, услыхав это, но он почему-то не был удивлен.

- Как думаете вы, мог он пробраться в члены мидльсекского магистрата? - спросил я.

- Боже мой! - отозвался Трэдльс. - Очень трудно ответить на этот вопрос. Быть может, он голосовал за кого-нибудь, одолжил денег кому-нибудь, купил что-либо у кого-либо или иначе как-нибудь оказал услугу кому-нибудь, кто имеет связи с людьми власть имущими.

- Так или иначе, но он член магистрата, - сказал я, - и пишет мне, что он был бы рад показать мне в действии единственную надежную систему тюремной дисциплины, единственный неоспоримый способ приводить к искреннему и прочному раскаянию. И знаете, какой это способ? Одиночное заключение. Что вы скажете?

- Относительно системы? - спросил Трэдльс с серьезным видом.

- Нет, относительно того, чтобы я согласился на предложение и поехал туда вместе с вами?

- Я не возражаю, - заявил Трэдльс.

- Тогда я так и отвечу... Надеюсь, вы помните, не говоря уже об обращении с нами, как этот самый Крикль выгнал из дому своего сына и какую жизнь заставлял вести жену и дочь?

- Прекрасно помню, - отозвался Трэдльс.

- А если бы вы прочли его письмо, то нашли бы, что он самым нежным образом относится к своим заключенным, погрязшим во всевозможных преступлениях.

Мы тут условились относительно времени нашей поездки. и я в тот же вечер написал Криклю. В назначенный день мы с Трэдльсом посетили тюрьму, где Крикль был всемогущ. Это было огромное, внушительного вида здание, стоившее, повидимому, больших денег. Приближаясь к воротам, я не мог не думать о том шуме, который поднялся бы в стране, если бы какой-нибудь безумец предложил израсходовать половину суммы, потраченной на эту тюрьму, на постройку технической школы для подростков или убежища для престарелых.

В конторе, которая могла бы смело служить цокольным этажом Вавилонской башни36, так массивны были ее стены, мы были представлены нашему прежнему наставнику. Он был в обществе двух или трех очень энергичного вида членов магистрата и нескольких приведенных ими гостей.

Крикль принял меня как человек, который в былые годы сформировал мой ум и всегда нежно любил меня. Когда я назвал ему Трэдльса, он хотя и с меньшим энтузиазмом, но заявил, что также всегда был его другом и руководителем.

Наш почтенный "руководитель" успел, конечно, очень постареть и от этого не стал привлекательнее. Физиономия его была более багрова, чем когда-либо. Жидкие, маслянистые седые волосы, без которых я не мог его себе представить, почти все вылезли, толстые же вены на голове были далеко не привлекательны.

После непродолжительного разговора с этими джентльменами, из которого можно было заключить, что на свете нет ничего более важного, чем благосостояние заключенных, и что за дверями тюрьмы делать совершенно нечего, - мы приступили к нашему осмотру. Было обеденное время, и мы начали с большой кухни, где выдавали обеды для передачи в камеру каждому заключенному, причем делалось это с точностью часового механизма, Я тихо указал Трэдльсу на поразительный контраст между обильной и изысканной пищей заключенных и обедами, не говоря уже бедняков, но солдат, моряков, батраков, всей массы честно трудящегося человечества, из которых едва ли один на пятьсот когда-либо обедал хотя бы наполовину так хорошо, Но я узнал, что "система" требовала усиленного питания. Вообще никому, казалось, не приходило в голову, что возможны какие-либо сомнения относительно исключительно высоких достоинств "системы".

Главными преимуществами "системы" были: полная изоляция заключенных, дабы никто из них не мог ничего знать о своих соседях, а затем создание в них здорового душевного состояния, ведущего к искреннему раскаянию. Но посещение нескольких камер и коридоров, по которым заключенные проходили в церковь и в другие места, показало мне, что заключенные, видимо, знали друг о друге гораздо больше, чем предполагалось, и наладили собственную неплохую систему сношений между собой. Что же касается их раскаяния, то оно внушало мало доверия, ибо выражалось в одних и тех же по смыслу исповедях и почти в одних и тех же словах.

Я обнаружил здесь очень много лисиц, говоривших с пренебрежением о недосягаемых виноградниках, и почти не встретил таких, которые устояли бы, будь перед ним положена хотя бы одна кисть из этих самых виноградников. Мне сразу же бросилось в глаза, что наибольший интерес возбуждали те из заключенных, которые откровеннее говорили о своих преступлениях, и они, видимо, широко этим пользовались.

Как бы то ни было, я столько наслышался во время нашего осмотра о каком-то заключенном "Номер Двадцать Семь", что решил отложить вынесение приговора "системе" до тех пор, пока не увижу этого самого Номера Двадцать Семь. Заключенный "Номер Двадцать Восемь", как я понял, был тоже довольно яркой звездой, но, к несчастью для него, слава его несколько меркла благодаря исключительному блеску Номера Двадцать Семь. Мне столько наговорили о благочестивых увещаниях, делаемых Номером Двадцать Семь всем окружающим, и о его частых прекрасных письмах к матери (она, по его мнению, была на очень плохом пути), что я горел нетерпением увидеть его. Но я должен был умерить свое нетерпение, ибо "звезду", видимо, приберегали на закуску. Наконец мы пришли к его камере, и мистер Крикль, заглянув в глазок, проделанный в двери, сообщил с величайшим восхищением, что Номер Двадцать Семь читает псалтырь. По приказу Крикля, дверь камеры была отперта, и Номеру Двадцать Семь предложили выйти в коридор Каково же было паше с Трэдльсом изумление, когда мы узнали в Номере Двадцать Семь - Уриа Гиппа!

Он тотчас же узнал нас и, по обыкновению извиваясь всем телом, проговорил:

- Как поживаете, мистер Копперфильд? Как поживаете, мистер Трэдльс?

Это привело всех в восторг, являясь доказательством того, что Номер Двадцать Семь был не горд и готов был узнать нас.

- Ну, Номер Двадцать Семь, - обратился к нему мистер Крикль, видимо восхищаясь и одновременно печалясь о нем, - в каком вы сегодня состоянии?

- Я очень смиренен, сэр, - ответил Уриа Гипп.

- Вы всегда таковы, Номер Двадцать Семь, - заявил мистер Крикль.

- Вполне ли хорошо вы себя чувствуете? - спросил с большим беспокойством один из бывших с нами джентльменов.

- Да, благодарю вас, сэр! Мне здесь гораздо лучше, чем когда-либо на свободе. Я теперь вижу, сэр, свои заблуждения, и это дает мне хорошее самочувствие.

Некоторые джентльмены были очень тронуты, и один из них спросил с глубоким чувством:

- Как вы находите мясо, которое получаете?

- Благодарю вас, сэр, - ответил Уриа, - вчера оно было более жестко, чем бы я хотел. Но мой долг - терпеть. Я дурно вел себя, джентльмены (он с кроткой улыбкой посмотрел вокруг себя), и должен нести последствия не жалуясь.

В то время, как слышался шопот восхищения перед таким небесньм состоянием души, к которому примешивалось и чувство негодования по отношению поставщика мяса, подавшего повод к жалобе (она была сейчас же записана Криклем), Номер Двадцать Семь продолжал стоять среди нас, как бы чувствуя себя чем-то вроде любопытнейшего экспоната в самом знаменитом музее.

Тут, очевидно, чтобы еще больше просветить нас, неофитов, был дан приказ вывести из камеры и Номера Двадцать Восемь.

Я был уже приведен в такое состояние изумления, что когда появился мистер Литтимер, читая нравоучительную книгу, это на меня как-то мало подействовало.

- Номер Двадцать Восемь, - обратился к нему молчавший до сих пор джентльмен в очках, - на прошлой неделе вы жаловались на плохое качество какао. Стало ли оно с тех пор лучше?

- Благодарю вас, сэр, - ответил мистер Литтимер, - какао стало лучше. Только, если бы я мог взять на себя такую смелость, я сказал бы, что оно приготовляется не на цельном молоке, но я знаю, сэр, что в Лондоне разбавляют молоко я, конечно, очень трудно достать цельное.

- Каково ваше душевное состояние, Номер Двадцать Восемь?

- Благодарю вас, сэр, - ответил мистер Литтимер, - теперь я вижу свои заблуждения, сэр! И очень сокрушаюсь, думая о грехах моих прежних товарищей, сэр! Но я верю, что они могут обрести прощение,

- Вполне ли вы счастливы?

- Весьма вам обязан, сэр, я совершенно счастлив.

- Заботит ли вас теперь что-либо? Если да, то говорите откровенно, Номер Двадцать Восемь.

- Сэр, - заговорил мистер Литтимер, не поднимая глаз, - если я не ошибаюсь, здесь находится джентльмен, знавший меня в прежней жизни. Этому джентльмену могло бы быть полезно знать, что я всецело приписываю свое прежнее дурное поведение рассеянной жизни, которую вел, находясь в услужении у молодых людей. Я позволял себе итти за ними, не имея сил сопротивляться соблазнам. Надеюсь, сэр, что джентльмен примет мое предостережение, не обижаясь на мою вольность. Оно имеет в виду его пользу. Я сознаю свои прошлые заблуждения и хочу надеяться, что и джентльмен может раскаяться во всем дурном и греховном, в чем он принимал участие.

Я заметил, что некоторые джентльмены заслонили глаза рукой, как это принято при входе в англиканскую церковь.

- Это делает вам честь, Номер Двадцать Восемь! Впрочем, ничего другого я и не ожидал от вас! Имеете ли вы еще что-либо сказать?

- Сэр, - ответил мистер Литтимер с потупленным взором, слегка только приподняв брови, - было время, когда я тщетно старался спасти одну молодую женщину дурного поведения. Так вот, я прошу этого джентльмена, если он сможет, сообщить этой молодой женщине, то я прощаю ей ее дурное обхождение со мной и призываю ее к раскаянию.

- Я не сомневаюсь, Номер Двадцать Восемь, что джентльмен, к которому вы обращаетесь, очень живо воспринял, подобно всем нам, то, что вы так хорошо сказали. Больше мы не задерживаем вас.

- Благодарю вас, сэр, - промолвил мистер Литтимер. - Джентльмены! Я желаю вам здоровья и надеюсь, что вы и ваши семьи также осознаете свои прегрешения и исправитесь!

С этими словами Помер Двадцать Восемь ушел, обменявшись с Уриа Гиппом взглядом, говорившим о том, что они достаточно знают друг друга и как-то общаются между собой. Когда дверь его камеры за ним закрылась, послышался общий шопот, что он почтеннейший человек и его исправление - великолепный случай.

- Ну, теперь еще поговорим с вами, - обратился к "своему" Номеру Двадцать Семь мистер Крикль. - Нет ли у вас желания, которое мы могли бы выполнить? Скажите прямо!

- Я смиренно просил бы, сэр, разрешения снова написать матери.

- Конечно, оно будет дано вам! - ответил мистер Крикль.

- Благодарю вас, сэр! Я в тревоге относительно матери: боюсь, она в опасности.

Кто-то опрометчиво спросил, что ей грозит, но сейчас же раздалось "тсс ...", полное возмущения.

- Ей грозит опасность в будущей вечной жизни, сэр, - ответил, корчась, Уриа. - Мне хотелось бы, чтобы мать моя переживала такое же душевное состояние, как я: хотелось бы, чтобы она была здесь. Да и для каждого было бы лучше, если бы его взяли и посадили сюда.

Эти слова вызвали безграничное удовольствие, мне кажется, наибольшее из полученных до сих пор.

- Прежде чем попасть сюда, - начал Уриа, бросая украдкой на нас взгляд, говоривший о том, что он охотно уничтожил бы, если бы мог, тот внешний мир, к какому мы принадлежали, - я предавался безрассудствам. Теперь я осознал их. Вне этих стен много грехов. Много их и у моей матери. Грех господствует повсюду, за исключением этого места.

- Вы, значит, совершенно изменились? - спросил мистер Крикль.

- О боже мой! Конечно, изменился, сэр!

- И, выйдя отсюда, вы не стали бы снова грешить? - поинтересовался кто-то из присутствующих.

- О боже мой! Конечно, не стал бы грешить, сэр!

- Ну, это чрезвычайно утешительно, - заявил мистер Крикль. - Вы, Номер Двадцать Семь, я видел, обращались к мистеру Копперфильду. Не желаете ли вы еще что-нибудь сказать ему?

- Вы знали меня, мистер Копперфильд, задолго до того, как я попал сюда и изменился, - сказал мне Уриа (при этом он посмотрел на меня таким омерзительным взглядом, какого я никогда даже у него не видел), - знали, когда, несмотря на свои заблуждения, я был смиренным среди гордых и кротким среди жестоких. Вы сами, мистер Копперфильд, были жестоки ко мне; однажды, помните, ударили меня по лицу?

Общее соболезнование. Несколько негодующих взглядов в мою сторону.

- Но я прощаю вам, мистер Копперфильд, всем прощаю. Мне ли питать к кому-либо злобу? Добровольно прощаю вам и надеюсь, что вы обуздаете в будущем свои страсти. Надеюсь также, что мистер У., и мисс У., и вся эта грешная компания раскается. Вас посетило горе, и я надеюсь, что это послужит вам на благо. Но было бы полезнее, если бы вы попали сюда, а также и мистер У. и мисс У. Лучшее мое пожелание вам, мистер Копперфильд, и всем вам, джентльмены, это - чтобы вы очутились в этих стенах. Когда я думаю о своих прошлых заблуждениях и своем теперешнем состоянии, я уверен, что это было бы самым лучшим для вас. Горячо сожалею о всех, кого не доставили сюда.

Тут он проскользнул в свою камеру под возгласы всеобщего одобрения, а мы с Трэдльсом, когда его заперли, признаться, почувствовали большое облегчение.

Характерно для обоих покаяний было то, что мне захотелось узнать, что вообще могли натворить эти двое людей, для того чтобы попасть сюда. Но присутствующие отказались наотрез ответить на мой вопрос. Тогда я обратился к одному из двух тюремщиков, по выражению лиц мне показалось, что они прекрасно знают цену всей этой комедии.

- Известно ли вам, - заговорил я, когда мы шли по коридору, - каково было последнее "безрассудство" Номера Двадцать Семь?

- Случай в банке, - сказал он.

- Должно быть, какое-нибудь мошенничество в государственном банке? - спросил я.

- Да, сэр, мошенничество, подлог и злоумышление. Он вовлек в это и других. Дело шло о большой сумме денег. Приговор - пожизненная каторга. Будучи самым хитрым и ловким из этой шайки, он почти было вышел сухим из воды, но банку удалось-таки насыпать ему соли на хвост, и поделом.

- А знаете вы, какое преступление совершил Номер Двадцать Восемь? - еще поинтересовался я.

- Номер Двадцать Восемь, - начал мой осведомитель, как раньше, вполголоса и оглядываясь кругом, очевидно опасаясь, чтобы Крикль и его приспешники не услышали, что он сообщает противозаконные сведения о двух "безупречных", - так вот, этот Номер Двадцать Восемь (ему тоже каторга) поступил в услужение к какому-то молодому джентльмену, и в ночь накануне их отъезда за границу он похитил у своего хозяина денег и ценностей на двести пятьдесят фунтов стерлингов. Мне особенно запомнился этот случай, потому что этот самый Номер Двадцать Восемь был пойман карлицей.

- Кем?

- Крошечной женщиной. Я забыл ее имя.

- Не Маучер ли?

- Вот-вот! Он успел ускользнуть от преследований и пробирался уже в Америку в белокуром парике и в таких же накладных бакенбардах, так ловко замаскированный, как вы, наверно, во всю жизнь не видывали, но крошечная женщина, заметив его разгуливающим по улице Саутгемптона, умудрилась-таки моментально разглядеть его своими острыми глазенками. Она бросилась ему под ноги, чтобы свалить его, и вцепилась в него, как безжалостная смерть.

- Чудесная мисс Маучер! - вырвалось у меня.

- Да, это действительно можно было сказать, если бы вы, как я, видели ее стоящей на стуле в ложе свидетелей, - вставил мой друг.

- Когда крошка схватила его, - продолжал тюремщик, - он рассек ей все лицо и избил ее самым жестоким образом, но она не выпустила его до тех пор, пока его не засадили в тюрьму. Эта маленькая женщина так вцепилась в него, что полицейские чиновники были принуждены взять их вместе. Потом на суде она давала показания так смело, что заслужила высшую похвалу судей, а публика сделала ей овацию и проводила до самого ее дома. На суде крошка заявила, что, зная все деяния этого субъекта, она захватила бы его голыми руками, будь он самим Самсоном37. И я уверен, что она это и сделала бы, - добавил тюремшик.

Я был такого же мнения и почувствовал к мисс Маучер величайшее уважение.

Теперь мы видели все, что стоило видеть. Было бы совершенно напрасно доказывать такому субъекту, как "почтеннейший" мистер Крикль, что Номер Двадцать Семь и Номер Двадцать Восемь верны себе и совершенно те же, что были и раньше: лицемерные негодяи, способные вот к подобным покаяниям в таких местах, знающие не хуже нас, как это котируется на филантропической бирже, и ожидающие, что их лицемерие должно сослужить им службу в ссылке. Словом, напрасно было бы доказывать, что все это в общем отвратительно, фальшиво и ужасно непристойно.

И мы, предоставив этих джентльменов их "системе", расстались с ними, с "системой" и, недоумевающие, отправились домой.

- А знаете, Трэдльс, - сказал я дорогой, - быть может, и полезно гнать во-всю своего хилого конька, ибо так его можно скорее загнать досмерти.

- Хочу надеяться, что это так, - отозвался Трэдльс.

Глава ХХХIII

НАД МОИМ ЖИЗНЕННЫМ ПУТЕМ ЗАСИЯЛ СВЕТ

Прошло уже больше двух месяцев со времени моего возвращения из-за границы. Приближалось рождество. С Агнессой я виделся часто. Как ни дорожил я лестными отзывами публики, как ни поощряли они меня в моей литературной работе, но малейшая ее похвала была мне в тысячу раз дороже всех этих дифирамбов.

По крайней мере раз в неделю, а иногда и чаще, я ездил верхом к Уикфильдам и проводил у них вечер. Обыкновенно возвращался я домой ночью. У меня попрежнему так тяжко было на душе, - и тяжесть эта еще больше увеличивалась, когда я расставался с Агнессой, - что я рад был проехаться верхом, вместо того чтобы, лежа в постели, терзаться бесплодными сожалениями или мучительными снами. Конечно, и едучи верхом, я не мог совершенно не думать о том, что бродило в моей голове во время моего пребывания за границей, но это было как бы эхо, доносившееся ко мне издалека. Я старался гнать от себя эти мысли и примириться с тем, что считал непоправимым.

Когда мне приходилось читать Агнессе рукопись своего нового произведения и я видел, как она внимательно слушает, когда при этом звучал ее смех или на глазах ее блестели слезы, когда она с таким жаром говорила о героях и происшествиях того фантастического мира, в котором я жил, - я с такой болью в сердце думал о том, как бы я мог быть счастлив. Но я мечтал об этом так, как, будучи женат на Доре, мечтал о том, какой хотел бы я видеть свою женушку-детку. Я чувствовал, что, испортив себе собственную жизнь, я не вправе эгоистично тревожить сестрину любовь Агнессы. Я прекрасно сознавал, что сам во всем виноват, а потому не смею роптать. Но я любил Агнессу, и для меня служило некоторым утешением рисовать себе в далеком будущем день, когда я смогу без угрызений совести сказать ей: "Вот что пережил я, когда вернулся тогда из-за границы. Теперь я старик, но с тех пор другой любви не знал".

А в Агнессе я не мог подметить ни малейшей перемены: она относилась ко мне совершенно так же, как и всегда.

У нас с бабушкой с самой ночи моего возвращения из-за границы установилось какое-то безмолвное соглашение вместе думать об Агнессе, не произнося ни слова. Когда мы с бабушкой, по нашей давнишней привычке, засиживались поздно вечером у горящего камина, мы часто погружались в такую безмолвную беседу. Она нам казалась такой естественной, словно мы с бабушкой условились о ней, и молчания нашего мы никогда не нарушали. Мне кажется, что еще в ту ночь бабушка прочла если не все мои мысли, то хоть часть их, к потому прекрасно понимала причину моего молчания.

Приближались рождественские праздники, а Агнесса все не открывала мне своей сердечной тайны. Меня начинала очень угнетать мысль, что она, поняв состояние моей души, молчит, чтобы не причинить мне мучений. Если же это было так, то жертва моя являлась совершенно излишней.

Значит, долга своего я не выполнил и ежечасно делал то, чего твердо дал себе слово избегать. И я решил во что бы то ни стало выяснить это и, если действительно такая преграда возникла между нами, разрушить ее, чего бы это мне ни стоило.

Был холодный, неприятный зимний день. Как не помнить мне его! За несколько часов перед этим выпал снег. Из моего окна было видно, как на море бушует суровый северный ветер, и я мысленно перенесся в недоступные человеку зимой Швейцарские горы, где свирепствуют теперь снеговые метели, и размышлял о том, где, в сущности, чувствуешь себя более одиноко - в тех горах или здесь, на этом пустынном море.

- Трот, вы сегодня собираетесь проехаться верхом? - спросила бабушка, приоткрыв дверь и заглядывая в комнату.

- Да, думаю съездить в Кентербери, - ответил я. - Хороший денек для верховой езды!

- Не знаю только, что на этот счет думает ваша лошадь, - заметила бабушка. - Пока что, стоя там у дверей, она опустила голову и прижала уши. У нее такой вид, что, пожалуй, она предпочла бы остаться в конюшне.

Надо тут кстати сказать, что бабушка допускала на свою заветную лужайку мою лошадь, но к ослам была попрежнему неумолима.

- Ничего, - отозвался я, - лошадка сейчас же приободрится.

- Во всяком случае, прогулка принесет пользу ее хозяину, - проговорила бабушка, поглядывая на рукописи на моем столе. - Ах, мой мальчик, сколько часов вы убиваете на это писание! Никогда раньше, читая книги, не представляла я, как много стоят они труда!

- Да и прочесть их иногда не малый труд! - ответил я. - А что касается работы писателя, то она имеет и свою прелесть.

- Знаю, знаю, что вы хотите сказать: честолюбие, жажда похвал, поклонение и, вероятно, еще многое другое в этом роде. Ну, хорошо! Поезжайте. Добрый путь!

- Бабушка, не знаете ли вы чего нового относительно той привязанности Агнессы, о которой, помните, вы говорили мне тогда вечером? - спросил я, спокойно стоя перед бабушкой (она только что, потрепав меня по плечу, опустилась в мое кресло).

Бабушка некоторое время молча смотрела на меня, а затем ответила:

- Думаю, что знаю, Трот.

- Значит, ваши догадки подтвердились?

- Мне кажется, да, Трот.

Бабушка смотрела на меня так пристально, и во взгляде ее проглядывало такое беспокойство, жалость, нерешительность, что я сделал над собой величайшее усилие, чтобы казаться веселым.

- И знаете, Трот, что мне кажется?

- Что, бабушка?

- Мне кажется, что Агнесса скоро выйдет замуж.

- Да благословит ее господь! - весело воскликнул я.

- Да благословит господь ее и ее мужа, - добавила бабушка.

Я присоединился к этому пожеланию, простился с нею, сбежал с лестницы, вскочил на лошадь и поскакал. У меня теперь было еще больше оснований сделать то, что я решил.

Как памятна мне эта зимняя поездка! Обледенелые снежинки, сметаемые ветром с сухой травы, бьют мне в лицо. Звонкий стук лошадиных копыт словно отбивает такт по замерзшей дороге. Кругом снежные белые поля. Лошади везущие воз с сеном, останавливаются, чтобы передохнуть на пригорке, от них валит пар, звучно побрякивают их колокольчики.

Я застал Агнессу одну. Ее маленькие воспитанницы разъехались по домам. Она сидела у горящего камина и читала. Когда я вошел, она отложила книгу в сторону. Поздоровавшись со мной, она, по обыкновению, взяла свою работу и уселась у одного из старинных окон гостиной. Я примостился подле нее, и мы стали говорить о моей книге. Агнессу интересовало, когда я думаю ее закончить и что успел я сделать с тек пор, как был у них последний раз. Она была в очень веселом настроении и, смеясь, уверяла, что скоро я стану слишком знаменит для того, чтобы со мной можно было говорить о таких вещах.

- Поэтому, как видите, я и пользуюсь, пока с вами можно говорить об этом, - улыбаясь, прибавила она.

Я смотрел на ее красивое лицо, склонившееся над работой. Она подняла свои ясные, кроткие глаза и увидела, что я гляжу на нее.

- Вы сегодня что-то задумчивы, Тротвуд,- промолвила она.

- Агнесса, можно мне вам сказать, почему я задумчив? Нарочно для этого я и приехал.

Агнесса, как всегда, когда у нас с ней бывал серьезный разговор, отложила работу и с самым внимательным видом приготовилась меня слушать.

- Дорогая Агнесса, разве вы сомневаетесь в том, что я ваш верный, преданный друг?

- Нет, - ответила она, с удивлением глядя на меня.

- Неужели вы сомневаетесь в том, что для вас я такой же, каким был и всегда?

- Нет, - еще раз проговорила она.

- Помните, дорогая Агнесса, когда я вернулся из-за границы, я пытался высказать, какую чувствую к вам безграничную благодарность и горячую дружбу?

- Да, я помню это, - ласково промолвила она, - Прекрасно помню.

- У вас есть тайна, - откройте мне ее, Агнесса!

Она опустила глаза и вся задрожала.

- Конечно, я и сам узнал бы, если бы не услышал, - удивительно только, что не из ваших уст, Агнесса, - что есть кто-то, кому вы отдали свою драгоценную любовь. Не скрывайте же от меня своего счастья! Будьте со мной всегда, а особенно в данном случае, как с братом и другом.

Она встала и, взглянув на меня умоляюще и даже несколько укоризненно, прошлась по комнате, словно не сознавая, что она делает, и вдруг, закрыв лицо руками, зарыдала так, что у меня замерло сердце. Однако эти рыдания пробудили во мне тень надежды. Они почему-то ассоциировались с той грустной улыбкой, не раз подмеченной мной на лице Агнессы, и вызвали в моей душе скорее надежду, чем страх или огорчение.

- Агнесса! Сестрица! Любимая моя! Что я наделал!

- Дайте мне выйти отсюда, Тротвуд... Мне что-то нехорошо... Я сама не своя... Потом как-нибудь поговорю с вами... в другой раз... Напишу вам. А сейчас не говорите со мной, не говорите!..

- Агнесса, мне невозможно видеть вас в таком состоянии и знать, что я виновен в этом. Дорогая моя девочка, самая дорогая на свете, если вы несчастливы, поделитесь со мной своим горем. Если вы нуждаетесь в помощи или совете, разрешите мне попытаться быть вам полезным. Если у вас на сердце тяжело, позвольте мне облегчить это! Ведь для кого же теперь я живу, Агнесса, как не для вас?

- О, сжальтесь надо мной!.. Я сама не своя... В другой раз... - Вот все, что я мог разобрать из ее ответа.

"Что это - ошибка, самомнение? - пронеслось в моей голове. - Или в самом деле проблеск надежды на то, о чем я и не смел даже и мечтать?"

И я снова заговорил:

- Нет, я должен вам все сказать. Я не могу допустить, чтобы вы покинули меня. Ради бога, Агнесса, после стольких лет дружбы, после всего, что они принесли нам, не будем обманывать друг друга! Я должен высказать все чистосердечно! Если у вас есть тень подозрения, что я могу завидовать тому счастью, которое вы кому-то дадите, и не буду в силах примириться с мыслью, что у вас есть более дорогой для вас избранник и защитник, что я не смогу радоваться вашему счастью, - бросьте эти мысли: я не заслужил этого. Поверьте, Агнесса, не совсем напрасно я так много выстрадал, и не пропали даром ваши уроки. В любви моей к вам нет ни капли эгоизма!

Теперь она уже успокоилась. Немного погодя она повернула ко мне свое побледневшее лицо и сказала прерывающимся, но ясным голосом.

- Я не сомневаюсь, Тротвуд, в вашей чистой, искренней дружбе, и вот она-то и заставляет меня откровенно сказать вам, что вы ошибаетесь. Когда в минувшие годы я нуждалась подчас в помощи и совете, я не оставалась без них. Порой я чувствовала себя несчастной, но это уже позади. На сердце у меня бывало тяжело, теперь же стало легче. Если же у меня и есть тайна, то она не нова и не та, которую вы предполагаете. Я не могу ни открыть ее, ни поделиться ею. Тайна эта всегда была только моей и должна остаться моей.

- Агнесса! Погодите! Еще один миг!..

Она хотела уйти, но я удержал ее, обнял за талию. Ее фраза: "Эта тайна не нова", вихрем заставила кружиться в голове моей новые мысли, новые надежды, и мне казалось, что вся жизнь моя озарилась новым светом.

- Агнесса, дорогая моя, любимая! Когда сегодня я явился сюда, то был уверен, что никакая сила не может вырвать у меня это признание. Я думал, что тайну свою я буду носить в сердце до тех пор, пока мы с вами не состаримся. Но вдруг, Агнесса, у меня мелькнула надежда, что, быть может, когда-нибудь я смогу назвать вас не сестрой, а именем, в тысячу раз более дорогим!

Слезы заструились по ее щекам. Но это не были прежние слезы, в них засияло для меня еще больше надежды.

- Агнесса! Звезда моя путеводная! Если бы вы, когда мы с вами росли здесь вместе, больше думали о себе и меньше обо мне, то никогда мое мальчишеское воображение не отвлекло бы меня от вас! Но вы всегда казались мне на такой высоте, вы так охотно выслушивали рассказы о моих детских увлечениях и разочарованиях, что я как-то незаметно привык смотреть на вас, как на дорогую сестру. Вот причина, почему та любовь, которую я всегда чувствовал к вам, была временно как бы заглушена...

Она продолжала плакать, но это были не горькие слезы печали, а радостные, сладкие слезы. И я обнимал ее так, как никогда не обнимал и никогда не мечтал, что могу обнимать.

- Когда я любил Дору, и нежно любил, - вы, Агнесса, это знаете... - начал я.

- Да! - с жаром воскликнула она. - И рада знать это!

- Так вот, когда я так любил свою женушку-детку, то и тогда мне нужна была ваша дружба. А когда я потерял ее, что было бы тогда со мной без вас?

Я еще крепче обнял ее и прижал к своему сердцу. Ее дрожащая рука лежала на моем плече, а ее милые любимые глаза сквозь радостные слезы глядели в мои.

- И уезжая за границу, я любил вас, дорогая моя, и там, в чужих краях, любил, и вернувшись - люблю!

Тут я попытался изобразить ей свою душевную борьбу, поведал ей решение, к которому я пришел, старался самым искренним образом открыть ей всю душу. Я рассказал ей, как благодаря пережитым страданиям я лучше узнал и себя и ее, как, считая, что она любит другою, я примирился с этим и даже сегодня приехал, чтобы выяснить это.

- Если вы настолько меня любите, чтобы выйти за меня замуж, - закончил я, - то, конечно, не потому, что я этого заслуживаю, а потому только, что цените мою великую любовь и ту душевную борьбу, в которой эта любовь созрела.

- Я так счастлива, Тротвуд! Сердце мое переполнено счастьем! Но мне надо сказать вам что-то...

- Что, моя любимая?

Она положила свои милые руки мне на плечи и спокойно смотрела мне в глаза.

- Догадываетесь ли вы о том, что я вам скажу?

- Боюсь даже думать! Говорите, дорогая!

- Всю жизнь я любила вас!

Ах, как мы были счастливы! Как счастливы! Мы плакали - не о минувших горестях, но от восторга, что ничто больше не разлучит нас!

В этот зимний вечер мы пошли с ней гулять за город. И блаженное спокойствие, царившее в наших душах, словно передалось морозному воздуху. Мы не спешили возвращаться. На небе начали загораться звезды, и мы, глядя на них, благодарили бога за то, что наконец он привел нас к спокойному счастью...

Ночью мы с ней стояли у того же старинного окна гостиной. Сияла луна. И Агнесса своими спокойными глазами и я - мы оба глядели на нее, а мне рисовалась длинная-предлинная дорога, по которой бредет одинокий, всеми брошенный, истомленный мальчуган в лохмотьях... И вот этому мальчугану суждено было овладеть сердцем, которое билось сейчас подле моего...

Приближалось время обеда, когда мы на следующий день явились к бабушке. Пиготти сказала нам, что она в моем кабинете. (Милая моя бабушка особенно старалась держать его в порядке). Мы застали ее в очках, с книгой, у камина.

- Ах, господи! - воскликнула она, стараясь рассмотреть сквозь сумерки. - Кого это вы привезли с собой, Трот?

- Агнессу!

Мы условились, что сразу бабушке ничего не будем говорить. И вот, когда я объявил, что привез Агнессу, в глазах бабушки блеснула было надежда, но, увидя, что я такой же, как всегда, она с отчаянием сорвала очки и стала тереть себе ими нос.

Тем не менее она очень сердечно поздоровалась с Агнессой, и скоро мы спустились обедать в ярко освещенную столовую. За обедом бабушка два или три раза надевала очки, чтобы получше поглядеть на меня, но каждый раз с разочарованным видом снимала их и снова начинала тереть себе ими нос. Мистер Дик был этим очень встревожен, зная, что это предвещает мало хорошего.

- Кстати, бабушка, - сказал я после обеда, - я ведь передал Агнессе то, что вы мне говорили.

- Ну, нехорошо же вы поступили, Трот, не сдержав своего обещания! - вся красная от негодования воскликнула старушка.

- Бабушка, надеюсь, вы не будете сердиться, узнав, что Агнесса вовсе не несчастлива в любви.

- Какой вздор вы несете! - опять воскликнула бабушка.

Заметив, что она на самом деле сердится, я счел за благо не тянуть больше. Я обнял Агнессу, и мы оба наклонились над бабушкиным креслом. Она взглянула на нас, всплеснула руками, истерически засмеялась, а затем зарыдала. Это был первый и последний раз, когда я увидел бабушку в истерике.

На шум прибежала Пиготти и принялась ухаживать за бабушкой. Несколько успокоившись, бабушка бросилась к Пиготти и, обзывая ее "старой дурой", принялась обнимать ее. После этого она кинулась обнимать также и мистера Дика (старик был в высшей степени польщен, но также и чрезвычайно смущен) и наконец объяснила причину своего восторга. И тут все мы пережили большое, большое счастье...

Через две недели мы обвенчались. Трэдльс и доктор Стронг с их женами были единственными гостями на нашей скромной свадьбе. Когда мы садились в экипаж, отправляясь в свадебное путешествие, все были в самом радужном настроении. При громких радостных криках двинулся наш экипаж. Мы были вдвоем. Я обнял и прижал к себе ту, которая явилась источником всего, что было во мне хорошего, ту, которая была центром всей моей жизни. Я обнял мою собственную дорогую жену... и чувствовал, что любовь моя к ней зиждется на скале.

- Дорогой муженек, - тихо промолвила Агнесса, - теперь, когда я могу вас так назвать, мне надо еще что-то сказать вам.

- Говорите, моя любимая!

- Это произошло в ту ночь, когда умерла Дора. Помните, она послала вас за мной?

- Помню.

- Когда я пришла к ней, она сказала, что оставляет мне какое-то наследство. Догадываетесь вы, что это было?

Мне казалось, что я догадался, и я еще крепче прижал к себе ту, которая так давно любила меня.

- Дора прибавила, что у нее есть ко мне последняя просьба, последнее поручение.

- Какое же?

- Чтобы только я заняла опустевшее место.

Прильнув головой к моей груди, Агнесса заплакала, - и я плакал с ней, хотя мы были очень, очень счастливы...

Глава ХХХIV

ГОСТЬ

Я почти подхожу к концу своего повествования; но есть еще одно событие, на котором мысли мои всегда останавливаются с огромным удовольствием; не рассказать о нем - значило бы не закрепить одной нити в сотканной мной паутине.

Прошло уже счастливых десять лет. И известность и состояние мое за это время возросли. Я наслаждался идеальной семейной жизнью. Однажды весенним вечером мы сидели с Агнессой в нашем лондонском доме у горящего камина, трое наших детей играли тут же, когда вдруг слуга доложил мне, что какой-то незнакомец желает видеть меня. На вопрос слуги, явился ли он по делу, незнакомец ответил отрицательно и заявил, что приехал он издалека ради удовольствия навестить меня. По словам того же слуги, это был старик, похожий на фермера. Все это нашим детям показалось очень таинственным, к тому же еще напомнило им начало любимой их сказки, которую им рассказывала Агнесса где злая, всех ненавидящая фея появляется в мужском плаще, - и среди них произошло некоторое смятение. Один из мальчуганов прижался к маме, уткнув головку в ее колени, а маленькая Агнесса, наш первенец, оставив на стуле своей предстaвительницей куклу, спряталась за оконные занавески, откуда из-под золотистых кудрей выглядывали ее быстрые глазки.

- Попросите гостя войти сюда, - сказал я слуге.

Вскоре появился высокий крепкий седой старик и остановился в полутьме у двери. Маленькая Агнесса, которую гость сразу покорил своим добродушным видом, выбежала из-за занавески, чтобы ввести его. Не успел я еще разглядеть его лицо, как моя жена, вскочив со своего места, крикнула мне радостно-взволнованным голосом:

- Да ведь это мистер Пиготти!

Действительно, это был мой старый друг. Он, правда, постарел, но был румян, крепок и силен. Когда первое радостное волнение улеглось и дорогой гость уселся против пылающего камина с нашими детьми на коленях, мне показалось, что я никогда в жизни не видел более крепкого и красивого старика.

- Мистер Дэви!.. - начал он, и как естественно и привычно прозвучало для меня давно знакомое имя, произнесенное давно знакомым тоном. - Мистер Дэви, какая для меня радость увидеть вас с вашей собственной верной женушкой!

- Да, поистине радостный час и для меня, старый друг! - воскликнул я.

- А что за хорошенькие крошки! Люблю смотреть на эти цветки! - воскликнул старик. - Знаете, мистер Дэви, вы были не больше самого младшего из них, когда я в первый раз увидел вас. Маленькая Эмми была такая же, а наш бедный Хэм тоже был еще подростком.

- Время с тех пор больше изменило меня, чем вас, - заметил я. - Однако этим милым шалунам пора итти спать, - прибавил я. - Вы сейчас же скажете мне, куда послать за вашими вещами (ведь само собой разумеется, что вы будете жить у нас), а затем за стаканом ярмутского грога вы сообщите нам все новости за десять лет.

- Вы одни приехали? - спросила Агнесса.

- Да, мэм, один-одинешенек, - ответил старик, целуя руку жены.

Мы с Агнессой усадили нашего дорогого гостя между собой и не знали уж, как и приласкать его и выразить нашу радость. Слыша так давно знакомый голос, я мог вообразить, что старик все еще странствует в поисках своей любимой племянницы.

- Уж и сколько воды надо переплыть, чтобы добраться до вас! - проговорил мистер Пиготти. - Побыть же здесь придется всего каких-нибудь четыре недели. Впрочем, вода, да еще соленая, вещь для меня привычная. А для дорогих друзей как не переплыть и морей!.. Да я что-то стихами заговорил! - сам удивился мистер Пиготти. - Совсем не имел такого намерения!

- Неужели вы так скоро хотите пуститься обратно в такой дальний путь? - сказала Агнесса.

- Да, мэм, - ответил он, - уезжая, я обещал Эмми не засиживаться здесь. Видите ли, года не молодят, и если бы я сейчас не попал сюда, то, быть может, уж и никогда не пришлось бы. А мне хотелось во что бы то ни стало, пока я еще не совсем состарился, повидать вас, мистер Дэви, вашу славную, точно цветочек, хозяюшку, полюбоваться на ваше семейное счастье.

И он смотрел на нас такими глазами, словно не мог насмотреться. Агнесса, смеясь, откинула с его лба седые кудри, как бы для того, чтобы он лучше мог нас разглядеть.

- А теперь, - обратился я к нему, - подробно расскажите нам про свое житье-бытье.

- Ну, мистер Дэви, об этом недолго рассказывать! Ведь мы ехали туда не для того, чтобы сидеть сложа руки, а ехали, чтобы трудиться, - мы же всю жизнь трудились, - и заработали мы там, как должно, и хотя сначала, быть может, нам и пришлось тяжеленько, но мы, не унывая, изо всех сил продолжали работать. И вот, слава богу, помаленьку обзавелись мы и овцами и другой скотиной, обзавелись вообще и тем и другим в хозяйстве. А теперь, можно сказать, мы преуспеваем. Словно какое-то благословение божие нам ниспослано,- прибавил мистер Пиготти, благоговейно склонив голову, - Если вчера что-либо не вышло, так выйдет сегодня, а не сегодня, так уж непременно завтра.

- А как Эмилия? - спросили мы с Агнессой в один голос.

- С тех пор, мэм, как вы простились с ней, мне никогда не случалось слышать за все время нашей жизни в лесах, чтобы Эмми не упомянула вашего имени в своих молитвах. Так вот, когда мы потеряли вас из виду, мистер Дэви... помните, еще был такой яркий солнечный закат?.. она чувствовала себя очень плохо. Мне кажется, узнай она тогда про то, что мистер Дэви был так добр скрыть от нас, пожалуй, бедняжка не перенесла бы этого. На корабле было несколько больших бедняков, и она стала ухаживать за ними. Были на корабле и дети, и с ними она также принялась возиться. У нее явилось дело, доброе дело, и это помогло ей.

- Когда же она узнала о несчастье? - спросил я.

- Первым услыхал о нем я и почти целый год скрывал от Эмми, - ответил мистер Пиготти. - Мы жили тогда в очень пустынном месте, но какой там был красивый лес, какие чудесные розы вились по всему нашему домику до самой крыши!.. Однажды, когда я работал в поле, зашел к нам земляк из Порфолкского или Суффолкского графства... уж не помню, из какого именно. Конечно, его радушно встретили, накормили, напоили, приютили. Так мы все в колонии делаем. У этого самого земляка и оказалась старая газета, да еще какой-то напечатанный рассказ об этой ужасной буре... Вот таким образом Эмми об этом и узнала. Когда я вернулся вечером домой, ей уже все было известно.

Он произнес последние слова более тихим голосом, и на лице его появилось хорошо знакомое мне серьезное выражение

- Что, это очень на нее подействовало? - снова в один голос спросили мы с Агнессой.

- Да, очень подействовало, - качая головой, ответил мистер Пиготти, - да, верно, и до сих пор она не совсем еще пришла в себя. Мне думается, ей пользу принесло одиночество, и еще помогало справляться с горем то, что ей приходилось смотреть за птицей и вообще за домашним хозяйством. Интересно знать, мистер Дэви, - задумчиво проговорил он, если бы вы теперь увидели мою Эмми, узнали бы вы ее?

- Да разве она так изменилась? - сказал я.

- Право не знаю. Я ведь вижу ее каждый день, а тогда это не так бросается в глаза. Но все-таки иной раз мне кажется, что она совсем не та. Такая она худенькая, словно измученная, - рассказывал мистер Пиготти, глядя в огонь, - кроткие ее голубые глазки грустны, личико худенькое, хорошенькая головка все больше к земле клонится, вид какой-то робкий... вот вам теперешняя Эмми.

Мы молча глядели на него, а он попрежнему сидел, уставившись в огонь.

- Некоторые из наших соседей, - снова заговорил старик, - думают, что она была несчастна в любви, а другие считают, что у нее перед самой свадьбой умер жених. Никто не знает, что с нею приключилось. У Эмми было много случаев хорошо выйти замуж, но она объявила мне: "Нет, дядюшка, с этим навсегда покончено". Со мной она весела, а когда кто придет, сейчас же исчезает. Охотно пойдет бог знает как далеко поучить ребенка, поухаживать за больным, помочь готовить приданое девушке, выходящей замуж. (Сказать к слову, она для многих таких девушек трудилась над их приданым, но никогда не бывала ни на одной свадьбе). Старого своего дядю она крепко любит. Очень терпелива. Вокруг в ней души не чают и старые и малые. Каждый, кто в беде, идет к ней. Вот какова теперь Эмми.

Старик провел рукой но лицу, подавил вырвавшийся у него из груди вздох и, оторвав глаза от огня, стал смотреть куда-то вверх.

- А Марта все еще живет с вами? - поинтересовался я.

- Heт, мистер Дэви, она на второй же год после нашего приезда вышла замуж. За нее посватался один парень, батрак фермера, возивший мимо нас разные припасы своего хозяина на соседний рынок: это, знаете, прогулочка миль в пятьсот в оба конца! И вот этот самый парень захотел на ней жениться (женщин ведь у нас там мало), чтобы потом с нею вместе устроиться на своем хозяйстве в наших зарослях. Марта попросила меня рассказать этому парню всю ее историю. Я это сделал. Они поженились и живут теперь миль за четыреста от всякого человеческого жилья, - там, кроме собственного голоса да певчих птиц, ничего не услышите!

- Ну, а как миссис Гуммидж? - спросил я. Очевидно, это была веселая тема, так как мистер Пиготти вдруг разразился громким хохотом и стал потирать свои колени руками совершенно так же, как делал это, бывало, находясь в особенно веселом настроении, в своей ярмутской старой барже.

- Поверите ли! - воскликнул он. - Ведь и за нее сватались! Ну, вот провались я на этом месте, если корабельный повар, собиравшийся стать колонистом, не предлагал ей руки и сердца!

Я никогда не видел, чтобы Агнесса так неудержимо смеялась. Сообщенное мистером Пиготти и то, как он передавал это, до того восхитило ее, что она просто заливалась смехом, и чем больше хохотала она, тем больше хохотал и я, и тем в еще больший экстаз приходил мистер Пиготти, все сильнее и сильнее при этом потирая себе колени.

- А что же ответила повару миссис Гумми? - спросил я когда наконец был в состоянии это сделать.

- Поверите ли, - ответил мистер Пиготти, - вместо того, чтобы сказать: "Покорно вас благодарю, очень вам обязана, но в таких летах я не хочу менять своего положения", миссис Гуммидж схватила бывшее под рукой ведро и надела его на голову злосчастному повару. Бедняга принялся кричать не своим голосом. Я прибежал и выручил его.

Тут мистер Пиготти снова разразился хохотом, а мы не отставали от него,

- Но знаете, мистер Дэви, - через некоторое время заговорил старик, утирая лицо, когда мы все уже обессилели от хохота, - я должен сказать к чести этой доброй женщины, что она не только выполнила все, что обещала, но даже больше того. Старушка была для нас самой старательной, самой верной, самой чудной помощницей на свете. Ни разу я не слышал, чтобы она пожаловалась на одиночество пли заброшенность даже в самое первое время, когда для нас в колонии все было внове. И вот что еще удивительно: она с тех пор, как покинула Англию, ни разу не вспомнила о своем старике.

- Ну, а теперь расскажите нам, как чувствует себя мистер Микобер, - попросил я. - Должно быть ему неплохо живется, так как он уплатил по всем своим "денежным обязательствам", не исключая даже векселя Трэдльса... Ведь вы помните это, дорогая Агнесса?.. Но все-таки интересно получить о нем самые свежие новости.

Улыбаясь, мистер Пиготти вынул из большого кармана пакет с бумагами и осторожно вытащил оттуда небольшого формата и странного вида газету.

- Надо вам сказать, мистер Дэви, что когда наши дела наладились, мы из зарослей перебрались в порт Мидльбей, - это, знаете, то, что мы там зовем городом.

- А перед этим мистер Микобер был вашим соседом в зарослях? Не так ли? - спросил я.

- Да, как же! - ответил мистер Пиготти. - И еще с каким усердием он там работал! Никогда, верно, не придется увидеть, чтобы джентльмен так из кожи лез на работе. Точно сейчас вижу его перед собой с его лысиной, как он обливается потом на тамошнем солнышке! Я порой, мистер Дэви, просто боялся, как бы он совсем не растаял. А теперь он судья!

- Судья? Вот как! - воскликнул я.

Мистер Пиготти указал мне на заметку в извлеченной им из кармана мидльбейской газете, и я прочел вслух следующее:

"Вчера в большом зале местной гостиницы состоялся обед в честь и нашего знатного соотечественника-колониста, и согражданина здешнего города, и судьи Мидльбейского округа Вилькинса Микобера эсквайра38. Зал был набит битком. Уверяют, что не менее сорока семи персон сидело за столом, не говоря уже о тех, кто толпился в коридорах и на лестнице. Все самое красивое, самое светское, самое выдающееся порта Мидльбей стеклось сюда, чтобы почтить своим присутствием человека, столь высокоуважаемого, столь талантливого, заслужившего столь широкую популярность! Председательствовал за этим обедом доктор Мелль (директор колониальной Салемской школы в порте Мидльбей), а по правую его руку восседал наш знатный гость. Когда по окончании обеда была снята скатерть и местный хор пропел гимн "Nоn nоbis" (исполнен он был великолепно, причем особенно выделялся звучный голос даровитого любителя пения Вилькинса Микобера эсквайра младшего), были провозглашены обычные верноподданнические и патриотические тосты, восторженно принятые всеми присутствующими. Затем доктор Мелль произнес прочувствованную речь в честь "знатного гостя, красы нашего города". "Дай бог, - закончил председатель, провозглашая тост, - чтобы никогда мистер Микобер не покинул нас, разве только ему будет предстоять что-либо гораздо лучшее. Но мы должны так обставить его, чтобы нигде ему не могло быть лучше, чем здесь". Тост этот был встречен восторженными возгласами, не поддающимися описанию! Несмолкаемое "ура", то затихая, то усиливаясь, грохотало, словно океанские волны! Наконец удалось восстановить тишину, и Вилькинс Микобер эсквайр поднялся, чтобы произнести ответную благодарственную речь. Ввиду сравнительной ограниченности средств, какими располагает наша редакция, мы не в силах передать все плавно текущие периоды этой удивительной по своей изящности и образности речи нашего знатного согражданина. Достаточно сказать, что она была образцом ораторского искусства. А те моста, где глубокоуважаемый оратор набросал свой жизненный путь, начиняя от его истока, и где он предостерегал юношей не выдавать "денежных обязательств", которые они не в состоянии оплатить, вызвали слезы у самых мужественных из присутствующих. Еще были провозглашены тосты в честь доктора Мелля, миссис Микобер (поблагодарившей публику грациозным поклоном из дверей соседней комнаты - здесь восседал целый цветник мидльбейских красавиц, явившихся украсить это торжество), миссис Риджер Бекс (урожденной мисс Микобер), миссис Мелль, мистера Вилькинса Микобера эсквайра младшего (он заставил гомерически хохотать все общество, заявив, что не находит слов отблагодарить за оказанную ему честь и, с разрешения присутствующих, выразит свою благодарность пением). Наконец, были провозглашены тосты за родственников миссис Микобер, пользующихся заслуженной известностью в метрополии и т. д. и т. д. По окончании тостов столы исчезли, словно по мановению волшебного жезла, и начались танцы. Среди поклонников Терпсихоры39, предававшихся веселью, пока взошедшее солнце не предупредило их о необходимости разойтись, особенно выделялись мистер Вилькинс Микобер эсквайр младший и очаровательная, благовоспитанная мисс Елена, четвертая дочь доктора Мелля".

В то время как я еще раз пробегал глазами те места заметки, где упоминалось о докторе Мелле, радуясь, что бывший бедняк, помощник учителя в школе нынешнего попечителя мидльсекской тюрьмы, дожил до более счастливых дней, мистер Пиготти указал мне на другое место в газете, где я увидел мое собственное имя и прочитал следующее:

"Его высокородию Давиду Копперфильду - знаменитому писателю.

Дорогой сэр!

Протекли годы с тех пор, как я имел случай лицезреть собственными глазами черты, ныне знакомые, по крайней мере по портретам, значительной части цивилизованною мира.

Но, дорогой сэр, хотя я и был удален, по не зависящим от меня обстоятельствам, от личного общения с другом и товарищем моей юности, это не мешало мне следить со вниманием за выспренним полетом его гения, и, хотя, по словам поэта, "моря ревели между нами" (Бернс), это нисколько не препятствовало мне принимать участие в тех интеллектуальных пиршествах, которые задавал он нам.

Вот почему, зная, что в скором времени отправляется из наших мест в метрополию лицо, которое мы оба с вами уважаем и почитаем, я, дорогой сэр, не мог не воспользоваться этим случаем, дабы при посредстве нашей газеты не принести вам благодарность как от себя лично, так и от всех жителей порта Мидльбей за те духовные наслаждения, которыми вы нас дарите!

Продолжайте, дорогой сэр, свою работу! Здесь знают вас, здесь ценят ваш талант. Продолжайте же свой орлиный полет! Жители порта Мидльбей жаждут следить за ним с восторгом, интересом, с великой пользой для себя!

Среди глаз, устремленных на вас с этого полушария, всегда, пока не закроются навеки, будут и глаза судьи Вилькинса Микобера".

Просматривая мидльбейскую газету, я убедился, что мистер Микобер является ее деятельным, почитаемым сотрудником и корреспондентом. В этом же номере было его другое письмо относительно какого-то моста. В объявлениях я нашел сообщение о том, что скоро должен был выйти из печати том его корреспонденций, появлявшихся в этой же газете, причем указывалось на то, что автором будут сделаны значительные добавления. Передовая статья в газете, если я не ошибаюсь, также была произведением его пера.

Мы не раз говорили еще о мистере Микобере в те многие вечера, которые провел с нами мистер Пиготти. Старик прожил с нами все время, какое пробыл в Англии, - кажется, что-то около месяца. Сестра его и моя бабушка приезжали в Лондон, чтобы с ним повидаться. Мы с Агнессой простились со стариком на палубе отплывающего корабля. Прощаясь, мы прекрасно знали, что больше с ним на земле не встретимся.

Перед его отплытием мы с ним съездили в Ярмут, чтобы взглянуть на плиту, которую я заказал на могилу Хэма. В то время как я, по поручению старика, списывал простую надгробную надпись, высеченную на плите, я заметил, что он нагнулся и взял с могилы немного земли и травы.

- Это для Эмми, я обещал ей, мистер Дэви, - пояснил старик, кладя пакет с землей и травой в боковой карман.

Глава ХХХV

ПОСЛЕДНИЙ ВЗГЛЯД, БРОШЕННЫЙ В ПРОШЛОЕ

Моe повествование приходит к концу. Но, прежде чем закончить, мне хочется еще раз - уже последний раз - заглянуть в прошлое.

Я вижу себя рядом с Агнессой странствующим по жизненному пути, вижу вокруг себя наших детей, наших друзей слышу голоса людей, близких мне...

Какие же образы яснее всего вырисовываются среди этой, проносящейся мимо меня толпы? Вот они сами оборачиваются ко мне.

Тут моя бабушка - в очках, более сильных, чем прежде, она старушка восьмидесяти лет с лишним, но все еще держится прямо, и ей ничего не стоит в зимний день пройти пешком шесть миль.

Всегда вместе с ней передо мной появляется и моя добрая старая няня, тоже в очках. Она со своей работой усаживается поближе к лампе. И всегда подле нее, как бывало, лежит кусочек восковой свечки, сантиметр в своем домике и рабочий ящичек с изображением собора св. Павла на крышке. Щеки и руки моей Пиготти, которые в детстве казались мне такими твердыми и красными, что я удивлялся, почему птицы не клюют их, предпочитая яблоки, теперь покрыты морщинами. Глаза ее, когда-то такие черные и блестящие, теперь потускнели, и только ее шершавый палец, казавшийся мне в детстве теркой, остался совершенно таким же, и, когда я вижу, как мое младшее дитя, ковыляя нетвердыми шажками от бабушки к моей старой няне, хватается своей ручонкой за этот шершавый палец, я мысленно переношусь в нашу маленькую гостиную в "Грачах", где я сам когда-то учился ходить. Бабушка удовлетворена: она теперь крестная мать настоящей, живой Бетси Тротвуд, и Дора, следующая дочь за нею, уверяет, что бабушка слишком балует ее...

А что топорщится в кармане моей Пиготти? - Это не что иное, как книга о крокодилах! Она теперь в довольно жалком виде, многие листы ее изорваны и истрепаны, но Пиготти показывает ее моим детям, как драгоценную реликвию. И мне так странно видеть перед собой свое собственное детское личико, выглядывающее из-за книги о крокодилах. Оно напоминает мне моего старого знакомого - Брукса из Шеффильда.

Вот в летние каникулы я вижу среди своих мальчиков старичка. Он делает для них огромный змей и, запуская его, глядит в небо в неописуемом восторге. При встрече со мной старичок радостно здоровается и, многозначительно подмигивая и кивая головой, говорит:

- Тротвуд, вам приятно 6удет узнать, что я решил теперь кончить свои мемуары, а также то, сэр, что ваша бабушка - самая замечательная женщина на свете.

А кто эта сгорбленная дама, опирающаяся на палку? Я вижу на ее лице, на котором душевное расстройство наложило печать слабоумия, следы былой красоты и гордости. Дама сидит в саду, и рядом с ней сухая, увядшая брюнетка с белым шрамом на губе. Послушаем, о чем они говорят

- Роза, я забыла имя этого джентльмена.

Роза наклоняется к ней и говорит:

- Мистер Копперфильд.

- Я рада видеть вас, сэр, - обращается ко мне дама, - но мне очень грустно видеть вас в трауре. Надеюсь, время залечит ваши раны.

Ее спутница с раздражением объясняет ей, что я вовсе не в трауре, и вообще старается вразумить ее.

- Видели ли вы, сэр, моего сына? - спрашивает меня старая дама. - Примирились ли вы с ним?

Она пристально смотрит на меня, хватается рукой за голову и начинает стонать. Вдруг она кричит страшным голосом: - Роза, сюда! Ко мне! Он умер!

Роза бросается перед нею на колени и то ласкает ее, то бранит, то уверяет, что любила ее сына гораздо больше ее самой, то убаюкивает ее на своей груди, словно больного ребенка. Вот в таком состоянии я их оставляю и в таком же самом нахожу их всегда. Так из года в год эти две женщины влачат свое существование.

Какой это корабль приплыл из Индии, и кто эта английская леди, вышедшая замуж за старого, ворчливого, богатого, как Крез40, шотландца с отвислыми ушами? Неужели это Джулия Мильс?

Да, это она, сварливая и нарядная. При ней состоит негр, подающий ей визитные карточки и письма на золотом подносе, и краснокожая служанка в белом полотняном платье и ярком платочке на голове, приносящая ей второй завтрак в туалетную комнату. Но Джулия теперь уже не ведет дневника и никогда не поет "похоронной песни любви". Она вечно ссорится со своим старым шотландским Крезом, похожим на желтого медведя с выдубленной шкурой. Джулия погрязла по горло в деньгах и ни о чем другом не говорит и не думает. Признаться, она больше мне правилась, когда пребывала и пустыне Сахаре.

Но, быть может, теперь-то и расстилается вокруг нее пустыня Сахара? Ведь, несмотря на то, что Джулия живет в роскошном доме, у нее огромное знакомство, она задает ежедневно роскошные обеды, я не вижу подле нее ни единого зеленеющего побега, ничего, что со временем могло бы расцвести и принести плоды. Вокруг нее я вижу только то, что Джулия называет "обществом". Среди него замечаю я и Джека Мелдона. Он до сих пор занимает место, купленное для него доктором Стронгом, что, однако, не мешает ему насмехаться над облагодетельствовавшей его рукой и, говоря со мной о докторе Стронге, называть его "очаровательной древностью". Если вы, Джулия, называете подобных пустых джентльменов и леди "обществом", а отличительной чертой этого общества является самое холодное равнодушие ко всему, что может двигать вперед или назад человечество, то, должно быть, мы с вами заблудились в этой самой Сахаре, и лучше было бы нам выбраться из нее.

А вот и сам доктор Стронг, с которым мы попрежнему друзья. Он продолжает трудиться над своим греческим словарем (как будто уже добрался до буквы "Д") и наслаждается с любимой женой безоблачным семейным счастьем. С ними живет Старый Полководец, но он значительно понизил свой тон и далеко не пользуется тем влиянием, каким пользовался в былые дни.

Наконец, я дошел до моего доброго старого друга Трэдльса. Он работает с деловым видом в своей конторе в Темпле. Волосы его (те, что еще не вылезли) торчат еще упрямее на голове благодаря постоянному трению об адвокатский парик. Письменный его стол завален грудами деловых бумаг. И, глядя на них, я говорю:

- Если бы Софи попрежнему служила вам секретарем, у нее не было бы недостатка в работе.

- Ваша правда, дорогой Копперфильд. А все-таки было чудесное время, когда мы жили с ней на адвокатском подворье! Не так ли?

- Это в те времена, когда Софи предсказывала вам, что вы будете судьей? - отозвался я. - Но тогда в городе еще не поговаривали об этом, как теперь.

- Во всяком случае, - сказал Трэдльс, - если когда нибудь я стану судьей...

- Да ведь вы прекрасно знаете, что будете им.

- Ну, так когда я стану судьей, Копперфильд, я всегда буду рассказывать, как Софи исполняла у меня обязанности секретаря!

Вот мы выходим с Трэдльсом под руку из его конторы. Я иду к нему на праздничный обед по случаю дня рождении Софи. Дорогой мой старый друг рассказывает мне о своих удачах.

- Знаете, дорогой Копперфильд, мне посчастливилось выполнить свое заветное желание: его преподобию отцу Горацию назначена пожизненная пенсия в четыреста пятьдесят фунтов стерлингов в год. Наши оба сына получают наилучшее образование: они прекрасно учатся и отлично ведут себя. Три сестры Софи очень недурно вышли замуж. Три живут с нами. Остальные три после смерти миссис Крюлер ведут хозяйство в доме отца. Все девочки счастливы.

- За исключением... - намекаю я.

- Вы хотите сказать - за исключением Красавицы?0- говорит Трэдльс. - Конечно, очень печально, что бедняжка вышла замуж за такого праздношатающегося. Правда, он такой показной и блестящий, что, понятно, мог вскружить ей голову. Но теперь, когда она избавилась от него и вернулась к нам, я надеюсь, мы снова развеселим ее.

Дом, в котором живут Трэдльсы, очень вероятно, один из тех домов, который они облюбовали, гуляя в былое время по вечерам, но тем не менее Трэдльс держит свои деловые бумаги в туалетной комнате, там, где находятся и его сапоги. Сами они с Софи ютятся в верхнем этаже, предоставляя лучшие комнаты Красавице и "девочкам". В доме никогда нет ни одной свободной комнаты, ибо, кроме постоянно живущих "девочек", здесь всегда под тем или иным предлогом гостит их еще несколько.

Когда мы с Трэдльсом входим в дом, нас встречает целая толпа этих "девочек", бросающихся на шею Трэдльсу и осыпающих его поцелуями, - бедняга едва не задыхается от них.

Здесь поселившаяся на постоянное у них жительство бедная Красавица - вдова с маленькой девочкой. Здесь же явившиеся на именинный обед три замужние сестры Софи со своими мужьями. К тому же, они привезли с собой кузена одного из мужей и сестру другого. Мне показалось, что эти двое - жених и невеста.

Трэдльс, совершенно такой же, как прежде, простой, добродушный малый, восседает, как патриарх, во главе стола. Софи, сидя против него, радостно улыбается ему через стол, где весело поблескивают приборы, отнюдь уже не из белого металла.

А теперь, когда все же приходится мне кончать свое повествование, образы эти мало-помалу отходят... Лишь один остается - он выше всех, он над всеми, он и меня и все кругом озаряет чудесным светом... Я поворачиваю голову и вижу его подле себя с его всегдашним чарующим спокойствием.

Лампа моя догорает - ведь я писал до глубокой ночи, но дорогая моя, без которой я был бы ничем, все сидит со мной.

О, как хотел бы я, Агнесса, родная моя, чтобы ты была подле меня и тогда, когда мне надо будет уходить из жизни, когда реальный мир станет исчезать передо мной, как исчезли только что промелькнувшие видения...

Конец.

Чарльз Диккенс - Давид Копперфильд. Том 2. 05., читать текст

См. также Чарльз Диккенс (Charles Dickens) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Жизнь и приключения Николаса Никльби (THE LIFE AND ADVENTURES OF NICHOLAS NICKLEBY) 01.
ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА Эта повесть была начата через несколько месяцев пос...

Жизнь и приключения Николаса Никльби (THE LIFE AND ADVENTURES OF NICHOLAS NICKLEBY) 02.
ГЛАВА Х, Как обеспечил мистер Ральф Никльби свою племянницу и невестку...