Бласко-Ибаньес Висенте
«Толедский собор. 4 часть.»

"Толедский собор. 4 часть."

- Вы останетесь для меня навсегда доном Себастианом,- сказала Томаса.- Когда вы позволили мне не называть вас преосвященством, говорить с вами без церемоний, не так как другие, вы меня больше обрадовали, чем если бы подарили мне плащ Богородицы. Меня злила эта важность и так и хотелось крикнуть вам:- помните, ваше преосвященство, как мы дрались детьми!- Вы были плутишкой и тащили у меня хлеб и абрикосы из рук.

Старики помолчали несколько времени, погрузившись в воспоминания, потом Томаса стала вспоминать, как дон Себастиан явился в Толедо навестить своего дядю, соборного каноника, когда он учился в военной школе и как он пришел повидать ее.

- Какой вы тогда были красивый в своем мундире и каске!- вспоминала Томаса.- Вы и мне тогда говорили любезности о моей красоте... Вы не сердитесь, что я вспоминаю об этом? Все это были ведь офицерские любезности. Помню, когда вы уехали, мой шурин сказал мне: "Он навсегда снял рясу. Его дяде никогда не уговорить его стать священником".

Кардинал с гордостью улыбнулся, вспоминая время, когда он был блестящим драгуном.

- Да,- сказал он,- это было безумием моей молодости. В Испании есть только три пути для человека с некоторыми способностями: меч, церковь и судейская карьера. У меня была кипучая кровь - я избрал меч. Но, к несчастью, я был солдатом в мирное время, и не мог сделать карьеры. Чтобы не опечалить последние годы жизни моего дяди, я возвратился к прежним занятиям и вернулся в лоно церкви. На обоих путях можно служить Богу и отечеству. Но, поверь мне, и теперь, нося кардинальскую мантию, я вспоминаю с удовольствием о времени, когда был драгуном. Счастливое время! Я иногда с завистью смотрю на кадет. Может быть, я был бы лучшим солдатом, чем они... Если бы мне довелось жить в те времена, когда прелаты шли сражаться с маврами... каким бы настоящим толедским архиепископом я был!

Дон Себастиан выпрямился своим тучным телом, гордясь остатками прежней силы.

- Я знаю,- сказала Томаса,- что вы всегда сохраняли дух воина. Я часто говорила священникам, которые болтают вздор про вас:- не шутите с его преосвященством. С кардинала может статься, что он войдет как-нибудь в хор и разгонит всех, сыпля пощечинами направо и налево.

- Да мне и не раз хотелось это сделать,- признался кардинал, и глаза его сверкнули.- Но меня сдерживало достоинство моего сана. Я ведь должен быть мирным пастырем, а не волком, пугающим стадо своей свирепостью... Бывают однако минуты, когда терпение мое лопается, и я с трудом удерживаюсь, чтобы не кинуться с кулаками на этих бунтовщиков...

Дон Себастиан стал возбуждечно говорить о своей борьбе с канониками. Его мирное настроение, навеянное тишиной сада, рассеялось при воспоминании о мятежных подчиненных. И ему было отрадно поделиться своими волнениями со старым другом детства.

- Ты не представляешь себе, Томаса, сколько я от них терплю.- Я здесь владыка, и они обязаны мне повиновением,- а они вечно бунтуют и жить мне не дают своими распрями. Они ропщут, когда я даю им приказания, и стоит мне требовать повиновения, чтобы всякий из них начал судиться, доводя дело до папского суда, Владыка я наконец или нет. Разве пастух рассуждает со своим стадом, направляя его на верный путь? Надоели мне эти сутяги и трусы. В глаза низкопоклонствуют, а за спиной - жалят как змеи... Пожалей меня, Томаса! Когда я подумаю об их низостях - я с ума схожу...

- Зачем вы так огорчаетесь?- сказала садовница.- Вы выше их всех, вы с ними справитесь.

- В сущности, конечно, что мне за дело до их интриг! Я знаю, что в конце-концов они падут к моим ногам. Но их злословие убивает меня... Ведь что они, негодяи, говорят о существе, которое мне дороже всего на свете!.. Это меня смертельно ранит.

Он приблизился к садовнице и понизил голос:

- Ты ведь знаешь мое прошлое,- я тебе доверяю и ничего не скрывал. Ты знаешь, что такое для меня Визитацион, и знаешь - не отпирайся, наверное знаешь, что про нее говорят, какие клеветы распространяют... Об этом знают все, не только в соборе, но и в городе. Многие верят в сплетни. А ведь правду я не могу открыть, не могу провозгасить ее громогласно: увы, мне запрещает это мое платье.

Он стал теребить свою рясу, точно хотел разорвать ее.

Наступило молчание. Дон Себастиан опустил сурово глядевшие глаза и сжал кулаки, точно грозя невидимым врагам. От времени он стонал от муки.

- Зачем вы думаете об этих гадостях? Вы только себя расстраиваете,- сказала садовница.- Нечего было для этого приходить ко мне.

- Нет, мне легче будет, если я поговорю с тобой. Я бесконечно страдаю, безгранично бешусь и не могу играть комедию, не умею скрывать мое бешенство... He могу выразить тебе мою муку. He иметь права открыто сказать, что у меня были под рясой живые чувства, что я знал любовь... и что моя дочь живет под твоим кровом! Другие оставляют своих детей, а во мне сильно отцовское чувство. От всего прошлаго, от былого счастья у меня осталась только Визитацион.- Она живой портрет своей матери; я ее бесконечно люблю. И это счастье они отравляют своими грязными толками. Разве не следует задушить их за это?

Отдаваясь чарам воспоминаний, он стал опять рассказывать Томасе о своей связи с одной дамой в Андалузии. Их сблизило сначала одинаковое благочестие, потом дружба перешла в пламенную любовь. Они были всю жизнь верны друг другу, храня тайну своей любви от мира, и наконец она умерла, оставив ему дочь. Клеветы, которые распускали каноники о мнимой племяннице дона Себастиана, выводили его из себя.

- Они считают ее моей любовницей!- воскликнул он с возмущением.- Мою чистую дочь, такую кроткую со всеми, они считают падшей женщиной,- моей любовницей, которую я будтобы выманил из института благородных девиц. Точно я, старик, да еще больной, стал бы думать об удовольствиях... Безсовестные!.. За меньшие оскорбления отплачивали прежде кровью.

- Пусть их болтают, не все ли вам равно? Господь на небе знает ведь правду.

- Конечно, но это не может меня успокоить. У тебя самой есть дети, и ты знаешь, как ревниво родительское сердце относится ко всему, что касается своего ребенка. Оскорбляешьея каждым словом, сказанным против него. Один Господь ведает, как я страдаю. Я ведь осуществил самые честолюбивые мечты моей молодости. Я облечен высшей церковной властью, сижу на архиепископском престоле - и все же я более несчастлив, чем когда-либо. Я теперь больше страдаю, чем тогда, когда стремился чем-нибудь стать и считал себя самым несчастным человеком. Я уже не молод и мое высокое положение, направляющее на меня все взгляды, не позволяет мне очиститься от клевет, открыв правду. Пожалей меня, Томаса! Любить дочь все более и более возрастающей любовью - и выносить, что эту чистую нежность принимают за гнусную старческую страсть!..

Глаза дона Себастиана, эти суровые глаза, от взгляда которых дрожала вся епархия, увлажнились слезами..

- Еще другия заботы гнетут меня,- продолжал он исповедываться старой садовнице.- Я боюсь будущаго. Ты знаешь, я скопил большие богатства, так как хорошо управлял своими землями и деньгами, так как думал о том, чтобы обезпечить мою дочь, и, не будучи скупым, умел умножать свои доходы. У меня есть пастбища в Эстрамадуре, виноградники в Манче, дома и, главное, много процениных бумаг. Я, как честный испанец, люблю помогать правительству деньгами - если эти деньги приносят хорошие доходы. Мое состояние, вероятно, доходит до двадцати миллионов - а то и больше. Моя дочь будет очень богата после моей смерти. Я мечтал о том, что она при моей жизни выйдет замуж за хорошего человека. Но она не хочет расстаться со мной, и к тому же она очень благочестива. Это меня пугает, не удивляйся, Томаса, что я, занимая высокое положение в церкви, хочу отдалить от неё дочь свою. Я считаю, что женщина должна быть благочестива, но не настолько, чтобы стать богомолкой и постоянно торчать в церкви. Женщина должна любить мужа и быть матерью. Я всегда не любил монахинь.

- He беспокойгесь, дон Себастиан, возразила садовница.- Она теперь привержена к церкви,- но только потому, что она выросла в этой среде.

- Теперь я спокоен. Но я боюсь, что когда меня не станет, ею овладеют какия-нибудь монашеские конгрегации - есть ведь такие, которые специально гонятся за богатыми наследствами - для славы Господней, конечно,- и дрожу при мысли, что ока может попасться в их когти. Грустно подумать, что я всю жизнь копил - для того, чтобы кормить каких-нибудь жирных иезуитов или монахинь с большими чепцами, которые даже не говорят по испански... Меня пугает слабая воля моей дочери.

- Но нет!- воскликнул он, помолчав, властным тоном.- Неужели Господь так покарает меня? Скажи - ты своим простым, открытым умом можешь вернее судить, чем ученые богословы,- скажи, разве моя жизнь дурная и я заслужил гнев Господень, как утверждают мои враги?

- Вы, дон Себастиан? Господи помилуй!.. Вы - человек, как все другие, и вы даже лучше других, потому что вы не хитрите и не лицемерите.

- Ты права, я человек, как все другие... Мы, занимающие высокое положение в церкви, стоим на виду, как святые в нишах. Но нас можно считать святыми только на расстоянии. Для тех, кто нас ближе знает, мы люди со всеми человеческими слабостями. Лишь очень немногие сумели уберечься от человеческих страстей! И как знать, может быть их терзал демон гордыни и они лишь потому были аскетами, чтобы им воздвигали алтари? К тому же, если священнику удается побороть в себе стяжательство, то он за то рискует стать скупым... Я же копил только для дочери...

Дон Себастиан замолчал, погрузившись в свои мысли. Потом он снова стал исповедываться перед Томасой. Я надеюсь,- сказал он,- что когда пробьет мой час, Госпоць не отринет меня в своем милосердии. В чем мое преступление? В том, что я любил мать моего ребенка, как мой отец любил мою мать,- в том, что у меня есть ребенок, как у многих апостолов и святых. Но ведь безбрачие священников - измышление людей, правило церковной дисциплины, а плоть и её требования - от Бога... Приближение смертного часа пугает меня, и часто по ночам я томлюсь сомнениями и дрожу. Но в сущности ведь я служил господу, как умел. Живи я в прежния времена, я защищал бы веру мечом, сражаясь против еретиков, А теперь я церковный пастырь и борюсь против безверия... Да, Господь помилует меня и примет меня в лоно свое. Правда ведь, Томаса? У тебя ангельское сердце и ты можешь судить.

Садовница улыбнулась, и слова её медленно прозвучали в предвечерней тишине:

- Успокойтесь, дон Себастиан!- сказала она.- Я знала многих в нашем соборе, которые считались святыми, и они не стоили вас. Они бы во имя спасения души бросили на произвол судьбы своих детей... Во имя того, что считается чистотой, они оставили бы семью. Но поверьте мне, истинных святых нет здесь. Все люди,- только люди... He нужно раскаиваться в том, что следуешь влечению сердца. Господь создал нас по своему подобию и не даром вселил в нас любовь к детям. Все остальное,- целомудрие, безбрачие - все это вымышлено церковью, чтобы отделить себя от простых смертных... Вы, дон Себастиан, человек, и чем более вы следуете влечениям своего сердца, тем лучше. Господь простит вас!

X.

Через несколько дней после праздника Тела Господня дон Антолин пришел к Габриэлю и с улыбкой заговорил с ним покровительственным тоном:- Я о тебе думал всю ночь,- сказал он.- Почему ты ходишь по верхнему монастырю, ничего не делая и только скучая? От праздности у тебя и пошли опасные мысли...

- Так вот нехочешь-ли,- предложил он в заключение,- спускаться каждый день в собор и показывать достопримечательности собора иностранцам? Их много ходит сюда и я ничего не понимаю, когда они предлагают мне вопросы. Ты знаешь все языки и сможешь объясняться с ними. Когда узнают, что у нас есть переводчик, к нам будут еще больше ходить. Нам ты этим окажешь услугу, а тебе это не будет стоить большого труда. Одно только развлечение. А жалованье... потом можно будет что-нибудь выцарапать для тебя из бюджета, но пока нельзя... средства собора слишком ограниченны.

Габриэль, видя озабоченный вид Антолина, ксгда он заговорил о деньгах, сейчас же согласился. Он ведь был гостем в соборе, и должен был воспользоваться случаем отблагодарить за гостеприимство.

С эгого дня Габриэль ежедневно спускался в собор, когда собирались проезжие туристы. Дон Антолин считал их всех лордами или герцогами, удивляясь иногда их плохой одежде, так как считал, что только знатные люди могли себе позволить роскошь путешествий, и раскрывал глаза от изумления, когда Габриэль объяснял ему, что многие из этих путещественников - сапожники из Лондона или лавочники из Парижа, которые делали во время праздничного отдыха экскурсии в древнюю страну мавров.

В сопровождении сторожей с ключами и дона Антолина Габриэль показывал разложенные и расставленные в огромных витринах богатства собора: статуи из массивного серебра, ларцы из слоновой кости с искусной резьбой, золотые и эмалевые блюда, драгоценные камни - бриллианты огромных размеров, изумруды, топазы и безчисленные нити жемчуга, падающия градом на одежды Мадонн.

Иностранцы восхищались этими богатствами, но Габриэль, привыкнув ежедневно глядеть на них, оставался равнодушным к обветшалой роскоши старинного храма. Все потускнело в нем, бриллианты не сверкали, жемчуг казался мертвым - дым кадильниц и затхпый воздух наложили на все отпечаток тусклости.

После того начинался осмотр "ochavo",- целаго пантеона мощей, где отвратительные с виду человеческие останки, мертвые головы с страшным выражением рта, руки, позвонки хранились в серебяных и золотых сосудах. Габриэль добросовестно переводил иностранцам объяснения дона Антолина, повторяя их по двадцати раз кряду с несколько саркастической торжественностью; сопровождавшие его при осмотре каноники отходили в сторону, чтобы им не предлагали вопросы.

Однажды, во время обзора, один флегматичный англичанин обратился к Габриэлю с вопросом:

- Скажите, у вас нет пера из крыльев святого архангела Михаила?

- Нет,- и мы очень об этом жалеем,- ответил Габриэль еще более серьезным тоном, чем англичанин.- Но эту реликвию вы найдете в другом соборе. Нельзя же все собрать только здесь.

Больше всего посетители восторгались богатствами ризницы, коллекцией драгоценных облачений с драгоценными вышивками, воспроизводившими библейские и евангельские сцены с живостью свежих красок. На этих драгоценных тканях запечатлено было все прошлое собора, имевшего в прежния времена миллионные доходы и содержавшего целую армию вышивальщиков, скупавшего тончайшие полотна Валенции и Севильи, чтобы воспроизводить на них золотом и шелками сцены из священного писания и из жизни святых мучеников. Все героические предания церкви были увековечены здесь иглой в эпоху, когда еще нельзя было закрепить их посредством книгопечатания.

Вечером Габриэль возвращался в верхний монастырь, утомленный этими осмотрами мертвой пышности. Вначале его развлекала меняющаеся толпа иностранцев, но постепенно ему стало казаться, что все они на одно лицо. Все те же англичанки с сухими, спокойными лицами, все те же вопросы, те же "О!" условного восхищения и та же манера презрительно отворачиваться, когда осмотр кончался.

Но после вида всех этих скопленных и спящих богатств нищета соборного люда казалась ему еще более нестерпимой. Сапожник представлялся ему еще более желтым и несчастным в затхлом воздухе своего жилья, жена его еще более измученной и больной. Ея грудной ребенок умирал от недостатка питания, как ему рассказывала Саграрио, проводившая теперь почти весь день у сапожника, помогая справляться с хозяйством, так как мать сидела неподвижно, держа ребенка у чахлой груди, в которой не было молока и глядя на свое дитя глазами полными слез.

Габриэль осмотрел ребенка, золотушного и худого как скелет, и покачивал головой в то время, как соседки предлагали разные средства для его лечения, настойки особых трав, зловонные припарки, советывали надеть на него образок, семь раз перекрестить, читая "Отче наш".

- Да, ребенок болен от голода,- сказал он племяннице.- Только от голода.

Он делал все, что мог, чтобы спасти ребенка, купил молока для него, но жепудок больного млаценца не переваривал слишком тяжелой для него пищи. Томаса привела ему кормилицу, но та после двух дней перестала ходить, ей было страшно давать грудь бескровному, похожему на труп младенцу. Трудно было найти великодушную женщину, которая согласилась бы кормить младенца за низкую плату.

Младенец умирал. Все женщины верхнего монастыря заходили к сапожнику, проходя мимо. Даже дон Антолин заглядывал в дверь к ним, выходя из дому.

- Ну что, как ваш ребенок? Все попрежнему? Да будет воля Господня!

Он уходил, выражая свое сочувствие тем, что не напоминал сапожнику о его долге.

Дон Антолин возмущался тем, что спокойствие собора и его собственное приятное настроение нарушены печальными событиями.- Какой позор, что пустили к нам этого сапожника с его больной и грязной детворой! Они постоянно болеют и мрут, заражая болезнями всех кругом. По какому праву эти нищие живут в соборе, не занимая никакой должности! Нельзя было пускать их на порог Господня дома.

Томаса, теща дона Антолина, возмущалась его словами.

- Молчи, вор, обкрадывающий святых! Молчи, не то я брошу тебе тарелку в голову... Мы все дети Господни, и если бы мир был мудро устроен, то в соборе жили бы только бедные... Вместо того, чтобы так кощунствовать, ты бы лучше дал этим беднякам что-нибудь из того, что ты награбил у Пресвятой Девы.

Дон Антолин презрительно пожал плечами в ответ.

- Если им нечего есть, незачем было иметь столько детей.

У него самого была только одна дочь, так как он не считал себя в праве иметь больше; таким образом, по его словам, он с помощью Господней смог отложить кое-что на черный день.

Добрая Томаса говорила о больном ребенке каноникам, которые после мессы прогуливались по саду. Они слушали ее рассеянно, принимаясь шарить в карманах ряс.

- Нужно покоряться Промыслу Господню...

Они давали по несколько медных монет, a один даже дал целую песету. Садовница отправилась во дворец архиепископа, но у дона Себастиана был припадок; он не захотел принять Томасу и только выслал ей две песеты.

- Они все не злые,- сказала Томаса матери умирающего ребенка, вручая ей собранные деньги.- Но каждый думает о себе и не разделяет плащ с ближним. "Вот тебе подаяние и делай что хочешь".

В семье сапожника стали лучше питаться, и это пошло на пользу всей семье кроме младенца, который уже еле-еле дышал, неподвижно лежа на коленях матери. Его уже нельзя было спасти.

Он вскоре умер, и горе матери было неописуемо. Она кричала, как раненое животное, неустанным резким криком, а сапожник молча плакал, рассказывая, что ребенок умер как птичка,- совсем как маленькая птичка. Все друзья собрались вокруг сапожника и его жены. Звонарь Мариано мрачно взглянул на Габриэля.

- Ты все знаешь,- сказал он.- Скажи, правда, что он умер от голода?

А Тато, с свойственной ему необузданностью, громко возмущался и кричал.

- Нет на свете справедливости,- повторял он.- Нельзя, чтобы так продолжалось... Пог думать только, что бедный ребенок умер от голода в доме, где золото течет ручьем, и где столько бездельников ходят в золоте!

Когда тело младенца унесли на кладбище, бедная мать стала биться головой об стену от отчаяния.

- Дитя мое... Антонито!- кричала она.

На ночь Саграрио и другия соседки пришли, чтобы провести ночь подле нея, Отчаяние привело ее в бешеное состояние,- ей хотелось во что бы то ни стало найти виновника своего несчастья и она осыпала проклятиями всю аристократию собора.

- Это дон Антолин во всем виноват! кричала она.- Этот старый ростовщик тянеть из нас жилы... Ни гроша ведь не дал на ребенка. А Марикита... Ни разу не зашла к нам... Распутная девка... только и знает, что наряжаться для кадет!

Напрасно соседки увещевали ее не кричать из страха перед доном Антолином. Другия, напротив того, возмущались такой трусостью.

- Пусть дон Антолин и его племянница слышат! Тем лучше! Все мы достаточно настрадались от жадности дона Антолина и надменности Марикиты. Нельзя всю жизнь дрожать перед этой парочкой!

- Господь ведает, что делают дядя и племянница, когда остаются вдвоем...

В сонном царстве собора пронесся дух мятежа, и это было следствием бессознательного влияния Габриэля. Его слова пробудили в обитателях верхнего монастыря смутные отрывочные идеи и возбудили их спящий дух. Они вдруг почувствовали, что рабство их не должно вечно длиться, что долг человека - возставать против несправедливости и деспотизма. Дон Антолин стал замечать, что творится неладное. Его должники стали грубо отвечать на его напоминания и стказывать ему в повиновении. Особенно нагло отвечал ему Тато. Кроме того, и племянница постоянно жаловалась ему на презрительное отношение к ней соседок, на их грубости и оскорбления, и ей говорили в лицо, что её распутный дядя высасывает кровь из бедняков, чтобы оплачивать её наряды.

Дон Антолин, отлично знавший подвластное ему стадо, заметил сразу глухое брожение в соборе. Он почувствовал вокруг себя вражду и мятеж. Его должники стали дерзко отвечать ему, видимо считая, что бедность освобождает их от жадности их заимодавца. Его властные приказания не исполнялись тотчас же, как прежде, и он чувствовал, что за его спиной над ним смеются или грозят ему кулаками. Однажды, когда он сделал выговор Тато за то, что он поздно вернулся домой и заставил его снова открыть дверь, когда он уже ложился спать, Тато, к его ужасу, дерзко ответил ему, что он купил нож "наваху", и собирается пырнуть им священника, обирающего бедных.

С другой стороны, к дону Антолину приставала с жалобами его племянница.- Меня все стали презирать!- говорила она.- Ни одна из соседок не приходит помочь по хозяйству. Мне отвечают дерзостями, когда я зову кого-нибудь: "Хочешь иметь служанок, так плати", говорят оне. Пожалуйста, дядя, приструньте их!..

При всей её решительности, Мариките приходилось отступать, как только она появлялась на пороге. Все женщины верхнего монастыря, мстя ей за свое долгое рабство, преследовали ее теперь дерзостями.

- Посмотритека на нее!- кричала жена сапожника соседкам.- Какая франтиха. Развратник дядя её сосет кровь из нас, чтобы покупать ей наряды.

У дона Антолина лопнуло терпение, и он пошел жаловаться кардиналу. Но тот обругал его за то, что он жалуется, вместо того, чтобы проявить свой авторитет и водворить порядок в соборе. Он пригрозил ему отставкой, если он не сумеет сам справиться с своим населением верхнего монастыря.

Бедный дон Антолин был в отчаянии, Он вздумал было принять строгия меры, главным образом прогнать сапожника, но об этом узнали, и все, в особенности Тато, смотрели на него при встречах с таким угрожающим видом, что он боялся, как бы ему не пришлось плохо от бунтарей. Больше всех его пугал звонарь своим мрачным молчаливым видом. Кроме того и Эстабан уговаривал его не прогонять сапожника, потому что крутые меры к добру не приводят.

В ужасе от всего этого он обратился к заступничеству Габриэля.

- Поддержи меня, Габриэль!- просил он.- Дело плохо кончится, если ты не вступишься. Все оскорбляют меня и мою племянницу... и я, наконец, повыгоню отсюда всех. Кардинал дал мне полную свободу действия... He понимаю, что тут за ветер подул. Точно какойто демон, сорвавшийся с цепи, проник сюда и бродит в верхнем монастыре. Все точно переродились.

Габриэль отлично понимал, что этим демоном дон Антолин считает именно его. И это была правда. Сам того не желая, Габриэль, который хотел, живя в соборе, только укрыться от людей, принес с собой смуту и перевернул всю жизнь соборного люда. Подобно тому, как путешественники, переступив санитарный кордон, хотя и здоровые с виду, приносят микробы болезни в платье, в волосах, и сами того не зная, сеют смерть, Габриэль тоже принес с собой - не смерть, а мятеж. В собор, живший переживаниями шестнадцатого века, ворвался с ним революционный дух. Спящие проснулись, устыдились своей отсталости и тем горячее воспринимали новые идеи, не задумываясь о последствиях.

Трусливое отступление дона Антолина было первой победой смельчаков, и они уже теперь не прятались у звонаря, а собирались открыто на галлерее верхнего монастыря и громко обсуждали смелые идеи Габриэля на глазах дона Антолина, не смущаясь святостью собора; они усаживались с серьезными лицами вокруг учителя, в то время ках дон Антолин сумрачно бродил один как призрак, с требником в руках и поглядывал на сборище печальным взглядом. Даже дон Мартин, прежде столь покорный и почтительный, оставлял его и шел слушать революционера.

Дон Антолин понимал пагубность влияния Габриэля. Но он из эгоизма, старался не размышлять. "Пусть болтают", говорил он себе... Все это слова, дым... лишь бы не просили денег"...

Но сам Габриэль, более чем дон Антолин, ужасался действия своих слов. Он жалел, что вздумал говорить о своем прошлом и о своих идеалах. Ему хотелось отдохнуть, укрывшись под сенью собора, но по иронии судьбы в нем проснулся агитатор, возбудивший опасное брожение умов. Восторженность новообращенных была очень опасна. Брат его, не понимая вполне, до чего опасность была велика, всетаки предостерегал его с обычным своим благоразумием.

- Ты вскружил головы этим несчастным твоими речами,- говорил он.- Будь осторожен. Они слишком невежественны и не сумеют остановиться в должных пределах. Все равно, как если бы меня, привыкшего к скромному обеду, позвали на пир к архиепископу. Я бы стал слишком много есть и пить, а потом бы заболел, а то бы даже и умер.

Габриэль был до некоторой степени согласен с братом, но его охватил прежний проповеднический жарь, и он продолжал говорить своим друзьям о грядущем золотом веке, который наступит после социального кризиса. Он испытывал несказанное наслаждение, когда простые души его слушателей сразу проникались светлыми учениями, созданными человечеством на протяжении многих веков. Он восторженно описывал им грядущее человечество. Он говорил им словами, проникнутыми мистическим тоном, почти так, как христианские проповедники говорят о райском блаженстве, о счастьи, которое наступит после того, как революция преобразит общественный строй. Все люди проникнутся братскими чувствами друг к другу, не будет разделения на классы, не будет соперничества, не будет борьбы за существование. Коммунистический строй обезпечит общее блаженство; производительность возростет, благодаря свободе труда; из общих предметов производства каждый получит часть, нужную для удовлетворения его потребностей; все будет принадлежать всем и настанет общее благополучие.

Но относительно настоящего у Габриэля не было никаких иллюзий. Современное челйвечество казалось ему изнуренной почвой, на которой произрастают только отравленные плоды. Нужно ждать, пока революция, начавшаеся лишь около ста лет тому назад, завершится в умах. Тогда будет возможно и даже легко изменить основы общественного строя. Габриэль глубоко верил в будущее. Но эволюция человеческой природы требует для своего осуществления тысячелетия. В доисторические времена человек был двуногим существом, носившим следы своего недавнего животного существования; потом мало-по-малу, в первобытном диком существе обозначились черты умственного и нравственного развития, причем все же сохранялись остатки зверских инстинктов и страстей. И теперешний человек в сравнении с грядущим окажется тем же, чем в сравнении с нами был первобытный человек. Разум человеческий просветлится, инстинкты смягчатся, эгоизм исчезнет, побежденный доводами ума и теперешнее зло сменится общим благополучием.

Слушатели его, продолжая относиться к нему с благоговением, не довольствовались однако этими отдаленными перспективами. Им хотелось воспользоваться сейчас же самим теми благами, которые он рисовал им;- они, как дети, тянулись к лакомству, которое им показывали издалека. Самопожертвование во имя будущего счастья человечества не привлекало их. Из речей Габриэля они извлекли только убеждение в несправедливости своей доли и уверенность в своем праве на счастье. Они не возражали ему, но Габриэль чувствовал, что в них зарождается такая же глухая враждебность, как в его прежних товарищах в Барцелоне, когда он излагал им свои идеалы и возставал против насильственных действий.

Прежние пламенные ученики стали отдаляться от учителя и часто собирались без него на колокольне у звонаря, возбуждая друг друга жалобами на несправедливость и нужду, угнетавшую их. Звонарь, мрачный, нахмурив брови, кричал, продолжая вслух свои мысли:

- И подумать только, что в церкви накоплено столько ненужных богатств! Грабители!.. Разбойники!

Вследствие охлаждения к нему учеников, Габриэль мог опять проводить целые дни с Саграрио, к радости дона Антолина, который думал, что он окончательно разошелся с своими друзьями. В награду за это он достал Габриэлю заработок: умер один из двух ночных сторожей собора, и дон Антолин предложил Габриэлю заменить его, т. е. проводить ночи в соборе, получая за это две пезеты в день. Габриэль принял предложение, не взирая на свое слабое здоровье. Две пезеты в день - его брат получал не более того, и их средства таким образом могли удвоиться. Как же не воспользоваться таким счастливым обстоятельством.

На следующий вечер Саграрио, в разговоре с дядей, выразила преклонение перед его готовностью взять на себя каксй угодно труд для поддержки семьи. Спускалась ночь. Они стояли у перил на галлерее верхнего монастыря. Внизу виднелись темные верхушки деревьев. Над их головами было бледное июльское небо, подернутое легкой дымкой, смягчавшей сверкание звезд. Они были одни. Сверху, из комнатки регента, раздавались нежные звуки фисгармонии и мирная ночь обвевала ласковым прикосновением их души. С неба спускалась таинственная свежесть, успскаивающая душу и будящая воспоминания.

Чтобы убедить Саграрио, что с его стороны не было никакой заслуги в том, что он готов нести службу в соборе, Габриэль стал рассказывать ей о своем прошлом, о прежних лишениях и страданиях. Он так часто голодал! Страдания в Монхуихе, в мрачном каземате, были, быть может, менее ужасны, чем отчаяние, пережитое им на улицах больших городов, когда он глядел на еду, выставленную в окнах магазинов, или на золото в меняльных лавках, когда у него самого не было ни гроша в кармане и голова кружилась от голода. Но он сказал, что очень легко переносил все, пока был один, и что его жизнь стала невыносимо мучительной, когда вместе с ним страдала в скитаниях и Люси.

- Ты бы ее полюбила,- сказал он Саграрио.- Она была мне истинной подругой по духу, хотя настоящей любви я к ней не питал. Бедная Люси была некрасивая, анемичная девушка, выросшая в рабочем квартале большого города, с посиневшими от малокровия губами. Прекрасны были только её глаза, расширившиеся от холодных ночей, проведенных на улице, от страшных сцен, которые происходили при ней, когда она жила у родителей и отец её возвращался пьяный домой и колотил всю семью.

Как все девушки рабочаго класса, она рано увяла... Я любил ее из жалости к её судьбе, общей для всякой молодой работницы, красивой в детстве, но утратившей красогу в ужасных условиях трудовой жизни.

Габриэль рассказал со слезами о последнем свидании с ней в очень чистом, но пропитанном холодом благотворительности, госпитале в Италии. Он не был её законным мужем, и мог являться к ней лишь два раза в неделю. Она сидела в кресле и попросила у него роз. У него не было денег на кусок хлеба, но он взял несколько грошей у товарища, еще более бедного, чем он, и принес ей цветов... А потом она умерла, и он не знал даже, где ее похоронили. Может быть тело её отправили в анатомический театр. Но я вижу ее всегда перед собой - и мне кажется теперь, что Люси воскресла в тебе...

- Я бы не могла сделать то, что делала она, дядя,- сказала Саграрио, взволнованная рассказом.

- Зови меня Габриэлем и говори мне "ты"!- взволнованно сказал Габриэль.- Ты заменила мне Люси, и я опять не один... Я долго разбирался в моих чувствах и теперь знаю: я люблю тебя, Саграрио.

Молодая женщина отступила от изумления.

- He отходи от меня, Саграрио, не бойся!- сказал Габриэль.- Мы слишком много страдали в жизни, чтобы думать о радостях жизни. Мы - две жертвы, осужденные умереть в этом монастыре, служащем нам убежищем. Нас обоих раздавили бессмысленные условия общественного строя. И вот почему я полюбил тебя - мы равны в наших страданиях. Меня ненавидят, считая врагом общества; тебя чуждаются - как падшей. Над нами тяготеет рок - наши тела подточены ядом. Так возьмем же, прежде чем умереть, у любви высшее счастье,- как бедная Люси просила роз.

Он сжимал руки молодой женщины, которая не могла выговорить ни слова от волнения и плакала сладкими слезами. Сверху лились звуки музыки; регент играл безгранично печальный квартет Бетховена, "Так быть должно", предсмертный гимн гениального композитора.

- Я полюбил тебя,- продолжал Габриэль,- с той минуты, как ты вернулась сюда. Я читал в твоей простой и нежной душе, сидя рядом с тобой, когда ты шила на своей машине; я видел, что и ты привязалась ко мне, что я тебе близок... Скажи, я не ошибся? Ты любишь меня?

Саграрио безмолвно плакала и не могла поднять глаз на Габриэля. Наконец, она сказала:

- Я плачу от счастья. За что меня любить? Я давно уже не гляжусь в зеркало, боясь вспомнить утраченную молодость... Могла ли я подумать, что вы читаете в моей душе?!.. Я бы умерла и не открыла свсей тайны... Да, я люблю тебя... Ты - лучший из людей!

Они долго стояли молча, взявшись за руки, и взгляды их обращены были на темный сад.

- Ты будешь моей подругой,- грустно сказал Габриэль.- Наши жизни будут связаны, пока смерть не разрознит их. Я буду защищать тебя, твоя нежность усладит мою жизнь. Мы будем любить друг друга, как святые, которые знали экстаз любви, не допуская радостей плоти. Мы - больные, и у нас были бы несчастные, жалкие дети. He будем же умножать горе на земле, создавая обездоленные существа. Предоставим богатым ускорять вырождение их касты наследниками своих пороков.

Он обнял за талию молодую женщину и свободной рукой приподнял её лицо, Глаза её блестели от слез.

- Мы будем,- тихо сказал он,- любить друг друга с такой чистотой, какую не представлял себе еще ни один поэт. Эта безгрешная ночь, в которую мы сознались друг другу в нашей грустной любви - наша свадебная ночь... Поцелуй меня, подруга моей жизни!

Среди ночной тишины они обменялись долгим поцелуем. А над ними из комнаты регента раздавались похоронные звуки Бетховенского квартета.

XI.

Габриэль начал свою службу в начале июля. Его товарищ, Фидель, был чахлый маленький человек, который постоянно кашлял, носил, не снимая даже и летом, свой теплый плащ.

- Идем в клетку,- говорил Мариано, звеня связкой ключей.

Они входили в собор; звонарь запирал двери извне и уходил.

Летние дни были длинные и можно было еще часа два не зажигать света.

- Теперь церковь наша, товарищ,- говорил Габриэлю второй сторож.

Он по привычке располагался в ризнице, как у себя, ставил корзину с провизией на сундук, между канделябрами и распятиями.

Но Габриэль, еще не освоившийся с величием пустынного собора, с любопытством гулял в нем. Шаги его гулко звучали на плитах, местами перерезанных могилами архиепископов и старых вельмож. Мрачная тишина храма нарушалась странными звуками, таинственными шорохами. В первую ночь Габриэль несколько раз оглянулся с испугом; ему казалось, что он слышит за собой шаги.

Позади него садилось солнце. Над главным входом круги розы из расписных стекол сверкали, как корзина лучистых цветов. Ниже, между колоннами, свет сплетался с тенью. Летучия мыши спускались со свода и шипели, касаясь колонн, как в каменном лесу. Уносясь в слепом порыве, оне стукались о шнуры паникадил или раскачивали красные шляпы с запыленными кистями, висевшие высоко над могилами кардиналов.

Габриэль продолжал делать обход церкви. Он смотрел, закрыты ли решетки алтарей и двери мозарабской и королевской часовен, заглядывал в залу капитула и останавливался перед мадонной святилища. Сквозь решетку виден был свет лампад и над алтарем сверкала статуя, осыпанная драгоценными камнями. Потом Габриэль возвращался к товарищу и они садились вдвоем посредине церкви, на ступеньках хора или главного алтаря, откуда можно было обнять взглядом всю церковь. Тогда оба сторожа надвигали шапки до ушей.

- Вас наверное предупреждали,- говорил Фидель,- что нужно держаться чинно в соборе, есть только в ризнице, курить только в галлерее. Мне это тоже говорили, когда я поступил на службу в собор... Это легко говорить тем, которые спокойно спят у себя в постели. А на самом деле нужно только смотреть в оба; в остальном можно устраиваться, как можно удобнее на ночь. Когда целый день наслушаешься молений, да церковных песен, да наглотаешься ладона, нужно хоть ночью отдохнуть... Теперь и Господь Бог и все святые спокойно почивают, наше дело охранять их сон и никакой обиды для них нет, если мы устроимся посвободнее... Давайте, товарищ, поедим вместе.

Они опоражнивали на мраморные ступени все, что приносили в карзинах и принимались за обед.

Единственным оружием товарища Габриэля был засунутый за пояс пистолет, который он получил в подарок от собора, совершенно негодный для употребления. Габриэлю дон Антолин подарил пистолет прежнего сторожа; тот оставил его на память о его службе. Но Габриэль не хотел его брать: "Пусть он останется в ризнице. Вдруг сторож придет за ним". Так пистолет и остался лежать в углу с пачками патронов, заржавевших от сырости и покрывшихся паутиной.

Стекла окон постепенно потухали и в темноте собора засверкали лампады, точно бледные звезды. Габриэлю казалось, что он очутился где то на поле в темную ночь. Когда он ходил по собору при мелькающем свете фонаря, который был прикреплен у него на груди, внутренность собора принимала чудовищные очертания. Колонны поднимались до сводов, плиты прыгали при движениях света. Каждые полчаса тишина нарушалась скрипом пружин и кружением колес; потом раздавался серебряный звон колокола, золоченные воины часов возвещали время ударами молотка.

Товарищ Габриэля жаловался на нововведения, придуманные кардиналом, чтобы мучить служителей. В прежнее время он и прежний сторож могли, после того как их запирали, спать сколько угодно, не боясь выговоров от начальства. А теперь кардинал, вечно искавший, как бы ему позлить людей, установил аппараты, привезенные из-за границы: каждые полчаса нужно ходить их открывать и отмечат свой приход.

Утром дон Антолин проверял этот контрольный аппарат и при малейшем упущении назначал штраф.

- Дьявольская выдумка!- жаловался сторож.- Теперь приходится устраиваться так, что каждый из двух сторожей спит по очереди, в то время как его товарищ берет на себя обязанность караулить при аппарате. Не то вычеты съедают все нищенское жалование.

Габриэль по своей природной доброте большей частью сторожил все время за товарища, который очень полюбил его за это. Когда Фидель не мог спать от кашля, он болтал с Габриэлем, расказывал ему о своей нужде или о разных происшествиях во время ночных бдений в соборе, причем каждый раз повторял, что бояться воров нечего, что собор отлично охраняется, и прибавлял, что в крайнем случае есть всегда возможность позвонить в маленький колокол, призывающий каноников в церковь, и что если бы этот звон раздался среди ночи, весь город сбежался бы в один миг, поняв, что в соборе случилось несчастие.

По утрам Габриэль возвращался домой, весь дрожа от холода, и его встречала Саграрио, кипятила ему молоко, и когда он ложился в постель, она ириносила ему чашку горячаго молока. Она попрежнему называла его дядей при других и выказывала свою нежность только наедине с ним. Она укрывала его, запирала окна и двери, чтобы солнце не мешало ему спать.

- Ах, эти ночи в соборе!- говорила она с отчаянием.- Ты себя убьешь. Это занятие не по тебе. Отец то же говорит. Теперь, когда я полюбила тебя и так счастлива, утратить тебя было бы слишком жестоко!

Чтобы успокоить ее, Габриэль говорил, что к осени у него будет лучшее место.

Выспавшись утром, он выходил на галлерею, где встречал своих бывших учеников. которые, однако, относились к нему теперь с каким-то пренебрежением. Точно при всем поклонении к учителю, они жалели его за его чрезмерную кротость.

- У них отросли крылья,- говорил Габриэль брату,- и они не нуждаются во мне. Они предпочитают говорить друг с другом без меня.

- Дай Бог,- говорил дон Эстабан, пожимая плечами,- чтобы ты не раскаялся в том, что говорил им о непонятных им предметах. Они все стали совсем другими. Тато совершенно невыносим. Он говорит, что если ему не дают убивать быков, он будет убивать людей; он считает это необходимым для спасения от бедности! Говорит, что имеет такое же право на счастье, как всякий буржуа и что все богатые люди эксплуататоры... Пресвятая Дева, неужели ты действительно учил их таким ужасам?

- He пугайся,- отвечал с улыбкой Габриэль.- Они еще не переварили новые идеи и болтают вздор. Это пройдет. Они в сущности славный народ.

Его огорчал только звонарь Мариано, избегавший его, как будто боясь, что Габриэль читает у него в душе.

- Что с тобой, Мариано?- спросил Габриэль, встретившись с звонарем в верхнем монастыре.

- Да то, что все не ладится. Проклятый общественный строй!- проворчал в ответ звонарь.

- Ты как будто избегаешь меня. Почему?

- Я тебя избегаю? Да тебе это приснилось... Я полон негодования с тех пор, как ты мне открыл глаза. Я уже не такой дурак, как прежде. Неужели мы будем всю жизнь умирать с голода среди богатства, окружающего нас?

- Мы то, вероятно, так и проживем в горе. Но после нас настанут лучшие времена.

- Знаешь что, Габриэль? Ты слишком ученый... Думаешь ты по настоящему, это правда, но на практике... прости, на практике ты такой же бездельник, как все образованные люди... Неучи, как я, яснее все видят.

Через несколько недель дон Мартин перестал показываться в верхнем монастыре и Габриэль узнал от дона Антолина, что умерла его мать. Неделю спустя дон Мартин явился. У него были красные, опухшие от слез глаза.

- Я пришел проститься,- сказал он Габриэлю.- Я провел у постели моей матери целый месяц в бесконечной тревоге. Теперь она умерла. Она одна привязывала меня к церкви, в которую я перестал верить... Зачем мне лгать и притворяться? Я пошел вчера в архиепископский дворец, заявил, что могут располагать как угодно моим жалованием и попросил назначить другого духовника в женский монастырь. Я уезжаю к себе на родину; священник, отказавшийся от своего сана, не может оставаться в Толедо... Я уеду как можно дальше, может быть в Америку... У меня нет друзей, нет ни в ком поддержки, но я не боюсь нужды; я привык к ней, служа церкви. Я сделаюсь рабочим, буду обрабатывать землю, если нужно, и буду свободным человеком.

Исчезновение дона Мартина не возбудило толков в соборе. Дон Антолин и другие каноники думали, что он поехал в Мадрид, чтобы добиться лучшего положения, как это делали многие честолюбивые священники. К тому же общее внимание отвлечено было событием, которое поразило громом весь собор. Разлад между архиепископом и канониками закончился и Рим одобрил все решения, принятые кардиналом. Он торжествовал, а каноники смущенно и смиренно преклонили перед ним головы.

Наступил праздник Мадонны святилища и архиепископ, давно уже не появлявшийся в соборе, объявил, что будет в этот день служить мессу; все говорили об этом со страхом, боясь гневных взоров кардинала.

Габриэль мало интересовался предстоящим событием; он спал почти по целым дням, готовясь к ночной службе. Ему приходилось нести ее одному; старик Фидель заболел, и, боясь, как бы у него не отняли его нищенское жалование, Габриэль не просил себе помощника. Он привык к ночной тишине собора; чтобы не скучать, он брал с собой книги и читал при тусклом свете фонаря.

Праздникль начался в обычном порядке. Статую вынесли из её часовни и утвердили на главном алтаре, надев на нее пышную мантию, расшитую драгоценными камнями; втечение всего года она хранилась в сокровищнице собора.

Незадолго до начала мессы каноники в красных одеждах собрались у лестницы, по которой должен был спуститься кардинал. На верху лестницы появился служка с крестом, а за ним кардинал, окруженный свитой викариев. На нем была пурпурная мантия, затмевавшая своим блеском одежды всех остальных. Каноники окружили кардинала, склоняя головы перед его холодным, надменным взглядом. Он казался совершенно здоровым и лицо его дрожало от торжества. Свою кардинальскую шапочку он носил так, точно это была королевская корона.

Он властно протянул руку в красной перчатке, с большим изумрудом на перстне, и каноники, один за другим, должны были целовать перстень в знак своего подчинения главе церкви; они привыкли с семинарских дней к этой наружной смиренности, под которой скрывались враждебные и мстительные чувства. Кардинал чувствовал всю скрытую злобу каноников и тем сильнее наслаждался своим торжеством. Он часто говорил садовнице:- "Ты не можешь себе представить, до чего злобные чувства сильны в служителях церкви. Вне церкви всякий человек может излить свой гнев, обнаруживая его, а среди нас многие умирают от невозможности мстить, от необходимости склонять голову, подчиняясь дисциплине. Мы свободны от необходимости зарабатывать кусок хлеба и содержать семью, и поэтому нас гложет честолюбие."

Каноники стали в ряды, сопровождая архиепископа, шествовавшего во главе процессии. Впереди всех шел Тато, в красной одежде, а за ним служители в черном и дон Антолин, постукивавший палкой по плитам. Затем несли архиепископский крест, шли два ряда каноников и вслед за ними выступал кардинал; концы его длинной пурпурной мантии несли двое служек. Дон Себастиан благословлял всех по пути, вглядываясь зоркими глазами в распростертую у его ног паству. Какое торжество! Отныне собор в его власти. После долгаго отсутствия он возвращается неограниченным властелином, который растопчет всех, кто осмелится противодействовать ему.

Более чем когда либо он гордился величием церкви. Какое великое учреждение! Став во главе ея, человек превращался во всемогущего, грозного бога. В соборе не существовало пагубного революционного равенства: все подчинялось желаниям главенствующих. На словах проповедывали смирение перед Богом, a на деле существовали только покорные овцы и ведущие их пастыри. По воле Всевышнего пастырем был теперь он, и горе тому, кто бы ему воспротивился!

Кардинал еще сильнее ощущал свое торжество, пройдя в хор. Он возсел на престол толедских архиепископов, о котором мечтал всю юность. Трон стоял на возвышении, под балдахином, и к нему вели четыре ступени. Головы каноников, сидевших около него, были почти на уровне его ног. Он мог растоптать их, как гадюк, если бы они снова вздумали бунтовать и оскорблять его в самых святых его чувствах.

Гордый сознанием своего превосходства и торжества, он по установленному ритуалу, первый поднимался и первый садился: он присоединял свой голос к хору каноников с такой грозной силой, что все трепетали вокруг него. Латинские слова исходили из его уст, как выстрелы, направленные против его врагов, и он смотрел с вызывающим видом на двойной ряд склоненных голов. Этот баловень судьбы привык к жизненным успехам, но никогда еще он не испытывал такого глубокого удовлетворения, как в этот день, он сам почти пугался своей радости, своей торжествующей гордости, которые заглушали его обычные физические страдания.

В конце службы певчие и низшие церковные служители (они одни осмеливались глядеть на него) испугались, увидав, что он вдруг страшно побледнел и поднялся с искаженным лицом, прижимая руки к груди. Каноники бросились к нему и окружили его трон сплоченной толпой красных ряс. Он задыхался в кругу простертых к нему рук.

- Воздуха!- кричал он.- Отойдите!.. Уведите меня домой!..

Он отстранял всех властным жестом воина, отталкивающего неприятеля. Он не мог перевести дыхания, но не хотел, чтобы каноники это видели. Он чувствовал их радость, скрытую под наружным испугом. "Уйдите!.. мне никого не нужно!.." Наконец, поддерживаемый своими приближенными, он направился к лестнице архиепископского дворца.

Службу закончили впопыхах. "Пресвятая Дева простит!.. В будущем году ее отпразднуют вдвое торжественнее"...

На следующий день, когда Габриэль встал после утреннего сна, в верхнем монастыре только и было речи, что о болезни кардинала.

- Он при смерти,- сказала Томаса, которая ходила навестить больного.- На этот раз он не выживет. Он хрипит, точно у него в груди треснувшие меха. Доктора говорят, что он не доживет до утра... Какое горе... и в такой день!..

Женщины вздыхали и гнали домой детей, чтобы не было шума в соборе.

Регент, обыкновенно равнодушный к жизни собора, очень интересовался здоровьем кардинала, надеясь, что в день его похорон исполнят Реквием Моцарта. Габриэль был равнодушен к смерти архиепископа.

- Вот его Преосвященство умирает, Саграрио,- говорил он подруге,- а мы с тобой, несчастные и больные, еще живы.

Когда закрывали двери собора, Габриэль спустился туда один, так как Фидель был все еще болен.

- Ну, что с кардиналом?- спросил Габриэль звонаря, который ждал его со связкой ключей в руке.

- Умирает,- может быть, даже умер.

И он прибавил:

- Знаешь, Габриэль, сегодня всю ночь собор будет освещен. Статуя Мадонны будет стоять всю ночь на главном алтаре, и все свечи будут зажжены вокруг,

Он помолчал, точно не решаясь продолжать говорить, но потом прибавил:

- Тебе, верно, скучно одному... Может быть я приду к тебе на часок...

Когда Габриэля заперли в соборе, он увидел, что алтарь горит ярким светом. Он обошел весь храм и, убедившись, что нигде никто не спрятан, надел плащ на плечи и сел, поставив подле себя корзину с провизией. Он стал рассматривать через решетку статую Мадонны в пышном одеянии, покрытом драгоценными каменьями, с ожерельями, серьгами и браслетами, сверкавшими камнями огромной ценности.

Когда наступила ночь, Габриэль поел, потом взял принесенную с собой книгу и стал читать. Часы медленно проходили, и каждые полчаса Габриэль подходил к контрольному аппарату.

Ровно в десять часов вдруг тихо открылась одна из боковых дверей. Габриэль вспомнил обещание Мариано, но удивился, услышав шаги нескольких человек.

- Кто идет?- крикнул он.

- Мы,- глухо ответил голос Мариано.- Я ведь тебе говорил, что мы придем.

Когда пришедшие подошли, то при свете от алтаря Габриэль увидел, кроме Мариано, также Тато и сапожника. Они принесли бутылку водки и стали подчивать его.

- Вы ведь знаете, что я не пью,- сказал Габриэль.- Но куда это вы отправляетесь такие разряженные?

Тато быстро ответил, что дон Антолин запер двери в девять часов, и что они все решили провести ночь в городе, и уже были в кофейне и угостились на славу.

Все трое были, видимо, навеселе, и Габриэль стал их упрекать, говоря, что пьянство унижает бедняков.

- Ну, уж сегодня особенный денек, дядя,- сказал Тато.- Приятно видеть, когда умирает кто-нибудь из важных. Я кардинала одобрял, вы знаете, но всетаки рад, что и его час настал.

Они уселись и стали громко разговаривать, особенно Мариано, без умолку болтавший о богатстве кардинала, о донье Визитацион, о радости каноников.

Прошло около часа. Мариано пытался несколько раз прервать разговор, точно собираясь сказать нечто очень важное, но все не решаясь. Наконец, он решился.

- Послушай, Габриэль,- сказал он.- Время проходит, a y нас еще много дела впереди. Уже одиннадцать часов. Нечего мешкать.

- Что ты хочешь сказать?- удивленно спросил Габриэль.

- Я буду краток. Пора всем нам разбогатеть. Мы устали от нищеты. Мы - ты сам это заметил - избегали тебя в последнее время. Это оттого, что ты ученый, а настоящее дело могут сделать только решительные люди. Ты нам говоришь все об очень далеких революциях, а для нас важно только настоящее. Так вот что мы решили. Ты один сегодня сторожишь в соборе. Мадонна стоит на алтаре, вся покрытая драгоценностями, которые обыкновенно заперты в ризнице. Дело самое простое. Снимем с неё все украшения и поедем все в Мадрид. Нам нужно будет несколько времени скрываться. Это нетрудно, в виду связей Тато в мире тореадоров, а потом уедем заграницу. Ты всюду бывал, ты поможешь нам устроиться. Потом уедем в Америку, продадим там камни и будем все богаты.

- Вы предлагаете мне совершить воровство!- с ужасом воскликнул Габриэль.

- Воровство? Так что же такое? Ведь ограбленные - мы... У нас с детства отняли всякую надежду на нашу долю счастья в жизни... Да и кого мы грабим? Статуе Мадонны не нужны драгоценности, которыми она обвешана... а наши дети мрут с голода... Скорее, Габриэль! Heчего терять времени.

Габриэль уже не слушал его, с ужасом увидев, какая пропасть отделяла его от его учеников, как они в своем невежестве, удрученные своей нищетой, ложно поняли его благородные стремления и видели в его освободительных идеях предлог устроиться самим хорошо, хотя бы на счет ближняго. В них слишком сильно говорил голос эгоизма, и все, что они извлекли из его учений, это - сознание своей нужды. Лишь бы самим спастись от нужды - об остальных несчастных они не думали. Те, которых он считал своими учениками, были такие же люди, как все. Где найти высший тип человека, облагороженный разумом, способный на все жертвы во имя солидарности,- где человек светлаго будущаго?

- Нечего терять времени,- повторил звонарь.- Нам достаточно пяти минут, и тогда сейчас убежим все вместе.

- Нет,- твердо сказал Габриэль.- Я не допущу этого.- И мне горько, что вы думали найти во мне сообщника.

- Довольно, Габриэль!- грубо прервал его звонарь.- Мы пришли предложить тебе хорошее дело, а ты отвечаешь нам руганью. Довольно болтать. Замолчи и следуй за нами - мы силой поведем тебя к счастыью. Вперед, товарищи!

Они поднялись втроем и приблизились к решетке. Тато толкнул дверцы, и оне раскрылись.

- Остановитесь!- крикнул Габриэль.

Видя, что он не может отвратить их от их замысла, он стал между ними и алтарем. Но звонарь оттолкнул его.

- Убирайся!- крикнул он.- Раз ты не можешь нам помочь, предоставь нам действовать одним... Ты, что-ли, боишься Мадонны? Мы ведь знаем, что она чудес не совершает.

- Если вы подойдете к алтарю, я позвоню...

При этой угрозе сапожник схватил связку ключей, замахнулся ими и стукнул Габриэля по голове с такой силой, что он упал на пол, потеряв сознание, и струйка теплой крови оросила ему лицо.

Он очнулся в большой зале с белыми стенами, куда солнце входило сквозь решетчатое окно, на кровати под грязным одеялом. У него давило в висках, точно вся тяжесть собора давила ему голову. Он не мог пошевельнуться и перед глазами был красноватый туман.

Он увидел наклоненную над собой голову в полицейской треуголке, с огромными усами. Очевидно, как только он приоткрыл веки, его хотели допросить. Какой-то господин в черном сюртуке подошел к его кровати в сопровождении двух других с портфелями под мышкой. Этот господин, видимо, что-то сказал; Габриэль видел, как шевелились его губы, но ничего не слышал. Затем глаза его сомкнулись.

Когда он снова поднял веки, ему показалось, что он видит брата Эстабана, окаменевшего от ужаса, среди группы полицейских, и еще более смутно увидел черты своей нежной подруги, Саграрио, которая глядела на него с бесконечной любовью. Больше он уже ничего не увидел. Глаза его закрылись навсегда. В самую минуту смерти раздался голос у его постели:

- Негодяй! Теперь мы его выследили. Сведем, наконец, с ним счеты!

Но никаких счетов уже с ним не сводили. На следующий день тело его вынесли в покойницкую, чтобы похоронить его в общей могиле,- и тайна его смерти ушла вместе с ним в землю, где хоронят вместе все величие, и все безумие, и все горе человеческих жизней.

Бласко-Ибаньес Висенте - Толедский собор. 4 часть., читать текст

См. также Бласко-Ибаньес Висенте (Vicente Blasco Ibanez) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Хлев Евы.
перевод с испанского Татьяны Герценштейн Следя голодным взором за варк...

Человек за бортом.
перевод с испанского Татьяны Герценштейн С наступлением ночи лауд (Лау...