Бласко-Ибаньес Висенте
«Проклятый хутор. 3 часть.»

"Проклятый хутор. 3 часть."

- Батист! Батист! Иди скорей!

Батист бросился со всех ног, испуганный тоном голоса и жестами отчаяния.

Ребенок умирал. Достаточно было взглянуть на него, чтобы убедиться в этом. Когда Батист вошел в комнату и нагнулся над постелью, он вздрогнул, точно ему вылили ведро воды за воротник. Бедный "Епископ" еле шевелился; только грудка вздымалась со страшным хрипением. Губы посинели. Хотя веки были почти закрыты, но из-под них виднелись тусклые и неподвижные глаза, - глаза, уже лишенные зрения. Маленькое бледное личико стало таинственно-темным, точно смерть своими крыльями набросила на него тень. Единственное, что оставалось ярким в этом личике, это - белокурые волосы, рассыпавшиеся на подушке, как мотки шелка. Они отливали странным блеском при свете "кандиля".

Мать то издавала подавленные стоны, то рычала, как дикое животное. Дочь, плакавшая втихомолку, должна была силой помешать несчастной женщине броситься на ребенка или разбить себе голову об стену.

На дворе хныкали братишки, не решаясь войти в комнаты: вопли матери напугали их. Батист стоял около кровати, подавленный, сжав кулаки и кусая губы, со взглядом, устремленным на это хрупкое тельце, которое должно было испытывать столько муки и томления, прежде чем испустить дух. В спокойствии этого сильного человека, в его сухих глазах, нервно мигавших ресницами, во всей этой фигуре, нагнувшейся к умирающему ребенку, было что-то еще более скорбное, чем в рыданиях матери.

Вдруг Батист заметил, что Батистет стоит около него; бедный мальчик пришел тоже, встревоженный криками Терезы. Отец покраснел от гнева, узнав, что он оставил лошадь на поле одну, и Батистет, глотая слезы, пустился туда бегом, чтобы отвести ее в конюшню.

Минуту спустя, новые крики оторвали Батиста от его горького уныния.

- Отец!... отец!...

Теперь уже Батистет звал его изеза двери. Отец, предчувствуя вторую беду, бросился к сыну, не понимая еще того, что тот стремительно говорил: "Лошадь... бедный "Белый", он валяется на земле... весь в крови..."

Как только арендатор сделал несколько шагов, он увидал, что лошадь, еще запряженная в плуг, лежит на земле, напрасно стараясь встать, ржет от боли, вытягивая шею, а из её бока, около груди, из раны течет черноватая жидкость, впитываясь в только что проведенную борозду. Ее ударили ножом. Она могла издохнуть. "Господи Иисусе Христе! Лошадь, которая ему так же необходима, как жизнь, изеза которой он вошел в долги у землевладельцев!"

Он осмотрелся вокруг, как бы отыскивая винсвника покушения. Никого не было. На равнине, которая в сумерках казалась голубоватою, не было слышно ничего, кроме глухого стука телег, шелеста камышей и голосов, перекликавшихся из дома в дом. На ближайших дорогах и тропинках не было ни души.

Батистет пытался оправдаться перед отцом: когда он побежал домой, он заметил на дороге кучку людей в веселом настроении, которые смеялись, пели и, повидимому, шли из кабака. Это, должно быть, ктонибудь из них...

Отец не стал слушать дальше: "Пименто! Это - наверно он, и никто другой! Ненависть "уэрты" убила у него ребенка, а теперь этот вор зарезал еще его лошадь, зная, как она ему необходима... Иисусе Христе! Разве этого не довольно, чтобы забыть, что он - христианин?"

Он перестал рассуждать. Между тем, как Батистет, стоя около лошади, старался остановить кровь платком, снятым с головы, Батист, не сознавая, что делает, стремительно вошел в избу, взял за дверью свое ружье и, как сумасшедший, выбежал вон. На бегу, инстинктивно, он взвел курки, чтобы убедиться, оба ли ствола заряжены.

Ужасен был вид этого могучаго человека, обыкновенно такого кроткого и миролюбивого, но в котором постоянные козни врагов теперь пробудили дикого зверя. В его глазах, налитых кровью, горела лихорадочная жажда убийства; все его тело дрожало от ярости. Он несся по полям, как разъяренный кабан, топтал посевы, перескакивал борозды, ломился сквозь камыши, стремясь поскорей дойти до избы Пименто.

Там кто-то стоял на пороге. Ослеппение злобы и темнота сумерек мешали ему разглядеть, кто это был, мужчина или женщина; но он заметил, что человек одним прыжком бросился внутрь и быстро захлопнул дверь, напуганный появлением этого пришедшего в бешенство человека, который взял ружье на прицел.

Батист остановился перед запертою дверью.

- Пименто!... Вор!... Выходи!...

Собственный голос изумил его, точно чужой. Этот голос дрожал, свистел, задушенный приступами гнева.

Ответа не было. Дверь оставалась запертою. Были закрыты и ставни, и три слуховых окна на самом верху фасада, которые освещали верхний этаж, "камбру", куда ссыпают хлеб. Должно быть, разбойник наблюдал за Батистом сквозь какую-нибудь дыру; может быть, он готовил ружье, чтобы предательски выстрелить из-под прикрытия; со свойственною маврам осторожностью, готовою предвидеть самые худшие намерения у врага, Батист спрятался за стволом огромного фигового дерева, в тени которого стояла изба Пименто.

Имя этого последнего, сопровождаемое тысячью ругательств, раздавалось без перерыва в вечерней тишине.

- Выходи, трус!... Покажись, каналья!...

Раз Батисту показалось, что он слышит глухие голоса, шум борьбы, чтото вроде драки, которую бедная Пепита затеяла с Пименто, желая помешать мужу отвечать на оскорбления. Потом все смолкло, а его ругательства продолжали раздаваться среди внушающего отчаяние безмолвия.

Это безмолвие бесило его еще больше, чем если бы враг был перед ним налицо. Ему казалось, что эта немая изба глумится над ним; тогда, выйдя изеза дерева, за которым укрывался, он подскочил к двери и начал ударять по ней прикладом. Доски дрожали под сильными ударами этого гиганта. Если он не мог разорвать на куски хозяина, то хотел, по крайней мере, излить свою злобу на его жилище. И он колотил на удачу то по дереву, то по стене, отбивая от неё большими кусками штукатурку. Он даже несколько раз прикладывал ружье к плечу, намереваясь выстрелить из обоих стволов в маленькие слуховые окна "камбры" и не сделал этого только единственно потому, что побоялся остаться после этого безоружным.

Бешенство его возростало; он изрыгал ругательства; его глаза, налитые кровью, почти ничего не видели; он шатался как пьяный. Еще немного и он упал бы, подавленный гневом, умирая от злобы. Потом, вдруг, кровавые облака, которые заволакивали его взор, разорвались; возбуждение сменилось слабостью; он понял все свое несчастие, и ему показалось, что он уничтожен. Его гнев, споманный этим страшным ощущением, рассеялся; среди потока ругательств, голос у него замер в горле и превратился в стоны; наконец, он разразился рыданиями.

Он перестал поносить Пименто. Понемногу он отступил к дороге, сел на траву, положив ружье между колен и стал плакать, плакать, чувствуя облегчение от этих слез, освобождавших грудь от гнета; а окружающий мрак покрывал его своею тенью и становился гуще, точно, из сочувствия к нему, желая скрыть эти ребяческие слезы.

Как он был несчастлив! Один против всех! Вернется домой, застанет ребенка мертвым; лошадь, без которой он не может существовать, негодяи изувечили, сделали негодною к службе. Беды сыпались на него со всех сторон, выходили на него из дорогь, из изб, из камышей, пользовались каждым случаем, чтобы настичь тех, кто ему дорог. И вот, он сам здесь, в безвыходном положении, без возможности защититься от этого негодного человека, который прячется, как только его противник, измученный страданием, пробует стать с ним лицом к лицу.

"Господи! Чем он провинился? За что так наказан? Разве он не честный человек?" Горе так его подавляло, что он сидел неподвижно, как прикованный к месту. Теперь его враги могли бы прийти: у него не хватило бы сил поднять ружье, упавшее к ногам.

Он услыхал на дороге звон бубенчиков, наполнивший мрак таинственным звоном. Тогда он подумал о больном, бедном "Епископе", который, вероятно, уже умер.

Этот тихий звон... не ангелы-ли это спустились за его душой и летают по "уэрте", не находя бедной избушки? О! если бы только у него не было других детей, которым необходимы его руки, чтобы жить! Несчастный хотел бы перестать существовать. Он мечтал о том, как бы был счастлив, если бы мог бросить здесь, на краю дороги, это грузное тело, которое ему так трудно двигать, прижаться к маленькой душе невинного дитяти и лететь... лететь так, как летят блаженные с ангелами, провожающими их на небо, нарисованные на иконе в церкви.

Теперь бубенцы звенели совсем недалеко от него и по дороге двигались безформенные массы, которых не могли рассмотреть его глаза, полные слез. Он почувствовал, что его трогают концом палки; из пространстеа выдвигалась какая-то длинная фигура, нечто вроде призрака, и наклонялась к нему. Это был дедушка Томба, единственный из обитателей "уэрты", не сделавший ему зла.

Пастух, которого считали колдуном, обладал удивительною проницательностью слепых. Как только он признал Батиста, тотчас же понял всю глубину его отчаяния. Шаря своей палкой, он попал на ружье, лежащее на земле, и повернул голову, как будто желая увидеть в темноте избу Пименто. Он угадал причину слез Батиста.

Он начал говорить с тихою грустью, как человек, привыкший к злоключениям этого мира, который должен был скоро покинуть.

- Сын мой... сын мой...

Всего этого он ожидал. Он предупреждал Батиста в первый же день, когда увидел, что тот устраивается на "проклятой земле": эта земля принесет ему несчастие... Он только что проходил мимо его избы, заметил свет через открытую дверь... слышал крики отчаяния... вой собаки... Верно мальчик помер?... да? А Батист сидит и думает, что он на краю дороги, между тем как он одной ногой уже на каторге!... Вот, как губят себя люди и разрушаются семьи!... Он кончит убийством так же глупо, как бедный Баррет, и умрет так же, как тот, на галерах... Это неизбежно: эти земли - проклятые и не могут принести ничего, кроме проклятых плодов"...

Прошамкав свое ужасное пророчество, пастух пошел вслед за своим стацом к деревне, посоветовав несчастному Батисту уйти тоже, уйти далеко, очень далеко, туда, где он сможет зарабатывать пропитание без необходимости бороться с ненавистью бедняков.

Старик уже исчез во мраке, а Батисту все слышались его тихия и грустные речи, от которых его бросало в дрожь:

- Поверь, сын мой... принесут несчастье...

ГЛАВА VIII.

Батист и его семья не отдали себе отчета, каким образом началось нечто совершенно небывалое, не узнали, кто первый решился перешагнуть через маленький мостик, который вел в ненавистный участок. Им было не до того, чтобы вдаватися в рассмотрение подобных подробностей. Подавленные горем, они видели только, что "уэрта" идет; и они не противились, потому что несчастье нуждается в утешении, хотя нельзя сказать, чтобы они и обрадовались этому неожиданному примирению.

Смерть Паскуалета стала известной везде по соседству с тою необыкновенною быстротой, с какою вообще переносились новости с хутора на хутор до пределов равнины, и в эту ночь многим спалось плохо. Можно было подумать, что, покидая этот мир, младенец оставил тяготу на совести всех жителей этого места. Женщинам казалось, что он, весь белый и окруженный ангельским сиянием, пристально смотрит на них своими грустными глазками, укоряя их за то, что оне были так жестоки к нему и его близким. Да, смерть этого ребенка изгнала сон из их хижин. "Бедняжка! Чтото он расскажет Создателю, когда будет на небе?"

На всех их лежала часть ответственности за эту смерть, но каждый с лицемерием эгоизма винил другого в том ожесточенном преследовании, жертвою которого стало дитя. Каждая кумушка винила в несчастьи ту из своих подруг, на которую была более зла, и в конце-концов принимала твердое решение исправить сделанное зло тем, чтобы пойти на другой день предложить свои услуги при погребении.

На другое утро жители окрестных мест как только встали, начали ломать себе головы, над тем, как им пойти к Батисту и увидеться с ним.

Это был целый поток раскаяния, который со всех концов равнины стремился к дому скорби.

Ha рассвете две старухи, жившие по соседству, проникли внутрь дома. Пораженная горем семья почти не удивилась их присутствию там, куда никто посторонний не заходил уже более шести месяцев. Оне попросили позволения посмотреть на ребенка, на "бедного ангелочка", и, войдя в спальню, увидели его на кроватке, где едва заметно было его худенькое тело, прикрытое простыней до шеи, с русой головкой, глубоко утонувшей в подушке. Мать держалась в стороне и только стонала, вся как-то съежившись и скорчившись, точно ей хотелось самой стать маленькою и исчезнуть.

После этих двух старух стали приходить прочия. Co всех сторон вереницей прибывали причитавшие женщины, окружали кровать, целовали маленького покойника и овладевали им, как собственностью, не обращая внимания ни на Терезу, ни на её дочь, которые, истомленные бессонницей и слезами, ходили, как очумелые, повесив головы, с лицами красными и мокрыми от жгучих слез.

Батист сидел среди комнаты на тростниковом кресле и глядел с тупым выражением на процессию этих людей, которые ему сделали столько зла. Он не питал к ним ненависти, но не чувствовал и благодарности. Кризис, пережитый накануне, сломил в нем все и он безучастно смотрел на происходившее, точно это жилище не принадлежало ему, и бедняжка, который покоился тут, не был его сыном.

Одна только собака, лежа у его ног, казалось, помнила зло и сохраняла ненависть: она с враждебным видом обнюхивала эту процессию входящих и выходящих юбок, глухо ворча, точно намереваясь укусить и не делая этого только ради того, чтобы не причинить неудовольствия своим хозяевам.

Дети разделяли озлобленное настроение собаки. Батистет неприветливо посматривал на этих тварей, которые так часто глумились над ним, когда он проходил мимо их дворов, и уходил в конюшню, чтобы не оставить без присмотра бедную лошадь, за которою ухаживал, согласно предписаниям ветеринара, приглашенного прошлою ночью. Он очень любил братишку, но смерти не поможешь; и теперь он был поглощен заботою о том, чтобы не охромела лошадь.

Что касается двух младших, то, хотя они в глубине души были довольны вниманием, обращенным на их избу по случаю траура, но охраняли дверь и преграждали вход шалунам, которые, как стаи воробьев, неслись по дорожкам и тропинкам, гонимые жадным и болезненным любопытством взглянуть на маленького покойника. Теперь настал их черед: они были хозяева, и, сь той смелостью, какую чувствует каждый у себя дома, с угрозами прогоняли одних, в то же время позволяя войти другим, которым оказывали протекцию, сообразно тому отношению, какое встречали сами во время своих драматических и кровавых путешествий в школу... Негодяи! Находились такие, которые, сами бывши участниками в драке, где бедный Паскуалет получил свой смертельный недуг, все-таки желали войти!

Целую бурю тяжких воспоминаний пробудило у всей семьи появление бедной и хилой женщины; это была Пепита, жена Пименто. И она пришла тоже! В течение одного мгновения Батист и Тереза как будто хотели протестовать, но у них не хватило силы воли. "Стоите-ли?... Пусть войдет и она. Если она пришла поглумиться над их горем, пусть смеется, сколько ей угодно. Неспособные что-либо возразить, подавленные своим несчастьем, они не стали бы мешать ей. Бог, который все видит, вознаградит каждого по заслугам".

Пепита прямо направилась к кровати и отстранила других женщин. У неё в руках был большой пучок цветов и зелени, который она разложила на одеяле. Первые ароматы новой весны распространились по комнате, где еще носился запах аптеки и где тяжелая атмосфера казалась еще полной хрипов и мук умершаго.

Пепита, бедное вьючное животное, шедшая замуж в надежде стать матерью, а теперь не имевшая никаких шансов на это, была сильно возволнована видом этой маленькой, белой, как слоновая кость, головки, которую золотистым венчиком окружали рассыпавшиеся волосы.

- Сыночек!... Бедняжечка!...

Наклонившись над маленьким трупом, она плакала от души, и едва касалась губами белаго и холодного лобика, как будто боялась пробудить "ангелочка" от его глубокого сна.

Батист и его жена, услыхав её рыдания, с изумлением подняли головы. "Они знали, что она - добрая женщина; это он - негодяй!" И родительская благодарность заблестела в их глазах. Батист в особенности умилился, когда увидал, как бедная Пепита целует Терезу и его дочь, смешивая собственные слезы с их слезами. "Нет, здесь не было притворства. Эта женщина сама была жертвой: поэтому она умела понимать несчастье тех, кто тоже был жертвой".

Гостья отерла слезы. В ней проснулась бодрая и сильная женщина, привыкшая в своем хозяйстве нести труд, равный по тяжести труду домашнего животнаго.

Она бросила вокруг неодобрительный взгляд. "Так продолжаться больше не должно: ребенок на кровати и все вверх дном! Надо собрать покойничка в последний путь, одеть его в белое, сделать его чистым и сияющим, как рассвет, имя которого онь носит" (Albact - слово, обозначающее умерших младенцев, одного корня со словом alba - заря.).

По инстинкту человека, рожденного повелевать и умеющего добиться повиновения, она стала распоряжаться всеми этими женщинами, которые усердствовали на перерыв в желании оказать какую-нибудь услугу семье, еще так недавно им ненавистной.

Она решила пойти сама с двумя женщинами в Валенцию, купить саван и гроб. Другия были посланы на деревню или разбрелись по хуторам, за предметами, которые поручила им доставить Пепита. Сам ненавистный Пименто, который, впрочем, не показывался, должен был принять участие в приготовлениях. Жена, встретив его на дороге, поручила ему после полудня привести музыкантов для погребального шествия. "Они такие-же бродяги и пьяницы, как он; он найдет их, наверно, у Копы". Забияка, имевший в этот день озабоченный вид, безмолвно выслушал жену, глядя в землю, и смиренно, точно стыдясь, перенес её повелительный тон.

С прошлой ночи он как-то изменился. Сосед его позорил, ругал, держал в собственном его доме взаперти, точно курицу; его жена в первый раз решилась ему воспротивиться и вырвала у него ружье из рук; недостаток отваги помешал ему напасть на свою жертву, сильную своею правотой; все это вместе было причиной того, что он чувствовал себя сконфуженным и растерянным. Да, он был совсем не похож на прежнего Пименто: он лучше стал разбираться в себе самом; он даже начал подозревать, что его поступки с Батистом и его семьей были преступлением. На мгновение он даже испытал нечто похожее на презрение к самому себе. "Право, похож ли он на человека? Все гадости, совершенные им и другими, привели только к тому, что умер несчастный ребенок!" И, согласно привычке, которой держался в черные дни жизни, когда какая-нибудь беспокойная мысль заставляла его морщить брови, он отправился к Копе за утешением, которое кабатчик держал в запасе в своих бурдюках.

В десять часов утра, когда Пепита с двумя своими спутницами возвратилась из города, хутор был полон народа. Несколько мужчин из наиболее тихих и домоседливых, менее других принимавших участие в травле пришельцев, составляли группу около Батиста перед дверью: одни, сидя на корточках, как мавры, другие на тростниковых стульях. Они курили и медлительно разговаривали о погоде и урожае. Внутри избы, расположившись как у себя дома, оглушая болтовней мать, говоря о детях, которых оне потеряли и судача обо всех событиях "уэрты", теснились около кровати толпою женщины. Этот день был для них необыкновенным; что за беда, что их собственное жилье осталось неприбранным, что их завтрак не будет готов: у них было оправдание. Ребятишки, цепляясь за их юбки, ревели, издавая оглушительные вопли; одни потому, что хотели домой, а другие потому, что желали увидать ангелочка.

Несколько старух овладели буфетным шкафом и поминутно приготовляли большие стаканы воды с вином и сахаром, предлагая их Терезе с дочерью, "чтобы им было легче плакать"; когда же бедные женщины, захлебываясь в этом потоке сахарной воды, отказывались пить, то услужливые кумушки выливали напиток в собственные глотки: следовало же и им утешить себя в печали.

Пепита немедленно принялась за возстановление порядка. "Всех вон! Вместо того, чтобы только беспокоить людей, им следовало увести этих двух женщин, оглушенных всем этим шумом и измученных горем".

Сначала Тереза ни на минуту не хотела отойти от сына: "Скоро она уже его никогда не увидит; нехорошо сокращать тот маленький срок, в течение которого она еще может смотреть на свое сокровище!" Она разразилась еще более разрывающими сердце рыданиями и бросилась на труп, желая его обнять. Но, наконец, просьбы дочери и воля Пепиты победили, и мать вышла из дому в сопровождении множества женщин, закрывши фартуком лицо, шатаясь, плача и не обращая никакого внимания на товарок, которые ее тащили каждая в свою сторону и спорили друг с другом из-за чести принять ее у себя.

Тогда Пепита занялась устройством похорон. Против двери она поставила белый сосновый столик, за которым обыкновенно обедала семья, накрыла его простыней и подколола её концы булавками. Сверху положено было нарядное стеганное одеяло с кружевами, а на одеяло поставлен маленький гробик, принесенный из Валенции - белый ларчик с золотыми каемками, выстеганный внутри как люлька, - настоящая игрушка, которою восхищались соседки.

Пепита развязала сверток с последним нарядом дитяти: газовый саван, затканный серебром, туфли, гирлянды цветов, все белое, как хлопья снега, блиставшее лучезарною белизной рассвета - эмблемы невинности бедного ангелочка. Потом неторопливо, как заботливая мать, она одела покойника. С порывами неутоленной нежности она прижимала к груди это холодное тельце, с особою заботливостью продевала в саван маленькие окоченевшие рученки, точно оне были стеклянные и могли разбиться при малейшем толчке, целовала холодные, как лед, ножки, прежде чем надеть на них туфли. Потом она взяла его на руки, беленького, как застывшего от мороза голубка, и положила его в гроб, на этот алтарь, воздвигнутый в дверях дома, мимо которого предстояло проходить всей "уэрте", привлеченной любопытством.

Но это было еще не все; недоставало главнаго: гирлянды, похожей на чепчик, из белых цветов с подвесками, спускавшимися до ушей - настоящего украшения дикаря. Пепита, в ожесточенной борьбе со смертью, покрыла румянами бледные щечки и подкрасила яркою красною краской посиневшие губы. Что касается вялых век, то простодушная крестьянка напрасно старалась открыть их: оне падали снова и закрывали тусклые глаза, безжизненные и ничего не отражавшие, печальные, с сероватым оттенком смерти.

Бедный Паскуалет! Несчастный маленький "Епископ". С этою безобразною гирляндой и раскрашенным личиком он превратился в каррикатуру. Раньше его бледная головка с зеленоватым оттенком смерти, лежавшая на подушке матери без иного украшения, как белокурые волосы, вызывала более скорбного умиления. Однако, это не мешало женщинам восхищаться трудами Пепиты: "Посмотрите! посмотрите! Он точно спит. Какой хорошенький, какой розовенький! Нигде не увидишь другого такого покойничка"!...

И оне наполняли пустые места гроба цветами, разбрасывали их по белой одежде, покрывали ими стол, сделали из них букеты на всех четырех углах. Вся равнина давала прощальный поцелуй телу этого ребенка, которого она столько раз видала прыгающим, как пичужка, no её тропинкам. Теперь она обливала это безжизненное тело потоком ароматов и цветов.

Два младшие брата смотрели на Паскуалета с благочестивым восхищением, как на высшее существо, которое может улететь с минуты на минуту. Собака бродила вокруг возвышения, вытягивала морду, чтобы лизнуть восковые ручки и стонала почти по-человечески. Этот вой отчаяния раздражал женщин, и оне толчками ног прогоняли верное животное.

Около двенадцати часов Тереза, почти силой вырвавшись из плена, в котором держали ее соседки, вернулась домой. Она была удовлетворена в своих нежных материнских чувствах, увидев, как убрано её дитя; она поцеловала его накрашенный ротик и снова стала плакать.

Было время обедать. Батистет и младшие, у которых горе не пересилило требований желудка, ели краюхи хлеба, прячась по углам. Тереза же с дочерью не думали об еде. Отец все сидел на тростниковом стуле перед входом и курил папироску за папироской, бесстрастно, как житель востока. Он сидел спиной к своему жилищу, точно боясь увидеть белое возвышение, на котором, как на алтаре, покоилось тело его сына.

К вечеру гостей еще прибавилось. Женщины пришли на похороны в своих праздничных нарядах с мантильями на головах. Девицы оживленно оспаривали друг у друга честь быть в числе тех четырех, которые понесут ангелочка на кладбище.

Солидно шагая по краю дороги, избегая пыли, точно смертельной опасности, прибыли два важных гостя: дон Иоаким и донья Хозефа. Учитель объявил своим ученикам, что сегодня, в виду "печального события", после полудня ученья не будет. Об этом можно было догадаться, глядя на дерзкую и грязную толпу ребятишек, которые то протискивались в дом и, засунув пальцы в нос, смотрели на тело своего товарища, то, когда это им надоедало, уходили и бегали по дороге или забавлялись, прыгая через ручьи.

Донья Хозефа в своем поношенном шерстяном платье и желтой мантилье торжественно вступила в дом. Сказав несколько пышных фраз, заимствованных ею у мужа, она поместила свою тучную особу в кожаное кресло, где и осталась безмолвною, точно спящею, вся ушедши в созерцание гроба. Добрая женщина, привыкшая только с восхищением внимать речам своего супруга, была неспособна сама поддерживать разговор.

Дон Иоаким, облеченный в свой торжественный зеленый сюртук и самый объемистый из своих галстухов, сел на дворе рядом с отцом. На свои большие крестьянские руки он натянул черные перчатки, которые, побелев от времени, приняли цвет мушиных крыльев, и махал ими все время, желая привлечь внимание на это украшение, к которому прибегал в особенно важных случаях. Он рассыпал перед Батистом самые цветистые и звучные красоты своего красноречия: Батист был лучшим из его клиентов: он никогда не забывал по субботам посылать ему два су школьной платы.

- Так-то все на свете, сеньор Батист... Смиритесь. Мы никогда не знаем намерений Бога. Часто, посылая беду, Он тем самым приуготовляет благо своим тварям...

Потом, перервав поток общих мест. которые он напыщенно изрекал, как у себя в школе, он понизил голос и, хитро подмигнув глазом, прибавил:

- Обратили-ли вы, сеньор Батист, ввимание на эту толкущуюся здесь толпу? Вчера еще они находили, что мало повесить вас и ваше семейство и, Бог видит, я всегда порицал их за это злобное отношение... Сегодня они пришли к вам с такою доверчивостью, точно к себе домой, и окружают вас знаками внимания. Ваше несчастье уничтожило их злопамятство, сближает их с вами.

После паузы, во время которой он сидел с опущенной головой, он продолжал убежденно и ударяя себя в грудь.

- Вы можете мне поверить. Я их хорошо знаю. Они - скоты и способны на самые скверные глупости; но у них есть сердце, которое волнуется видом несчастия и заставляет их втягивать когти... Бедные люди! Разве они виноваты, если рождены для скотской доли и никто не старается вывести их из этого положения?

Он замолчал на несколько минут и потом с жаром купца, хвалящего свой товар, заговорил.

- Что здесь нужно, это - образование и образование... храмы знания, которые проливали бы свет на эту равнину... факелы, которые... которые... Словом, если бы больше детей посещало мою школу и, если бы родители, вместо того, чтоб пьянствовать, платили мне аккуратно, как вы, сеньор Батист, то дела шли бы лучше. Я не хочу говорить об этом больше, потому что не люблю обижать ближняго.

Однако, он рисковал этим, потому что рядом с ним находилось несколько отцов, которые посылали к нему учеников, не обременяя их карманов двумя су.

Несколько крестьян из числа тех, которые проявили наиболее враждебности по отношению к семейству, не осмеливались подойти к дому и толпились на дороге. Между ними находился и Пименто, возвратившийся из кабака в сопровождении пяти музыкантов. Совесть его успокоилась после нескольких часов, проведенных перед стойкою Копы.

Безостановочно прибывали все новые и новые посетители. В избе не хватало места. Женщины и дети, в ожидании погребения, садились на каменные скамейки под виноградными лозами или на соседних откосах.

Внутри слышались плач и советы, подаваемые энергичным голосом. Это Пепита старалась оторвать Терезу от трупа сына. "Ну же... надо быть рассудительною: "ангелочек" не может навсегда оставаться тут... Уже поздно... Тяжелые минуты... лучше скорей покончить с ними"... И она боролась с матерью, отстраняя ее от гроба, заставляя ее уйти в спальню, чтобы ее не было в страшную минуту разлуки, когда ангелочек, несомый четырьмя девицами, улетит на белых крылышках своего савана с тем, чтобы уже никогда не вернуться.

- Сын мой! Король своей матери! - стонала бедная Тереза.

"Она уже никогда его не увидит! Еще поцеловать. Еще раз поцеловать!" Голова ребенка, становившаеся все более и более синей, несмотря на румяна, качалась из стороны в сторону на подушке, колебля свою цветочную диадему, в жадных объятиях матери и сестры, которые оспаривали друг у друга последний поцелуй.

Одиако, священник с пономарем и певчими наверно уже дожидался у деревенской околицы: не следовало опаздывать. Пепита теряла терпение: "Идите, идите в спальню!" Наконец, с помощью других женщин, она почти насильно оттолкнула Терезу с дочерью, обезумевших, растрепанных, с глазами красными от слез, с грудью, колыхавшеюся от мучительного желания протестовать, которое выражалось уже не стонами, а криком.

Четыре юных девицы в пышных юбках, в шелковых мантильях, надвинутых на самые глаза, с монашески скромным видом подняли столик за ножки и вынесли весь этот белый катафалк. Вдруг раздался вой странный, ужасный, бесконечный, от которого у многих по спине пробежал мороз. Это собака протяжным воем прощалась с бедным "ангелочком". Она выла и вытягивала лапы, точно хотела, чтобы её тело вытянулось так же далеко, как далеко разносился её вопль.

На улице дон Иоаким хлопал в ладоши, чтобы привлечь внимание своих учеников. "Ну!... Дети, стройтесь"!... Те, кто раньше стоял на дороге, приблизились к избе, Пименто стал в главе своих друзей, музыкантов; они приготовляли инструменты, чтобы встретить ангелочка, как только его вынесут за дверь. В суете, среди смешанного шума, сопровождавшего шествие, раздались рулады кларнета, понеслись дрожащие звуки корнета и запыхтел тромбон, точно старый астматик.

Самые маленькие школьники открыли шествие с большими ветками базилика в поднятых вверх руках: дон Иоаким знал, как все надо устроить. Потом, прочищая себе путь в толпе, появились четыре молодые девушки, несшие легкое, белое ложе последнего успокоения, на котором бедный ангелочек в своем гробу слегка покачивал головой, точно прощался с жилищем. За гробом выстроились музыканты, которые вдруг заиграли веселый, задорный вальс, а за ними, по тропинке, с хутора устремились, теснясь, все любопытные. Изба, выпустивши все это множество гостей, осталась безмолвною, мрачною, приобрела отпечаток скорби, свойственный местам, над которыми провеслась беда.

Батист, все с тем же бесстрастным выражением мавра, один сидел под виноградными лозами, покусывал папиросу и следил глазами за процессией, которая двигалась уже по большой дороге с гробом и белым катафалком среди зеленых ветвей и черных одежд.

Путешествие на небесное лоно праведных начиналось удачно для бедного ангелочка. Равнина, блаженно раскинувшись под лучами весеннего солнца, приветствовала юного покойника своим душистым дыханием, провожала до могилы, облекая его неосязаемым саваном ароматов. Старые деревья, в которых кипел весенний приток свежих сил, качали под ветром своими обремененными цветами ветками, словно прощаясь с маленьким покойником. Редко несут мертвеца по земле, разодетой так нарядно!

Простоволосые, крича как сумасшедшие, неистово махая руками, обе несчастные женщины появились на пороге избы. Их вопли неслись в пространство в спокойном воздухе равнины, озаренной мягким светом.

- Сын мой!... Душа моя! - стонали Тереза с дочерью.

- Прощай, Паскуалет!... Прощай! - кричали малыши, глотая слезы.

- Аууу!... Аууу!... - вытягивая морду, выла собака так жалобно, что невольно действовала на нервы. От этого воя, наполнявшего пространство, становилось как-то таинственно-жутко.

Между тем издали, пробиваясь сквозь листву деревьев, через зеленые борозды полей неслись ответным эхом звуки вальса, провожавшие в вечность маленького ангелочка, который покачивался в своей белой, обитой золотыми галунами лодочке. Запутанные гаммы корнет-а-пистона, его бесовские трели были похожи на радостный хохот Смерти, которая, захватив ребенка в свои объятия, уходила с ним среди этой равнины, где воскресала весна,

Участники шествия вернулись в сумерки. Маленькие, не спавшие вследствие волнений прошлой ночи, когда смерть посетила их дом, заснули на стульях.

Тереза с дочерью, измученные слезами, утратившие всякую энергию после стольких бессонных ночей, оставались неподвижными и, согнувшись, сидели на кровати, которая еще сохраняла отпечаток бедного дитяти. Батистет храпел в конюшне возле израненной лошади. Отец, все такой же молчаливый и бесстрастный, принимал гостей, пожимал руки, благодарил движением головы тех, кто ему предлагал услуги или говорил слова утешения.

Когда наступила ночь, все разошлись. Изба стояла мрачная, молчаливая. Сквозь открытую темную дверь выходило наружу утомленное дыхание этой семьи, все члены которой, казалось, побеждены и приведены в уныние горем.

Батист, не двигаясь, бессмысленно смотрел на звезды, которые мерцали в синем сумраке ночи. Одиночество помогло ему немного собраться с силами; он начинал отдавать себе отчет в своем положении. Равнина имела свой обыкновенный вид, но, между тем, она ему казалась более красивой, более успокаивающей, как нахмуренное лицо, на котором разгладились морщины и показалась улыбка. Эти люди, голоса которых долетали сюда издали с порога их жилищ, не питают уже к нему ненависти, и не будут более преследовать его близких; они пришли под его кров; своим приходом они стерли проклятие, которое тяготело над землею дяди Баррета. Теперь пойдет новая жизнь!... Но какой ценой!...

И вдруг его несчастие представилось ему во всей своей наготе. Он вспомнил бедняжку Паскуалета, который теперь лежит под тяжелым слоем сырой, вонючей земли, это беленькое тельце, которое очутилось рядом с разложившимися телами мертвецов, это хорошенькое личико с такою тонкою кожей, по которой, бывало, скользила его жесткая рука, эти белокурые волосики, которые он так часто ласкал, - все это, к чему теперь подбирается мерзкий червь. И тут он почувствовал, как поток чего-то тяжелаго, как свинец, стал подниматься, подниматься из груди к горлу.

Кузнечики, стрекотавшие на соседнем откосе, вдруг замолчали, испуганные странной икотой, которая нарушила безмолвие и, подобная хрипу раненого зверя, раздавалась во мраке далеко за полночь.

IX.

Наступил Иванов день, лучшая пора года, время жатвы и изобилия.

Воздух как бы дрожал от избытка тепла и света. Африканское солнце лило потоки пламени на землю, истрескавшуюся от его жгучих ласк; а его золотые лучи пронизывали густую листву, те зеленые балдахины, которыми равнина прикрывала свои плещущие каналы и свои влажные борозды, точно боясь этого тепла, повсюду зарождавшего жизнь.

Ветви деревьев были полны плодов. Рябина гнулась под тяжестью желтых гроздей, прикрытых блестящими листьями. Абрикосы выглядывали из зелени, точно розовые детские щечки. Ребятишки нетерпеливо посматривали на массивные фиговые деревья, жадными взорами отыскивая первые фиги. Из-за садовых оград разливалось нежное благоухание жасминов, а магнолии, подобные кадильницам из слоновой кости, распространяли свой фимиам в горячем воздухе, насыщенном ароматами хлебных злаков.

Сверкающие серпы уже обнажали поля, срезая золотистые полосы пшеницы, тяжелые колосья которой, полные жизненных соков, гнули слишком слабые стебли и свисали до земли. На гумнах сваливалась солома, образуя блестящие пригорки, отражавшие яркий свет солнца. Среди облаков пыли веяли пшеницу, а в оголенных полях, на жнивье, скакали воробьи, подбирая просыпанные зерна.

Всюду царили веселье и бодрый труд. По всем дорогам скрипели телеги; толпы детей бегали по полям или кувыркались на копнах, мечтая о лепешках из новой муки, о сытном и блаженном житье, которое начиналось на хуторах, когда закрома оказывались полными; даже старые лошади смотрели весело и брели непринужденнее, точно оживленные запахом этих стогов соломы, которые мало-по-малу, в течение года, золотою рекой должны были излиться в их кормушки.

Деньги, припрятанные всю зиму в спальнях, на дне сундуков, в чулках, выходили на свет Божий. К вечеру кабаки наполнялись мужиками с лицами темными и блестящими от солнца, в грубых рубашках, смоченных потом, и затевались разговоры об урожае и об Ивановом дне, сроке полугодовой уплаты за арендуемую землю.

В Батистовой избе, как и в прочих, изобилие породило радость. Хороший урожай заставил почти забыть о "покойничке". Только мать время от времени доказывала глубоким вздохом или слезами, повисавшими на ресницах, что ее посещало мимолетное воспоминание о дитяти. Но более всего семья интересовалась хлебом, крторый Батист с сыном втаскивали на чердак в пузатых мешках, потрясавших все здание, когда их сваливали на пол.

Счастливая пора начиналась для них. Бедствия их были чрезвычайны; но теперь их радовал успех. Дни проходили в полном спокойствии; работы было много, но приятное однообразие этого трудового существования не нарушилось ни малейшею случайностью.

Расположение, высказанное им соседями на погребении Паскуалета, несколько охладело.

По мере того, как изглаживалась память о их потере, люди начинали как бы раскаиваться, что так легко и внезапно подчинились чувству жалости, и возвращались к воспоминаниям о катастрофе с дядею Барретом и о прибытии чужаков. Тем не менее, мирные отношения, возникшие сами собою у белаго гробика, не нарушались. Правда, проявлялись некоторая холодность и недоверие; но все продолжали обмениваться поклонами с пришлою семьею, не трогали детей, свободно ходивших на равнине, и сам Пименто, при встречах с Батистом, дружелюбно кивал головою, бормоча нечто, могшее сойти за ответ на пожелание доброго дня со стороны арендатора. Словом, их не любили, но и не обижали; а они и не желали большаго.

А как хорошо, как спокойно было дома! Батист дивился урожаю. Земля, так хорошо отдохнувшая, так долго пролежавшая под паром, как будто сразу отдала людям весь запас жизиенной силы, накопившийся в ней за десять лет. Хлеб вырос густой и полновесный. Слухи, ходившие по "уэрте", утверждали, что цены будут хорошия.

"А лучше всего", с улыбкою твердил себе Батист, "то, что ему-то не придется ни с кем делиться, потому что земля была ему сдана без платы за первые два года". Это преимущество досталось ему недешевою ценою стольких месяцев борьбы и тревоги и смерти бедного Паскуалета.

Благосостояние семьи отразилось на жилище, более чистом и красивом, чем когда-либо. Изба даже издали выделялась среди соседних построек, говорила о большой зажиточности и удовлетворенности.

В этом хорошеньком домике теперь никто не узнал бы несчастную лачугу дяди Баррета. Перед входом, красная кирпичяая площадка блестела, отполированная ежедневным трением; разросшийся базилик, дневные красавицы и вьющиеся растения образовывали зеленые беседки, над которыми выделялся на небесной лазури безупречно-белый треугольный шпиц.

Внутри видны были складки хорошо выглаженных занавесок, скрывавших двери в спальни, кухонный стол со стаканами, тарелками и прислоненными к стене глубокими блюдами, на дне которых были нарисованы странные фантастические птицы или цветы, похожие на томаты. A на плите, подобной алтарю из фаянсовых изразцов, высились, точно божества, исцеляющия жажду, кувшины с поливными брюшками и глиняные или стеклянные горшки, развешанные рядком на гвоздиках.

Старая и поломанная мебель, постоянно напоминавшая о былых странствиях, когда приходилось бегать от нужды, начала исчезать, уступать место новым вещам, покупавшимся деятельною Терезою, когда та бывала в городе. Доход от урожая пополнил и в гардеробе недочеты, возникшие за время ожидания. Теперь семье случалось улыбаться при воспоминании об угрозах Пименто; хлеб, которому, по словам забияки, предстояло не достаться никому, уже начал обогащать семью. У Розеты явилось две лишних юбки. Батистет и младшие щеголяли по воскресеньям в новом с головы до ног.

Прохожий, идя по равнине в часы зноя, когда воздух бывал раскален и мухи и шмели, тяжеловесно летая, жужжали, испытывал ощущение отдыха при виде этого чистого и свежаго домика. На птичьем дворе, за стеною из кольев и глины обнаруживалась кипучая жизнь. Куры кудахтали, петух кричал, кролики скакали в лабиринте большой поленницы свежих дров; под присмотром двоих младших ребятишек утки плескались в соседнем ручье и стайки цыплят бегали туда и сюда по жнивью, безостановочно пища и трепеща своими хрупкими рыжеватыми тельцами, еле покрытыми нежным пушком.

Сверх того, Терезе часто случалось запираться у себя в спальне, выдвигать ящик комода и, развязавши узелок из платка, любоваться хорошенькою кучкою монет, первыми деньгами, которые муж её извлек из этой земли. Лиха беда начать; а, если не произойдет никаких бед, то к этим деньгам прибавятся еще и еще, и кто знает? Когда дети доростут до рекрутчины, пожалуй, сбережений хватит на то, чтобы внести за них выкуп.

Батист разделял молчаливую и сосредоточенную радость жены. Стоило взглянуть на него в воскресенье, после обеда, когда, покуривая ради праздника дешевую сигару, он расхаживал перед домом и с любовью смотрел на поля, где накануне, как и большинство соседей, насадил кукурузы и бобов.

Он едва справлялся с тем количеством земли, какое было уже расчищено и вспахано; но, как и покойный дядя Баррет, увлекался своим делом и желал захватить все больше и больше земли под обработку. Именно в это воскресенье он принял намерение, несмотря на то, что время было уже почти упущено, вскопать на другой день полоску позади дома, еще не бывшую под посевом, и засадить ее дынями, бесподобным товаром, который жена сумеет выгодно сбыть на базаре в Валенции, по примеру других крестьянок. "Да, ему было за что возблагодарить Бога, сподобившего его, наконец, пожить спокойно в этом раю. Что за земля, что за земля на этой равнине! He даром, no старым сказаниям, мавры плакали, когда их отсюда погнали".

Жатва расширила кругозор, удалив массы испещренной маком пшеницы, загораживавшие даль со всех сторон, точно золотые стены. Равнина теперь казалась более обширной, можно сказать - безграничной, и взгляд терялся вдали, скользя по её большим квааратам красной почвы, разграниченным тропинками и каналами.

Все её обитатели строго соблюдали воскресный отдых; так как хлеб был снят недавно и у всех оказывалось много денег, то никто и не соблазнялся нарушить заповедь церкви. He видно было ни одного человека, который гнулся бы над бороздою, ни одного животного, тянущего тяжесть по дороге. По тропинкам шли старухи в своих лучших мантильях, надвинутых на самые глаза, со стульчиками через руку, стремясь на зов колокола, хлопотливо звонившего вдали, над крышами села. На одном из перекрестков крича перегонялась толпа детей. На зелени откосов выделялись красные панталоны нескольких солдат, пользовавшихся воскресною свободою, чтобы прийти на часок к себе домой. Вдали, напоминая треск разрываемого холста, раздавались ружейные выстрелы, направленные в ласточек, летавших туда и сюда причудливым хороводом, с тихим шелестом, который наводил на мысль о том, не задевают ли оне крыльями за хрусталь небесного свода. Над каналами жужжали тучи еле видимых мошек, а на одном из хуторов, перед домом, выкрашенным в голубой цвет, волновался пестрый вихрь из разноцветных юбок и ярких шелковых платков, между тем как гитары в сонном ритме наигрывали баюкающую мелодию, аккомпанируя корнет-а-пистону, надрывавшемуся над звонким исполнением венецианской "хоты", мавританский мотив которой долетал до границ равнины, дремавшей под лучами солнца.

Этот мирный пейзаж напоминал идеализированную Аркадию, трудолюбивую и счастливую. Существование в ней злых людей представлялось невозможным. Батист сладко потягивался, охваченный ощущением благополучия, которым как бы проникнут был самый воздух.

Его дочь ушла с ребятами поплясать на тот хутор; жена задремала под навесом, а сам он расхаживал от дома до дороги, по полоске нераспаханной земли, оставленной для въезда телег.

С мостика он отвечал на поклоны соседей, проходивших с веселым видом людей, которым предстоит забавное зрелище. Действительно, они отправлялись к Копе смотреть на знаменитую игру Пименто с братьями Торрерола, двумя озорниками, которые, подобно ему самому, совершенно отбились от работы и каждый день ходили с ним в кабак.

Эти три бездельника соперничали в безобразиях; каждый из них желал, чтобы его слава затмила репутацию обоих остальных, и отсюда проистекало безчисленное множество вызовов и закладов, особенно в такие времена, когда трактир был полон посетителей. На этот раз задача заключалась в том, чтобы сидеть и играть в карты, продовольствуясь все время одною водкой, и победителем должен был оказаться тот, кто после всех упадет под стол.

Они начали в пятницу вечером, а в воскресенье после полудня все еще сидели все трое на табуретках, доигрывая сотую партию и имея под рукою, на цинковом столике, кувшин с водкою, при чем отрывались от карт лишь ради поглощения вкусных колбас, которыми Копа составил себе репутацию, так как прекрасно умел заготовлять их в масле.

Слухи о пари разошлись по всей равнине и привлекали людей, шедших за целые версты, точно на богомолье. Трое молодцов не оставались одни ни на минуту. У каждого были сторонники, садившиеся по очереди за игру четвертым и остававшиеся даже на ночь, когда большинство зрителей уходило по домам, а игроки продолжали состязание при свете "кандиля", прицепленного к тополю. Трактирщик был человек строгий и не желал стесняться ради нелепаго пари; поэтому лишь только наставала пора ложиться спать, он выпроваживал играющих на площадку, возобновлял их запас водки и запирал трактир.

Многие из крестьян притворно негодовали на это скотское пари; но в глубине души все были довольны, что в их местности водятся такие люди. "Ах, и здоровы же молодчики у нас в "уэрте"! Водка проходит сквозь них, как вода!"...

Весь околоток не спускал глаз с кабака, и вести о ходе дела распространялись изумительно быстро. "Они выпили уже два кувшина и как ни в чем не бывало... Выпили три, и все так же крепки". Копа записывал в счет выпитую водку, а присутствующие держали пари то за того, то за другого игрока, сообразно своим симпатиям.

Батист тоже слышал об этом состязании, взволновавшем всю окрестность. И этот трезвый человек, который, выпив лишнюю каплю, уже испытывал тошноту и головную боль, невольно чувствовал удивление, даже чуть не восхищение перед этими скотами, обладавшими, по его словам, лужеными желудками.

"На такую штуку стоило бы посмотреть!" И он провожал завистливым взгпядом всех, кто шел в трактир. "Отчего бы ему не пойти туда, как и прочие?"

До тех пор он ни разу не был у Копы, заведение которого долго было сборным пунктом его врагов; но сегодня необычайность повода оправдывала все. "И потом, чорт возьми! Столько поработавши и собрав такую жатву, порядочному человеку можно и развлечься часочек!"

Он крикнул уснувшей жене, что уходит, и пошел в трактир.

Площадка перед домом Копы была полна народа и напоминала муравейник. Здесь были все окрестные мужики в сорочках, плисовых штанах, черных поясах поперек животов и шелковых головных платках, повязанных в виде митры. Старики опирались на толстые палки, желтые с черными арабесками; молодые, засучив рукава, обнажавшие красные и мускулистые руки, держали, будто ради контраста, тонкие кленовые тросточки своими громадными корявыми пальцами. Большие тополя, окружавшие дом, бросали тень на их шумные и подвижные группы.

Впервые Батист посмотрел со вниманием на знаменитый трактир с выбеленными стенами, выкрашенными в голубую краску окнами и с разукрашенными косяками у дверей. В доме имелось две двери. Одна вела в винный склад, а так как была приотворена, то позволяла видеть двойной ряд громадных бочек, достигавших потолка, кучи пустых и сморщенных бурдюков, большие воронки, громадные цинковые мерки, покрасневшие от постоянного наливания вина, и - в самой глубине - тяжелую телегу, разъезжавшую во все концы провинции для привоза сделанных у виноделов закупок. Из этого темного и сырого помещения. распространялся запах алкоголя, аромат виноградного сока, круживший голову, помрачавший зрение и внушавший мысль, будто вся атмосфера пропитана вином, которое сейчас затопит весь свет. Здесь хранились сокровища Копы, сокровища, о которых все пьяницы "уэрты" упоминали с благоговейным почтением. Он один знал тайны своих бочек; его взоры, как бы проникая сквозь их старые стенки, определяли качество веселящего сока, заключенного в их недрах; он был жрецом этого храма пьянства и, когда хотел оказать кому любезность, то сам ходил нацеживать лучшего вина и с набожною осторожностью, точно неся Св. Дары, приносил графин, в котором сверкала, блеском топаза жидкость, увенчанная бриллиантовою короною отливавших радугой пузырьков.

Вторая дверь вела в кабак и стояла настежь с самой зари до десяти часов вечера, кидая на темную дорогу большой прямоугольник красноватого света, происходившего от керосиновой лампы, которая висела над прилавком. Стены были обложены красными изразцами, а на высоте человеческого роста эта облицовка кончалась рядом изразцов с нарисованными цветами. От этого же бордюра и до самого потолка вся поверхность стен была посвящена божественному искусству живописи. Этот Копа, по виду - неотесанный мужлан, занятый единственно наполнением своей кассы, был, на самом деле, сущий меценат. Он вызвал из города живописца, продержал его у себя более недели, и эта фантазия вельможи - покровителя искусств обошлась ему, по его уверениям, не дешевле пяти "дуро".

Действительно, никуда нельзя было повернуться, не наткнувшись на какой-нибудь шедевр, яркие краски которого радовали посетителей и как бы побуждали их выпить. Синия деревья на фиолетовых полях, желтые горизонты; дома выше деревьев и люди выше домов; охотники с ружьями, похожими на метлы; андалузские щеголи с мушкетонами у бедра и верхом на ретивых конях, совершенно похожих на исполинских крыс, - все эти чудеса оригинальности приводили кутившую публику в восторг. А на дверях, ведших в соседния комнаты, художник, тонко намекая на специальность дома, им украшаемого, изобразил сверхъестественные плоды: гранаты, подобные рассеченным кровавым сердцам, дыни, похожия на исполинские перечные зерна, клубки красной шерсти, долженствовавшие представлять собою персики. Многие утверждали, что победа этого трактира надо всеми другими трактирами "уэрты" зависела от этой дивной живописи; Копа проклинал мух, портивших своими черными точками столь поразительную красоту.

Около двери была стойка, грязная и липкая. За прилавком в три ряда стояли маленькие бочки, увенчанные горками бутылок, в которых красовался полный подбор разнообразных и безчисленных вин, продававшихся тут. С балок свешивались, точно каррикатурные флаги, связки сосисек и колбас, пучки стручков красного перца, острых точно дьявольские когти, и, ради разнообразия, кое-где ярко красные окорока, да величественные кисти больших колбас.

Угощение для лакомок хранилось в шкапу с тусклыми стеклами, рядом с прилавком. Тут были звездочки из pasta flora, сладкие пирожки, лепешки с изюмом, бисквиты, посыпанные сахаром, и все это - синеватых оттенков, с подозрительными пятнами, с пушком плесени, говорившим о старости; здесь же лежал мурвиедский сыр, свежий и мягкий, в кусках, похожих на хлебы, привлекательно белых и еще источавших сыворотку.

Сверх того, у трактирщика была кладовая, где он хранил в монументальных банках зеленые, вертикально расколотые оливки и заготовленные в масле кровяные колбасы - две снеди, имевшие наибольший сбыт.

Задним фасадом кабак выходил во двор, просторный, громадный, с полудюжиною плит, на которые ставились котлы. Белые столы поддерживали ветхий навес, покрывавший тенью весь этот двор, a y одной из стен было навалено такое чудовищное множество табуреток и цинковых столиков, точно счастливый Копа ожидал к себе в трактир нашествия всего населения равнины.

Осматривая со вниманием кабак, Батист остановил взгляд на самом хозяине, растерзанном толстяке, не снимавшем даже среди лета своей шапки, нахлобученной до ушей над пухлым, толстощеким и красным лицом. Он сам был наилучшим потребителем своего товара и ложился со спокойной совестью лишь после того, как в течение дня успевал истребить пол-канторо (Мера, содержащая в себе около 16 литров.) вина. Вероятно, поэтому он относился вполне равнодушно к этому пари, перевернувшему вверх дном всю равнину.

Прилавок был для него наблюдательным постом, откуда он, как умудренный опытом знаток, следил за степенью опьянения своих клиентов. И у него не приходилось безобразничать, ибо прежде еще, нежели гость успевал сказать слово, он уже хватал толстую палку или скорее дубину, хранимую им под прилавком, - настоящий палочный туз (В испанской колоде трефовая масть изображается узловатыми палками, вроде палиц.), при виде которого кидало в дрожь Пименто и других местных озорников. - "В доме чтобы не было историй! Для того чтобы убивать друг друга есть дорога!" И по воскресеньям, к ночи, когда вынимались "навахи" (ножи) и взвивались на воздух табуретки, он, не говоря ни слова и не теряя спокойствия, появлялся среди дерущихся, хватал наиболее свирепых за руки, поднимал их и относил на дорогу, после чего запирал дверь на задвижку и мирно принимался считать выручку, на сон грядущий; тогда как за окнами раздавались удары и стоны вследствие возобновления битвы. Отсюда он заключал лишь то, что кабак надо запирать часом раньше; но пока он, Копа, стоит за прилавком, полиция не сунет носа в его заведение!

Поглядевши украдкой из-за двери на трактирщика, который, с помощью жены и мальчика, прислуживал гостям, Батист вернулся на площадку и присоединился к группе стариков, обсуждавших, который из игроков сохранил более хладнокровия.

Многие крестьяне, уставши любоваться на игроков, играли сами по себе или закусывали, собравшись вокруг столов. Кувшин переходил из рук в руки, выпуская тонкую красную струю, которая с легким бульканьем вливалась в огромные рты. Они угощали друг друга пригоршнями семячек и бобов. Трактирные служанки разносили на глубоких фаянсовых блюдах маслянистые и черные колбасы, белый сыр, расколотые оливки в рассоле, где плавали ароматические травы; а на столах виднелся новый хлеб: караваи со светлою коркой, выказывавшие в надрезах свой сероватый и вкусный мякиш, получаемый из грубой муки "уэрты".

Вся эта публика ела, пила, жестикулировала и шумела, точно чудовищный пчелиный рой; a воздух пропитан был спиртными парами, удушливым запахом жареного масла и острым ароматом вина, при чем все это смешивалось со свежим благоуханием близълежащих полей.

Батист приблизился к большому кругу, образовавшемуся вокруг конкуррентов. Сначала ему ничего не было видно. Но постепенно, подталкиваемый сзади любопытными, подошедшими после него, он проник сквозь потную толпу теснившихся людей и наконец очутился в первом ряду. Некоторые из зрителей сидели на земле, на корточках, опираясь подбородком на обе руки, носом касаясь края стола и не сводя глаз с игроков, как-бы боясь пропустить самомалейшую подробность происходившаго. Тут запах спирта был наиболее несносен: им казались пропитанными и платье, и дыханье всего этого люда.

Батист увидел, что Пименто и его соперники сидят на тяжелых табуретах из рожкового дерева, устремив взгляды на карты и имея под рукою кувшин с водкою и, рядом, на цинковом столике, кучу кукурузных зерен, заменявших играющим марки. При каждой сдаче кто-нибудь из троих брал кувшин, пил не спеша, а потом передавал товарищам, которые прикладывались к нему так же корректно и церемонно.

Ближайшие из зрителей смотрели через плечо игроков к ним в карты, чтобы проследить, как они играют. Но опасаться было нечего: головы действовали исправно, точно питьем служила вода: ни один из троих не делал ошибок и не играл против правил. И партия продолжалась, не препятствуя игрокам болтать в то же время с приятелями и шутить над исходом пари.

Заметивши Батиста, Пименто промямлил в виде приветствия: "а - га!" и снова погрузился в карты.

Может быть озорник и чувствовал себя спокойным, но глаза его были красны, зрачки горели голубоватым колеблющимся светом, напоминавшим пламя спирта, и минутами лицо его покрывалось тусклою бледностью. Прочие двое были не в лучшем состоянии, но смеялись, острили; зрители, заразившись их безумием, передавали друг другу кувшины, оплаченные в складчину; получалось целое наводнение из водки, которая огненным потоком лилась в желудки.

Батисту тоже пришлось выпить по настоятельным просьбам окружающих. Он не любил этого; но человек должен все испытать. Сверх того, чтобы ободрить себя, он снова повторил себе, что когда человек много поработал и сложил урожай на чердак, то может позволить себе и небольшую глупость.

В груди он чувствовал жар, а в голове - странный туман; он привыкал к этой кабацкой атмосфере; пари казалось ему все более и более забавным, а сам Пименто - даже человеком замечательным... в своем роде.

Игроки кончили партию - никому не было известно, которую по счету - и обсуждали с друзьями программу ужина. Один из Террерола видимо подавался: два дня с водкою при каждом глотке пищи и две бессонных ночи начинали на него действовать. Глаза его закрывались, а голова беспомощно склонялась на плечо брата, который потихоньку подбодрял его ужасными толчками под столом.

Пименто улыбался в бороду: одного уже свалил!... И советовался со своими сторонниками об ужине. Ужин предполагался роскошный, какова бы ни была его стоимость: во всяком случае, платить придется не ему. Ужин должен был достойно увенчать его подвиг; так как этим вечером, несомненно, должно было решиться, кто победитель.

И вдруг, точно звук победной трубы, провозглашавшей торжество Пименто, раздался храп младшего Терреролы, склонившагося на стол и чуть не падавшего с табурета, как будто вся водка, налитая ему в желудок, тянула его к земле в силу законов тяготения. Брат предложил разбудить его оплеухами; но Пименто, как великодушный победитель, кротко заступился: - "Разбудим к ужину" - затем, притворяясь, будто не придает значения ни пари, ни собственной выносливости, он пожаловался, что не особенно голоден нынче вечером и упомянул об этом недостатке аппетита, как о неожиданной и досадной случайности, не взирая на то, что целых двое суток ел и пил, как животное.

Один из приятелей сбегал в трактир и принес длинную цепь стручков красного перца - "Вот это вернет ему аппетит"! - Громкий хохот встретил шутку, а Пименто, чтобы еще более изумить зрителей, предложил это адское кушанье тому Террероле, который еще держался. Последний, с своей стороны, принялся поглощать перец так равнодушно, как бы хлеб.

Ропот восхищения раздался в толпе. На каждый стручек, съеденный Терреролой, Пименто пожирал по три; таким образом, они скоро прикончили связку, похожую на вереницу красных чертей. У этого скота желудок был железный! И он сидел все так же крепко, так же невозмутимо, хотя стал еще бледнее, а глаза как будто сильнее припухли и налились кровью. Он осведомился, свернул ли Копа шеи паре цыплят для ужина, и давал наставления, как их зажарить.

Батист смотрел на него с недоумением и испытывал смутное желание уйти. Ночь уже наступала; голоса на площадке звучали громче; готовилась обычная воскресная потасовка; а Пименто черезечур часто поглядывал на чужака странным и злым взором пьяницы, старающагося владеть собсю. Тем не менее, сам не зная почему, Батист не уходил; точно привлекательность этого зрелища, для него вполне не обычнаго; была сильнее его воли.

Приятели озорника скалили зубы, видя, как после перца он пьет водку и не угощает противника. "Напрасно столько пьет, проиграет и не наберет денег, чтобы заплатить по счету. Теперь он уж не так богат, как прежде, когда его землевладелица позволяла ему не платить".

Это было сказано человеком неблагоразумным, не давшим себе отчета в значении своих слов. И вдруг наступило тяжелое молчание, точно в спальне больного при обнажении пораженной части тела. Говорить об аренде и уплате здесь, когда и участниками и свидетелями пари было выпито столько кувшинов водки! Батисту стало неловко. Ему вдруг почуялось в воздухе что то враждебное и угрожающее. Он был бы рад убежать, но, убежденный, что все исподтишка за ним наблюдают, остался. Он побоялся, как бы своим бегством не ускорить враждебных действий и не подвергнуться такому сильному нападению, которое отрезало бы ему отступление; поэтому, в надежде остаться незамеченным, он застыл в неподвижности, как парализованный, под влиянием чувства, которое не могло назваться страхом, но было чем-то большим, нежели простое благоразумие.

Присутствующие, охваченные восторгом по адресу Пименто, заставили его повторить рассказ о том, как он ухитряется каждый год не платить своей хозяйке, и выражали одобрение громкими взрывами хохота, злобным весельем рабов, радующихся беде рабовладельца.

Озорник скромно повествовал о своих подвигах: каждый год, на Рождество и в Иванов день, он отправляется в Валенцию - но-но! но-но! прямёхонько к своей хозяюшке. Другие в таких случаях берут с собою пару лучших цыплят, корзину пирогов, кошелку фруктов, чтобы тронуть владельцев и заставить их принять неполную уплату, да еще хнычут и обещают в скорости доплатить.

Он же прибегает лишь к словам, да и то не щедро. Его землевладелица, толстая, важная барыня, принимает его в столовой. Вокруг снуют её дочки, барышни, все в лентах и в яркихь платьях. Донья Мануэла де-Пахарес берет в руки записную книжку, чтобы напомнить Пименто о недоимках. "Он пришел расплатиться, не правда ли?" Но лукавец на вопрос доньи Мануэлы надменно отвечает: "Нет, сударыня, не могу, потому что денег нет ни копейки. Знаю, что за это меня сочтут канальей. Еще дед мой, молодец смышленный, говаривал мне: - Для кого есть на свете цепи? Для людей? Платишь, так ты честный человек; не платишь, так ты - каналья". - Окончив эту короткую лекцию по философии, он переходил ко второму доводу: вытаскивал из пояса сверток черного табаку и громадную "наваху" и начинал крошить табак, чтобы свернуть сигаретку. При виде этого оружия, у барыни расстраиваются нервы и по спине начинают бегать мурашки; но именно по этой причине хитрец режет свой табак чрезвычайно медленно и очень долго не засовывает наваху за пояс, а сам все время мямлит слова своего деда, упрямо твердя, что цепи существуют для людей и что он не может заплатить за землю. Девочки в лентах прозвали его в насмешку "человеком для цепей". Но мамашу их пугало присутствие этого мужлана, пользовавшагося скверной репутацией, вонявшего вином и, во время разговора, махавшего навахой: будучи убеждена, что ничего от него не добьется, она объявила ему, что он может уйти. Он же, находя удовольствие в том, чтобы быть ей в тягость, как можно более затягивал свидание. Барыня, утомленная этими визитами, наконец велела сказать ему, что раз он не платит, то может и не являться, а она забудет, что арендуемый им хутор принадлежит ей... "О, нет, сударыня! Пименто аккуратно исполняет долг свой. В качестве арендатора он обязан посещать землевладелицу на Рождество и в Иванов день; хоть он ей и не платит, а все же хочет доказать, что остается её покорным слугою". И ходит туда по два раза в год, чтобы наполнить весь дом винным духом, испачкать паркет грязными башмаками и без конца повторять, что цепи существуют для людей, махая при этом навахою. Это была месть исподтишка, горькая радость нищего, пробравшагося в вонючих лохмотьях на пир богачей.

Мужики смеялись, обсуждая поведение Пименто по отношению к хозяйке. Озорник излагал свои основания. - "Почему должен платить? Ну, пусть скажут: почему? Землю эту пахал еще его дед; когда умер отец сыновья поделили ее, как хотели, по обычаям "уэрты", без вмешательства землевладелицы. Они и работают, и хлеб добывают, и жизнь свою тратят над этою землею".

Горячность, с какою Пименто толковал о своих трудах, была так бессовестна, что многие улыбнулись. Он заметил это. "Ну, да, правда: он не много работает, потому что знает, как управиться, понимает, что за штука - жизнь. Но однако, все-же иногда он работает; и этого достаточно, чтобы земля была скорее его, чем той пузатой барыни из Валенции. Пусть бы сама пришла пахать! Пусть со всем своим жиром походила бы за сохою, а дочки в ленточах пусть бы запряглись и тянули! Да, тогда она будет законная владелица!".

Грубые шутки хвастуна возбуждали в слушателях смех, подобный реву. Все эти арендаторы, бывшие еще под свежим впечатлением неприятной расплаты в Иванов день, были очень довольны его жестокими нападками на господ. Как забавна была выдумка на счет сохи! Каждый представлял себе своего землевладельца, толстого и боязливого капиталиста, или землевладелицу, надменную старую барыню, запряженными в сохи и влегающими в хомут, тогда как они сами, пахари, хамьё, гольтепа, подхлестывают их, щелкая бичами. И они переглядывались, подмигивая, ударяли друг друга ладонью по плечу и выражали свое удовольствие: - "Да, хорошо сидится у Копы, когда балагурит Пименто. Вот затейник! Вот выдумщик".

Ho вскоре муж Пепиты стал мрачным, и кое-кто заметил в глазах его тот косой, кровожадный взгляд, который давно был известен посетителям трактира и предвещал неизбежную потасовку. Голос его стал хриплым, точно весь поглощенный им алкоголь сосредоточился в горле.

- Пускай хоть околевают со смеху, но больше им смеяться не придется! "Уэрта" уж не та, что была целых десять лет. Хозяева, еще недавно бывшие трусливыми зайцами, опять показывают зубы и превращаются в жадных волков. Его собственная хозяйка осмеливается уже противиться ему - ему, грозе всех землевладельцев "уэрты". На днях, когда он был у неё на Ивана-Купалу, она посмеялась над его болтовней о цепях и, хуже того, над маханьем "навахой" и сказала, чтобы он очистил хутор, если не заплатит аренды вместе с недоимками. Ну, а почему они так расхрабрились? Почему перестали бояться? Чорт возьми! Они ободрились потому, что у них перед носом уже нет заброшенной и запущенной земли Баррета, этого страшилища, которое пугало владельцев, делало их добродушными и сговорчивыми. Теперь кончено! С тех пор как какой-то нищий мошенник втерся в эту местность, владельцы посмеиваются и, желая вознаградить себя за вынужденную десятилетнюю уступчивость, становятся хуже приснопамятного дона Сальвадора".

- Правда... правда!... - повторяла толпа арендаторов, подтверждая рассуждение Пименто усердными кивками головы.

Хозяева переменились - это совершенно верно; мужики находили этому доказательства в воспоминаниях о своих последних с ними свиданиях: об угрозах выселения, об отказах от частичных уплат, о насмешливом упоминании о земле дяди Баррета, которая пашется же теперь, не смотря на противодействие всей "уэрты". Таким образом вслед за сладким покоем десяти лет торжества, когда мужики не чувствовали на себе узды и видели хозяев чуть не у ног своих, вдруг наступил тяжелый поворот к старым временам, и горькая мысль о проклятых платежах опять стала отравлять и хлеб и вино. И все это произошло по вине мужика, паршивца, который и родился-то не здесь, мошенника, свалившагося к ним на головы, Бог знает откуда, чтобы запутать их дела и ухудшить их жизнь.

- "И этот разбойник еще жив? Или уже не осталось в "уэрте" мужчин?"

Прощай недавняя дружба и вежливые отношения, возникшие у гробика бедного дитяти! Все сочувствие, вызванное этим несчастием, рассыпалось, точно карточный домик, развеялось, точно облако; сразу вышла наружу прежняя вражда, дикая ненависть всей "уэрты", которая, соединяясь против чужака, защищала собственную шкуру. Устремленные на него глаза горели злобным огнем; в головах, разгоряченных спиртом, зрело ужасное искушение: убить! Инстинктивным движением толпа надвинулась на Батиста, который вскоре почувствовал толчки со всех сторон и очутился в кольце, становившемся все теснее, как бы с целью раздавить его.

Теперь он очень жалел, что остался. Конечно, он не боялся, но проклинал минуту, когда возымел мысль прийти в трактир, это странное место, где он как-то лишался энергии и утрачивал полное самообладание, составлявшее его силу, пока он чувствовал у себя под ногами ту землю, обработка которой стоила ему стольких жертв и на защиту которой он готов был рискнуть жизнью.

Пименто, уже вошедший в раж, испытывал такое ощущение, точно вся водка, выпитая за двое суток, ударила ему в голову. Он утратил свою ясность невозмутимого пьяницы. Он встал, покачиваясь, и насилу удержался на ногах. Глаза его были так красны, точно кровь готовилась брызнуть из них; слова выходили с затруднением, точно алкоголь и бешенство задерживали их в горле.

- Убирайся! - повелительно сказал он Батисту, с угрозою протянув руку, которою чуть не задел того по лицу. - Убирайся или убью!

Именно убираться-то и желал Батист, все более бледнеё и все сильнее сожалея о своем присутствии в этом месте. Но он понял настоящий смысл этого повелительного "убирайся!", вызвавшего у всех вокруг знаки одобрения. От него требовалось не то, чтобы он ушел из трактира и тем избавил сборище от своего ненавистного присутствия: нет! ему, под страхом смерти, повелевалось покинуть землю, которая стала плотью от плоти его, бросить навсегда тот домик, где испустил дух его ребенок и где каждый угол напоминал о страданиях и радостях его семьи в борьбе с нищетою. Он вдруг вообразил себя, опять бродящего по дорогам со своим скарбом на повозке преследуемого голодом, ищущего нового приюта, принужденного создавать себе иную жизнь...

- "Нет, этого не могло быть! Он ненавидит ссоры; но пусть не смеют отнимать хлеб у его детей!"

Теперь он уже не тревожился за собственную безопасность; его выводила из себя мысль о своей семье, лишенной крова и пропитания; ему хотелось самому напасть на этих людей, предъявлявших ему столь чудовищное требование.

- Так уберешься? Уберешься? - приставал Пименто, голосом все более грозным и зловещим.

- Нет, не уберусь! - Он выразил это движением головы, пренебрежительною усмешкой, уверенным и вызывающим взором, которым обвел толпу:

- Каналья! - проревел забияка.

И занес руку над лицом Батиста. Раздалась звонкая оплеуха. Подзадоренные этим нападением, все присутствующие кинулись на чужака. Но тут над головами взвилась в мускулистой руке табуретка, может быть та самая, на которой только что возседал Пименто. В сильных руках Батиста эта табуретка из рожкового дерева, с толстыми ножками и крепкими перекладинами, была страшным оружием. Столик с водочным кувшином повалился; толпа инстинктивно подалась назад, испуганная видом этого человека, обыкновенно такого смирного, а теперь казавшагося взбешенным богатырем. Но прежде чем все успели сделать еще шаг назад, раздался звук, похожий на треск разбитой миски, и Пименто свалился с проломленным черепом.

На площадке поднялась неописуемая суета. Копа, который, сидя в своей берлоге, как будто ни на что не обращал внимания, но прежде всех чуял потасовки, как только увидел в воздухе табуретку, так тотчас вытащил свою палицу и, в видах предупреждения дальнейших бед, не говоря ни слова, вмиг очистил трактир, при помощи этой дубины, от немногих гостей, в нем еще сидевших, а потом по обыкновению поспешил запереться.

На площадке все было вверх дном. Столы валялись, люди хватались за палки и колья. A в это время тот, кто был причиною этой сумятицы, стоял неподвижно, опустив руки, испуганный тем, что наделал, но не выпуская запятнанной кровью табуретки.

Пименто, растянувшись плашмя на земле, испускал стоны, подобные храпу, и кровь ручьем текла из проломленной головы. Старший Террерола, по чувству братства между пьяницами, помогал бывшему сопернику, бросая на Батиста бешеные взоры, ругая его и машинально отыскавая за поясом что-нибудь, чтобы его ударить.

Наиболее миролюбивые разбегались по тропинкам, с любопытством оглядываясь; прочие остались в оборонительных позах и были готовы на все: каждый из них был способен пырнуть соседа ножем неизвестно за что, но никто не хотел начинать первый. Палки были подняты, "навахи" сверкали; но никто неподходил к Батисту, который, все еще сжимая в кулаке ножку окровавленной табуретки, медленно пятился к выходу.

Так ему удалось уйти с площадки, не спуекая вызывающего взгляда с тех, кто толпился вокруг лежащего Пименто, - людей добрых, но загипнотизированных энергиею этого человека. Очутившись на дороге, в нескольких шагах от трактира, он пустился бегом, а подбежавши к своему хутору, швырнул в канал тяжелую табуретку, с ужасом посмотрев на черноватое пятно уже присохшей к дереву крови.

X.

С этих пор Батист потерял всякую надежду спокойно жить у себя на хуторе. Опять вся "уэрта" возстала против него. Опять ему пришлось запереться у себя в домике вместе со своими, осудить себя на постоянное одиночество, точно зачумленного, точно дикого зверя в клетке, которому люди издали показывают кулак.

На другой день после побоища жена рассказала ему о том, как Пименто был доставлен домой. To была настоящая манифестация! Его провожала целая толпа завсегдатаев Копы, выкрикивая угрозы против Батиста. Женщины узнавали о происшедшем, благодаря той поразительной быстроте, с какою известия распространяются в "уэрте", выходили на дорогу, чтобы поближе увидеть храброго бойца и пожалеть его, как героя, рискнувшего жизнью ради общего дела. Те самые, которые только что ругали его, как нельзя хуже, за его безобразное пари, теперь сокрушались над ним, спрашивали, опасна ли рана, и требовали мести этому нищему, этому грабителю, который мало того, что захватил чужое, но еще хочет навести на всех ужас, нападая на порядочных людей.

Сам же Пименто был великолепен. Рана его очень болела; он шел с обвязанною головой, опираясь на плечо приятеля, "точно снятый со креста", говорили кумушки, - но старался улыбаться и каждый раз, как его возбуждали к отмщению, отвечал с величественным жестом:

- Наказать его берусь я!

Батист ни минуты не сомневался, что эти люди действительно отомстят ему. Но ему было известно, как делались дела в "уэрте". Городское правосудие несуществует для этой местности, где каторга - пустяки, раз дело идет об утолении ненависти. Разве человеку нужны судьи и полицейские, когда у него есть хорошее зрение и ружье в доме? Что происходит между своими, то между своими надо и улаживать.

В самом деле, на другой день после свалки, по тропинкам напрасно сновали две лакированные треуголки, бегая от кабака Копы к избе Пименто и предлагая всем встречным мужикам коварные вопросы. Никто ничего не знал, ничего не видал. Пименто рассказывал с дурацким смехом, что, когда шел из кабака, шатаясь, после пари, то напоролся на дерево при дороге и расшиб голову. Словом, лакированным треуголкам пришлось вернуться в Альборейские казармы, ничуть не разъяснивши дошедших до них смутных слухов о побоище и пролитой крови.

Такое великодушие потерпевшего и его друзей было подозрительно Батисту, который вознамерился все время быть настороже. Семья, точно напуганная улитка, спряталась в свое жилье и старательно избегала всяких сношений с остальною "уэртой". Маленькие перестали ходить в школу; Розета оставила работу на фабрике; Батистет не стал выходить за пределы хутора. Один отец бывал повсюду, мало думая о собственной безопасности, хотя сильно заботился о сохранности своих. Но он ни разу не ходил в город, не взявши с собою ружья, которое оставлял на хранении у одного приятеля в предместье, пока сам ходил по делам. У него постоянно было под рукою это оружие, самая новомодная вещь в доме, всегда чистая, блестящая, вытертая с тою нежностью, свойственною кабилам, с которою и валенцианский мужик относится к своей двустолке.

Тереза была так же грустна, как по кончине Паскуалета. Каждый раз, как она видела, что муж чистит ружейные стволы, меняет патроны или взводит курок, чтобы убедиться, что механизм действует без запинки, ей приходила на память ужасная судьба дяди Баррета: она мысленно видела кровь, суд присяжных, и проклинала день, когда они поселились на этой злополучной земле. Когда Батиста не было дома, целые часы, целые полудни проходили в тревоге, в ожидании мужа, который все не приходил, в выглядывании через приотворенную дверь на дорогу, и в трепете при каждом дальнем выстреле какого-нибудь охотника на ласточек, в страхе, не начало ли это трагедии: не тот ли это выстрел, которому суждено размозжить голову главе семьи или послать его на каторгу, Когда же Батист, наконец, являлся, малыши кричали от восторга, Тереза улыбалась, вытирая слезы, Розета кидалась целовать отца, даже собака, ирыгая, обнюхивала его с беспокойством, как бы чуя вокруг хозяина опасность, которой тот избежал.

К Батисту вернулось душевное спокойствие. По мере того, как проходило время, он чувствовал себя смелее, самоувереннее и начинал смеяться под опасениями своей семьи. Теперь он считал себя в безопасности. С своею прекрасною "двухголосою птицей" (как он звал свое ружье) через плечо, он безбоязненно шел обходить все окрестности: видя его в столь хорошем обществе, враги притворялись, будто не замечают его. Несколько раз ему даже случалось видеть издали Пименто, который носил по "уэрте" свою обвязанную голову, точно знамя мщения; но озорник, хотя оправился от раны, свернул в сторону, боясь встречи с Батистом, пожалуй, больше чем последний.

Все смотрели косо на Батиста, но никогда, идя по дороге, он не слышал ругательств с соседних полей. Ему только презрительно поворачивали спину, нагибались над бороздами и лихорадочно работали, пока он не пропадал из виду. Один только с ним еще разговаривал: дедушка Томба, полуслепой старик, однако узнававший его своими мутными глазами и постоянно твердивший одно и то же.

- Так ты не покинешь этой проклятой земли? Плохо делаешь, сын мой: она принесет тебе несчастие!

Батист с улыбкою выслушивал эту фразу старика. Привыкнувши к опасности, он совсем перестал её бояться. Ему даже как будто приятно бывало итти к ней навстречу, рисковать. Его подвиг в трактире изменил его характер, столь кроткий и терпеливый, и пробудил в нем смелость, сходную даже дерзости.

Он хотел доказать всем этим людям, что их не боится и что тот, кто раскроил череп Пименто, способен выстрелить в какого угодно жителя "уэрты". Он вознамерился на некоторое время стать озорником и нахалом, таким же как Пименто, чтобы внушить всем почтение, чтобы впоследствии его оставили в покое.

Вступив на этот опасный путь, он дошел до того, что бросил свои поля и целыми днями расхаживал по тропинкам "уэрты" под предлогом охоты на ласточек, а в действительности - с целью показать людям свое ружье и свой грозный вид.

Раз он пошел за ласточками в Караиксетское болото.

Это болото перерезывает "уэрту" точно глубокая трещина; его стоячая и вонючая вода, тенистые берега, где торчат там и сям полузасосанные гнилые челноки, придают ему пустынный и мрачный вид. Никто не догадался бы что за высокими берегами, позади тростников и камышей, расстилается веселая равнина. Самый солнечный свет принимает зловещий оттенок в глубине этого болотистого лабиринта, куда достигает, лишь пробившись сквозь густую растительность и бледно отражается в неподвижных водах.

Неутомимые летуньи-ласточки без конца кружились причудливым хороводом, извивы которого отражались в лужах, окаймленных камышем. Батист провел полдня, стреляя в уносившихся вихрем птичек. У него в поясе уже осталось мало зарядов, a y ног его кровавою кучей лежали две дюжины птиц. "Царский обед! Как дома будут довольны!"

Его захватил закат солнца. Низина наполнялась мраком; лужи стали выделять зловонные испарения - ядовитое дыхание болотной лихорадки. Тысячи лягушек квакали, точно приветствуя зажигавшиеся звезды и были счастливы, что не слышат более этой пальбы, прерывавшей их пение и принуждавшей их боязливо нырять, пробивая головою гладкое зеркало неподвижной воды. Тогда охотник поспешил подобрать свою дичь, которую привесил к поясу, в два скачка очутился наверху обрыва и пошел по тропинкам, направляясь к своей избе.

Небо, еще хранившее слабый отблеск сумерек, было нежно фиолетового оттенка; светила загорались, и обширная "уэрта" была полна тех многообразных шумов, которые предвещают, что жизнь в полях замрет с наступлением ночи. По дорогам спешили работницы из города, мужики с полей, усталые животные, тащившие тяжелые телеги; и Батист отвечал "доброй ночи!" на такое же приветствие, неизменно произносимое каждым встречным: людьми из Альборайя, которые или его не знали, или не имели таких же причин к ненависти, как его ближайшие соседи.

Но по мере того, как он приближался к дому, приветливость прохожих уменьшалась, а вражда проявлялась все более и более; люди сталкивались с ним на тропинках, не говоря ни слова. Он прибыл в неприятельский стан. Подобно солдату, который готовится к бою с минуты перехода границы, он вытащил из-за пояса свои боевые припасы: два патрона с пулею и с картечью, которые приготовил сам, и зарядил ружье. После этого он мысленно плюнул на все, что могло предстоять: теперь у него имелся добрый запас свинца для первого, кто попытался бы загородить ему путь.

Он шел неторопливо и спокойно, как будто только наслаждаясь свежестью этой летней ночи. Но, при такой невозмутимости, он все время помнил, как рискованно вечером гулять по "уэрте", когда имеешь в ней врагов.

Настала минута, когда его тонкий, мужицкий слух различил какойто шорох сзади. Он быстро обернулся и при рассеянном свете звезд увидел темную фигуру, которая молча прыгнула прочь с дороги и пропала за поворотом откоса. Он тотчас схватился за ружье, взвел курки и осторожно приблизился к тому месту, где исчезла фигура... Никого... Только ему показалось, что на некотором расстоянии растения качались во мраке, точно между их стеблями скользило чье-то тело... "Так за ним следят? На него пробуют предательски напасть сзади?" Впрочем, это подозрение не особенно его взволновало: он мог ошибиться, a также это могла быть только бродячая собака, убежавшая при его приближении; во всяком случае, одно было верно, виновник шороха, человек или зверь, убежал: следовательно Батисту здесь нечего было делать.

Он пошел дальше безшумно, как человек, знающий дорогу, даже её не видя, и из благоразумия не желающий привлекать ничьего внимания.

За несколько минут пути до его избы, близ голубого хутора, куда девушки ходили плясать по воскресеньям, дорога становилась уже и делала несколько извилин. Вдоль неё справа шел откос, увенчанный двойным рядом тутовых деревьев, а слева - широкий канал, отлогие края которого поросли высоким и густым тростником. В темноте это напоминало бамбуковый лес, нагнувшийся над совершенно черною дорогой. Тростник содрогался от ночного ветра и зловеще скрипел. Это место, свежее и приятное при свете солнца, теперь как бы дышало предательством.

Батист, не очень-то спокойный, говорил сам себе, как бы смеясь над собственною тревогой: "Славное местечко, чтобы пустить пулю наверняка!... Будь здесь Пименто, он воспользовался бы удобным случаем!"

Едва додумал он эту мысль до конца, как из камыша вылетела прямая красная стрела, огненный язык, сверкнувший точно молния, и тотчас же вслед раздался гром выстрела и мимо его уха чтото просвистало. "В него стреляют!" Он инстинктивно пригнулся, стараясь слиться с темными очертаниями земли, не дать противнику возможности целить. В ту же минуту блеснула вторая струйка пламени, разразился новый выстрел, гром которого слился с отзвуком первого, а Батист почувствовал, что левое плечо у него рвется, точно кто вонзил в него стальной ноготь. Но это его не испугало; он ощутил дикую радость: "Два выстрела! Теперь враг безоружен!"

- Ей Богу, теперь уже не уйдешь!

Он кинулся в середину поросля, почти упал на берегу канала, очутился в воде по пояс, а ногами - в тине, но руки поднял кверху, чтобы не замочить ружье, ревниво оберегая свои два заряда до той минуты, когда можко будет выпустить их не даром.

Перед его глазами перепутанный камыш образовывал толстый свод почти над уровнем воды. Впереди, в нескольких шагах, он слышал глухой плеск, точно вдоль берега бежала собака. Враг был тут. Скорее за ним.

Батист пустился в дикую погоню, идя ощупью, во мраке, по руслу канала, теряя в грязи башмаки, чувствуя как тяжелеет одежда, прилипает к телу и мешает итти, как хлещут по лицу смешанные тростники, как царапают жесткие и остробокие листья.

Вдруг ему показалось, что нечто черное прицепилось к камышу и усиливается вылезти на берег. - "Так он надеется удрать?" - Батист испытывал в руках зуд, побуждавший его к убийству. Он поднял ружье, нажал курок... Бум!... Выстрел раздался, и черная штука упала в канал, с целым дождем листьев и обломков камыша.

За ним! За ним!.. Снова Батисту слышалось то же шлепанье убегающей собаки, но более явственное, точно бегство ускорялось отчаянием.

Ужасная погоня во мраке возобновилась. Оба скользили по вязкой почве, не имея возможности придержаться за камыш, чтобы не выпустить ружей, вода, взволнованная этим бешеным бегом, плескала во все стороны. Раза два, три Батист падал на колени; но падая, помнил лишь одно: поднимать руки, чтобы держать ружье над водою и не замочить последнего заряда.

Так продолжалась охота на человека до той минуты, когда у поворота канала, представился взору клочек берега, свободный от камыша. Глаза Батиста, приспособившиеся ко мраку под сводом растительности, совершенно отчетливо разглядели человека, который выходил из канала, опираясь на ружье и с трудом двигая облепленными тиною ногами. Это был все он же, Пименто!

- Мошенник! мошенник! Теперь уже не улизнешь! - проревел Батист, выпуская второй выстрел с уверенностью стрелка, имеющего цель перед глазами и знающего, что его пуля попадет прямо в тело.

Он увидел, что Пименто плашмя повалился на берег, потом поднялся на четвереньки, чтобы не скатиться в воду. Батист захотел приблизиться к нему, но в увлечении не рассчитал прыжка, споткнулся и сам растянулся во весь рост среди канала. Голова его погрузилась в тину, он наглотался землистой красноватой жидкости и уже думал, что, задохнувшись, так и останется погребенным в этой грязи. Но, наконец, сделавши богатырское усилие, ему удалось встать, открыть глаза, залепленные илом, прочистить рот, которым он, захлебываясь, стал вбирать в себя ночной воздух.

Едва получил он возможность видеть, как стал искать раненаго. Но того уже не было.

Тогда, весь в воде и в грязи, он в свою очередь вышел из канала и вылез наберег в том же месте, как и враг его. Достигнув верха, он опять не нашел никого, но ощупал на сухой земле несколько черноватых пятен: они пахли кровью. Таким образом он уверился, что не дал промаха. Но все его поиски остались тщетными, и он лишен был удовлетворения полюбоваться трупом врага. У Пименто шкура была прочная, и, конечно, он ухитрится дотащиться домой. He от него ли шел этот шелест, смутно донесшийся до Батиста откуда-то с окрестных полей, точно по ним ползла большая змея? Может быть он был причиною того, что так бешено залаяли все собаки в "уэрте".

Батисту вдруг стало страшно. Он был один среди равнины и совершенно обезоружен; его ружье без патронов могло считаться за простую палку. Положим, Пименто не мог вернуться; но у него были товарищи. И охваченный внезапным ужасом - Батист бегом кинулся по полям, чтобы скорей добраться до тропинки, которая приведет его домой.

Равнина была в волнении. Эти четыре выстрела, раздавшиеся в такой час, напугали всю окрестность. Собаки лаяли с возраставшим бешенством; двери домов и хуторов приотворялись и на порогах появлялись черные фигуры, разумеется, не с пустыми руками. Раздавались те свистки и крики тревоги, которыми обитатели "уэрты" на больших расстояниях предупреждают друг друга и которые среди ночи могут означать пожар, грабеж, Бог знает что, только несомненно чтонибудь дурное. Вот почему мужики выходили из изб, будучи готовы на все, движимые тем инстинктом братства и взаимопомощи, который так силен у людей в тех местах, гце каждое жилье стоит особняком.

Напуганный этою суматохою, Батист бежал, беспрестанно пригибаясь, чтобы проскользнуть незаметно под покровом откоса или соломенной копны. Уже он видел свой дом и различал на фоне отворенной и светящейся двери, посреди красной площадки, черные фигуры своих. Собака почуяла его и прежде всех его приветствовала. Тереза и Розета с восторгом закричали:

- Батист, это ты?

- Отец, отец!

И все выбежали встречать его под старый навес, где звезды точно светляки мигали сквозь виноградные листья.

Семья провела ужасные минуты. Когда мать, уже встревоженная поздним отсутствием мужа, услышала четыре выстрела вдали, в ней, по её словам, вся кровь остановилась. И вместе с детьми она бросилась на площадку, тревожно вглядываясь в темный горизонт, убежденная, что эти звуки, поднявшие на ноги всю равнину, имеют какое-нибудь отношение к отсутствию отца. Поэтому, когда они его увидали, когда услышали его голос, то радость так овладела ими, что они не обратили никакого внимания на его измазанное лицо, ноги без башмаков, грязную и мокрую одежду. Они потащили его к дому, при чем Розета с влажными глазами твердила с любовью:

- Отец, отец!

Она с увлечением бросилась к нему на шею. Но он не мог удержать подавленного и болезненного стона, причем вздрогнул от боли. Рука Розеты легла на его левом плече на то самое место, где он почувствовал, что вонзился стальной ноготь и где он теперь чувствовал все возраставшую тяжесть. Когда же он вошел в дом, когда свет "кандиля" осветил его вполне, обе женщины и ребята закричали от ужаса: они рассмотрели рубашку, смоченную кровью, рассмотрели всю эту внешность разбойника, точно сбежавшего из каторжной тюрьмы через сток для нечистот.

Розета и Тереза разлились в жалобах: "Пресвятая Дева! Царица небесная! Его убили!" Но Батист, чувствуя, что боль становится невыносимою, положил конец их стонам, приказав осмотреть скорее, что у него там.

Розета, будучи храбрее, разорвала толстую и грубую рубашку, чтобы обнажить плечо. "Сколько крови!" Девушка побледнела и сделала над собою усилие, чтобы не упасть в обморок. Батистет и ребята принялись плакать. Тереза не переставала реветь, точно её муж готовился испустить дух. Но раненый был не в таком настроении, чтобы переносить эти вопли, и грубо прервал их: "Довольно слез! Это - ничего; доказательство - что он может шевелить рукой. Ссадина, царапина, не более. Он чувствует себя слишком сильным, чтобы это могло быть серьезно. Скорее! Воды, тряпья, корпии, бутылку с арникой (ту самую, которую Тереза хранила у себя в спальне, как чудодейственное средство)! Надо шевелиться, а не стоять неподвижно и не глазеть, разинув рот.

Тереза перевернула вверх дном свою комнату, полезла в сундуки, нарвала тряпья, надергала корпии, пока дочь промывала края кровавой раны, рассекавшей мясистое плечо, точно сабельный удар.

Женщины остановили кровотечение, как могли лучше и забинтовали рану. Тогда Батист облегченно вздохнул, точно уже вылеченный. В жизни ему приходилось переносить еще и не то. О происшедшем он рассказал сначала жене; потом прочел нотацию малышам, чтобы они не наглупили. "Обо всем этом чтобы не пикнули ни слова! Такие вещи следует забывать". Когда же Тереза упомянула о докторе, он стал горячо возражать: - "Уж лучше прямо позвать полицию! Сами полечимся, и шкура сама заживет. Главное, чтобы никто не совал носа в то, что было там, в канале. Ведь неизвестно, как себя чувствует тот сию минуту"!

Пока Батист переодевался, Батистет завладел ружьем, вытер его, прочистил стволы, изгладил, по возможности, следы его недавнего употребления; такие предосторожности никогда не вредны. Затем раненый лег, потрясаемый лихорадкою. Обе женщины просидели ночь у его постели, поминутно подавая ему сахарную воду, единственное лекарство, оказавшееся в доме, - и по временам бросая на дверь испуганные взгляды, точно в ожидании, что полиция полезет сквозь щели.

-

На другой день Батист чувствовал себя лучше. Решительно, рана была не серьезна. Но другая тревога овладела семьею.

Все утро, стоя за полуотворенною дверью, Тереза видела, как все соседи гусем выходили на дорогу и шли к Пименто. Сколько народу! Вокруг его избы толпа так и кипела. Все имели негодующий вид, кричали, махали руками, бросали взоры ненависти на бывший хутор Баррета.

Когда Тереза входила в комнату к Батисту и сообщала ему о виденном, он с ворчаньем выслушивал известия. Такое стечение народа к избе Пименто означало, что ему плохо, что он, пожалуй, при смерти: Батист ведь был уверен, что вогнал обе пули ему в тело. При этой мысли он ощутил некоторое недомогание в груди. - "Что теперь будет? Неужели и ему умирать на каторге, подобно бедному Баррету?" - Нет. И на этот раз будут соблюдены обычаи "уэрты", не поколеблется то правило, в силу которого свои дела улаживаются в своем кругу; умирающий не проговорится перед полицией, но завещает друзьям Террерола и остальным, обязанным отомстить. И Батист не знал, чего ему больше бояться: правосудия законов или расправы "уэрты".

После полудня, не внимая просьбам и возражениям женщин, раненый настоял на том, чтобы встать и выйти. Ему было душно; его богатырское тело, привыкшее к работе, не могло переносить столь долгой неподвижности. Слегка неверным шагом, с затекшими от лежанья ногами, с ужасною тяжестью в теле, он вышел из комнаты и сел у калитки, под навесом.

День был пасмурный. Дул ветер, черезечур свежий по времени года; лиловатые облака скрывали уже клонившееся к заходу солнце, a проникавший из под их темной массы свет образовывал над горизонтом точно занавеску из бледного золота.

Сначала Батист неопределенно посмотрел в сторону города, повернувшись спиною к избе Пименто. В душе его любопытство посмотреть, что делается позади, боролось со страхом увидеть более, чем ему было желательно. Наконец, любопытство победило, и он медленно повернул голову.

Теперь, когда уже снятой урожай не загораживал простора, изба врага была вся, как на ладони. Да, у входа теснилась несметная толпа: мужики, бабы, дети, вся "уэрта" сбежалась навестить своего побежденного заступника... "Как эти люди должны ненавидеть меня!" Несмотря на расстояние, он угадывал, что его имя у всех на устах; шум в собственных ушах, стучанье в виски собственной крови, воспламененной лихорадкою, казались ему громкими угрозами, несущимися от того сборища. "А между тем, Богу известно, что я только защищался и единственно желал кормить семью, никого не обижая. Виноват ли я, что столкнулся с людьми, которые, как говорит дон Иоаким, хоть и добрые парни, а сущие скоты?"

Наступал вечер; сумерки обливали равнину серым и грустным светом. Ветер, все крепчая, вдруг донес до Батиста взрыв рыданий и бешеных криков.

Он взглянул еще раз и увидел, что толпа в смятении ринулась к двери той избы; увидел, как руки горестно воздевались к небу, или гневно срывали платки с голов и бросали их на землю. Тогда вся кровь прилила к его сердцу.

He трудно было понять, что там делалось: Пименто испустил дух... Батист почувствовал холод, страх и слабость, как будто сразу лишился всех сил. Он вернулся в дом и лишь тогда спокойно вздохнул, когда крепко заперли дверь и зажгли "кандиль".

Вечер тянулся мрачно. Семья сидела сонная, изнемогая от усталости, так как никто не ложился в предыдущую ночь. Поужинали еле-еле, и не было еще девяти часов, как уже залегли спать.

Рана у Батиста почти не болела, зато теперь болело сердце. Ему не удавалось уснуть. В темной спальне ему чудилась бледная смутная фигура, мало-по-малу принимавшая образ Пименто, каким он его видел в последние дни, с обвязанной головой и грозящими местью кивками. Чтобы избавиться от этого тягостного зрелища, он закрывал глаза и старался задремать. Но в ту минуту, как сон уже овладевал им, в закрытых глазах среди глубокой тьмы начинали мелькать красные точки; точки эти росли, превращались в разноцветные пятна; пятна эти причудливо двигались, потом соединялись, сливались; и снова Пименто приближался к нему, медленно, с злобным пукавством коварного зверя, крадущагося к добыче.

Батисту не удавалось стряхнуть с себя этот кошмар, который преследовал его на яву. Да, на яву: ибо он слышал храп жены, спавшей рядом, и детей, замученных усталостью; но ему казалось, что он слышит все это издали, точно таинственная сила унесла дом, а он остался здесь один, не будучи в состоянии двинуться, несмотря на все усилия, имея перед собою Пименто лицом к лицу и даже ощущая на собственных губах горячее дыхание врага. "Значит Пименто не умер?" Вяло работавшая мысль Батиста пыталась разрешить этот во прос и с трудом приходила к заключению, что Пименто - мертв, так как не одна голова у него расшиблена, а и все тело перекрещено двумя ранами, местонахождения которых Батист не мог определить; но ран было две и края их, расширяясь, испускали бесконечные истоки крови... Два заряда - он был уверен! Он не из тех стрелков, что дают промах.

Призрак дул ему в лицо горячим дыханием, устремлял на него взор, вонзавшийся ему острием в самые зрачки и наклонялся, наклонялся к нему до полного соприкосновения.

- Прости меня, Пименто! - стонал Батист, дрожа как ребенок, и застывая от ужаса перед видением.

"Да, Пименто должен простить его. Правда, Батист убил его; но надо же вспомнить, что тот первый полез на ссору. Мужчины должны поступать резонно! Пименто сам виноват"... Но мертвые не принимают никаких резонов. Призрак продолжал свирепо усмехаться и вдруг прыгнул на постель, навалившись всею тяжестью на раненое плечо. Батист застонал от боли, все еще будучи не в силах двинуться, чтобы столкнуть этот страшный груз, и попробовал умилостивить Пименто ласковым обращением, называя его не прозвищем, а уменьшительным именем.

- Тони, мне больно!

А тому только этого и хотелось. И как будто страдание Батиста показалось призраку недостаточным, он сорвал с раны повязку и корпию, которые разлетелись во все стороны, a потом с жестокостью запустил в нее ногти и так дернул врозь её края, что Батист зарычал от боли.

- Ай! ай!... Пименто, прости меня!

Мука больного была такова, что судороги пробегали по спине его и короткие волосы поднялись дыбом, потом стали удлиняться, свиваться клубом и, наконец, превратились в отвратительный клубок змей.

Тогда случилось нечто ужасное: привидение схватило Батиста за эти страшные волосы и заговорило:

- Пойдем, пойдем!

Оно потянуло его, подняло с нечеловеческою легкостью и унесло - летя или плывя, Батист не мог разобрать, - по чему-то воздушному, жидкому; вдвоем они скользили сквозь тьму с головокружительною быстротою, направляясь к красному пятну, видневшемуся далеко-далеко... Это, вероятно, были врата адовы и Пименто, конечно, тащил свою жертву в пламенное жерло, отблески которого пылали на двери...

Ужас преодолел дремоту, Батист страшно вскрикнул, взмахнул руками и отбросил от себя Пименто вместе с фантастическими волосами, за которые тот его держал вцепившись в них.

Теперь глаза его широко раскрылись, призрака не было; то был сон... А это? Неужели он еще бредит? Что это за красный свет в спальне? Откуда едкий, удушливый дым?... Он протер глаза и сел.

- О, Боже!

Он понял. Дверь становилась все краснее. Он слышал глухое потрескиванье, как бы от камыша в огне; видел, как летели искры, точно красные мухи. Собака выла.

- Тереза! Тереза! Вставай!

Он столкнул жену с постели, побежал к детям и криками разбудил их; затем толчками выгнал вон в однех рубашках, ошеломленных и дрожащих, точно стадо, которое бежит от паики, само не зная куда. А с загоревшейся крыши уже дождем сыпались искры на кровати.

Ослепленный и полузадушенный дымом, Батист отыскал входную дверь, ухитрился отпереть ее, и полуодетая семья, безумная от ужаса, кинулась бегом до самой дороги.

Здесь, немного успокоившись, они пересчитались. Все были на лицо, даже бедный пес, который выл, глядя на охваченный пожаром дом.

- Черт их дери! Как ловко подстроили!

Избу зажгли с четырех концов, так что она вспыхнула вся сразу; не забыли и птичника; пылала и конюшня.

Погода переменилась. Ночь была тиха, ветер не дул больше. Синее небо помрачилось лишь этим столбом дыма, сквозь подвижные клочья которого проглядывали звезды,

Извилистые языки иламени вырывались из двери и окон избы; крыша дымилась беловатыми клубами, которые поднимались кверху громадною, все расширявшеюся спиралью, которую отблеск огня украшал розоватыми переливами.

Батист, несколько опомнившись от ужасного потрясения и побужденный корыстолюбием, часто доводящим до безумных поступков, во что бы то ни стало рвался к этому аду. "На минутку, не больше! Только захватить из спальни деньги!..." - Тереза боролась с ним, не пуская... Ах, добрая Тереза! Сопротивление её вскоре стало ненужным и грубые толчки Батиста прекратились: изба горит быстро; солома и камыш пылают, как порох. Крыша вдруг провалилась с треском - великолепная крыша, своим видом оскорблявшая соседей, - и из раскаленного пепла взвился столб искр, при неверном и колюблющемся свете которого показалось, будто вся "уэрта" дергается в судорогах.

Между тем стены скотного двора глухо сотрясались, точно их изнутри подталкивала стая чертей. Раздавались отчаянное ржание, испуганное кудахтанье, бешеное хрюканье. Куры, сгорая заживо, подобные букетам огня, пытались вылететь. Вдруг обрушилась одна из глинобитных стен, и в отверстие с быстротою молнии вылетело страшное чудовище, выпускавшее из ноздрей дым, потрясавшее пламенною гривою и без памяти махавшее хвостом, похожим на головню. Это была лошадь, которая инстинктивно побежала прямо к каналу и погрузилась в него, шипя, как раскаленное железо. Вслед за нею выскочило другое огненное чудовище, скользя по земле, мечась вправо и влево и пронзительно визжа: это была свинья, которая, свалившись на кочку, продолжала гореть, точно плошка с салом.

Стояли только стены да столбы калитки, обвитые скорченными обугленными плетьми винограда, выделялись как чернильные полосы на красном фоне.

Напрасно Батист, движимый надеждою спасти хоть что-нибудь, бешено кричал:

- Помогите! Помогите!... Горим! Горим!...

Его призыв пропадал в пространстве; ни в одной избе не приотворилась дверь. Стоило ли звать? "Уэрта" была глуха для них. Конечно, в щели этих беленьких домиков любопытно глядели глаза, тогда как уста усмехались от злобной радости, но ни один великодушный голос не отозвался: "Вот я!"

Ах! Хлеб! Как он дорого достается и как озлобляет людей!

В одной только избе окно светилось бледным, желтым, грустным светом. Батист видел этот свет; то горели при покойнике восковые свечи, в доме, куда заглянула Смерть. Батист подумал: "Прощай, Пименто! Дом и добро того, кого ты ненавидел, светят тебе на тот свет. Добился-таки, чего хотел!

Итак, молчаливая и мрачная долина прогоняла их навсегда. Здесь одиночество их было более полным, чем в любой пустыне, ибо пустота, которую образует злоба человеческая, во много раз хуже бесплодия природы. Приходилось бежать и начинать новую жизнь под гнетом голода; приходилось покинуть эти развалины трудов своих, эту местность, где они оставили одного из своих, бедного "ангелочка", гнившего теперь в этой земле, невинную жертву безумной борьбы.

С покорностью жителей Востока они все уселись на краю дороги и стали ждать дня, содрогаясь плечами от холода, а на лицах чувствуя жар от этого костра, кровавые отблески которого освещали их и от которого они не могли оторвать глаз, следя за успехами огня, пожиравшего плоды трудов их и превращавшего их добро в пепел, столь же летучий и недолговечный, как питаемые ими когда-то иллюзии о возможности мирной жизни и труда.

КОНЕЦ.

Бласко-Ибаньес Висенте - Проклятый хутор. 3 часть., читать текст

См. также Бласко-Ибаньес Висенте (Vicente Blasco Ibanez) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Розаура Салседо. 1 часть.
Роман перевод с испанского М. В. Ватсон I. Кабальеро Тангейзер Минуту ...

Розаура Салседо. 2 часть.
Они вернулись в город по той же дороге. Борха оставался вначале молчал...