Бласко-Ибаньес Висенте
«Проклятый хутор. 2 часть.»

"Проклятый хутор. 2 часть."

И Батистет, весело повторяя слова отца, схватил мотыки и вышел из избы в сопровождении сестры и малолеток. Все хотели принять участие в этой работе, похожей на праздник. Семья поднималась, точно народ, возстающий на завоевание свободы.

Они направились к каналу, журчавшему в темноте. Обширная равнина утопала вдали в синеватой мгле; тростниковые поросли являлись шуршащими и волнующимися темными массами; а в глубокой синеве неба поблескивали звезды.

Батист вошел в канал по колено, чтобы опустить шлюз, задерживавший воду, тогда как его сын, жена и даже дочь, работая мотыками, выдалбливали в береге место для стока воды, которая устремлялась в эти проходы. Жадное бульканье, сь которым земля поглощала воду, наполняло восторгом сердца всех их. "Пей, пей, бедняжка!" И, погружая ноги в грязь, сгибая спины, они бегали из конца в конец, удостоверяясь, что вода растеклась по всему полю.

Вся семья испытывала ощущение свежести и благосостояния. Батист чувствовал ту дикую радость, какую приносят нам недозволенные наслаждения. Какое бремя свалилось у него с груди! Пускай теперь приходят судейские и делают что хотят. Его поле пьет, - это всего важнее!

Тонким слухом человека, привыкшего к уединению, он уловил странный шорох в окрестных тростниках. Он тотчас побежал домой и поспешно вернулся со своим новым ружьем, после чего более часа простоял с этим оружием у шлюза, не спуская пальца с собачки.

Вода уже не текла мимо: она вся разливалась по земле Батиста, которая впитывала ее ненасытно. Может быть, где-нибудь на это сетовали; может быть, Пименто, по своей должности распределителя, бродил поблизости, негодуя на дерзкое нарушение правил. Но Батист стоял на страже, защищая свой посев, борясь за жизнь своей семьи с геройством отчаяния, оберегая безопасность своих, которые бегали по полю, распространяя орошение, и готовый выстрелить в каждого, кто попытался бы поднять затвор и возстановить течение воды. Такою грозною была поза этого человека, могучий силуэт которого неподвижно выделялся над серединою канала, - в этом черном призраке угадывалась такая твердая решимость выстрелить в каждого, кто покажется, что никто не вышел из тростника, и земля пила целый час безо всякой помехи.

Произошло нечто, еще более необыкновенное. В следующий четверг атандадор не вызвал Батиста на суд. "Уэрта" знала теперь, что единственным ценным предметом в бывшей избе Баррета является двустволка, недавно купленная чужаком, в силу той африканской страсти к оружию, ради которой мужик из Валенции лучше лишит себя хлеба, лишь бы повесить за дверью избы новое ружье, способное внушить зависть и страх.

V.

Розета, дочь Батиста, каждый день вскакивала с постели на заре и, с заспанными глазами, расправляя руки красивыми движениями, от которых сотрясалось все тело этой грациозной блондинки, отпирала входную дверь.

Тотчас прибегала, прыгая вокруг её юбок и тявкая от радости, скверная их собаченка, ночевавшая на дворе; а молодая девушка, при свете последних звезд, выплескивала себе на руки и на лицо целое ведро свежей воды, вытянутое из круглой и темной дыры, которую увенчивали густо переплетенные побеги плюща.

Затем, при свете "кандиля", она мелькала по всему дому, собираясь в Валенцию. Мать, не видя ее, следила с кровати за всеми её движениями и давала множество наставлений. "Пусть возьмет с собою остатки ужина: вместе с тремя сардинками, которые есть в кладовой, ей хватит их на завтрак. Да чтобы не разбила чашку, как намедни! Ах! не забыть еще купить иголок, ниток и пару башмачков для маленькаго: на этом ребенке все горит!... Деньги есть в ящике маленького стола".

И, между тем, как мать поворачивалась на другой бок на своем матраце, приятно пригреваемая теплотою спальни, с намерением соснуть еще полчасика рядом с громадным, шумно храпевшим Батистом, Розета кончала свои сборы. Она клала в корзину свой скромный завтрак, проводила гребнем по своим волосам, светлым, точно выбеленным на солнце, завязывала платок под подбородком и, прежде чем уйти, последним взглядом удостоверялась, хорошо-ли прикрыты дети: она весьма заботливо относилась к этой мелкоте, спавшей в одной с нею комнате, на полу, расположившись в ряд, по росту, точно трубы органа, начиная со старшего, Батистета, и кончая младшим, едва умевшим говорить.

- Ну, прощайте... До вечера! - говорила бодрая девушка, вешая себе на руку корзину.

И, заперев дверь избы, она просовывала под нее ключ.

Теперь уже рассветало. При голубоватом свете зари на тропинках и дорогах виднелись вереницы трудолюбивых муравьев, притягиваемых городом и спешивших все по одному направлению. Прядильщицы шли веселыми толпами, ровным шагом, грациозно покачивая правою рукой, рассекавшей воздух, точно весло, и все, хором, огрызались каждый раз, когда какой-нибудь парень с поля приветствовал их приближение грубою шуткой.

А Розета шла одна до самого города. Бедная блондиночка хорошо знала, что такое были её товарки, дочери и сестры людей, ненавидевших её семью. Многия работали на одной с нею фабрике, и не раз ей приходилось, с отчаянием, которое порождало страх, отбиваться от их злобных нападений. Оне пользовались малейшею минутой её рассеянности, чтобы накидать нечистот в её корзину с завтраком, били её чашку не один раз, а в мастерской никогда не проходили мимо нея, не толкнувши ее к дымящемуся чану, где обваривались коконы, и не обругавши нищенкой и другими оскорбительными словами, как ее, так и её родных. Поэтому, по дороге, она избегала их, как стаи фурий, и лишь тогда чувствовала себя спокойною, когда входила на фабрику, стоявшую на базарной площади. Это была большая старинная постройка, расписанная в прошлом веке фресками, а теперь облупленная и потрескавшаеся, но кой-где еще сохранившая на себе группы розовых ног, смуглые профили, остатки медальонов и мифологических изображений.

Изо всей семьи Розета наиболее походила на отца: лютый зверь выходил на работу, как Батист говорил о себе. Горячий пар чанов, где обваривали коконы, ударял ей в голову, жег глаза; но, не смотря на все, она не сходила с места, отыскивая, в кипятке, свободные оконечности этих мягких капсуль нежного золотистого цвета, внутри которых погибала отпаренная куколка с драгоценною слюною, трудолюбивый червяк, виновный в том, что сплел себе тюрьму без выхода для своего превращения в белую бабочку.

Во всем фабричном здании господствовал рабочий гул, оглушительный и утомительный для этих дочерей "уэрты", привыкших к безмолвию обширной равнины, где голос бывает слышен на громадном расстоянии. Внизу ревела паровая машина, и её ужасное рыкание передавалось по тысяче труб; блоки, передаточные ремни, мотовила вертелись с адским гамом; и, как будто не довольствуясь этим шумом, прядильщицы, по старому обычаю, пели хором, гнусавыми голосами: "Отче наш", "Богородице, Дево"... и "Слава Отцу"... на тот же мотив духовной песни, какой раздается по воскресным дням во всей "уэрте".

Впрочем, это не мешало им смеяться во время пения, а также, в промежутках между молитвами, потихоньку ругаться и ссориться, чтобы потом, при выходе, оттаскать друг друга за волосы: ибо эти смуглые девицы, угнетаемые дома суровым деспотизмом, господствующим в крестьянских семьях, и принуждаемые стародавним обычаем никогда не поднимать глаз перед мужчинами, раз очутившись вместе и без узды, становились настоящими дьяволами и находили удовольствие в повторении всего, самого грубого, что им случалось слышать по дороге, от возчиков или мужиков.

Розета была всех молчаливее и всех прилежнее. Чтобы лучше работать, она не пела, ни к кому не придиралась и отличалась такою понятливостью, что через три недели получала уже по три реала в день, почти наивысшую плату, чем возбуждала в других сильную зависть.

В часы трапез эти озорницы выходили из фабрики толпами и останавливались кучками на тротуарах или под воротами, поглощая содержимое своих чашек и нескромными взглядами подзадоривая мужчин, чтобы те им чего-нибудь сказали и дали повод громкими криками заявлять об обиде или же отвечать залпами ругани. Розета же располагалась на полу, в углу мастерской, с двумя или тремя добрыми девушками с правого берега, которым вовсе не интересны были рассказни про дядю Баррета и ссоры прочих работниц.

В первое время своего ученичества Розета не без боязни ждала наступления ночи, а с ночью и времени возвращения домой. Боясь товарок, которым приходилось идти тою же дорогой, она замешкивалась на фабрике, тогда как те выскакивали первыми, как ураган, с бесстыдными взрывами хохота, развеванием юбок и всякими смелыми непристойностями, а, вместе с тем, и с ароматом здоровья, бодрой юности и сильного тела. Потом и она лениво пускалась в путь по городским улицам, среди холодных зимних сумерек, делала покупки по поручению матери, останавливалась в немом восторге перед витринами, которые начинали освещаться, и, наконец, решалась перейти мост и углубиться в темные переулки предместий, выводившие ее на альборайскую дорогу.

До сих пор все шло хорошо. Но тут она вступала в темную "уэрту", полную таинственных шорохов и черных, страшных теней, которые натыкались на нее, приветствуя ее замогильным: "Добрый вечер"; тогда на нее нападал ужас, доходивший до того, что зуб у неё не попадал на зуб.

Пугали ее не мрак и не безмолвие: воспитанная среди полей, она привыкла к ним. Будь она уверена, что дорогою никого не встретит, она сочла бы себя счастливою. Никогда не начинала она, подобно своим товаркам, со страху думать о мертвецах, ведьмах, привидениях: ее тревожили живые. С возрастающим замиранием сердца, она вспомнила рассказы, слышанные в мастерской, ужас, питаемый работницами к Пименто и другим скверным личностям, собиравшимся у Копы, мерзавцам, которые щипали девушек всюду, сталкивали их в ручьи или опрокидывали за стогами сена. Розета, утратившая наивность со времени поступления на фабрику, разнуздывала свое воображение до крайних пределов ужаснаго: она уже видела себя убитою одним из этих чудовищ, при чем живот её вскрыт и выпотрошен, как у детей, у которых, по преданиям "уэрты", таинственные палачи вырезают жир с целью приготовления чудесных снадобьев для богачей.

В эти зимние вечера, темные и часто дождливые, Розета не менее половины пути совершала дрожа. Но самый мучительный страх овладевал ею под конец, почти уже около дома: наиболее грозною преградою являлся для неё трактир Копы. Этот кабак казался ей логовищем сказочного дракона. А между тем, эта часть дороги была светлее и многолюднее. Звуки речей, взрывы хохота, треньканье гитары и распеваемые во все горло песни раздавались из-за двери, которая, пламенея, точно устье печи, бросала на черную дорогу четыреугольник красного света, с двигающимися в нем каррикатурными тенями.

Тем не менее, когда бедная девочка подходила к этому месту, она останавливалась в колебании, трепеща, точно героини сказок перед пещерою людоеда, и готова была кинуться в поле, чтобы обойти задами, или спуститься к каналу и потихоньку пробраться вдоль берега, или поискать другого пути, лучше, чем проходить мимо этого жерла, откуда несся грубый, пьяный гам.

Наконец, она решалась: делала над собою усилие, как человек, бросающийся с высоты, и легким шагом, сохраняя равновесие, с тою изумительною ловкостью, какая возможна только под влиянием страха, быстро проходила мимо кабака.

Она проносилась, точно струйка тумана, точно белая тень, так что мутные глаза посетителей Копы не успевали остановиться на ней. А миновав кабак, она бежала со всех ног, все воображая, что за нею гонится кто-либо и что сейчас крепкая рука сильно дернет ее за юбку. Она успокаивалась только в ту минуту, когда слышала лай своей собаки, того некрасивого животного, которое называлось "Звездочкой", вероятно, ради антитезы, и, встречая ее посреди дороги, прыгало и лизало ей руки.

Родители и не подозревали об ужасе, переживаемом Розетою на пути. Как только бедная девочка входила в избу, она придавала спокойное выражение всей своей внешности и на вопросы озабоченной матери храбро отвечала уверениями, будто пришла с остальными работницами. Она не хотела, чтобы отцу пришлось выходить по ночам для её сопровождения, так как слишком хорошо знала ненависть соседей и более всего опасалась задорных завсегдатаев кабака Копы.

На другой день она опять шла на фабрику, чтобы мучиться теми же страхами ночью, и ободряя себя лишь надеждою, что скоро настанет весна с более длинными днями и более светлыми сумерками, что позволит ей приходить домой до темной ночи.

Раз, вечером, страдания Розеты получили облегчение. Она еще недалеко отошла от города, как на дороге показался человек и пошел с такою же скоростью, как она.

- Добрый вечер!

Между тем, как прядильщица шла по высокому откосу, окаймлявшему дорогу, мужчина шел внизу, где глубокие колеи были проложены колесами возов, и натыкался на куски кирпича, обломки горшков и даже на битое стекло, которыми предусмотрительные люди пытались завалить старые выбоины.

Розета не боялась: с той минуты, как он поздоровался с нею, она узнала его. Это был Тонет, внук деда Томбы, добрый парень, который служил у мясника в Альборайе и над которым прядильщицы смеялись при встречах на дороге, забавляясь тем, что он краснел и отворачивался при первом сказанном ему слове. Такой робкий парень! У него не было родных, кроме деда, и он работал даже по воскресеньям. Ему приходилось делать, что попало: он ходил по Валенции, собирая удобрение для полей хозяина, помогал ему бить скот, копал землю, разносил говядину по более зажиточным хуторам и за все это лишь прокармливал деда и себя, да донашивал истрепанную старую одежду мясника. Он не курил; к Копе входил не более двух-трех раз в жизни; а по воскресеньям, если выдавались свободные часы, вместо того, чтобы, подобно прочим, сидеть на корточках на альборайской площади и наблюдать, как играют местные молодцы, он гулял по окрестностям, безцельно бродя по запутанной сети тропинок, и, когда попадалось ему дерево, усаженное птицами, он останавливался, разиня рот, и наблюдал, как машут крыльями эти воздушные цыгане, а также слушал и щебетание. Люди находили в нем отчасти ту же таинственную странность, какую видели в его деде, и все считали его простоватым, очень боязливым и очень послушным.

В его обществе Розета ободрилась. Все-таки она чувствовала себя более защищенной в присутствии мужчины, особенно если мужчиною этим был Тонет, внушавший ей доверие. Она обратилась к нему с вопросом, откуда он идет; молодой человек, с обычною своею робостью, неопределенно ответил:

- Оттуда!... Вон оттуда!..

И затем смолк, точно эти слова стоили ему громадного усилия.

Они продолжали путь свой молча и около хутора расстались.

- Доброй ночи и спасибо! - сказала Розета.

- Доброй ночи!

Тонет скрылся по направлению к селу.

Это была неважная случайность, приятная встреча, избавившая ее от страха, и больше ничего. Однако, в этот вечер, Розета поужинала и легла с мыслью о внуке старого пастуха.

Она вспоминала теперь, что не раз видала его по утрам на дороге, и ей представлялось даже, что и тогда Тонет старался идти с нею в шаг, хотя несколько поодаль, чтобы не привлекать внимания злых прядильщиц. Да! Ей припоминалось даже, что были случаи, когда, вдруг повернувши голову, она ловила его взор, устремленный на нее! Точно разматывая кокон, молодая девушка связывала отдельные нити своих воспоминаний, и тянула их, тянула, воскрешая в памяти все подробности своей жизни, имевшие отношение к молодому человеку: тот день, когда она его увидела впервые, и то сочувствие, смешанное с состраданием, которое он внушил ей, перенося робко, с опущенной головою, дерзкие насмешки прядильщиц, точно застывая от страха перед этою стаею гарпий; - а затем, те нередкие случаи, когда им доводилось идти по одной дороге, и упорные взоры юноши, как будто хотевшего сказать ей что-то.

На другой день, отправляясь в Валенцию, она его не видала; но вечером, когда она пошла домой, ей не было страшно, хотя ночь была темна и дождлива: она имела предчувствие, что вскоре явится спутник, придававший ей мужество. Действительно, он вышел на дорогу почти на том же месте, как и накануне.

He будучи разговорчивее обыкновенного, он ограничился словами:

- Добрый вечер.

И пошел рядом с нею.

Розета оказалась болтливее.

"Откуда он идет? Какой странный случай: так встречаться два дня подряд!"

Он отвечал, дрожа, точно каждое слово стоило ему большого усилия, и также неопределенно, как и в тот раз:

- Оттуда... Вон оттуда...

Молодой девушке, не менее робкой, нежели он, стало, однако, смешно при виде его смущения. Она стала ему говорить о своих опасениях, о страхе, который испытывает дорогой в зимние вечера. Тонет, польщенный тем, что оказывает услугу прядильщице, наконец разжал губы и сказал, что часто будет провожать ее, так как ему постоянно случается ходить этою дорогою по хозяйским делам.

Они простились так же немногословно, как накануне. Но в эту ночь Розета спала плохо и сто раз поворачивалась на кровати, волнуясь, нервничая и видя нелепые сны. Ей представлялось, будто она идет по темной, очень темной дороге с громадной собакой, которая лижет ей руки, и у которой - лицо Тонета; тут бросается кусать ее волк, морда которого смутно напоминает ненавистного Пименто; волк и собака грызутся, а её отец бежит с дубиною; и она плакала, точно удары этой дубины сыплются не на бедную собаку, а на её собственную спину. Такие образы создавало её воображение; но во всех потрясающих сценах своего сна она видела все того же внука деда Томбы, смотревшего на нее своими синими глазами, все то же девичье личико, покрытое белокурым пухом - первым признаком возмужалости.

Она встала разбитая, точно после бреда. В этот день было воскресенье, и на фабрике не работали. Солнце светило в окошко её спальни, а все обитатели хутора были уже на ногах.

Она была взволнована своим дурным сном. Она чувствовала, что стала уже не та, что мысли её не вчерашния, точно минувшая ночь воздвигла стену, которою вся её жизнь разделилась надвое.

Она пела, весело, точно птичка, и выбирала из сундука одежду, раскладывая ее на теплую постель, еще хранившую отпечаток её тела.

Она очень любила воскресенья за возможность вставать поздно, за часы отдыха, который в этот день разрешался, и за маленькое путешествие в альборайскую церковь. Но это воскресенье было лучше всех прочих: солнце ярче сияло, птицы звонче пели, а в окошко дул райский ветерок. Чем это объяснить? Как бы то ни было, это утро заключало в себе нечто новое и необычное.

Она стала собираться с матерью к обедне.

Одеваясь, она упрекала себя, что до сих пор мало занята была своею внешностью. "В шестнадцать лет пора уметь и принарядиться! Как глупо было не слушать матери, каждый раз, как та называла ее замарашкой!"... И она просовывала голову в свое старое ситцевое воскресное платье так осторожно, как-будто оно было ново, красиво и надевалось в первый раз; а корсет затягивала так, как-будто еще недостаточно была сдавлена этою арматурой длинных стальных полос, которые жестоко расплющивали её формирующийся бюст.

В первый раз в жизни Розета провела более четверти часа перед кусочком зеркальца, вставленным в полированную сосновую рамку - подарком отца; в это зеркальце можно было видеть лицо свое лишь по частям. Нет, она была не красавица и знала это; тем не менее, более безобразные лица, чем ея, попадались в "уэрте" дюжинами. И, сама не понимая хорошенько почему, она с удовольствием разглядывала свои прозрачно-зеленые глаза, щеки, усеянные хорошенькими веснушками, порождаемыми солнцем на коже блондинок, светло-золотистые волосы, тонкие и мягкие, как шелк, носик с трепещущими ноздрями, ротик, отененный пушком, как зрелый плод, и украшенный крепкими и правильными зубами, белыми, как молоко, и такими блестящими, что ими освещалось все лицо.

Матери пришлось ее дожидаться. Доброй женщине не стоялось на месте. Она торогиила дочь, точно пришпориваемая звуками далекого благовеста. "Мы опоздаем к обедне!" Между тем Розета неторопливо продолжала причесываться, а минуту спустя разрушала плоды трудов своих, которыми не была довольна, и сердитыми движениями дергала на себе мантилью, которая, по её мнению, все не ложилась как следует.

Придя на альборайскую площадь, Розета, почти не поднимая глаз, опущенных в землю, искоса взглянула на дверь мясной лавки. Там толпились люди. Тонет помогал хозяину, принося куски баранины и сгоняя мух, которые тучами покрывали мясо. Как покраснел бедный парень, увидев ее! А когда она прошла во второй раз, возвращаясь от обедни, то он даже остолбенел с бараньей ногой в руке, забыв о своем пузатом хозяине, который ждал напрасно и крикнул ему крупное ругательство, погрозивши при этом ножом.

Остальной день прошел скучно. Сидя у порога своей избы, Розета не раз воображала, будто видит его на глухих тропинках или в камышах, где он прячется, чтобы досыта насмотреться на нее. Ей хотелось, чтобы поскорее настал понедельник, чтобы ей идти на фабрику и страшный обратный путь совершить в сопровождении Тонета.

На следующий день, в сумерки, молодой человек оказался налицо. Он подошел к прядильщице на более близком расстоянии от города, чем в другие вечера.

- Доброй ночи.

Но после этого обычного приветствия, он осмелился заговорить. Этот чертовский малый за воскресенье сделал успехи. Неловко, с смущенным видом и почесывая ноги, он пустился в объяснения, где часто одно слово отделялось от другого промежутком минуты в две:

"Он очень рад, что видит ее здоровою"...

Розета, с улыбкою, тихо пролепетала:

- Спасибо.

"Весело-ли ей было накануне?"

Она промолчала.

"А ему было так очень скучно... Привычка, конечно... Ему казалось будто чего-то не хватает... Разумеется. Ему пришлась по сердцу эта дорога... Нет, не дорога: ему приятно было провожать девицу".

На этом месте он осекся и даже нервно прикусил язык в наказание себе за смелость, а также ущипнул себя под мышками за то, что зашел слишком далеко.

Потом они долго шли, не говоря ни слова. Девица не ответила ничего: она подвигалась вперед тою легкою походкою, какая присуща прядильщицам шелка, имея корзину у левого бедра и правой рукой рассекая воздух, точно маятником. Она вспоминала свой сон: ей казалось, что и сейчас она грезит, видит небывалое, и несколько раз она поворачивала голову, ожидая увидеть в темноте ту собаку, которая лизала ей руки и нюхала лицо Тонета: про себя она все еще смеялась, вспоминая ее. Но нет: рядом с нею шел добрый парень, способный защитить ее, хотя, правда, робкий и смущенный, шедший, опустив голову, точно сказанные им слова проскользнули ему в грудь и теперь терзали ему сердце. Розета смутила его еще больше.

"Пусть объяснит, зачем он это делает? Зачем выходит провожать ее на дорогу?... Что скажут люди?... Если узнает отец, какая досада!"...

- Зачем? зачем? - повторяла девушка.

А юноша, все более и более огорчаясь и смущаясь, похож был на преступника, которого обвиняют и который даже не пытается оправдываться. Он не отвечал ни слова. Он продолжал идти тем же шагом, как его спутница, но поодаль от неё и спотыкался на краю дороги. Розете показалось, что он сейчас расплачется.

Тем не менее, когда дом был уже близко и скоро предстояло расстаться, на робкого Тонета вдруг напала храбрость. Он стал говорить настолько же энергично, насколько до сих пор молчал, и, точно после вопроса не прошло уже порядочно времени, ответил ей:

- Зачем? Затем, что люблю тебя.

Произнося это, он приблизился к ней настолько, что его дыхание обвеяло ей лицо, a глаза его сверкали так, точно в искрах вылетала наружу сама правда. Но тут же, вновь охваченный раскаянием, растерявшись, ужаснувщись собственных слов, он бросился бежать. Значит, он ее любит! Уже два дня ждала она этого признания, а, между тем, оно всетаки показалось ей неожиданностью. Она тоже любила его, и всю ночь, даже во сне, будто тысячи голосов твердили ей на ухо: "3атем, что люблю тебя".

Тонет не мог дождаться следующей ночи. На другое же утро Розета заметила его с дороги: полускрытый за стволом шелковицы, он смотрел на нее с тревогою, точно ребенок, сознающий свою вину и, боясь выговора, готовый бежать при первом признаке неудовольствия. Но прядильщица вспыхнула, улыбнулась - и больше ничего. Таким образом, все было сказано. Они не стали повторять, что друг друга любят, ибо это разумелось само собою. Они были помолвлены и с этих пор Тонет каждый раз провожал ее.

Пузатый мясник в Альборайе рычал от злобы на внезапную перемену в своем слуге, когда-то таком трудолюбивом, а теперь постоянно склонном изобретать предлоги, чтобы целыми часами пропадать в "уэрте", особенно при наступлении ночи. Но Тонет, с эгоизмом счастья, обращал не более внимания на ругань и угрозы хозяина, чем прядильщица - на гнев своего отца, которого она скорее боялась, чем уважала.

У Розеты в спальне всегда оказывалось какое-нибудь гнездышко, о котором она уверяла, будто нашла его дорогою. Этот парень не умел приходить с пустыми руками и обшаривал все камыши и деревья, чтобы преподносить своей возлюбленной плетеночки из соломы и травы, в которых несколько птенчиков с розовою шкуркой, еще покрытой нежным пухом, отчаянно пищали и страшно раскрывали клювы, ненасытно требуя пищи. Она хранила каждый такой подарок у себя в комнате, точно то была собственная особа её жениха, и плакала, когда её братья, - другие птенцы, гнездом которых был их домик, - налюбовавшись птичками, в конце-концов свертывали им шеи.

Случалось, что Тонет являлся с шишкою на животе, нибив себе полный пояс семячек и бобов, купленных у Копы; идя медленным шагом, они ели и ели, при чем не переставали глядеть друг другу прямо в глаза, и глуповато улыбались, сами не зная чему, или присаживались время от времени на кочку, не отдавая себе отчета в том, что делают.

Она была благоразумнее его и обращалась к нему с увещаниями:

"Зачем все тратить деньги? Вот уже не менее двух реалов он извел в кабаке в одну неделю на свои угощения!"

Он же старался выказать себя щедрым: "Зачем ему и деньги, если не для нея? Вот когда-нибудь женится, - тогда он станет бережливым". Жениться же расчитывали лет через десять, двенадцать: дело было не к спеху, и все помолвки в "уэрте" растягивались на такие сроки.

Упоминание о браке возвращало Розету к сознанию действительности: "Когда отец узнает все - ах! он обломает об нее палку!" Она говорила о будущих побоях с полною невозмутимостью, как девушка сильная, привыкшая к той строгой, грозной и почтенной отеческой власти, которая проявлялась в пощечинах и колотушках.

Отношения между влюбленными были невинны. Никогда не возникало в них острое желание, не вспыхивала чувственность. Они шли по почти пустынной дороге, в полусумраке надвигавшейся ночи, и самое одиночество как-бы хранило их души от всякой грешной мысли. Один раз Тонет нечаянно прикоснулся к талии Розеты и покраснел так, точно он сам был девица. Обоим им даже и в головы не приходило, чтобы такие ежедневные встречи могли повести к чему-нибудь далее слов и взглядовь. Это была первая любовь, цвет едва распустившейся юности, которая довольствуется обменом взглядов и наивными беседами да смехом, без тени вожделения.

Прядильщица, которая в те вечера, когда боялась, так сильно желала наступления весны, с тревогою встретила длинные и светлые сумерки. Теперь бывало совсем светло, когда жених встречал ее, и всегда им приходилось натыкаться на какую-нибудь работницу с фабрики или соседку, которые, видя их вместе, угадывали все и лукаво усмехались. В мастерской подруги Розеты начали ее дразнить, иронически спрашивать, когда будет свадьба, и прозвали ее "пастушкою" за то, что её возлюбленным был внук старого пастуха. Бедная девочка дрожала от тревоги: каждый день это известие могло дойти до ушей Батиста и тогда - какая трепка!

Как раз в эту пору, в день своего осуждения на суде по делам орошения, Батист застал дочь в обществе Тонета. Но это не имело последствий: счастливый случай с поливкою избавил преступницу от кары. Отец, радуясь спасению своего посева, удовлетворился тем, что несколько раз посмотрел на нее из-под нахмуренных бровей, и, подняв палец, медленным голосом, в повелительном тоне, предупредил ее, что отныне пусть возвращается с фабрики одна, а иначе он расправится с нею.

-

Но разлука влюбленных не могла тянуться долго; и раз, в воскресенье, после обеда, Розета, которой нечего было делать, уставши ходить взад и вперед мимо своей избы и воображая, что узнает Тонета в каждом, кто проходил по дальним тропинкам, схватила зеленый кувшин и сказала матери, что идет за водою к бассейну Королевы.

Мать дала позволение. Разве не следовало разрешать кое-какие развлечения этой бедной девочке, лишенной подруг? Надо же, чтобы было чем помянуть молодость!

Бассейн Королевы был гордостью всей этой часте "уэрты", обреченной пить колодезную воду и красноватую жидкость, которая текла в каналах. Этот бассейн находился против одного покинутого хутора и, по словам самых знающих людей в окрестности, был старинным и драгоценным памятником - эпохи мавров, по мнению Пименто, - времен, когда апостолы ходили по миру, крестя негодяев, по мнению деда Томбы, утверждавшего это с верностью оракула.

В послеобеденное время, по дороге, обсаженой тополями с трепетной серебристой листвой, проходили группы молодых девушек с кувшинами, неподвижно и прямо несомыми на головах; ритмом походки и изяществом очертаний оне напоминали афинских водоносок. Их шествие придавало валенцианской "уэрте" библейский характер; оно приводило на память поэзию арабов, воспевающую женщину у фонтана и соединяющую в одно оба сильнейшие пристрастия жителя Востока: любовь к воде и любовь к красоте.

Водоем состоял из квадратного бассейна, со стенами из красного камня, и вода в нем стояла ниже уровня земли. К ней спускались по шести ступеням, ставшим от сырости зелеными и скользкими. На фасаде каменного прямоугольника, против лестницы, выдавался барельеф со стертыми фигурами, совершенно неразличимыми под слоем побелки. Вероятно, то была Св. Дева, окруженная ангелами, грубой и наивной средневековой работы, сделанная во исполнение обета в эпоху завоевания; но так как одно поколение долбило камень, чтобы резче выделить сглаженные годами фигуры, a другое белило его с варварским стремлением к чистоте, то стена дошла до такого состояния, что можно было разобрать лишь неопределенную женскую фигуру, Королеву, которая и дала бассейну его название, - королеву мавров, без сомнения, как все королевы деревенских сказок.

Шумного веселья и суматохи бывало довольно вокруг бассейна, в воскресные, послеполуденные часы. Сюда сходились более тридцати девушек, и каждая желала прежде всех наполнить свой кувшин, а уходить не торопилась. Оне толкались на узкой лестнице, забирая юбки между ног, чтобы нагнуться и погрузить кувшины в бассейн, по поверхности которого постоянно пробегала рябь от ключей воды, выбивавшихся из песчаного слоя, поросшего пучками осклизлых растений, которые развевались, точно зеленые волосы, по своей жидкой и прозрачной тюрьме, и содрогались от толчков течения. Неутолимые "ткачи" ("Tejedores", водомерки, насекомые, всегда движущиеся под водою.) полосовали своими длинными лапками ясную водную поверхность.

Девицы, уже наполнившие кувшины, садились на краю бассейна, свесив ноги над водою; и каждый раз, как парень, спускаясь пить, поднимал глаза кверху, оне поджимали ноги с криками негодования. Оне напоминали сборище взбунтовавшихся воробьев: говорили все вместе; одне между собою бранились, другия ругали отсутствующих и передавали сплетни "уэрты"; вся эта молодежь, на минуту освобожденная от строгаго родительского гнета, покидала лицемерный вид, который напускала на себя дома, и выказывала задорный дух, свойственный умам некультурным и живущим замкнуто. Эти ангелы, так нежно распевавшие каноны и псалмы в альборайской церкви в день праздника Богоматери, разнуздывались, оставаясь одне, пересыпали свою беседу извозчичьими ругательствами и говорили о некоторых вещах с апломбом акушерок.

Сюда-то явилась, наконец, со своим кувшином и Розета, шедшая очень медленно и беспрестанно поворачивавшая голову в надежде увидеть своего друга где-нибудь на скрещении тропинок.

При виде Розеты, шумное сборище примолкло; её появление причинило недоумение, в том роде, как если бы во время обедни в альборайскую церковь веруг вошел мавр.

"Зачем пришла сюда эта нищенка?" Розета поздоровалась с двумя или тремя, работавшими на фабрике; оне еле ответили, презрительным тоном и поджимая губы. Прочия, оправившиеся от изумления, вновь принялись болтать, как ни в чем не бывало: оне захотели показать пришедшей, что совсем не обращают на нее внимания.

Розета спустилась к воде; в ту минуту, как она выпрямлялась, наполнив кувшин, она вытянула шею, чтобы заглянуть через стену и обвела тревожным взором всю равнину.

- Смотри, смотри! А он не придет!

Слова эти произнесла племянница Пименто, подвижная брюнетка с дерзко приподнятым носиком, гордая своим положением единственной дочери отца, никому не платящего аренды: ибо четыре возделываемые им поля составляли его собственность.

- Да, пусть смотрит, сколько хочет, а он не придет! Разве неизвестно, кого она поджидает? Конечно, жениха, внучка деда Томбы! Какова проныра!

И тридцать жестоких уст засмеялись таким смехом, который рассчитан был на причинение боли: не то, чтобы на самом деле им стало смешно, но только затем, чтобы оскорбить дочь ненавистного Батиста.

- Пастушка!... Божественная пастушка!...

Розета равнодушно пожала плечами: она и не ждала иного приема, да и насмешки на фабрике уже притупили её чувствительность. Она подняла куршин себе на голову и пошла по ступеням наверх; но на последней остановилась, услышав тонкий голосок племянницы Пименто. Как эта змейка умела жалить!

- Нет, ей не бывать за внуком деда Томбы! Он - голяк и дурачок, но честный парень, неспособный породниться с семейством вора.

Розета чуть не уронила кувшин. Она покраснела так, как будто эти слова, растерзав ей сердце, вылили из него всю кровь ей на лицо; вслед затем она побелела, побледнела, точно покойница.

- Кто это - вор? Кто? - спросила она с дрожью в голосе, чем вызвала смех всех девушек у колодца.

- Кто? Да её папаша! Пименто это хорошо знает, и у Копы только о том и толкуют. Неужели они воображают, что это можно скрыть? Они убежали из своей деревни, потому что были там слишком известны; вот почему они явились сюда захватывать чужое. Все даже знают, что Батист побывал на каторге за дурные дела...

Маленькая ехидна продолжала в том же тоне, выкладывая все, что слышала дома и на равнине, всякие выдумки, изобретенные дрянными завсегдатаями Копы, целую сеть клеветы, сплетенную стараниями Пименто, который день ото дня чувствовал менее охоты открыто напасть на Батиста, но стремился его измучить, утомить и ослабить оскорблениями.

Внезапно неустрашимость отца пробудилась в содрогнувшейся дочери, которая начала заикаться от бешенства и глаза которой налились кровью, Она уронила кувшин, разлетевшийся вдребезги, и забрызгала водою тех, кто стоял близко. Оне возмутились и обругали ее дурой. Но она не обратила внимания на эту личную обиду.

- Мой отец? - вскричала она, подвигаясь к оскорбительнице. - Мой отец - вор? Повторика еще раз, и я зажму тебе пасть-то!

Но брюнетке не пришлось повторять: еще прежде, чем успела раскрыть рот, она получила удар кулаком прямо в лицо, а пальцы Розеты вцепились ей в волосы. Инстинктивно, под влиянием боли, она тоже запустила руки в белокурые волосы прядильщицы и в течение нескольких минут обе барахтались, согнувшись, вскрикивая от боли и злобы, почти касаясь лбами земли, к которой сильными толчками пригибала каждую её соперница. Шпильки выпали, косы расплелись; роскошные волосы походили на воинские знамена, но не победно развевающиеся, а смятые и изорванные рукою неприятеля.

Наконец, Розета, более сильная или более озлобленная, ухитрилась вырваться; она уже собиралась опрокинуть врага и даже, может быть, подвергнуть его унизительному наказанию, - для чего свободною рукой пыталась развязать себе башмак; - как вдруг произошла сцена неслыханная, зверская, возмутительная.

He сговариваясь, не обменявшись ни словом, все сразу кинулись на дочь Батиста, точно вся ненависть их семей, все ругательства и проклятия, слышанные ими, вдруг произвели взрыв в их душах:

- Воровка! воровка!

В одно мгновение бедная девушка исчезла под взмахами злобных рук. Лицо её покрылось царапинами; получая толчки со всех сторон, она даже не успела упасть на землю, так как нападавшие стеснили ее со всех боков; наконец, перекидываемая из стороны в сторону, она покатилась головою вниз по скользким ступеням и ударилась лбом о выступ лестницы.

Кровь!... Точно пустили камнем в стаю птиц на дереве. Все разбежались с кувшинами на головах и скрылись по разным направлениям. Минуту спустя, близ бассейна оставалась лишь бедная Розета, растрепанная, в изорванной юбке; она, плача, пошла домой.

Как раскричалась мать, когда ее увидала! Как она возмутилась, узнав о происшедшем! - "Эти люди хуже язычников. Господи! Господи! Возможно ли, чтобы в христианской земле совершались такие злодейства? Эдак и жить невозможно. Мало мужикам нападать на бедного Батиста, преследовать его, лгать на суде, подводить под напрасные штрафы! Теперь еще девки начнут мучить её несчастную Розету, как будто та чем-нибудь виновата. A за что? За то, что семья хочет жить своим трудом, никому не вредя, по заповеди Божией!"

Батист весь побелел при виде Розеты. Он сделал несколько шагов по дороге, не спуская глаз с избы Пименто, крыша которой виднелась над камышем; но потом вернулся и начал слегка бранить бедняжку: - "Теперь она будет знать, каково гулять по равнине!... Им следует сторониться от всех, жить тихо, дружно у себя дома и не сходить с этого участка, от которого зависит вся их жизнь. Сюда-то уж не придут обижать их!"

VI.

Шум, похожий на гудение ос, на жужжание пчел, слышали с утра до вечера обитатели "уэрты", проходившие мимо мельницы Кадена, по дороге к морю.

Густая стена тополей окружала маленькую площадку, образованную расширением дороги как раз против старых крыш, испещренных трещинами стен и черных ставень, груда которых составляла мельницу, - старое развалившееся здание над каналом, державшееся на двух толстых быках, между которыми, пенясь, падала вода.

Глухой и однообразный шум, который, казалось, производили деревья, доносился из школы, содержимой в этом месте доном Иоакимом, в избушке, скрытой за рядом тополей.

Хотя знание вообще обитает не во дворцах, тем не менее, вряд ли кто видал худшую обитель: старая лачуга, куда освещение проникало только через дверь и щели в крыше; стены белизны весьма сомнительной, потому что хозяйка, дама внушительных размеров, почти не вставала с своего тростникового кресла и проводила целые дни, слушая речи своего мужа и восхищаясь им; несколько скамеек, несколько географических карт из грязной бумаги, разорванных на углах и прилепленных к стенам хлебным мякишем; а в комнате, соседней с классной - немногочисленная мебель, которая, казалось, объехала всю Испанию.

В целом доме был только один новый предмет: длинная трость, которую учитель хранил за дверью и возобновлял каждые два дня в соседних камышах; счастие, что этот предмет был так дешев, потому что он быстро измочаливался о стриженые головы маленьких дикарей.

Книг в школе всего-навсего можно было насчитать две или три. На всех учеников был один букварь. Зачем иметь больше? Здесь господствовала мавританская метода преподавания: петь и повторять до тех пор, пока в силу упорного долбления, знания не проникнут в дубовые головушки.

Таким образом, из раскрытых дверей старой избы разносилось скучное пение, над которым смеялись окрестные птицы:

- Ооотче Наш, ииже ееси на неебесах.

- Боого роодица Дедево...

- Дважды два... четыре...

Коноплянки, жаворонки и воробьи, которые удирали от этих мальчишек, как от чертенят, когда видели их бродящими толпою по полям, в это время с совершенным доверием прилетали на соседния деревья и осмеливались даже прогуливаться в припрыжку на своих маленьких лапках до самого порога школы, громкими трелями издеваясь над своими жестокими врагами, которых видели в клетке под угрозою прута, осужденными смотреть на них только украдкою, не сходя с места и бесконечно распевая свою скучную и гадкую песню.

Время от премени хор замолкал; тогда был слышен голос дона Иоакима, величественно открывающий сокровища знания:

- Сколько дел милосердия?

Или:

- Сколько будет дважды семь?

Но ответы удовлетворяли его редко.

- Вы идиоты. Вы слушаете меня, точно я говорю по-гречески... А я еще обращаюсь с вами так утонченно-вежливо, как в городской гимназии, чтобы привить вам приличные манеры и выучить вас выражаться, как господа. Впрочем, понятно, откуда у вас это: вы такие же дураки, как господа ваши родители, разговор которых похож на собачий лай, и которые для кабака всегда имеют более денег, чем требуется, а в то же время придумывают тысячи предлогов, чтобы не платить в субботу следующих мне двух су.

И он с негодованием, которое выражалось на лице и во всей его манере держаться, прохаживался вдоль и поперек по классу.

Во внешности дона Иоакима резко отличались верх и низ. Нижняя часть его костюма была представлена разорванными башмаками, всегда запачканными в грязи, и старыми брюками из плиса. Руки у него были мозолистые, жесткие на ощупь, с следами земли, въевшейся в складки кожи в то время, когда он работал на своем огороде против школы (часто овощи с этого огорода бывали единственною провизией, попадавшею в его котел). Но начиная от пояса и до маковки в доне Иоакиме бросались в глаза авторитетность и достоинство, "соответствующия учительскому служению", как он любил говорить сам: на пластроне грязноватой сорочки галстух ярких цветов; седые и жесткие, как щетина, усы, горизонтально делившие его одутловатое и красное лицо; синяя фуражка с клеенчатым козырьком - воспоминание об одной из многочисленных должностей, которые он занимал в своей богатой превратностями жизни.

Все это вместе утешало его в бедствиях, а в особенности галстух, подобного которому никто не имел в округе и который ему казался знаком высшего отличия.

Соседи уважали дона Иоакима; это, впрочем, не мешало им, когда дело шло о помощи его бедственному положению, относиться к вопросу небрежно и часто забывать по субботам о двух су школьной платы. Чего не видал этот человек! Сколько он шлялся по белу свету! Сначала служащим на железной дороге, потом помощником сборщика податей в одной из самых отдаленных провинций Испании; расказывали даже, что он побывал в Америке и служил там в полиции. Одним словом, это была когда-то жирная, но теперь исхудавшая птица.

- Дон Иоаким, - говорила его толстая супруга, всегда титуловавшая его таким образом, - никогда еще не бывал в таком положении как теперь. Мы - очень хорошего рода. Недоля низвела нас на ту ступень, где мы теперь находимся; но мы когда-то гребли золото лопатой.

И кумушки в "уэрте" почитали дона Иоакима существом высшего порядка, что, впрочем, не мешало им подсмеиваться немного над зеленым сюртуком с четыреугольными фалдами, который он надевал по праздничным дням, когда пел за обедней в альборайской церкви.

Гонимый нищетой, он, вместе с своею тучною и обрюзглою половиной, нашел приют в этой местности, как мог бы приютиться и во всякой другой. В случаях особой важности, он помогал доревенскому писарю; варил из трав, известных ему одному, декокты, которые производили чудеса на хуторах. Все единогласно признавали, что этот молодчик много знает. He боясь придирок за отсутствие диплома или того, что ему велять закрыть школу, которая даже не обезпечивала его пропитания, он старался при помощи повторных внушений и порки научить складам и приучить к некоторому порядку своих учеников - пострелят от пяти до десяти лет, которые по праздникам кидали камнями в птиц, воровали фрукты и гоняли собакь по всем дорогам "уэрты". Откуда же родом был учитель? Каждая соседка знала это; - издалека, из самой глубины "Чуррерии" ("Чуррерия", страна "чуросов", чужаков, - все, что находится за рубежом Валенции и где говорят по-кастильски.); Безполезно было спрашивать других разъяснений: потому что по географическим познаниям "уэрты", всякий, кто не говорит на валенцианском наречии, происходит из "Чуррерии".

Дон Иоаким не без труда достигал того, чтобы его понимали ученики. Бывали такие, которые после двухмесячного пребывания в школе широко раскрывали глаза и чесали затылок, не будучи в состоянии понять, что говорит учитель такими высокопарными словами, каких они никогда не слыхивали в родных избах. Они доставляли истинное мучение этому краснобаю, который, по словам его супруги, полагал свою преподавательскую гордость в учтивости, изяществе манер и чистоте выговора. Каждое слово, плохо произнесенное его учениками (а не было ни одного, которое они произносили бы как следует), вызывало у него крики гнева, при чем он с негодованием воздевал руки вверх, касаясь ими закоптелаго потолка своей лачуги.

- Это скромное жилище, - говаривал он тридцати сорванцам, которые теснились и толкались на узких скамейках и слушали его со смешанным чувством скуки и страха перед лозою, - должно быть признаваемо вами за храм вежливости и хорошего воспитания. Что я говорю: храм? Это - светильник, рассеивающий в этой "уэрте" потемки варварства. Чем вы были бы без меня? Скотами, и, простите за выражение, совершенно тем же, что представляют из себя господа ваши родители, хотя я говорю это без намерения их обидеть. Но, с помощью Божией, отсюда вы выйдете настоящими господами, с умением найтись везде, благодаря счастливой случайности, что вам попался такой учитель, как я. Разве это не правда?

Ребята кивали в ответ головами подчас так энергично, что стукались ими, и сама жена учителя, Хозефа, растроганная тем, что он сказал о храме и о светильнике, переставала вязать свой чулок и, откинувшись на спинку своего тростникового стульца, погружалась в восторженное созерцание мужа.

Он гордился своим светским обращением с учениками. К этим босоногим и вшивым ребятишкам, у которых вечно торчал наружу подол рубашки, он относился с изумительною деликатностью.

- Нус, господин Льопис, пожалуйте!

И господин Льопис, плутишка лет семи, в штанишках, засученных до колен и поддерживаемых одною подтяжкой, стремительно кидался со своей скамейки и появлялся перед учителем, косясь в то же время на страшную лозу.

- Вот уже сколько времени я вижу, вы ковыряете пальцами в носу. Это - отвратительный порок, господин Льопис: верьте вашему учителю. На сей раз вам прощается: вы были прилежны и знали таблицу умножения; но образованность при отсутствии знания приличий - ничто. He забудьте же этого, господин Льопис!

Сопливый мальчик, довольный тем, что дело обошлось без порки, одним нравоучением, одобрительно слушал, как вдруг большой верзила, сосед по лавке, у которого, поводимому, были с товарищем старые счеты, заметив, что тот стоит и беззащитен в данное время, предательски ущипнул его сзади.

- Ай! ай! господин учитель! - закричал тот. - "Лошадиная Морда" щиплется!

Дон Иоаким сильно вспылил. Ничем так не возбуждался его гнев, как привычкой этих ребят называть друг друга прозвищами своих отцов и придумывать даже новые клички.

- Кто это - "Лошадиная Морда"? Это, я полагаю, вы разумели господина Периса. Боже! Что за манера выражатъся! Можно подумать, что мы в кабаке! Хотя бы вы, по крайней мере, правильно произнесли слово "Морда". Сколько испортишь крови, уча этих идиотов!... Болваны!

И, махая лозой, он начал распределять звонкие удары, одному за то, что щипался, a другому за то, что он в гневе называл "нечистотою" речи. Удары сыпались наудачу и попадали куда придется, так что прочие школьники толкались на скамейках, ежились, прятали головы за плечами соседей; а один, самый маленький, младший сын Батиста, так испугался свиста трости, что наложил в штанишки.

Это несчастие смягчило учителя и вернуло ему утраченную величавость, между тем как побитая аудитория зажимала носы.

- Госпожа Хозефа, - сказал он жене, - благоволите увести господина Борруля и привести его в порядок в саду.

И толстая женщина, имевшая некоторое пристрастие к трем сыновьям Батиста, потому что они платили каждую субботу, взяла за руку господина Борруля, который, шатаясь на своих коротеньких, слабеньких ножках и еще плача от испуга, вышел из школы.

Когда инциденты, подобные этому, приходили к концу, учение нараспев опять возобновлялось, и стена деревьев тоскливо дрожала, пропуская сквозь свою листву эго однообразное гудение.

Иногда слышался меланхолический перезвон бубенчиков и весь класс от удовольствия приходил в волнение: это значило, что дед Томба гонит свое стадо; а было известно всем, что когда этот старик приходил, то занятия прерывались на добрых два часа.

Дедушка Томба пользовался большою симпатией дона Иоакима. Этот старик тоже не мало постранствовал и из почтения к учителю говорил с ним только по-кастильски; он знал толк в лекарственных травах; несмотря на все свои познания, он не отбивал учеников; одним словом, это был единственный человек в "уэрте", который мог беседовать с ним.

Прибытие совершалось всегда одинаковым образом: сначала к дверям школы подходили овцы, протягивали головы, с любопытством нюхали, а потом, убедившись, что здесь нет иной пищи, кроме духовной, - пищи неважного качества, - отходили с видом презрительного разочарования. Затем появлялся дед Томба, уверенно ступая по знакомой дороге, но все-таки протягивая перед собою посох, - единственную помощь его почти слепым глазам.

Гость усаживался у двери на кирпичную скамью, и разговор завязывался между пастухом и учителем, тогда как донья Хозефа молча любовалась ими, а наиболее взрослые из учеников, постепенно приближаясь, составляли кружок около беседующих.

Дедушка Томба, настолько болтливый, что беспрестанно говорил даже со своими овцами, гоняя их по тропинкам, высказывался сначала медленно, как человек, который боится обнаружить свой недостаток; но вскоре болтовня учителя раззадоривала его и он пускался в бесконечное море своих излюбленных повествований. Они вместе плакались на достойные сожаления порядки в Испании; на то, что рассказывали в "уэрте" приезжие из Валенции про дурное управление, как причину плохих урожаев; в конце-концов старик всегда повторял:

- В мое время, дон Иоаким, в мое время было не то. Вы не помните этого времени; но и ваше время все-таки было лучше теперешняго. Все идет хуже да хуже. Что-то увидят эти дети, когда станут взрослыми!?

Все знали, что это приступ к его истории.

- Посмотрели бы вы на нас в отряде "брата"! Тогдашние люди были настоящие испанцы; а теперь храбрецы водятся только у Копы... Мне было восемнадцать лет, - у меня была медная каска с орлом, которую я снял с убитого и ружье больше меня самого. А сам "брат", какой молодчина! Теперь хвалят этого, того генерала! Вранье! Одно вранье! Там, где был отец Невот, Невот, лучше него никого не было! Если бы вы только видели его на маленькой лошадке с подобранною рясой, при сабле и пистолетах!... А какие мы делали переходы! To мы здесь, то в Аликантской провинции, то в окрестностях Альбыцета. Враг постоянно был за нами, а мы, как только попадали на француза, обращали его в прах. Мне кажется, что я теперь еще слышу их мольбы: "Мусью, пардон!" (Старик перевирал французские слова, которые слыхал тогда.). А я, раз! раз! хорошенько штыком!

И старик, весь в морщинах, выпрямлял стан, оживлялся. Его почти ослепшие глаза загорались маленькими искорками, и он размахивал своим посохом, как будто и теперь еще поражал врагов.

Потом начинались советы; в добродушном старике просыпался человек жестокий, с не знающим сострадания сердцем, воспитавшимся в войне без пощады. Обнаруживались жестокие инстинкты, привитые в ранней молодости и остававшиеся неизменными с тех пор. Желая щедро поделиться плодами своего опыта со школьниками, он обращался к ним по-валенциански. "Он не мало видал видов! Ему следовало верить! В жизни нужно одно: уметь терпеливо дожидаться часа мести; наметить себе цель и с силою к ней кидаться, когда это удобно" Давая такие безчеловечные наставления, он мигал глазами, которые, в глубине своих орбит, были похожи на бледные звезды, готовые угаснуть. Хитрый и бывалый старик разоблачал долгое прошлое, полное борьбы, засад и козней, и выказывал полное презрение к жизни своих ближних.

Учитель, опасаясь, чтобы эти разговоры не повлияли вредно на нравственность его маленького мирка, менял тему беседы и заводил речь о Франции, наиболее любимом предмете воспоминаний дяди Томбы.

Этой темы хватало на целый час. Пастух знал эту страну, точно в ней родился. Когда Валенция сдалась маршалу Сюше, он был взят в плен и с несколькими тысячами других пленников отведен в большой город, в Тулузу. Старик примешивал к своему рассказу французские слова, страшно исковерканные, которые еще помнил через столько лет. "Вот земля! Там мужчины носят белые шляпы с большими полями, цветные пальто с высокими воротниками до самого затылка и высокие сапоги, как у кавалеристов; на женщинах юбки, похожия на футляр от флейты, такие узкие, что обрисовывают все, что под ними". Так он говорил о костюмах и нравах Империи, воображая, что все это существует и теперь, и что Франция в наши дни такова же, как была в начале века.

Учитель и жена слушали с интересом подробности его воспоминаний. Между тем, несколько ребят, пользуясь непредвиденною свободой, уходили из школы, привлекаемые овцами, которые убегали от них, как от смертельных врагов. Они хватали их за хвосты, ловили за задния ноги, принуждая ходить на передних, сталкивали вниз с откоса, старались взобраться верхом на их грязную шерсть. Напрасно несчастные животные протестовали жалобным блеянием: пастух, с особым удовольствием описывавший предсмертные муки последнего из убитых им французов, не внимал им.

- Сколько же их, приблизительно, погибло под вашими ударами? - спрашивал учитель в конце рассказа.

- От ста двадцати до ста тридцати, - я не помню точного счета.

Супруги обменивались улыбкой: со времени последнего посещения цифра убитых увеличилась на двадцать. Подвиги пастуха и число его жертв возрастали пропорционально проходившим годам.

В конце-концов, блеянье овец обращало на них внимание дона Иоакима.

- Господа! - кричал он маленьким шалунам, сам в то же время отправляясь за тростью. - Все сюда! Вы, кажется, воображаете, что можно забавляться целый день? У меня надо заниматься!

Чтобы доказать это на примере, он так работал тростью, что стоило посмотреть, и ударами загонял стадо расшалившихся сорванцов в храм знания.

- Извините, дядя Томба: уж часа два мы беседуем с вами. Мне.пора продолжать урок.

И, между тем, как вежливо спроваженный пастух гнал своих овец к мельнице, где расчитывал еще раз повторить свои рассказы, в школе начиналось распевание таблицы умножения: ответить ее без ошибки было для учеников дона Иоакима верхом премудрости.

К заходу солнца ученики пели последнюю молитву, воздавая благодарение Создателю за то, что "Он сподобил их благодати Своея..."; потом каждый забирал свой мешочек, в котором был принесен завтрак. Так как расстояния в "уэрте" были большие, то дети, уходя из дому, брали с собой в школу провизию на целый день, почему враги дона Иоакима доходили даже до предположения, будто он любит наказывать учеников, отнимая у них часть провианта, тем самым, до некоторой степени, восполняя недочеты в трапезах, приготовпенных доньей Хозефой.

По пятницам, когда ученики уходили, дон Иоаким неизменно обращался к ним с одинаковою речью:

- Господа, завтра - суббота. Напомните госпожам вашим матушкам об этом и поставьте их в известность, что тот, кто завтра утром придет без следуемых мне двух су, не войдет в школу. Это я обращаюсь к вам, господин X... и к вам, господин У...

Так он перечислял до дюжины имен.

- Вот уже три недели, как вы не платите условленного вознаграждения. Преподавание при подобных условиях невозможно; знание не может приносить плодов и нет средств бороться, как следует, с прирожденным варварством этих мест. Я доставляю все: мое знание, мои книги... (и он бросал при этом взгляд на два или на три остатка бывших книг, которые жена его тщательно собирала, чтобы запереть в старый комод). А вы не доставляете ничего. Я повторяю: кто придет завтра с пустыми руками, не переступигь этого порога. Да будет это известно госпожам вашим матушкам!

Затем ученики, взявши друг друга за руку, строились парами, "вы знаете, так, как это принято в гимназиях в Валенции!" И, поцеловав мозолистую руку дона Иоакима, при чем наскоро сказавши мимоходом: "дай Бог, чтобы вы были здоровы до завтра", они выходили из лачуги. Учитель провожал их до площадки у мельницы; там, где звездой расходились дороги и тропинки, строй разбивался на маленькие группы, которые рассеивались по равнине в разных направлениях.

- Имейте в виду, что я наблюдаю за вами! - кричал в качестве последнего предостережения дон Иоаким. - Смотрите: не воровать фруктов, не кидаться каменьями и не прыгать через ручьи! У меня есть птица, которая мне все рассказывает, и завтра утром, если я узнаю, что вы сделали что-нибудь дурное, мой прут будет вести себя, как чорт.

Стоя на площадке, он следил взором за наиболее людною кучкой, которая направлялась к Альборайе. Три младшие сына Батиста были тоже в этой группе, и зачастую этот переход превращался для них в подобие пути на Голгофу.

Все трое держались за руки и старались идти позади других школьников, которые, живя на соседних хуторах, питали к ним такую же ненависть, как их родители к Батисту и его семье, и не пропускали случая как-нибудь их обидеть. Двое старших еще могли защищаться и иногда с большими или меньшими царапинами им случалось даже одерживать победу. Но Паскуалет, самый младший, - пухлый, пузатый пузырь, которого мать обожала за нежную кротость, мечтая сделать его священником, - заливался слезами каждый раз, когда видел своих братьев вступившими в жестокую битву.

Зачастую двое старших приходили домой в разорванных штанишках, в рубашках в лохмотьях, потные и покрытые пылью, в которой они выпачкались, валяясь посреди дороги, и мать применяла хирургическое лечение то к одному, то к другому, крепко прижимая медную монету к шишкам, полученным от предательски брошенных камней. Нападки, предметом которых были её дети, доставляли ей не мало огорчения; но, энергичная и суровая, как настоящая крестьянка, она успокаивалась, когда узнавала из их рассказов, что они сумели защититься и оставили врагов пораженными.

- Ради Бога, - говорила она двоим старшим, - заботьтесь о Паскуалете.

А Батист грозился отдуть палкой эту погань-школьников, как только встретит их не в деревне.

Каждый вечер, как только дон Иоаким терял эту группу из виду, начинались враждебные действия.

Враги молодых Боррулей - сыновья и племянники тех, которые у Копы клялись переупрямить Батиста, сначала замедляли шаг, стараясь уменьшить расстояние, отделявшее их от трех братьев. Еще в их ушах звучали слова учителя и угроза тою проклятою птицей, которая все видит и обо всем доносит. Если кто и решался смеяться над нею, то разве только сквозь зубы. Этот чертовский человек знал так много!

Но, по мере удаления, страх перед учителем уменьшался. Они начинали бегать вокруг трех братьев, преследуя друг друга, как будто играя, коварный предлог, инстинктивно изобретенный их детским лицемерием, чтобы, пробегая мимо, толкать их и опрокидывать в канал, окаймлявший дорогу. Затем, если этот прием не удавался, они становились смелее, тузили их кулаками в спину, вырывали пряди волос, дергали за уши на всем бегу с криками.

- Воры! Воры!

Потом убегали со всех ног, а отбежав на значительное расстояние, оборачивались и кричали снова то же ругательство.

Эта клевета, изобретенная врагами Батиста, ожесточала его детей. Двое старших, оставив Паскуалета, который, весь в слезах, скрывался за деревом, подбирали камни; посреди дороги начинался бой. Камни свистели между ветвями, заставляя листья падать дождем, отскакивать от стволов и откосов. Собаки с хуторов, привлеченные шумом битвы, бросались туда же, ожесточенно лая; а женщины, на пороге своих домов, негодуя, поднимали руки к небу с восклицаниями:

- Разбойники! Черти!

Эти скандалы терзали сердце дона Иоакима и на утро приводили в движение его неумолимую трость. "Что будут говорить об его школе, об этом храме хорошего воспитания?"

Наконец, битва прекращалась. Какой-нибудь возчик, проезжая мимо, разгонял бойцов своим кнутом; из какой-нибудь избы выходил старик с дубиною в руке. Нападающие обращались в бегство, разделялись, сожалея о своих поступках, как только оставались одни. Тогда, с тою легкостью, с какой дети меняют настроение, они с ужасом начинали думать о той птице, которая знает все, и о той порке, которую завтра задаст им дон Иоаким.

В это время три брата продолжали путь, потирая ушибленные места.

Однажды вечером жена Батиста громко закричала, видя, в каком состоянии возвратились её дети. Битва была жестокая. "Ах! Негодяи!" Старшие были все в синяках. Это всегда так бывало и уже не обращало на себя ничьего внимания. Но малыш-"Епископ", как нежно называла его мать, был мокрый с головы до ног, плакал и дрожал от страха и холода. Свирепые проказники столкнули его в лужу стоячей воды; братья вытащили его оттуда всего в черной и вонючей грязи.

Тереза уложила его в постель, потому что бедняжка дрожал у неё на руках, цеплялся за её шею и бормотал голосом, похожим на блеяние:

- Мама! мама!

VII.

Однажды, в четверг утром, Батист, печальный и угрюмый, как будто бы шел на похороны, отправился в Валенцию. В этот день на базаре, который помещался на набережной, торговали скотом. Холщевый мешок с остатками своих сбережений арендатор нес в поясе, который заметно отдувался от этого.

Дома беда шла за бедой. He доставало только одного: чтобы свалилась крыша и задавила всех сразу. "Ах, что за народ! Куда нас занесло!"

Здоровье ребенка ухудшалось с каждым днем: он дрожал от лихорадки на руках у матери, которая не переставала плакать. Врач приходил утром и вечером; эта болезнь должна была стоить, по крайней мере, от двенадцати до пятнадцати дуро.

Даже самый старший, Батистет, едва-едва решался выходить из избы. У него вся голова была в перевязках и лицо подбито после жестокой драки однажды утром с сверстниками, которые, как и он, отправлялись за навозом в Валенцию. Все подростки в окрестностях соединились против него, и бедный мальчик не мог показаться на дороге. Два младшие перестали ходить в школу из боязни драк, в которые приходилось вступать на обратном пути.

Розете, бедной девочке, было грустнее всех. Отец держал себя с нею сурово, бросал на нее строгие взгляды, желая внушить ей, что её обязанность - казаться равнодушной и что её страдания - протест против родительского авторитета. Все открылось; после знаменитой драки у бассейна "Королевы" в "уэрте" больше чем с неделю только и было разговору, что о романе прядильщицы с внуком дедушки Томбы. Пузатый Альборайский мясник выходил из себя от гнева на своего работника. "А! разбойник? Теперь понятно, почему он забывал о службе, почему он проводил вечера, шатаясь, как цыган. Этот господинчик позволил себе завести невесту, как человек, имеющий средства содержать ее. Да и невеста же, прости Господи! Стоило только послушать разговоры покупателей у его лавки. Все говорили одно и то же; удивляюсь, как он, человек верующий, почтенный и с тем единственным пороком, что иногда слегка обвешивал, - позволял своему работнику ухаживать за дочерью общего врага, человека безчестного, о котором говорили, что он был на каторге". Так как все эти разговоры, по мнению пузатого хозяина, безчестили его заведение, то каждый раз как судачили кумушки, он приходил в неистовство, грозил робкому парню топором или разражался бранью против деда Томбы за то, что тот не учит этого мошенника. В конце-концов, мясник уволил Тонета, а его дедушка нашел ему место в Валенции у другого мясника, которому внушил не давать отпуска парню даже и по праздникам, чтобы влюбленный не имел возможности приходить на дорогу и поджидать дочь Батиста.

Тонет покорился и ушел со слезами на глазах, как один из тех ягнят, которых он так часто водил под нож своего хозяина. Да, он больше не вернется... И бедная Розета пряталась у себя в спаленке, чтобы плакать, стараясь скрыть свою печаль от матери, которая стала раздражительна от стольких неприятностей и постоянно ходила с сердитым лицом, а также от отца, который грозился переломать ей кости, если она заведет еще возлюбленного и, таким образом, даст пищу сплетням их врагов.

Между тем, несмотря на такую строгость и угрозы, Батист сильно мучился горем дочери. Напрасно старалась казаться она равнодушной: он замечал, что она плохо ест, желтеет, что глаза её вваливаются: она почти не спала, что, впрочем, не мешало ей каждый день аккуратно ходить на фабрику. Взгляд у неё стал какой-то блуждающий: видно было, что думы её где-то в ином месте, что какая-то мечта постоянно владеет ею. Да, добряк Батист, наедине с самим собою, очень огорчался тем, что видел: он тоже когда-то был молод и знал, как мучительны сердечные страдания.

Казалось невозможным быть еще несчастнее. Что же? Это было еще не все. Даже животные этого дома не избежали вредных последствий вражды, которая царила кругом. С людьми дрались; скот сглазили. Несомненно, что бедный Моррут, старый конь, который таскал по дорогам жалкий скарб и маленьких ребят при переселениях, вынужденных нищетой, мало-по-малу терял силы в этой новой конюшне, наилучшем помещении, какое ему случалось иметь в течение всей своей долгой трудовой жизни. Он был бодрым в самые тяжелые дни, в то время, когда семья только еще устраивалась на ферме, когда приходилось поднимать эту проклятую землю, заброшенную в течение десяти лет и ставшую жесткою как камень; когда постоянно приходилось ездить в Валенцию за строительными отбросами и тому подобным материалом, когда корм был скуден, а труд непосилен. А теперь, когда перед маленьким окном конюшни расстилался лужок свежей, высокой и душистой травы, для него предназначенной, теперь, когда его стол был всегда накрыт на этой зеленой, сочной скатерти, благоухавшей чудным ароматом, теперь, когда он начал жиреть, когда его острые бедра и узловатая спина начинали округляться, он вдруг издох неизвестно от чего: может быть, чтобы насладиться отдыхом, который он так хорошо заслужил, выручивши из затруднений все семейство.

Однажды он лег на солому и не пошел из стойла, посмотрев нахозяина стеклянными желтоватыми глазами. От этого взгляда на языке Батиста замерли ругательства и угрозы. Этот взгляд был похож на человеческий и, когда Батист вспоминал его, ему хотелось плакать.

Смерть лошади потрясла весь дом; это новое горе заставило даже немного позабыть о бедном Паскуалете, которого все еще трепала лихорадка в его постельке. Доброе животное тоже, ведь, было членом семьи! Сколько прошло времени с тех пор, как его купили на базаре в Сагунто: оно было тогда маленькое, грязное, в коросте и нечистотах, совсем бросовое! Но при хорошем уходе нового хозяина оно скоро поправилось, и стало верным слугой, неутомимым товарищем в работе, орудием спасения в бедствиях. Вот почему, когда противные люди приехали с телегой везти на живодерню труп этого старого труженика, где его скелету предстояло превратиться в кости, блестящия как слоновые, а мясо в полезное удобрение, то все, и взрослые, и дети, вышли за ворота сказать ему последнее прости, и никто не мог удержаться от слез, видя, как болтались ноги и голова бедного Моррута, когда его увозили.

Больше вех горевала Тереза. Она помнила, точно это было вчера, как, когда родился Паскуалет, доброе домашнее животное, просунув сквозь отворенную дверь свою большую, добродушную голову, видело рождение наиболее любимого из детей. Она умилялась, думая о привязанности и терпении Моррута, который соглашался служить игрушкою карапузу, еще не твердому на ногах, позволял дергать себя за хвост и, прежде чем сделать шаг, осматривался своими добрыми, круглыми глазами, чтобы не ударить малыша копытом. Ей казалось, что она снова видит, как мальчишка сидит на жесткой спине старого коняги, куда подсадил его отец, и как он своими высоко торчащими ноженками колотил по слишком широким для него бокам лошади, покрикивая веселым голосом: "но!... но!..." Она твердила себе, что теперь этого ничего нет, что конягу отвезли на живодерню, а больное дитя дрожит в своей кроватке от лихорадки. Зловещее предчувствие проникало ей в душу. Предразсудочный страх заставлял ее бледнеть, и ей казалось, что смерть доброй скотинки пробила брешь, которая остается открытой и через которую может уйти еще кто-нибудь. "Боже! О, если бы ее обманули эти предчувствия скорбящей матери! Если бы действительно этот бедный коняга был единственным и последним из ушедших! He увез бы он на своей спине по дороге к небу дорогое дитятко так, как катал его когда-то по тропинкам "уэрты", когда дитя, бывало, держится за его гриву, а он осторожно тихо шагает, боясь уронить его!..."

Батист, подавленный всеми этими бедами, путая у себя в уме больного ребенка, издохшую лошадь, побитого сына и подтачиваемую скрытым горем дочь, дошел до предместий города и переправился через Серранский мост.

В конце моста, на площади между двух садов, против восьмиугольных башен, которые поднимали над деревьями свои стрельчатые окна, выступы бойниц и двойной ряд зубцов, он остановился и провел руками по лицу.

Он намеревался зайти к землевладельцам, сыновьям дона Сальвадара, и попросить у них взаймы небольшую сумму, чтобы хватило денег на покупку новой лошади, которая должна была заменить бедного Моррута. И так как украшение бедности - опрятность, он присел на каменную скамью, ожидая очереди освободиться от бороды, небритой в течение двух недель, жесткой и колючей, делавшей черным его лицо. В тени высоких платанов работали мужицкие парикмахеры, уличные цирюльники. Пара тростниковых кресел с локотниками, отполированными от долгаго употребления, небольшая жаровня, с кипящим на ней чугуном воды, сомнительной белизны белье и несколько зазубренных бритв, которые так царапали жесткую кожу клиентов, что страшно было глядеть - вот все, что составляло инвентарь этих заведений под открытым небом.

Здесь впервые начинали практиковать неумелые мальчики, стремящиеся стать подмастерьями городских парикмахеров. В то время, как они, изучая ремесло, покрывали лица шрамами, а головы уступами и плешами, сам хозяин, сидя на скамье, или беседовал с клиентами, или читал вслух газету, а слушатели, подперши подбородок руками, бесстрастно ему внимали.

Тем, кто садился в кресло мучений, сначала проводили куском мыла по щекам и терли до тех пор, пока не взбивалась пена. Потом уже начиналась жестокая ояерация бритья с порезами, которую, несмотря на окровавленную физиономию, клиенты выносили стоически. В другом месте безостановочно звякали огромные ножницы, разгуливая по круглой голове какого-нибудь требовательного толстого парня, который, по окончании операции, бывал острижен на подобие пуделя с длинным хохлом на лбу и с совершенно голым затылком, что, по его мнению, было верхом изящества.

Батисту еще повезло с бритьем на этот раз. Между тем, как он, развалившись в тростниковом кресле, скосивши глаза, слушал, как хозяин гнусаво и монотонно читал и в качестве человека, понимающего толк в политике, делал свои замечания и комментарии, он получил всего три царапины и один шрам около уха. В другие разы он бывал менее счастлив. Он заплатил полуреал, который следовало, и вошел в город через Серранские ворота.

Часа через два после того он вышел обратно и снова уселся на каменную скамью среди группы клиентов, чтобы еще послушать речей хозяина до начала торга. Землевладельцы согласились ссудить ему ту маленькую сумму, какой не хватало на покупку лошади. Теперь главною задачей было - сделать удачный выбор, сохраняя хладнокровие, чтобы не попасть впросак и не быть надутым хитрыми цыганами, которые, со своими лошадьми, проходили мимо него и по покатости спускались к реке.

Пробило одиннадцать часов. Торг должен был быть в разгаре, но Батист все еще сидел на скамейке. Хотя он и слышал смешанный шум невидимой для него сутолоки, ржание лошадей и голоса, раздававшиеся с набережной, однако, оставался неподвижным, как человек, который предпочитает отложить до другого раза необходимое решение. Наконец, он тоже собрался и пошел на рынок.

В реке, как всегда, воды было очень мало. Редкие струйки, вырываясь из шлюзов и плотин, устроенных для орошения равнины, змеились, образуя излучины и островки на этой пыльной, выгоревшей, неровной почве, которая более походила на африканскую пустыню, чем на русло реки.

В этот час весь песчаный берег был залит солнцем. Нигде не оказывалось ни пятнышка тени.

Повозки крестьян, с белыми парусинными верхами, стояли все вместе посередине, точно образуя лагерь. Вдоль набережной был выстроен в линию скот, предназначенный на продажу: брыкливые черные мулы с блестящими крупами в красных попонах волновались в каком-то нервном беспокойстве; рабочия лошади, сильные, но с видом мрачным, как у крепостных, обреченных на вечную усталость, смотрели своими стекловидными зрачками на проходящих, как бы стараясь узнать среди них своего нового притеснителя; маленькие лошадки, очень резвые, постукивали копытами по пыли и дергали недоуздки, которыми были привязаны к стене.

Около спуска, по которому съезжали к реке, был и бракованный скот: ослы без ушей, с грязною шерстью и гнойными болячками; грустного вида тощия лошади, у которых кости торчали наружу; слепые мулы с шеями, как у аистов - подонки базара, инвалиды труда; в рубцах от палочных ударов, с пустыми животами и ссадинами, разъедаемыми большими зелеными мухами, они ожидали предпринимателя, который бы их купил для боя быков, или бедняка, который бы даже из них сумел извлечь пользу.

В самом низу, где бежали струйки воды, на берегу, покрытом, благодаря влаге, редкою травой, резво бегали табунками жеребята, распустив по ветру длинные гривы и подметая густыми хвостами песок. Дальше, за каменными мостами, сквозь круглые арки виднелись кучки быков с кривыми рогами: они меланхолически пережевывали траву, которую им бросали погонщики, или лениво бродили по выжженной солнцем земле, тоскуя по свежим пастбищам и принимая гордый, оборонительный вид, каждый раз, как уличные мальчишки дразнили их свистками с высоты парапета набережной.

Оживление торга возрастало. Около каждой скотины, которую торговали, собирались кучки мужиков в однех рубашках с ясеневыми палками в правой руке, которые махали руками и галдели. Цыгане, худые, с бронзовым цветом лица, в овчинных, заплатанных куртках и меховых шапках, из-под которых лихорадочным блеском сверкали их черные глаза, сгибали свои длинные ноги и говорили без умолку, дыша в лицо покупателю, точно хотели его загипнотизировать.

- Вглядитесь-ка в скотину. Посмотрите на склад. Чисто - барышня...

А крестьянин, безчувственный к подходам цыгана, замкнутый в себе, задумчиво и нерешительно смотрел сначала в землю, потом на скотину, потом чесал затылок и, наконец, говорил с энергией упорства:

- Ладно... А все-таки больше не дам.

Для заключения сделок и "спрыскивания" покупок шли в питейную, устроенную под лиственным навесом, где старуха предлагала молочные булки, засиженные мухами, или разливала по липким стаканам содержимое полудюжины бутылок, выставленных на цинковом прилавке.

Батист несколько раз проходил по рядам лошадей, не обращая внимания на продавцов, которые приставали к нему, угадав его намерения. Ничего не было подходящаго. А! бедный Моррут! Как трудно было найти ему преемника! He будь крайней необходимости, хуторянин ушел бы, не купив ничего. Ему казалось, что он оскорбил бы покойника, обративши внимание на этих антипатичных животных.

Наконец, он остановился перед некрупным жеребцом белой масти, с ободранными ногами, несколько утомленным видом, не особенно казистым и не очень-то в теле. Эта рабочая лошадь, хотя быда истощена, казалась сильною и ретивою. He успел он положить ей руку на хребет, как сбоку вынырнул услужливый весельчак-цыган и заговорил так, точно был знаком с ним всю жизнь.

- Эта лошадь - золото. Видать, что вы знаете толк в лошадях... И не дорого! Я думаю, что мы легко сойдемся... Монот! Проводи-ка ее, чтобы они видели, какая у неё красивая поступь.

Монот, цыганенок с голою спиной и лицом, покрытым сыпью, взял лошадь за недоуздок и побежал по неровному побережью, между тем как несчастная скотина трусила за ним против воли, как бы возмущаясь этим, слишком часто повторявшимся упражнением.

Быстро приблизились любопытные и столпились около Батиста с цыганом, которые следили глазами за испытанием бега. Когда Монот вернулся, Батист долго осматривал лошадь; он просунул пальцы между пожелтевших зубов, провел руками по всему телу, поднял копыта и подробно оглядел ноги.

- Смотрите, смотрите! - говорил цыган. - На то она и здесь... Чище чем стеклышко! Я не люблю надувать: все неподдельное. У нас не плутуют, как у некоторых барышников, которые вмиг превратят хоть осла в лошадь. Я ее купил на прошлой неделе и даже не потрудился залечить эти пустяки, что у неё на ногах... Заметили вы, какая у неё веселая побежка? А в телеге-то. Слон возьмется хуже, чем она. Недаром у неё на шее вы видите ссадины.

Батист, повидимому, был доволен результатами своего осмотра, но старался выразить пренебрежение и отвечал продавцу только гримасами и ворчаньем. Опытный в извозном деле, он знал толк в лошадях и смеялся про себя над некоторыми из зевак, которые, введенные в заблуждение неприглядною наружностью лошади, спорили с барышником и говорили, что скотина годится только на живодерню. Этот печальный и утомленный вид был характерным признаком ретивой скотины, которая безропотно повинуется и служит, пока ее таскают ноги.

Наконец, наступил решительный момент:

- Можно потолковать. Что стоит?

- Только для вас, - сказал цыган, дотрогиваясь до плеча Батиста, - для друга и доброго хозяина, который сумеет ходить за таким сокровищем... я согласен уступить за сорок дуро; так по рукам!

Батист выдержал натиск спокойно, как человек привычный к подобным разговорам, и хитро улыбнулся.

- Так. Ну, из уважения к тебе, попрошу только маленькую скидку. Хочешь двадцать пять дуро?

Цыган поднял руки, с театральным негодованием отступил на несколько шагов, схватился за свою меховую шапку и сделал несколько каррикатурньих телодвижений, выражавших удивление: - Матерь Божия! Двадцать пять дуро? Да вы смотрели на коня-то? Если бы даже я украл его, то и тогда не мог бы подарить вам за эту цену!

Ha все эти доводы Батист неизменно отвечал одно и то же.

- Двадцать пять, и ни копейки больше.

Тот, истощив все доказательства, которых было не мало, обратился к самому сильному, аргументу:

- Монот, проведи ее... пусть они только посмотрят...

И Монот снова тянет за недоуздок и бежит впереди скотины, все более дуреющей от этих прогулок.

- Каков аллюр! - кричал цыган. - Подумаешь, маркиза на прогулке... И, по вашему, это стоит только двадцать пять дуро?

- Ни копейки больше! - повторял упрямо Батист.

- Назад, Монот: довольно.

Цыган, притворяясь рассерженным, повернулся спиной к покупателю, как будто с целью показать, что переговоры кончены. Но, когда он увидел, что Батист в самом деле собирается уходить, его гнев пропал.

- Эй, господин... господин... Как вас зовут?

- Батист.

- Так! Господин Батист, нельзя ли нам сойтись? Чтобы доказать вам, что я ваш друг и хочу наградить вас сокровищем, я сделаю для вас то, чего ни для кого не сделал бы... Тридцать пять дуро, идет? Так, что ли? Клянусь вашею душой, что я ни для кого не сделал бы этого, даже для отца родного!

Его уверения и жесты стали еще оживленнее, чем доселе, когда он увидел, что крестьянин, нисколько не пораженный этою уступкой, насилу прибавил еще два дуро. "Неужели эта жемчужина ему не мила? Нет, значит, у нero глаз, чтобы оценить ее?"

- Ну-ка, Монот: проведи еще разок.

Но Моноту не пришлось более надрываться; потому что Батист отошел с видом человека, отказавшагося от сделки.

Он пошел по базару, оглядывая по пути других лошадей, но в тоже время искоса наблюдал за цыганом, который, со своей стороны, хотя и притворялся равнодушным, не терял его из вида и стерег каждое его движение.

Он подошел к большой, сильной лошади с блестящею шерстью, которую купить не расчитывал, потому что предвидел слишком дорогую цену. Только что он положил ей руку на спину, как услышал над ухом оживленный шепот:

- Тридцать три!... Ради ваших детей не отказывайтесь! Видите, как я благоразумен.

- Двадцать восемь! - сказал Батист, не оборачиваясь.

Когда ему надоело смотреть на красивого коня, он пошел дальше и, чтобы заняться чем-нибудь, стал наблюдать за старухой, которая торговала осленка.

Цыган вернулся к своей лошади и издали посматривал на Батиста, подергивая повод недоуздка, как бы призывая к себе покупателя.

Батист медленно подошел, принимая рассеянный вид и посматривая на мосты, на которых, точно подвижные разноцветные куполы, мелкали раскрытые женские зонтики.

Был уже полдень. Прибрежный песок раскалился. В промежутке, загороженном с двух сторон откосами берегов, не было ни малейшего движения воздуха. В этой атмосфере, жаркой и влажной, лучи солнца, падая отвесно, жгли кожу и палили губы.

Цыган подошел к Батисту и протянул ему конец повода.

- Ни по моему, ни по вашему: тридцать дуро! Богу известно, что я не получаю ни копейки барыша... Тридцать... He говорите: "нет", - а то я умру с досады!... Ну, по рукам!

Батист, в знак вступления во владение, взял повод и протянул одну руку продавцу, который крепко пожал ее.

Торг был заключен.

Затем крестьянин вынул из-за пояса все свои сбережения, от которых у него отдувался живот: кредитный билет, данный взаймы землевладельцами, несколько монет по одному дуро и пригоршни мелочи, завернутой в бумагу. Когда сумма была выплачена сполна, он не мог уклониться, чтобы не повести цыгана под гостеприимную лиственную кровлю, не предложить ему стакана вина и дать нескольких грошей Моноту в награду за его беготню.

- Вы уводите украшение базара. Удачный день для вас, сеньор Батист: вы нынче утром перекрестились правою рукой и Божия Матерь покровительствует вам.

Пришлось выпить еще стакан, угощение цыгана. Наконец, круто оборвавши поток любезностей и предложений услуг со стороны барышника, он взял недоуздок своего нового коня и, при помощи услужливого Монота взобравшись на его голый хребет, выехал с базара.

Он был доволен покупкой; день прошел не даром. Теперь он едва помнил бедного Моррута; и каждый раз, когда кто-нибудь из обитателей "уэрты", на дороге или на мосту, оборачивался взглянуть на его белую лошадь, он испытывал гордое самодовольство владельца.

Наиболее он был удовлетворен, когда проезжал мимо трактира Копы. Он заставил жеребца идти красивою рысцой, точно породистую лошадь, и, тотчас после его проезда, Пименто и другие тунеядцы "уэрты" высовывали головы за порог и пялили на него глаза. - "Подлецы! Теперь, они, небось, поняли, что не такето легко его выжить, что он и один сумеет защитить себя. Вот они видели: издохшая лошадь заменена новою. Только дал бы Бог, чтобы и дома дела устроились так же хорошо".

По бокам дороги его хлеба, зеленые и высокие, волновались как озеро; весело поднималась люцерна, распространяя аромат, к которому, расширяя ноздри, принюхивалась лошадь. Да, на состояние своих посевов он пожаловаться не мог; но опасался найти дома беду, вечную спутницу его жизни, всегда готовую на него свалиться.

Как только Батистет услыхал топот, то, хотя голова его была еще вся в повязках, он подбежал и завладел недоуздком, пока отец слезал с лошади. Мальчуган пришел в восторг от нового коня: ласкал его, гладил ему ноздри, а потом, горя нетерпением взобраться к нему на спину, поставил ногу на его подколенную впадину и, как мавр, влез с хвоста.

Батист вошел в свою избу, выбеленную и прибранную, как всегда, с блестящими печными изразцами и мебелью на привычных местах, но, вместе с тем, полную печали, делавшей ее похожею на чистый и ярко освещенный склеп. Его жена вышла на порог спалени с растрепанными волосами, с опухшими и красными глазами. Ее утомленный вид говорил о продолжительной бессоннице.

Приехал доктор. Он долго осматривал маленького больного; потом наморщил брови, сказал что-то неопределенное и ушел, не сделав никаких новых предписаний. Однако, садясь на свою лошадку, обещал заехать вечером еще раз.

В общем ребенок был все в том же состоянии, лихорадка пожирала его маленькое, все более и более худевшее тельце. Все шло, как и в прежние дни. Они уже привыкли к этой напасти: мать плакала как-то машинально, а остальные с угрюмым видом были заняты своими обычными делами.

Тереза, как хорошая хозяйка, расспросила мужа о результатах поездки, и даже сама Розета забыла свои сердечные огорчения, осведомляясь о покупке.

Все, большие и малые, пошли в конюшню смотреть лошадь, которую Батистет, все еще находившийся в восторге, водворял на новом месте. Больной ребенок остался один в спальне, ворочался на большой кровати, и с помутневшими от болезни глазами стонал слабым голосом:

- Мама! мама!

Тереза серьезно и внимательно осмотрела покупку мужа, медленно рассчитывая, стоит ли она тридцати дуро: дочь старалась найти разницу между блаженной памяти Моррутом и его заместителем. А двое малышей, исполнившись неожиданной доверчивостью, таскали нового пришельца за хвост и гладили по животу, тщетно умоляя старшего брата посадить их верхом.

Очевидно, он был по сердцу всем, этот новый член семейства, который с некоторым удивлением обнюхивал кормушку, точно нашел какой-то след или чуял запах издохшего собрата.

Потом сели ужинать. Так лихорадочны были любопытство и радость по поводу сделанной покупки, что Батистет и другия дети несколько раз выбегали из-за стола заглянуть в конюшню, точно они боялись, что у лошади выростут крылья и она улетит.

Вечер прошел без особых событий. Батисту надо было поднять полоску земли, которая до сего дня оставалась невспаханною. Он с сыном заложил лошадь и с удовольствием заметил, как она кротка, послушна и с какою силою тащит плуг.

В сумерки, когда они собрались бросать работу, Тереза появилась на пороге избы и стала звать их; казалось, она зовет на помощь:

Бласко-Ибаньес Висенте - Проклятый хутор. 2 часть., читать текст

См. также Бласко-Ибаньес Висенте (Vicente Blasco Ibanez) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Проклятый хутор. 3 часть.
- Батист! Батист! Иди скорей! Батист бросился со всех ног, испуганный ...

Розаура Салседо. 1 часть.
Роман перевод с испанского М. В. Ватсон I. Кабальеро Тангейзер Минуту ...