Бласко-Ибаньес Висенте
«Обнаженная. 2 часть.»

"Обнаженная. 2 часть."

Мариано почти не работал дома; он писал на открытом воздухе, потому что условный свет мастерской и теснота помещения были противны ему. Он объезжал окрестности Мадрида и ближайшие провинции в поисках за простыми, народными типами, на лицах которых отражалась, по его мнению, душа старой Испании. Он поднимался даже в середине зимы на Гуадарраму.

Когда открылась выставка, имя Реновалеса прогремело, как пушечный выстрел, раскатившись звучным эхо и вызвав одновременно искренний восторгь и бурю негодования в общественном мнении. Он не представил на выставку большой картины с определенным сюжетом, как в первый раз. Эго были все маленькие картинки, этюды, написанные под впечатлением случайных интересных встреч, уголки природы, люди и пейзажи, воспроизведенные на полотне с поразительным и грубым реализмом, который вызывал у публики негодование.

Важные отцы искусства корчили гримасы, словно от пощечины, перед этими картинками, которые пылали, казалось, ярким пламенем среди остальных безцветных и безжизненных картин. Они признавали за Реновалесом художественный талант, но считали его лишенным воображения и всякой изобретательности; единственною его заслугою в глазах этих людей было уменье переносить на полотно то, что он видел перед собою. Молодежь толпилась вокруг нового маэстро; начались бесконечные толки и ожесточенные споры, вызывавшие иной раз смертельную ненависть, а над этою борьбою витало имя Реновалеса, появлявшееся почти ежедневно на столбцах газет, и в результате он приобрел почти такую же известность, как матадор или оратор в Кортесах.

Шесть лет длилась эта борьба. Каждый раз, как Реновалес выпускал в свет новое произведение, поднималась буря оскорблений и апплодисментов; а маэстро, подвергавшийся такой жестокой критике, жил тем временем в бедности, вынужденный писать потихоньку акварели в прежнем духе и посылать их под большим секретом своему антрепренеру в Рим. Но всем сражениям приходит когда-нибудь конец. Публика признала наконец за неоспоримую величину имя Реновалеса, которое ежедневно представлялось в газетах её глазам. Враги, сломленные бессознательными усилиями общественного мнения, устали критиковать, а маэстро, подобно всем новаторам, стал сокращать свои смелые порывы по прошествии первого успеха и вспышек негодования, и смягчил первоначальную резкость. Страшный художник вошел в моду. Легкая и быстрая слава, завоеванная им в начале карьеры, вернулась к нему теперь, но в более прочном и устойчивом виде, словно победа, доставшаеся трудным и тяжелым путем, с борьбою на каждом шагу.

Богатство - капризный и непостоянный паж - тоже вернулось к нему, поддерживая покров его славы. Он стал продавать картины по неслыханным в Испании ценам, и цифры эти баснословно возрастали в устах его поклонников. Несколько американских миллионеров, удивленных тем, что имя испанского художника наделало столько шуму заграницей, и лучшие журналы в Европе помещают у себя снимки с его картин, купили картины Реновалеса, как предметы роскоши.

Маэстро, которого бедность несколько озлобила в период борьбы, почувствовал теперь жажду денег и сильную жадность, какой друзья никогда не замечали в нем раньше. Жена его теряла здоровье и выглядела все хуже и хуже; дочь подростала, и он желал дать своей Милите прекрасное образование и окружить ее царственною роскошью. Он жил с ними в недурном особняке, но мечтал о чем-нибудь лучшем для них. Практический инстинкт, который все признавали за ним, когда его не ослепляло искусство, побудил Реновалеса сделать из кисти средство к крупному заработку. Картинам суждено было исчезнуть, по словам маэстро. Маленькие современные квартиры со скромною отделкою не были пригодны для крупных картин, как залы старинных времен, голые стены которых требовали украшений. Кроме того к мелким, современным комнатам, словно из кукольного домика, подходили только хорошенькие небольшие картинки условной, неестественной красоты. Сцены с натуры не гармонировали с этим фоном. Для заработка оставались поэтому только портреты, и Реновалесе забыл свою новаторскую репутацию и пустил в ход все средства, чтобы завоевать славу портретиста среди высшего общества. Он стал писать членов королевской семьи во всевозможных позах, не пропуская ни одного из их главных занятий: верхом на лошади и пешком, в генеральских перьях и в серых охотничьих плащах, убивающими голубей и катающимися в автомобиле. Он изобразжал на полотне красавиц-аристократок, умело изменив с тайным намерением следы возраста на их лицах, придав кистью крепость дряблому телу и свежий вид векам и щекам, ввалившимся от усталости и ядовитой косметики. После этого придворного успеха, богатые люди стали видеть в портрете кисти Реновалеса необходимое украшение своих салонов. Они желали иметь только его работу, потому что подпись его оплачивалась несколькими тысячами дуро. Писанный им портрет служил доказательством богатства, подобно автомобилю лучшей фирмы.

Реновалес разбогател, насколько художник может только разбогатеть. В это время он выстроил себе около парка Ретиро роскошный особняк, который завистливые люди называли его "пантеоном".

Он испытывал страстное желание создать себе гнездышко по своему вкусу, подобно моллюскам, которые делают из собственного сока дом, служащий им для жилья и защиты. В нем пробудилась жажда пышного блеска и хвастливой, комичной оргинальности которые спят душе каждого художника. Сперва он мечтал воспроизвести дворец Рубенса в Антверпене с открытыми балконами, служившими художнику мастерскими, и тенистыми садами, где цвели во все времена года цветы, порхали птицы с яркими перьями, похожия на летучие букеты, и играли в аллеях газели, жирафы и другия экзотические животные, служившие великому маэстро моделями, в его стремлении писать природу во всем её великолепии.

Но мадридский участок в несколько тысяч квадратных футов с неплодородием и чисто кастильской сухостью почвы, обнесенный жалким забором, скоро заставил Реновалеса отказаться от этой мечты. В виду невозможности завести у себя Рубенсовскую роскошь, он выстроил в глубине маленького сада нечто в роде греческого храма, предназначенного и для жилья, и для мастерской. На треугольном фронтоне высились три треножника в виде жертвенников, придававших зданию вид монументальной гробницы. Но во избежание всякого недоразумения у публики, останавливавшейся по ту сторону решетки поглядеть на здание, маэстро велел изобразить на каменном фасаде его лавровые гирлянды, палитры, окруженные венками, а посреди этих наивных и скромных украшений выгравировать краткую надпись золотыми буквами довольно .крупного размера: "Реновалес". Это было ничто иное, как торговое заведение. Внутри в двух мастерских, где никто никогда не работал, и которые предшествовали настоящей рабочей мастерской, были выставленны оконченные картины на мольбертах, покрытых старинными материями, и посетители любовались театральною выставкою оружия, ковров, старых знамен, висевших с потолка, витрин с разными красивыми безделушками, глубокими диванами с навесами из восточных материй, наброшенных на копья, и столетними открытыми сундуками с бесконечным множеством ящиков и отделений, переливавших матовым золотом отделки.

Эти мастерские, где никто не работал напоминали ряд роскошных приемных врача, который берет по сто песет за консультацию, или отделанные в строгом стиле комнаты знаменитого, честного адвоката, который не открывает рта без того, чтобы не отобрать себе добрую часть состояния клиента. Публика, ожидавшая приема в этих двух мастерских величиною с добрую церковь, где все дышет величественною тишиною старины, подвергалась в них необходимой подготовке для того, чтобы согласиться на невероятно высокие цены, требуемые маэстро за портреты.

Реновалес добился знаменитости и мог спокойно почивать на лаврах, по словам его почитателей. И тем не менее маэстро был часто грустен, и душа его, озлобленная тайным недовольством, искала нередко облегчения в шумных вспышках гнева.

Достаточно было самого пустяшного нападения ничтожнейшего врага, чтобы вывести его из себя. Ученики его полагали, что это дело возраста. Он так состарился от борьбы, что горбился слегка и выглядел на десять лет старше своего возраста.

В этом белом храме, на фронтоне которого красовалось в славных золотых буквах его имя, Реновалес был менее счастлив, чем в маленьких квартирках в Италии или в жалком мезонине около цирка для боя быков. От Хозефины первых времен их брака осталась только жалкая тень, а от Обнаженной, доставлявшей ему столько чудных минут по ночам в Риме и в Венеции - лишь воспоминание. По возвращении в Испанию обманчивое здоровье и крепость молодой матери живо испарились.

Она худела, точно ее пожирал тайный внутренний огонь, от которого таяли прелестные округлости грациозного тела. Под бледной, дряблой кожей стал обнаруживаться острый скелет с темными впадинами. Бедная Обнаженная! Муж относился к ней с искренним состраданием, приписывая расстройство её здоровья тяжелым заботам и труду, которым она подвергалась по возвращении в Мадрид.

Ради неё мечтал он добиться славы и богатства и окружить ее желаемым комфортом. Основою её болезни было нравственное огорчение, приведшее к неврастении и черной меланхолии. Бедняжка несомненно страдала в Мадриде, где она вела до замужества сравнительно блестящий образ жизни, а теперь была обречена на жалкое существование бедной женщины в убогой квартире, стесненная в деныах и занимаясь часто даже черною работою. Она жаловалась на непонятные боли; ноги её подкашивались, она падала на стул и просиживала так часами, рыдая безо всякой причины. Пищеварение её расстроилось; желудок целыми неделями отказывался иногда от всякой пищи. По ночам она металась по постели от бессонницы, а с первыми лучами солнца была уже на ногах, деловито бегая по всему дому, перерывая каждый угол и ища предлога для ссоры то с прислугою, то с мужем, пока она не падала от бессилия и заливалась слезами.

Эти домашния сцены огорчали художника, но он выносил их покорно и терпеливо. К прежнему чувству любви присоединилось теперь нежное сострадание к её слабому существу; от прежней красоты остадись только глубоко впавшие глаза, сверкавшие таинственным огнем лихорадки. Бедняжка! Нужда привела ее в такое состояние. Муж испытывал даже угрызения совести при виде её слабости. Ея судьба была подобна жизни солдата, пожертвовавшего собою ради славы генерала. Реновалес одержал победу в жизненной борьбе, но расстроил жизнь любимой женщины, не вынесшей тяжелаго напряжения.

Кроме того он не мог достаточно нахвалиться её материнским самоотречением. Утраченное здоровье перешло через её молоко к Милите, привлекавшей своим крепким сложением и ярким румянцем всеобщее внимание. Жадность этого сильного и мощного создания в грудном возрасте истощила организм молодой матери.

Когда художник разбогател и устроил семью в новом особняке, он был преисполнен наилучших надежд и уверен, что Хосефина воскреснет теперь. Врачи утверждали, что перемена к лучшему должна наступить очень быстро. В первый же день, когда муж с женою обходили вдвоем комнаты и мастерские нового дома, с удовольствием разглядывая мебель и все старинные и современные предметы роскоши, Реновалес обнял свою бледную куколку за талью и склонился к ней, прикасаясь бородою к её лбу.

Все это богатство принадлежало ей - особняк с роскошною обстановкою, деныи, оставшиеся у него, и те, что он собирался еще заработать. Она была полною хозяйкою в доме и могла тратить, сколько ей заблагоразсудится. Реновалес собирался работать изо всех сил. Она могла теперь блистать роскошью, держать собственных лошадей, возбуждать зависть прежних подруг, гордиться видным положением жены знаменитого художника, имея на то несравненно больше права, чем другия, получившие путем брака графскую корону... Довольна она теперь? Хосефина отвечала утвердительно, слабо покачивая головою, и даже встала на цыпочки, чтобы поцеловать в знак благодарности бородатого мужа, баюкавшего ее нежными словами. Но лицо её было печально, а вялыми движениями она напоминала поблекший цветок, как будто никакие радости на свете не могли вывести ее из состояния тяжелой грусти.

Через несколько дней, когда первое впечатление сгладилось, в роскошном особняке возобновились те приаадки, что постоянно случались при прежнем образе жизни.

Реновалес заставал ее в столовой, всю в слезах, причем она никогда не могла объяснить причины их. Когда он пытался обнять и приласкать ее, как ребенка, маленькая женщина сердилась, точно он наносил ей оскорление.

- Оставь меня! - кричала она, устремляя на него враждебный взгляд. - He смей трогать меня. Уходи.

Иной раз он искал ее по всему дому, тщетно спрашивая у Милиты, где мать. Привыкши к её постоянным припадкам, девочка, со свойственным всем здоровым детям эгоизмом, не обращала на них ни малейшего внимания и спокойно продолжала играть своими безчисленными куклами.

- He знаю, папочка, - отвечала она самым естественным тоном. - Наверно, плачет наверху.

И муж находил Хосефину где-нибудь в углу в верхнем этаже, либо в спальне у кровати, либо в уборной. Она сидела на полу, подперев голову руками и устремив в стену неподвижный взгляд, словно видела там что-то таинственное, скрытое ото всех остальных. Она не плакала теперь; глаза её были сухи и расширены от ужаса. Муж тщетно пытался развлечь ее. Она относилась к нему холодно и равнодушно. Ласки мужа не трогали ея, как будто он был чужой, и между ними не существовало ничего, кроме полнейшего равнодушия.

- Я хочу умереть, - говорила она серьезным и глубоким тоном. - Я никому не нужна. Мне хочется отдохнуть.

Но эта зловещая покорность скоро переходила в бурю. Реновалес никогда не мог отдать себе отчета, как это начинается. Самого незначительного слова его, движения, даже молчания бывало часто достаточно, чтобы вызвать бурю. Хосефина брала вызывающий тон, и слова её резали, как нож. Она осуждала мужа за все, что он делал и чего не делал, за самые незначительные привычки, за работу, а затем, удлиняя радиус своей критики и желая подчинить ей весь мир, она выливала поток брани на важных особ, составлявших клиентуру мужа и доставлявших ему огромный заработок. Все это были скверные люди, достойные величайшего презрения. Почти все они были отъявленными ворами. Мать-покойница рассказала ей не мало историй про этот мир. А дамский элемент Хосефина прекрасно знала и сама; почти все молодые дамы высшего света были её подругами по школе. Оне выходили замуж только, чтобы обманывать мужей. За каждой числилось не мало скандальных историй. Это были подлые женщины, хуже тех, что промышляют по вечерам на улице. Их собственный особняк с его великолепным фасадом, лавровыми гирляндами и золотыми буквами был ничто иное, как публичный дом. Настанет еще день, когда она явится в мастерскую и выгонит всю эту грязную компанию на улицу. Пусть заказывают портреты другим художникам!

- Боже мой, Хосефина! - шептал Реновалес в ужасе. - He говориже таких вещей. Ты не можешь серьезно думать так. Я не верю своим ушам. Милита может услышать тебя.

Нервы её не выдерживали, и она заливалась слезами. Реновалесу приходилось вставать и вести ее в спальню, где она ложилась в постель и кричала в сотый раз, что желает умереть поскорее.

Жизнь эта была особенно тяжела Реновалесу из-за супружеской верности; любовь к жене, смешанная с привычкою и рутиною, никогда не позволяла ему изменять ей.

По вечерам собирались в его мастерской приятели, среди которых ближе всего был знаменитый Котонер, переехавший из Рима в Мадрид. Когда они сидели в приятном полумраке сумерек, располагавшем к дружеской беседе и откровенности, Реновалес заявлял товарищам всегда одно и то же:

- До свадьбы я развлекался, как все мужчины. Но с тех пор, как я женился, я не знаю иной женщины кроме своей жены и очень горжусь этим.

И крупный детина гордо выпрямлялся, самодовольно поглаживая бороду. Он хвастался своею супружескою верностью, как другие любовными удачами.

Когда в его присутствии говорили о красивых женщинах или разглядывали портреты иностранных красавиц, маэстро не скрывал своего "ъодобрения.

- Да, она красива! Она очень недурна... - мне хотелось бы написать с неё портрет.

Его преклонение перед женскою красотою никогда не выходило из пределов искусства. Для него существовала в мире только одна женщина - его жена. Остальные могли только служить моделями.

Он, упивавшийся мысленно физическою красотою и относившийся к обнаженному телу с благоговейным восторгом, не желал знать иных женщин кроме законной жены, которая становилась все болезненнее и печальнее, и терпеливо ждал с покорностью влюбленного, когда проглянет, наконец, луч солнца, и настанет минута покоя среди вечных бурь.

Врачи признавались в своем полном бессилии перел нервным расстройством Хосефины, губившим её слабый организм и советовали мужу быть с нею как можно ласковее и внимательнее. Кротость Реновалеса удвоилась под влиянием этих внушений. Врачи приписывали нервное расстройство тяжелым родам и кормлению, надорвавшим слабое здоровье молодой матери. Они подозревали кроме того существование какой-нибудь тайной причины, поддерживавшей больную в состоянии постоянного возбуждения.

Реновалес, следивший за женою в надежде добиться когда нибудь мира в доме, скоро открыл истинную причину болезни жены.

Милита подростала. Она была уже почти врослая. Ей было четырнадцать лет, и она носила длинные платья, привлекая своею красотою и здоровьем алчные взгляды мужчин.

- Скоро настанет день, когда она упорхнет от нас, - говорил иногда маэстро, смеясь.

Слыша разговоры о свадьбе Милиты и будущем зяте, Хосефина закрывала глаза и говорила сдавленным голосом, в котором звучало непреодолимое упорство:

- Она выйдет замуж за кого хочет... но только не за художника. Лучше пусть умрет в таком случае.

Реновалес догадался тогда об истинной болезни жены. Это была ревность, бешеная, смертельная, непримиримая ревность и тяжелое сознание собственной болезненности. Хосефина была уверена в муже и знала, что он не раз заявлял о своей супружеской верности. Но говоря в её присутствии об искусстве, художник не скрывал своего восторга перед наготою и своего религиозного культа красивых форм женского тела. Он не высказывал всего, но Хосефина читала в его мыслях. Она понимала, что любовь к наготе, зародившаеся в нем в юном возрасте, только усилилась с годами. Глядя на чудные статуи, украшавшие его мастерские, или просматривая альбомы, где женская нагота сияла во всей своей божественной красе на темном фоне снимков, Хссефина сравнивала их мысленно со своим телом, обезображенном болезнью.

Глаза Реновалеса, с восторгом упивавшиеся прежде её чудными руками с грациозными контурами, крепкими грудями, напоминавшими опрокинутые алебастровые чаши, боками с изящными линиями, бархатно-округленною шеей и прелестными, стройными ногами, созерцали теперь по ночам её слабое тело с выступающими рядами ребер; символы женщины, прежде крепкие и сладострастные, висели теперь, как тряпки; кожа на руках была покрыта желтыми пятнами; ноги были худы, как у скелета. Этот человек не мог любить ея. Его верность держалась только на сострадании, может-быть на привычке к бессознательной добродетели. Хосефина не могла поверить, чтобы муж сохранил любовь к ней. У другого человека это было-бы мыслимо, но отнюдь не у художника. Он восторгался днем красотою, а ночью сталкивался с безобразием, истощением и физическим уродством.

Ревность мучила Хосефину, отравляла её мысли, подтачивала силы. Ревность эта была безутешна, тем более, что она не имела реального основания.

Хосефине было невыносимо тяжело признавать свое безобразие; она завидовала всем решительно и жаждала смерти, но мучила окружающих, чтобы увлечь их в своем падении.

Наивные ласки мужа действовали на нее, как оскорбление. Он может-быть любил ее и подходил к ней с наилучшими намерениями, но она читала в его мыслях и видела в них своего непобедимого врага, соперницу, побеждавшую ее красотою. Хосефина не могла совладать с этим. Она была связана с человеком, который был верен культу красоты и не мог отказаться от него. О, с какою тоскою вспоминала она те дни, когда она защищала от мужа свое юное тело, не позволяя воспроизводить его на полотне. Если бы юность и красота вернулись к ней теперь, она сбросила бы одежду безо всякого стыда, встала бы посреди мастерской с дерзостью вакханки и крикнула бы мужу:

- Пиши, наслаждайся моим телом! И каждый раз, как ты будешь думать о своей вечной возлюбленной, которую называешь красотою, постарайся представлять ее себе не иначе, как с моим лицом и с моим телом.

Это было величайшим несчастьем жить всю жизнь с художником. Она решила ни за что не выдавать свою дочь замуж за художника. Лучше пусть Милита умрет. Люди, мысли которых одержимы всегда страстью к красоте, могут жить спокойно и счастливо только с вечно юною и прекрасною женщиною.

Верность мужа приводила Хосефину в отчаяние. Этот целомудренный художник постоянно перебирал в памяти воспоминания о женских прелестях и рисовал мысленно картины, которых не смел переносить на полотно из страха перед женою. С проницательностью больного человека Хосефина читала эти мечты иа лице мужа. Она предпочла бы даже иметь уверенность в измене; ей было-бы легче видеть мужа влюбленным в другую женщину, одержимым животною страстью. Из этого путешествия за пределы брака он мог вернуться к ней усталым и униженным; но от увлечения красотою не могло быть возврата.

Догадавшись о горе Хосефины, Реновалес с нежностью принялся за исцеление жены. Он стал избегать в её присутствии разговоров о художественных увлечениях, стал находить ужасные недостатки в красавицах, заказывавших ему портреты, восхвалять духовную красоту Хоссфины и постоянно писать с неё портреты, перенося на полотно её черты, прихорошенные с поразительною ловкостью.

Хосефина улыбалась с вечным снисхождением женщин, которые верят самой невероятной и чудовищной лжи, если она льстит им.

- Это ты, - говорил Реновалес: - это твое лицо, твоя грация, твое благородное выражение. Мне кажется, что ты на деле даже красивее, чем на портрете.

Хосефина продолжала улыбаться, но во взгляде её вскоре вспыхивал гнев. Она сжимала губы, и лицо её темнело от злобы, а глаза пристально устремлялись на художника, словно рылись в его мыслях.

Все это ложь. Муж льстил, воображая, что любит ее, но он был верен ей только телом, а не душою. Непобедимый враг, вечная любовница царила в его мыслях.

И под впечатлением этой мысленной неверности мужа и отчаяния перед бессилием, в нервной системе Хосефины назревала буря, которая разражалась потоками слез и градом упреков и оскорблений по адресу мужа.

Жизнь маэстро Реновалеса была настоящимь адом, несмотря на то, что он достиг богатства и славы, о которых мечтал столько лет, видя в них истинное счастье.

IV.

Было три часа дня, когда знаменитый художник вернулся домой после завтрака с венгерцем.

Войдя в столовую, он увидел двух женщин в шляпах с вуалями; оне собирались, повидимому, выходить. Одна из них, ростом с самого Реновалеса, бросилась ему на шею.

- Папа, папочка, мы ждали тебя почти до двух часов. Хорошо-ли ты позавтракал?

Она осыпала его поцелуями, громко чмокая и прижимаясь румяными щеками к седой бороде маэстро.

Реновалес добродушно улыбался под этим дождем поцелуев. Ах, Милита! Она была единственною радостью в этом пышном и величественном, словно пантеон, доме. Она одна смягчала атмосферу тяжелаго гнета, которою больная наполняла весь дом. Реновалес с любовью поглядел на дочь, приняв шуточно-галантный тон.

- Вы прелестны, моя дорогая. Вы просто очаровательны сегодня. Вы сошли с картины Рубенса, сеньорита, вы брюнетка с картины Рубенса. А куда мы отправляемся сиять своей красотою?

Он оглядывал довольным взором творца крепкую и здоровую фигуру дочери; переходный возраст выражался у неё во временной худобе от быстрого роста и в черных кругах под глазами. Влажные, загадочные глаза Милиты обнаруживали, что она начинает понимать жизнь. Туалет её отличался изяществом иностранки; платье было мужского покроя, коричневый галстук и воротничек гармонировали с её быстрыми, но определенными движениями, с английскими ботинками на высоких каблуках и с ровною, полумужскою походкою, отличавшеюся не столько грациею, сколько быстротою и громким постукиванием каблуков. Маэстро любовался здоровою красотою дочери. Какой роскошный экземпляр!,.. С нею не исчезнет его здоровая порода. Дочь была вылитым его портретом. Если-бы он родился женщиною, то был-бы несомненно точно такой, как Милита.

Она продолжала болтать, не отнимая рук от шеи отца и устремив на него взгляд больших глаз, переливавших жидким золотом.

Она шла, по обыкновению, гулять с Miss часа на два - по аллее Кастельяна, по парку Ретиро нигде не присаживаясь и не останавливаясь и практикуясь попутно в английском языке. Тогда только обернулся Реновалес, чтобы поклониться Miss, полной женщине с красным, морщинистым лицом и крупными зубами, которые обнажались при каждой улыбке и выглядели желтыми как костяшки в домино. Реновалес с приятелями часто смеялись в мастерской над внешностью и причудами англичанки, над её рыжим париком, надетым на голый череп так просто, точно это была шляпа, над отвратительными, искусственными зубами, над капорами, которые она фабриковала сама изо всех тряпок и обрезков лент, попадавшихся ей под руку, над отсутствием аппетита и манерою постоянно наливаться пивом, что поддерживало ее всегда в возбужденном состоянии, выражавшемся в чрезмерной вежливости и любезности.

Эта рыхлая, полная пьяница волновалась теперь от неприятной перспективы прогулки, которая была для неё пыткой, так как она делала неимоверные усилия, чтобы поспевать за быстрыми шагами Милиты. Увидя обращенный на нее взгляд художника, она еще более покраснела и три раза низко присела:

- О, мистер Реновалес! О, сэр!

Она не назвала его этот раз лордом лишь потому, что маэстро, ответивший ей легким наклонением головы, отвернулся и продолжал разговор с дочерью.

Милита интересовалась завтраком отца с Текли. Так он пил Chiаnti? Ах, эгоист! Она сама так любила это вино. Жаль, что он сказал ей о завтраке слишком поздно. К счастью, Котонер пришел какъраз вовремя, и мама оставила его завтракать, чтобы не было скучно одним. Старый друг отправился на кухню и собственноручно состряпал одно блюдо, которое научился готовить еще в те давния времена, когда он был пейзажистом. Милита заметила, что все пейзажисты были недурными поварами. Условия жизни на открытом воздухе, в скверных гостиницах и бедных хижинах невольно развивали в них любовь к кулинарному искусству.

Завтрак прошел весело. Мамаша смеялась над шутками Котонера, который был всегда в хорошем настроении духа. Но во время дессерта, когда пришел Сольдевилья, любимый ученик Реновалеса, мама вдруг почувствовала себя нехорошо и ушла, чтобы скрыть слезы и рыдания.

- Она, наверно, наверху, - сказала довольно равнодушно Милита, привыкшая к нервным припадкам матери. - Прощай, папочка, поцелуемся разок. В мастерской тебя ждут Котонер и Сольдевилья. Ну, еще раз на прощанье. Постой-ка, я укушу тебя.

И нежно укусив своими маленьками зубками маэстро в щеку, молодая девушка вышла в сопровождении Miss, которая пыхтела авансом перед утомительною прогулкою.

Реновалес долго не шевелился, словно не желая нарушить атмосферу любви, которою окружала его дочь. Милита была его ребенком. Она любила мать, но эта любовь была холодна в сравнении с пылким и страстным чувством её к отцу. Дочери обыкновенно отдают предпочтение отцам, сами того не сознавая, и чувство это является предвестником другого, более глубокого, которое внушается им впоследствии любимым человеком.

Реновалес подумал было отправиться к Хосефине утешить ее, но отказался от этого намерения после короткого размышления. Все равно ничего не поможет. Милита была спокойна; очевидно, особенного ничего не случилось. Поднявшись к жене, он мог натолкнуться на ужасную сцену, которая отравила бы ему весь день и отняла-бы всякую охоту работать, убив в ием юношески радостное настроение после завтрака с Текли.

Он направился в последнюю мастерскую, единственную, заслужившую этого названия, потому что только она служила для работы. Котонер сидел там в своем любимом кресле, отдавив мягкое сиденье тяжестью грузного тела; руки его покоились на дубовых ручках кресла, жилет был расстегнут, чтобы дать свободу полному животу, голова глубоко ушла в плечи, лицо было красно и потно, глаза - слегка затуманены от приятного пищеварения в теплой атмосфере, нагретой огромною печью.

Котонер постарел. Усы его поседели и на голове появилась лысина, но розовое и блестящее лицо дышало детскою свежестью. От него веяло мирным спокойствием целомудренного холостяка, который любит только хороший стол и видит высшее счастье в дремотном состоянии боа, переваривающего пищу.

Ему надоело жить в Риме. Заказов стало мало. Папы жили дольше библейских патриархов; раскрашенные литографированные портреты римских старцев раззоряли его своею конкурренциею. Вдобавок сам Котонер состарился, и приезжавшие в Рим молодые художники не знали его; это были все невеселые люди, видевшие в нем шута. Время его прошло. Отголоски успехов Мариано на родине долетели до его ушей и побудили тоже переселиться в Мадрид. Жить можно всюду. В Мадриде у него тоже есть друзья. Ему было не трудно вести здесь такой же образ жизни, как Риме. Он был лишь простым поденщиком в области искусства, но чувствовал некоторое стремление к славе, как будто дружба с Реновалесом налагала на него обязанность добиваться в царстве живописи такого же высокого положения, какого достиг его друг.

Он снова стал пейзажистом, не достигнув иных успехов кроме наивного восхищения прачек и каменщиков, останавливавшихся у его мольберта в окрестностях Мадрида; бедный люд воображал, что этот господин с пестрою розеткою папских орденов в петлице был важною персоною - одним из великих художников, о которых писалось в газетах. Реновалес доставил ему своей протекцией два почетных отзыва на выставке картин, и после этой победы, не превышавшей успехов всех начинающих художников, Котонер почил на лаврах, решив, что цель его жизни достигнута, и ему нечего больше трудиться.

Жизнь в Мадриде была для него ничуть не тяжелее, чем в Риме. Он жил у одного священника, с которым познакомился в Италии, где они вместе бегали по папским канцеляриям. Этот священник, служивший в верховном судилище римской курии, почитал за великую честь давать у себя приют Котонеру, воображая, что тот сохранил дружеские отношения с кардиналами и состоит в переписке с самим папою.

Они уговорились, что Котонер будет платить ему за комнату, но священник никогда не торопил своего жильца, все обещая, что он лучше возьмет с него плату натурою в виде заказа на картину для одного женского монастыря, где он состоял исповедником.

Стол представлял для Котонера еще меньше затруднений. Дни недели были распределены у него между набожными богатыми семьями, с которыми он познакомился в Риме во время испанских, католических паломничеств. Это были либо крупные горнозаводчики из Бильбао, либо богатые андалузские помещики, либо старые маркизы, много думавшие о Боге, что ничуть не мешало им вести богатый образ жизни, которому оне старались придать из чувства набожности строгий характер.

Художник чувствовал себя тесно связанным с этим миром, который был серьезен, набожен и хорошо питался. Ддя всех этих людей он был "милым Котонером". Дамы благодарили его приятными улыбками, когда он подносил им четки или другие предметы, привезенные из Рима. Если оне выражали желание получить разрешение на что-нибудь из Рима, Котонер предлагал им немедленно написать "своему другу кардиналу". Мужья были довольны присутствием в доме дешевого артиста, советовались с ним на счет плана новой часовни или рисунка алтаря и величественно принимали в день именин подарки от Котонера в виде малеиького настольного пейзажа. За обедом он развлекал этих людей со здравыми принципами и чопорными манерами, рассказывая им об оригинальностях разных "монсиньоров" и "святейшеств", которых он знал в Риме. Важные господа благодушно принимали эти шутки, несмотря на некоторую скабрезность их, так как оне относились к столь уважаемым лицам.

Когда по болезни или другой причине нарушался порядок приглашений к обеду, и Котонеру некуда было пойти, он оставался без всяких церемоний в доме Реновалеса. Маэстро предложил ему поселиться у него в особняке, но тот не согласился. Он очень любил всю семью Реновалеса. Милита играла с ним, как со старою собакою. Хосефина относилась к нему довольно тепло, потому что он напоминал ей своим присутствием о хороших временах в Риме. Но несмотря на это, Котонер боялся поселиться в доме друга, догадываясь о бурях, омрачавших жизнь его. Он предпочитал свой свободный образ жизни, к которому приспособился с гибкостью паразита. За дессертом он слушал, одобрительно кивая головою, степенные беседы между учеными священниками и важными ханжами, а через час после этого перебрасывался смелыми шутками в каком-нибудь кафе с художниками, актерами и журналистами. Он знал весь свет. Ему было достаточно поговорить два раза с художником, чтобы перейти с ним на ты и уверять его в своей любви и искренном восхищении его талантом.

Когда Реновалес вошел в мастерскую, Котонер очнулся от дремоты и вытянул короткие ноги, чтобы привстать с кресла.

- Тебе рассказали, Мариано?.. Великолепное блюдо! Я состряпал им пастушескую похлебку. Оне пальчики облизали.

Котонер с восторгом говорил о своем кулинарном искусстве, как-будто все заслуги исчерпывались этим. Затем в то время, как Реновалес передавал лакею шляпу и пальто, Котонер, интересовавшийся в качестве любопытного близкого друга всеми подробностями жизни своего кумира, стал расспрашивать его про завтрак с иностранцем.

Реновалес развалился на подушках глубокого, словно ниша, дивана между двумя шкафами. Разговор о Текли невольно заставил их вспомнить об остальных римских приятелях, художниках всевозможных национальностей, которые двадцать лет тому назад шли по своему пути с гордо поднятою головою, словно гипнотизированные надеждою. Реновалес спокойно заявил в качестве отважного борца, неспособного на фальшивую скромность и лицемерие, что он один достиг высокого положения. Бедный Текли был профессором; его копия Веласкеса была терпеливым трудом вьючного животнаго.

- Неужели? - спросил Котонер с сомнением. - Она так плоха?

Он старался из эгоизма не отзываться ни о ком дурно, сомневался в зле и слепо верил в похвалы, сохраняя таким образом репутацию доброго человека, открывавшую ему доступ всюду и облегчавшую ему жизнь. Образ венгерца не выкодил из его головы, наводя его мысли на целый ряд завтраков до отъезда Текли из Мадрида.

- Здравствуйте, маэстро.

Это был Сольдевилья; он вышел из-за ширмы с заложенными за спину руками, выпяченною вперед грудью в модном бархатном жилете гранатового цвета и высоко поднятою головою, подпертою невероятно высоким крахмальным воротником. Его худоба и маленький рост вознаграждались длиною белокурых усов, которые торчали по обеим сторонам розового носика так высоко, точно стремились слиться с волосами, лежавшими на лбу в виде жалких, тощих прядок. Сольдевилья был любимым учеником Реновалеса, "его слабостью", как говорил Котонер. Маэстро пришлось выдержать несколько крупных сражений, чтобы добиться для своего любимца пенсии в Риме; после этого он давал ему несколько раз награды на выставках.

Реновалес любил его, как родного сына; может-быть тут играл значительную роль контраст между его собственною грубостью и слабостью этого дэнди, всегда корректного и любезнаго. Сольдевилья спрашивал во всем совета у своего учителя, хотя не обращал большого внимания на эти советы. Критикуя своих товарищей по профессии, он делал это всегда с ядовитою кротостью и с чисто женскою ехидностью. Реновалес смеялся над его внешностью и манерами, и Котонер всегда вторил ему. Сольдевилья был фарфоровой вазой, всегда блестящей, без единой пылинки; ему следовало мирно спать где-нибудь в углу. Ох, уж эти молодые художники! Оба старых приятеля вспоминали свою беспорядочную молодость - веселую богему, длинные бороды и огромные шляпы, все свои оригинальности, которыми они хотели отличаться от прочих смертных и образовать свой особый мир. Молодые, вновь испеченные художники приводили двух старых ветеранов в бешенство, точно изменники; они были корректны, осторожны, неспособны ни на какие безумные выходки и подражали изяществу разных бездельников с видом государственных чиновников и канцеляристов, работающих кистью.

Раскланявшись с маэстро, Сольдевилья ошеломил его непомерною похвалою. Он был в восторге от портрета графини де Альберка.

- Это одно великолепие, маэстро! Это ваше лучшее произведение... а вы еще не сделали и половины работы.

Эта похвала тронула Реновалеса. Он встал, оттолкнул в сторону ширму и вытащил на середину комнаты мольберт с огромным портретом, повернув его прямо к свету.

На сером фоне была изображена дама в белом платье, с величественным видом красавицы, привыкшей ко всеобщему поклонению. Эгретка из перьев с бриллиантами, казалось, дрожала над её вьющимися, золотисто-белокурыми волосами; кружева декольте красиво лежали на округлостях её груди; руки в перчатках выше локтя держали роскошный веер, а одна рука поддерживала еще край темного плаща на шелковой подкладке огненного цвета, спадавший с её обнаженных плеч. Нижняя часть фигуры была пока намечена только углем на белом холсте. Голова была почти окончена, гордые, несколько холодные глаза, казалось, глядели на трех мужчин, но за обманчивою холодностью их чувствовался страстный темперамент, потухший вулкан, готовый ежеминутно вспыхнуть.

Это была высокая, стройная женщина с очаровательною и в меру полною фигурою; видно было, что прелести второй молодости поддерживаются в ней гигиеной и беззаботностью её высокого положения. В углах её глаз лежала, однако, складка усталости.

Котонер любовался ею со своего места со спокойствием чистого человека, невозмутимо критикуя её красоту и чувствуя себя выше всякого искушения.

- Она очень похожа. Ты отлично схватил её выражение, Мариано. Это именно она. Какая видная и интересная она была раньше!

Реновалеса, повидимому, задело, это замечание.

- Она и теперь видная и интересная, - сказал он враждебным тоном: - она вполне сохранилась.

Котонер не был способен спорить со своим кумиром и поспешил исправить свою ошибку.

- Да, да, она красивая бабенка, и очень элегантная. Говорят также, что у неё добрая душа, и она не может спокойно видеть страданий своих поклонников. He мало развлекалась эта дама на своем веку!..

Реновалес снова разозлился, как будто слова эти оскорбляли его.

- Все это ложь и клевета, - сказал он мрачно. - Некоторые молодые господа просто не могли переварить её презрения к ним и пустили про нее эти гадкие толки.

Котонер снова рассыпался в объяснениях. Он, ведь, ничего не знал, а только слышал, что люди говорят. В тех домах, где он обедал, дамы дурно отзывались о графине Альберка... но, конечно, это может-быть только женские сплетни. Наступило молчание. Реновалесу хотелось, повидимому, переменить разговор, и он набросился на своего ученика.

- А ты что же не работаешь? Я постоянно встречаю тебя здесь в рабочие часы.

Он двусмысленно улыбался при этих словах, а молодой человек покраснел, оправдываясь и объясняя, что он много работает ежедневно, но чувствует потребность непременно зайти в мастерскую маэстро прежде, чем пройти в свою. Он приобрел эту привычку еще в то время - лучшее в его жизни, - когда он учился под руководством великого художника в менее роскошной мастерской, чем эта.

- А Милита? Ты видел ее? - продолжал Реновалес с добродушной улыбкою, в которой звучало некоторое ехидство. - Она не выдрала у тебя волосы за этот новый, с ног сшибательный галстух?

Сольдевилья тоже улыбнулся. Он был в столовой с доньей Хосефиной и Милитой; последняя, по обыкновению, посмеялась над ним, но безо всякой злобы. Маэстро знал, вед, что у него с Милитой были чисто братские отношения.

Когда она была совсем крошкою, а он подростком, Сольдевилья не раз таскал ее на спине по старой мастерской, а маленький бесенок дергал его за волосы и награждал пощечинами своими рученками.

- Какая она славная! - прервал Котонер. - Она самая грациозная и симпатичная изо всех молодых девушек, что я знаю.

- А где наш несравненный Лопес де-Соса? - спросил опять маэстро ехидным тоном. - He заходил сегодня этот шоффер, который сводит нас с ума своими автомобилями?

Улыбка исчезла с лица Сольдевилья. Он побледнел, и глаза его загорелись нехорошим огнем. Нет, он не видал сегодня этого господина. По словам дам, он был очень занят починкою автомобиля, сломавшагося у него на дороге в окрестностях Мадрида. Воспоминание об этом друге семьи было, повидимому, тяжело молодому художнику и, желая избежать новых намеков, он попрощался с маэстро. Надо воспользоваться двумя остающимися солнечными часами и поработать. На прощанье он высказал еще несколько похвал потрету графини.

Друзья остались сидеть вдвоем в глубокой тишине. Усевшись поглубже на диване из персидских материй, Реновалес молча глядел на портрет.

- Она придет сегодня? - спросил Котонер, указывая на портрет.

Реновалес сделал рукою недовольный жест. Сегодня или в другой день. От этой женщины немыслимо ожидать серьезного отношения к работе.

Он ждал ее теперь, но нисколько не удивился бы, если бы она не пришла. Он работал уже около месяца, а она не приходила на сеанс аккуратно два дня подряд. Графиня была очень занята; она была председательницею в нескольких обществах эманципации и распространения просвещения между женщинами, устраивала балы и лоттереи; скучая от отсутствия забот, она наполняла жизнь благотворительностью; ей хотелось, подобно веселой птичке, быть одновременно всюду. Круговорот женских сплетен увлекал ее и держал крепко; она не могла остановиться. У художника, не сводившего глаз с портрета, вырвалось вдруг восклицание восторга.

- Какая это женщина, Пепе! Какая модель для портрета!

Его глаза раздевали, казалось, красавицу, гордо глядевшую с полотна во всем своем аристократическом величии. Они старались проникнуть под шелк и кружева и увидеть кожу и линии тела, неясно обозначавшиеся под платьем. Воображению художника сильно помогали обнаженные плечи и начало упругих грудей, слегка намечавшихся под кружевами декольте и разделенных нежною, темноватою полосою.

- Вот это самое я сказал и жене твоей, - простодушно заявил старый холостяк. - Когда ты пишешь портреты красавиц, как эта графиня, то видишь в них только модели, а не женщин.

- Ах, значит, Хосефина говорила с тобою об этом?

Котонер поспешил успокоить друга, боясь испортить его пищеварение. Пустяки! Все это лишь нервничанье бедной Хосефины, видевшей все в черном свете.

Она намекнула во время завтрака на графиню Альберка и её портрет. Хосефина не долюбливала ея, повидимому, несмотря на то, что воспитывалась с нею вместе в Sacre Coeur'е. Она смотрела на нее, как на всех остальных женщин, и графиня была для неё страшиым врагом. Но Котонеру удалось успокоить ее и даже вызвать на её губах слабую улыбку. Этим разговором был положен конец всем её подозрениям.

Но Реновалес не разделял оптимизма друга. Он догадыьался о душевком состоянии жены и понимал теперь, почему она ушла с завтрака и отправилась наверх плакать и призывать смерть. Хосефина ненавидела Кончу как всех женщин, входивших в его мастерскую. Но это печальное впечатление скоро изгладилось в душе художника, привыкшего к нервности жены. Вдобавок сознание супружеской верности окончательно успокоило его. Совесть его была чиста, и Хосефина могла думать, что ей нравится, Она была несправедлива к нему, и он покорно преклонял голову и безропотно терпел это рабство.

Желая отвлечь мысли от этого предмета, он заговорил об искусстве. Он находился еще под впечатлением разговора с Текли, который только - что объехал всю Европу и был в курсе того, что писали и думали знаменитые художники.

- Я стал стариться, Пепе. Ты думаешь, я не замечаю этого. Нет, не спорь. Я знаю, что еще не стар в сорок три года. Я хочу сказать, что закоснел на своем пути. Давно уже не создавал я ничего новаго. Все y меня выходит тоже самое. Ты знаешь, что разные старые жабы, завидующия моей славе, бросают мне в лицо этот упрек, словно ядовитый плевок.

И с эгоизмом великих художников, которые постоянно считают себя забытыми и подверженными зависти всего мира, маэстро жаловался на рабское состояние налагаемое на него судьбою. Зарабатывать деньги! Какая ужасная цель для художника! Если бы мир управлялся соответственно здравому смыслу, художники содержались-бы на счет государства, которое щедро оплачивало бы все их потребности и причуды. Тогда они были-бы свободны от материальных забот. "Пишите, что хотите, и как хотите". При таких условиях создавались-бы великие произведения, и искусство шло-бы вперед гигантсками шагами, не унижая себя лестью перед невежественными богачами и вульгарною публикою. Но при современных условиях надо было много зарабатывать, чтобы быть знаменитым художником, а деньги платились почти исключительно за портреты; приходилось открывать лавочку и пускать к себе каждого прохожаго без права выбора. Проклятая живопись! Для писателя бедность являлась заслугою, свидетельствуя о его честности и добродетели. Но художник должен был быть богатым; талант его оценивался высотою заработка. Слава о его картинах соединяаась непременно с тысячами дуро. Говоря о его произведениях, публика прибавляла всегда: он зарабатывает столько-то, и для поддержания этого богатства, неизменного спутника славы, приходилось работать сдельно и льстить богатой, но вульгарной публике.

Реновалес говорил нервно. Иной раз эта работа славного поденщика была еще терпима, когда моделями служили красивые женщины или мужчины с интеллигентным выражением лица. Но приходилось, ведь, иметь дело и с грубыми людьми, богачами с видом ломовых извозчиков, толстыми дамами с безжизненными лицами. Когда он позволял стремлению к истине одерживать над собою победу и изображал модель в её действительном виде, к числу его врагов прибавлялся еще один новый, который платил с недовольным видом и рассказывал всюду, что Реновалес вовсе не так талантлив, как говорят. Во избежание этого он лгал на полотне, пуская в ход приемы, которыми пользовались менее талантливые художники, и эта двуличность сильно мучила его.

- Кроме того портреты вовсе не исчерпывают всей живописи. Это не называется живописью. Мы считаем себя художниками за уменье воспроизвести лицо, а лицо есть только часть тела. Мы смущаемся перед нагим телом. Мы забыли о нем. Мы говорим о нем со страхом и уважением, как о церковном предмете, который достоин поклонения, но которого мы не видали вблизи. Все платья, да материи. Приходится плотно закутывать тело, от которого мы бежим, как от заразы...

Реновалес остановился перед портретом и пристально поглядел на него.

- А что, Пепе, - сказал он тихим голосом, инстинктивно взглянув предварительно на двери, из вечного опасения, что жена услышит его художественные восторги, - Что, если-бы эта женщина разделась, и я мог-бы написать ее такою, как она есть в действительности!

Котонер расхохотался с видом хитрого монаха.

- Это было-бы великолепно, Мариано. Только она не захочет. Я уверен, что она не пожелает раздеться, не смотря на то, что не раз делала это на глазах у своих кавалеров.

Реновалес замахал руками в знак протеста.

- А почему не захочет! Что за рутина! Что за косность!

Он воображал с эгоизмом артиста, что мир создан лишь для художников, а все остальные люди должны служить им моделями. Это непонятное целомудрие вызывало в нем негодование. Ох, нет теперь древнегреческих красавиц, спокойно служивших скульпторам моделями, или венецианских дам с янтарною кожею, увековеченных Тицианом, или грациозных фламандок Рубенса или миниатюрных, пикантных красоток Гойи! Красота скрылась навсегда за завесою лицемерия и ложного стыда. Дамы позволяли любоваться собою по очереди нескольким любовникам, открывали голое тело своим безчисленным кавалерам более чем для созерцания его и тем не менее краснели при мысли о женщинах прежних времен, которые вели себя гораздо скромнее, но не стыдились обнажать перед людьми великое творение Бога - целомудренную наготу.

Реновалес снова растянулся на диване и стал шопотом говорить с Котонером, поглядывая изредка на дверь, словно он боялся быть услышанным.

Он уже давно мечтал о великом произведении. Оно было уже создано его воображением в мельчайших подробностях. Он видел его, закрывая глаза, таким как оно должно было быть. Картина должна была изображать Фрину, знаменитую афинскую красавицу, которая показывается паломникам в голом виде на дельфийском берегу. Все больные люди Греции шли по берегу моря к знаменитому храму в надежде на божественное исцеление от своих болезней; тут были параличные с искривленными руками и ногами, и прокаженные с отвратительными опухолями, и больные водянкою, и бледные женщины, измученные женскими болезнями, и дрожащие старики и молодые люди - калеки от природы; все здесь было: огромные головы, лица сведенные страданиями, изсохшие руки, безформенные, как у слонов, ноги, одним словом все уродства в природе, все отчаяние и скорбь людская были на лицо. Но при виде Фрины, красота которой была национальною гордостью в Греции, паломники останавливаются и глядят на нее, повернувшись спиною к храму, который выделяется своими мраморными колоннами на фоне темных гор. А красавица, тронутая этою печальною поцессиею, желает утешать несчастных людей, бросить в их жалкие ряды пригоршню здоровья и красоты и сбрасывает с себя одежду, позволяя им любоваться своим роскошным телом. Белое и блестящее, оно выделяется изящною линиею её живота и острыми сосками крепкой груди на фоне темной лазури моря. Ветер развевает её волосы, извивающиеся по чудным плечам из слоновой кости, на подобие золотых змей; волны, замирающия у её ног, обдают ее звездочками пены, от ласк которой содрогается все её тело от янтарной шеи до розовых ступней. Мокрый песок, ровный и блестящий, как зеркало, смутно отражает её роскошную наготу. А паломники падают в пылу восторга на колени и протягивают к смертной богине руки, воображая, что красота исцелит их болезни.

Реновалес выпрямился, схватив Котонера за руку при описании будущей картины, а друг одобрительно кивал головою; этот проект приятеля произвел на него глубокое впечатление.

- Прекрасно! Божественно, Марианито!

Но после этого восторженного возбуждения маэстро снова упал духом.

Привести в исполнение этот план было очень трудно. Пришлось-бы поселиться на берегу Средиземного моря, где-нибудь в Каталонии или Валенсийской провинции, выстроить маленький барак на том самом месте, где вода замирает на песке с блестящими переливами, и возить туда женщин за женщинами хотя-бы сотню, если понадобится, для изучения их белой наготы на лазури неба и моря, пока не попадется наконец божественное тело, достойное Фрины.

- Это очень трудно, - шептал Реновалес: - право, очень трудно! Пришлось-бы бороться со многими препятствиями.

Котонер склонил голову с видом человека, который все понимает.

- Есть еще одна, главная причина, - сказал он шопотом, пугливо поглядывая на дверь. - Я думаю, что Хосефина не одобрит мысли об этой картине с обилием натурщиц.

Маэстро склонил голову.

- О если-бы ты знал, Пепе! Если-бы ты видел мою жизнь!

- Я все знаю, - поспешно сказал Котонер: - или, вернее, я догадываюсь. Можешь не рассказывать мне.

К желанию избежать неприятных рассказов друга у него примешивался в значительной степени эгоизм и боязнь нарушить свое тихое спокойствие чужими страданиями, возбуждавшими в нем лишь слабый интерес.

Реновалес заговорил после долгаго молчания. Он часто размышлял о том следует-ли артисту быть женатым или нет. Некоторые художники, со слабым и неустойчивым характером, нуждались в нравственной поддержке подруги жизни и в семейной атмосфере.

Реновалес охотно вспоминал первые месяцы брака; но после этого брачные узы тяжело давили его. Он не отрицал любви; приятное общество женщины необходимо в жизни, но с известными передышками, без обязательного условия совместной жизни. Художники, как он, должны быть свободны; это его твердое убеждение.

- Ах, Пепе, если-бы я был подобно тебе полным хозяином своего времени и труда, мне не пришлось бы думать о том, что скажут люди, когда я пишу то или другое. Какие великие произведения создал-бы я тогда!

Этот разбитый жизнью человек собирался добавить еще что-то, но дверь мастерской открылась, и лакей Реновалеса, маленький человек с ярким румянцем на щеках, доложил звучным голосом:

- Сеньора графиня.

Котонер вскочил с своего места одним прыжком. Такие дамы не любят встречать публику в мастерской. Куда скрыться? Реновалес помог ему отыскать пальто, шляпу и трость, разбросанные, по обыкновению, по разным углам комнаты,

Маэстро вытолкнул друга в дверь, ведущую в сад. Затем, оставшись один, он подбежал к старому венецианскому зеркалу и поглядел на себя, приглаживая рукою свои кудрявые, поседевшие волосы.

V.

Графиня вошла, громко шурша шелком и кружевами и принеся с собою в комнату смешанный запах разных эссенций, напоминающий благоухание южного сада.

- Здравствуйте mon cher maitre.

Она глядела на маэстро через лорнетку в черепаховой оправе на золотой цепочке, и серо-янтарные глаза её приобретали сквозь стекла упорно-вызывающее выражение, в котором светились одновременно и ласка, и насмешка.

Маэстро не должен сердиться на нее за опоздание. Она очень жалела, что является неаккуратно, но, ведь, она - самая занятая женщина в Мадриде. Чего только не сделала она после завтрака! Просмотрела и подписала бумаги с секретаршей "Женской Лиги", переговорила с плотником и подрядчиком (простыми людьми, глядевшими на нее, вылупив глаза), которым были заказаны трибуны для публики на предстоящий благотворительный праздник в пользу несчастных работниц, побывала у председателя Совета министров, который принимал ее, несмотря на свое важное положение, как самый галантный кавалер, и целовал ей руку, точно в менуэте. Сегодняшний день потерян, не правда-ли, maitre? Свет уже плох для работы. Кроме того она не привезла горничной, чтобы помочь ей раздеться.

Она указывала лорнеткою на дверь маленькой комнаты, служившей для моделей уборной и раздевальней; там хранилось её вечернее платье и огненный плащ, которые она одевала для позирования.

Реновалес бросил украдкою взгляд на входную дверь мастерской и принял дерзкий, галантно-хвастливый вид, как во времена своей вольной и шумной молодости в Риме.

- Об этом не заботьтесь, Конча. Если разрешите, то я послужу вам за горничную.

Графиня закатилась громким хохотом, откинувшись назад и обнажив при этом белую шею, которая вздрагивала от смеха.

- Вот так потеха! Как, однако, расхрабрился наш маэстро! Вы не понимаете таких вещей, Реновалес. Вы умеете только писать; в остальном вы неопытны...

И в её тонкой иронии чувствовалось некоторое сострадание к художнику, который был далек от всего мирского и славился своей супружескою верностью. Это задело его, повидимому, и ответив графине довольно резко, он взялся за палитру и стал готовить краски. He надо переодеваться; скоро станет темно, и он употребит лучше остающееся время на отделку головы.

Конча сняла шляпу и стала поправлять прическу перед тем самым венецианским зеркалом, к которому подбежал перед её приходом художник.

Ея поднятые руки красиво обрамляли белокурые волосы; Реновалес любовался сзади красотою её плеч, видя в тоже время спереди отражение её лица и груди в зеркале. Она весело напевала, поправляя волосы, и пристально и невозмутимо глядела на отражение своих глаз.

Цвет её волос был неестественно блестящ и ярок. Художник был уверен в том, что волосы её накрашены, но цвет их ничуть не терял от этого в его глазах. Венецианские красавицы у старинных художников тоже красили волосы.

Графиня уселась в кресле неподалеку от мольберта. Она чувствовала себя усталою и была рада, что не надо стоять на ногах, как маэстро требовал вовремя больших сеансов. Реновалес отвечал односложно, пожимая плечами. Все равно, пусть сидит, как ей нравится. День потерян. Он будет отделывать только лоб и волосы. Она может спокойно отдыхать и глядеть, куда угодно.

Маэстро тоже не очень охотно работал в этот день. В нем клокотала глухая злоба. Он был оскорблен ироническим тоном графини, видевшей в нем особенного человека, какой-то редкий экзепляр, и считавшей его неспособным на то, что делали разные дураки, вертевшиеся вокруг нея; многие из них, судя по людским сплетням, были её любовниками. Странная женщина, холодная и вызывающая! Реновалес чувствовал желание броситься на нее, как оскорбленный самец, поколотить ее, вылить на нее свое презрение, словно на самую доступную женщину, и дать ей почувствовать свое мужское превосходство.

Из всех женщин, с которых он писал портреты, ни одна не волновала его художественный инстинкт так, как эта. Он был увлечен её живостью, грациею и почти детским легкомыслием, но слегка сострадательный тон её вызывал в нем чувство ненависти. Он был в её глазах лишь добрым, но совершенно простым малым, одаренным, по странной прихоти Природы, художественным талантом.

Реновалес отвечал на её презрение, ругая ее мысленно. Хороша у неё репутация! В обществе недаром отзывались о ней дурно. Приезжая на сеанс не иначе, как запыхавшись и на спех, она являлась, может-быть, прямо со свидания с кем-нибудь из молодежи, постоянно вертевшейся вокруг неё в надежде вкусить прелести её вызывающей и пышно расцетшей красоты.

Но стоило только Конче заговорить нежно-доверчивым тоном, жалуясь на клевету, которую распускали про нее, и выказать ему хоть некоторое доверие, точно старому другу, как мысли маэстро немедленно принимали иное направление. Графиня становилась в его глазах идеальной, возвышенной женщиной, обреченной на жизнь в пустом и бездушном высшем обществе. Все распускаемые про нее толки были злою клеветою и ложью разных завистииков. Ей следовало быть подругою возвышенного человека, художника.

Реновалес знал её историю из дружеских бесед, которые они нередко вели вдвоем. Конча была единственною дочерью гранда, важного юриста и бешенного политикана, занимавшего не раз пост министра в самых реакционых кабинетах времен Изабеллы II. Она воспитытывалась в Sacre Coeur, как Хосефина, которая прекрасно помнила свою буйную подругу, несмотря на то, что та была на четыре года моложе ея. "У нас не было большей шалуньи и сорванца, чем Кончита Саласар; это был форменный бесенок". В этих словах услышал про нее Реновалес впервые. Затем, когда он переселился с супругой из Венеции в Мадрид, они узнали, что Конча переменила свою фамилию на титул графини де Альберка, выйдя за муж за человека, который по возрасту свободно мог бы быть ей отцом.

Муж её служил при дворе и исполнял с величайшею добросовестностью все обязанности испанского гранда, гордясь положением королевского слуги. Он страдал оригинальной манией, а именно добивался получения всех европейских орденов; как только его награждали новым орденом, он заказывал свой портрет масляными красками и позировал в парадной форме, весь в лентах и крестах. Жена смеялась, глядя на его маленькую, лысую и важную фигурку в высоких сапогах, с длинною саблей, с осыпанною орденами грудью и прижатой к бедру шляпой с белыми перьями.

В период тяжелой и замкнутой жизни Реновалеса с женою отголоски об успехах в свете красавицы графини де Альберка не раз долетали через газеты до бедного дома художника. Ни один аристократический вечер или обед не проходил без того, чтобы в числе гостей не фигурировало в первой очереди её имя. Кроме того ее называли "просвещенной" женщиною, пространно расписывая её литературное и классическое образование, которым оиа была обязана своему "знаменитому", покойному отцу. А на ряду с этими вестями долетали до художника на легких крыльях мадридских сплетен другие слухи, ясно дававшие понять, что графиня де Альберка старалась утешиться, убедившись в том, что сделала крупную ошибку, выйдя замуж за старика.

При дворе ее не любили за эту репутацию.

Граф не пропускал ни одного придворного торжества, пользуясь удобным случаем, чтобы выставить на показ свои ордена, а жена оставалась дома, ненавидя эти церемонии. Реновалес не раз слышал, как графиня, разодетая в роскошное платье и усыпанная брильянтами, уверяла, что смеется над своим миром, что держится втайне иных убеждений... что она в сущности - анархистка! Слушая ее, Реновалес хохотал, как все мужчины, над тем, что называлось в обществе оригинальностями графини де Альберка.

Когда Реновалес вторично добился успеха и вернулся в качестве знаменитого художника в модные салоны, где бывал в молодости, он сразу обратил внимание на графиню, которая пользовалась репутацией "просвещенной" дамы и считала своим долгом окружать себя знаменитыми людьми. Хосефина не выезжала теперь с мужем в свет. Она была больна, и выезды утомляли ее. Слабость её была настолько велика, что она не могла даже ездить лечиться на воды, как советовали врачи.

Графиня зачислила художника в свою свиту, обижаясь, кагда он не являлся натея jonr fixe'ы. Как он неблагодарен к такой искренней почитательнице, как она! Графине было очень приятно представлять его подругам#, словно новую брошку. "Художник Реновалес - знаменитый маэстро".

На одном из этих jonr fixe'ов граф обратился к художнику с важным видом человека, обремененного мирскими гючестями:

- Конча желает, чтобы вы написали её портрет, и я, как всегда, хочу, чтобы желание её было исполнено. Назначьте сами, когда можете начать сеансы. Она боится обращаться к вам лично и просила меня сделать это. Я знаю цену, которую вы берете за портреты. Только постарайтесь пожалуйста... чтобы она осталась довольна.

И заметив сдержанное отношение Реновалеса, оскорбленного такою грансеньорскою щедростью, граф добавил в виде дальнейшей милости:

- Если у вас хорошо выйдет портрет Кончи, то после вы напишете и мой. Я жду только японского ордена Большой Хризантемы. В министерстве иностранных дел мне сказали, что грамота придет на этих днях.

Реновалес принялся за портрет графини. Работа затянулась по вине этой легкомысленной дамы, являвшейся постоянно слишком поздно под предлогом множества занятий. Очень часто художник не брал кисти в руки, потому что они болтали весь сеанс. Иной раз маэстро молча слушал, а она молола языком без умолку, насмехаясь над знакомыми дамами и рассказывая о их недостатках, интимных привычках, или секретной любви; она говорила с наслаждением, как будто все женщины были её врагами. Но иногда она останавливалась вдруг посреди подобного повествования и говорила с целомудренным жестом и иронией в голосе:

- Но я, наверно, шокирую вас своими рассказами, Мариано! Вы, ведь, такой хороший муж и отец семейства, такой добродетельный господин!..

У Реновалеса являлось тогда бешеное желание задушить ее. Она смела насмехаться, видя в нем какого-то особенного человека, что-то в роде монаха. Желая сделать ей больно и отплатить хорошенько за насмешки, он резко выпалил однажды в ответ на её безжалостные слова:

- Но про вас тоже говорят разные вещи, Конча, Говорят... кое-что очень нелестное для графа.

Он ожидал вспышки возмущения или бурного протеста, но ответом ему послужил веселый, искренний смех, огласивший всю мастерскую и долго не унимавшийся. Затем графиня впала в меланхолию, изобразив "непонятую женщину". Она была очень несчастна. Ему она могла открыть свою душу, потому что он был искренним другом. Она вышла замуж совсем девочкой, это было роковою ошибкою. В мире было кое-что получше, чем блеск богатства и роскоши и графская корона, взволновавшая её молодую голову.

- Мы имеем право хоть на маленькую. долю любви, а если не любви, так по крайней мере радостей. Как вы полагаете, Мариано?

Конечно он согласен с нею! И маэстро произнес это таким тоном, глядя на Кончу такими пылкими глазами, что она расхохоталась над его наивностью и погрозила пальцем.

- Смотрите, маэстро. Хосефина - моя подруга, и, если вы позволите себе что-нибудь, я все расскажу ей.

Реновалеса оскорбляла эта переменчивость в ней. Конча напоминала ему птицу, беспокойную, вечно порхающую и капризную, которая то подсаживалась к нему, сообщая ему теплоту приятной близости, то улетала далеко, задевая его крыльями насмешки.

Иной раз графиня обращалась с ним дерзко и оскорбляла художника с первых же слов, как случилось и в этот день.

Они долго сидели молча; он работал с рассеянным видом, а она следила за его кистью, удобно усевшись в кресле и наслаждаясь приятною неподвижностью.

Но графиня де Альберка была неспособна долго молчать. Она постепенно разболталась, по обыкновению, не обращая внимания на угрюмость художника и болтая из потребности оживить своим смехом и говором монастырскую тишину мастерской.

Маэстро выслушал отчет о её трудах в качестве председательницы "Женской Лиги" и о её великих планах для святого дела эманципации женского пола. Попутно, побуждаемая страстью поднимать на смех всех женщин, она изображала в каррикатурном виде своих сотрудниц в великом деле: никому неизвестных писательниц, учительниц, озлобленных своим уродством художниц, писавших только цветы и голубков; все это были бедные женщины в старомодных платьях, висевших на них, словно на жерди, и в самых экстравагантных шляпах. Эта женская богема, возмущавшаеся своею судьбою, гордилась тем, что Конча председательствует в Обществе, и выпаливала через каждые два слова звонкий титул "графиня", льстя себе самой дружбою с такою высокопоставленною особою. Графиня де Альберка искренно хохотала над своею свитою почитательниц с их оригинальностями и причудами.

- Да, я знаю, что это такое, - сказал Реновалес, впервые нарушая свое молчание. - Вы, женщины, хотите уничтожить нас, править мужчинами, которых вы ненавидите.

Графиня весело смеялась и вспоминала о бешеном феминизме некоторых из своих почитательниц. Большинство из них были безобразны и презирали женскую красоту, как проявление слабости. Им хотелось, чтобы у женщин впредь не было тонкой тальи, пышной груди, чтобы оне были костлявы, мускулисты, способны на всякую физическую работу и свободны от рабских уз любви и продолжения рода человеческаго. Это была открытая война женскому красивому, пухлому телу!

- Какой ужас! Неправда ли, Мариано? - продолжала она. - Женщины, худые, как палки, с плоскою грудью и боками, стриженые, с мозолистыми руками будут конкуррировать с мужчинами во всем решительно! И это называется эманципацией! Если бы это осуществилось, мужчины живо привели бы нас в порядок энергичными мерами.

Нет, она не из таких. Она желала женщинам успеха и торжества, но путем культивирования женских прелестей и чар. Если отнять у них красоту, что же останется? Конча желала, чтобы женщины были равны мужчинам по уму, но превышали их по красоте.

- Я вовсе не ненавижу мужчин, Мариано. Я - настоящая женщина, и мужчины нравятся мне... к чему скрывать это!

- Я знаю, Конча, знаю, - сказал художник с хитрою улыбкою.

- Что вы можете знать? Ложь и сплетни, которые распускаются про меня, потому, что я не умею лицемерить и не корчу поминутно серьезной физиономии.

Испытывая потребность в дружеском сострадании, как большинство женщин с сомнительной репутацией, она снова заговорила о своем тяжелом положении. Графа де Альберка Реновалес и сам знал; это был добрый старый маниак, думавший только о своих орденах. Он окружал ее заботами и вниманием, но был для неё форменным нулем. Главного не хватало в её жизни: сердца... любви.

Она закатывала глаза к потолку в стремлении к чистой любви, которое вызвало бы на лице каждого человека улыбку сомнения; но Реновалес не знал графини.

- В таком положении, - говорила она медленно, с затуманенным взором: - нет ничего странного, если женщина ищет любовь там, где она попадается ей. Но я очень несчастна, Мариано. Я не знаю, что такое любовь; я никогда в жизни не любила.

О, как счастлива была бы она, выйдя замуж за интеллигентного человека - великого артиста или ученаго! Мужчины, окружавшие ее в модных гостиных, были моложе и сильнее бедного графа, но стояли в умственном отношении еще ниже его. Она не была святою женщиною, это правда. Такому другу, как Мариано, она не смеет лгать. Она развлекалась подобно многим, которые слыли за воплощение добродетели; но эти развлечения оставляли всегда в её душе осадок отвращения и разочарования. Она знала, что для других женщин любовь была действительностью, но ей самой ни разу еще не удавалось встретить в жизни искренней любви.

Реновалес перестал работать. Солнечный свет не вливался больше в окна. Стекла потускнели и подернулись матово-фиолетоьым тоном. Наступили сумерки, и в полумраке мастерской нежно блестели там и сям, словно угасающия искры, край рамки, старое золото вышитого знамени, а в углах комнаты рукоятка шпаги и перламутровая отделка витрин.

Художник уселся подле графини, наслаждаясь приятным ароматом духов, который окружал ее как бы атмосферою наслаждения.

Он был тоже несчастен и откровенно признавался в этом, веря чистосердечно вь тихое отчаяние графини. В его жизни не хватало кое-чего. Он был одинок. И, увидя на лице Кончи удивленное выражение, он энергично ударил себя в грудь.

Да, он одинок. Он предвидел, что Конча скажет ему: у него есть жена и дочь... О Милите он не желал и говорить; он обожал дочь, она радовала его сердце. Чувствуя себя усталым после работы, он находил приятный отдых, когда обнимал свою девочку. Но он был еще слишком молод, чтобы довольствоваться радостями отеческой любви. Он желал большего и не находил этого в подруге жизни, которая была вечно больна и расстроена. Кроме того она не понимала и не могла понять мужа; это была обуза в его жизни, угнетавшая его художественный талант.

Брак их был основан лишь на дружбе и на чувстве благодарности за все лишения, которые они перенесли вместе. Он тоже обманулся, приняв за любовь то, что было только юношеским увлечением. Он жаждал истинной страсти; ему хотелось жить в соприкосновении с родственною душою, любить возвышенную женщину, которая понимала бы его дерзкие порывы и сумела бы пожертвовать своими мещанскими предразсудками в пользу требований искусства!

Он говорил оживленно, устремив взгляд в глаза Кончи, блестевшие под последними косыми лучащ солнца.

Но взрыв жестокого, иронического смеха заставил его вдруг остановиться; и графиня откинулась назад, слрвно избегая близости художника, который медленно наклонялся к ней.

- Однако, вы смелы, Мариано! Вот оно! Еще немного, и вы объяснитесь мне в любви. Господи, вот каковы мужчины! С ними невозможно поговорить по дружбе и слегка пооткровенничать без того, чтобы они сейчас же не заговорили о любви. Если бы я дала вам волю, то вы через минуту заявили бы, что я - ваш идеал... и вы обожаете меня.

Реновалес, отодвинувшийся от неё и опомнившийся, почувствовал себя оскорбленным её насмешливым тоном и сказал спокойно:

- А что, если бы я был уверен в этом? Что, если бы я действительно любил вас?

Снова огласилась комната смехом графини, но теперь он звучал неестественно, раздражая слух своею фальшью.

- Как раз то, чего я ждала! Форменное объяснение в любви! Это уже третье, что я выслушиваю сегодня. Неужели нельзя говорить с мужчиной ни о чем ином, кроме любви?

Она встала, ища взглядом шляпу, но не помня, куда положила ее.

- Я ухожу, cher maitre. Здесь опасно оставаться. Я постараюсь приходить впредь пораньше, так, чтобы сумерки не заставали нас в мастерской. Это предательский час... час глупостей.

Но художник не отпускал ея. Карета её не была еще подана. Конча могла подождать немного. Он обещал сидеть спокойно и не разговаривать, раз это ей неприятно.

Графиня осталась, но не пожелала сесть опять в кресло. Она сделала несколько шагов по комнате и подняла крышку пианино, стоявшего у окна.

- Поиграем-ка немного. Это успокоит нас. Сидите смирно на своем месте и не подходите, Мариано. Посмотрим, умеете-ли вы быть паинькой.

Пальцы её опустились на клавиши, ноги нажали на педали, и глубокие, мистичные, мечтательные звуки Largo religioso Генделя наполнили мастерскую. Мелодия разлилась по комнате, окутанной уже полумраком сумерек, и проникла через драпировки в обе соседния мастерские, наполняя и их своим крылатым шопотом, словно пение органа, на котором играют невидимые руки, в пустом соборе, в таинственный час сумерек.

Конча чувствовала себя растроганною; эта чисто женская сантиментальность и поверхностная чувствительность делали из неё в глазах друзей великую артистку. Музыка увлекала ее, и она делала усилия, чтобы сдерживать невольные слезы.

Но вдруг она перестала играть и тревожно обернулась. Художник стоял позади нея; дыхание его почти касалось её шеи. Графине захотелось выразить протест, отогнать его назад взрывом жестокого смеха, но она была не в силах сделать это.

- Мариано, - прошептала она: - идите на место. Будьте умным и послушным мальчиком. Иначе я рассержусь.

Она повернулась на стуле в полуоборот, оперлась локтем о клавиши и застыла в такой позе, лицом к окну.

Они долго молчали; она сидела неподвижно, он стоял, глядя на её лицо, которое обратилось в белое пятно в сгущающемся полумраке.

Окно имело вид тусклаго, голубоватого четыреугольника. Ветви деревьев в саду виднелись через него в виде извилистых и подвижных чернильных линий. В глубоком безмолвии мастерской слышался треск мебели, это дыхание дерева, пыли и вещей во мраке и тишине.

Таинственная обстановка сильно действовала на обоих; умирающий день как бы притупил их мыслительную деятельность. Их охватило приятное, мечтательное настроение.

Конча вздрогнула от наслаждения.

- Мариано, отойдите, - произнесла она медленно, как будто слова стоили ей тяжелых усилий. - Это очень мило... мне кажется, что я вошла в воду... и вода приятно проникает в глубь моей души. Но это ведь нехорошо. Зажгите свет, маэстро. Свет, свет! Это не корректно.

Мариано не слушал ея. Он склонился и взял её руку; рука была холодна и безжизненна, словно не чувствовала его пожатия. Он поцеловал эту руку во вназапном порыве страсти и еле удержался от желания укусить ее.

Графиня очнулась от забытья и встала с гордым, оскорбленным видом.

- Это ребячество, Мариано. Вы злоупотребляете моим доверием.

Но она сейчас же расхохоталась жесиоким смехом, словно почувствовала сострадание к бедному смущенному Мариано.

- Отпускаю вам это прегрешение, маэстро. Поцелуй руки ничего не означает. Это обычное дело. Многие целуют мне руку.

Равнодушие её было жестоким наказанием для художника, который видел в этом поцелуе первый шаг к завоеванию графини.

Конча продолжала искать в темноте выключатель, повторяя раздраженным голосом:

- Зажгите свет! Но где же тут зажигается?

В комнате вдруг стало светло, несмотря на то, что Мариано не пошевелился, и графиня не нашла выключателя. На потолке мастерской засияли три электрических лампы, и осветились золоченые рамы, блестящие ковры, сверкающее оружие, роскошная мебель и яркие краски картин.

Неожиданный, яркий свет ослепил обоих.

- Здравствуй! - произнес у двери чейто слащавый голос.

- Хосефина!

Графиня подбежала к подруге, обняла ее порывисто и поцеловала в худые щеки с нездоровым румянцем.

- Чго это вы сидели в темноте? - продолжала Хосефина с улыбкою, которую Реновалесь хорошо знал.

Конча застрекотала, как сорока. Знаменитый маэстро не пожелал зажигать свет; ему нравился полумрак. Причуда художника! Они много разговаривали о милой Хосефине, пока приходилось ждать кареты. Графиня говорила это, целуя маленькую женщину, откидываясь назад, чтобы получше разглядеть ее, и напыщенно повторяя:

- Но как ты авантажна сегодня! Ты выглядишь лучше, чем три дня тому назад.

Хосефина не переставала улыбаться. Большое спасибо... Карета ждет у подъезда. Лакей доложил ей об этом, когда она спускалась вниз, услышав звуки пианино.

Графиня заторопилась. Она вспомнила вдруг о целом ряде неотложных дел, перечислила кучу лиц, ждавших ее дома. Хосефина помогла ей одеть шляпу и вуаль. Графиня ухитрилась поцеловать при этом подругу еще несколько раз на прощанье.

- Прощай, ma chere. Прощай, mignomie. Помнишь школьное время? Ах, как мы были счастливы тогда!.. Прощайте, mattre.

Она остановилась еще у двери, чтобы поцеловать Хосефину в последний раз.

И в виде заключения, перед тем, как удалиться, она воскликнула жалобным тоном жертвы, которая ищет сострадания:

- Я завидую тебе, cherie. Ты по крайней мере счастлива. Муж обожает тебя... Маэстро, берегите ее; вы должны холить ее, чтобы она поправилась и окрепла. Берегите ее, или мы с вами поссоримся.

VI.

Реновалес кончил читать вечерния газеты в постели, как он делал обыкновенно, и взглянул на жену перед тем, как погасить свет.

Хосефина не спала. Глаза её были непомерно широко открыты и глядели на него упорно и враждебно, а прядки жидких волос печально лежали на лбу, выбившись из под ночного чепчика.

- Ты не спишь? - спросил художник ласковым тоном, в котором звучало некоторое беспокойство.

- Нет.

И после этого односложного, резкого ответа Хосефина повернулась в постели спиною к мужу.

Реновалес не смыкал глаз в темноте. Его мучил страх перед этим телом, скрытым под одною простынею с ним; оно лежало очень близко, но избегало всякого соприкосновенияс ним, съежившись от явного отвращения.

Бедняжка! Добряк Реновалес почувствовал угрызения совести. Она пробудилась в нем, словно хищный зверь, с неумолимою силою и жестокостью, мучая его глубоким презрением к самому себе. Его сегодняшние успехи у графини ровно ничего не стоили; это был лишь момент забвения и слабости с её стороны. Графиня, наверно, забыла о нем, а он твердо решился не повторять своего преступления.

Это было действительно недурно для отца семейства и человека зрелаго возраста! Как мог он компрометировать себя любовными похождениями, мечтать в приятном полумраке, целовать белую руку, с видом страстного трубадура! Боже мой, как посмеялись бы друзья, увидя его в таком положении!.. Надо было непременно отделаться от этого романтизма, который нападал на него по временам. Каждый человек должен идти по своему пути, подчиняясь судьбе, которая выпадает ему на долю. Он был рожден для добродетельной жизни и должен был довольствоваться сравнительным спокойствием своего домашнего очага, находя в редких радостных минутах утешение от нравственных страданий, причиняемых ему болезнью жены. Он собирался довольствоваться впредь духовными радостями, упиваясь лишь мысленным созерцанием красоты на роскошных банкетах, даваемых ему игрою воображения.

Бласко-Ибаньес Висенте - Обнаженная. 2 часть., читать текст

См. также Бласко-Ибаньес Висенте (Vicente Blasco Ibanez) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Обнаженная. 3 часть.
Он твердо решил хранить супружескую верность в физическом отношении, н...

Обнаженная. 4 часть.
И художник помчался возбужденно в дом графини. Но он ничего не добился...