Бласко-Ибаньес Висенте
«Мертвые повелевают. 3 часть.»

"Мертвые повелевают. 3 часть."

В своем однообразном существовании на тихом острове, знакомый со всеми своими предками, знающий происхождение и историю всего окружающего - предметов, платья, мебели и дома, как бы наделенного душой, Хаиме лучше других могь оценить эту тираннию.

Да, мертвецы повелевают. Власть живых, их изумительные новости - все иллюзия, обманы для услады существования!..

Глядя на море, где на горизонте вырисовывалась тонкая колонка пароходного дыма, Фебрер подумал о громадных океанских пароходах, плавающих городах, чудовищах быстроты, гордости человеческой промышленности, в короткое время объезжающих свет... Его отдаленные, средневековые предки, ходившие в Англию на корабле, вроде рыболовной барки, представляли собой нечто более необычайное; и великие современные адмиралы со своими человеческими стадами не совершили больших подвигов, чем командор Приамо с горсточкой моряков. О, жизнь! что за обманы, что за иллюзии мы вышиваем на ней, стараясь скрыть от себя однообразие её канвы. Кратковременность её восторгов и удивления перед необычайным убийственно ничтожна. Прожить тридцать лет - все равно что триста. Люди совершенствуют игрушки, полезные для их эгоизма и благоденствия - машины, средства передвижения, но за вычетом этого жизнь идет по-старому. Стары страсти, радости, предразсудки: животное-человек не изменяется.

Он считал себя свободным человеком, с душою, которую называл новейшей, своей, всецело своей: а теперь открывал в ней хаос душ предков. Он мог признать эти души, так как изучил их, так как оне находились в соседней комнате, в архиве, как засохшие цветы сохраняются придавленными между листьев старинной книги. Большинство людей помнят, самое большее, о своих прадедах. Семейства, лишенные возможности сохранять бережно историю прошлаго на пространстве веков, не дают себе отчета в жизни предков, продолжающейся внутри их, считают самопроизвольными крики, которые в них испускают предки. Наше тело - тело уже не существующих. Наши души - нагроможденные обрывки душ мертвецов.

Хаиме находил в себе величавого деда, дона Орасио и иквизитора декана, хозяина страшных карточек, и души знаменитого командора и других предков. Его дух современного человека хранил следы постоянного рехидора, смотревшего, как на особую, презренную расу, на крещенных евреев-островитян.

Мертвые повелевают. Теперь понятны неизбежное отвращение, гордость при встрече с этим услужливым, смиренным доном Бенито... И эти чувства непреодолимы! И его характера нельзя изменить! Тут руководят более сильные, чем он: повелевали мертвые и следовало им повиноваться.

Пессимистические мысли вернули его к его настоящему положению. Все погибло!.. Он не годен для мелких дел, для переговоров и сделок, которыми чревата нищенская жизнь. Он отказывается от этого брака, своего единственного спасения, и кредиторы, как только узнают об его отказе, уничтожающем их надежды, обрушатся на его. Он очутится изгнанным из родного дома, ему будут сочувствовать, жалеть, и это хуже, чем издевательство. Безсильный, он обречен присутствовать при окончательном крушении его дома и имени. Что делать?.. Куда идти?..

Большую часть вечера он провел, глядя на море, следя за бегом белых парусов, скрывавшихся у мыса или терявшихся на далеком горизонте залива.

Удалившись с террасы, Фебрер, не помня как, открыл дверь молельни, старинную забытую дверь. Заскрипела она на ржавых петлях, посыпалась пыль с паутиной. Сколько времени никто не входил сюда!.. В тесноте запертых камней он ощутил слабый запах эссенций, коробки духов, раскрытые и брошенные, - запах, напомнивший ему о величественных дамах рода, чьи портреты висели в приемной.

В луче света, пробивавшемся сквозь окошечки купола, восходящей спиралью танцовали миллионы пыльных телец, зажженных солнцем. Алтарь, старинной резьбы, сверкал прямо, в сумраке, искрами старинного золота. На священном столе виднелись лисьи хвосты и ведро, оставленные несколько лет тому назад, во время последней чистки.

Два молитвенных стула из старинного синего бархата, казалось, хранили еще следы господских, нежных тел, уже не существовавших. На их пюпитрах лежали, забытые, два молитвенника, с захватанными краями. Хаиме узнал один из молитвенников, - молитвенник матери, несчастной, бледной, больной сеньоры, проведшей жизнь в молитвах и мыслях о сыне, мечтавшей для него о великой будущности. Другой молитвенник, может быть, принадлежал бабушке, американке времен романтизма, которая, казалась, еще оглашала громадный дом шелестом своих белых платьев и рокотом арфы. Эта картина прошлаго, живая и скрытая в заброшенной капелле, память о двух дамах, одной - воплощенном благочестии, другой - идеалистке, изящной и мечтательной, окончательно подавили Фебрера. И вдруг, через несколько времени, грубые руки ростовщика осквернят величественную, застывшую старину!.. Он не сможет этого видеть. Прощай! Прощай!..

При наступлении темноты он отыскал на Борне Тони Клапеса. С откровенностью, которую ему внушал контрабантист, он попросил у.него денег.

- He знаю, когда смогу тебе вернуть. Уезжаю с Майорки. Пусть гибнет все, но лишь не на моих глазах.

Клапес дал Хаиме большую сумму, чем тот просил. Тони оставался на острове и с помощью капитана Вальса попытается уладить, если есть только возможность, его дела. Капитан знал толк в делах и умел распутывать наиболее запутанные. Co вчерашнего дня он поссорился с Хаиме, но это ничего не значит: Вальс истинный друг.

- He говори никому о моем отъезде, - прибавил Хаиме. - Должен знать лишь ты... и Пабло. Ты прав: он - друг.

- А когда ты уезжаешь?..

Хаиме ожидал первого парохода на Ибису. У него там кое-что оставалось: группа скал, поросшая травами, жилище кроликов; разрушенная башня времен пиратов. Он случайно узнал об этом вчера: ему сказали ибисские крестьяне, которых он встретил на Борне.

- Все равно, что там, что в другом месте... Лучше, гораздо лучше. Буду охотиться, ловить рыбу. Буду жить, не видя людей.

Вспомнив свои вчерашние советы, Клапес, довольный, пожал руку Хаиме. Конец истории с чуетой! Его крестьянская душа радовалась такому финалу.

- Хорошо, что уезжаешь. Иначе... Иначе было бы безумие.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ.

I.

Фебрер смотрел на свое изображение, прозрачную тень с расплывающимися очертаниями, среди ряби вод. За изображением виднелась морская глубина, молочные пятна чистого песку и темные глыбы, отделившиеся от горы, покрытые странной растительностью.

Морские травы трепетно колебали своими зелеными головками; круглые плоды, похожие на индийские фиги, белели по гребням; в глубине зеленых вод блестели цветы, словно перламутр; и среди этих таинственных растений выставляли морские звезды свои разноцветные конечности, свивался морской еж, как черное пятно игл, суетились чертовы коньки и быстр-обыстро искрились серебро и пурпур, хвосты и плавники, среди воронок пузырей, выплывая из пещеры и исчезая в другом неведомом, таинственном провале.

Хаиме наклонился на борт маленького судна с опущенным парусом. В руках он держал volanti - длинную дорожку с крючками, почти опускавшуюся до дна.

Было около полдня. Суденышко находилось в тени. За спиной Хаиме тянулся страшно извилистый, с острыми выступами и глубокимитвырезами, дикий берег Ибисы. Перед ним возвышался Ведрa, одинокий утес, гордый пограничный столп в триста метров, благодаря своему одиночеству казавшийся еще более высоким. У ног его тень колосса придавала водам темный и в то же время прозрачный цвет. Дальше, за его синеватой тенью кипело Средиземное море, сверкая золотыми искрами в солнечных лучах, и берега Ибисы, красные, плоские, казалось, горели огнем.

Хаиме отправлялся ловить рыбу ежедневно, при тихой погоде, в узком проливе между островом и Ведри. В ясные дни это была голубая река с подводными скалами, высовывшими на поверхность воды черные верхушки. Великан позволял приставать к себе, ничуть не теряя своего величественного, сурового, враждебного вида. А когда дул свежий ветер, наполовину потопленные верхушки скал венчались пеной, издавая рев; водяные горы, глухия, темные достигали ворот моря, и приходилось ставить парус и бежать скорее из этого пролива, от шумного хаоса воротов и потоков.

На носу барки стоял дядя Вентолера, старый моряк, плававший на судах разных наций и спутник Хаиме с момента приезда последнего на Ибису. "Лет восемьдесят, сеньор!" и ни одного дня не пропускал без рыбной ловли. He знал ни болезней, ни страха перед непогодой. Имел загоревшее обветрившееся, но с редкими морщинами лицо. Тонкие ноги, под засученными штанами, показывали свежую кожу крепких мускулов. Блуза, с открытой грудью, позволяла видеть волосастое, серое тело, того же цвета, как голова. На голове, - черная шапка, - память о последней его поездкев Ливерпуль - с ярко-красной кисточкой посредине, с широкой лентой, расписанной белыми и красными дервишами. Лицо украшали узкие бакенбарды. На ушах висели медные серьги.

Познакомившися с ним, Хаиме заинтересовался его украшениями.

- Мальчишкой служил я юнгой на английской шхуне, - говорил Вентолера на своем ибисском наречии, произнося слова на распев, нежным голосом. - Хозяин был пресмелый мальтиец, с бакенбардами и серьгами. И я сказал себе: "Выросту - стану, как хозяин". Вот вы каким меня видите, и был я казист с лица, и любо было мне подражать людям стоющим.

Первые дни, когда Хаиме стал ловить рыбу у Ведри, он забывал смотреть на воду и снаряд, который держал в руке, и впивался глазами в колосс, поднимающийся над морем, отторгнутый от берега.

Громоздились скалы друг на друга, высилась к небесам острая вершина, заставлявшая зрителя закидывать голову назад. Прибрежные утесы были доступны. Mope доходило до них, вливаясь в низкие колоннады подводных пещер - некогда убежище корсаров, а теперь иногда складочное место контрабандистов. Можно было идти, прыгая с утеса на утес, среди можжевельника и других лесных растений, по береговой стороне; но дальше, скала поднималась отвесная, гладкая, неприступная, красивыми серыми стенами, как бы обрезанными.

На громадной высоте было несколько площадок, поросших зеленью, а за ними опять поднималась скала, вертикально-отвесная до самой вершины, острая, как палец. Некоторые охотники взбирались на эту крепость, пользуясь, как дорожками выступами камней, и таким путем достигали до первых площадок. Дальше дошел, по словам дяди Вентолеры, один только монах, изгнанный правительством за карлистскую агитацию, построивший на берегу Ибисы обитель Кубельс.

- Был человек твердый и смелый, - продолжал старик. - Говорят, водрузил крест на самой высоте, да вот уже давно унесли его буйные ветры.

Фебрер видел, как по уступам громадного серого утеса, осененным зеленью можжевельника и морских сосен, прыгали неустанно цветные точки, словно красные или беловатые блохи. To были козы Ведрa, одичавшие козы, брошенные здесь давно, плодившиеся вдали от человека, потерявшие все свои привычки домашних животных, спасавшиеся чудесными прыжками, как только барка приставала к скале. Тихим утром их блеянье громко раздавалось среди безмолвия природы и неслось над морской поверхностью.

Однажды, на рассвете Хаиме, захвативши с собой ружье, сделал два выстрела в далекую группу коз, будучи уверен, что не попадет, но желая насладиться зрелищем их бегства и прыжков. Усиленные эхом пролива, выстрелы наполнили пространство чиликаньем и шелестом крыльев. Сотни старых, громадных чаек, испуганные шумом, покинули свои норы. Встревоженный островок выбрасывал своих пернатых обитателей. Совсем высоко, черными точками летели к большому острову, другие беглецы-соколы, находившие приют на Ведрa, охотившиеся за ибисскими и форментерскими голубями.

Старый моряк показывал Фебреру пещеры, зиявшие, как окна, в наиболее отвесных и неприступных стенах островка. Ни козы, ни люди не могли туда проникнуть. Дядя Вентолера знал, что скрывалось в их черной пасти. Это были улья, имевшие за собой многовековую давность, естественный приют пчел, которые пролетая через пролив между Ибисой и Ведрa, укрывались в неприступных пещерах, после набегов на островные поля. В известное время года он видел, как сверкали у этих отверстий светлые нити, и змейками сбегали по камням. Таял мед у входов пещер и вытекал, без пользы, из сотов.

Дядя Вентолера, свистнув от удовольствия, дернул свой рыболовный снаряд.

- Привалило восемь!..

На крючке шевелил хвостом и лапами темно-серый краб. Другие, такие же, неподвижно лежали в корзинке около старика.

- Дядя Вентолера, почему не споете обедни?

- Если позволите...

Хаиме знал привычки старика, его склонность к песнопениям обедни в минуты рарадости. Перестав совершать дальния плавания, он полюбил по воскресеньям петь в деревенской церкви Сан Хосе или Сан Антонио, а затем распространил свое пристрастие на все счастливые случаи жизни.

- Хорошо... хорошо, - произнес он тоном превосходства, словно готовясь доставить своему спутнику величайшее наслаждение.

Приложив руку ко рту, он вдруг вынул зубы - и спрятал их за поясом. Лицо его покрылось морщинами вокругь ввалившагося рта. И он начал петь фразы священника и ответы помощника. Дрожащий, детский голос приобретал торжественную звучность, разносясь по водному пространству, отдаваемый эхом скал. По временам ему вторили козы Ведрa нежным, изумленным блеяньем. Хаиме смеялся над усердием старика: закатив глаза, тот прижимал руку к сердцу, не выпуская из другой руки веревки ?оlantи. Это продолжалось долго - Хаиме следил внимательно за своим снарядом, но не замечал ни малейшего движения. Счастье было на стороне старика. Хаиме был раздосадован. Ему вдруг надоело пение.

- Довольно, дядя Вентолера... Достаточно!

- Понравилось вам, правда? - наивно произнес старик. - Знаю еще кое-что. Знаю про капитана Рикера, истинное событие, вовсе не басня. Мой отец видел.

Хаиме сделал жест протеста. Нет, не нужно про капитана Рикера. Он наизусть помнил. За три месяца, которые они вместе плавали, редкий день не завершался повествованием о капитане. Но дядя Вентолера, по своей старческой наивности, убежденный в великом значении всего, что делал, уже начал свой рассказ, и Хаиме, отвернувшись, наклонился над бортом и глядел в морскую глубину, не желая слушать лишний раз наизусть известнаго.

Капитан Антонио Рикер!.. Герой острова, столь же великий моряк, как Барсело... Но Барсело был майоркинец, а он ибисенец: все почести и чины принадлежали майоркинцу. Существуй справедливость, море поглотило бы гордый остров, мачеху Ибисы. Тут старик вспомнил, что Фебрер майоркинец и сконфуженно молчал несколько минут.

- Это так говорится, - прибавил он, извиняясь. - Хорошие люди водятся везде. Ваша милость - хороший человек, но вернемся к капитану Рикеру...

Рикер был хозяином каперской шебеки Сан Антонио, снаряженный ибисенцами в постоянной войне с галеотами алжирских мавров и кораблями англичан, врагов Испании. Имя Рикера известно было всему Средиземному морю. Событие случилось в 1806 г. В троицын день, утром, в виду города Ибисы показался фрегат под английским флагом, лавируя вне прицела крепостных пушек. Это был "Успех", корабль итальянца Мигуэля Новелли, по призванию Папы, жителя Гибралтара, корсара, служившего Англии. Он разыскивал Рикера, издевался над ним, нагло плавая перед городом. Зазвонили в набат колокола, забили барабаны, население столпилось на стенах Ибисы и в морском квартале. Сан Антонио стоял боком на суше, но Рикер, со своими, спустил его в воду. Маленькие пушки шебеки были приведены ь негодность: их на скорую руку привязали веревками. Все обитатели морского квартала захотели сесть на судно, но капитан выбрал лишь пятьдесят человек и прослушал с ними обедню в церкви св. Тельмо. Когда поднимали паруса, явился отец Рикера, старый моряк и, несмотря на протест сына, взошел на шебеку.

Много часов, много ловких маневров потребовалось Сан Антонию, чтобы приблизиться к кораблю Папы. Бедная шебека выглядела насекомым рядом с большим судном, на борту которого находились самые отважные авантюристы, собравшие на молах Гибралтара: мальтийцы, англичане, римляне, венецианцы, ливорнцы, сардинцы и рагузцы. Первый залп из пушек корабля убивает пять человек на палубе шебеки, в том числе отца Рикера. Рикер схватывает разорванный труп, пачкается его кровью, бежит спрятать его в трюме. - "Убили нашего отца!" - стонут братья Рикера. - Покажем себя! - дико кричит последний. - Пороховницы! На абордаж!

Пороховницы, страшное оружие ибисенских корсаров, огненные бутылки, которые разрываясь на неприятельской палубе, зажигали ее, попадают в корабль Папы. Горят снасти, пылает мертвое дерево, и, словно демоны, среди пламени прыгают Рикер и его люди, с пистолетом в одной руке, с абордажным топором в другой. Палуба заливается кровью, с разрубленными головами летят трупы в море. Папу нашли спрятавшимся, полумертвым от страху в шкафу его каюты.

И дядя Вентолера смеялся своим детским смехом, вспоминая эту смешную подробность великой победы Рикера. Потом, пленного Папу привезли на остров. Горожане и крестьяне толпами сбегались смотреть на него, как на редкого зверя. Вот пират, гроза Средиземного моря! И его нашли между полками, испугавшагося ибисенцев! Судом приговорили его к повешению на острове Висельников, - маленьком островке, где теперь находится маяк пролива Монахов, но Годой отдал приказ обменять его на пленных испанцев.

Отец Вентолеры был очевидцем великого события. Он служил юнгой на шебеке Рикера. Потом попал он в плен к алжирцам и был одним из последних рабов перед появлением в Алжире французов. Там он подвергся однажды смертельной опасности их расстреливали через десятого за убийство порочного мавра (тело его нашли в отхожем месте). Дядя Вентолера помнил рассказы отца об эпохе когда на Ибисе быаи корсары и в ибисскую гавань прибывали захваченные суда с пленнами мавританками и маврами. Пленников проводили "к писарю захватов", как свидетелей события, и требовали чтобы они клялись именем Аллаха, Пророка и Алкорана, подняв кверху указательный палец, обратив лицо к восходу солнцаи. А суровые ибисенские корсары, разделив добычу, оставляли фонд на покупку простынь для ран, а остальную часть награбленного отдавали, "чтобы служил священник обедню все дни, пока они находятся вне острова".

Дядя Вентолера переходил от Рикера к другим храбрым каперам, предшественникам последнего, но Хаиме сердила его болтовня: в них скрыто было желание поразить остров Майорку, соседний и враждебный, - и, наконец, он потерял терпение.

- Уже двенадцать, дедушка!.. Тронемся; больше не клюют. Старик посмотрел на солнце; оно стояло над вершиной Ведрa. Полдень еще не наступил, но был близок. Потом, посмотрел на море: сеньор прав; рыбы клевать больше не станут, но он был доволен сегодняшним уловом.

Своими тонкими руками он потянул за веревку, поднимая маленький треугольный парус судна. Судно накренилось, качнулось на месте и затем начало разрезать воду с тихим журчаньем. Вышли из пролива, оставили сзади Ведрa, направляясь по ибисскому берегу. Хаиме правил рулем, а старик, зажав корзину между колен, пересчитывал и перебирал рыб с жадностью и наслаждением.

Обогнули мыс. Открылась новая полоса берега. На небольшой горке с красными скалами, усеянной то здесь, то там темными пятнами густых кустарников, маячила широкая, желтая башня, гладкий цилиндр с одним только отверстием на стороне обращенной к морю, - с окном, черным провалом неправильной формы. На коронке башни амбразура, служившая некогда для небольшой пушки, вырезывалась в небесной лазури. По одной стороне мыса, круто падавшего в море, шел зеленеющий участок земли, с низкими ветвистыми деревьями; между ними просвечивало белое пятно крошечного домика.

Барка направилась к башне и, подойдя к ней, повернула к берегу, врезавшись носом в песчаное дно. Старик сложил парус и приблизил судно кь скале на берегу, откуда спускалась цепь. Привязал к цепи барку, и тотчас они оба выскочили на сушу. Старик не хотел вытаскивать судно: он думал вернуться в море сегодня же вечером после ужина: следовало опустить дорожки до завтрашнего утра. Сеньор отправится с ним?.. Фебрер сделал отрицательный жест, и старик растался с ним до завтра. Он разбудит, запев на берегу Introito, рано утром, когда на небе будут еще звезды. Разсвет должен их застать у Ведрa Нука, скоро ли он выйдет из башни!

Старик пошел вглубь острова, неся корзину с рыбой на руке.

- Отдайте, дядя Вентолера, мою долю Маргалиде, и пусть мне поскорей принесут пообедать.

Моряк ответил движением плеч, не оборачиваясь. Хаиме двинулся по полосе берега к башне. Ноги его, обутые в альпаргаты, ступали по мелкому песку, о который разбивались последния всплески моря. Среди голубых камешек виднелись куски обожженной глины, осколки ручек, выпуклые черепки гончарных изделий, со следами старинных украшений, которые, быть может, принадлежали пузатым вазам, маленькие неправильные шарики серой земли, на которых, казалось, можно было разглядеть разъеденные селитряной водой лица, сжавшиеся, в ходе веков, физиономии. To были таинственные остатки бурных дней, обрывки великой морской тайны, увидевшей снова свет после тысячелетнего мрака, хаотическая, легендарная история, выброшенная капризными волнами на берега этих островов. служивших в седую старину убежищем финикийцев и карфагенян, арабов и норманнов. Дядя Вентолера говорил о серебряных монетах, тонких, как жертвенные облатки: играя, на берегу их находили мальчики. Его дед помнил предание оттаинственных пещерах, скрывавших сокровища, пещерах сарацин и норманнов, - оне были замурованы камнями, и секрет кладов забыт.

Хаиме начал подыматься по каменистому склону, направляясь к башне. Тамариски подымали свой дикий, шумный убор, убор бесплодных сосен, который, казалось, питался рассеянной кругом солью, вонзая свои корни в скалу. Ветер непогодных дней, сбрасывая песок, оставлял обнаженными эти разросшиеся, спутанные корни, черные, тонкие змеи, в которых часто запутывались ноги Фебрера. На эхо его шагов отвечали в кустах шум пугливого бега и шелест листьев: то там, то здесь с отчаянной быстротой проносился комок серой шерсти, с хвостом вь виде пуговицы. Бегство кроликов распугивало темно-смарагдовых ящериц, лениво лежавших на солнце.

Вместе с этими шорохами до слуха Хаиме донеслись слабые звуки тамбурина и мужской голос, напевавший ибисский романс. Мужчина по временам останавливался, как бы в нерешительности, повторял уже пропетые стихи по нескольку раз и уже тогда переходил к новым. В конце каждой строфы, по местному обычаю, он испускал странное клохтанье, похожее на крик павлина, дикие, скрипучия трели, какими сопровождают свои песни арабы.

Очутившись на вершине, Фебрер увидел музыканта, сидевшего на камне, сзади башни и глядевшего на море.

Это был атлот, которого Хаиме несколько раз встречал в Кане Майорки, доме своего бывшего арендатора Пена. На бедре атлота лежал ибисский тамбурин, маленький барабан, выкрашенный в синюю краску, с золотыми цветами и ветками. Левая рука опиралась об инструмент, голова покоилась на руке, почти закрытая ладонью и пальцами. Правой рукой, вооруженной палочкой, он медленно ударял в кожу тамбурина, и так остался неподвижным, мечтательно играя, погрузившис в свою иппровизацию, созерцая безмерный морской горизонт сквозь пальцы.

Звали его Певец, как и всех на острове, кто пел новые стихи на танцах и серенадах. Это был высокий юноша, тонкий, узкоплечий атлот, которому еще не стукнуло восемьнадцати лет. При пении он кашлял, изгибал хрупкую шею, и краснело его лицо. Прозрачно-белые глаза у него были большие, женские глаза с заметной розовой слезницей, в круглом соединении век. Он всегда носил праздничный костюм: штаны синего бархата, пояс и шнурок, вместо галстуха, пламенно-красного цвета; а над шнурком красовался женский платок, обвитый вокруг шеи с вышитымь концом напереди. Две розы выглядывали из-за ушей, а из-под полей его поярковой шляпы, закинутой назад, с цветной лентой, выбивались, словно вьющаеся бахрома, волны вьющихся волос, лоснящихся от помады. При виде этих почти женских украшений, при виде его больших глаз и бледного лица, Фебрер сравнил его с бескровной девой, каких идеализирует новейшее искусство. Но эта дева носила за красным поясом нечто, внушающее тревогу. Несомненно то был нож или пистолет, изделие островных серебрянников: неразлучный спутник каждого ибисского атлота.

Увидя Хаиме, певец поднялся, выпустил из левой руки тамбурин, прикрепленный ремнем; причем правая рука его, продолжая махать палочкой, ударила по полям шляпы.

- Bon dia tengui! (здравствуйте!).

Как добрый майоркинец, Фебрер верил в дикость ибиссенцев и был изумлен их вежливостью при встречах. Они убивали друг друга, всегда из-за любовных историй, но иностранца они почитали по традиции, как почитает араб человека, просящего оказать гостеприимство под его шатром.

Певец, казалось, был сконфужен тем, что майоркинский сеньор застал его у своего дома, на своей земле. Он бормотал извинения. Пришел он сюда, так как любит смотреть на море с высокого места. Чувствовал себя хорошо в тени башни. Приятели не беспокоили его своим присутствием, и он мог спокойно сочинять стихи романса для следующих танцев в деревне Сан Антонио.

Хаиме улыбнулся робким извинениям певца. Наверно, его стихи посвящались какой-нибудь атлоте. Юноша наклонил голову: да, сеньор... И кто она?

- Flo d'enmetlle, - ответил поэт.

Цветок миндального дерева!... Недурное имя. И, поощренный одобрением сеньора, атлот продолжал говорить. Цветок миндального дерева - Маргалида, дочь синьо Пепа из Кана Майорки. Он дал ей это имя: она бела и прекрасна, как цветы, распускающиеся на миндальном дереве, когда кончаются холода и с моря доносятся первые теплые дуновения - вестники весны. Все юноши в округе повторяют это имя, и у Маргалиды другого нет. Певец был счастлив на удачные прозвища. Что он говорил, оставалось навсегда.

С улыбкой выслушал Фебрер слова юноши. Вот куда удалилась поэзия... Затем спросил, работает ли он. Атлот ответил отрицательно. Родители не хотят: в один базарный день его осмотрел городской врач и посоветовал семье избавлять его от всякой усталости. И он, довольный советом, проводил рабочие дни на лоне природы под тенью дерева, слушая пение птиц, карауля атлот, проходивших по дорожкам. А когда в era голове рождался новый куплет, он садился на морском берегу, медленно обрабатывал его, закреплял в своей памяти.

Хаиме простился с ним: может продолжать свою поэтическую работу. Но через несколько шагов он остановился и повернул голову, не слыша снова тамбурина. Певец удалялся по склону, боясь надоесть сеньору своей музыкой, отыскивая другое уединенное место.

Фебрер пришел к башне. To, что издали казалось нижним этажем, было прочной каменной постройкой. Дверь находилась в уровень с верхними окнами: таким путем древние сторожа могли предохранить себя от неожиданного нападения пиратов. Входя и уходя, они пользовались лестницей, которую убирали внутрь с наступлением ночи. Чтобы подниматься в свою комнату, Хаиме приказал сделать грубую деревянную лестницу, но никогда не убирал ее. Башня, выстроенная из песчанника, была снаружи несколько разрушена морскими ветрами. Многия плиты выпали из своих гнезд, и образовавшиеся выступы походили на замаскированные ступени, ведущия наверх.

Отшельник поднялся в свое жилище. Это была круглая комната с двумя только отверстиями: дверью и окном сзади; благодаря черезмерной толщине стен, эти отверстия казались тунелями. Стены внутри были старательно обмазаны блестящей ибисской известкой, которая придает молочную прозрачность и молочную нежность всем постройкам, из грязных деревенских хижин делает веселые домики. Но на потолке с пробитым люком старинной лестницы, ведшей на верхнюю площадку, сохранилась сажа от огней, зажигавшихся в былые времена.

Дверь, окно и люк закрывались досками, плохо скрепленными посредством деревянных крестов. Во всей башне не имелось ни одного стекла. Еще было лето, и Фебрер, не зная, что его ждет впереди, или вернее, по беспечности отложил работы по устройству более основательного помещения.

Он находил прекрасным и очаровательным это убежище, несмотря на его грубую простоту. Здесь видна была старательная рука Пепа и грация Маргалиды. Хаиме любовался блеском стен, чистотой трех стульев и досчатого стола, - мебели, вытираемой дочерью его бывшего арендатора. Рыболовные снаряды раскидывали свои сети по стенам, словно качающиеся обои. Дальше висели ружье и сумка с припасами. Местами на подобие вееров сгруппированы были створки раковин, карамельно-прозрачные, как черепаший щит. Это был подарок дяди Вентолеры, точно также как две громадных улитки на столе, белые, с торчащими иглами, с внутренностью влажно-розовою, словно женское тело. У окна был свернут тюфяк, с подушкой и простынями, - деревенская постель, которую Маргалида или её мать делами каждый вечер.

Хаиме спал там спокоймее, чем в своем пальмском дворце. Те дни, когда его не будил на заре дядя Вентолера, служа обедню на берегу или подымаясь по склону и бросая камушки в дверь башни, отшельник лежал на своем тюфяке до позднего утра. До него доносился щум моря, великой ворчливой матери; таинственный свет, смесь солнечного золота и синевы вод, пробивался сквозь щели, дрожа на белизне стен; снаружи кричали чайки и пролетая перед окном, в игривом полете, мелькали быстрыми твнями на стене.

По ночам, рано ложась, отшельник размышлял, с открытыми глазами, глядя, как льется сквозь полускрепленные доски смутный и звездный свет ночи или блеск луны. В эти получаса кажется, будто все прошлое чудесным сбразом встает перед умственным взором; в предверии сна воскресают самые далекие воспоминания. Mope ворчало, слышался скрипящий крик больших ночных птиц, чайки жалобно стенали, как дети, подвергнутые мукам. Что-то делают в эти часы его приятели?.. О чем говорят в кофейнях Борне?.. Кто в казино?..

По утрам эти воспоминания вызывали у него улыбку и жест сожаления. Новый свет, казалось, красил его жизнь, делал ее более приятной. И он мог походить на прочих и обожать городскую жизнь!.. Вот она - истинная жизнь.

Его взгляд блуждал по круглому пространству башни. Настоящее зало, более спокойное для него, чем чертоги дома его предков: все принадлежит ему; нет страха перед совместным владением с заимодавцами и ростовщиками. У него даже имеются прекрасные древности, которых никто не может оспаривать. Около двери покоились на стене две амфоры, извлеченные сетями рыбаков, две вазы из беловатой глины, остроконечные, закаленные морем, капризно украшенные природой гирляндами окаменевших раковин. Посреди стола, между улиток, находился другой подарок дяди Вентолеры - голова женщины в своеобразной круглой тиаре, скрывавшей волосы, заплетенные в косы. Серая глина была покрыта белыми твердыми шариками, наростами веков и селитряной воды. Но Хаиме, глядя на подругу своего одиночества, мысленно снимал суровую маску, угадывал светлые черты её лица, странную таинственность её восточных миндалевидных глаз. Он видел ее такой, какой никто ее не мог видеть. Долгие часы безмолвного созерцания, в конце концов, стерли созданные веками наслоения.

- Посмотри на нее: моя невеста, - сказал он однажды утром Маргалиде, когда та убирала комнату. - Правда, прекрасна?... Была Тирской или Аскалонской принцессой, не знаю наверно: одно неоспоримо: она сохранена для меня, она любила меня четыре тысячи лет до моего рождения; через века она явилась за мной. У ней были корабли, были рабы, были пурпурные платья и дворцы с террасами-садами. Но она оставила все, скрылась в море и ждала, пока волна вынесет ее на берег, пока возьмет ее дядя Вентолера и принесет ко мне... Почему ты так глядишь на меня? Ты, бедняжка, не понимаешь этого.

Маргалида смотрела на него с изумлением. Унаследовав от отца уважение к сеньору, она воображала, что последний говорит всегда серьезно. Чего только он не видал на свете!... A теперь его речи о тысячелетней невесте поколебали её легковерие, заставили ее слегка улыбнуться, но в то же время она с суеверным страхом поглядывала на великую сеньору былых времен - простую голову. Раз дон Хаиме это говорил! Bee y него так необычайно!...

Взойдя в башню, Фебрер сел у двери и стал созерцать всю панораму острова, развертывавшуюся оттуда. У подошвы холма тянулись свеже вспаханные поля. Это были клочки горы, принадлежавшие Фебреру, обращенные Пепом в возделываемые участки. Дальше начинались плантации миндальных деревьев, сочно-зеленых, и многолетния кривые оливы с черными стволами, с букетами серебристо-серых листьев. Дом Кан Майорки был почти арабского типа: состоял из группы построек, квадратных, как игральные кости, с гладкой крышей, ослеиительно белых. По мере того, как увеличивались нужды и размеры семьи, воздвигались белые, новые постройки. Каждая игральная кость была жилищем, а все вместе составляло дом, скорей походивший на арабский шатер. Снаружи нельзя было угадать, какие помещения предназначались для людей и какие для рабочаго скота.

За Каном шла роща, разделенная большими стенами дикого камня, и гряды высоких холмов. Сильные ветры острова не позволяли деревьям расти в вышину и последния, с пышной расточительностью, пускали ветви вокруг себя, выигрывая в ширине то, что теряли в высоте. У всех ветви поддерживались многочисленными подпорками. Некоторые финиковые деревья имели сотни подпорок и раскидывались, как громадные зеленые палатки, охраняющия сон великанов. Это были естественные беседки, в которых могла укрыться почти целая деревня. Глубину горизонта замыкали поросшие соснами горы с большими прогалинами красной земли. Среди темных игол подымались колонки дыма. To были огни дровосеков, выделывавших уголь.

Три месяца Фебрер жил на острове. Его приезд изумил Пепа Араби, который все еще повествовал родственникам и приятелям о своем поразительном приключении, о своем неслыханно-смелом шаге, о недавней поездке на Майорку, о нескольких часах пребывания в Пальме и посещении дворца Фебреров, волшебном месте, где хранилось все, что существует на свете господского и роскошнаго.

Грубые объяснения Хаиме менее удивили крестьянина.

- Пеп, я раззорен. Ты богач по сравнению со мной. Я хочу поселиться в башне... не знаю до каких пор. Может быть, навсегда.

И он заговорил о деталях своего переселения; а Пеп улыбался с недоверчивым видом. Раззорен!... Все важные сеньоры говорят тоже самое, но то, что у них остается в их несчастии, может сделать богачами многих бедняков. Они все равно, что барки, садившиеся на мель у Форментеры, пока правительство не поставило маяка. Форментерцы, народ беззаконный и забытый Богом (ибо их остров был меньше), зажигали костры для обмана мореплаватслей, и когда из-за этих костров барка погибала, она не погибала для островитян: её обломки обогащали многих.

Бедный Фебрер!... Пеп не хотел принять денег, предложенных доном Хаиме. Он обрабатывает земли, принадлежащия сеньору: потом сосчитается. И ввиду намерения сеньора жить в башне, Пеп постарался сделать ее о5итаемой и велел детям всегда носить сеньору обед, чтоб тому не приходилось спускаться и садиться за их стол.

Эти три месяца Хаиме провел в деревенском одиночестве. He написал ни одного письма, не прочел ни одной газеты, имел только пяток книг, привезенных с Пальмы. Город Ибиса, спокойный и сонный, как деревня в глубине полуострова, представлялся ему далекой столицей. Майорки уже для него не существовало, а тем более крупных гсродов, которые он когда-то посещал. В первый месяц этой новой жизни необычайное событие смутило его мирный покой. Пришло письмо с адресом одной кофейни Борне на конверте и несколькими строчками толстых, неправильных букв. Это писал Тони Клапес. Он желал счастья Хаиме на новом месте. В Пальме все по старому. Пабло Вальс не писал, потому что сердился на него. Уехать без предупреждения!.. Но он добрый друг и распутывал его дела. На это он дьявольски ловок. В конце концов, - чуета!.. Напишет потом более подробно.

Потом прошло три месяца и другого письма не было. Что ему в известиях о мире, куда он не собирался вернуться? Он не знал наверно, какую долю ему готовила судьба, и даже не хотел думать о ней. Сюда он прибыл и здесь остается, довольствуясь охотой и рыбной ловлей, испытывая одно животное наслаждение жить мыслями и желаниями первобытного человека.

Он держался в стороне от жизни ибиссенцев, с её нравами. Он был сеньором, чужеземцем среди крестьян. Они относились к нему почтительно, но холодно.

Традиционное существование этих людей, грубое, несколько жестокое, привлекало его, как все необычайное и сильное. Предоставленный самому себе остров веками имел дело с норманскими пиратами, арабами мореплавателями, кастильскими галерами, кораблями итальянских республик, турецкими, тунисскими, алжирскими судами и, в более новое время, с английскими корсарами. Необитаемая в течение столетий Форментера была сначала римской житницей, а затем служила предательским пристанищем неприятельским флотам. Деревенские церкви представляли собой настоящия крепости с крепкими башнями, куда спасались земледельцы, увидав по огням, что высаживаются враги. Эта тревожная жизнь, полная постоянных опасностей и бесконечной борьбы, создала население, привыкшее проливать кровь, защищать свои права с оружием в руках: нынешние земледелыды и рыбаки, заключенные на острове, сохраняли еще мировозрение и обычаи своих предков. Деревень не существовало. Были хутора, разбросанные на пространстве многих километров, связанные между собой церковью и домами священника и аиькальда. Единственным густо населенным местом был главный город, называемый в старинных документах Реаль Фуерса де Ибиса, с соседним морским кварталом.

Когда атлот достигал юношеского возраста, отец призывал его в кухню хутора перед лицо всей семьи.

- Ты - мужчина, - произносил он торжественно.

И вручал ему нож с крепким клинком. Атлот, посвященный в рыцари, выходил из-под отцовской опеки. Впредь он будет защищаться сам, не прибегая к покровительчггву семьи. Потом, собравши немного денег, он пополнял свои рыцарские доспехи, покупал пистолет, с серебрянными украшениями, у местных кузнецов, державших кузницу в лесу.

Почувствовав себя сильным при этих аттрибутах гражданства, которые не оставят его всю жизнь,он соединялся с другими атлотами, в свою очередь вооруженными, и для него начиналась жизнь юности и любви: серенады, сопровождаемые взвизгиваниями, танцы, экскурсии в приходы на праздники местных патронов, - тде развлекались, стреляя в петуха камнями, - и особенно festeigs, традиционное кортехо, сватовство, ухаживание за невестой, наиболее уважаемый обычай, ведущий к ссорам и убийствам.

На острове не было воров. Часто в домах, разбросанных среди полей, хозяева, уходя, оставляли не вынутыми дверные ключи. Люди не убивали друг друга из-за материальных интересов. Земля была хорошо распределена; мягкость климата и умеренность жителей делали последних благородными и мало привязанными к материальным благам. Любовь, только любовь побуждала мужчин убивать друг друга. Деревенские рыцари были страстны в своих симпатиях и ужасны в своей ревности, как герои романа. Из-за атлоты с черными очами и смуглыми руками они разыскивали и криками вызывали друг друга среди ночной тьмы; аукали издали, прежде чем вступить в единоборство. Современное оружие, выбрасывающее одну пулю, им казалось недостаточным и к картечи они прибавляли горсть пороху и горсть пуль, все это крепко забивая. Если оружия не разрывало в руках нападающего, оно несомненно поражало противника.

Ухаживанья продолжались месяцы и года. Крестьянину, имевшему атлоту в возрасте невесты, представлялись юноши из его и других округов острова: все ибисенцы пользовались одинаковым правом искать её руки. Отец осведомлялся о числе претендентов. Десять, пятнадцать, двадцать; иногда до тридцати. Потом высчитывал время, которым располагал для вечеринки, пока не одолеет его сон, и, в соответствии с числом соискателей, делил его по стольку-то минут на каждаго.

К ночи разными дорогами стекались участники сватовства, одни группами, распевая, под аккомпанимент взвизгиваний и клохтанья, другие в одиночку, наигрывая губами на бимбау, инструменте из двух железных пластинок, который гудел, как шмель и заставлял их забывать усталость пути. Приходили издалека, иные ходили по три часа вперед и по три - назад, с одного конца острова на другой, каждый четверг и субботу - дни кортехо, - поговорить три минуты с атлотой.

Летом садились в пoрчу, - своего рода подъезд хутора, а зимой входили в кухню. Неподвижно на каменной скамье сидела девушка. Она снимала с себя соломенную шляпку с широкими лентами, придававшими ей вид опереточной пастушки в солнечные часы; надевала праздничный костюм - зеленую или синюю юбку с массой оборок, (остальные дни недели юбку вешала она между веревками на потолок, чтобы не смялись оборки). Под этой юбкой были надеты другия, восемь, десять или двенадцать, весь гардероб женского белья, основательная воронка полотна и байки, стиравшая следы пола; и под этой грудой тканей трудно было представить себе наличность тела. Ряды филигранных пуговиц блестели на накладных рукавах кофты, на груди, придавленной монашеским, словно стальным корсетом, сверкала тройная золотая цепь с громадными кольцами. Из-под головного платка свешивались толстые косы, перевязанные лентами. На скамье, служа подстилкой круглым формам, громадным, как шар благодаря юбкам, лежал абригаис, зимняя одежда женщин.

Ухаживатели вырешали порядок кортехо и один за другим садились рядом с атлотой, поговорить с ней установленное число минут. Если кто-нибудь, увлекшись разговором, забывал о своих товарищах и сроке, последние предупреждали его кашлем, яростными взглядами, угрозами. Если он продолжал сидеть, самый сильный из компании схватывал его за руку и оттаскивал на прежнее место. Иной раз, когда претендентов было много и приходилось спешить, атлота разговаривала одновременно с двумя, ухитряясь не оказывать ни тому, ни другому предпочтения... Так продолжались кортехо, пока она не выбирала атлота не считаясь с волей родителей. В эту короткую весну своей жизни, женщина была царицей. Потом, выйдя замуж, она обрабатывала землю, заодно с мужем и была немногим выше рабочей скотины.

Отвергнутые атлоты удалялись, если не особенно интересовались девушкой, и отправлялись за несколько миль дальше ухаживать за другой. Но если они были влюблены по настоящему, они оставались сторожить дом, и избраннику приходилось иметь дело с своими прежними соперниками, и чудом подходить к венцу среди ножей и пистолетов.

Пистолет был как бы вторым языком ибисенца. На воскресных балах ибисенец стрелял, чтобы доказать пылкость своей любви. Выходя из хутора невесты, желая почтить ее и её семью, он делал выстрел на пороге и кричал: "Доброй ночи!" Если, напротив, он уходил обиженный и хотел семье нанести тяжкое оскорбление, он изменял порядок действий: сначала кричал "доброй ночи", ауже потом стрелял из пистолета. Но при этом он должен был бежать во весь дух: обитатели дома отвечали на объявление войны в свою очередь выстрелами, палками, камнями. Хаиме жил на границе этого грубого и традиционного существования, издали наблюдая нравы шатра, еще сохранявшиеся на одиноком острове, Испания, флаг которой развевался каждое воскресенье над убогими домиками каждого прихода, едва помнила об этом клочке своей территории, затерянном в море. Многия земли далекой Океании находились в более частых сношениях с великими человеческими скопищами, чем Ибиса, некогда опустошаемая войной и грабежом и ныне несчастная вдали от путей больших судов, замкнутая поясом островков, скал, мелей между проливами и каналами, где просвечивало морское дно.

В своей новой жизни Фебрер испытывал наслаждение человека, с удобного места смотрящего на интересное зрелище. Эти крестьяне и рыбаки, воинственные потомки корсаров были для него приятными попутчиками жизненного пути. Он старался наблюдать их издали, как любопытный зритель, но мало-по-малу их обычаи произвели на него впечатление, заставили воспринимать своеобразные привычки. У него не было врагов, и, однако, прогуливаясь по острову, когда у него не было на плече ружья, он прятал за пояс револьвер... на всякий случай.

В первые дни пребывания в башне он сохранял свой прежний костюм, так как, устраиваясь иа новом месте, он часто путешествовал в город. Но мало-по-малу он расстался с галстуком, с воротником, с ботинками. Охота заставила его предпочесть блузу и плисовые крестьянские штаны. Рыбная ловля приучила его ходить в пеньковых сапогах по берегам и камням. Голову покрыла шляпа, какую носили все атлоты прихода Сан Хосе.

Дочь Пепа, знаток островных обычаев, с чувством признательности восхищалась шляпой сеньора. Жители разных квартонов (артелей) на которые в старину разделялась Ибиса, отличались друг от друга манерой носить шляпу и формой её полей, почти неуловимыми для человека чужого. Шляпа дона Хаиме походила на шляпы всех атлотов Сан Хосе и отличалась от шляп обитателей других деревень, называемых также именами святых. Честь для прихода, к которому принадлежала девушка!

О, наивная, очаровательная Маргалида! Фебреру нравилось говорить с ней, нравилось удивление, которое пробуждали в её простой душе его рассказы о разных странах, его шутки, произносимые серьезным тоном.

С минуту на минуту она должна принести ему обед. Уже полчаса, как тонкий столб дыму взвивался над трубой Кана Майорки. Он представлял себе дочь Пепа хлопочущей у очага под взглядами матери, несчастной, молчаливой, неотесанной крестьянки, не решавшейся вмешиваться в хозяйство сеньора.

С минуту на минуту он увидит ее под навесом порчу, ведущего в дом, в руках с корзинкой, где его обед, в соломенной шляпе с широкими лентами, защищающей её чудное белое лицо, которое солнце чуть-чуть позолотило легкой окисью старинного мрамора.

Кто-то показался под навесом, направляя свои шаги к башне. Это Маргалида!.. Нет, не она. В штанах. Ея брат Пепет... Пепет, месяц тому назад живший в Ибисе, готовившийся в семинарию: потому ему дали прозвище Капельянета.

II.

- Bon dia tendui!..

Пепет постлал салфетку на одной стороне стола и поставил две закрытых тарелки и бутылку виноградного вина, красного и прозрачного, как рубин. Потом сел на пол, обхватив колени руками и сохранял неподвижную позу. Блестящий мрамор его зубов горел улыбкой на смуглом лице. Хитрые глаза его впились в сеньора с выражением веселаго, верного пса.

- Разве ты не был в Ибисе и не готовился в священники? - спросил Хаиме, приступая к обеду.

Юноша кивнул головой. Да, сеньор, был Отец отдал его профессору семинарии. Дон Хаиме знает, где находится семинария?..

Маленький крестьянин говорил о семинарии, как об отдаленном месте пыток. Ни деревьев, ни свободы; почти воздуха нет: в этой темнице жить невозможно.

Слушая его, Фебрер вспоминал о своем посещении славного города Реаль Фуэрса де Ибиса, мертвого, отделенного от морского квартала большой стеной времен Филиппа II, в промежутках заделанной песчанником, поросшем зелеными волнующимися каперцами. Римские статуи без голов украшали три полукруглые ниши над воротами, соединявшими город с предместьем. Далее, извивались кривые улицы вплоть до холма, занятого собором и крепостью. Мостовые из синего камня; посреди их текли нечистоты; на блестяще-белых фасадах под штукатуркой виднелись следы дворянских гербов и украшений старинных окон; кладбищенское молчание на берегу моря нарушалось лишь отдаленным ропотом прибоя и жужжаньем мух над ручьем. Изредка, слышались шаги по мостовой мавританских улиц и полуоткрывались окна в жадном ожидании необычайного события: медленно подымаются по высоким склонам солдаты крепости; господа священнослужители спускаются с клиросов в сутане, лоснящейся на груди от жира, и в мантии цвета мушиного крыла, - жалкие служители забытого собора, бедного, не имеющего епископа.

В одной из этих улиц Фебрер видел семинарию, длинный дом, с белыми стенами, с окнами в решетках, словно как у тюрьмы. Капельянет, вспоминая ее, становился серьезным, и на шоколадном лице его пропадал белый мрамор улыбки. Что за месяц провел он там! На досуге летних вакаций учитель занимался с маленьким крестьянином, стараясь посвятить его в красоты латинской грамоты при помощи своего красноречия и ремня. Он хотел сделать из него чудо знания к началу классов, и удары учащались. Помимо того, эти решетки, за которыми видно лишь противоположную стену; бесплодие города, - ни единого зеленого листка; скучные прогулки со священником по гавани стоячих вод, пахнувшей разлагающицися раковинами, где виднелись одни только парусные суда, грузившие соль!.. Накануне черезчур сильные ременные удары переполнили чашу терпения. Бить его! He будь он священником!... Он убежал, пешком направился в Кан Майорки. Но прежде в виде мести, он разорвал книги, пользовавшиеся особым почетом у священника, опрокинул чернильницу на стол, исчертил стены зазорными надписями и наделал еще других проказ, словно вырвавшимся на свободу обязьяна.

Ночью поднялась буря в Кане Майорки. Пеп поколотил палкой сына: обезумев от гнева, хотел его убить; но между ними бросились Маргалида и мать.

Снова появилась улыбкл атлота. Он с гордостью говорил о полученных ударах; вынес их без крика. Бил отец, а отец может бить, потому что любит своих детей. Но пусть кто-нибудь другой попробует поколотить: будет осужден на смерть. И при этих словах он выпрямлялся с воинственным задором расы, привыкшей видеть кровь и творить расправу собственной рукой. Пеп заявил, что снова отвезет сына в семинарию, но юноша не верил в угрозу. Он не поедет, хотя бы отец и выполнил свое обещание отвезти его, как мешок, привязанный к крупу осла: он скорее убежит на гору, или островок Ведрa и будет жить с дикими козами.

Хозяин Кана Майорки распоряжался будущностью своих детей грубо, с энергией крестьянина, не останавливающагося перед опасностями, когда думает, что поступает хорошо. Маргалида, должна выдти замуж за мужика и ей достанутся земли и дом. Пепет должен сделаться священником, что знаменовало собой социальное возвышение семьи, честь и богатство для всех.

Хаиме улыбался, слушая протесты атлота против своего жребия. На всем острове не было другого образовательного центра, кроме семинарии: крестьяне и судовладелыды, желавшие для своих детей лучшей доли, привозили их туда. Ибисские священники!.. Многие из них, продолжая учиться, принимали участие в кортехо, пускали в ход нож и пистолет. Потомки корсаров и воинов, надевая сутану, сохраняли задор и грубое мужество своих предков. Они не были безбожниками - простота их миросозерцания, не допускала подобной роскоши - но вместе с тем не отличались набожностью и строгостью: любили жизнь со всеми её утехами и испытывали влечение к опасностям, вдохновляемые старинным пылом. Остров был фабрикой храбрых, любящих приключения, священников. Остававшиеся в Испании, кончали тем, что делались полковыми капелланами. Другие, более смелые, едва научившись служить обедню, ехали в Америку, где некоторые республики аристократического католицизма являлись Эльдорадо для испанских священников, не боящихся моря. Оттуда они присылали много денег своим семьям и покупали дома и земли, во славу Господа Бога, более милостивого к своим служителям в Новом свете, чем в Старом. В Чили и Перу иные добрые сеньоры за обедню давали сотни песо (Песо - серебряиая монета (= 8 реалов).) милостыни. Широко открывались от изумления рты у родителей, зимними вечерами собиравшихся в кухнях. Несмотря на столь великие блага, священники стремились вернуться на дорогой остров и через несколько лет приезжали с намерением заняться земледелием. Но демон новой жизни отравил им сердце. Им прискучивало монотонное существование островитян, традиционное, ограниченное; они грезили об юных городах далекого материка и в конце концов, продавали свое имущество или дарили его семье и уезжали, чтобы больше не возвращаться.

Пеп негодовал на сына, упорно желавшего остаться крестьянином. Грозил убить его, как будто тот стоял на пути гибели. Перечислял всех своих приятелей, у кого сыновья отправились в новый свет в сутане. Сын Треуфоча прислал из Америки до шести тысяч дуро. Другой, живший внутри материка, у индейцев, среди высочайших гор, называемых Андами, купил поместье на Ибисе, которое теперь возделывает его отец. А бездельник Пепет, более других способный к грамоте, не желает последовать столь прекрасным примерам!.. Стоит убить его.

Вчера ночью, в момент затишья, когда Пеп отдыхал в кухне, натрудивши руки, с печальной миной отца, только что расправившагося с сыном, атлот, почесываясь от побоев, предложил сделку. Он будет священником, покорится синьo Пепу, но прежде он желает быть мужчиной, ходить с юношами в приход и устраивать музыку, танцовать по воскресеньям, принимать участие в кортехо, иметь невесту, носить нож за поясом. Ножа он всего сильнее желал. Если отец подарит ему дедушкин нож, он готов на все.

- Кинжал дедушки, отец! - умолял юноша. - Кинжал дедушки!

За дедушкин нож он сделается священником; согласен даже жить отшельником, на подаяние, как пустынники, жившие на морском берегу в святилище Кубельс. При вопиоминании о славном оружии его глаза загорались блеском удивления, и он описывал его Фебреру. Драгоценность! Старинная стальная пилка, острая, отполированная. Можно пробить ею монету. И в руках дедушки! Дедушка был знаменитым человеком. Внук его не знал, но говорил о нем с восхищением, ставя образ его выше благодушного отца, к которому питал посредственное уважение.

Затем, повинуясь голосу своего желания, он решился умолять о протекции дона Хаиме. Если бы помог ему!... Достаточно с его стороны заикнуться насчет знаменитого ножа - отец моментально отдаст.

Фебрер выслушал просьбу с добродушной улыбкой.

- Нож будет у тебя, мальчик. А если твой отец не согласится передать тебе, я куплю тебе новый, когда пойду в город.

Почувствовав почву под ногами, Капельянет возликовал. Ему необходимо вооружиться, чтобы попасть в круг мужчин. Скоро дом его будут посещать храбрейшие на острове атлоты. Маргалида уже взрослая, и начнется ухаживанье за невестой - её фестейг. Синьo Пепа атлоты просили назначить день и час для приема ухаживателей.

- Ах, Маргалида! - произнес удивленно Фебрер. - У Маргалиды женихи!..

To, что он видел во многих домах острова, казалось ему нелепым зрелищем в Кане Майорки. Он забыл, что дочь Пепа была взрослой женщиной. Но, действительно, эта девушка, эта ласковая, миловидная куколка может нравигься мужчинам?.. Он испытывале изумление отца, который некогда влюблен был во многих женщин, но теперь, судя на основании собственного бесстрастия, не может понять, чтобы его дочь нравилась мужчинам.

Через несколько минут он не смотрел на нее уже так. Маргалида предстала перед ним другой: она женщина. При этом превращении он почувствовал боль, как будто что-то потерял, но покорился действительности.

- А сколько их? - спросил он, несколько глухим голосом. Пепет повел рукой и поднял глаза к своду башни. Сколько?.. Он еще точно не знал. По меньшей мере, тридцать. Это будет фестейг, о котором заговорит весь остров. Притом, многие хотя и пожирают глазами Маргалиду, не дерзнут участвовать в кортехо, считая себя заранее побежденными. Таких, как его сестра мало на острове: красавица, весела и с хорошим куском хлеба, - синьо Пеп всюду говорил, что оставит ей Кан Майорки, когда помрет. А сын, пускай, с сутаной на плечах погибает за морем, где одне только аттоты-индеянки. Тьфу!.. Но гнев его был не продолжителен. Онь оживился, вспомнив о парнях, которые станут два раза в неделю приходить к ним, ухаживая за Маргалидой. Станут приходить даже из Сан Хуана, с другого конца острова, из деревни, где живут храбрецы, где, чуть стемнеет, остерегаются выходить из дома, зная что за каждым холмом может скрываться пистолет, а за каждым деревом ружье, где всякий терпеливо ждет случая отомстить за обиду, нанесенную года четыре тому назад: из родины грозных "зверей Сан Хуана". Вместе с ними будут являться из прочих квартонов, и многим из них придется мерять немало миль, чтобы добраться до Кана Майорки.

Капельянета восхищала перепектива знакомства с юношами. Все будут относится к нему, как к товарищу - он брат невесты. Но особенно заманчивой рисовалась ему дружба Пере, прозванного Кузнецом за его ремесло, человека лет под тридцать, о котором много говорили в приходе Сан Хосе.

Юноша восхищался им, как великим артистом: когда тот надумывал работать' он делал самые красивые в ибисских полях пистолеты. Пепет описывал его работу. Ему присылали с полуострова старые стволы (старина внушала уважение атлоту) и он переделывал их по своему, вырезая приклады, с варварской фантазией, покрывая их чудесными серебряными украшениями. Вышедшее из его рук оружие можно было заряжать до конца дула, не боясь, что оно раззорвется.

Другое, более важное обстоятельство усиливало его восхищение перед Кузнецом. Тихо, таинственным почтительным тоном он объявил:

- Кузнец - верро.

Верро!.. Хаиме несколько минут думал, перебирая свои познания по части местных обычаев. Выразительный жест Капельянета помог ему припомнить. Верро - человек, чья храбрость не требует доказательств; тот, кто один или несколько раз показал твердость своей руки или верность своего прицела, отправив кого ему нужно гноить землю.

He желая уронить своих перед Кузнецом, Пепет снова вернулся к дедушке. Тоже был верро, но в старину умели лучше обделывать свои дела. В Сан Хосе еще до сих пор вспоминали, как ловко дедушка оборачивался. Удар знаменитым ножем с искусными мерами предосторожности. Всегда находились люди, готовые свидетельствовать, что видели его на другом конце острова в тот самый час, когда его недруг лежал в агонии.

Кузнец был менее счастливый верро. Он приехал полгода тому назад, пробыв восемь лет в тюрьме на полуострове. Его приговорили к четырнадцати годам, но наказание потом было смягчено. Произошла торжественная встреча. Сын Сан Хосе возвращался из героического изгнания! Чем они хуже других приходов, встречавших своих верро с демонстративным блеском? И в день прибытия парохода в ибиссную гавань явились отдаленные родственники Кузнеца, - полдеревни, a другия полдеревни - из простого патриотизма. Даже ездил алькальд в сопровождении секретаря, чтобы сохранить симпатии своего округа. Городские сеньоры с негодованием протестовали против варварских, безнравственных обычаев крестьянского мира, но мужчины, женщины и дети прыгали на пароход: каждому хотелось первым пожать руку героя.

Пепет припомнил возвращение верро в Сан Хосе. Он также присутствовал в свите героя - длинной линии повозок, лошадей, ослов, пешеходов: словно переселялась вся деревня. По пути, во всех тавернах и шинках поезд останавливался и великого человека угощали кружками вина, кусками жареной колбасы и чарками фиголы, настойки из местных трав. Любовались его новым костюмом сеньора, заказанным по выходе из тюрьмы. Молча изумлялись развязности его манер, видом доброго принца, с которым он встречал своих старых приятелей, покровительствуя им жестами и взглядами. Многие ему завидовали. Чему только не научится человек за пределами острова! Ничего нет лучшего, как странствовать по свету! Бывший кузнец всех подавлял своими рассказами во время пути в Сан Хосе. Затем, в течение нескольких недель, когда вечерело, начиналась интереснейшая беседа в деревенском кабаке. Слова верро передавались от очага к очагу по всем разбросанным домам квартона; каждый крестьянин находил нечто почетное для своего прихода в приключениях земляка.

Он не жил, как некоторые несчастные, в уголовной тюрьме Манчских равнин, где вода подходит к чреслам человека, где приходится выносить пытки арктического холода. He был он также в тюрьмах старой Кастилии, где от снега белеют дворы и отверстия решеток. Он приехал из Валенсии, из уголовной тюрьмы Сан Мигеля де лос Рейес, Ниццы, как прозвали ее фигурально постоянные обитатели мест заключения. Он с гордостью говорил об этом доме: так богатый студент вспоминает года, проведенные в английском или немецком университете. Высокие пальмы осеняли дворы, качали перистыми вершинами над крышами. Из-за решеток виднелся обширный сад, с треугольными белыми фронтонами домиков, а дальше - Средиземное море, синий пояс, бесконечный, за гранью которого скрывалась родная скала, дорогой остров. Может быть по нему пролетал ветер, дышащий солеными испарениями и ароматами растений: он как бы нес благословение в вонючия камеры тюрьмы. Чего еще желать человеку!.. Жизнь там была отрадна: ели в определенные часы, всегда горячее; был заведен порядок, и приходилось только повиноваться, предоставить руководить собою. Заводили себе хороших приятелей, знакомились с видными людьми; на острове с такими людьми никогда не познакомишься. И Кузнец с гордостью говорил друзьям: некоторые имели миллионы и в роскошных каретах разъезжали по Мадриду, почти фантастическому городу, имя которого для ушей островитян было тем же, что имя Багдада для бедного араба пустыни, слушающего расказы "Тысяча и одной ночи". Другие объездили полсвета, пока несчастный случай не запер их в тюрьме, и повествовали обвороженным слушателям освоих приключениях в землях негров или в странах, где обитают желтые или зеленые люди и носят длинные женские косы. В этом бывшем монастыре, громадном, как деревня, жил цвет человечества. Иные носили шпагу и командовали людьми, другие заведовали казенными бумаги и истолковывали законы. В камере Кузнеца оказался товарищем даже один священник!..

Поклонники Кузнеца внимали ему, с широко открытыми глазами и дрожавшими от волнения ноздрями. Какое счастье! Быть верро, приобрести известность и уважение, убить врага во мраке ночи, и, за это восемь лет просидеть в Ницце, восхитительном, почетном месте. He выпадет им такого жребия!

Капельянет, слышавший эти повествоваиия, испытывал к верро чувство, восторженного уважения. Он описывал особенности его личности пбдробно, как человек, влюбленный в героя.

Кузнец не был. высок и силен, как сеньор: доходил дону Хаиме едва до ушей. Но был подвижен; никто не превзойдет его на балу; может танцевать целыми часами и покорить сердца всех девушек прихода. За свое долговременное пребывание в Ницце приобрел бледный, лоснящийся цвет лица, как у затворницы-монахини. Но теперь уже смугл, как прочие: медное лицо, загоревшее от морского воздуха и африканского солнца. Жил на горе, в маленькой лачуге у сосновой рощи, по соседству с угольщиками, которые доставляли топливо для его кузницы. В последней ежедневно горел огонь. Кузнец, со своими претензиями на артиста, работал лишь тогда, когда мог починить ружье, переделать старинный мушкет в пистонное оружие, делать пистолеты с серебряными украшениями, восхищавшие Капельянета.

Капельянет желал, чтобы сестра избрала его: пусть верро войдет в их семью со своими изумительными способностями. Может быть, в качестве близкого родственника, он решит подарить ему одну из этих драгоценностей.

- Может статься, Маргалида полюбит его, и Кузнец даст мне один пистолет. Как вы думаете, дон Хаиме?..

Он вступался за кузнеца, словно тот был уже его родственником. Бедняга так скверно жил! - в кузнице, с одной только старухой-родственницей, постоянно одетой в черное - старинный траур; - со слезящимся глазом; другой глаз закрыт. Она надувает мехи, когда её племянник бьет по красному железу. От близости горна все больше и больше сохла её костлявая худоба. На морщинистом лице ея, похожем на старое яблоко, как бы таяли глазные впадины.

Их пещера, серая и мрачная, среди сосновой роши, украсилась бы присутствием Маргалиды. Единственным украшением теперь служили ей цветные камышевые корзиночки, в виде шахматных досок, с шелковыми пуговицами - приятельский подарок неведомых артистов, коротавших время в уединении Ниццы. Поселись его сестра в кузнице, Пепет навещал бы ее и мог бы расчитывать на щедрость своего шурина - мог бы получить, во время этих посещений, нож, столь же знаменитый, как дедушкин, - раз сеньор Пеп станет несправедливо упорствовать - не отдаст ему славного наследства.

Воспоминание об отце, видимо, омрачило надежды юноши. Вряд ли согласится хозяин Кана Майорки признать своим зятем Пере Кузнеца. Ничего дурного сказать про него старик не мог: считал славу его честью для деревни. На острове храбрецами являлись не одни только "звери Сан Хуана": и Сан Хосе мог гордиться молодцами, выдержавшими суровые испытания. Но Кузнец - ремесленник, мало понимающий толку в земледельческих вопросах. Правда, все ибисенцы в равной мере обнаруживали готовность обрабатывать землю, закидывать сети в море, переправлять контрабанду, заняться каким-нибудь другим мелким промыслом и легко переходили от одной профессии к другой, но Пеп желал для своей дочери настоящего земледельца, всю жизнь проведшего в поле. Решение его было непоколебимо. Раз в его убогом и грубом мозгу рождалась мысль, она пускала такие глубокие корни, что ни ураган, ни потоп не могли ее вырвать. Пепет сделается священником и отправится странствовать по свету. Маргалиду он прочил за земледельца, который бы приумножил земли Кана Майорки, получив их по наследству.

Капельянета тревожила мысль: кто окажется избранником Маргалиды. Иметь дело с человеком вроде Кузнеца - для всех вещь серьезная. Пусть даже сестра предпочтет другого: счастливцу придется посчитаться с Пере, знаменитым храбрецом; тот уберет его прочь с дороги. Разыграются великие события. О кортехо Маргалиды говорили уже во всех домах квapтоны: слава её распространится по всему острову. Пепет улыбался с жестоким наслаждением, как маленький дикарь, предвидящий убийство.

Он восхищался Маргалидой, признавая за ней больший авторитет, чем за отцом: не струсила перед ударами. Она всем заведывала в доме: все повиновались ей. Мать ходила за ней как служанка, не осмеливаясь ничего делать без её совета. Синьо Пеп, столь непреклонный в своих планах, прежде чем принять решение, останавливался, тер себе лоб с колеблющимся видом и бормотал: - Тут надо посоветоваться с атлотой... - Сам Капельянет, унаследовавший отцовское упрямство, быстро отказывался от своих протестующих намерений при одном слове сестры, при мягкой улыбке её губ, интонации её нежного голоса.

- Что она только знает, дон Хаиме! - восхищенно говорил мальчик. - He знаю, мила ли она. Тут говорят: да: не в моем вкусе. Мне нравятся девушки моих лет. Жалко, не пришел их фестейг!..

И вернувшись к сестре, он стал перечислять её таланты, подчеркивая с уважением её уменье петь.

Знает дон Хаиме Певца, больного грудью атлота, который не работает и целыми днями лежит в тени деревьев, ударяя в тамбурин и сочиняя стихи?.. Это - белый ягненок, курица с женскими глазами и кожей, не способный ни на кого напасть. И он домогается руки Маргалиды, но Капельянет клянется, что скорее разобьет тамбурин о голову, чем признает своим шурином. Он может породниться только с каким-нибудь героем... Но в искусстве выдумывать песни и распевать их под аккомпанимент павлиньих криков, никто с Певцом не сравнится. Надо быть справедливым, Пепет признавал его заслуги. Слава его для квартона почти равнялась славе храброго Кузнеца. Отлично. С этим певцом спорит Маргалида: на зимних беседах в порчу хуторов или на воскресных танцах, раскрасневшись, подталкиваемая товарками, она решалась садиться посредине и, с тамбурином на коленях, закрыв глаза платком, длинным романсом собственной выдумки отвечала поэту.

Если в воскресенье певец разражался бесконечной филиппикой о лживости женщин и о том, как дорого стоят оне мужчине из-за их пристрастия к тряпкам, на следующее воскресенье Маргалида отвечала ему вдвое более длинном романсом, критикуя мужское тщеславие и эгоизм, и толпа атлот вторила её стихам, взвизгивая от восторга, прославляя, как победительницу, девушку из Кана Майорки.

- Пепет!.. Атлот!..

Раздался вдали женский голос, звонкий как стекло, прорезывая глубокое молчание первых часов вечера, полное трепета жары и света. Повторяясь, он звучал сильнее и сильнее, как бы приближаясь к башне.

Пепет мгновенно изменил свою позу отдыхающего зверка, освободил ноги, стянутые кольцом рук, прыгнул и стал на ноги. Его звала Маргалида. Наверно, требовал отец для какой-нибудь работы, недовольный его медлительностью.

Сеньор удержал его за руку.

- Пусть придет, - сказал он с улыбкой. - Притворись глухим, пусть покричит.

Капельянет сверкнул белыми зубами на темеом фоне бронзового лица. Хитрец улыбнулся, радуясь этому невинному заговору, решил воспользоваться им и обратился к сеньору со смелой доверчивостью.

Ha самом деле, сеньор попросит для него у синьо Пепа дедушкин нож? Ох, дедушкин кинжал! Все время он у него в мыслях.

- Да, получишь, - отвечал Хаиме. - А если твой отец не отдаст, я куплю тебе самый лучший, какой найду в Ибисе.

Мальчик потер руки; глаза его загорелись диким блеском.

- Это для того только, чтобы ты сделался мужчиной, - продолжал Фебрер; - но не пускать его в дело! Простое украшение - и только.

Желая, чтобы как можно скорее сбылась его мечта, Пепет ответил энергичными кивками головы. Да, только украшением. Но глаза его затуманило жестокое сомнение... Украшение! a если кто-нибудь оскорбит его при таком товарище, что может сделать мужчина?...

- Пепет!... Атлот!

Звонкий, как стекло голос снова несколько раз прозвучал у подножия башни. Фебрер надеялся услыхать его ближе, увидать голову Маргалиды, а затем и всю её фигуру в отверстие входа. Но тщетно он долго ждал: голос становился все настойчивее и настойчивее, в нем дрожали грациозные нотки нетерпения.

Фебрер высунулся из двери и увидал девушку внизу лестницы, казавшуюся маленькой, в раздувшейся синей юбке, в соломенной шляпе, с которой свешивались цветные ленты. В глубине широких полей шляпы, похожих на ореол, вырисовывалась её лицо, бледно-розовое. На нем как бы дрожали черные капли глаз.

- Здравствуй, Цветок миндального дерева! - произнес Фебрер, улыбаясь, но несколько неуверенным тоном.

Цветок миндального дерева!.. Услышала девушка свое имя из уст сеньора - и кармин густой крови мгновенно залил нежную белизну её лица...

Дон Хаиме уже знает это имя?.. И вдруг такой сеньор интересуется подобными глупостями?..

Фебрер видел уже только верхушку и крылья марголидиной шляпы. Она опустила голову и в замешательстве играла кончиком передника, застыдившись, как девочка, вдруг понявшая значение своего пола и услышавшая первое нежное слово.

III.

В следующее воскресенье Фебрер пошел утром к деревне. Дядя Вентолера не мог сопутствовать ему в море: он находил необходимым присутствовать на обедне и крикливым голосом отвечать на слова священника.

He будучи занят, Хаиме направился в деревню по дорожкам красной земли, маравшей белизну его альпаргат. Стоял один из последних летних дней. Блестящия белые хижины отражали, словна зеркала, пламя африканского солнца. Кругом жужжали рои насекомых. В зеленой тени широких, низких, круглых фиговых деревьев, окруженных подпорками на подобие беседок, падали, раскрывшиеся от жары фиги и лопались на земле, словно громадные капли пурпурного сахара. Индейские фиговые деревья подымали свои стены колючих лопат по обеим сторонам дороги. А между их пыльных корней, пугливые, опьяненные солнцем проносились маленькие извивающиеся животные с длинными хвостами и зелеными смарагдами.

Из-за черной, искривленной колоннады оливковых и миндальных деревьев вдали виднелись на других дорожках группы крестьян также направлявшихся к деревне. Впереди шли атлоты в праздничных костюмах, в красных или белых платках, зеленых юбках, сверкая на солнце большими золотыми цепями. Рядом с ними выступали ухаживатели, настойчивый, враждебно настроенный экскорт, оспаривавший взгляд или слово предпочтения, атаковавший одновременно одну девушку. Шествие замыкали родители девушек, преждевременно состаревшиеся под бременем усталости и воздержаний полевой жизни, бедный рабочий скот, покорный, самоотрекшийся, с черной кожей, с сухими как виноградная ветвь членами, сохранивший в своем уснувшем уме память о смутной, далекой весне - о годах фейстейга.

Придя в деревню, Фебрер отправился прямо в церковь. Деревню составляли шесть-восемь домов с алькальдией, школой, трактиром, сгрупированные вокруг храма. Последний возвышался гордый и могучий, - связующее звено всех хуторов, разбросанных по долинам и горам на несколько километров в окружности.

Сняв шляпу, чтобы вытереть на лбу пот, Хаиме укрылся под арками маленького притвора, ведущего в церковь. Там он ощутил сладостное чувство араба, добирающагося до оазиса после перехода по песчаной пустыне, раскаленной, как горн.

Белизна церкви, оштукатуренной известью, с её блестящими арками, с её холмиками из дикого камня, увенчанными индийскими фиговыми пальмами, напоминала африканскую мечеть. Это была скорее крепость, чем храм. Ея крыши скрывались за выступами стен, своего рода редутом, из за которого часто высовывались ружья и мушкеты. Колокольня была военной башней, еще сохранившей зубцы. Ея старый колокол некогда раскачивался с лихорадочной быстротой набата.

Эта церковь, куда крестьяне квартона являлись на заре жизни для крещения и оттуда выходили с заупокойной обедней, веками служила убежищем в их тревогах, крепостью в их борьбе. Когда береговая стража дымом или огнями извещала о появлении мавританского судна, изо всех прмходских хуторов семьи бежали к храму: мужчины с ружьями, женщины и дети гнали коз и ослов или тащили на плечах домашнюю птицу со связанными в пучок ногами. Дом Бога обращался в стойло, хранившее имущество его паствы. В углу священник молился с женщинами; молитвы прерывались криками тревоги и плачем детей; на крышах и на башне вооруженные следили за горизонтом, пока не приходило известие, что хищные морские птицы удалились. Тогда возобновлялась нормальная жизнь; каждая семья возвращалась в свое уединенное место с тем, чтобы через несколько дней повторить тревожное путешествие.

Фебрер стоял под сводами и смотрел, как торопливо прибывали группы крестьян на последний удар маленького колокола, раскачивавшагося на верху башни. Внутренность церкви почти заполнилась. Через полуоткрытую дверь до Хаиме доносилась густая волна разгоряченного дыхания, запах пота и грубых одежд. Он чувствовал симпатию к этим людям, когда сталкивался с ними по одиночке, но толпа внушала ему отвращение, и он держался от неё вдали.

Каждое воскресенье он спускался к деревне и оставался на паперти храма, не входя в него. Одинокая жизнь в башне на берегу рождала в нем потребность видеть людей. Кроме того, для него, человека без занятий, воскресный день тянулся монотонно, скучно, бесконечно. Чужой отдых был для него мукой. Он не мог отправиться в море, за отсутствием лодочника, а пустынные поля с их запертыми хижинами - семьи находились в церкви или на вечерних танцах - производили на него тягостное впечатление обстановки кладбища. Утро он проводил в Сан Хосе, и одним из его развлечений было стоять в притворе церкви, глядеть на входящий и выходящий народ, наслаждаясь прохладной тенью арк: несколькими шагами дальше земля горела под бичем солнца, медленно качались ветви деревьев, как бы изнывая от жары и пыли, покрывавшей их листья, и густой воздух приходилось как бы жевать, пропуская в легкия.

Мимо Фебрера проходили запоздавшие семейства, бросая любопытные взгляды и слегка кланяясь. В квартоне все его знали. Эти добрые люди, увидав его в поле, могли открыть перед ним двери своих хижин, но приветливость их далее не шла: они, видимо, не способны были приближаться к нему по собственному почину. Он - чужеземец, притом майоркинец. Его господское положение порождало таинственное недоверие среди крестьянского люда. Последний не мог объяснить себе его одинокого пребывания в башне.

Фебрер остался один. До слуха его донесся звук колокольчика, шум толпы, падающей на колени или встающей, и знакомый голос, голос дяди Вентолеры, нараспев громко произносивший ответы священнику своим беззубым ртом. Присутствовавшие не смеялись над этими выходками старческого безумия. Они годами привыкли слышать латинскую речь бывшего моряка, вторившего криком со своей скамейки помощнику священника. Все придавали священный характер этим выходкам, подобно тому как жигели Востока в безумии видят знак святости.

Для развлечения Хаиме курил на паперти. Над арками вились голуби, нарушая нежным воркованьем долгие паузы молчания. Три окурка сигары уже валялось у ног Фебрера, когда внутри храма послышался протяжный рокот: так тысячи сдержанных дыханий вдруг выливаются со вздохом облегчения. Потом шум шагов, полушопот приветов, звук отодвигаемых стульев, скрип скамеек, шарканье ног и - дверь осаждена людьми, старавшимися выдти одновременно.

Верующие начали маршировать, приветсивуя друг друга, как будто встретились только сейчас, под яркими лучами солнца, а не в полумраке храма.

- Bon dia!.. Bon dia!..

Группами выходили женщины: старухи в черном, распространяя вокруг себя запах своих безчисленных юбок, верхних и нижних; молодые в узких корсетах, сдавливавших их груди и сглаживавших кривые линия бедер, щеголяя, в тщеславной гордости, золотыми цепочками и громадными крестами поверх разноцветных платков. Смуглые, зеленоватые лица с большкми глазами, полными драматизма; меднолицые девушки, с блестящими, лоснящимися волосами, разделенными пробором; пробор с течением времени увеличивался, благодаря грубому гребню.

Мужчины на минуту останавливались в дверях и надевали на обритую голову, с длинными кудрями спереди, платок, который они носили под шляпой, как женщины. Им заменяли они капишон старинного африканского плаща, надеваемого в исключительных случаях.

Затем, старики выннмали из-за пояса самодельные деревенские трубки и набивали их табаком поты, культивируемым на острове, пахучей травой. Юноши удалялись от них. Они выходили из притвора и, принимая суровые позы, заложив руки за пояс, подняв голову, приближались к группам женщин, где были предметы их любви, притворялись равнодушными и в то же время бросали на атлот косые сердитые взгляды.

Мало-по-малу толпа рассеивалась.

- Bon dia!.. Bon dia!..

Многие не свидятся до будущего воскресенья. По всем дорожкам удалялись разноцветные группы: одне темные, без всякого эскорта, шли медленно, словно пришибленные бременем дряхлости; другия, оживленные в треплющихся юбках и развевающихся платках, сопровождаемые издали отрядом атлотов. Те кричали, взвизгивали и бегали, стараясь обратить на себя внимание девушек.

В церкви еще кое-кто оставался. Фебрер видел, как выходили женщины в черном угрюмой, закутанной толпой: из плаща виднелись лишь загоревший нос и угольные глаза, затуманенные слезами. На них - абригайс, зимняя шаль, традиционная накидка из толстой шерсти. Вид его производил впечатление страданий и удушья в это душное летнее утро. Сзади в капишонах следовали старые крестьяне, одетые в парадную коричневую накидку из грубой шерсти с широкими рукавами и капишонами. В рукава не надевали, но капишон туго был завязан под бородой и из-под него глядело загорелое лицо пирата.

Это были родственники крестьянина, умершего неделю тому назад. Обширная семья, жившая в различных пунктах квартона собралась, согласно обычаю, на воскресную мессу помянуть покойного и, сойдясь, проявляла свое горе с африканской страстностью, словно перед ней лежал труп. Обычай требовал, чтобы одевались в парадные костюмы, зимния платья, прячась в них, как бы в скорлупу горя. Плаками и потели под покровами и каждый, узнавая родственников, которых не видел несколько дней, разражался новым взрывом отчаяния. Из-под тесных плащей неслись вздохи агонии. Грубые лица, обрамленные капишоном, искажались гримасами детского горя, раздавались стенания больного ребенка. Горе изливалось непрестанными потоками слез, смешанными с потом. У всех носов (наиболее открытая часть скорбных призраков) висели капли и падали на складки грубого сукна.

С благодушной авторитетностью говорил один мужчина, требуя тишины, среди шума женских голосов, визгливых и сердитых, и мужских вздохов, тонких, как дискант. Это был Пеп, отдаленный родственник покойнаго: на острове все, так или иначе, были связаны между собой узами крови. Отдаленное родства, заставляя его участвовать в печальном обряде, не обязывало облачаться в парадную накидку. Он был одет в черное, в легкий шерстяной плащ и круглую поярковую шляпу, придававшие ему вид духовного лица. Его жена и Маргалида, не считая себя родственницами данной семьи, держались в стороне, как будто их отдаляло различие между их веселыми праздничными платьями и траурными костюмами.

Добродушный Пеп притворялся, что негодует на резкие проявления отчаяния, все более и более сильные, облеченных в траур... Достаточно! Все по домам, жить долгия лета, покойника предоставить милости Божией!

Раздались еще более сильные рыдания под плащами и капишонами. Прощайте! Прощайте! Пожимали друг другу руки, целовали друг друга, обнимались, как будто прощались на веки. Прощайте! Прощайте! Группами удалились каждый в свою сторону, к горам, поросшим соснами, к далеким белеющим хуторам, полускрытым за фиговыми и миндальными деревьями, к красным береговым скалам. И нелепо и странно было видеть, как под знойным солнцем, среди зеленых сверкающих полей медленным шагом двигались эти закутанные, потеющия призраки, неустанные плакальщики смерти.

Возвращение в Кан Майорки было печальное и молчаливое. Шествие открывал Пепет с бимбay на губах, который сопутствовал ему и жужжал, как шмель. Изредка он останавлигался и бросал камнями в птиц или в раздувшихся ящериц, выглядывавших между индейскими фиговыми пальмами. Разве смерть действует на него!.. Маргалида шла рядом с матерью, молчаливая, сосредоточенная, с широко раскрытыми глазами - глазами красивой коровы, всюду смотревшими и не отражавшими никакой мысли. Казалось, она не замечала, что за ней следовал дон Хаиме, сеньор, почетный гость башни.

Пеп, также сосредоточенный, обращаясь к Фебреру, освещал ход своих мыслей отдельными фразами: как будто ему хотелось поделиться мыслями с кем-нибудь.

Смерть! Что за отвратительная вещь, дон Хаиме!. И вот они тут, на клочке земли, окруженном волнами, не могут убежат, не могут защищаться, а должны ждать момента, когда ей вздумается схватить их своими когтями. Эгоизм крестьянина возмущался этой великой неправедливостью. Пусть там, на материке, где люди счастливы и наслаждаются, смерть свирепствует... Но здесь? Даже здесь, в последнем уголке мира?.. Неужели великая непрошенная гостья не знает ни границ, ни исключений?.. Нельзя представить себе преград для нея... Mope может взволноваться между цепью островков и скал, идущих от Ибисы к Форментере. Проливы кипят волнами, утесы покрываются пеной, грубые жители моря отступают побежденпые, суда спасаются в гавани, дорога закрывается для всех, острова отделены от остального мира, но все это ничто для непобедимой мореплавательницы с голым черепом, для путешественницы с костлявыми ногами, умеющей пробегать гигантскими прыжками горы и моря.

Никакая буря ее не остановит. Неведома ей радость, которая заставила бы ее забыться. Она всюду, она помнит обо всех. Пусть светит солнце, пусть пышны поля, пусть хорош урожай... Все - обман, чтобы заставить человека без устали трудиться, чтобы сделать его усталость более сносной! Лживые обещания, словно для детей, когда их заставляют испытывать муки школы!.. И остается подчиниться обману; ложь хороша: не стоит помнить о неизбежном зле, о последней опасности, против которой нет средства, которая омрачает жизнь, отнимая вкус у хлеба, веселый топаз у виноградного вина, остроту у белаго сыра, сахарную сладость у раскрытых фиг и пикантность у майоркской колбасы, делая черным и горьким все хорошее, что Господь Бог дал на острове для утешения добрых людей. Увы, дон Хаиме, какое несчастие!..

Фебрер пообедал к Кане Майорки, желая избавить детей Пепа от путешествия на башню. В начале обеда царило печальное настроение, как будто в ушах звучали рыдания закутанных людей, плакавших в церковном притворе. Но мало-по-малу вокруг низенького столика и большого котла с рисом разлилось веселье. Капельянет заговорил о вечернем бале, совершенно забыв о семинарской жизни, и даже осмеливался поднимать глаза на Пепа. Маргалида припоминала взгляды Певца и вызывающуио осанку Кузнеца, когда она проходила мимо aтлотов, войдя в церковь. Мать вздыхала:

- Ох, Господи!... Ох, Господи!...

Больше она ничего не произносила и одним и тем же восклицанием своей смутной мысли встречала радости и горе.

Пеп несколько раз хлебнул из кружки, наполненной соком виноградных побегов, раскинувших зеленый шатер перед крыльцом. Его лимонно-желтое лицо окрасилось радостной зарей. К черту смерть и страхи перед ней! Стоит ли благородному человеку весь свой жизненный путь дрожать, ожидая её прихода?.. Пускай приходит, когда ей заблагоразсудится. А пока - жить!... И он доказал свою жажду жизни, заснув на скамейке со звучным храпом, который однако не пугал мух и ос, летавших вокруг его рта.

Фебрер направился к башне. Маргалида с братом едва взглянули на сеньора. Они вышли из-за стола, чтобы на свободе потолковать о вечерних танцах, радуясь, как дети, которых смущает присутствие важного лица.

В башне он растянулся на тюфяке и думал заснуть. Один!... Он почувствовал свое одиночество среди людей уважавших его, может быть любивших, но в тоже время, испытывавших непреодолимое тяготение к простым забавам, грубым для него. Что за мука эти воскресенья! Куда идти? Что делать?...

В твердой решимости избавиться отг пытки времени, уйти от жизни, нескрашенной какой-нибудь определенной целью, он кончил тем, что заснул и проснулся в средине вечера, когда солнце начинало медленно закатываться за линией островков в потоках бледного золота, дарившего водам более темную, более глубокую синеву.

Спустившись к Кану Майорки, он нашел хижину закрытой. Никого. Даже его шаги не вызвали лая собаки, постоянно лежавшей под навесом. Сторожевой пес также пошел на праздник с семьею.

- Все на танцах, - подумал Фебрер. - He пойти ли и мне в деревню?...

Он долго колебался. Что там делать?... Его отталкивали эти забавы; присутствие чужого человека может стеснить крестьян. Этот народ предпочитает быть один. Разве он станет танцовать с атлотой при его летах и злополучной наружности, внушавшей уважение и холод?... Придется быть с Пепом и прочими, вдыхать запах табака поты, толковать о миндале и о том, что последний вдруг померзнет, принаровляться к умственному уровню этих людей.

Наконец, он решил отправиться в деревню. Он боялся одиночества. Все-таки лучше, чем провести одному остаток вечера, слушать медленный однообразный разговор простых людей, разговор освежающий - как он выражался, - не заставляющий думать, позволяющий мысли наслаждаться сладким животным покоем.

Около Сан Хосе он увидел испанский флаг, развевающийся над крышей алькальдии, и до слуха его донеслись сухие удары тамбурина, буколические рулады флейты и стук кастаньол.

Танцы происходили перед церковью. Молодежь группами стояла около музыкантов, которые сидели на низких стуликах. Игрок на тамбурине, укрепив свой грубый инстумент на колене, ровномерно ударял по коже, а его товарищ, дул в длинную деревянную флейту с примитивно-грубой резьбой, выполненной ножиком. Капельянет стучал кастаньолами, громадными, как раковины, собираемые дядей Вентолерой.

Атлоты, обнявшись за талию или облокотившись друг другу на плечи, добродетельно-враждебно смотрели на парней. Те павлинами расхаживали посреди площади, заложив руки за пояс, закинув широкие бобровые шапки назад, чтобы выставить напоказ кудри, в вышитых платках или ленточных галстуках на шее, в альпаргатах безукоризненной белизны, почти закрытых низом плисовых штанов формы слоновой лапы.

В одном конце площади сидели на пригорке или на стульях соседнего трактира замужния и старухи, анемичные женщины, печальные не по летам, благодаря своей особенной производительности и трудам полевой жизни, со впалыми глазами, оттененными синим кругом, который говорил о внутренней неурядице, с золотой цепью на груди - воспоминанием девичьих времен, с золотыми пуговицами на рукавах. Старухи меднолицые, сморщенные, в темных платьях тяжело вздыхали, глядя на веселье молодежи.

Насмотревшись на весь народ, который едва окинул его рассеянным взглядом, Фебрер поместился около Пепа в компании крестьян стариков. Сеньору из башни уступили место с почтительным молчанием и, выпустив несколько клубов дыму из трубок, набитых потой, возобновили медленный разговор о возможных холодах наступающей зимы и о судьбе будущего урожая миндаля.

Продолжал стучать тамбурин, играла флейта, ударяли громадные кастаньеты, но ни одна парочка не выходила на середину площади. Атлоты, повидимому, совещались в нерешительности, как будто каждый боялся выдти первым. Кроме того, неожиданное появление майоркинского сеньора несколько заставляло робеть стыдливых девиц.

Хаиме почувствовал, что его взяли за локоть. Это был Капельянет. Он таинственно шептал ему на ухо, и, в то же время, указывал пальцем... Вон Пере Кузнец, знаменитый верро. И он показывал на мужчину ниже среднего роста, смелаго и развязнаго. Атлоты группировались вокруг героя. Певец, улыбаясь, говорил ему, а он с покровительной важностью слушал, изредка поплевывая сквозь зубы и изумляясь, как далеко летит его слюна.

Вдруг, Капельянет выскочил на средину площади, размахивая шляпой... Неужели они станут зря терять время, слушать флейту без танцев? Он побежал к группе девиц, схватил за руки самую большую, потащил ее. "Ты!"... Этого довольно было для приглашения. Чем грубее схватывали за руку, тем любезнее считался кавалер, тем больше благодарности заслуживал.

Бласко-Ибаньес Висенте - Мертвые повелевают. 3 часть., читать текст

См. также Бласко-Ибаньес Висенте (Vicente Blasco Ibanez) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Мертвые повелевают. 4 часть.
Резвый атлот стал против своей пары - развязной, некрасивой девушки с ...

Мертвые повелевают. 5 часть.
- Женщина! Узнайте-ка дон Хаиме, что оне думают!.. Маргалида, как все:...